Путь Сумашая, или Просраться розовым брильянтом

Стихи в Петербурге 2010. Антология Юли Беломлинской

Свежие поэтические произведения, написанные в городе на Неве. Еженедельная подборка сочиненных в последние месяцы произведений одного автора.

Выпуск двадцать второй. Ира Дудина

Из ЖЖ Иры Дудиной:

«Родилась в Ленинграде. Поэт, писатель, журналист, художник. Автор романа „Пение птиц в положении лёжа“ (Астрель, 2004), сборников стихов „Харизмапад“ (Борей, 2002), „На пиру у Флоры“ (2004, Красный матрос), „Рай и ад“ (Вена, 2006, на русском и немецком языках). Победитель первого петербургского слэма (2003). Автор многочисленных статей, интервью, рецензий в журналах „На Невском“, „НОМИ“, „Хулиган“, „Студенческий меридиан“, „Красный“, газеты „Час пик“. Участник выставок и проектов».

«Лесин дотронулся до меня своими ледяными бледными руками и назвал Жидовочкой. ишь, арапчонок!»

«Анонимус от яврееев меня постоянно обзывает жирножопой. решила проверить. вроде нормальная жопа. не жирная»

«Утром в день Светлого Христова Воскресенья я почувствовала страшную резь в кишках. „Отравили, демоны“, — подумала я смиренно. Боль шла по кишкам, а потом я пошла в туалет и из меня выпал какой-то квадратик с розовым глазком посередине. Он был похож на пластиковый квадратный пакетик, в нём было что-то красноватое. Я решила, что это особый сорт глиста какого-нибудь, может, голова его отпала. „Какая гадость!“,- подумала я, и смачно спустила воду в унитаз.

Боль в кишках прошла. Я пошла возлежать после перенесённых мучений на диван и размышлять о жизни. „Ой, а это, наверное, был тот бриллиант в 0,5 карат!“, — вдруг поняла я про то, что из меня выпало.

Бог меня любит, он меня метит, шельму! Из нескольких сот человек, что были на вечерине, бриллиант сожрала именно я! Бог дал мне просраться розовым бриллиантом! Все на вечеринке хотели бабла, а я его высрала! Мне как поэту суждено было физическим действием показать презрение к благам земным, и деньжищам, и сокровищам!

Христос воскресе!»

Путь Сумашая, или Просраться розовым брильянтом

Ира Дудина — грызет нелегкий хлеб Городского Сумасшедчего.

Вернее сказать, жует заплесневелую корочку
на этой помоешной должности.

Но что еще печальнее, вынуждена делить эту корочку со мною.

Есть другие понятия, например «юродство» — этого понятия
лучше не касаться, если нет желания влезать в теологический спор.

У меня — точно нет такого желания.

Проще вспомнить масс-медийные погонялки «фрик» и «маргинал».

Но настоящий Городской Сумашай — это другое.

Потому что — взаправдашнее.

Ты не становишься этим нарошно и осознанно.

Ты долго не знаешь о том, что именно это твое место.

Тебя еще много раз так обзовут, перед тем как ты задумаешься о том,
что же это вообще такое значит.

Дудина может и до сих пор думает, что она Фрик и Маргинал

Но нет, увы нет.

Фрико-маргинальный путь — это осознанный путь ереси и диссиденства.

Путь орицания. Ради обретения всего того, что отрицаешь.

В случае поэзии — это все те же бабло, слава, загранпоездки, гранты
и прочая халява.

А также уважение и признание всеми этими липками-хуипками,
Данилкиным и прочими «еврепидами у руля».

Ну понятно что стильнее Гельман, чем Айзенберг.

И что жирная «Афиша» круче худого «Прочтения».

А журнал Сноб и вовсе конечная мечта любого Фрика и Маргинала

Но все это — частицы одной системы координат.

И система эта — вертикаль.

Фрик и Маргинал обычно движется снизу.

Четко движется вверх.

Все в том же, нудном порядке укалывая…не скушные терпеливые
кирпичики своего социального становления, но яркие колесики
разноцветной пирамидки-елочки.

Именно эти, правильно уложенные колеса, вывезут его по вертикали вверх.

Это я о Пути Фрика.

Путь Старателя — это путь с терпеливыми кирпичиками.

В том же направлении.

Есть еще Путь Молчалина — но это путь бездари изначально.

И мы таких тут, в Питере, в общем и не видим.

Питер всем видам молчалиных не подходит.

Потому что ловить тут, по большому счету, нечего.

Такие люди изначально повернуты в сторону Москвы.

Вообщем у яркого Фрика-Маргинала, все это в результате получится

Да и у Терпилы-Старателя, если он талантом не обижен,
тоже рано или поздно получится

Ну и дай им Бог.

У Сумашая — ничего не получится.

При этом он может например начать сверху,
с бешеного успеха, и скатится вниз.

Не по пьянке или по наркоте, а чисто по сумашайству.

Потому что он вообще не из этой системы.

Хотя всю жизнь хотел быть именно из этой.

Но он вероятно рожден чем-то другим.

Сумашай Реальный всю жизнь силится, но не умеет сложить
пирамидку своей судьбы в нужном порядке.

Это похоже на программу для даунов в американском Макдональде.

Однажды, наблюдая, как заинька-даун пытается закинуть
благополучно подметенный им мусор на совок,
я увидела себя и всю свою жизнь…

В сумашаи приводят разные дороги.

Дудина явно вылупилась в Городскую Сумашайку из Деревенской дурочки.

Будучи по жизни Анти-Молчалиным, Дудина еще и Анти-Чацкий.

Горе от ума — это не ее проблема.

Никакого ума у Дудиной, в общем, нет.

Она от природы неумная. Но талантливая.

Талантов у нее много — это общеодаренная личность.

Ее умение писать смешно — это, например, талант, называемый «чувство слова».

Есть такой талант.

Ветром Глупости заносит Дудину в различные кроличьи дыры.

А потом выносит на солнце к её любимым цветочкам.

Для следующих приключений.

Если бы я написала что Дудина — поэтесса, «принадлежащая к патриотическому лагерю» — люди бы решили, что я — реально помешалась.

Невозможно представить себе Сумашая, принадлежащего
к чему бы то ни было.

На сегодня Дудина вроде бы принадлежит к какому-то
патриотическому хую, раскинувшему лагерь на ее груди.

Но завтра с ней уж неизвестно что будет.

Личная жизнь Сумашая — это все та же пирамидка,
уложеная по-даунски бессистемно.

У Сумашая могут возникать жены, дети, деньги, работа…

Потом исчезать, потом возникать снова.

Но в итоге, ни семьи, ни карьеры Сумашай сделать не может.

В нашем городе типичные Сумаши это: Кира Миллер,
Ваня Квасов, Коля Васин, Сережа Коробов… ну и разные там
Колесо, Котело…

Женщины — очень редко попадают в Сумашаи.

Потому что от сумашайства быстро впадают в саморазрушение.

И нету рядом любящих жен с материнской заботой

Наоборот, ты сама обычно еще и чья-нибудь мама.

Саморазрушенная женщина — явление трагическое.

У арт-общества вызывает брезгливость, желание отвернуться.

И быстро личное дело такой женщины из папки «Арт»
перекладывают в папку «Клиника».

А сумашай — живет в папке «Арт».

И вызывает интерес, и желание приглядеться и прислушаться.

Ира Дудина — явно не из вундеркиндов, вообще не из ранних.

Мы ровесницы, и в моей юности никакой Дудиной
в Арт-песочнице Питера не было.

Поэтому я всегда считала, что она меня лет на 15 младше.

И выглядит ужасно

Потом выяснилось, что она как и я, с 60-го года.

И выглядит отлично.

Может быть по причине рождения в «гагаринском» 60-м
Дудина так заряжена позитивом и оптимизмом.

Все ее абстинентные стенания по Замученной Родине есть некая клоунада.

Это девушка из мира Феллини и Тенесси Уильямса
или «Мулен Руж» времен Тулуз Лотрека.

Там была такая Ла Гулю…

Лично моя с ней публичная конфронтация —
похожа на пьесу Уильямса «Гнедиге Фройляйн»,
навеки поразившую мое воображение.

Там происходит битва за бросаемую моряками рыбу
между голодными пеликанами
и голодной старухой, цирковой актрисой.

Но если о Питере, то самое близкое:

«Удивляется народ:

в темном переулочке

нищий нищего ибет

за кусочек булочки»

Не такие уж мы и нищие…

Долгое время работали в одном глянце

Я туда слетела сверху — «щелкать мудростью»,
как модная в ту пору литературная дебютантка.

Дудина поднялась снизу, как человек, умеющий
брать интервью, а это — работа адова.

В результате, я как слетела, так и улетела.

На синекуру «щелкать мудростью» — нашли люди и помоднее.

Брать интервью — занятие не для моей рассеянности.

А Дудина там и нынче работает.

Но ни я, ни она на поприще глянца
не обрели денег, или хотя бы связей.

Таков Путь Сумашая — все впустую.

Доброты в Дудиной нет — доброты вообще нет.

Добротою по ошибке зовут разновидность мудрости.

Но простодушие ее — не маска.

Потому что — она реальная дурка, и любые ее попытки найти выгоду
это — все то же заметание дауном мусора на совочек.

В моей жизни давно уж наступил момент
когда я поняла, что от Дудиной надо держатся подальше,

Потому что «дружить с ней с ней — как по болоту идти:
то на кочку встанешь, то провалишься».

Тем более, город наш помойкою богат,
уж как-нибудь две зеленые горбушки в нем все ж таки найдутся.

Мне с Дудиной точно не по дороге
потому что меня в Сумашаи занесло МДП,
вполне уважаемое заболевание.

Очень городское и даже чрезвычайно принятое у евреев.

Чисто так, по наследственности

Этот диагноз включает в себя комплекс вины за всех и вся.

А также повышенную ответственность.

Мудрость он конечно в себя не включает,
но уж точно рядом с безответственной глупостью
Деревенской Дурочки Дудиной,
мне — потомственной Городской Сумашайке,
явно делать нечего.

Когда мои почтенные предки уже бродили по улюлюканье
мальчишек по улицам Мадрида или Одессы,
дудинские разновидности «зе фулл он зе хилл» —
дудели в свои дудки — в сельской местности
где-нибудь в районе карельских болот.

Отсюда и идет дудинская любовь к природе и понимание природы.
Дудина, помимо прочего, сумашай-деревенщик.

Я страдаю, нервничаю и переживаю за все
телеги имени Большой Хни, которые она гонит

Но ей все как по голове обухом.

Конешно я хотела о ней вовсе не писать.

Но с МДП — это невозможно.

Совесть не позволяет.

Место Городских Сумашаек — это то, что нас объединяет

И место это — отнюдь не «у параши».

Потому что параша — в камере.

И тебя туда посылают.

А помойка — элемент свободного мира

И ты ее сам себе выбираешь.

Конечно, бабам за сумашайство надо давать приз.

Но главный приз Сумашая — это и есть свобода.

От всех положенных шор и шорников.

Сайт Иры Дудиной: http://dudira33.narod.ru

Сайт «Богемный Петербург»: http://www.bogemnyipeterburg.narod.ru/

ЖЖ: http://dudira.livejournal.com/profile

Литкарта Росмии: http://www.litkarta.ru/russia/spb/persons/dudina-i/

Красный матрос: http://ficus.reldata.com/km/persons/dudina

Конкретный Петербург: http://konpet.ru/dudina/ira-dudina-stixi.html

Картинки на «Борей-Арт» http://www.borey.ru/content/view/238/9/

Из последних стихов

Ижорский завод

Умер Ижорский завод.

Перестали печи гореть.

Прекратились завоз и отвоз.

Не сверкает медовая медь.

Не стрекочут живо станки.

Не стучат оглушительно молоты.

Не сменяют старцев сынки.

Не льётся в ворота молодость.

Догнивают в конторах бумаги-

Инженеров, бухгалтеров труд.

И какие-то люди-макаки

Прут с завода остатки труб.

На руинах вырос бурьян.

Здесь когда-то кипела жизнь.

Фрезеровщик бывший пьян.

Без работы дома лежит.

Ему нравился шум заводской

И кипенье науки и техники,

Ему нравился ритм простой

И отвёртки в руках у сверстников.

А теперь он остался один,

Избежал он палёной водки.

Осторожно идёт в магазин.

Апельсиновую пьёт «отвёртку».

А недавно его друганы

Позвали на кладбище сторожем.

Вот где жизнь процветает страны.

Вот где крошку склюнет воробышек.

Город Колпино спит за рельсами.

Сторож Коля спит на посту.

Всё знакомы покойнички местные.

Сторож Коля здесь как в цеху.

И весна сменяет зиму.

Снова верба рождает пушок.

Сторож Коля с вином повинный

Вспоминает завода душок,

Как Ижорский завод безобразно

В небо синее дымом чадил.

А теперь вот машинки по трассе

Всё бегут. Сколько в них сил!

И сменились как-то люди.

Где открытая искренность глаз?

Эгоисты в своих машинах

Упрямо жмут на газ.

Ижорский завод жратва пожрала.

Сожрал потреблятский класс.

Дяде Коле в тихой сторожке

Часто снятся заводы гудки.

Его пальцы во снах восторженно

Мнут деталей стальных крендельки.

Ему как-то приснилась покойница,

Баба Шура у южных ворот.

И велела ему успокоиться:

Ижорский завод оживёт!

Дяде Коле не верится в это.

До корней ужран крупный завод.

Дядя Коля бдит до рассвета.

То всплакнёт, то «отвёртки» глотнёт.

И гуляет утренний ветер

Среди тихих покорных могил,

Среди тех, кто страну проворонил,

Среди тех, кто Завод загубил.

Стихи про валенки и про…

А там был шатёр, где пили пиво

И кушали сочные шашлыки.

Там под раскатистую музыку плясали лезгинку

И скалили в танце хищные клыки.

А мимо шла усталая северная нация-

Какие то потушенные невыразительные русаки.

Они шли в многоэтажки домой, одни на диване валяться,

Другие пялиться в ящик, закрывшись на все замки.

По телевизору какой-то некрасивый негр,

Похожий на Поля Робсона, пел песню про валенки…

А по другому каналу трясли небритыми щеками

Какие-то крысиные хари и вещали что-то,

Чтобы телезрители чувствовали себя недоделанными и маленькими.

И было гадко. И хотелось пойти к тем людям,

Которые жарили в шатрах в московских двориках шашлыки.

Хотелось в раскатистых громах плясать хищную лезгинку,

Предав временному забвению какие-то нежные валенки.

* * *

Мы ехали в отсутствие снега —

Попали в отсутствие любви.

Мы ехали в комфорт и негу —

Попали в поломку молитв.

Мы мчались от грязного моря —

Попали в грязные моря.

Мы мчались от торжествующего вора —

Попали туда, где много ворья.

Мы ехали по разбитой дороге —

Попали туда, где дороги гладки тысячу лет.

Мы уехали оттуда, где кровь застыла в народе.

Приехали туда, где крови в народе уже нет.

Брак

Отчего в России всё не так?

От того, что в ней вступают в брак.

Оттого что в ЗАГСе говорят:

«В браке мы наделаем ребят».

Были мы: ты юношей, я девой —

С качеством, прекрасными и белыми.

А теперь с нами случился брак.

Нас списали в брак с тобою, брат.

В браке будем мы некачественно жить,

Все изломаны, с поломкою дружить,

Не притирка, не слиянье, не гармония-

Там, где одиночество поломано.

Что за брак? Откуда взялся брак?

Из каких из иноземных врак?

«Свадьба», «узы», «пышная семья» —

Вот слова хорошие, друзья.

Сужены, в подпруге мы, супруги,

Связаны потуже в жизни вьюге.

Ну а браки делают собаки

В пустырях, где громоздятся баки.

Ни одну лягушку не убила

Ни одну лягушку не убила,

Мчась куда-то на велосипеде.

Ни одну слюнявую прыгушку,

Уходящую с гулянки у соседей.

Ни одну улитку не убила,

Ни одну рогатую дурнушку.

Пусть ползёт на чай к своей подружке

Со своею клейкой длинной жилой.

Ни одну пичужку я не сбила,

Как бы глупую вертлявую пьянчужку.

Пусть летит она, к землице припадает,

Может, в гнёздышко своё- избушку.

Даже гусеницу я не задавила.

Как увижу издали — так и объеду.

Может, попадёт она к обеду

Птицам хыщным, я ж её объеду.

Да и червяка я не давила.

Пальцами возьму — и в травы кину.

Пусть ползёт, в землю лицом вонзило,

Пусть в земле он изгибает спину.

Зато сколько я людей давила

Силою своею молодецкой.

И стихами глупыми душила,

Да и прозою своей турецкой.

Скольким людям спать я не давала.

Не давала двигаться как прежде.

Нет, не Дудина я не Ирина.

Я какой-то Суслов-Сталин-Брежнев.

Роман Полански

Роман Полански, мы с тобой!

В тюрьме швейцарской — полный отстой.

Тебя заманили как лоха́.

Надел наручники коп-блоха.

Это трансмировая шобла

Тебя прихватила за киножабры,

Сухая безглазая евровобла

А также тупая америкожаба.

Есть закон, а есть божьи заветы.

Надо прощать — так Христос учил.

Но США — это стадо горилл,

Их божий дух так и не посетил.

Баба с авоськой, дяденька в джинсах-

Все требуют Ромы Поланского жизни.

Ужратые тли, в них извилины три,

Орут: «Полански! В застенках умри!».

Съесть гамбургер тупо, картошечку фри:

«Полански, Полански, в застенках умри!».

«А лучше ещё электрический стул», —

Рекомендует пиарщик Джон Кул.

Большой режиссёр — это страсти большие.

Грешил и рыдал, и девчушка простила.

И денег ей дал. Юридическа сила —

Пора бы тебе свой носище убрать.

Око за око. Здесь время прощать.

Девство на тёмную славу Полански

Девчушка сменила. Такое избранство.

Вот Джексону Майклу простили мальчат.

А в Полански вцепились. Перед — не зад!

И всё это в тухлой сырной Швейцарии,

Где чёрные деньги по банкам лежат.

ЕвроАмерика, дырка от бублика,

Совсем в маразме бабуля-республика,

Где потреблятство Монбланом растёт,

Где дяденька дядю публично имёт…

Обман, обжорство, Содом и Гоморра,

Смертные казни, богатство чертей.

Мышь толерантности выест дорожки.

Русла проложат кодексы вшей

ЕвроАмерика, ЕвроАмерика —

Знамя Аллаха взовьётся на ней!

Голубь мира

Барак Обама! Голубь мира!

Тебя воспеть желает Ира!

Ракеты с атомной начинкой

Молниеносно сократил

И Гуэнтаэму почикал,

Обама, ты Европе мил!

И Нобелевку тут же дали.

Напряг военных сдулся, как матрас.

Поляки, чехи просияли.

Военных базы — в унитаз!

Но славному Бараку парню

Ещё идейка в голову пришла:

Ослабить штатовскую армию!

Обаме — вечная хвала!

Свободу Геям? Это можно!

Пусть служат в армии они.

Настанут голубые дни!

В бикини воин пайку гложет,

Боеголовку гладит он,

Ну а в минуту перекура

Уж в жопу друга погружён!

Туда ж военная прокуратура.

Какие там цветочки хиппи!

Какие драгс энд лав энд фри!

Трещит от спермы штатов войско,

Оргазмов стон стоит и крик!

Барак Обама, голубь мира,

Он спас планету от вояк!

Расслабься атомный кулак!

Пусть все ебутся в штаб-квартирах!

Недаром геи голубые,

Изнеженные, непростые.

Вклад в дело мира им пора внести.

Как голуби они раскрыли крылья

Планету голубую чтоб спасти!

Недаром геи миром тайно правят,

И геям явно премии дают.

И всюду геи ястребов ебут.

Салют брюнету-голубю Обаме!

Стишки страстны́е

* * *

Закатное зарево зарёвано.

Вызревает зло возмущённых небес.

Человеками райское состояние прозёвано.

Наливается силою бес.

* * *

Ах отец, отец, отец,

Оказался ты подлец.

Слабый, с вялою душой,

От семьи плохой ушёл.

Где же сталь в твоей душе?

Где кремень, чугун и камень?

Ты зачем семью оставил?

Слабый ты мясной житец.

Где усилие, где воля,

Дух где в тела твоём поле?

Где твой молот, плеть и бич,

Где строительный кирпич?

Бабу, хитрого вьюнка,

Надо сжать, ей дать пинка.

Камнем сжать её игру,

Отвести в дому нору.

Где твой разум, о, отец?

Где строительные планы,

Атаманы, капитаны?

Ты отец, в труде потец.

Ты в нутро впускаешь спирт,

Дух твой стух, огонь убит.

Ты мужчина, искра солнца,

Над луною что смеётся,

Ты рождён, чтоб отдавать,

Ну а ты желаешь спать,

Водку и дымы сосать.

Мусор соской собирать.

Если бьют — сопротивляйся

Лучше сдохни, не ломайся.

Лучше смерть чем духа смятка.

Где упорство? Где упрямство?

«Нет» скажи, и все дела.

Тело? Мяса чучела

Если есть в душе упор

Ты мужик, твой ясен взор.

Про скоростной поезд Сапсан между Питером и Москвой

* * *

Как прыятно хуячить поезд Сапсан,

Эту пташку надменной Германии!

Ишь, летит по убитым русским полям,

Повышая доходы нерусской компании!

Если сел на Сапсан и билетик купил —

Значит в гробик России гвоздик забил.

Жироножопый чинуша с деньгами

Мчится, скачет в Москву, чтоб баблища добыть,

Чтобы в банках нулей на бумажках набить,

И воскликнуть слезливо: «Бог с нами!».

Вдоль же рельсов, вдоль железнодорожных путей —

Разорённые русские люди.

Вместо банковских карточек — пара камней,

Прям Сапсанчику в гладкие груди.

А потом на ремонт отправляют нежный Сапсан,

Он не любит на теле царапин.

И растёт уважение к русским камням-

По сто тысяч за парочку вмятин.

Ну а там, вдалеке, пуст и грустен стоит

Для вагонов завод во Всеволожске.

Сокол-поезд там спит, взяткой тварей убит.

Громко дождь стучит, по соколиной башке.

Да народ изъясняется всё по матушке,

Да проклятья звучат откатышкам.

Про рыбу рэп

* * *

Эта женщина торгует рыбой с лотка.

Она в толстой куртке, пропахла солью

До самого лобка.

У неё лицо сомнамбулы,

И в нём какая-то морская тоска.

На неё сморят усохшими глазами

Окунь, камбала и треска.

Там лежит морской заяц,

Тут сомы, лещи и угри.

Их обманули

И в мир для них иной извлекли.

Они жили в плотной стихии,

В которой с радостью протаскивали свою плоть.

Над ними в вышнем мире

Солнце лучами светило,

Там плавал ангелов-людей флот.

И вот эти надводные жители

Запустили в их вотчину сеть.

Они бессмысленно и хладно решали,

Кому жить, а кому умереть.

Но так же и рыбы жили —

Нападали сверху

На проплывавших мимо братков-рыб.

И вот теперь они опочили,

И лежат в виде склизких прекрасных глыб.

Их тайное стало явным.

Им уже последней экзекуции не избежать.

Миноги свои зубастые ротики приоткрыли,

А у скуластой скумбрии ротик упрямо зажат.

«Чего их жалеть — говорит Василий. —

Они накушались мелких братьёв,

Пора им самим скушенными быть!

Мир основан на жестоком насилии.

Главное — быть зорким, жадным,

И как можно искусней по воде хвостиком бить!».

Сон приснился

Шахидки кушают в столовой

В своих застиранных чадрах.

Там, на тарелках, макароны,

Барашка мясо на костях.

Шахидки выпили компоты

И затянули пояса.

Щас отвезут их на работу,

И стрелки взведены в часах.

Такая трудная работа-

В час пик толкаться по толпе,

Взрывачатка лязгает в живо́тах,

Щекочет кнопка на пупе.

К тому же надо улыбаться.

Коль харя мрачна и странна-

Мент бдительный может придраться,

И будет месса сорвана.

Идут шахидочки по граду.

В своих беременных пузах

Несут нехилую гранату.

На них с тоской глядит Аллах.

Стишата

* * *

На меня напал голодный яврей

Долгоносый, худой и безумный.

Не хватало на герыч ему шекелей,

Вот и прыгнул он на мою сумочку.

Я домой шла по тёмным опасным дворам,

Погружённая в дивную думу,

И несла посвященья высоким мирам,

Но из тьмы ктой-то прыгнул как пума.

Сразу в сумку вцепился, гадёныш такой,

И прервал мне высокие думы,

И унёс кошелёк (в нём тыщонка рублей),

Наркобизнесу взнёс мои суммы.

Но скорее то не был тощий яврей.

Это был опущенный русский.

Не давала Россия ему шекелей.

Он поэтому злой был и грустный.

На поэта напал и суму оторвал,

И читает стихи, и рыдает.

А яврея склевал молодой воробей,

И теперь под кустом он блевает.

* * *

Я помню смерть птички

В руинах дворца,

Там красный кирпич

Под ногами крошился,

Готическим сводам

Не видно конца,

И свет ирреально

Сквозь дыры сочился.

На камне

В коричневой мягкой пыли

Лежала нарядная

Мёртвая птичка,

Из складок времён

Её извлекли.

Смотрелась она

Аристократично.

На лобике кобальтом

Крашен пушок.

А грудка цвета

Заката на Ганге.

Безвольно свисал

Её хохолок,

И когти её

Поджимались жеманно.

Вкруг глазика

Бисером выложен круг.

Бездонная жизнь

Как в колодце в нём тлела.

Заботы, тревоги

И щебет подруг —

Всё в золото космоса

Вмиг отлетело.

Как неандерталец

Стоял человек

Над этим изящным

Издельем природы.

Весь в грубое, серое

Скучно одет,

Он выглядел жутким

Угрюмым уродом…

Гармонии с миром

Не в силах достичь

Он жил, только гадя

На травы и в воды.

Природа из мёртвых

Птичьих ресниц

Его укоряла

Из дна небосвода.

Майский вечер на Елагином острове

Как вскипает сирень,

Как дрожит чернь воды,

И пичуги свистят

В этот день, полный неги и солнца.

Вёсла режут волну.

Целый полк нарцисят

Вдруг встаёт из травы,

В каждом жёлтое донце.

И тугие свечи каштанов

Издают явный цвет крем-брюле.

Алый скутер по Невке Малой

Строит пенистый белый барьер.

Рыбачок с скромным жалким мешочком

С изумленьем на скутер глядит,

А на нём, уцепившись в матроса,

Крепкогрудая девка визжит.

«Будет битва. Будет мясо»,-

Так в зёлёном подросток поёт,

И к нему девчонка из класса

Восхищённо и трепетно льнёт.

Рыбачок изловил свою рыбку,

Будет рад его кот городской.

Одевает кофтёнку Лолитка,

Холодеет луч золотой.

Клёны жирно раскрыли клеёнки,

Словно зонт яблонёвый шатёр.

В ресторане над волнами речки

Столик белый уборщик протёр.

В шляпкак летних нарядны старушки.

Майский день их выманил в парк.

Над кудрявой травой комарушки

Пляшут танец старинный «трепак».

Ослепительно серый и белый

В строгих львах Елагин Дворец.

На лугу на Масляном бегает

Словно смазанный маслом скворец.

Ну а дальше пруды всё и заводи.

В лодках нежится люд городской.

Как сто лет назад, грубовато,

По сердцам бьёт Амурчик стрелой.

Написала про Бога

написала про Бога и

Гроза

Молнией била в асфальт так,

что машины как черти сигнализациями орали.

Написла о Боге —

и в Дуйсбурге напластовались телеса,

Пидеры и лезбийки друг друга давили и топтали.

Весь в голубом

Глава великой державы

непонятно кому на мотоциклете подмахивал.

а ко мне вернулся мой русский муж,

красивый, величественный,

он спиртом попахивал.

А на Ладоге ветер свежий дул,

Жара там была как улыбка Крышеня доброго.

Кремль нефтяной смог затянул,

как возврат кредита углеводородного.

Фото Евгения Мякишева

Поэтический конкурс. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть вторая

Первая часть дневника

Читаю (по мере поступления) присланные на конкурс подборки, стараясь подойти к знакомым и незнакомым поэтам с максимальной непредвзятостью. Как буду голосовать, не имею пока ни малейшего представления.

14. Станислав Минаков

Отличная подборка (именно в первую очередь подборка) харьковского поэта. При кажущейся простоте в стихах аукаются Мандельштам, Цветаева, Бродский и Дилан Томас.

Ванечкина тучка

посадил ванюша маму в землю как цветочек

на оградке черной белый завязал платочек

маленький платок в котором маменька ходила

синий василёк на белом. скажут: эко диво!

только други мои други диво не в платочке

и не в синеньком на белом маленьком цветочке

а в такой слезе горючей и тоске нездешней

что носил в душе болючей ванечка сердешный

а еще в нелепой тучке — через год не раньше

люди добрые узрели над макушкой ваньши

облачко такое тучка с синеньким бочочком

над башкой ванятки встала нимбом аль веночком

маленькая как платочек меньше полушалка

всех жара жерьмя сжирает, а ваньку — не жарко

ходит лыбится ванюша солнце не печётся

и выходит это тучка так об нём печётся

а когда и ливень хлынет, ванечку не мочит

ходит малый по равнине — знай себе хохочет

надо всеми сильно каплет и не прекращает

а ванюшу этот ужас больше не стращает

Темы — традиционные (детство, любовь, смерть, поэзия) — сплетены в тугой празднично пышный узел пастернаковского «халата».

ИЗ ПЕСНИ ПЕСНЕЙ

Та, которая хлеба не ест совсем,

та, которая сладостей со стола не берёт,

та — поправляет чёлку семижды семь

раз, и к бокалу её приникает рот.

Красное — на губах, а снизу — огонь внутри.

Она пьёт саперави терпкую киноварь

и затем говорит ему: говори, говори,

о мой лев желанный, о мой великий царь!

Он лежит на ковре — весь в белом и золотом.

Он уже не вникает, что Леннон с ленты поёт.

«Сразу, сейчас, теперь… Но главное — на потом», —

думает он, дыша. И тогда — встаёт.

Этой ночью будет у жезла три жизни, три.

Будет семь жизней дарёных — для влажных врат.

Он говорит: косуля, смотри мне в глаза, смотри.

И тугим. языком. ей отворяет. рот.

Чуткой улиткой ползёт по её зубам.

Что ты дрожишь, родная? — Да, люб, люб, люб —

тяжек и нежен, бережный, сладок! Дам —

не отниму от тебя ненасытных губ.

Ночи неспешней даже, медленней забытья,

он проникает дальше, жаром томим-влеком, —

ловчий, садовник, пахарь, жаждущий пития.

И у неё находит влагу под языком.

Там, на проспекте, возникнет авто, и вот

крест окна плывёт над любовниками по стене.

А он переворачивает её на живот

и ведёт. ногтём. по вздрагивающей. спине.

И когда он слышит: она кричит,

то мычит и саммм, замыкая меж них зазор.

И на правом его колене ранка кровоточит —

где истончилась кожа, стёртая о ковёр.

15. Николай Ребер

Очень «культурный» поэт, не без постмодернистских изысков, живущий, как выяснилось, в Швейцарии, но творчески заклинившийся, разумеется, на России. Один из моих фаворитов на «Заблудившемся трамвае»… Там сиял; здесь, в «григорьевском» контексте, тоже заметен, но уже не так: искусное, не исключено чересчур искусное, подражание Бродскому.

Очнёшься ночью, чувствуя как член

пропавшей экспедиции, и мёрзнешь.

Луна внизу покачивает челн.

Утопленник на палубе и звёзды

играются в гляделки. Баргузин

пошевелит и вынесет к причалу.

И снова просыпаешься: один,

свет вынули, и воздух откачали.

В окне февраль. От лысины холма

затылок отвалился с редкой рощей.

Бежит ручей с заснеженного лба,

а ты, прихвачен сумраком, построчно

фиксируешь прорывы февраля

в твои тылы, где вдруг посередь спальни

застукан одиночеством. В тебя

глядит окно. И ночь универсальна.

Катается горошиной во рту

немое ожидание как будто

под сенью девушек, под сакурой в цвету

очнулась бабочка — и умирает Будда…

И — полубог отлученный — молчишь,

сжимаясь в точку, в косточку от вишни,

один в постели, в комнате, в ночи,

ещё не спишь и ей уже не снишься.

***

В пустыне, где родосский истукан

кукожится, покуда не исчезнет,

прогнувшись тетивой тугой, река

того гляди пульнёт мостом железным

по дальней сопке, где возможен лес,

но чаще степь — монгольская бескрайность —

такая, что не вытянет экспресс

ни транссибирский, ни трансцедентальный.

Маши платочком, Дафнис… Утекут

коробочки стальные вереницей.

В теплушке Хлоя даст проводнику,

а после — всей бригаде проводницкой.

А ты на полку верхнюю, как в гроб,

уляжешься, зажав в ладони книжку.

Очнёшься ночью, дёрнешься и лоб

расквасишь о захлопнутую крышку.

На лист бумаги или на постель —

проекция земной любви на плоскость.

Лиловый свет внезапных фонарей

оконной рамой режешь на полоски

и думаешь тяжёлой головой:

зачем тебе сей странный орган нужен —

божественный, когда есть половой,

и ты, в конце концов, ему послушен.

Так, к слову о каком-нибудь полку,

задумаешь Отчизне свистнуть в ухо,

а выйдет снова: поезд в Воркуту,

монгольская пустыня, групповуха…

Но это всё — осенний глупый сплин.

Зима идёт синюшными ногами,

и первый снег бодрит как кокаин,

и снегири на ветках упырями…

16. Андрей Родионов

Король столичного слэма. Любопытно, что на бумаге стихи его выглядят не то чтобы нежно, но, можно сказать, акварельно при всей напускной грубости.

Песенка про Аню

девочки разные показывали

мне, удивлённому, свои драгоценности

у той в коробке, у другой проглочены и теперь в кале

а у этой под кустиком пластмассовый солдат

и серебряное сердце

Расселась девушка на асфальте

юбка задрана изнаночно цинично

в песне и лучше в исполнении Даля

между прошлым и будущим, по-прежнему призрачным

92 год, Арбат. она — сумасшедшая латышка

долговязая восемнадцатилетка

во дворе одного из домов под кустиком хранится

пластмассовый солдат и серебряное сердце

сразу стал как-то замкнут

засовывая в трусы хрен измазанный спермой

а после сказал: прощай, горделивая самка

ты состаришься — а я бессмертный

она рассказывала какой-то гад

её трахнул около церкви

когда она показывала ему свой клад

пластмассовый солдат и серебряное сердце

и вот этот проклятый маклауд

где-то бегает вдоль бульваров

и на аутистку бывает аут

бедная сумасшедшая Аня

я вижу всех твой покой обманувших

стремящихся по бездонному аду

всех тех, кого ты не простила свихнувшись

и ты права, и не надо

А вот это стихотворение и вовсе стоило бы включить в гипотетическое переиздание антологии «Аничков мост»:

я увидел в Норильске город старый

фантастически страшный город древний

под черной скалою, под пылью ржавой

брошенный город, где воздух вредный

мне показалось — я в разрушенном Питере, даже

вспомнил слова — «Петербургу быть пу́сту»

передо мной была копия здания Эрмитажа

но окна с побитыми стеклами и не горят нигде люстры

это не письменно, это устно,

так говорил мне жуткий дворец, мой учитель,

дальше — пустая ржавая консервная улица

и белая полярная ночь, учтите

должно быть, в Норильске работали архитекторы,

которых арестовали в Ленинграде,

должно быть, это были люди из тех, которые

сохраняют чувство юмора в глаза смерти глядя

должно быть начальство хотело жить во дворце,

наверное здесь и балы и приемы бывали

а я варюсь теперь в этом каменном холодце

как анимационный робот Валли

о чем бы вы хотели со мной поговорить?

я только что приехал с Мемориала

там ветер, снег и с трудом можно закурить,

всю ночь ездят желтые самосвалы

я гуляю всю ночь, ночь белеет не зря

вспоминаю книгу местного журналиста о норильских природных богатствах

из которой неясно, где здесь были лагеря

я вспоминаю фильм Бондарчука по Стругацким

из этого фильма ясно, что в космосе у нас есть друг

когда я окончательно сопьюсь, он поставит мне капельницу,

потерпи пока, говорят мне Стругацкие и Бондарчук,

пока полезные ископаемые еще откапываются

но у меня улыбка страшная и злая,

и во рту у меня зубы, словно улица старого Норильска,

я пою сквозь встречный ветер, и вам кажется, что я лаю

о последней последней войне третьей, римской

17. Ирина Знаменская

Ирина Знаменская в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Жаль, что Ирина не представила на конкурс своего избранного — у нее, многопишущей, попадаются изредка подлинные шедевры. А нынешняя подборка явно из недавнего. Из стихов ушло любовное томление (или, если угодно, сексуальное напряжение) — и поперла советского (вернее, союзписательского, псевдопрофессионального) происхождения ниочемность. Не никчемность, а именно неочемность.

Вечный ноябрь. Непролазны борозды.

Пухлый «Бедекер» глядит удивленно:

Так для кого ж устилаются гнезда

Темно-багровыми листьями клена?

Кто в этот срок, для любви непригодный,

К ним прилетит — и зачем? И — откуда?

Ангел надменный ли, демон голодный,

Или иное пернатое чудо?

…Дома скучайте, заморские мымры —

Всем же известно, что по гололеди

В Питер, во Псков и в Саратов и в Кимры

По вечерам забредают медведи,

Сырость вползает и бездна зияет,

Евроремонты прижав к развалюхам…

Так что рубиновый отсвет сияет

В гнездах вороньих, присыпанных пухом,

Не на показ, не про ваше везенье! —

Это для тех, кто уже не впервые

Здесь народился во дни потрясенья —

И умирает в года роковые…

Душа

Ночью холодно до звона…

Против моего окна

между веток спит ворона

и в снегу едва видна.

В белой шали, точно бабка,

как кикимора в лесу —

на глаза сползает шапка,

стынет капля на носу.

А вокруг вороны — город

сам собою шелестит

и звездища ей за ворот

леденящая летит,

небеса над ней в три слоя,

(те, что видимы отсель)

и стекает с аналоя

бесконечная метель…

Но душа внутри вороны

твердо верит в благодать

и метели похоронной

не желает наблюдать!

Там, в ее грудной коморке

всюду сочная трава,

рыбьи головы и корки

и гражданские права,

жизни, смерти, дни и ночи,

грозы, ружья, светляки…

И глядят вороньи очи

внутрь без страха и тоски.

18. Тимофей Животовский

Что-то мешает этим поэтическим экзерсисам превратиться в стихи, да и окказиональное сходство с Геннадием Григорьевым (прежде всего в плане интонации) скорее отталкивает, чем притягивает. Публичный поэт (а стихи Т.Ж. рассчитаны именно на публичность) не может существовать в вакууме.

Я за Альпы летел,

Мне заря улыбнулась,

Я подумал — «отель» —

И услышал — «Кумулус»!

Я в Бергамо вспотел,

Словно лето вернулось,

Но сквозь горы метель

Мне шепнула-«Кумулус«!

В Тур-д-Аржане — коктейль

Над разбухшею Сеной —

Но умчался оттель,

К Этуаль вознесенный,

Повстречался с Жюли,

Мне она улыбнулась=

Как мила! Но вдали

Прозвенело — «Кумулус!»

И — сознанье с петель,

И в безбрежные выси,

В этих скалах отель

Мастер избранный высек!

Из Валгаллы привет

В архитраве навеян —

Чтоб пленился поэт,

Прилетев «Райан-эйром»!

И, покуда летел —

Сердце не обманулось —

Если надо в отель —

То конечно, в «Кумулус»!

Над равниной равнин,

В запорошенной хвое,

Витражи и камин

От мороза укроют,

И воскликну тогда

В овитраженный сумрак:

«- За уют среди льда

Сотня евро — не сумма!

Здесь приятно пить эль

И бодает луну лось —

Превосходный отель

Этот самый «Кумулус»!

19. Амирам Григоров

Вполне традиционную камерную лирику делает небанальной трудноуловимый, но несомненный «восточный акцент»; однофамилец эпонима нашей премии пишет разными размерами, но внутреннее единство ощущается — и, по-видимому, набирает оптимальную критическую массу на уровне сборника. В рамках сравнительно небольшой подборки — просто приятные стихи.

Неспешный свет из труб и штолен. Забудь когда настанет срок

О чём был беззаветно болен, о чём беззвучно одинок

И вечен окнами читален, садами где шуршит сирень

Дворцами бракосочетаний, сопрано заводских сирен.

И кто тебе сказал, что просто, тайком взобравшись на прицеп

Пройти Россию 90-х эритроцитом в мертвеце?

Идя на свет, как в ночь любую, прохладный ветер ртом лови,

Пока тебе свистят вслепую кладбищенские соловьи

*****

Вселенная вплетённая в орнамент

Снежинок на меху

Дух Шехтеля витает над волнами

Ом мани падме хум

Как ты уснёшь, любимая навеки,

Застылая слегка

Когда монголо-татские набеги

На белые снега

Забудутся, как утлые сугробы

Кончаются весной

И я храню кирпичный твой акрополь

Твой гонор наносной

Твои чуреки, суши и ризотто,

Весенние пальто,

Пока кардиограмма горизонта

Не вышла на плато.

Как я усну под шёлковой накидкой

От слов и аллилуй

Ты заберёшь назад своей Никитской

Морозный поцелуй

И звёзды позолоченных наверший

Завянут над Москвой

Как меркнут фотографии умерших

На день сороковой.

20. Анджей Иконников-Галицкий

Анджей Иконников-Галицкий в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Петербургский поэт с огромными — и не сказать, чтоб совсем беспочвенными — амбициями, байронической позой и между Бродским и Евтушенко творческими метаниями. Катастрофически разминулся с читателем. Катастрофически или непоправимо — вот в чем вопрос. С годами я при всей любви к Анджею склоняюсь, увы, ко второму предположению.

Куда эта книга

Нетварному Свету, Ему, Тому,

увиденному теми тремя на горе Фаворе,

рассекшему сквозь камень мою тюрьму и тьму,

раздвигающему навзничь моё море и горе,

ближе чем Кто не может быть человек

(даже она-любимая не ближе кожи),

а Это — внутри, в мясе, в костях, во всех

порах и норах, и хорах крови, и даже —

боюсь и берусь за клавиши черновика,

будто в первый раз у тайны женщины и постели,

собираю и рассыпаю буковки, и дрожит рука —

даже в стихе-грехе, моём деле и теле, —

я хочу кричать и молчать, но об Этом не умолчишь,

сердце мучения — быть не Им, не Богом,

вот и мучаемся, как бы спишь и стоишь

угол себя и небес, и никого кругом, не будем… —

я смотрю в окно, в грязный двор, во тьму,

где гуляет детсадик, где нимфетки глотают пиво,

где ржут, жгут, жрут — и чую только Ему,

Тому, Всему, Одному, Единственному, — с кем мы, и во… —

только я и Он — мы не нужны всем им,

отделены лбом-стеклом, невидимы, нелюдимы,

не-люди-мы, а они-то кто? и: «во им…» —

перевернулось: «Иовом…» — огради им! —

и не жду я уже, недужу, не чувствую ничего,

Свет нисходит — и входит в стык вдоха и крови,

и растёт моя жалкая вечность у меркнущих рук Его,

как трава на холме у Спаса на Ковалёве.

О русском языке

Язык наш русский стал ужасно беден.

Под нарами прикормленный, обыден.

Шурует дворня, барин — в Баден-Баден.

Свобода тела по Ньютону — вниз.

Писать на этом стало впадлу. Свыше

назначено. А Ксюши или Саши

с любовью-сексом подождут. На суше

дышу как кит. Теряю оптимизм.

Мне в Питер по-нездешнему паршиво.

Мне в людях лучше дышится Варшава,

Стамбул, Аддис-Абеба. Без Большого

и Мариинского я обойдусь.

Я динозавр древлянства, или что я?

Мне одинаково душны Нью-Йорк и Шуя.

«Дрожишь ты, Дон-Гуан», — мне жмёт шестая

часть суши под названьем тяжким «Русь».

Я вырывался. Шёл курить в санузел.

Искал за правду. Всю до дна изъездил.

Мой паспорт на вокзале кто-то стибрил:

то ли в Тайшете, то ли где? В Инте?

Я обучался горловому пенью.

Я видел всю — и ничего не помню.

Да нечего и помнить: воск по камню.

Язык наш скуден: все слова не те.

Дух выдохся. Да мы и сами — те ли?

Те — брали по-отрепьевски. Платили

по-аввакумовски. Ковали в Туле.

Клеймили в лбы. Брели Угрюм-рекой.

Всё вымерло — и осетры, и тюлька.

И реки высохли. Остались только:

для правды — кухня, для любви — постелька.

И глаз в глазок. Цепочка. Приоткрой.

Столица наша. Здесь боярин Кучка

лет сто назад отстроил водокачку.

И Разин-Берг (сарынь ему на кичку)

творил над плахой свой последний блуд.

Здесь кровью из Спасителева храма

наполнили бассейн — какого хрена?

Потом спустили. Ни вохры, ни хора.

Не плавают (нет дна) и не поют.

Ах да, простите: ждущим потрафили-с.

Храм восстановлен и низвергнут Феликс.

На месте вагины воздвигнут фаллос.

Все — на сто восемьдесят. Строем в рай.

Здесь водку пьют, блюют и любят строем.

Осточертело: пляшем, рушим, строим,

при царь-Горохе, за советским строем,

под игом и до ига. Догорай,

лучина. Пью без лампы. В стенку дышит

чужая женщина. Луна ладошит

в стекло. В рот опрокидываю. Душит —

и отпускает. Выдох. Тень. Плита.

В окно стучится ветка. Ставлю чайник.

Газ поворачиваю. Соучастник.

И жду со спичкой… Парус… Крики чаек…

И речь заканчиваю. Немота.

«Да» и «не»

Служить разваливающейся стране,

ходить босиком по сухой стерне,

скрести ногтём по одной струне,

нести свободу как крюк в стене,

грешить без оглядки на стороне,

сушить портянки на вечном огне,

глушить водяру, хрипеть во сне,

а утром повеситься на ремне.

Ростком пробиться из-подо льда,

ползком туда, где бренчит вода,

песком наесться, пить из следа,

носком ботинка до звёзд — айда,

уйти, поститься, вкусить плода,

зачать, лишиться, забыть когда,

мечтать о смерти, считать года,

дожить до Страшного суда.

21. Наташа Романова

«Черная» (независимо от цвета волос) королева питерских поэтических подмостков. Н.Р.новым Марсием, не дожидаясь Аполлона, содрала с себя кожу и пишет оголенными нервами. Содранная кожа — необходимое (и достаточное) условие; понимают это все, а решаются на такое лишь единицы. Их-то мы (как правило задним числом) и признаём поэтами.

Гоголь Борделло.

(петербургская повесть)

У нас на Лиговском, как выйдешь из подворотни,

Воткнешься в тумбу с рылом какого-нибудь писателя;

Они зырят злобно, будто из преисподней

На всех, кто под эту тумбу идут посцать.

А еще там недавно висела одна оперная певица престарелая,

Шыроко известная для культурных слоев.

А некультурные внизу написали черным по белому:

— ЖЕЛАЕМ МНОГО ВОДКИ И ГОРЯЧИХ ХУЕВ!

К утру содрали все это непотребство,

И там появился другой портрет.

Это был какой-то писатель, знакомый с детства,

Которому исполнилось 200 лет.

Наверное, это Гоголь. А есть еще — Гоголь Борделло.

Это рок-группа американских цыган.

К тумбе пришла бомжа: посрала и попердела;

Порылась в пухто, нашла бумажный стакан.

Бездомная тетка мне поднесла под рыло

В грязном стакане с урны уличное бухло.

Я приняла подгон: отказываться — голимо:

Так поступает быдло и всяческое хуйло.

Я, заглотив бухло и заев его стиморо́лом,

Зырю на свою собутыльницу, замотанную в тряпье.

— А как тебя зовут? — я спросила, —

— Николай Васильевич Гоголь! —

И с горла отхлебнула. — Хуясе, какой подъеб.

И он говорит — практически без усилий

Вылез я из могилы: из-под плиты гробовой.

В две тыщи пятом году меня воскресили,

Это сделал Григорий Абрамович Грабовой.

Но он никому не гарантировал выдачу документов —

И все воскрешенные люди превратились в бомжей.

В то, что я — Гоголь — не поверил ни один мент:

И вот все меня чморят, пиздят, гонят взашей.

Он пришел в универ — в пальто на голое тело,

Которое он бесплатно нашел в пухто.

И говорит: я — Гоголь. — А все ему: — Гоголь Борделло!

Отпиздили и раздели, выкинув вслед пальто.

А на Малой Морской так вообще устроили мясо.

Он пытался зайти хоть в какую-нибудь парадную, чтоб посцать.

А там из коммуналок повылезли всякие гопники, пидорасы,

Стали над ним глумицца и всяко ржать,

Пытаясь понять: кто-йто? — чувак или тетка.

Они друг с другом поспорили — на пузырь:

Типа: если это чувак — то хуй тебе в глотку! — 

А если тетка — то в жопу тебе нашатырь!

Тогда он из этого месива вышел достойно,

Потому что он — русский писатель Гоголь.

Русский народ всегда ведет себя непристойно.

Русский писатель прет с ними дружно в ногу.

Вот он и допер — до тумбы с собственным рылом,

Радуясь, что никто не чморит, не бычит вослед.

Там побухал, посрал — и спер у меня мобилу.

Ладно, — пусть ему будет бонус на 200 лет.

В международной мишпохе сиречь тусовке популярен редкостно плодовитый одесский виршеплет Борис Херсонский, бесстыдно эксплуатирующий «еврейскую тему». Одна из его книг называется «Семейный альбом». А вот одноименное стихотворение Наташи Романовой:

Семейный альбом

Моя бабка сказала своей знакомой:

«Сара Ко́ган дочери ноги отрезала».

А однажды она сама но́жем кухо́нным

Сделала вид, что хочет «себя зарезать».

Она села на пол, и платье у ней задра́лось.

Было голимо зырить на ейнные ляжки голые.

И у меня невольно подлая мысль закра́лась.

А вот бы она подохла: было бы по приколу.

Мне было 3, от силы 4 года.

Бабка пошла «топицца» в колодец, заросшый травой.

И я, позырив, что нет никого народа,

Запрыгнула на нее — и столкнула вниз головой.

Я закрыла колодец крышкой и завалила бревнами.

Ее там искать никому и в голову не пришло.

Я была только рада, так как меня не перло,

Что она то топилась, то резалась всем назло.

Ее оттуда выгребли только через полгода.

Колодец залили цементом, забили досками.

Вокруг собра́лась вся улица — дохуя народа.

Я стояла в толпе — сиротской мелкой обсоской.

Здесь же была, конечно, и тетя Сара:

Она все время блевала, стонала, охала;

И, вдруг упала без чувств — и в штаны насрала.

Вызвали скорую — типа «женщине с сердцем плохо».

А мне всегда лишь одно было интересно:

Как это Сара Коган дочери ноги отрезала?

Я прямо подыхала от неизвестности:

Чем? — Бензопилой, болгаркой или, может быть, стеклорезом?

Это был вопрос моей жызни, пока не выяснила факт биографии:

Коган Сара — а это, кстати, моя еврейская тетка —

У ней не влезала в рамку семейная фотография,

И она — чик — и ножницами укоротила фотку.

А отрезанные лапы так и лежали в альбоме:

Толстые женские ноги — в носках и на каблуках.

Я их решила приклеить к двоюродной мелкой — к Томе:

Где она с бантом у деда Зямы сидела на руках

Взрослые жырные лапы в туфля́х я нарочно

Развела в обе стороны, будто Тома

Как бы ебется с дедом: это выглядело порочно —

За такой коллаж меня бабка выкинула бы из дома.

Это бы очень сильно мою бабушку забесило.

Она бы меня чем попало била по роже.

Но хуй: теперь у нее из колодца вылезть не было силы.

А то бы она не только себя, но и всех бы зарезала кухонным ножем.

22. Евгений Сливкин

Я всегда предсказывал Жене, что с годами он станет председателем бюро секции поэзии Ленинградского союза писателей. И был бы он хорошим председателем. Да и поэт он хороший:

Реквием футболисту

Полузащитник клуба «Авангард»

Евгений Сливкин умер от разрыва

сердечной мышцы. Молодость, азарт

его сгубили. После перерыва

не вышел он на поле. Увезли

в больницу, и, не приходя в сознанье…

По зову сердца шеломянь земли

ему на грудь насыпали куряне.

В профуканном турнире он-таки

заделал два гола искусства ради!

Его игру ценили знатоки,

конечно, не в Москве, не в Ленинграде…

Тощой он был, как изможденный глист,

но бороздил траву, что ваш бразилец —

провинциальный парень-футболист,

мой курский тезка и однофамилец.

Наверно, Бог, внезапно перестав

болеть за «Авангард», придумал повод

и перевел его в другой состав,

где он теперь незаменимый форвард.

Лев Яшин спит и видит в мертвых снах:

к двенадцатому приближаясь метру,

Евгений Сливкин в парусных трусах

летит по набегающему ветру.

Хороший, но советский. Союз распался, и большой, и маленький; Сливкин уехал в США, а пишет все так же — и выглядит поэтому эдаким Рипом ван Винклем, проспавшим целое двадцатилетие.

Студентка

Пусть в психушку к тебе ходит Пушкин —

поделом ему, сев на кровать,

поправлять не строку, а подушку

и запястья тебе бинтовать.

Ну, а я, не поставив ни цента

на забег твоих сивых кобыл,

научил тебя аж без акцента

декламировать «Я вас любил…».

Становился твой взгляд откровенен,

мочка уха бренчала чекой,

и на коже наколотый Ленин

на плече твоём дёргал щекой.

И, последний урок отлагая,

я кружил, под ладонью держа

этот профиль, что где-то в Огайо

эпатировал ле буржуа.

Я поверить хотел до зареза

в возвышающий самообман,

но от горя загнулась Инеза*,

от холеры — Инесса Арманд.

От таких вот, несхожих по сути,

крик в декретах, да мука в стишках —

то ли мозг разорвётся в инсульте,

то ль свинец заведётся в кишках!


* Бедна Инеза! // Ее уж нет! как я любил ее! (Пушкин. Каменный гость.)

Виктор Топоров

Поэтический КОНКУРС. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть первая

Читаю (по мере поступления) присланные на конкурс подборки, стараясь подойти к знакомым и незнакомым поэтам с максимальной непредвзятостью. Как буду голосовать, не имею пока ни малейшего представления.

1. Алексей Сомов

Совершенно незнакомое мне имя. Интересно, кто его номинировал? Довольно сильные стихи — и довольно странные. Линия Юрия Кузнецова, но и не без Бродского. И не без рок-поэтов тоже.

По небу полуночи гитлер летел

и кровушки русской хотел,

и жидкую бомбу из девичьих слез

в когтях он изогнутых нес.

Он пел о блаженстве хрустальных лесов,

о щеточке черных усов,

и люди, что слышали сладкий тот зов,

во сне превращалися в сов.

(Судя по всему, посмотрел «Утомленных солнцем-2» — все стихи датированы 2009-2010 гг.) Лучшее стихотворение звучит так:

я хочу от русского языка

ровно того же самого

чего хочет пластун от добытого языка

связанного дрожащего ссаного

замерзает не долетев до земли плевок

а я ж тебя паскуда всю ночь на себе волок

электрической плетью по зрачкам — говори

все как есть выкладывай или умри

все пароли явочки имена

а потом ля голышом на морозец на

посадить бы тебя как генерала карбышева на лёд очком

чтобы яйца звенели валдайским колокольчиком

чтобы ведьминой лапой маячила у лица

партизанская виселица ламцадрицаца

чтоб саднила подставленная щека

чтоб ожгло до последнего позвонка

а потом глядеть не щурясь на дымный закат

оставляя ошметки мертвого языка

на полозьях саночек что везут

через всю деревню на скорый нестрашный суд

Но недурно и завершающее подборку гомоэротическое (?) объяснение в любви:

в голодной тихой комнате смотри

простое колдовство на раз два три

И раз

весну прорвало как нарыв

весна вскипела семенем и гноем

на улицах набрякли фонари

а у моей любви промокли ноги

как будто бы не я и не с тобой

в другой стране

с изнанки мостовой

И два

допустим ты моя любовь

дворовый мальчик голубой лисенок

смешливый демон хищный полубог

капризный и насупленный спросонок

с изнанки унавоженной земли

твои глаза цветами проросли

И три

я все равно с собой возьму

заныкаю подальше и надольше

вот эту вот сопливую весну

ледышку лодочку горячую ладошку

А в целом сыровато и мутновато. Божья искра есть, но бикфордов шнур шипит и потрескивает как-то чересчур спорадически.

2. Дмитрий Мельников

Один из моих (априорно) теневых фаворитов (после подборки в «Бельских просторах»). Теневых — и, увы, безнадежных. Собственно, лейтмотив творчества Дм.М. и его премиальные перспективы совпадают: НЕ В ЭТОЙ ЖИЗНИ. Редкий дар — подлинно поэтическое мышление — при чуть ли не герметичной запертости внутреннего мира.

Там, где на сетчатке — слепая зона,

где уже залег под брезент Харона,

и уже готов для любви небесной,

там другие лабухи, если честно,

о шести крылах для Него сыграют,

продудят Ему в золотые трубы, —

оттого там голос мой замирает,

что меня никто не целует в губы.

Там, где верея, верея да поле,

алая заря мартовского Феба,

там, где жизнь моя без фронтальной доли

скрюченным перстом указует в небо.

* * *

Нарисуй, дружок, голубое небо,

там, где пасха мертвых под снегом белым,

где свернулся ежиком деда Глеба,

и бабуля Маша совсем истлела.

Нарисуй, дружок, на заборе горе,

на заборе горе в пределах стужи,

это ничего, что слеза во взоре,

если не заплакать — гораздо хуже.

Напиши, дружок, на своей печали,

как они живые тебя встречали,

как они на солнышке летнем грелись

под широколиственный мерный шелест,

как он гладил ей бронзовые руки,

как он говорил ей: «Моя Маруся»,

как все пела бабушка: «Летят утки…»

Будь оно все проклято, и два гуся.

Особенно хороши «На малиновый стой, на зеленый иди» (я однажды полностью процитировап его в «Часкоре») и вот это:

В полночь на окраине мира ефрейтор Иван Палама

бежит к отцу-командиру, который здесь вместо мамы

с круглой дырочкой в правом боку,

и мерси боку.

Вряд ли он увидит аэробику с Фондой,

он теперь ничей и в предсмертном мыле;

рядом два прожаренных мастодонта

просят у врачей, чтобы их убили.

Ночью на окраине мира, сраженный шальною пулей,

лунною панамой прикрыт,

ефрейтор Иван Палама, которого мяли и гнули,

спокойно спит.

И на нем песочные шкары, и на нем фуфайка с начесом,

и более ничего,

мертвые сгоревшие бензовозы

спят подле него.

Будь у него баба, написал бы бабе,

как его боялись враги.

Это просто сон, а ты беги, раббит,

беги, беги.

3. Сергей Пагын

Этого стихотворца я подсмотрел, «жюря» «Заблудившийся трамвай», где он пробился в финал, но не снискал там лавров. Однажды, полвека назад, Наум Коржавин сказал в моем присутствии: «Я маленький поэт, но я этим горжусь». Не знаю, как Коржавин, а Пагын именно таков: поэт маленький, но гордый. И безупречно профессиональный:

***

Утешенье приходит тогда,

когда больше не ждешь утешенья:

осторожно заглянет звезда

в глубину твоего отрешенья.

Клюнет лист налетевший в плечо,

терна шип оцарапает локоть,

и на уровне уха сверчок

станет в сумраке цвиркать и цворкать.

Вроде малость, пустяк, ерунда,

но дохнет утешеньем оттуда,

где терновник осенний, звезда,

узкоплечее певчее чудо.

***

Возьму ль туда свою печаль

и свой несытый страх,

когда защелкает свеча

в остынувших руках?

Как ларь, тяжелую слезу

в заботе и тоске

в простор я смежный понесу

иль буду налегке

нестись, что тонкая стрела,

качаться на ветрах,

крушить слепые зеркала

в твоих неверных снах,

и плакать в ярости немой

в усохшей тишине…

И все же рваться на постой

к темнеющей земле,

где остро пахнут резеда

и копоти щепоть,

и ржа, и прошлая беда,

и прах земной, и плоть,

где тянет песнь свою сверчок

в сухой траве, незрим,

и мир еще неизречен

и неисповедим.

4. Евгений Антипов

Фигура в поэтическом Питере (и отдельно в «ПиИтере»). Впрочем, мы с ним практически не пересекались, да и стихов его я почти не знаю. Представленная подборка выдержана в подчеркнуто ироническом ключе. Это, скорее, не стихи, а вирши, хотя и очень складные. Но, увы, не очень смешные.

Классические розы

Все в моей отчизне просто,

где встают в единый ряд

и кумач, и пурпур розы.

И заря, заря, заря.

Где еще прекрасны грезы,

где гудит набат любви.

(О, любовь! Бутончик розы

и к нему бокал «Аи»).

Подлость, подвиг, все вслепую.

…За тебя, Россия, тост.

Где ж еще бессильны пули

перед венчиком из роз?

И в стране моей, где слезы,

будто звезды, солоны,

все не увядают розы,

все витают соловьи.

И в финале нет вопросов.

Ведь всегда в моей стране

хороши и свежи розы —

предназначенные мне.

(«Как хороши, как свежи будут розы, моей страной положенные в гроб» — знает, не знает? Скорее нет, чем да)

Летучий голландец

Без доказательств и причин,

беззвучный, как перо,

за гранью точных величин,

на рубеже миров

летит Голландец. Он фантом.

И все-таки — летит!

Непостижимый как никто

и как никто один.

Неутомим и невредим,

изгой или бунтарь,

откуда и куда летит?

Откуда. И куда.

Прямолинейный, как беда,

и ветры нипочем.

Ничем твой вечный капитан

уже не омрачен:

когда забрезжит материк

и не охватит взгляд, —

то матерись, не матерись,

но это не земля.

В краях иных идей, веществ,

средь эфемерных скал

что ищешь ты? Что вообще

в таких краях искать?

На выбор: слава, суицид,

любовь и просто жизнь —

но суетись не суетись,

а это миражи.

В твоем загадочном НИГДЕ

реален лишь полет.

…Лети, Голландец, как летел.

И каждому свое.

5-6. Валерий Дударев, Евгений Каминский

Мы предложили поэтам представлять подборки объемом в 300-400 строк. Чуть ли не все решили, что запас карман не тянет, и представили по 500-600 и более, чем заметно осложнили работу жюри. Такое превышение заданного объема — примета прежде всего непрофессионализма (плюс давление на жюри, плюс объективно неуважение к нему). Поступили предложения: 1) читать всё ; 2) читать первые 400 строк; 3) наказать хотя бы главных «проштрафившихся» исключением из конкурса. Я предложил — по первому разу — читать всё подряд, но без официальных оргвыводов — исключительно по желанию того или иного члена жюри — в индивидуальном порядке не учитывать самые скандально большие подборки — Валерия Дударева (больше 1 100 строк) и Евгения Каминского (больше 1500). И держу ответ за базар. Особо удивил меня Каминский — поэт и прозаик более чем с тридцатилетним стажем, многолетний редактор отдела в «толстом» журнале — уж ему ли не понимать такие вещи?

Евгений Каминский в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

7. Ксения Букша

Симпатичные стихи, но, пожалуй, чуточку чересчур схематичные, как, впрочем, и проза К.Б. Симплифицированное сознание, аутизм наизнанку — или она просто не умеет пробиться к себе на нефтеносную глубину? Не знаю.

взял гитару гребанул по ней драматическим аккордом

как за веру встрепенулся баритоном злым и твёрдым:

два привета два куплета! три дворовые припева!

показались трубы справа и поехали налево.

у него на шее правда, а в крови режим кровавый.

у него назавтра свадьба, гроб мертвецкий с самосвалом

за плечом его девчонка, ни при чём она, девчонка,

по вагонам за ним ходит, бедных глаз с него не сводит:

как заврётся как взорвётся — нестерпимая растрава!

кажутся озёра слева и поехали направо.

ночь ли день ли наступает, парень к песне приступает

парень весело вступает и надрывно убывает

три братанские аккорда, два гражданских оборота

мне вперёд бесповоротно

как хреново ну и к чёрту

Поэтический гардероб разнообразен — и всё вроде бы впору, но ничего — от кутюр.

слышу жидкий всхлип-треск

прошла пятьдесят шагов, да, вот он

арбуз под мухами расколотый жужжит

наружу вывернуло, всем пламенем вышвырнуло

семечками выхлестнуло

течёт свежий сок

у ворот рынка сидят на корточках таджики

пузырятся мобильные телефоны в горячих ладонях

резиновые тапки, золотые зубы, запахи курева и укропа,

полдень, солнцем ваш неподвижный край обхожу

щурятся, смотрят из-под ладоней

я тоже так думала, но вы не думайте,

вы не думайте

Ксения/Андрей Фёдорович

наш аналитик ходит в костюме покойного мужа

всё раздала и пришла в контору, а мы не гоним

наш аналитик босая в любую стужу

молчалива с коллегами ласкова к посторонним

наш аналитик зарплату берёт нечасто:

если вернёт — к убытку, а примет — к прибыли

видите, там индикатор мигает зелёно-красный?

это она; вам не видно, а мы привыкли

дело имеет душу для связи с Богом

тащит тебя вбирает волной цунами

да, мы, конечно, и сами тут все немного

знаете, понемногу и вы тут с нами

*

нет ни нежности в нём, ни гнева, стёрты налысо тормоза

это снежная королева наплевала ему в глаза

заморозила, расщепила, устремила его к нулю

эй, сестрёнка

яви же милость

подойди и скажи люблю

вон он смотрит в себя издёрган, ветер мысли уносит прочь

разве сердце — непарный орган?

эй, сестрёнка, спеши помочь

возвращай его — кожа к коже — посели между дел своих

и пускай он любить не может: ты научишься за двоих

как? не хочешь? тепла и света — пожалела ему? ну что ж.

ох и будет тебе за это,

ни минуты не отдохнёшь.

невредимой и без расплаты не уйдёшь, если в сердце тьма

подсудимой и виноватой будешь вечно сходить с ума.

не согрела сестрёнка брата —

так сгоришь изнутри сама.

8. Катя Капович

«Парижская нота» в заокеанском исполнении: Фрост, Оден, чуть-чуть Роберт Лоуэлл — и, разумеется, Владислав Ходасевич. Определенное творческое родство с Юрием Милославским, которого мы не смогли пригласить к участию в конкурсе из-за возрастного ценза. Ненавязчиво нравящиеся стихи.

Свадьба

Мы долго искали в нахлынувших сумерках Джона,

никто до конца не врубался, кто был этот Джон,

фонарь наводили на лес, вылетала ворона,

и в церковь ввалились, когда уже пел Мендельсон.

Надолго про Джона забыли, и в нос целовались,

и все было мило, легко, но я видела вбок,

как в левом притворе наматывал галстук на палец

какой-то не то чтобы мрачный, но хмурый, как волк.

Он тоже глаза утирал, когда кольца надели,

и не выделялся в парадной толпе пиджаком,

но словно его только что извлекли из постели,

он в видимом мире присутствовал не целиком.

Сначала поддавший, потом протрезвевший от пива,

он, стало быть, все же нашелся. Помятый цветок,

помятый цветок из кармана нагрудного криво

свисал, и все падал и падал один лепесток.

Контроль

В тот час, когда в носках стоять я буду

пред тем, как отойти на задний план,

я оглянусь, я улыбнусь кому-то,

и прошлое начнет вползать в туман.

В тот миг, когда железные монеты,

и прочий хлам в корыто загремят,

и мне вернут пальто и сигареты,

а зажигалку прикарманит гад —

на тщетность дел моих, ты понимаешь,

я оглянусь, шутить тут не изволь,

сотри с лица улыбочку, товарищ,

ведь я не про таможенный контроль.

И сеть моя уже отяжелела.

в тот миг, когда подкинут на весы

баул с тряпьем, посадочное тело

и синий снег со взлетной полосы.

Памяти Уинстена Одена

Утоленья культурного голода с целью,

осмотрели мы дом с его твердой постелью,

с его зеркалом, с пишущей старой машинкой,

с расшатавшихся клавиш болтанкой, лезгинкой.

Обратили внимание на простоту мы

обихода, на желтую сеть амальгамы,

отражавшую если не нервность костюма,

то сухую издерганность личного хлама.

И еще так стояли в аллее деревья,

так звенел бом-бом-бом колокольчик железный,

будто звал оглянуться туда, где деленья

облетали с березы уже бесполезной.

9. Иван Давыдов

Ироническая поэзия с политическими аллюзиями (или наоборот), что, безусловно, отсылает к автору «Этюда с предлогами» и «Сарая».

Летнее

В такую погоду бабы как-то наглядней

Но зато их почти не хочется.

Жалко их, конечно, стараются одеться нарядней,

Так, чтобы выпирали лучшие качества.

У кого, впрочем, выпирают, а у кого — не особо.

Там, где у некоторых выпуклости, у большинства впадины.

С умыслом богом фарш по бюстгальтерам расфасован,

Да и филейные части не каждой красотке дадены.

Очевидностью отключена фантазия.

Ткани прозрачны. На этой, допустим, стринги.

А эта — смешно, негигиенично, вообще, безобразие, —

Без трусов, по старинке.

Этой следовало бы, мягко говоря, побриться,

Этой — вообще переждать опасное время дома.

Можно, конечно, вглядываться в их лица,

Но забавней женская сдоба.

Они, то есть, как на суд куда-то себя несут,

Навстречу тоске, одиночеству, поту случайной случки,

А ты — ленивый, как муха, упавшая в теплый суп, —

Сидишь на веранде, таешь, да ладишь строчки.

Поэзия очень целевая по выбору аудитории: публика из ЖЖ. Тексты маневрируют между зарифмованным (подрифмованным) постом и собственно стихотворением, а также местами балансируют между ранним роком и русским рэпом. Несколько смущает «смерть автора», утопившегося в тотальном цинизме.

Ода к русской философии

Философ Иванов просыпается по будильнику.

Пива нет, голова болит. Желудок дрожит просительно.

Начинали на кафедре, потом он кому-то зарядил по ебальнику,

Или ему зарядили. В мире все относительно.

Философ Иванов не помнит, когда у него в последний раз
была женщина,

Потому что Танька с филологического — натуральная сука.

Жизнь разорвала пополам экзистенциальная трещина.

Такая вот злая мудрость. Такая вот невеселая наука.

Русская философия вообще неказиста.

Об Иванове никто не слышал. Все слышали о Сенеке.

Все знают Канта — унылого прибалтийского нациста.

И Сократа с Платоном. Конечно, они ж гомосеки.

Может, у нас с фамилиями беда?

У них все красиво — Гегель. Фуко. Лакан.

А у нас в лучшем случае — Григорий Сковорода.

В худшем — и вовсе Карен Хачикович Момджан.

Рассуждая так, или примерно так,

Философ Иванов преодолевает внутренний шторм,

Собирает волю в кулак

И отправляется в Дом ученых, на форум.

По залу носятся сквозняки.

На столах иноземные сочинения грудою.

Иванов задремал. Его сны легки.

Грезятся ему аспирантки безгрудые.

Такие трогательные. В очках. Без трусов.

Целуют. Целуют, как надо. Туда, куда надо.

Иванов уже ко всему готов,

Но сон разрушает стрекотание какого-то гада.

Аспирантки прочь улетают стайкой,

Иванов проваливается во внешний ад,

В зале тоска, перегара запах довольно стойкий,

Иностранец с кафедры бормочет про категориальный аппарат.

Аппарат Иванова скукоживается, Иванов — наоборот встает.

Жизнь ему нравится все менее и менее.

Иванов неспешно двигается вперед.

Зал затихает в недоумении.

Докладчик пытается прикрыть плешь,

Иванов же в порыве дионисийства зверином

Демонстрирует ему, посиневшему сплошь,

Как в отечестве философствуют графином.

Не, ну конечно, милиция, кровь, скандал,

Штраф, пятнадцать суток, и много другого разного.

Но зато Иванов человечеству показал,

Что такое настоящая критика чистого разума.

10. Дмитрий Веденяпин

Один из самых именитых участников конкурса: свежеиспеченный лауреат «Московского счета», и т.д. и т.п. Стихи однако скорее разочаровывают: очень профессиональные, очень ровные, очень по большому счету никакие, хотя и не без приятности:

Любовь, как Чингачгук, всегда точна

И несложна, как музыка в рекламе;

Как трель будильника в прозрачных дебрях сна,

Она по-птичьи кружится над нами.

Есть много слов, одно из них «душа»,

Крылатая, что бесконечно кстати …

Шуршит песок; старушки неспеша

Вдоль берега гуляют на закате,

Как школьницы, попарно … Мягкий свет,

Попискивая, тает и лучится;

Морская гладь, как тысячи монет,

Искрится, серебрится, золотится …

Рекламный ролик — это как мечта

О взрослости: табачный сумрак бара,

Луи Армстронг, труба, тромбон, гитара;

Прохладной улицы ночная пустота,

В которой чуть тревожно и легко

Дышать и двигаться, опережая горе,

И, главное, все это далеко,

Как противоположный берег моря;

Как то, чего на самом деле нет,

Но как бы есть — что в неком смысле даже

Чудеснее … Часы поют рассвет;

Индеец целится и, значит, не промажет.

Создается такое ощущение, что, мастеровито и задумчиво бренча на двух струнах старенькой гитары, Д. В. воображает сабя Паганини, выпиликивающим очередной шедевр на одной-единственной скрипичной.

Angelica sylvestris

Я падаю, как падают во сне —

Стеклянный гул, железная дорога —

В темно-зеленом воздухе к луне,

У входа в лес разбившейся на много

Седых, как лунь, молочных лун, седым,

Нанизанным на столбики тумана

Июльским днем — как будто слишком рано

Зажгли фонарь, и свет похож на дым

И луноликих ангелов, когда

Они плывут вдоль рельс в режиме чуда —

Откуда ты важнее, чем куда,

Пока куда важнее, чем откуда —

Белея на границе темноты;

Вагоны делят пустоту на слоги:

Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,

Ты-там-где-те кого не предал ты.

11. Всеволод Емелин

Подборка «первого поэта Москвы» производит двойственное впечатление. С одной стороны, это Auslese, то есть избранное из избранного; с другой, она состоит всего из нескольких длинных стихотворений, причем два из них — «История с географией» и «Похороны Брежнева» — отчасти тавтологичны, что в сочетании с преобладающе короткой строкой вызывает обманчивое ощущение некоторой неполноты (при полуторном превышении конкурсного объема). Интересно, как ее оценят другие члены жюри, с творчеством Емелина предположительно знакомые только шапочно.

Последний гудок
(Похороны Брежнева)

Светлой памяти СССР
посвящается

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили,

И труп с разрывающим душу гудком

Мы в тело земли опустили.

Серели шинели, краснела звезда,

Синели кремлевские ели.

Заводы, машины, суда, поезда

Гудели, гудели, гудели.

Молчала толпа, но хрустела едва

Земля, принимавшая тело.

Больная с похмелья моя голова

Гудела, гудела, гудела.

Каракуль папах, и седин серебро…

Оратор сказал, утешая:

— «Осталось, мол, верное политбюро —

Дружина его удалая».

Народ перенес эту скорбную весть,

Печально и дружно балдея.

По слову апостола, не было здесь

Ни эллина, ни иудея.

Не знала планета подобной страны,

Где надо для жизни так мало,

Где все перед выпивкой были равны

От грузчика до адмирала.

Вся новая общность — советский народ

Гудел от Москвы до окраин.

Гудели евреи, их близок исход

Домой, в государство Израиль.

Кавказ благодатный, веселая пьянь:

Абхазы, армяне, грузины…

Гудел не от взрывов ракет «Алазань» —

Вином Алазанской долины.

Еще наплевав на священный Коран,

Не зная законов Аллаха,

Широко шагающий Азербайджан

Гудел заодно с Карабахом.

Гудела Молдова. Не так уж давно

Он правил в ней долгие годы.

И здесь скоро кровь, а совсем не вино

Окрасит днестровские воды.

Но чувствовал каждый, что близок предел,

Глотая крепленое зелье.

Подбитый КАМАЗ на Саланге гудел

И ветер в афганских ущельях.

Ревели турбины на МИГах и ТУ,

Свистело холодное пламя.

Гудели упершиеся в пустоту

Промерзшие рельсы на БАМе.

Шипели глушилки, молчали АЭС.

Их время приходит взрываться.

Гудели ракеты, им скоро под пресс,

Защита страны СС-20.

Над ним пол-Европы смиренно склонит

Союзников братские флаги,

Но скоро другая толпа загудит

На стогнах Берлина и Праги.

Свой факел успел передать он другим.

Сурово, как два монумента,

Отмечены лица клеймом роковым,

Стояли Андропов с Черненко.

Не зная, что скоро такой же конвой

Проводит к могильному входу

Их, жертвою павших в борьбе роковой,

Любви безответной к народу.

Лишь рвалось, металось, кричало: — «Беда!»

Ослепшее красное знамя

О том, что уходит сейчас навсегда,

Не зная, не зная, не зная.

Пришла пятилетка больших похорон,

Повеяло дымом свободы.

И каркала черная стая ворон

Над площадью полной народа.

Все лица сливались, как будто во сне,

И только невидимый палец

Чертил на кровавой кремлевской стене

Слова — Мене, Текел и Фарес.

………………………………………………………

С тех пор беспрерывно я плачу и пью,

И вижу венки и медали.

Не Брежнева тело, а юность мою

Вы мокрой землей закидали.

Я вижу огромный, разрушенный дом

И бюст на забытой могиле.

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили.

12. Сергей Морейно

Рижский поэт, лауреат Русской премии. В основном верлибрист, но, наряду с усредненным европейским верлибром, пишет порой и в манере свободно-игрового стиха (в духе Пауля Целана, голландцев и финнов середины прошлого века):

Таких вещичек здесь хватит на целый век.

Косая тень, предчувствие, вязкий бег,

коллоидная маска убиенной улитки.

Колодезная ласка. Час пытки и час

охоты. Сейчас-то я знаю, кто ты.

В запертую на четыре оборота дверь нетопырь и оборотень

не теперь. Верую, что разъяснят дали, веером разведут

недели прежде, чем засеребрится первая наледь,

прежде, чем зашебуршится первая нелюдь.

Любопытно, что все представленные в подборке стихи, это, если присмотреться, безусловно любовная лирика.

Руны над пустынной дорожкой,

упирающейся в жесты рук.

Вода земле нашёптывает

понарошку: друг.

У меня воздух

на линии огня.

И когда входишь, скидывая штаны,

в слепящее нечто, лишь терпение

помогает снять с языка

лишнюю сладость.

Леденящая ясность на лоне сосуда,

наполненного жидким огнем, —

твой — считай, что хочешь — рок,

или упрек, или урок…

Волны тонут, словно отара, овца за овцой.

Вырезанные сердца прорастают, как маки на склонах.

:::

Иго зноя пало. Осада

снята. На дубовых шпалах

хвойная суета. Одинокий воин

наводит пищаль на сарацинское лето.

Одинокий наводит печаль, и где там?

13. Ирина Моисеева

Ирина Моисеева в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Сильная петербургская (а вернее, конечно, ленинградская) поэтесса патриотического направления. Окажись И. М. в либеральном лагере, пела бы, танцевала и вообще слыла звездою.

Сами кличем и грузим, и возим

На себе окаянные дни.

Коммунисты ударились оземь

И исчезли. Да были ль они?

Глубоко под водой провожатый,

Не пускают его жернова.

Он нечистою силой прижатый,

По-английски нам шепчет слова.

И ему торопиться не стоит.

К новой жизни пока не привык,

Он не видит, что море — пустое,

Он не видит, что поле — пустое,

Он не видит, что сердце пустое.

Только ворон один на просторе

Вырывает страницы из книг.

С годами — и с десятилетиями — стала писать еще лучше: политическая и экзистенциальная резиньяция вошла в резонанс с возрастной. Излишняя традиционность с лихвой искупается энергией словесного напора (отчасти и наброса).

Вера в возмездие жизнь упрощала.

Я обещала тебе, обещала…

Не получилось. Прости.

Нынче земля укрывается снегом,

И детвора заливается смехом,

Время пришло насладиться успехом.

Только успех не у всех.

Но этот день! Это серое утро!

Что приютилось на лодочке утлой

Возле чужих берегов…

Мне и теперь открываются дали.

Мы ведь не только друзей растеряли,

Но и врагов.

За незадачливость, малость и сирость

Все отпустили. И все отступилось.

Разве звезда и река?..

Время придет и для этих безделиц.

Каждый потомственный землевладелец…

Это уж наверняка.

Вторая часть дневника

Виктор Топоров

Простая история

«Осовременивать» классические произведения, то есть переносить их действие в наши дни — хоть Шекспира, хоть Чехова, хоть Достоевского — это для театральных постановщиков все равно, что спорт какой-то. У кого, мол, лучше получится. Подобных экспериментов (как минимум, с переодеванием актеров в современные костюмы) не счеть. Вполне понятно, что такие попытки довольно редко бывают удачными. Ведь если не художественная необходимость, то хотя бы здравый смысл должны помогать авторам, решившим переселить, к примеру, короля Лира в двадцатый век. Помогают, однако, не всегда.

Новая камерная постановка по мотивам «Белых ночей» Достоевского — приятное исключение. Может, и случайное. От повести Достоевского здесь осталась только фабула и действующие лица, остальное — плод молодой фантазии авторов спектакля. Живое воображение и камерность оказались в данном случае хорошими союзниками: зрители могут наблюдать живую и современную историю, которой при всем желании не спрятаться в глубинах сцены или за декорациями.

Собралось несколько молодых людей: драматург (Юлия Раввина), режиссер (Ксения Раввина, сестра Юлии), три артиста: Ася Ширшина, Илья Шорохов, Александр Поламишев. Спрятались за палочкой-выручалочкой — «по мотивам». Точнее сказать, отошли на уважительную дистанцию. Ведь где мы и наше время, а где — Настенька и Мечтатель, сочиненные Достоевским. Без четкой привязки к оригинальному произведению спектакль становится вполне самостоятельной сентиментальной историей, пусть и отдаленно что-то напоминающей.

Здесь тоже есть Мечтатель — этакий романтик-бродяга, который скрытен, раним и не прочь почитать стихи. Кстати, кроме стихов Пастернака, Северянина и прочих в спектакле звучат стихи и исполнителя роли Ильи Шорохова — во-первых, поэта и, во-вторых, актера. Здесь есть Настя —начинающая актриса, темпераментная барышня, которая рассталась с возлюбленным Андреем ровно на один год, чтобы проверить крепость чувств и встретиться вновь. И теперь, спустя год, она приходит на оговоренное место встречи. Но возлюбленного всё нет. Возлюбленный — преуспевающий «сериальный» актер. Он, как и положено, появится только в конце и мельком.

Вместо того каждую белую ночь встречаются Настя и Мечтатель — болтают о том, о сем, ругаются-мирятся, рассказывают истории (наивные и узнаваемые) и, конечно же, незаметно влюбляются друг в друга. Когда приходит черед появиться Андрею, то выясняется, что и без него было неплохо. Тут опустим кое-какие логические несостыковки в сюжете и поведении героев. Главное — Настя и Мечтатель обретают друг друга и за кулисами непременно поженятся.

Вот, собственно, и вся история, которая настолько прозрачная и легкая, что на нее можно прицепить какие-угодно определения. Инсценировку можно назвать, например, студийным и хорошим учебным спектаклем. Можно — этаким прощанием с юностью, с тем самым Театральным институтом, с ночными прогулками до самого рассвета и тому подобными вещами. Поэтому и в героях, кажется, есть очень много от самих артистов.

Можно также обозначить спектакль как попытку молодых актеров и постановщика сделать что-то свое, самостоятельное, для души. Скорее всего, в каждом предположении есть доля правды.

Официально же «Белые ночи» считается первой постановкой на новой сцене Санк-Петербургского музея театрального и музыкального искусства. Новая площадка — бывший кабинет директора Императорских театров В. А. Теляковского, который раньше был на ремонте.

На первых показах спектакля в зале был аншлаг; зрители (среди которых было много родственников и друзей) несли цветы. С особым вниманием следили за любовной интригой спектакля дети и пожилые дамы. Многие хохотали. Короче, нормальная живая реакция зала, что в наше время в театре — долгожданный, но нечастый гость. Как будут принимать спектакль обычные зрители, пресыщенные и ленивые, сказать сложно. Все ж-таки нет здесь ни спецэффектов, ни «звезд», ни ярких декораций, ни психологических заумей… Ну и что, что по мотивам Достоевского?… Обычная, искренняя история.



Фото Катерины Кравцовой

Мария Каменецкая

Кто журналист и что делать?

Американские социологи выяснили, что, несмотря на обилие информации в интернете,
настоящие новости до сих пор берутся в основном из газет: там они более достоверные и
подробные, чем где-либо еще. А еще они посчитали, что молодежь новостями почти не
интересуется — только треть людей в возрасте от 18 до 29 следит за происходящим, тогда
как в поколении от 30 до 49 это делает больше половины. О тревожных тенденциях все чаще
говорят и пишут на Западе. Так, летом в Америке выходит книга «Жара и свет: Советы для
нового поколения журналистов», ее авторы — Бэс Нобел, бывший шеф бюро CBS News в
Москве, а ныне профессор университета «Фордэм» в Нью-Йорке, и Майкл Уоллес, легенда
американского телевидения, репортер программы CBS «60 минут», — пытаются донести
до молодежи накопленное за годы работы в профессии. Выйдет ли книга на русском —
неизвестно, поэтому мы попросили Бэс поделиться наболевшим.

О книге

Книгой мы хотели развеять заблуждения о ненужности профессиональных журналистов, а заодно напомнить, что такое хорошая журналистика. Тревожно стало за будущее профессии. И не только нам с Майклом, но
и тем, кого мы интервьюировали для
книги: люди из разных СМИ, из разных частей страны, с разным опытом
называли, в сущности, одни и те же
проблемы. А именно — что забываются базовые принципы журналистики.
Неважно, через какой канал транслируются новости — газета, радио,
интернет, — автор должен быть честен, должен освещать историю с обеих сторон, опираться на данные, полученные от людей, которые действительно знают, что произошло, и публиковать факты, а не слухи.

Сейчас, например, возникла тенденция подменять факт мнением. Началось это еще с телевизионных ток-шоу, но с появлением интернета, с
возникновением гражданской журналистики обрело массовый масштаб.
На месте новостей теперь все чаще —
точки зрения. В результате, вместо
того чтобы обсуждать конфликты и события, люди обсуждают, кто и как высказался по какому-то поводу. Мы поняли, что журналистам нужно напомнить, что мнение не равно факту. Другая проблема, которая обрела новый
поворот, — достоверность информации. В сети новость может быть опубликована меньше чем через минуту,
спешка приводит к тому, что то и дело
публикуются непроверенные данные.
Не надо соревноваться с твиттером,
блогами и социальными медиа в оперативности, надо выпускать проверенную информацию. Мы советуем тем,
для кого журналистика — это работа,
не торопиться.

Недавно проводили исследование,
которое показало, что по-настоящему
профессиональная репортерская работа стабильно делается только в газетах. И поэтому люди их все еще читают. Конечно, в обозримом будущем
бумажный носитель новостей уйдет,
но важно, чтобы остались сайты, которые продолжат делать качественную
журналистику. Существуют миллионы новостных порталов, но таких, которые публиковали бы свои новости,
а не заимствованные у коллег, очень
мало. А без них неподготовленному
читателю можно хоть сутки провести
в сети и все равно не узнать того, что
будет в одной профессиональной статье. Хорошие журналисты ведь не
ограничиваются просто отбором информации и ее проверкой, а расследуют происшествия, находят новые
факты. Роль свободной прессы в демократическом обществе — противостоять авторитаризму и давать людям
новости, но и на членах этого общества
лежит ответственность — знать, что
происходит, чтобы формировать мнения, принимать решения и действовать. И я очень боюсь того, что молодежь сможет понять цену достоверной
информации, когда станет уже слишком поздно. Сейчас даже мои студенты, которые собираются стать журналистами, не следят за новостями.

О профессии

Посмотрите на сайт самой популярной американской газеты New York
Times. Там есть слайд-шоу, есть видео, есть подкасты, есть чаты, блоги. Так что если 10 лет назад журналисту, работающему в газете, нужно было уметь работать только с текстом, то теперь — уметь работать с видео, понимать, что делать с фотографиями, а диктофонные записи интервью не складывать в архив, а превращать в подкасты.

О России

Впервые я приехала в Россию, когда писала докторскую диссертацию о
Горбачеве в школе правительства им.
Кеннеди Гарвардского университета.
Эта поездка и определила мою судьбу. Уже на исходе перестройки я пе
реехала работать в Москву. В стране
было невероятно интересно, каждую
неделю происходила какая-то мини-революция, и перемены были абсолютно радикальными. Но иностранному журналисту работать было довольно комфортно — без препятствий
можно было получить информацию и
договориться об интервью с чиновниками. Затем, в ельцинскую эру, стало немного труднее, но все равно люди
пытались помочь. Потом все это закончилось и доступ к информации
оказался ограничен. Но, надо сказать,
и у американской публики интерес к
России угас. Причин тому несколько.
Ну, во-первых, страна стабилизировалась, существенные изменения стали происходить реже. Я уехала из Москвы в Нью-Йорк пару лет назад, но
приезжаю дважды в год и вижу, насколько иначе теперь все развивается.
Стало меньше того, что показалось бы
важным американской публике. Второй момент — в том, что за последнее десятилетие у наших телекомпаний стало значительно меньше денег,
поэтому, когда встает вопрос, потратить ли 10 тысяч долларов на то, чтобы сделать один сюжет из России или
пять или шесть из Америки, то выбирают последнее. Этой зимой закрыли
московское бюро CBS, и теперь у компании вообще нет представительств в
России. Но и аудитория сменила приоритеты и стала требовать других вещей. По последним исследованиям,
американцы в принципе меньше интересуются международными событиями и вообще предпочитают менее серьезные новости, желательно с «мягкой подачей». Так что пока
мир становится все более глобальным, американские новостные организации локализуют сферу покрытия. В России люди пока гораздо более осведомлены о том, что творится
за рубежом.

Екатерина Александрова

Варлам Шаламов как зеркало русского капитализма

Статьи о классиках из нового учебника по русской литературе, хоть и покрывают школьную
программу по предмету, вряд ли пригодятся в «изучении» великой русской или подготовке
к ЕГЭ. Но так оно и задумано. Авторы проекта — не литературоведы, а писатели и, как никто
другой, знают, что «изучение» текста совсем не то же самое, что опыт его настоящего
чтения. Профессиональные филологи, наверное, упрекнут труд в неакадемичности, а многие
статьи найдут спорными (так оно и есть — недаром некоторым авторам посвящено по две
совсем разных статьи). Но школьники, которым учебник попадется в руки, вряд ли смогут
удержаться, чтобы не накинуться на классиков — хотя бы для того, чтобы поспорить или
согласиться с теми мнениями, которые о них прочтут. Как, например, в случае со статьей
Андрея Рубанова о Варламе Шаламове.

При жизни он был неудобным
человеком и после смерти —
при том, что его произведения
включены в школьную программу, —
остается чрезвычайно неудобным писателем, поскольку его взгляды на
историю, на эволюцию разума, на моральный прогресс цивилизации идут
вразрез с общепринятыми теориями
прекраснодушных гуманитариев.

Варлам Тихонович Шаламов, писатель и поэт, родился в городе Вологда
в 1907 году. Едва вступив в сознательный возраст, Варлам уехал в Москву
и в 1926 году поступил в Московский
университет.

Именно тогда был взят курс на индустриализацию. Всеобщая грамотность, гигантские стройки, Маяковский, стрелковые кружки, «наш ответ Чемберлену», Осоавиахим1, роман
Алексея Толстого «Аэлита» — юный
Шаламов оказался среди восторженных, едва ли не экзальтированных
сверстников, которые построение нового мира полагали задачей двух-трех
ближайших лет.

Если тебе двадцать два года, целью
может быть только мировая революция. Иначе нельзя.

Образованная молодежь не хотела
революции по Сталину — унылой, бюрократической, застегнутой на все пуговицы революции, где предлагалось задвинуть засовы, ощетиниться и враждовать со всем миром. Молодежь хотела революцию Троцкого: непрерывную,
всемирную, для всех, круглосуточно.

Но тогда, в 1929-м, Троцкий был изгнан из РСФСР, оппозиция разгромлена, молодой сын священника Варлам Шаламов обвинен в распространении «Завещания Ленина».

Три года заключения не остудили
его пыла. Пять лет проходят спокойно: Шаламов опять в Москве, работает
в мелких отраслевых журнальчиках.
Пишет стихи, пробует себя в прозе.

В 1936-м Шаламов дебютировал
с небольшим рассказом «Три смерти доктора Аустино». Но времена меняются, неблагонадежным перестают доверять. В 1937-м забирают всех,
кого можно подозревать хоть в чем-нибудь. Забрали и Шаламова.

Он вернулся из колымской мясорубки в возрасте сорока семи лет, в 1954-м.
Общий стаж отсиженного — семнадцать лет.

…И снова, как тридцать лет назад,
в Москве события, снова горят глаза,
снова все полны предчувствий великих перемен. Сталин мертв и вынесен
из Мавзолея. Культ личности осужден. Из лагерей освобождены несколько миллионов каторжан. Война окончена, тирания побеждена — дальше
все будет хорошо. Пышным цветом
цветет самиздат (еще бы, теперь —
можно, теперь не сажают). Шаламов —
активнейший участник самиздата.
Правда, пока официальные журналы его не берут. Даже лирику. Не говоря уже о рассказах. Но рассказы все
знают. Рассказы слишком страшны —
прочитав любой, нельзя не запомнить.

Всего он создал шесть циклов рассказов, шесть стихотворных сборников, пьесу «Анна Ивановна», повести
«Четвертая Вологда» и «Вишера», несколько десятков эссе.

В СССР рабский труд заключенных
был важной составляющей экономики. Заключенные работали там, где не
желали работать обычные люди. Гениальный тиран, Сталин поделил подданных на две части: те, кто находился
на свободе, каждый день ждали ареста и были легко управляемы; те, кто
уже сидел в лагере, были низведены
до животного состояния и управляемы были еще легче. На северо-востоке
евразийского материка существовала
колоссальная империя, где на территории, в несколько раз превосходившей площадь Европы, не было почти
ничего, кроме лагерей, и руководители этой империи имели власть и могущество стократ большее, нежели римские цезари. Империя сталинских лагерей не имела прецедентов в мировой
истории.

«Огромная», «циклопическая», «бесчеловечная» — любой эпитет будет
лжив.

Но Шаламов и не любил эпитеты.
Бесстрастная речь очевидца — вот его
метод. Он ничего не объясняет, не вдается в анализ, не вскрывает подоплеку,
не дает панорамы. На первый взгляд,
его тексты — цепь частных эпизодов.
Вот кто-то сгнил заживо, вот другого
зарезали из-за теплой фуфайки. Вот
выясняется, что поговорка «работать,
как лошадь» неверна: лошади гораздо
менее выносливы, чем люди. Вот сцена раздачи и поедания селедки, которая вся, с головой, шкурой, хвостом и
костями, рассасывается в беззубых
арестантских ртах. Вот один ест сгущенное молоко, а десять стоят вокруг
и смотрят — не ждут, когда их угостят, а просто смотрят, не в силах отвести глаз. Рассказы короткие, иные
на две-три страницы, почти миниатюры. Сюжетов, в общепринятом смысле,
нет. Выделить какой-либо один или несколько рассказов — «лучших», «наиболее характерных» — невозможно. Шаламова можно начинать читать
с любого места, с полуфразы — мгновенное погружение обеспечено. Холод, голод, цинга, туберкулез, холера,
физическое и нервное истощение, деградация и распад личности, равнодушие и жестокость, на каждой странице
смерть, в каждом абзаце апокалипсис.

Он пытается опубликовать свои тексты тогда же, в конце 1950-х. Но его
ждет разочарование. Легендарной публикацией в «Новом мире» рассказа
Солженицына «Один день Ивана Денисовича» лагерная тема в официальной советской литературе была открыта — и закрыта. Хрущев швырнул либеральным интеллигентам, «прогрессивному человечеству» кость — второй не последовало. Нужна лагерная
проза — вот вам лагерная проза, литературное свидетельство из первых
уст, пожалуйста. А Шаламов не нужен. Достаточно одного Солженицына.

Неизвестно, что хуже: семнадцать
лет просидеть в лагерях — или на протяжении двух десятилетий создавать
нестандартную, передовую прозу безо
всякой надежды опубликовать ее.

Колыма отобрала у него все здоровье. Он страдал болезнью Меньера, мог потерять сознание в любой
момент, на улицах его принимали за
пьяного. Его рассказы были «бестселлерами самиздата», ими зачитывались — сам писатель жил в крошечной комнатке, едва не впроголодь. Тем
временем Хрущева сменил Брежнев; трагические лагерные истории о
сгнивших, замерзших, обезумевших
от голода людях мешали строить развитой социализм, и советская система
сделала вид, что Варлама Шаламова
не существует.

Чрезмерно прям, тверд. Неудобен.
Не нужен.

Он презирал Льва Толстого. Писал:
«…хуже, чем толстовская фальшь, нет
на свете». А ведь Толстой, с легкой
руки Ленина, был «зеркалом русской
революции», «глыбой», «матерым человечищем».

1972 год. Шаламов публикует в «Литературной газете» открытое письмо:
резко, даже грубо осуждает публикацию своих рассказов эмигрантским издательством «Посев». Воинствующие
диссиденты тут же отворачиваются
от старика. Они думали, что он будет
с ними. Они думали, что Шаламов —
этакий «Солженицын-лайт». Они ничего не поняли. Точнее, это Шаламов
уже все понимал, а они — не сумели.
Миллионы заживо сгнивших на Колыме никогда не интересовали Запад.
Западу надо было повалить «империю
зла». Западу в срочном порядке требовались профессиональные антикоммунисты. Солженицын, страстно мечтавший «пасти народы», отлично подошел, но его было мало — еще бы двоих или троих в комплект… Однако Шаламов был слишком щепетилен, он не
желал, чтобы чьи-то руки, неизвестно
насколько чистые, размахивали «Колымскими рассказами» как знаменем.
Шаламов считал, что документальным
свидетельством человеческого несовершенства нельзя размахивать.

Вообще ничем никогда нельзя размахивать.

Открытое письмо возмутило Солженицына: «Как? Шаламов сдал
наше, лагерное?!» А Шаламов не сдавал «наше, лагерное» — он инстинктивно и брезгливо отмежевался от
«прогрессивного человечества».

Шагай, веселый нищий,

Природный пешеход,

С кладбища на кладбище

Вперед. Всегда вперед!

По Шаламову, сталинский лагерь
являлся свидетельством банкротства
не «советской» идеи, или «коммунистической» идеи, а всей гуманистической цивилизации XX века. При чем
тут коммунизм или антикоммунизм?
Это одно и то же.

А уж если говорить о нынешней бестолковой и крикливой цивилизации
века XXI — с ее точки зрения, Варлам
Шаламов, конечно, типичнейший лузер, тогда как Солженицын — гений
успеха. Один полжизни сидел, потом
полжизни вспоминал и писал о том,
как сидел, почти ничего не опубликовал и умер в сумасшедшем доме. Другой сидел три года, шумно дебютировал, бежал в Америку, сколотил миллионы, получил мировую известность,
под грохот фанфар вернулся на родину, с высоких трибун учил жизни соотечественников и окончил дни в звании «русского Конфуция».

Но сейчас все иначе: стоит упомянуть первого из них — люди уважительно кивают. Что касается второго —
наверное, лучше умолчать. О мертвых
либо хорошо, либо ничего. Мертвый не
может возразить.

Зато живые могут возразить живым. Живые могут со всей ответственностью заявить, что всякий желающий что-либо узнать о сталинских лагерях первым делом должен взять в
руки именно «Колымские рассказы».
«Архипелаг» следует читать только
после «Колымских рассказов» — как
справочное пособие. «Ивана Денисовича», по-моему, можно не читать. Потому что никакого Ивана Денисовича не было и быть не могло. Всемирно известный герой Солженицына
Иван Денисович Шухов — всего лишь
скверная копия толстовского Платона Каратаева. Симулякр2. Синтетический, из головы придуманный, идеальный русский мужичок, безответный, терпеливый, запасливый. Трудолюбивый и всюду умеющий выжить.
Россия, загипнотизированная Львом
Толстым и Александром Солженицыным — крупными знатоками «народа», сто пятьдесят лет ждала, когда
ж появятся из гущи народной такие
мужички и с хитрым прищуром рубанут правду-матку.

Если сейчас не внести ясность в этот
вопрос, Россия будет еще сто пятьдесят лет ждать появления упомянутого мужичка, который, как кажется автору этих строк, еще во времена Льва
Толстого существовал только в сознании Льва Толстого, а уж во времена
Александра Солженицына существовал с большим трудом даже в сознании Александра Солженицына.

А лагерники Шаламова не трудолюбивы и не умеют жить. Они умирают.
Они — зомби, полулюди-полузвери.
Они сломаны и расплющены. Они пребывают в параллельной вселенной,
где элементарные физические законы поставлены с ног на голову. Они озабочены — буквально — существованием
«от забора до обеда».

Шаламов рассматривает не личность, а пепел, оставшийся при ее сгорании. Шаламова интересует не человеческое достоинство, а его прах.

Лагерь Шаламова — королевство
абсурда, где все наоборот. Черное —
это белое. Жизнь — это смерть. Болезнь — это благо, ведь заболевшего отправят в госпиталь, там хорошо
кормят, там можно хоть на несколько
дней отсрочить свою гибель.

В рассказе «Тишина» начальство в
порядке эксперимента досыта накормило бригаду доходяг, — чтоб работали лучше. Доходяги тут же бросили
работу и устроились переваривать и
усваивать невиданную двойную пайку, а самый слабый — покончил с собой. Еда сообщила ему силы, и он потратил эти силы на самое главное и
важное: на самоубийство.

В рассказе «Хлеб» герою невероятно повезло: его отправляют работать
на хлебозавод. Бригадир ведет его в
кочегарку, приносит буханку хлеба — но истопник, презирая бригадира, за его спиной швыряет старую буханку в топку и приносит гостю свежую, еще теплую. А что герой? Он не
ужаснулся расточительности истопника. Он не изумлен благородством
жеста: выбросить черствый хлеб,
принести голодному свежий. Он ничего не чувствует, он слишком слаб,
он лишь равнодушно фиксирует происходящее.

Фамилии и характеры персонажей
Шаламова не запоминаются. Нет метафор, афоризмов, никакой лирики,
игры ума, никаких остроумных диалогов. Многие ставят это в упрек автору «Колымских рассказов». Утверждают, что Шаламов слаб как художник слова, как «литератор», обвиняют
его в репортерстве и клеймят как мемуариста. На самом деле тексты Шаламова, при всем их кажущемся несовершенстве, изощренны и уникальны. Персонажи одинаковы именно потому, что в лагере все одинаковы. Нет
личностей, нет ярких людей. Никто
не балагурит, не сыплет пословицами. Рассказчик сух, а по временам и
косноязычен — ровно в той же степени, как косноязычны лагерники. Рассказчик краток — так же, как кратка жизнь лагерника. Фраза Шаламова
ломается, гнется, спотыкается — точно так же, как ломается, гнется и спотыкается лагерник. Но вот рассказ
«Шерри-бренди», посвященный смерти Мандельштама, — здесь Шаламов
уже работает практически белым стихом: ритмичным, мелодичным и безжалостным.

Шаламов последовательный и оригинальный художник. Достаточно изучить его эссе «О прозе», где он, например, заявляет, что текст должен создаваться только по принципу
«сразу набело» — любая позднейшая
правка недопустима, ибо совершается
уже в другом состоянии ума и чувства.

«Чувство» — определяющая категория Шаламова. Рассуждениями о
чувстве, подлинном и мнимом, полны
его эссе и записные книжки. Способность и стремление к передаче подлинного чувства выводят Шаламова
из шеренги «бытописателей», «этнографов», «репортеров», доказывают
его самобытность.

Он не жил анахоретом, досконально разбирался в живописи, посещал
выставки и театральные премьеры.
Принимал у себя поэтическую молодежь — к нему захаживал Евтушенко. Переживал из-за вечного безденежья. Мог матерно выбранить уличного хама. Был горд, заносчив, эгоцентричен. Очень честолюбив. Мечтал о
славе де Голля. Верил, что его стихи
и проза обгонят время. Признавался
близким: «Я мог бы стать новым Шекспиром. Но лагерь все отнял».

Варлам Шаламов умер в 1982 году.
Умер, как и положено умереть русскому писателю: в нищете, в лечебнице для душевнобольных стариков.
И даже еще кошмарнее: по дороге из
дома престарелых в дом для умалишенных. Канон ужасного финала был
соблюден до мелочей. Человек при
жизни прошел ад — и ад последовал
за ним: в 2000 году надгробный памятник писателю был осквернен, бронзовый монумент похитили. Кто это сделал? Разумеется, внуки и правнуки
добычливых Платонов Каратаевых и
Иван-Денисычей. Сдали на цветной
металл. Думается, сам Шаламов не
осудил бы похитителей: чего не сделаешь ради того, чтобы выжить? Колымские рассказы учат, что жизнь побеждает смерть и плохая жизнь лучше хорошей смерти. Смерть статична
и непроницаема, тогда как жизнь подвижна и многообразна. И вопрос, что
сильнее — жизнь или смерть, Шаламов, как всякий гений, решает в пользу жизни.

Есть и кафкианское послесловие
к судьбе русского Данте: по первой,
1929 года, судимости Шаламов был
реабилитирован только в 2002 году,
когда были найдены документы,
якобы ранее считавшиеся утраченными. Не прошло и ста лет, как признанный во всем мире писатель наконец прощен собственным государством.

Чем далее гремит и звенит кастрюльным звоном бестолковый русский капитализм, в котором нет места
ни уважению к личности, ни трудолюбию, ни порядку, ни терпению, — тем
актуальнее становится литература
Варлама Шаламова. Именно Шаламов подробно и аргументированно заявил: не следует переоценивать человека. Человек велик — но он и ничтожен. Человек благороден — но в той
же степени подл и низок. Человек способен нравственно совершенствоваться, но это медленный процесс, длиной
в столетия, и попытки ускорить его обречены на провал.

Поосторожней, братья, — путь от
человека к зверю не так долог, как нам
кажется.

За человеческое нужно драться. Человеческое нужно беречь и терпеливо
пропагандировать.

Конечно, современная Россия — не
Колыма, не лагерь, не зона, и граждане ее не умирают от голода и побоев.
Но именно в современной России хорошо заметен крах идей «морального прогресса». Наша действительность
есть топтание на месте под громкие
крики «Вперед, Россия!». Презираемое лагерником Шаламовым «прогрессивное человечество» уже сломало себе мозги, но за последние полвека не смогло изобрести ничего лучше
«общества потребления» — которое,
просуществовав считанные годы, потребило само себя и лопнуло. Мгновенно привить российскому обществу
буржуазно-капиталистический тип
отношений, основанный на инстинкте
личного благополучия, не получилось.
Экономический рывок провалился.
Идея свободы обанкротилась. Интернет — территория свободы — одновременно стал всемирной клоакой. Социологический конкурс «Имя Россия»
показал, что многие миллионы граждан до сих пор трепещут перед фигурой товарища Сталина. Еще бы, ведь
при нем был порядок! Благополучие
до сих пор ассоциируется с дисциплиной, насаждаемой извне, насильственно, а не возникающей изнутри личности как ее естественная потребность.
Ожидаемого многими православного
воцерковления широких масс не произошло. Обменивая нефть на телевизоры, Россия на всех парах несется, не
разбирая дороги, без Бога, без цели,
без идеи, подгоняемая демагогическими бреднями о прогрессе ради прогресса.

Шагай, веселый нищий.

Аналогов Варламу Шаламову и его
«Колымским рассказам» в мировой
культуре нет. Будем надеяться, что
их и не будет. Если не будет новой
Колымы. Но есть уже множество доказательств того, что новая Колыма
спроектирована и создается. Прямо
в нашем сознании. Распад личности
ныне происходит не в вечной мерзлоте, под лай конвойных псов, теперь
рабов не надо везти в тундру и кормить баландой, теперь рабов — новых, ультрасовременных, идеально
послушных — проще и дешевле выращивать с пеленок при помощи медийных технологий, манипуляций
массовым сознанием. Шаламова нет,
его память хранит маленькая группа отважных идеалистов. Самодовольное и брезгливое «прогрессивное человечество» победило. Но пока
будут существовать книги Варлама
Шаламова — оно не сможет восторжествовать.


1 «Наш ответ Чемберлену» — лозунг, появившийся в связи с нотой правительства Великобритании советскому правительству 23 февраля 1927 г. за подписью
министра иностранных дел Остина Чемберлена.

Осоавиахим — аббревиатура названия «Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству», массовой общественной организации
граждан СССР, которая просуществовала с 1927 по 1948 г. О ее популярности свидетельствуют, например, произведения И. Ильфа и Е. Петрова: «Молодой день
в трамвайных бубенцах уже шумел по городу. За палисадом шли осоавиахимовцы, держа винтовки вкривь и вкось, будто несли мотыги» («Золотой теленок»);
«Ты свою зарплату жертвуй в Осоавиахим» («Светлая личность»). — Прим. ред.

2 Симулякр (лат. simulacrum — изображение,
подобие) — изображение, не имеющее
оригинала; представление того, что на самом деле
не существует. — Прим. ред.

Статья — часть проекта «Учебник, написанный писателями», опубликована в сокращенном варианте.

Ваня Квасов, или Откуда берутся дети?

В 12 лет Ваня Квасов был точно такого роста как сейчас — выше меня.

На голове у него были золотые кудри.

Никаких очков. Мы познакомились то ли в на Азове.

В рыбачьем поселке Насыр.

По легенде, я — первая любовь Квасова.

Мне тогда было двадцать четыре.

Дочке моей четыре, а сестре шесть.

Вообщем, на Ваню мы взрослые скинули этих двух детей.

И он им тогда впервые рассказал откуда берутся дети.

Я не буду вам пересказывать, там было что-то не вполне приличное.

Дети, потрясенные, прибежали и просветили нас, взрослых.

Всем было весело.

Да и мне Ваня тогда очень нравился —

но я была приличная взрослая барышня —

не педофилица

и на пионера Ваню, ростом выше меня

смотрела, как на чисто декоративный элемент.

А потом… потом было уже поздно…

Вновь увидела я Ваню через двадцать примерно лет.

Уже вернувшись в Питер после долгих странствий.

Ко мне подошел огромный человек, бритый и в очках.

И радостно сказал:

— Юля! Я — Ваня Квасов!

В жизни не узнала бы.

Мы подружились, у Вани в ту пору была жена Саша.

Дочки Сони еще не было, а сын был где-то заграницей.

Наверное в Америке.

За прошедшие годы Ваня стал по-настоящему знаменит, он получил достойное место в ряду питерских Городских Сумашаев.

Есть Кира Миллер

Митя Шагин

Коля Васин

Колесо

Котело…

и так далее

Включая, например, меня.

Я прохожу под погонялами Беломля и Беломлина.

И вот новое поколение, знакомьтесь — Ваня Квасов.

Если Киру Миллера мы всегда видим в Красном Комбинезоне, Ваня пару лет отпахал в Жолтом…

Встретив Ваню на улице, всегда можно услышать что-то экзотическое, типа

— Мне завтра в Кению!

Или:

— Знаешь, есть такая странная книжка «Похороните меня за плинтусом»…

А книжку эту тогда не знал еще никто.

А Кения — все ж не Париж и не Стамбул…

По профессии Ваня — дизайнер-рекламщик.

Он например сочинил лучшую на свете рекламу компании, продающей двери:

ТОВАРИШЬ ВЕРЬ-

ТЫ КУПИШЬ ДВЕРЬ!

Ваня Квасов неожиданно оказался еврей.

Даже не наполовину, а почти совсем.

Не похож не капельки.

Но характером, конечно, похож.

Хотя тут Питере, все мы нерусские какие-то «достоевцы» (по Лимонову) .

Нервные мы тут…

Достоевец Квасов живет на Декабристов в огромной профессорской прадедовской квартире.

Это похоже на истории с французскими замками, которые обедневшим маркизам нечем топить и не на что ремонтировать.

Там у Вани примерно комнат десять.

И в них стоит такая мебель, рассчитанная на потолки в этой квартире.

А потолки — метров шесть.

Вынести мебель, наверное, можно, но куда ее такую выносить — непонятно…

Буфеты красного дерева — размером со всю, например, мою квартиру.

В ампирных завитушках…

И какие-то рожицы с Рожками и прочие Химеры и Макароны выглядывают сквозь деревянные лилии и ромашки.

Хотя ромашки и лилии это уже модерн.

Значит там есть и такого рода буфеты.

Все это разваливается потихоньку.

Но Ваня иногда работает побольше — зарабатывает денег и свершает истинно питерский ремонт — то есть мозаичный.

Мозаичный Ремонт это когда ремонтируют все мелкими кусочками, тщательно соразмеряя разрушения Замка с прибавлением или убавлением Заработка.

Ваня Квасов пишет стихи и прозу.

Прежде я его много и часто ругала.

В отличие от людей, которые, подобно канатоходцам, идут про тонкому и острому краю Пошлости, никогда не падая за край —

Квасов, абсолютно не замечая этого края — лихо бегает взад-вперед.

Как какой-то контрабандист, которому границы не писаны.

Мое мнение — его стихам, да и прозе, необходим редактор.

Потому что саморедактор Квасова часто подводит.

Я не теряю надежды когда-нибудь сделать квасовское «Избранное», как давеча получилось сделать «Колотун» Мякишева.

И самые тонкие ценители поэзии признают, что это лучшая мякишевская книга.

Так что, возможно придет время, и Квасов отдастся в мои тонкие редакторские руки.

Квасов часто читает со сцены.

Часто — с музыкальным сопровождением.

По стилю это поэт — слэмовый,

Его учителя — такие, как Родионов, Емелин, Немиров…

Соратники — Голубенцев, Горохов…

Местами обитания были такие Дома Культуры, как Платформа, Мод и Ахтунг.

Теперь Танцы и Питер-ОГИ.

Из крупных подвигов городского сумашайства:

Квасов написал «Гимн еврейского детского сада»

Вот тут вся история в квасовском ЖЖ.

http://kvasov.livejournal.com/242799.html

Вот так, с детей начали, к детям и вернулись.

В общем, откуда берутся дети — я и сама толком не знаю.

Но куда дальше эти дети деваются — могу ответить.

По крайней мере тут, в Питере, дети не пропадают.

Все Том Сойеры и Гекельберри Финны — вырастают в веселых или грустных клоунов — в настоящих поэтов.

Украшают Город своими завитушками и макаронами, ромашками и лилиями.

И все это делает Город похожим на один такой огромный буфет красного дерева…

Непрерывно нуждающийся в мозаичном ремонте.

Дорогой Квасов если ты там, в далекой Кении? читаешь эти строки — то знай, я тебя всегда люблю!

С самого твоего детства.

http://vkontakte.ru/kvasov.ivan

http://www.liveinternet.ru/users/60724

http://zhurnal.lib.ru/p/pppjapp_p_p

Иван Квасов. Из последнего

В Путь!

Кения, Кения,

Прочь гони сомнения,

Ждут мои дерзания

Кения, Танзания.

Сколь веревочке не виться…

Возвращается муж из командировки,

А дома мужик висит на веревке,

Вокруг мужика кружатся мухи,

И надо ж случиться такой непрухе!

Мужик к жене: «Что тут случилось?»,

«Оно само в наш дом прикатилось,

Принесло мух, веревку намылило

Шею в петлю и обессилило!

Четыре дня уж висит-качается…»

«А что не сняли?», «Ну, это… нравится!

В доме развлечений не наблюдается,

А этот висит, на веревке мается.

Без тебя скучно и одиноко…»

«Ну ладно, подай томатного сока.»

Рукописи не горят

Мальчик, бегая по Праге

Истерически хохочет,

Потому что мрачный Кафка

Мозги мальчику щекочет.

Часовой поясов

Где-то на белом свете,

Там, где всегда мороз,

Трется спиной Медведев

О земную ось.

Меньше в стране народу,

Меньше полей-лесов,

Меньше у нас свободы,

Меньше поясов.

Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла

Крутится быстрей Земля.

Крутит ее, стараясь,

Вертит земную ось,

Чтоб на Камчатке раньше

Утро началось.

Чтобы в пути к березам

Средненькой полосы

Снизить метаморфозы,

Не подводить часы.

Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла

Крутится быстрей Земля.

Крутит ее Медведев,

Вертит который год,

Чтобы развлечь соседей,

Чтобы отвлечь народ,

Чтобы победным тоном,

Раньше на год иль два

Миша сказал Платону

Главные слова.

Ва-ва-ва-ва-ва-ва-ва

Здравствуй, милая Москва.

Крутит ее все время,

Вертит скорей, скорей,

Чтобы минули годы

Юности моей,

Чтобы промчалась старость,

И наступила смерть…

Сколько ему осталось

Нас на Земле вертеть?

Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла

Крутится быстрей Земля.

Нути’с, попробуем Фрутис

Рекламная песня для йогуртов

Ах, Таня, Таня, Танечка,

С ней случай был такой,

Служила наша Танечка

Гладильною доской.

Хоть сисек не замечено,

Но мацать всякий рад.

Какая чудо-девочка,

Всем классом говорят.

Не может быть?

Представь себе,

Всем классом говорят!

Случился в школе выпускной корпоративный бал,

Директор с заучем уснул, а военрук блевал,

За то чтоб Танечку помять

вели жестокий спор

Мужчины класса номер пять

и старенький вахтер.

Они Татьяну развели

На выпить и пожрать,

А наша Таня на мели,

Устала голодать,

Они позволила себе

Хватать и тут, и там,

Пока лакала божоле,

Прошлись по всем местам,

Увы, нет истины в вине,

Стремитесь к йогурта́м!

Не может быть!

Представь себе,

Стремитесь к йогурта́м!

Свет мой, зеркальце, скажи

Мы делили кокаин

Много нас, а он один.

Вот дорожка для ежа,

Вот дорожка для ужа,

Вот дорожка для котенка,

Вот дорожка для слоненка,

Вот дорожка для коня,

Вот дорожка для меня,

А для волка героин

Пусть ширяется один.

Курам наспех

Получил пиздюлей от фанатов Клячкина.

Убегал дворами, потерял заначку, на,

Наваляли робертинолореттевцы наспех.

Рассказать кому — это ж курам на смех

Терра Пия

У меня гештальт закрылся.

Хуй упал. Но не разбился.

Роман июля

Две равно ожиревшие свиньи

На бойне, где встречают нас событья,

Теряют кишки теплые свои,

И нету сил унять кровопролитья.

Друг друга любят дети мясников,

Роман неистовый на мясокомбинате

Среди мозгов, сердец и языков

Способен вызвать отвращенье. Нате!

Крюк свой

Избавит вас от многих бед

Веревка, мыло, табурет.

38

Раньше в Черную Речку купаться бы я не полез,

Но стал старше, мудрей и теперь мне не страшен Дантес.

Уроки Перельмана (из архивов)

Гниет страна. От воровства, обмана

Не продохнуть! Всяк под себя гребет.

Но вдруг мятежный гений Перельмана

Решил, что будет все наоборот.

И кинув миллион в лицо планете,

Ушел в пустынный лес искать грибы.

Все всколыхнулось, взрослые и дети

Сидят, гадают, абы да кабы.

А что гадать? Поступок прост и ясен.

Есть вечность, есть наука, есть судьба.

Пускай ты не закрасил былых пятен.

И не нашел в Кирилловском гриба,

Но хоть на миг ты выпал из системы

Взглянул вокруг и осознал, где все мы.

Сочинение на тему: «Как я трахнул двух внештатных сотрудников органов»

Две юные супермодели,

Чьи ноги растут из ушей,

В течение ночи потели

Над плотью мужскою моей.

Совсем распоясались, суки,

Наймиты кровавой гебни,

Их крепкие девичьи руки

За чресла хватались мои.

Привычные к пыткам, доносам,

Расстрелам, попранию прав,

Они оставляли засосы

На самых интимных местах.

И сверху, и снизу, и сбоку,

С подсосом, с лобзаньем яиц,

Подвластны кремлевскому оку,

Работала группа девиц.

Так сексу учили в спецшколе,

В холодных подвалах ЧК.

Все сладкие прелести боли

Известны им наверняка.

Лубянка, зачем ты, Лубянка,

На мой покусилась лобок?

Где прежних чекистов осанка?

Где черный, как ночь, воронок?

Где нервы из кованой стали?

Где сталь неморгающих глаз?

Ах, как же вы все измельчали,

Купившись на экспортный газ.

Разведенные мосты…

Мосты рожают корабли

И те плывут на край земли,

Но, помня свод родных мостов,

Вернувшись, длинный трубный зов

Шлют породившим их пролетам.

Горжусь родным торговым флотом!

Юлия Беломлинская

В поисках мистера Бэнкса

Почти сорок лет Памела Трэверс сочиняла истории об английской няне Мэри Поппинс, которая перешептывалась с птицами и младенцами, много знала, но ничего не говорила. Сама Трэверс поступала так же — прятала свою настоящую жизнь от посторонних, а красивые фантазии вдохновляли ее больше, чем скучная правда. «Только Соединяй» / «Only Connect» и «Никогда не Объясняй» / «Never Explain», — любила повторять писательница. Эти две фразы во многом определили сценарий ее жизни.

Неспокойная Хелен

Дорога, дорога, дорога… Австралия, Англия, Ирландия, США, снова Англия. Прекрасный огромный мир, где много любимых мест и красивых пейзажей, но нет дома. Так много обожаемых мужчин, но среди них нет единственного, самого подходящего. Так много манящих секретов, от которых все вокруг набухает и наливается красками, но нет ответа на главные вопросы — кто есть я на самом деле, какая я настоящая? Однажды, будучи уже очень пожилой дамой, Памела Трэверс сказала: «Молодые не могут просить о мире в душе. Это молодым недоступно». Недоступно это оказалось и для нее, одинокой и всегда беспокойной женщины, которая не только обожала ездить, но и была словно обречена на скитания.

Совершив свое первое путешествие в раннем детстве, на руках матери, Трэверс провела в пути почти сто лет. Всегда находились, что называется, объективные причины, чтобы собираться в дорогу: нескончаемые духовные поиски, война и любовь, болезни, писательская популярность. Впрочем, не будь всего этого — Памела все равно бы паковала чемоданы, просила попутного ветра, лишь ненадолго разрешая себе передохнуть. Только так, в дороге, она избавлялась от ощущения, очень навязчивого, что она везде чужая, «неместная», толком никому не нужная. Это чувство Памела Трэверс знала с пеленок.

В детстве ее звали Хелен Линдон Гофф. «Что это Хелен опять вытворяет?» — мимоходом замечала мать. Отец, если был трезв, только пожимал плечами. Хотя ничего особенного она не вытворяла. Ну да, играла в птицу-наседку и, бывало, целыми днями чистила перышки или «сидела на яйцах». Ну да, шепталась с деревьями и смотрела на звезды. Но у девочки было оправдание: она родилась в насквозь чужом и абсолютно неинтересном месте — в маленьком австралийском городке Мэрибороу. Трэверс не испытывала к Австралии никакой привязанности, даже стеснялась своего происхождения и появилась там на свет только затем, чтобы вскоре уехать. К тому же, ее утомляли тихие однообразные дни. «Будь хорошей дочерью и живи пристойно», — рекомендовала тетушка, чем приводила крошку Хелен в ужас. «Неужели это все, что меня ждет?» — думала она и отчаянно надеялась, что какая-нибудь звезда даст ответ.

На мудрые советы родителей Хелен Линдон не рассчитывала. «Я росла в темноте и в неизвестности, как зерно растет под землей», — много позже вспоминала Трэверс. Дело в том, что папа Трэверс Гофф и мама Маргарет Морхэд не были мудрыми. Они были хорошими, но часто огорчались и ссорились. Они любили самую странную из трех своих дочерей, но совершенно ее не понимали. Когда Хелен было всего семь, папа «отправился к Богу». Можно сказать и по-другому: допился, оставив после себя кучу долгов. Можно и так: не выдержал разлуки с родной Ирландией. И то, и другое будет правдой. Поэт и романтик, одетый в костюм банковского клерка, каждый день терзал семью воспоминаниями о щедрой Ирландии. А если не мог чего-то вспомнить — фантазировал. Хелен, в отличие от других, обожала отцовские истории. И когда рассказчика не стало, она, сознательно или нет, переняла эстафету.

«Он был красивым и элегантным. Он владел плантациями сахарного тростника. Путешествовал по всему свету, носил белую шляпу и золотые серьги», — рассказывала в интервью Памела Трэверс, к тому времени она уже взяла псевдоним и «одолжила» у папы часть имени. Врала напропалую? И да, и нет. Ведь сохранилась же фотография, где ее отец действительно франтоват и действительно в белой шляпе… Настоящего папу Памела толком не знала и плохо помнила, но скучала по нему всю жизнь. Фантазия Памелы превратила его в доброго, чуть меланхоличного, любящего мужчину. Вылитый мистер Бэнкс из «Мэри Поппинс». Настоящий глава семейства. Возможно, именно поэтому (и поэтому об отце такой подробный рассказ) Трэверс любила только тех мужчин, которые статью, умом и благородством могли, как ей казалось, сравниться с владельцем сахарных плантаций. А мужчины, следуя примеру Трэверса Гоффа, слишком быстро ее оставляли.

Спящая красавица

Когда Хелен мечтала выступать на сцене, она влюблялась в актеров. Причем, в самых что ни на есть типичных — видных, болтливых, чуть высокомерных, падких на похвалы. Стареющий английский лицедей Лоуренс Кэмбелл преподавал ей теорию драмы и основы актерского ремесла. Он также руководил школьными постановками, в которых участвовала Хелен. Это было в городе Боурол под Сиднеем, куда семья Гоффов переехала после смерти отца.

От первой влюбленности осталось только одно воспоминание. Увлеченный этой неспокойной храброй девушкой с «дикими глазами» (многие потом отмечали ее диковатый взгляд), Кэмбелл предложил Хелен на время переехать к нему домой, чтобы постигать искусство театра, так сказать, более интенсивно. «Почему бы и нет?» — подумала наивная Хелен Линдон, не заметив сексуального подтекста. Правда, тетушки не позволили.

Писательница говорила, что Кэмбелл был первым в веренице мужчин, которые ее формировали и, исполнив свою роль, «передавали следующему». Ничего непристойного, не подумайте. Пожалуй, даже наоборот — Трэверс видела в каждой встрече фатальность, предопределенность. И как бы там ни было на самом деле, именно с подачи Кэмбелла она отправилась в Сидней, где вышла на профессиональную сцену и познакомилась с Алленом Уилки, актером и театральным менеджером.

В Сиднее семнадцатилетняя Хелен Линдон работала машинисткой. И, как заклинание, бормотала монологи шекспировской Джульетты. В 1920-м дебютировала в пантомиме «Спящая красавица» (десятилетия спустя она опять вернется к этому сюжету, исследуя его в философско-мистическом ключе). Тогда же познакомилась с Алленом Уилки — он искал актеров для новой постановки, и Хелен пришла на прослушивание. «Настоящий динамит!» — отозвался о ней кто-то из актеров. Уилки подумал, что как раз динамита труппе не хватает. Она участвовала в «Юлии Цезаре», «Сне в летнюю ночь», «Венецианском купце». Отзывы критиков Памелу не волновали. Все, что ей было нужно — одобрение наставника и учителя Аллена Уилки. Иногда Уилки удостаивал актрису парой добрых фраз — и она была счастлива. Вскоре, не без подсказки Уилки, у Хелен появилось новое имя — Памела Линдон Трэверс.

Возможно, только затем ей и нужна была сцена — чтобы Хелен переродилась в Памелу, что в переводе с греческого означает «любящая». Наверное, в театре состоялось первое пробуждение спящей красавицы, которая до поры лежала без движения и только и делала, что исследовала свои грезы. Это было одновременно и прощание с детством, где остался ее отец, после смерти обратившийся в звезду, и встреча с теми историями, которые готовились вот-вот стать реальностью. Едва состоялись гастроли в Новую Зеландию, едва вышли первые критические отзывы об «очень человечной» (именно так) мисс Памеле Трэверс, как мисс оставила актерскую карьеру. Она начала писать стихи и прозу. Она готовилась к новому переезду. Она опять влюбилась.

Через океан

«Писательство! Оставь это тем, кто умеет писать!» — кудахтали тетушки. Очередная выдумка Памелы, и еще более сумасбродная, чем предыдущая. Впрочем, втайне они уважали и восхищались фантазией девочки. Сами-то не могли заглянуть за горизонт. А эта — она не просто фантазировала, но каким-то чудом еще и воплощала свои мечты.

Стихи Памелы, положим, были так себе. Искренние и порой чувственные, но очень сентиментальные. Ранняя проза — наброски будущей длинной истории, силуэт будущих персонажей. Так, в рассказе о цыгане «проступают» черты Берта, уличного художника и друга Мэри Поппинс, и садовника Робертсона Эя. В 1923-м году Памела отправила тексты в журнал «Триада», которым руководил редактор Фрэнк Мортон. Фрэнк Мортон был немолод и, разумеется, женат. Во всеуслышание он называл себя «великим любовником». Сложно сказать, действительно ли Мортон разглядел потенциал молодого автора или заинтересовался симпатичной женщиной. Он дал Памеле работу и, вероятно, поиграл в романтичную игру с Трэверс. Чтобы порадовать возлюбленного, она сочиняла для журнала чувственные, в том числе, истории, иногда даже с привкусом эротики. Но в отношениях с Мортоном эротики (в широком смысле этого слова) было мало, как и во всех романтических историях Памелы. Она искала духовной близости больше, чем какой-либо другой. Как ребенок, она нуждалась в одобрении. Слова были важнее прикосновений. И только тот мужчина становился возлюбленным, который помогал Памеле двигаться дальше.

Наверное, Мортон не уделял ей достаточно внимания — у редактора и бизнесмена много дел. И Памела опять потеряла точку опоры. «Да, мои тексты хвалили, но я не верила отзывам, — говорила Трэверс, — Тамошние критики не казались мне убедительными — кто они такие, чтобы судить? Да и Австралия вообще не вызывала доверия. В этой стране для меня не было авторитетов. Когда это ощущение окрепло, я решила переехать в Англию».

Ко всему прочему, Фрэнк Мортон неожиданно умер. Памела просто не видела другого выхода, хотя разлука с матерью казалась ей немыслимой. И оставаться нельзя, и уезжать страшно — постоянный для Трэверс внутренний конфликт. «Только не плакать, не плакать, не плакать», — заклинала себя Памела, молодая одинокая женщина двадцати четырех лет, стоя на палубе корабля.

Она вернулась в Австралию только однажды, в 1964-м году, тридцать шесть лет спустя смерти матери. Ее хватило на две недели. Любящая Памела так и не смогла полюбить землю, где родилась.

Цветок под солнцем

«Я не была его обожательницей. Я ничего для него не сделала. Что может цветок сделать для солнца? Он просто растет под его лучами», — так Трэверс говорила о главном, пожалуй, мистере Бэнксе в ее жизни.

Джордж Рассел был редактором ирландского литературного журнала «Irish Statement». Трэверс предложила для публикации тексты, он отозвался внимательным и искренним письмом. Вскоре они познакомились. Рассел курил трубку, говорил нараспев и обладал чутьем на хорошие тексты. Он изучал восточную философию и даже имел последователей. Писал, в основном, под псевдонимом «АЕ», это теософская аббревиатура, что в упрощенном варианте значит «вечное искание»«. Также Рассел был умен, харизматичен и склонен к самопознанию и познанию других. В общем — то, что доктор прописал.

АЕ был солнцем Памелы. Он называл ее ангелом. На момент знакомства Памеле Линдон было двадцать пять, Расселу — пятьдесят семь. «Я вижу в твоем будущем огромного мужчину, который о тебе позаботится», — говорил АЕ. Конечно, он имел в виду не себя. О совместной жизни речи не шло. Во-первых, АЕ был женат и не хотел что-то менять. Во-вторых, их история разворачивалась в несколько иной плоскости. В-третьих, Трэверс была бы не Трэверс, если бы просто вышла замуж за любимого человека.

Только соединяй. Ничего не объясняй.

Они переписывались по меньшей мере раз в месяц. Он приезжал в Англию, она — в Ирландию, и, к слову, родина любимого отца немедленно покорила Памелу. Во время встреч они держались за руки и разговаривали — это было даже похоже на свидания. С первого дня знакомства Рассел восхищался жизнелюбием Памелы, уверяя, что и в восемьдесят лет она заставит жизнь играть по своим правилам. Конечно же, уверял АЕ, они знали друг друга и раньше, в предыдущих воплощениях. Памела брала его за руку, а Рассел, тоже по-своему влюбленный, упрекал женщину: «Тебе не нужна философия, тебе нужна жизнь!».

В начале 1930-х Трэверс сделала еще одну попытку «нормально» устроить свою жизнь. К тому времени ее уже начали беспокоить боли в груди и в животе, а также недомогания нервного характера. Памела часто просыпалась в плохом настроении и ссорилась с друзьями. На помощь АЕ можно было не рассчитывать. Возлюбленный Рассел сам страдал от депрессий, а в 1932-м году потерял жену. «Пожалуйста, ешь яйца, пей молоко, гуляй по траве босиком и на ночь открывай окна настежь. Меня очень беспокоит твое самочувствие»«, — писал он из Ирландии. Памела внимательно его слушала, с удовольствием встречалась со своим мудрым солнцем в Лондоне, но поступала по-своему.

Так, в 1932-м году, к ужасу многих, она поехала в Россию. Вернувшись, Трэверс выпустила свою первую книгу «Экскурсия по Москве» — взгляд внимательного, но не слишком осведомленного туриста на «красную Россию». Затем Памела вместе с подругой сняла коттедж Паунд, деревенский домик в живописном месте Англии. Там было зелено и тихо, пахло цветами и свежими овощами. Трэверс наслаждалась тишиной — только вот соловьи ночью могли бы вести себя потише. «Идеальное место для занятий литературой», — сообщала она АЕ. «Вот и пиши!» — больной Рассел подбадривал Памелу, насколько ему позволяли силы. Именно АЕ окончательно убедил Трэверс, что ее жизнь необыкновенна, что ей нужно писать и прежде всего — ту сказку, которую Памела давно знает, но боится проговорить вслух.

Первые рассказы о Мэри Поппинс появились в 1926-м году: история о танцующей корове, о мраморном мальчике Нелеусе — ожившей статуе из городского парка, о самой няне, у которой выдался выходной день. Не было только контекста — семейства Бэнксов и маленькой Вишневой улицы в Лондоне.

Вселенная Мэри Поппинс

Памела Трэверс верила, что младенцам, мурлыкающим в колыбели, однажды является ангел и нашептывает им Великую Тайну Жизни. С возрастом люди забывают и тайну, и самого ангела. И только иногда — вскользь, едва ощутимо — к ним возвращаются давно известные истины. Нечто похожее Памела Трэверс чувствовала и к Мэри Поппинс. Имя волшебной няни, признавалась писатель, давно ей было знакомо. Имя — словно напетая когда-то давно, подзабытая, но по-прежнему ясная мелодия.

Книга под названием «Мэри Поппинс» вышла в 1934-м году, годом позже — «Мэри Поппинс возвращается». Второй визит странной няни кончался тем, что она улетала в поднебесье на городской карусели. Эти сборники известны в России лучше других, правда, до последнего времени они выходили не в точном переводе, а в пересказе. Хотя пересказ был сделан аккуратно и даже мастерски, вселенная Мэри Поппинс досталась нам в несколько «купированном» виде. Кое-каких персонажей не хватает, да и волшебства в русском варианте «Мэри Поппинс» значительно больше, чем мистики. Между тем, в оригинале это скорее мистическая, нежели волшебная сказка.

Лондон, где обитает семья Бэнксов и куда иногда наведывается Поппинс — насыщенное и живое пространство. Соседи Бэнксов — сплошь чудаки, люди со странностями. Старая дева, обожающая свою болонку, сварливый адмирал в отставке, одержимый жаждой власти смотритель парка, рассеянный и вечно спешащий мистер Бэнкс. Даже мороженщик — и тот не лишен экстравагантности. Да и саму Мэри Поппинс не назовешь идеальной, хотя лично она считает себя совершенством. Мисс Поппинс высокомерна и слегка самовлюбленна. Она любуется собственным отражением в витрине, обожает ходить по магазинам и нередко грубит. Она делает одолжение Бэнксам, поселившись у них. С выражением усталости и недовольства на лице Мэри Поппинс помогает детям, Майклу и Джейн, постигать многослойный мир.

Все так — но не только так. У персонажей сказки Трэверс, как и у всего живого, есть оборотная, тайная сторона. За маской экстравагантности спрятано одиночество, под невнимательностью — растерянность, под строгостью — мудрость. «Мэри Поппинс строга так же, как строга всякая мудрая женщина, — уверенно заявляла Памела Линдон, — На нее заглядываются все мужчины! Будь она просто строгой, из упрямства строгой — не заглядывались бы!»

Без света нет тени, не бывает ничего окончательного и однозначного — эти истины Трэверс приняла давно, приняла с восторгом. В первых книгах о Мэри Поппинс она исследовала двойственность всего сущего, «подставляла» зеркала, обнаруживала связи. Мысль, будоражащую ее многие годы, Памела отдала Очковой Змее из главы «Полнолуние», где Майкл и Джейн попали в ночной зоопарк. Змея готовилась поменять кожу и приговаривала: «Все живое вылеплено из одной глины: мы, обитатели джунглей, и вы, живущие в городах. И не только все мы, камни под ногами, реки, деревья и звезды — все, все сделано из одной материи. И все движется к одному концу. Не забывайте об этом, когда от меня не останется и воспоминания».

Религия, мифы, сказки — все суть одно. День творит ночь, фантазии творят реальность, зеркало открывает двери, западный ветер сменяется восточным. Противоположные полюса чего угодно существуют на равных. Только соединяй. Ничего не объясняй.

Первую книгу Трэверс посвятила своей матери, которая умерла шестью годами раньше. Писательница с самого начала чувствовала, что Мэри Поппинс предстоит длинная дорога. От этого ей было и сладостно, и беспокойно — так, как никогда раньше: «Не хочу, чтобы меня воспринимали как глупую кудрявую дамочку, которая пишет глупые сказки».

Какие уж тут глупости! Когда художник-иллюстратор Мэри Шепард делала рисунки к книге, Трэверс демонстрировала строгость, которой могла бы позавидовать ее героиня. Вместе с Шепард они ходили по улицам и паркам, высматривая детей, похожих на детей Бэнксов. Памела хотела, чтобы на картинках появились именно ее персонажи. Волновала и мисс Поппинс, которая не должна была выглядеть слишком милой, или слишком простой, или слишком молодой. Фарфоровая голландская кукла — вот на кого похожа Мэри! Пусть не сразу, но получилось. Сейчас иллюстрации Шепард считаются классическими.

Какие уж тут, повторюсь, кудрявые дамские глупости! Сорок с лишним лет, пока Памела Линдон Трэверс сочиняла новые истории о Поппинс, литературоведы писали свои исследования и выдвигали нешуточные гипотезы. Кто такая Поппинс — матерь богиня, древний архетип женщины, посланник космоса или, только представьте, слуга сатаны?

И чем больше волновались ученые, тем молчаливее становилась писательница. «Мэри Поппинс ничего не объясняла, и я не буду», — упрямо повторяла Трэверс.

Одинокий полет

Вскоре после выхода первых сборников о Мэри Поппинс жизнь в очередной раз доказала свою двойственность. Литературному успеху сопутствовала личная трагедия. В 1935-м году умер Джордж Рассел. Памела провела с ним последние дни и последние часы — законную жену Рассел уже похоронил. Потеряв АЕ, Трэверс лишилась разом друга, возлюбленного, наставника, отца. И это несмотря на то, что отношения с Расселом стали к тому времени сугубо духовными. Скорее, товарищескими, чем любовными.

После ухода АЕ у Трэверс начались кошмары — точно так же, как это было после смерти отца и матери. Она грубила друзьям и порой была невыносима: самые близкие подруги признавались, что общение с Памелой «слишком дорого обходится».

Она так и не смогла оправиться от разлуки с Расселом, до конца жизни терзаясь случайными мыслями: «Надо спросить у АЕ, надо сказать АЕ», не всегда отдавая отчет, что теперь и АЕ — молчаливая белая звезда.

В любви Памела вела себя отчаянно, непоследовательно и вместе с тем старомодно. Ее, кажется, не интересовали пошлые вопросы вроде «Куда приведут эти отношения?», во все времена терзающие девушек после свидания. Она хотела найти уютный радостный дом и родить детей, но, влюбившись, забывала о самых простых мечтах. Иные женщины назвали бы ее глупой — Трэверс никогда не заботилась, что называется, о своих интересах. Не ревновала, не претендовала, не обижалась. Наслаждалась процессом, не задумываясь о результате. Чистое благородство, а в благородстве не упрекают. Между тем, задать кое-какие вопросы возлюбленным Трэверс было бы не вредно.

Например, ирландскому поэту Фрэнку Макнамаре, с которым Трэверс познакомилась в 1933-м году. Бабник, весельчак и гуляка меньше всех подходил на роль «мистера Бэнкса». Кроме того, лукавил чаще, чем это выглядит обаятельно. Макнамара отлично знал, что хотят услышать женщины. Поэтому, когда Памела, привыкшая к искреннему участию мужчин (пусть только в ее литературной судьбе), отправила ему несколько историй о Мэри Поппинс, Фрэнк Макнамара отозвался стремительным «Браво!». И добавил, хитрец, что вообще-то обычно дамская проза ему не нравится. Трэверс мечтала о Макнамаре, а он тем временем женился — на ком-то более спокойном, чем Памела.

Было ли Трэверс обидно? Наверняка. Но Памела ни разу сказала плохого слова ни о Фрэнке, ни о ком-то еще, не оправдавшим ее надежд. Для полета Памеле хватало собственной любви. Можно даже предположить, что она не обрела одного-единственного близкого мужчины, так как у нее были все сразу — но вдалеке. Что, если Трэверс просто не могла любить одного, отказавшись при этом от остальных?

В 1946-м году Фрэнк Макнамара умер. В биографическом очерке, написанном его дочерью, Трэверс подчеркнула две фразы — «Незадолго до смерти он сказал: только сейчас я понимаю, как важны теплота и нежность» и «В спальне лежало множество бумаг, который он велел сжечь».

Памела знала (не убеждала себя, а знала!), что человек только тогда слаб и нечестен, когда он глубоко страдает. Подлость и эгоизм — всегда следствие пережитых внутренних трагедий. В таком случае, зачем обижаться, если возлюбленный ведет себя недостойно? Лучше попросить за него у высших сил. Следом за АЕ Памела Линдон повторяла: «В каждом из нас живут архангелы, девы, демоны, ангелы». И хотя Трэверс не была лучезарным оптимистом, она всегда верила в свет, в перерождение, доступное в земной жизни и, конечно, за ее пределами.

Домой! Домой!

Памела Трэверс с детства мечтала «примерить» три женские ипостаси — Нимфа, Мать, Старуха. Образ нимфы ей был неплохо знаком, а вот о материнстве Трэверс не имела никакого представления. Писательнице почти исполнилось сорок, она так и не вышла замуж. Новым сердечным другом стал философ армянского происхождения Георгий Гюрджиев, но от духовно-мистической связи дети не рождаются. И Памела решилась на усыновление.

Ребенок нашелся в Ирландии, у знакомых ее знакомых, которые только что разорились, а у них, как на беду, родились близнецы. Одного из них взяла Трэверс, тем самым на долгие годы разлучив братьев. Ее сын, ее сокровище Камиллус однажды узнает правду и глубоко обидится на мать, но до этого еще далеко.

В 1939-м году, перед самым началом войны, Памела привезла Камиллуса домой. «Теперь, знаете, у меня есть дом», — с осторожностью говорила Трэверс. Но спокойствие и безоблачная радость материнства были недолгими. Спасаясь от войны, Памела с Камиллусом отправились в Нью-Йорк, в один из любимых ее городов. Результатом долгой поездки из Англии в Америку стал сборник «I go by Sea, I go by Land».

В Нью-Йорке она писала третью книгу о Мэри Поппинс — «Мэри Поппинс открывает дверь». Тогда Трэверс вынесла первое предупреждение: «Няня не может без конца приходить и возвращаться!». Ей уже как будто немного поднадоело «выуживать» великолепную няню из-за горизонта. Но без толку — издатели требовали новых историй о семействе Бэнкс.

Между тем, Камиллус подрастал. Беспокойный мальчик. Он еще в три года говорил маме, что в нем живут два Камиллуса — хороший и плохой. И демонстрировал обоих. Что интересно, мальчик говорил правду — он всю жизнь страдал от этого странного «раздвоения». Уже взрослым Камиллус мог быть в один день заботливым сыном, мужем и отцом, в другой — отчаянным алкоголиком, который бросал работу, забывал близких и уходил во мрак.

Четвертая книга «Мэри Поппинс в парке» вышла в 1952-м году. По признанию автора, в этом сборнике, в отличие от предыдущих, были разбросаны ключи и шифры. Бесхитростная Трэверс все же схитрила — вплела в волшебные приключения философские идеи Гюрджиева. Хватит уже сказочного волшебства, ковровых сумок, полетов на зонтике! Пусть читатель увидит, кто такая мисс Поппинс на самом деле. Мэри Поппинс — посланник. Мэри Поппинс «ужасно много знает о звездах». Искатель. Просветленный дух. Мэри Поппинс живет веками и не отбрасывает тени. Когда-то она служила няней у Красоты, Правды и Любви. Поппинс — олицетворение каждого дня жизни, она соткана из сверкающей магии и простых, конкретных вещей.

Трэверс встречала старость в унынии. И так всегда нервная, с возрастом она стала заложником трех страхов — маленьких демонов. Она боялась смерти, физической немощи и некоего итога жизни. Она много размышляла. Достаточно ли она была внимательна и добра? Познала ли то, что ей нужно было познать? Кто она такая на самом деле? Чтобы побороть своих демонов, Трэверс продолжала писать, вспоминала детство и — опять переехала. На сей раз в лондонский дом на Шеффилд-Стрит, где все окна выходили на запад. Писательница «не хотела потерять ни кусочка солнца».

Памела Трэверс продолжала путь, но ей было все сложнее держать «внутренний зонтик» по ветру. Подкрадывалось ощущение, что поиски ни к чему не приведут, что настоящего дома и настоящего спокойствия ей никогда не обрести. Трэверс знала: чтобы увидеть конец, надо увидеть начало. А в том самом начале, где-то за тридевять земель, осталась Хелен Линдон Гофф — одинокая девочка-выдумщица.

Подорвала здоровье и встреча с Голливудом. Уолт Дисней надумал экранизировать «Мэри Поппинс». Трэверс не возражала, только говорила: «У меня есть несколько пожеланий». Голливудский гигант Дисней только кивал — выслушаем, примем во внимание, учтем обязательно, посоветуемся. В итоге все сделал по-своему. Магическую сказку словно выпотрошили, а взамен сияющего, чуть абсурдного волшебства напихали сладкую сахарную вату. Сказать, что Трэверс была недовольна — ничего не сказать. Но держалась молодцом, воздерживаясь от оценок и комментариев. А зачем? Кто не готов постичь Мэри Поппинс — никогда не постигнет.

Наши дни как трава

Если Мэри Поппинс читатели доверяли безоговорочно, то к самой Памеле Трэверс часто относились с иронией. Словно ей просто повезло «заполучить» такую героиню. Детский автор, да еще коммерчески успешный! Как-то раз Трэверс читала две лекции в американском университете — «Только соединяй» и «Ничего не объясняй». Она была убеждена, что в этих фразах скрыты замечательные тайны жизни, а студенты позевывали.

«Давайте поговорим, наверняка вас многое волнует», — предлагала Трэверс. Но доверия не возникло — студенты видели перед собой пожилую полноватую даму, увешанную серебряными браслетами, в массивном нефритовом колье. Вот еще, будут они ей рассказывать о своих тревогах! Беседа о детской литературе тоже не склеилась. «Я не знаю, как нужно писать для детей, потому что для детей я не пишу, — в который раз повторила писательница, — По моему ощущению, есть просто книги. И кое-какие из этих книг читают дети».

В 1975-м году вышла книга «О спящей красавице», где Трэверс исследовала сказочные мифы о снах и пробуждении. Может, важная часть нас, человеческих существ, спит с самого рождения и ждет, чтобы ее пробудили? Или, не выдержав испытаний, люди однажды впадают в спячку? Есть ли надежда на то, что однажды наступит ясное утро? Ее приятели-мистики так Памелу и называли — Та, Которая Всегда Спрашивает. Ведомая своими учителями Джорджем Расселом и Георгием Гюрджиевым, она видела в красивых вопросах ключ к познанию. Но критики и безликая публика не разделили восторга. Они, в общем-то, подсмеивались над исследованием «О спящей красавице», как можно подсмеиваться над монологом немолодой одинокой женщины. Получается, только спрятавшись под зонтиком Поппинс, Трэверс могла говорить в полный голос и быть услышанной.

Правда, говорить ей не очень хотелось. Вместо дорог в жизни Трэверс теперь были разлуки, окончательные и необратимые. Она жаловалась, что не остается никого, кого можно любить, о ком можно заботиться. Медленно, но настойчиво воспоминания вытесняли реальность. Все вокруг как будто теряло форму, истончалось в волокна, и только во сне Памела опять наслаждалась цветами, разговорами, встречами. Только во сне приходили люди, так ее вдохновлявшие. Однажды, провалившись в тяжелую дрему, Трэверс увидела Макнамару. Она красноречиво говорила ему о любви, чего никогда себе не позволяла, а Макнамара внимательно слушал и кивал: «Да-да, я отлично тебя понимаю». Несколько ниточек связывали Памелу с реальностью. Сын Камиллус, ее отрада и головная боль, неприкаянный паренек. Встречи с Гюрджиевым и его последователями. И Мэри Поппинс.

Целая вечность прошла с тех пор, как Рыжая Корова исполнила свой танец. Кошка перестала смотреть на короля. Мраморный мальчик из городского парка состарился. Наконец, Памела Линдон Трэверс взяла заключительные аккорды: в 1982-м был опубликован сборник «Мэри Поппинс на Вишневой улице», в 1988-м — «Мэри Поппинс и соседний дом».

«Наши дни как трава» — говорила Памела Трэверс, измученная болезнями и нервными срывами. Ей удалось отметить девяносто шестой день рождения — кто-то сочтет это везением.

22 апреля 1996 года Камиллус навещал умирающую мать, сидел у постели и пел колыбельную, которой Памела когда-то убаюкивала его. На следующий день Трэверс отправилась навстречу звездам.

Памела Линдон Трэверс считала, что настоящим героем своей истории ты можешь стать, только если примешь ее целиком и полностью. Удалось ли это Трэверс? Кажется, что да. Но ведь однозначных ответов не бывает.

Мария Каменецкая

История О…

Двадцатый выпуск антологии Юли Беломлинской «Стихи в Петербурге 2010»

Нет, эта история тут вообщем-то не при чем.

Просто, изучая список видеозаписей поэта Ольги Поляковой, я нашла это кино.

Книгу я как-то не люблю.

Не торкает меня лично такая литература.

А кино сильно лучше — там милейшая барышня играет.

И очень Сэр Стивен импонирует мне седыми висками.

Между тем, книга написана умной девушкой — для других умных девушек.

Мерилин Монро никогда не была дурочкой.

Ее репутация могучей интеллектуалки, тоже немного преувеличена, но она много читала. Любила Достоевского. Мечтала сыграть Грушеньку.

Но ей не дали. Там шли какие-то свои терки.

Но уж точно — если баба поумнее, то она не у всех вызывает одобрение.

Мерилин вызывала одобрение у всех Далеких, по ту сторону экрана, с которого она — дурочка. «Всеобщая милочка».

А вот Ближних она раздражала, в том числе и умением читать.

Горе от ума, но женщине с мозгами — вдвойне горе.

И тут очень в помощь История О.

Вот эта идея: научится сидеть, слегка расставив ноги и отвесив нижнюю челюсть…

И так еще немного подзакатив глазки…

Старая беспроигрышная идея.

Но — только для умниц.

Настоящие дурочки — они все давно уж в феминистках.

Ведут честную борьбу на каком-то фронте, где уж лет сто нет никаких военных действий.

Потому что вражеская армия — давно оттуда ушла.

Отступила за полным отсутствием интереса.

Эскадрон Гусар Летучих — на вечной своей зашоренной Лощади Пегаске, давно уж передислоцировался туда, где сидят, приспустив чулки и отвесив варежку всевозможные вариации Истории О.

Как мантру повторяя:

— Ах я такая послушная, ах я такая неземная, какая беспомощная…

Такая — вопчем Синсирли Ёрс Форева.

Про беспомощность умниц — мы все хорошо знаем:

Скарлет о Хара грызет черную репу на выжженном поле.

А в следующем кадре уже тащит застрявшую лошадь то ли с плугом, то ли с бороной.

Наши кисейные барышни еще и круче — еще и без лошади — всю историю чего-то тащат на себе — то плуг, то борону, то раненых…

В лучшем случае — просто мешок все той же репы.

Но это в трудные минуты…

Главное не забывать — как только пушки наконец затыкаются, сразу разумные барышни ныряют в Историю О.

Все эти Репы-картошки,

Кони на скаку,

Избы горящие — не катит

Забыли проехали, сделали вид — что этого не было

Или — не будет.

Но трудно не заметить что героиня Истории О — уже готовая Партизанка Зоя.

Она уже на наших глазах вытерпела порку всех видов и прижигание каленым железом.

Мы запросто представим себе именно такую девушку — в рассказе Ги де Мопассана «Мадмуазель Фифи» или позже в Резистансе.

А в мирное время такая барышня должна непременно писать стихи и рисовать тончайшие акварельное миниатюры.

А если мы о Петербурге…

Да вот собственно неизменное описание такой девушки, созданное очарованным московитом Окуджавой в 1972—м.

«…И одна, едва пахнуло с несомненностью весной,

вдруг на веточку вспорхнула и уселась предо мной.

В модном платьице коротком, в старомодном пальтеце,

и ладонь — под подбородком, и загадка на лице.

В той поре, пока безвестной, обозначенной едва:

то ли поздняя невеста, то ли юная вдова…»

И еще другое, его же:

«…Знаешь, Оля, на улице этой,

где старинные стынут дома,

в поединках сходились поэты,

гимназисты сходили с ума…»

Имя — совпадает.

Я сейчас об Ольге Поляковой

Очень правильно выбран образ —

Кисейная барышня, Гимназистка, Смолянка .

С песенками Вертинского.

С томиком Превера… или Рембо…

С искусствоведческими факультетом Академии Художеств.

Как их было принято называть?

«Факультет невест».

И стояли они неземные, кутаясь в свои шали.

И читали стихи.

Но История — вечная Прифронтовая Полоса, не дает поблажки.

Очередной раскардаж — и опять что-то неподъемное оказалось на хрупких плечиках.

Например — Растерянная Страна.

Вместе со всеми Гусарами и ихними Пегасками.

И нужно было вынести самое дорогое из осажденного города.

И вынесли мужей.

Вышли из засады и снова тишь да гладь.

Теперь мы наблюдаем следующее поколение — Неземных.

Не нужно правды. Про все эти окопы, болота, бинты, подводы…

Про роды. Про околоплодные воды…

Не нужно душной Женской Прозы.

Нужны — воздушные Девичьи Стихи.

Изысканные как акварель смолянки…

Вот запись Мирного Времени:

«Jul. 7th, 2010 | 10:55 pm

Мы все время не можем понять, что нам взять — еще продуктов, чтобы не умереть с голоду, или еще 50 новых книжек-дисков-пластинок…»

Это из «девичьего дневничка» поэта Ольги Поляковой.

Я собиралась дать совет, по поводу одной частой ошибки молодых поэтов…

Но именно у Ольги этой ошибки — не нашлось!

Так что остаются лишь полезные советы «по жизни»:

Возьмите, для начала газель или тележку

Потом — привезите много бурого риса,

мяты на жару

и меда на холод

Гречневой крупы на зиму

Овсянки на все сезоны

Если все это купить в мешках — с голоду не умрете

В буром рисе — все витамины

Репу и картошку?

Да ну их нафиг — в Мирное Время.

На этой же тележке — можно привезти Мемуары Вертинского.

Это огромная книга.

С серебряными страницами.

Она размером с небольшое окошко

Там и стихи его — полное собрание.

И там, у Вертинского найдете про санитарный поезд.

А еще Дорогая Книга «Запретный дневник» Ольги Берггольц.

На Крупе дешевле, чем в других местах.

И как неожиданно много у Берггольц …

Нет, не про Голод Город Героизм Гнев.

Это все знают.

Как там много — про лицо, помаду, челку, брови…

Про платье, и про собственное умение Очаровывать

Берггольц — образ, по силе равный, Цветаевой и Ахматовой

Прошлый век многих скрутил и уничтожил.
А позже лицемерно придавил мемориальной доской.

Всех этих поэтесс-поэттесок-поэтессочек В Шалях.

Факультет Невест?

Скорее — Школа Кариатид.

Но из-под тяжкого мемориального мрамора — в мемуарной прозе, в дневниках — прорастают, как трава из под асфальта:

Тонкая талия или Черная шляпа

Синие глаза или Кружевной воротник —

Бусы Марины…

Бусы Анны …

Бусы Ольги…

Марина купила однажды колеса из старого янтаря вместо мешка крупы.

У Анны бусы почти всегда: белые — жемчуг и черные — агат.

А Ольга не носила бусы, на картинке Мирного Времени видна цепь и кувшинчик на ней.

Может кто-нибудь напишет про все, что они носили?

Такую энциклопедию «Российские Кариатиды. Гардероб и аксессуары».

Все они были — Очень Женщины.

И с радостью играли бы, как мы играем в Историю О.

Если бы судьба не отвесила им чрезмерную дозу Истории.

Может быть, они взяли и нашу порцию Настоящей Беды?

Но никто не отнимет у нас порции Настоящей Боли.

Без которой не пишутся стихи.

Но с этим и в мирное время все в порядке.

Вот — Ольга Полякова.

В контакте http://vkontakte.ru/olga_polyakova

Cтихи в контакте http://vkontakte.ru/notes.php?id=22683&42538

ЖЖ http://olga-polyakova.livejournal.com

Стихи.Ру http://stihi.ru/avtor/nedotukomka

Из последнего:

В память о

Когда нет сил

на самое простое — люблю.

Когда не снять трубку и не набрать номер.

Когда дышать, когда думать — больно,

Что может быть в последний.

В последний раз.

Набери, Ольга,

Набери номер.

Почему тебе страшно —

И ты хочешь кричать.

Ты же знаешь, на тот свет звонки не доходят.

Набери чертов номер в последний раз.

Сын

Истлеет моя красота,

как только истлеет тело.

И станут мои слова

звучать из чужих сердец.

Но будут руки мои

касаться руками сына

холодной морской воды,

и чистых, как снег, небес.

Истлеет моя красота.

Останется только имя.

Истлеет и этот день.

Останется только сын.

Значительно больше

Я сосчитала твои шрамы: на каждой руке,

на каждом запястье, на каждом пальце,

на грудной клетке,

и даже

на самых страшных местах —

и даже в самом сердце.

Подсчеты оказались

неутешительными —

у меня получилось

значительно больше.

Я твой портсигар

Я — твой портсигар.

Коллекционный набор самого лучшего

табачного изделия.

Сделай из меня самокрутку.

Оближи мое тело —

я всего лишь бумага папиросная.

Можешь взять меня без фильтра,

Я знаю, что твое удовольствие

кроется там, где кончается мундштук.

Вдохни в себя мой аромат —

Давай обойдемся без рук,

лишь попытайся губ прикосновением

Передать то, что чувствуешь.

Я — твой личный сорт наслаждения.

Сожги меня. Сожги мою душу.

Мое одиночество (белый, не верлибр)

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Мы — замолчим и закроем глаза.

А пока я чувствую, как сердце корчится,

как оно рыдает у меня в руках.

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Как кончается лето — а ты не ждешь.

Будет холодно вновь. И мое одиночество

Не согреет улыбкой сентябрьский дождь.

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Как кончается пленка — последний кадр.

Не успев поставить в конце многоточие —

Ты улыбаешься, этому рад.

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Мы — замолчим и закроем глаза.

А пока я чувствую, как сильно хочется,

Как мне сильно хочется тебя обнять.

Уроки

Если бог повторяет уроки дважды —

Значит ли это то, что я снова сяду за парту?

А может опять прогуляю,

Бездарно выкинув строчки

В грязный мартовский снег.

Я не знаю новый ответ и не помню ответ прошлый.

Мне неоткуда ждать подсказок. Люди всегда немы,

Если очень нуждаешься в помощи. Господи.

К чему эти позы. К чему все эти сложности.

Я не вижу ответ в уравнении.

Я одна не умею считать.

Знаешь ли

Знаешь ли ночью бывает такая тоска нахлынет,

Что хочется плакать по-детски, не пряча глаз,

Что хочется сжаться в комочек — и под матрас,

И лишь бы не думать о прошлом — тебя не видеть.

Ты знаешь, бывает нахлынет такая печаль,

Что я говорю себе — пей, но все выпито раньше.

И как же бессмысленно снова добиться поблажек

К себе у себя же самой, обманув наугад.

А знаешь, вот так вот нахлынет безумная грусть

Хоть вешайся, хочешь — стреляйся, не можешь — нож в спину.

Я просто не знаю, когда этот мир я покину.

Я просто не верю, что где-то меня еще ждут.

Я вас напугаю

Эй, ты,

мужчина,

увлеченно готовивший

сегодня,

фасоль

под майонезом.

Женись на мне!

Я — твоя женщина.

Предлагаю руку и сердце.

XD

Cigarro

NN

I

Манжета твоего горла —

вдох-выдох,

трепетание

легкое

тонкой глади.

Белая нитка

явно лишняя

на черной ткани

прокуренных легких.

II

У меня есть ножницы —

я перережу выдох

осознанным молчанием

твоих слов.

В этих пальцах

последние

капли желаний.

Возьми меня полностью

в свой рот.

Он

Он появляется в разгар рабочего дня, когда ты практически теряешь сознание от усталости и недосыпа. Приносит с собой свежесть июньского воздуха, легкость улыбки и нежность касаний. Демонично красивый и страстно желанный, он, конечно, с цветами, и томик Превера в правой руке — для тебя.

В нем на тридцать второй — лучший стих:

Налил в чашечку

Кофе

Налил молока

В кофе

В кофе с молоком

Сахар насыпал

Чайной ложкой

Помешал немножко

И кофе с молоком

Выпил

А потом

Закурил сигарету

Молча курил

И при этом

Кольца пускал

Пепел

В пепельницу стряхнул

И ни слова мне не сказал

Даже не взглянул

Встал

Шляпу напялил

Надел макинтош

Потому что шёл дождь

И вышел под дождь

Слова мне не сказав

Даже глаз

На меня не подняв

А я сижу

Голову сжав руками

И захлёбываюсь слезами.

И в такую минуту, забываешь о мелочном, забываешь о людях, подобных растениям, бездушным и дико пустым.

Когда он снимает с тебя одежду, просто, глазами, бретель за бретелькой, ты вдруг понимаешь:

— Еще бы мгновенье… И я не смогу устоять.

Коллаж

Я всего лишь бумага

Я хотела бы

Передать прикосновением строк

Шепот поцелуев

В плаче многоточий

Ты можешь видеть

Мое отраженье

Можешь написать мне

Сотни секунд

Вечное завтра

Сожги меня

Больно смотреть

Как сплелись тела слов

И застыл твой голос в объятьях почерка

Я хотела бы забыть

Что ты вспомнишь

Что тебе не вернуться обратно

© Ольга Полякова — слова

© Nattsol — коллаж

Были использованы следующие стихотворения:

«Гардины. Верлибром»

«Дождю твоему. Помнишь?»

«Мария-Мадонна»

«Твое имя»

«Марина и Хармс»

«Я — твой портсигар»

Буквы-семена

I

Позволить прикоснуться

к собственным мыслям.

Позволить прикоснуться

к самой сердцевине

строчки-яблока.

Срывая листья,

попробуй не рассыпать

буквы-семена.

II

Какая разница,

ты все испортишь.

Ты хочешь многое

и только сразу.

Что значит взращивать

на сухой почве?

Мои запятые — слезы желаний.

Ни малейшей жалости

Мне не нужно ни малейшей жалости с твоей стороны

потому что я сама не умею жалеть,

потому что нас бессовестней не было впредь, и не будет.

Мне не нужно ни малейшей гордости с твоей стороны,

потому что я сама, как удавки петля,

потому что нас по прежнему носит земля, даже терпит.

Мне не нужно ни малейшей дерзости с твоей стороны,

потому что я сама, как заточенный меч,

потому что нас давно пора выпороть — сечь до победной.

И не нужно ни малейшей нежности с твоей стороны,

потому что я сама все могу объяснить,

потому что нас никто так не сможет любить — не пытайтесь.

Человек с тортом

«Мы же негры, мы чувствуем, мать его, стиль..»

С одной стороны, он прав, а с другой стороны — все они думают, что мы — негры, потому что мало видели латиносов!

Да, выросло поколение Мирной Жизни, в некоторых делах неопытное.

Работа есть прямо тут — дома, и белая и черная.

Путешествовать можно, но туризм — это не гастарбайтерство.

Что они знают о других народах?

Не сбоку, не сверху, не снизу, а изнутри?

Вообщем, Господь милостив, и нынешние дети вновь имеют возможность изучать экзотические далекие этносы — по книжкам и наивно думать, что мы — негры.

Тогда как каждому, видавшему виды, ясно что мы — типичная классическая Латинская Америка по Татьяне Москвиной — Сибирья, эдакая Севилья в снегу.

Как она об этом догадалась — неизвестно…

Да и не Севилья мы.

И даже не факт что Коимбра, которая «мой солнечный город» там все слишком легкомысленно, мы — Снежная Богота — Колумбия.

Еще — Венесуэла, Уругвай, Парагвай…

Гондурас, который давно беспокоит Петьку и Василий Иваныча:

А ТЫ НЕ РАСЧЕСЫВАЙ!

Легко сказать: не расчесывай…

Если ты истинный поэт — твое дело именно расчесывать.

И не до зуда, а как следует, до первой крови. И до второй…

И потом сдирать все корочки.

Таково призвание поэта.

И эта свинья — Всемирный поэт, конешно везде себе грязи найдет.

Говорят, поэты есть в Англии и в Швеции.

В странах, где пасутся тучные стада бифштексов, уж лет триста как — растут подстриженные газоны и людей уж лет двести как — живьем не варят в серной кислоте все равно есть поэты!

Удивительно…

Вот, например, в чистейшей стране Исландии, ВСЁ население — поэты.

Но там то — понятно.

Там в Исландии чуть отойдешь от Гольфстрима и сразу такой дубак наступает, что не пить невозможно.

А спьяну конешно — чешется, и душа и чресла.

А как начнешь расчесывать — так и закрутятся все эти Руны и Веды…

В Швеции поэт все больше чешет про Одиночество.

И в Англии — про Одиночество.

А в… ну про одиночество не везде.

В таких жарких странах как МЫ и пресловутый Гондурас — много чешут про Неразделенную Любовь.

Вообщем, уместно писать про Артема Кулагина именно сейчас: в плюс 35 по Цельсию без кондиционера.

Артем — хорош, и остальные БОЛТЫ — веселые ребята.

Слово БОЛТ — по любому, отличное.

Как я уже писала прежде для Уда — лучшее название — Болт, потому что Болт толстый, и не с размаху втыкается, но постепенно ввинчивается, а может я и путаю с ШУРУПОМ…

Хотя именно артемовы стихи — втыкаются с размаху.

Это можно назвать и стилем Поэтического Клуба Болт.

Они много читают со сцены, и принято читать хорошо.

Такие слэмово-реповые ребята «перформаторы».

Я ничего про них не знаю.

И сперва, думала сочинить каждому биографию.

Но вот стихи и ссылки: кого втыкнёт — тот поглядит.

Что нужно знать про поэта?

Одну какую-нибудь маленькую деталь.

А вот ловите: Артем умеет готовить Настоящий Клубничный Торт.

Еще: женат на красавице Кацубе.

Наверное, Кацуба и есть «женщина — нож» из артемова стиха.

Она утверждает, что Артем печет лучшие в мире коржи для торта.

Женщина Нож — Мужчина Корж.

Традиционно должно быть как раз наоборот.

Но в поэзии нетрадиционное — всегда в тему.

А если о традиционном…

Строки.

«Завтра сгорит вокзал

Дальше — глаза в глаза» — отличная метафора Страшного Суда

Вот такая, братцы, получается герменевтика…

Да вот, чуть не забыла.

Побуду для болтов Феей Сирени — незваной и с непрошеными советами над колыбелью.

Кацуба получила целую охапку советов.

По жизни.

Мальчикам я «по жизни» советы давать не могу, потому как сама — безболтовая.

Но чисто по поэзии, и даже не от себя лично, а от всяких ученых супер-болтов прошлого.

Итак:

НИОТКУДА, но с искренней любовью. Приказ по общежитию Поэзо-клуба Болт:

Не надо никогда в стихах на русском языке этого «же».

Пример: «мы же негры».

Уже поплясали на этом «же» сатирики и критики всех времен.

Маяковский поднял эту тему в статье «Как делать стихи».

Смеялся над уткинским «не придет он так же вот».

На смерть Есенина, между прочим, и там про лебедя дальше, а этот сокол, понимашь, издевается: — «так живот»!

Недавно злое Топро простебало ясновское «я же поэт» — «ты жопоэт»!

Ребята, не подставляйтесь. Мы — негры, я — поэт.

Произнесите сами себе вслух и услышьте: «же» — не для стихов.

В прозе — нехай буде.

Вот ссылки:

Лично Артем Кулагин

http://vk.com/id275324

Стихи

http://vk.com/notes.php?id=275324&28194

Клуб Болт

http://vk.com/club11349

И вне контакта ру: вебсайт Болта

http://community.livejournal.com/bolt_poetryclub/

Ещё

http://www.mia-vint.ru/reports/2080

Видео в ютубе

Вот стихи «из последнего»

Артем Кулагин

Поэт и толпа

Я восемь лет БОЛТаюсь на крючке,

Копчу на вертеле заплаканную душу,

Стенания ее звучат все глуше,

И толпы сходятся на узком пятачке,

Взглянуть на казнь, страннейшее из зрелищ,

Текут потоки сквозь больные щели,

Хлебая щи развратной карусели,

Дурмана-хмеля налакавшись всласть,

Гурманы точат нож, прекрасный шанс,

Урвать кусочек мысли пожирнее,

Уже ведутся споры: кто сильнее?

Кому достанется крищащий правду глас?

Среди всей этой бранной суматохи,

Зарделись краснотой стальные нервы,

Мне, право, все равно, кто будет первым,

Перечислять обрывком слов мои пороки…

Пророки смолкли: в напряжении звенящем,

Я выел шкуры подгорелый подчеревок,

Оплавил пламенем концы нейлоновых веревок,

И сгинул, в научение крепко спящим.

Клиническая смерть

Сжался в дугу, перемотанный скотчем,

Смел раструб вен в воспалившейся почке,

В пепел истер содержимое живо,

Щелкнул отточенно, с полным нажимом.

Чавкнул отчаянно выжженной пастью,

Сбросил с себя обгорелые ласты,

Пастой ореховой жирно намазал,

С краем отбитым венгерскую вазу.

Вырулил ровно на рваный отрывок,

Пересчитал вслух количество дырок,

Сверил историю доли искомой,

Выждал минуту, и ВЫШЕЛ ИЗ КОМЫ.

Город

Мелкими перебежками,

Белыми-черными пешками,

Смело встаем по местам.

Решки считаем в отчаянии,

Жребием опечаленные,

Верим наручным часам.

Улицы синью наглажены,

Выглядят обескураженно,

Жадною жаждой полны.

Пенсионер недоверчивый,

Дым выпускает колечками,

Слышится запах войны.

Вычурной червоточиной

Высится дом обесточенный,

Просится на перерыв.

Рвется цветастыми клочьями,

Ранними вербными почками,

Города гнойный нарыв.

Рисуй

Рисуй… мотивацию пальцем,

Стараемся… не проваливаться

В умозрительные абстракции,

Уже за двадцать,

Затворами клацать,

Суметь разглядеть профанацию,

Улыбаться…!

Свеситься через перила,

Очередной труп пролетает мимо,

Рассыпаясь на тысячи байт и личин.

Я — пустой, и на это есть масса причин.

Разобрав до фундамента социотип,

Снова упасть в небо.

Голубой стул

Голубой стул выбит из-под ног,

Рыба в сети, умолк пророк.

Матч завершился победой гостей,

И над грудой костей

     Кружит отчуждение…

Дай мне испить исцеляющего забвения!

И шанс принять идеальную форму.

Я — эмбрион.

Я в норме.

Звук

Жадным рывком отозвался оттенок,

Ринулся рьяно отчаянный тенор,

Секста. Синкопа секунды дробит,

Плачет звенящее эхо навзрыд.

Гложет дрожащая цепкая фальш,

Стуком по стулу разносится марш,

Жидким плевком растекается жажда,

Распотрошенным пакетом бумажным.

Жилистый джанки за жаброй зажал,

Желтый, в ажурных узорах кинжал,

ЖЕЛЧЬ ВСЕСОЖЖЕНИЯ СОЖРАНА ВСЯ,

Скрылась волна, звук с собой унося.

Энтузиазм

Корми меня сырой ботвой,

И горечью речей бездарных,

Я — эгоист неблагодарный,

Стреляю в тень перед собой.

Героя главного картуз

Мне нахлобучен на макушку,

Пуста моя стальная кружка,

Осточертел отравы вкус.

Затишьем грома сорвались

Слова забытых мною песен,

Я не печален и невесел,

Гляжу, потупив брови, вниз…

Но оцинкованный карниз

Не станет стартовой площадкой,

Я сплюну и ругнусь украдкой

В толпу кишащих серых лиц.

22 / 11 (22 дробь 11)

22 / 11 кренимся на нос

Наш двухмачтовый по ватерлинию вмерз,

Копошимся тихонько, увязнувв смоле,

Приубавили темп,

Привалились к скале.

22 из 11 мыслей в слух,

22 из 11 одинаковых ног и рук,

22 — бездонный пустой кувшин,

дробь 11 нитью сверхпрочной прошит.

22/11 крупный крючок,

Затвердевший фиксаж, диафрагмы щелчок,

22 переменчив, уперт и напорист,

дробь 11 словом стреляет на скорость.

22/11 выигран матч

В кулуары отложен надушенный ­ клатч

Ты пиши, не капризничай, чаю попей,

Позимуем еще.

Попридержим коней.

Женщина-нож

Женщина-нож нанесла два глубоких пореза,

Счастья глоток или тяжкое бремя аскезы?

Стебель изрезанный чахнет, свозь чакры впитав,

Отягощенный отчаянием вечности сплав.

Женщина-нож, на две части печалью разрезав,

Ищет источник, точащий безволием беса,

Жир обездвиженный жидкостью жизни смывает,

Солью морской наваждений приливы вбирает.

Женщина-нож, обнажив одержимости шельф,

Поводырем проведет через бренности узкую щель,

Нежным теплом первозданным ее окружу,

В ножны любви и терпения женщину эту вложу!

Застряли в чистилище

Застряли в чистилище,

Между морем и городом.

Тянет лютая силища

День к рассвету за бороду.

Смотрят в землю облака серные,

Снег, сжигая глазами колючими.

Трогают окончания нервные,

Песни окраин больных разучивая.

Отчебучило солнце бесстыжее,

Челкой нестриженой взмахнув наотмашь,

Ослепило. Плачем от счастья рыжего,

По пояс, высунувшись в окошко.

Застряли в чистилище.

Сквернословим в полголоса…

Тянет лютая силища

Ночь к закату за волосы.

Без названия 03.2010

Скрежет ржавых орудий

Пронзил запоздалый рассвет.

Отрезал безумие судеб.

К стене приложил трафарет.

Истратил исчерченный чирик.

Счел нужным исчезнуть внезапно.

Не Тимоти Лири, не лирик,

Лишь странник на облаке ватном.

Отлив до отвала наполнил

Отвагой отрезок интриги,

Отбив метрономом условным

Начало прочитанной книги.

Завтра сгорит вокзал

Анализируя карту окружающей местности,

Я внезапно осознал,

Что главные тропы данной окрестности,

Те, которые лесник назвал,

Уже сошлись в определенной точке известности.

И нет пути назад.

Сломаны тормоза.

Завтра сгорит вокзал.

Дальше — глаза в глаза.

Памятник Бродскому на филфаке

Упавший навзничь отщепенец,

Изгнанием истерзанный изгой,

Курил табак, чихал на черный перец,

Пером сплетая саван кружевной.

Бросая зыбкие лета на ветер,

Сгорая в темном и засаленном углу,

Вел спор с рождения и смерти круговертью,

Пускал свой чалый челн в исчадий череду.

Вокзал, мятый пиджак, и чемодан чванливый,

С ничтожным багажом отзвучия первослов,

Через пробел шагнул черты необратимой,

Нырнув под частокол вечерних огоньков.

Он не вернулся, хоть и жив еще,

И чемодан-ярлык оковы изумрудной медью,

Припаян намертво, укрыт не тающим плащом,

В той точке плоскости мы вечные соседи.

Мы же негры

Мы же негры, куда нам деваться от этого?

Наш удел — бить в барабаны

И давно не боимся врага нелепого,

Носим сами мы саваны ку-клукс клана

Мы же негры, и наши вороненые пушки

Всегда заряжены, смазаны и к бою готовы,

Наши рифмы мозги по стенке размазывают,

Наши лица расслаблены и предельно суровы,

Наш расклад всегда сложен аккуратно и правильно:

Бабки, стаф и понятия ровными стопками

Мы сливаем всех белых отступников- праведников,

Пришакаливших типа нечаянно к нашей тусовке,

Мы же негры, мы чувствуем, мать его, стиль,

We live now in da pleasurest furious moment,

Мы несемся на пятой под 110 миль,

Наш лоу-райдер по прежнему бешено гонит,

На хайвей номер 7,

По которому мы,

Возвращаемся в грязный и призрачный город,

Volume up, baib,

Мы жирным битом прокачаем рассвет,

Мы в респекте у всех,

Наше кредо — успех,

We’re TRU and we keep pushing forward!!!

И мне тоже тебя зачем-то послали…

И мне тоже тебя зачем-то послали…

Сквозь натянутый городом смога покров

Наши мысли прорвались в туманные дали

Достучавшись до космоса первооснов

Облачившись в одежды из наших желаний

Вновь вернулись они, повсеместно трубя,

О конце суетливых и жалких стенаний

О начале чудесного вечного дня

О рассвете прохладном,

Что кутает нежно

И меня и тебя в одеяло из чувств,

О единстве и вечности

Шепчут прилежно,

Наполняя нас дымом, приятным на вкус,

Познавая себя без сомнений сливаем

Две души безграничные

В общий котел

Доведя до кипения медленно варим

И сливаем всю накипь из слов

Под стол

А потом мы исчезнем

В реке безбрежной,

Но оставим довольно четкую полосу

Ведь тебя мне тоже зачем-то послали

Я тебя в этот мир на руках внесу!

Старый Мир

***

Изменяя мое осознание

Пыльной бурей врываясь в сердца

Позабыв о словах и желаниях

Старый мир ожидает конца

Будет он позабыт, позаброшен

Как сарай на краю пустыря

Серым пеплом надежд запорошен

Погружаться во мрак фонаря

Это мир, как и все приходящее

Прожив вечность исчезнет за миг

Как мелодия вдаль уходящая

Как во тьме захлебнувшийся крик…

И напишут о том, как когда-то

Был велик тот исчезнувший мир

Были кровь, и огонь, и солдаты,

Лязг штыков и снаряды мортир…

Все проходит, пройдет и это

Есть такая черная полоса

Раз!! И в небо взлетает ракета

Старый мир ожидает конца…

БЕГСТВО

…ПОЭЗИЯ ЗАСТАВЛЯЕТ ДУМАТЬ…

***

Поэт всегда не рад тому,

Что он бежит от всех,

Возможно, только лишь ему

Подвластен мысли бег;

Споткнуться, встать,

Бежать опять, успеть, узнать, увидеть,

Собрать всю волю,

И опять учиться ненавидеть

Поэт бежал, отбросив все сомнения,

Он сломя голову бежал от всех,

И вот, спонтанно, дух преображения,

Поставил точку, возымев над сутью верх.

И долгих вех воспел он окончание,

И новый век в мыслительных исканиях

Он объявил!

     Хватило б сил

Сказать о том, что наболело,

Прорвав покров туманно-белый,

Привычный образ жизни смело

И повседневность одолев, ВОРВАЛСЯ!!!

Изменил сознание,

Открыл всю сущность мироздания,

И сбросил тяжкие оковы

Ненужных слов, законов, правил,

Разрушил все — весь мир оставил

В том первозданном состоянии,

Когда возможны все желания,

Когда сбываются мечты

И вот — туда приходишь ТЫ…!

Вдруг осознав,

Что все, что было,

Лишь отпечаток того мира

В котором нету мысли места,

В котором мнется ум, как тесто,

В котором Я и ТЫ, возможно,

Осознаем свою ничтожность…

Взглянув на отражение, понял он,

Что та борьба — совсем не сон,

НО рано праздновать победу,

Ведь мир вещей подобен бреду

Который можно прекратить!!!

Но кто-то должен научить

Как разобраться с тем, что ложно!

Ответ такой, совсем несложный:

Ведь мы, умом осознавая,

Ссутулясь участь принимаем —

Готовы крест тащить всю жизнь.

Но для чего нам это право?

Бокал с чудеснейшей отравой

Откроет вмиг глаза,

И смысл обретешь,

Как раз когда его совсем не ждешь,

И неожиданности этой

Момент, когда уходят в лету,

Стереотипы осознания,

Вещизм, дешевые мечтания,

И

     ВОПЛОТИВШИСЬ

          В НОВОМ

               ИЗМЕРЕНИИ,

СВОБОДУ ОБРЕТЕШЬ

     И

          ДОЛГОЖДАННОЕ ПРОЗРЕНИЕ!!!