Кирилл Шелестов. Укротитель кроликов

  • М.: Захаров, 2006 г.
  • Переплет, 208 стр.
  • ISBN 5-8159-0608-5
  • Тираж: 10 000 экз.

«Здесь были все, кого местная пресса почтительно именовала элитой: политики, бизнесмены, бандиты…»

Роман Кирилла Шелестова гораздо лучше, чем можно было бы подумать, раскрыв книгу на случайной странице и прочтя эту (либо любую подобную ей) фразу. И вот почему. Я, честно признаться, не знаком с тоннами массовой литературы и по этой простой причине делать сравнительный анализ не возьмусь. Я могу судить лишь о самом романе Шелестова, о его конкретных достоинствах и недостатках, взятых безотносительно всех остальных книг жанра. Критик детективной литературы из меня никудышный: я почти не читал детективов. Разве что «Имя Розы»… Поэтому скажу, что могу, вы уж меня извините.

Роман «Укротитель кроликов» обладает одним бесспорным достоинством, которое совсем несложно принять за недостаток. Это достоинство — высокая степень правдоподобия книги, достигаемая путем сознательного отказа от того блеска, который так легко пустить в глаза, но который в действительности очень мало стоит. Нет, не бандитские разборки и тщательные, правдоподобные (ли?) описания жизни «бизнесменов, криминальных авторитетов, коррумпированных чиновников, продажных политиков» (как заявлено на обложке) составляют всю соль книги, хотя и они тоже. Главная находка автора (и находка тем более смелая, что рискованная: как воспримут?) — это дурные, казалось бы, диалоги и дурная, казалось бы, философия. То-то и оно, что «казалось бы»! Составить диалоги не сложно, а вот выдержать их на той грани, когда главгир, соблазняя женщину и говоря ей то, что по тонкому замыслу автора должно выглядеть остроумным и иметь эффект (и что действительно имеет его!), когда этот главгир говорит совершенно неумные, пошлые фразы, которые не могут не выглядеть глупыми и пошлыми (то, что большинство действительно посчитают их остроумными — лишь еще одно свидетельство того, что я имею в виду), — так вот: выдержать диалоги на грани, когда они очевидно пошлы, но вот именно что не кажутся большинству таковыми — истинное мастерство, безграничная авторская смелость. Ибо неужели кто-то усомнится в том, что именно глупые, пошлые, но зато выспренние и с претензией выверты как раз и приводят в реальной жизни к цели? И неужели кто-то может подумать, что действительно остроумные и тонкие ходы не вызовут непонимания и отторжения у определенного рода женщин? То же с философией «основного состава» действующих лиц романа: веские, тщательно продуманные концепции в устах убийц, проституток, прихватизаторов?.. — сейчас, в самом деле, не XIX век, читателей не проведешь на подобных сказках. И тем более смело то, что, жертвуя высоколобыми философскими спорами о смысле жизни, жертвуя остроумными диалогами, Шелестов идет навстречу жизненной правде и правдоподобию: примитивная концепция: мы хищники, они — жертвы, так было и будет всегда, — ждать чего-либо другого от людей, способных если не убить, то ограбить (пусть даже не преступая закона) было бы глупо, автор это отлично понимает и не пытается ничего украшать, а изображает реальность такой же серой, пошлой и примитивной, какой она, бесспорно, и является, — пусть даже представляясь подавляющему большинству захватывающей, блещущей юмором и исполненной смысла.

Гораздо более бесспорное достоинство романа, нежели только что названное — тонко закрученная интрига, — кроме шуток. Не все ли равно для шахматной партии, насколько искусно сделаны фигуры? «Укротитель кроликов» ни что иное, как искусно составленная шахматная партия, предугадать исход которой невозможно. Самое замечательное в этой партии — тщательная проработка мотивов каждого хода. Шелестов не жалеет времени на то, чтобы его герои-фигурки просчитывали даже те варианты, по которым партия развиваться заведомо не будет, — и это воистину достойно восхищения. Ну и, конечно, достоин восхищения редкий в шахматах ход, решающий исход противостояния: одна из пешек меняет свой цвет, загораживает проход своим же легким фигурам, преимущество в развитии теряется, и…

Вот весь он в оперенье белом

Как лебедь женски-утонченный

И музыка

Но вдруг как выстрел-парабеллум

Он просыпается — он в черном

Весь

Мохнатые когтисты лапы

Он здесь! Он — Штирлиц. Он — Гестапо

Сотрудник, —

впрочем, в книге все происходит, скорее, прямо противоположным образом.

Дмитрий Трунченков

Фредерик Бегбедер. Лучшие книги XX века. Последняя опись перед распродажей

  • Перевод с франц. И. Волевич
  • М.: Флюид, 2006
  • Переплет, 192 с.
  • ISBN 5-98358-064-7
  • Тираж: 5000 экз.

Бегбедер — гляди-ка — не только шоумен, рекламист и поставщик россказней о собственных похождениях, в сердечной простоте беседующий о Боге со священником, но и литературный обозреватель. Он химик, он ботаник, князь Федор, мой племянник.
В предисловии поясняется, что накануне миллениума крупная французская книготорговая сеть опросила потребителей: кто, дескать, вам из писателей уходящего века всех милее. В результате был составлен ТОП-50, каковой список Бегбедер и комментирует. В списке Камю, Пруст, Фолкнер, Сент-Экзюпери, Эко, Солженицын, Набоков и прочие классики. Комментарии — каждый 2-3 странички очень крупным кеглем — смесь банальностей, благоглупостей и всем известных сведений, изложенных не без натужного юмора: «Солженицын во всей полноте поведал миру о том, как социалистическая утопия обернулась кошмаром, и эта книга принесла новому Толстому Нобелевскую премию по литературе за 1970 год, которую он принял, несмотря на запрет властей, после чего в феврале 1974 года был выдворен из СССР, куда вернулся только спустя 20 лет (совсем как д’Артаньян)». Спасибо, теперь будем знать.

Сергей Князев

Оксана Робски. Жизнь заново

Как известно, Оксана Робски напечатала в «Росмэне» три книги: одна («Casual») — интересная, вторая («День счастья — завтра») — никакая, третья («Про любоff/on») — талантливая. Все три — романы, эта, четвертая, — составлена из рассказиков и журнальных почеркушек. Опытные художники, дизайнеры «Росмэна» сделали все ж книгу: с какими-то рисуночками, невозможно большими полями; бывает, что на странице пять строчек текста, растянутых на три абзаца. Неудивительно — сказать Робски сейчас решительно нечего. Вспомнить, про что эти мелочишки, невозможно на следующий день.

Выход книжки совпал с выпуском альбомов «от Робски»: «Рублевская кухня», «Гламурный дом» — в конкурирующих издательствах, куда, по слухам, авторессу переманили за сумасшедшие деньги. Таким образом, невеликая, но симпатичная писательница окончательно превратилась в издательский проект. Вот уж действительно, жизнь — заново. Congratulations.

Сергей Князев

Владимир Сорокин. День опричника

  • М.: Захаров, 2006
  • Переплет, 224 с.
  • ISBN 5-8159-0625-5
  • 15 000 экз.

После нашей эры. В России восстановлена монархия, от Европы отгородились Великой стеною, загранпаспорта ритуально сожжены на Красной площади. Время действия — натурально один день Андрея Даниловича, спецслужбиста, государева человека, рассекающего по столице на сделанном в Китае красном «мерине» с собачьей башкой на капоте и метлой на багажнике, вешающего врагов на воротах, решающего вопросы с таможней и контрабандистами, исполняющего деликатные поручения государыни, скрашивающего досуг дорогими наркотиками и гомосексуальными забавами в бане… Получилась скорее сатира, чем антиутопия. И сатира скорее политическая, чем экзистенциальная. Если в предыдущих своих вещах Сорокин решал проблемы лингвистические, эстетические, то здесь — внелитературные, человеческие, слишком человеческие. Подкузьмить «новых дворян» со всей их вертикалью власти, суверенной демократией и просвещенным феодализмом. Выпороть Солженицына с Данилкиным и вставить пистон литературной швали. Написано по-сорокински живо, местами и лихо, но в целом — лайтс: душок сорокинский, но крепость не та.

Как писал нелюбимый Сорокиным «злой эстет» Набоков, ничто не теряется так быстро, как шпильки.

Интересно, что «День…» вышел в издательстве «Захаров», что печатал и Шендеровича, и покойную Политковскую, и прочих критиков режима. Другое издательство опричники приехали бы упромысливать уже на следующий день после выхода книжки, а Захарову до сих пор хоть бы хны.

Игорь Васильевич, вы шпион?

Сергей Князев

Владимир Сорокин. День опричника

  • М.: Захаров, 2006
  • Переплет, 224 с.
  • ISBN 5-8159-0625-5
  • 15 000 экз.

Россия, как известно, не Европа. Но и не совсем Азия. Уместно назвать ее «Азиопа». Страна огромная, целый континент. Управлять такой тяжело: уж больно много врагов, как внешних, так и внутренних. Реальных, а еще более мнимых. И в результате формируется ощущение «осажденной крепости», а затем и соответствующий образ жизни. Все «другие» спят и видят, как подчинить себе святую Русь. И чем дальше развивается и больше становится, тем тяжелее управлять ей. Посмотреть на ее историю — всегда стоит на краю пропасти. А еще — как маятник. Чем сильнее пойдет в одну сторону, тем дальше потом шарахнется в противоположную. И герб у нее — двуглавый орел. Раздвоенность или, если угодно, расколотость жизни и сознания господствуют в ней из века в век. Меняется только оформление, жизнь-то не стоит все-таки на месте.

Роман написан как антиутопия, которая, напомню, иногда становится реальностью. Опять в XXI веке качнулся маятник в сторону самобытности, исконной посконности. Взорвалась архаичность после вестернизации рубежа тысячелетий. И вот мы читаем о жизни власти и народа. Бытие под знаком шизофрении. От Запада в очередной раз отвернулись, закрылись. Но артефакты его культуры (мерины, мобилы…) оставили; правда, в основном для избранных. Слуг народа. С Востоком, вроде, сотрудничаем; он даже проникает на Русь. Но и там враги. А главное-то: жить хочется хорошо, комфортно. А потому и приходится героям романа наступать на горло собственной православной идентичности и государственному мышлению. Брать взятки, кайфовать под наркотой, крышевать… А основные действующие лица повествования не простые: хранители порядка и безопасности. Опричники. А они, как известно, должны поганой метлой всякую крамолу выметать. Работают люди, но и себя не обижают. Ведь в России испокон веков быть у власти и не пользоваться ею для себя и никакой не грех особенный. Более того, даже подозрительно, если честный. Важно лишь одно — чтоб народ не видел всего. Часть показать можно: силу ведь показываешь. А как в России говорят: «Боится — значит уважает». (Попробуйте перевести эту поговорку на иные языки.) Но целиком лучше не показывать. Зависть можно возбудить, а тогда и до злобы народной недалеко. А русский бунт, как известно со времен А. С. Пушкина, «бессмысленный и беспощадный». Сожгут имущество сильных мира сего и убьют без объяснения причин и права на защиту.

Сошлюсь еще на одного классика, Н. В. Гоголя. Куда же мчится «вдохновенная Богом птица-тройка»?.. «Не дает ответа…» Вполне может быть и туда кривая вывезет, куда указал В. Сорокин. Все может быть. Страна-то сказочная, «одна Ты на свете, одна Ты такая // Хранимая Богом Родная страна».

Алексей Яхлов

Михаил Жванецкий. Собрание произведений. Том 5. Двадцать первый век

  • М.: Время, 2006
  • Переплет, 432 с.
  • ISBN 5-9691-0109-5, 5-9691-0110-9
  • 5000 экз.

Двадцать первый век

Перед нами книга «Михаил Жванецкий. Том 5. Собрание произведений».

Получить при жизни многотомное издание — значит быть причисленным к классикам. В советское время в классики выводил Главлит, в дореволюционное (точнее, досоветское) — издатели Сытин, Суворин, Маркс (однофамилец) и пр., в наше время — издательство «Время». Читателю трудно оценить суть данного факта из-за невозможности увидеть большое на расстоянии. Будь хотя бы две с половиной диагонали, чтобы отойти от телевизора и взглянуть на экран, — тут же диагональю измеряется творческая жизнь писателя.

Михаил Жванецкий из писателей-одесситов. Ты одессит, Мишка, а это значит… — поется в известной песне. А это значит — владение языком, вкус к слову, легкое, лукавое, хитрое и умное говорение, почти парение, говорение со сдвигом по фазе, когда подлежащее со сказуемым и другими членами предложения меняются местами, фраза балансирует на грани фола, но это, как оказывается, то, что надо.

В книге есть подзаголовок: «Двадцать первый век». Чем же Жванецкий в двадцать первом веке отличается от Жванецкого века двадцатого? В советское время Михаил Михайлович не был просто сочинителем эстрадных реприз и каламбуров, он говорил за всю Одессу, за весь Петербург, за всю Москву, за всю Россию, за все пятнадцать (шестнадцать) союзных республик, на глазах (на слуху) изумленной публики он проделывал смертельный номер — резал правду матку, в то время как на диком Западе художники-некрофилы перед глазами изумленной публики освежевывали лошадь.

Наступили новые времена, и все изменилось. Мы теперь знаем правду и неправду о жизни. И это нас мало колышет. Телевидение пытается отвлечь зрителя от жизненных мерзопакостей, устраивает развлекательные шоу. Жванецкий включился в эту игру, маячит на экране в качестве дежурного по стране. Но на этом поприще у него появились серьезные конкуренты из самой жизни. Чего стоит только один словопалительный Владимир Вольфович, который вдобавок может спеть и сплясать и бросить в зал пачку купюр, неважно, фальшивых или нет, важен жест.

Время, в отличие от издательства «Время», безжалостно. Показанные по телевизору отрезанные головы британских журналистов сводят на нет усилия художников-актуалистов, жизненные реалии превращают писателей-юмористов в массовиков-затейников. Увы, в последнее время публика обсуждает не остроты Жванецкого, а сколько стоит, например, его угнанный мерс и как писатель может заработать такие деньги. И уже как-то не смешно. На Рублевке и Барвихе, должно быть, смешно. Смешно в зале при телесъемках, куда пригласили статистов. А в целом, по стране — не смешно. Жванецкий сам понимает это. В одной из последних передач обыгрывался сюжет: если полутемный зал внезапно высветить прожектором — не окажутся ли там одни старики?

В пятом томе представлены современные тексты. Разные по эмоциям и целенаправленности. Но становятся ли они литературой?

Одесса дала много замечательных писателей. Бабель, Олеша, Ильф и Петров (Катаев)… Так тесно, что приходилось брать псевдонимы. Запишет ли время в классики Михаила Жванецкого — мы не знаем. У нас только полдиагонали отхода. Мы близоруки, судить дальнозорким. Мы любили Жванецкого двадцатого века. И на том спасибо.

Валерпий

Виктор Пелевин. Empire «V»

  • М.: Эксмо, 2006
  • переплет, 416 с.
  • ISBN 5-699-19085-6
  • 150 100 экз.

В скобках

Тем не менее очень даже может быть, что тираж разойдется, а все вокруг останется по-прежнему. Вообще-то невообразимо: казалось бы, каждый тысячный житель РФ должен в ближайшее время резко поумнеть, а это, казалось бы, не обойдется без последствий.

Но книги, ублажающие человеческий ум, изменяют мир (если изменяют) медленно и незаметно. И каждый писатель мечтает сочинить такую, которая что-нибудь сделала бы с человеческим сердцем. Даже Пелевин (то есть формально — герой его повествования, начинающий вампир) в высшей степени не прочь «написать один из тех великих романов, которые сотрясают человеческое сердце, заставляя критиков скрипеть зубами и кидаться калом со дна своих ям».

Полагаю, как отчасти критик, что «Ампир В» — не тот случай. По крайней мере, не дает повода пустить на ветер весь НЗ.

Хотя, на мой вкус, эта вещь лучше всех предыдущих текстов Пелевина, лучше даже «Чапаева и Пустоты».

И самое замечательное произведение русской литературы за последние лет пятнадцать.

Закрывает эпоху. Вобрав ее смысл и выявив мнимость этого смысла. Будь этот смысл числом, произведенная с ним операция выглядела бы как умножение на корень квадратный из минус единицы.

Решение блестящее. Однако сердцебиение читателя в норме. И слезные мешочки пусты.

Виктор Пелевин не умеет работать со слезными мешочками. Зато — единственный в стране, а то и в мире — обладает даром некоего ясновидения. Способен уловить нравственное содержание текущего исторического момента — сжать его, как все равно газ, — и поместить, скажем, в сюжетную метафору сложной конфигурации.

В этой книге он пошел дальше. Чтобы описать — конечно, системой малоприличных острот — состояние и самочувствие нашего времени, он придумал целую космогонию. Выдвинул собственную гипотезу возникновения и устройства Вселенной.

Гипотезу, с точки зрения общепринятых представлений вполне безумную — но дважды неопровержимую. Во первых, не противоречит себе ни в чем. Во вторых же (и это главное), только в такой Вселенной (шире — в такой реальности) действительно неизбежна цивилизация типа нашей: в которой поведение человека регулируют гламур и дискурс.

«Он наклонился к своему саквояжу и достал какой-то глянцевый журнал. Раскрыв его на середине, он повернул разворот ко мне.

— Все, что ты видишь на фотографиях — это гламур. А столбики из букв, которые между фотографиями, — это дискурс. Понял?

Я кивнул.

— Можно сформулировать иначе, — сказал Бальдр. — Все, что человек говорит — это дискурс.

— А то, как он при этом выглядит — это гламур, — добавил Иегова».

Кстати — воспользуемся этой (по-моему, гениальной) формулировкой — гламур данного романа перед вами как на ладони: первое лицо занято исключительно потреблением дискурса. Когда герой не ширяет на черных кожистых крыльях в ночном московском небе, не пристает к девицам и не участвует в поединках, ему остается только двигать головой: кивать либо качать.

«— Гламур — это секс, выраженный через деньги, — сказал левый динамик. — Или, если угодно, деньги, выраженные через секс.

— А дискурс, — отозвался правый динамик, — это сублимация гламура. Знаешь, что такое сублимация?

Я отрицательно покачал головой.

— Тогда, — продолжал левый динамик, — скажем так: дискурс — это секс, которого не хватает, выраженный через деньги, которых нет».

Да, это сумма отточенных афоризмов. Трагикомически серьезный философский трактат: о Боге, человеке и его счастье (как у Спинозы), о происхождении семьи, частной собственности и государства (как у Энгельса). Разбитый на реплики. Вставленный в элементарную, но все равно увлекательную фабулу, как у Свифта и Вольтера.

«— Некоторые эксперты утверждают, что в современном обществе нет идеологии, поскольку она не сформулирована явным образом. Но это заблуждение. Идеологией анонимной диктатуры является гламур.

Меня внезапно охватило какое-то мертвенное отупение.

— А что тогда является гламуром анонимной диктатуры?

— Рама, — недовольно сказал Бальдр, — мы же с этого начинали первый урок. Гламуром анонимной диктатуры является ее дискурс».

Всю концепцию (она, понятно, развивается по возносящейся спирали, потом пике и мертвая петля) — пересказывать бесполезно: поскольку точней, проще и экономней, чем у Пелевина, никак не получится.

Обсуждать сюжетную схему тоже излишне: держит, и крепко держит, — вот и ладно. Разве что стоит предупредить: эти авторские рупора с именами языческих божеств — хоть и вампиры (летают и кусаются), но пресловутую красную жидкость берут микродозами, только на анализ, никакой готики.

Вообще относятся к людям с презрительным сочувствием, полагая, например, что «единственная перспектива у продвинутого парня в этой стране — работать клоуном у пидарасов». Якобы выбора практически нет: «Кто не хочет работать клоуном у пидарасов, будет работать пидарасом у клоунов. За тот же самый мелкий прайс».

То есть рассуждают, как в жюри какой-нибудь столичной премии: существование, например, того же Пелевина берут в скобки, ставят жирный вопросительный знак.

С. Гедройц

Шарль Нодье. Фея Хлебных Крошек (La Fée aux miettes)

  • Перевод с французского, предисловие и примечания В. Мильчиной
  • М.: FreeFly, 2006
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 5-98358-079-5
  • 5 000 экз.

Как далеко может завести человека его собственная фантазия? Где проходит грань между чересчур восприимчивой натурой и натурой, ставшей на гибельный путь саморазрушения? Французский романтик Шарль Нодье задумывался об этом еще в 30-е годы XIX века, а может быть и раньше. Чтобы дать ответ на волнующие его вопросы, он писал книги. И хотя загадки так и остались неразгаданными, результат все же был — великолепные книги и благодарность читателей.

Прошло почти два века. И сегодня, перелистывая страницы старинного шедевра, все так же хочется найти ответы и понять, что же пытался донести до нас автор. Но для сегодняшнего читателя задача усложняется еще и тем, что времена изменились. Прежде чем вникнуть в проблематику произведения, необходимо логически объяснить мотивировки героев, а это почти невозможно — настолько странными они кажутся в наш безумный век.

Одна из отличительных черт романтизма это демонстрация двоемирия, то есть двух параллельных реальностей, в которых пребывают персонажи. Первая реальность — это жизнь обывателей, не верящих в чудеса и озабоченных повседневными проблемами. Вторая реальность — внутренний мир главного героя, наполненный самыми странными фантазиями.

Подобную картину можно наблюдать и у Нодье. И если сегодня нам абсолютно понятны поступки описанных им обывателей, которые считают персонажа по имени Мишель чуть ли не сумасшедшим, то поступки самого Мишеля вызывают только недоумение.

Не вдаваясь в подробности, рассмотрим некоторые из них.

Мишель, будучи еще юношей, дает обещание жениться на престарелой нищенке-карлице по прозвищу Фея Хлебных Крошек. С этого момента он и не помышляет ни о чем другом; более того: все накопленные деньги отдает Фее, уверенный, что счастье заключается именно в бескорыстной помощи неимущим.

Владея небольшим состоянием, Мишель решает научиться какому-нибудь ремеслу. Он выбирает плотницкое дело и отдается ему со всем рвением, на которое только способна его пытливая натура.

Попадая в небольшой английский городок, Мишель не обращает внимания на окружающих его прелестных девушек, храня верность Фее Хлебных Крошек. Он отказывается от выгодной женитьбы, и зарабатывает себе на жизнь плотницким ремеслом, не зная, что впереди его ждет еще немало испытаний.

Как объяснить поступки Мишеля, столь очевидные для писателя-романтика и столь же непонятные для нас? Можно предположить, что все приключения, выпавшие на долю персонажа — ни что иное, как его фантазия (недаром в какой-то момент он оказывается в доме для умалишенных).

Мне более по душе другое объяснение. «Фея Хлебных Крошек» — роман о добродетели; о том, как понимали это слово в эпоху Романтизма. Нодье ценит умение жертвовать собой, быть честным при любых обстоятельствах, помогать бедным и не изменять себе в самых опасных ситуациях. Мишель добродетелен. Ничто не может сбить его с намеченного им пути, и награда уже ждет его, только он еще не знает об этом.

Издательство FreeFly выпустило отличную книгу. Я был приятно удивлен, обнаружив в ней, помимо самого текста романа, интереснейшую вступительную статью и примечания. Сегодня это редкость, а ведь классика (да и не только она) нуждается в комментарии сведущих людей. Это одно из условий, необходимое для разгадки тайн, оставленных нам старыми мастерами.

Виталий Грушко

Людмила Улицкая. Даниэль Штайн, переводчик

Деяния Даниэля

  • М.: Эксмо, 2006
  • Переплет, 528 с.
  • ISBN 5-699-19444-4
  • 150 000 экз.

На обложке стоило бы напечатать: литературных критиков просят не беспокоиться. Или даже: посторонним вход воспрещен.

Хотя — нет, насчет посторонних неверно. См. тираж. И он полностью соответствует пафосу книги. Состоящий как раз в том — если не ошибаюсь, — что посторонних людей не бывает. Что здесь, на Земле (а тем более — выше), никто не посторонний никому.

Но к литературным критикам это, конечно, не относится. Наши инструменты слишком грубы — какой-то там личный вкус, какая-то логика, чуть ли не житейская.

А в этом тексте действуют силы неземные. В некоторых эпизодах даже присутствует не кто иной, как Господь Бог, причем это Его присутствие (разумеется, незримое) кое-кому — например, автору и заглавному герою — дано, как говорится, прямо в ощущении. (Кому не дано — те несчастны особенно беспросветно.) Обсуждается же — постоянно и превыше всех проблем — процедура формального с Ним контакта.

Короче говоря, перед нами жанр религиозный. А именно житие. Построенное как коллаж. Отрывки из частных писем и дневников, расшифрованные аудиокассеты, сообщения прессы, официальные документы. В которых фигурирует некий недавно умерший праведник. Или которые бросают на него — или на тех, с кем его жизнь была прямо или косвенно связана, — свет. Либо отсвет.

По-видимому, такой человек — кстати, похожий внешне (приветливый, кроткий, слишком непрезентабельно одетый коротышка) на честертоновского пастора Брауна — реально существовал. Людмила Улицкая на одной из заключительных страниц своего труда называет его настоящее имя. В каких-то кругах очень известное.

За ним числится по крайней мере один военный подвиг: он предупредил обитателей одного еврейского гетто в Белоруссии: дата ликвидации — такая-то, — и триста человек решились на побег (и некоторые выжили), а погибли только остальные пятьсот.

И по крайней мере один подвиг духовный, для Людмилы Улицкой (как она полагает — и для человечества — или для христианства) не менее значительный. Вот в чем он состоял — и о чем вообще речь в этом сочинении:

«Непроходимую пропасть между иудаизмом и христианством Даниэль закрыл своим телом, и пока он жил, в пространстве его жизни все было едино, усилием его существования кровоточащая рана исцелилась. Ненадолго. На время его жизни».

Попросту сказать — это был такой утопист-реформатор: мало того что сам служил католическую мессу на иврите (для приходского священника в Израиле ход не тривиальный, но разумный), но еще и ревизовал помаленьку догматы (непорочное зачатие, идею Троицы), мечтая, так сказать, о возвращении Христа из греков в евреи.

То есть с точки зрения всех Церквей он был еретик. А для горстки последователей — апостол единственно правильной веры.

И автор дает понять, что покойный Римский Папа Иоанн Павел II сочувствовал мыслям этого Даниэля — пусть будет Штайна.

Они и впрямь способны захватить читателя — правда, не любого, а только воцерковленного не слишком самозабвенно. Неудовлетворенного христианина, разочарованного иудея. Человека верующего, но с таким умом, которому в конфессиональной традиции тесно.

Да и неверующий (все-таки, что ни говорите, посторонний) оценит изящество иных рассуждений:

«— Я не могу читать „Кредо“ из-за того, что оно содержит греческие понятия. Это греческие слова, греческая поэзия, чуждые мне метафоры. Я не понимаю, что греки говорят о Троице. Равнобедренный треугольник — объяснял мне один грек, и все стороны равны, а если „filioque“ не так использовать, то треугольник не будет равнобедренным… Называйте меня как хотите — несторианцем, еретиком — но до IV века о Троице вообще не говорили, об этом нет ни слова в Евангелии! Это придумали греки, потому что их интересуют философские построения, а не единый Бог, и потому что они были политеисты! И еще надо сказать им спасибо, что они не поставили трех богов, а только три лица! Какое лицо? Что такое лицо?»

Неверующий, уловив дуновение здравого смысла, покивает согласно — ему, бедняге, так хотелось бы, чтобы из-за абстрактных символов не ненавидели и не истребляли друг друга миллионы и миллионы из поколения в поколение.

Добрый же католик обязательно почувствует позыв сжечь этого самого Штайна вместе с книгой, а то и с автором.

Иудей тоже их не помилует, как только заподозрит, что они подговаривают Церковь вернуться в синагогу.

Равно и реакция православных вполне предсказуема.

А это все люди, пребывающие в том же самом, что и автор, круге понятий. Условно — свои.

Условно же посторонний, не вмешиваясь в эти дела, пройдет сквозь книгу, как по галерее фотопортретов: есть запоминающиеся лица, и очень симпатичные, и не очень. Преимущественно представлены разные градусы, разные модусы энтузиазма, от нормальной целеустремленности до абсолютного безумия.

Причем почти все персонажи прозрачны, в смысле — каждый похож на свою судьбу. Кроме одного. Кроме Даниэля Штайна, переводчика.

Очень важный фрагмент биографии этого человека рассказан явно с его слов. Потому что вздумай Людмила Улицкая этот фрагмент сочинить — у нее, без сомнения, получилось бы правдоподобней.

Про то, как он, еврей, пошел служить сперва в белорусскую вспомогательную полицию немецкой жандармерии, потом в гестапо (благодаря чему и сумел спасти те три сотни обреченных). И как он сделался впоследствии сотрудником НКВД. И как его ни те, ни другие не расстреляли.

Факты сами по себе вероятны — на свете возможно все, — неясными выглядят обстоятельства, из-за чего дребезжат и мотивы.

Скажем, в полицию поступил переводчиком, поскольку «даже на этой маленькой должности я мог быть полезен местным жителям, тем, кто нуждался в помощи. Многие просто не понимали, чего от них требуют, и из-за этого подвергались наказаниям». Мотив исключительно благородный, мешает одна мелочь — юноша прибыл из Польши, где обучался в немецкой гимназии, — нет никаких оснований считать, что он владеет языком, на котором говорят нуждающиеся в его помощи — как раз потому, что не знают ни польского, ни немецкого, — жители белорусских сел.

Или вспомнить ту ночь, после побега из гестапо: Штайн, затаившись в каком-то сарае, слышит стрельбу — идет расправа с оставшимися в гетто. «Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Я плакал. Я был уничтожен — где Бог? Где во всем этом Бог?» Вопрос, что и говорить… Только странно, что прежде, когда Штайн лично присутствовал при экзекуциях (о нет, разумеется, не участвовал, только зачитывал казнимым перевод приговора), он переживал не так сильно. «После таких операций обычно устраивали пьянки. Я сидел за столом, переводил солдатские шутки с белорусского на немецкий. И очень жалел, что у меня не было склонности к алкоголю».

Зато не по должности много человеколюбивых побуждений, а также добрых дел (описанных, впрочем, туманней, чем побуждения, как бы оптом). И некоторый дефицит подробностей. И некоторый перебор чудес. Например, Бог (а кто же еще?) устроил так, что мыться с немцами в бане Штайну пришлось один-единственный раз, — и благодаря обилию пара видимость была никудышная, и вдобавок телесный член, который мог его выдать, «от страха так съежился, что не разглядели».

Не знаю, не знаю. Что-то не так. Плюс ужаснейшая опечатка. Или обмолвка. На странице 203. Там сказано: «Йод-Акция» в Эмском гетто планировалась на 13 августа 1943 года. После чего пятнадцать месяцев Штайн проводит в каком-то тайном женском монастыре («окнами на полицейский участок» — не знаю, не знаю) — откуда уходит в конце опять-таки 1943-го! Тут хронологическая перспектива приобретает нужный вид — но ведь лишь на 270-й странице. А до нее волей-неволей приписываешь герою лишний год гестаповского стажа.

Будь это роман, такая приблизительность ему повредила бы страшно. Однако Людмила Улицкая писала (со слезами, между прочим, — как сама сообщает) не роман. А свой личный, выстраданный, максимально развернутый ответ — «на целый ворох неразрешенных, умалчиваемых и крайне неудобных для всех вопросов. О ценности жизни, которая обращена в слякоть под ногами, о свободе, которая мало кому нужна, о Боге, которого чем дальше, тем больше нет в нашей жизни, об усилии по выковыриванию Бога из обветшавших слов, из всего этого церковного мусора и самой на себя замкнувшейся жизни…».

Учись, литературный критик. Эта книга вникает в самое себя глубже всех. И нравится себе, вот именно, до слез. А твое дело — сторона.

Самуил Лурье

Эрнст Ханфштангль. Мой друг Адольф, Мой враг Гитлер. Воспоминания личного пресс-секретаря (Hitler: The Missing Years)

  • Перевод с англ. Б. Кобрицова
  • Екатеринбург: Ультра.Культура, 2006
  • Переплет, 376 с.
  • ISBN 5-9681-0115-6
  • 3000 экз.

Тема нацизма в литературе достаточно разработана и обкатана. Косвенно это свидетельствует об интересе читающей публики к той эпохе, когда в центре Европы, в культурной среде, родилось Абсолютное Зло. Причем такое, что даже при последующих разоблачениях обладает флером таинственности и притягательности. Ладно бы только в теоретическом, познавательном плане. Хуже другое — находится довольно много увлеченных опытом Третьего Рейха в практическом плане, рассматривающих его как некий образец, чуть ли не как совершенную антикризисную государственную структуру. И, как органическая часть такого настроения, возникает культ личностей тех, кто построил такую впечатляющую конструкцию. А ведь они люди, а не боги, и ничто человеческое им не чуждо.

Потому и полезна мемуарная литература. Есть, правда, в ней одна методологическая сложность: как правило автор (он же по совместительству и участник) склонен преувеличивать свою роль, да еще и представлять себя в выгодном свете. Э. Ханфштангль — не исключение. Читая книгу, не перестаешь ощущать обиду автора на врага-друга, в результате «кинувшего» его (причем как в переносном, так и прямом смысле; прочитаете — узнаете о своеобразном чувстве юмора у фюрера). Правда, Ханфштангль забывает, что нет в политике понятия «дружба», не та это сфера деятельности.

Ценность и своеобразная прелесть книги — в деталях. Будучи рядом с Гитлером более 10 лет можно многое посмотреть, узнать и испытать. И не только о культурных пристрастиях и технологии эффективных избирательных компаний. Можно узнать о том, как путешествовали по городам и весям Германии на автомобилях и устраивали пикники, кто сколько ел и пил. Или как ссорились из-за денег спонсоров. Какие женщины крутились рядом и как с ними обходились. Отношение к собственному народу и его истории, причем не очень-то комплиментарное. А описания «порнографического скандала» и просмотра три раза нон-стоп голливудского фильма «Кинг-конг» просто очаровательны: таким Гитлера читатель еще не видел. Много знал Ханфштангль. Потому, когда поссорился с Адольфом, бежал от него аж в Америку. Охота была объявлена, страшно стало бывшему другу. Знание ведь — сила, но и тяжесть одновременно. «Многие знания — многие печали». Читатель, узнавая о быте тех, кто выглядел сверхлюдьми, поймет как абсурдна бывает кривая истории и насколько можно заблуждаться в людях.

Алексей Яхлов