Московская сага Владимира Высоцкого

Владимир Высоцкий — поэт из ближнего круга. Каждый слушатель считал его своим в доску, земляком. Однако какой город был для Высоцкого родным, решить довольно сложно. Может, окутанный туманной недосягаемостью Париж, где жила любимая женщина? Или Москва, в которой дома из детства постепенно сметались метлой новостроек? В день рождения поэта стоит пройтись по знакомым ему московским улицам и провести время с героями авторских песен.

Детские годы Владимира Высоцкого прошли в коммунальной квартире на 1-й Мещанской улице (сейчас — проспект Мира). Именно она была спланирована в отношении «на 38 комнаток всего одна уборная». После развода родителей поэт переехал в дом в Большом каретном переулке, воспетом им позже. Расходящиеся лучи улиц по соседству и сейчас напоминают о Высоцком. Выступления в цирке на Цветном бульваре по-прежнему удивляют Галь и Вань, а в начале Петровского находится памятник поэту.

В 1960-е Москве обновили улыбку. Новый Арбат горожане до сих пор называют «вставной челюстью». Старый город разрушался под взглядом героя Михаила Козакова из «Покровских ворот». Чтобы память о низкорослой деревянной столице не стерлась, Владимир Высоцкий стирал о струны подушечки пальцев. Он пел не о домах, а о живых и неказистых свидетелях истории, от которых хотят быстрее избавиться. Слишком много постройки знают, да и глаза мозолят.

Имя Владимира Высоцкого прочно связано с театром на Таганке. Здесь он рвал цепи в образе Хлопуши и читал монолог Гамлета. Недалеко от театра, в Нижнем Таганском тупике, находится Государственный культурный центр-музей В.С. Высоцкого. Московских адресов, связанных с поэтом, не перечесть. Нескольких дней не хватит на то, чтобы осмотреть все достопримечательности. Однако в музее можно, махнув с этажа на этаж, обойти всю хрипло воспетую столицу.

Тут «Прочтение» вас и оставит. Гитара с протертой до дыр декой, тот самый вязаный свитер и фотография черной очереди красноречивее слов.

Евгения Клейменова

Остроумов, или 11 изречений Дмитрия Быкова

В воскресенье Дмитрий Быков представил в «Парке культуры и чтения» книгу-квест «Квартал: прохождение». Писатель шумел, говоря о пользе произведения, обещал несметные блага при условии выполнения всех заданий и призывал купить сразу три экземпляра (один все равно придется сжечь, а из другого повыдирать страницы). «Прочтение» выбрало самые яркие цитаты из речи Дмитрия Быкова, позволив себе в некоторых усомниться.

  • «Я существую для того, чтобы меня некоторое количество людей очень сильно ненавидело. Может, я оттягиваю эту ненависть от кого-то действительно хорошего».

  • «Были созданы книги о самых разных персонажах. В известном тысячи лет бестселлере героем является сам Бог. И только одной книги еще не было: где главный герой — читатель. Я выступаю как публикатор внезапно сошедшего на меня откровения».

  • «Я представляю, как Богу обидно, когда говорят, что его нет. Это все равно, что мне скажут, что мои книги написаны не мной, а авторским коллективом. Вот ему обидно примерно так же. Творение свидетельствует о творце. К вопросу о смысле жизни: жить надо так, чтобы Господу было интересно».

  • «Я люблю произведения советских традиций, когда было не принято копаться в собственном опыте. Читатель получал картину мира, пусть субъективную. Почти все мои любимые литературные учителя писали не от себя: Александр Житинский, Валерий Попов, Павел Грачев… Они умели понимать другого человека».

  • «Мне нравится заходить в церковь по собственной воле, мне там всегда хорошо. Но я не хочу, чтобы сегодняшняя церковь воспринималась как эталон православия. Ей предстоит большое самоочищение, как и всей России. И мы это увидим. Уже сейчас есть священники, которые спасают нас от духовного тупика. Пока лучше христианства еще ничего не придумано».

  • «Счастье современного времени в том, что никакая сила не подталкивает нас быть сволочами. Можно быть приличными людьми, и за это ничего особенно страшного не будет. Нравы смягчаются».

  • «Проблема в том, что сегодняшняя Россия бессознательна. Она выбрала установку на посредственность. Любой, кто делает что-то хорошо, разрывает эту установку и приближает страну к гибели. Ужасно, но факт».

  • «В истории все повторяется в соответствии с масштабом. Челябинский метеорит соотносится с Тунгусским примерно как один к миллиону. В России в нечетные века события проходят по более мягкому сценарию. Вместо революции 1917 года мягкие реформы Александра I. Нам повезло, иначе уже был бы и свой Гапон, и Кровавое воскресенье».

  • «Я рад, что мировая война иногда проходит в формате финансового кризиса или олимпиады. Необязательно же убивать друг друга. Олимпиада — важный этап в жизни страны.».

  • «Я хорошо помню 1980 год, когда в железном занавесе, который отделял нас от будущего, появились щели. Смотреть и за спортом, и за абсурдным жутким несением огня, интересно. Я вижу в этом замечательное художественное явление, о котором можно написать прекрасный гротескный роман».

  • «Петербург построен для работы. Это город, где надо мыслить, писать, выдумывать великие утопические проекты. Он колыбель трех революций, и я не теряю надежды, что эта мать выносит еще четвертое дитя».

  • Евгения Клейменова

    108 градусов по Хармсу

    За несколько дней до Нового года уже отчаявшиеся петербуржцы перестали следить за прогнозом погоды и приготовились бегать по гостям с зонтиком под мышкой. Зима настолько потеряла свой традиционный облик, что, освободившись от норм реализма, готова попасть в стихи ОБЭРИУтов. В день рождения Даниила Хармса «Прочтение» решило вспомнить, какие еще катаклизмы, по мнению поэта, могут побеспокоить горожан.

    Гололед
    Улицы Северной столицы часто покрыты толстым слоем льда. Однако в произведениях Хармса эта скользкая ситуация обладает уникальной особенностью. Расшибиться при падении можно так, что дома вас вряд ли признают родные и близкие. В группу риска попадают представители рабочего класса, например столяры.

    Вываливающиеся из окон старухи
    Явление, по мнению писателя, весьма распространенное. Носит циклический характер. Падение из окна одной старухи вызывают цепную реакцию. Опасные участки стоит обходить стороной, если вы, конечно, не идете к пожилым женщинам специально, пряча весьма петербургское орудие воздействия за пазухой.

    Нашествие птиц
    Ситуацию из фильма Альфреда Хичкока в Петербурге представить сложно, однако город подвержен массовой атаке птиц определенной породы. Пернатые-урбанисты ведут вполне человеческий образ жизни. Они осваивают профессии и следят за домашним хозяйством. Говорят, численность птиц, самостоятельно проживающих в квартирах, превышает допустимые нормы.

    Воздушные шары
    Явление, вызванное антропогенным фактором. После ряда экспериментов ученые доказали, что шары обладают целебными свойствами. Однако иногда связь с человеком установить сложно. Говорят, по вторникам над мостовой можно заметить непилотируемый воздушный шар. По предварительным оценкам, объект осуществляет наблюдение за городом.

    Пьянящий воздух
    Внимание! — Путает мысли мечтательных горожан. Идешь на рынок, держишь в голове внушительный список покупок, а на обратном пути все теряешь. Заходишь по дороге, скажем, в булочную. Глядь, а сверток из гастронома уже неизвестно где. Кстати, об ассортименте в магазинах. Еще в начале ХХ века на петербуржцах были испытаны генно-модифицированные продукты. Во всяком случае, овощи продавались каких-то невероятных размеров. Убить можно было.

    По прогнозам Даниила Хармса, в праздничные дни также можно получить камнем в спину от классика русской поэзии. «Прочтение» не гарантирует, что все перечисленные явления произойдут именно с вами. Однако не забывайте, повторяя на ходу произведения прославленного ОБЭРИУта, смотреть под ноги. Сила поэзии делает вашу сторону улицы наиболее опасной.

    Евгения Клейменова

    Жил чудак

    Стихи поэта Олега Григорьева стали петербургским фольклором. Они птицами разлетелись по страницам самиздата и угнездились на вычерченных рисунках Александра Флоренского. Ко дню рождения поэта, похожего на довлатовского персонажа, в Библиотеке книжной графики 6 декабря в 18.00 пройдет презентация книги Ольги Ковалевской «Ковчег для одного. Олег Григорьев, которого мы не знаем».

    Собирательный образ Григорьева в книге — «певец черного юмора, асоциал, дебошир, бомж с Парнаса, одиозная личность, алкоголик: и что парадоксально — талантлив, известен и любим читающей публикой…» В Петербурге поэта цитируют и потрепанные интеллигенты, и, смакуя особенно скабрезные строчки, молодежь, и бессознательно синеносые у парадной.

    Книга Ольги Ковалевской вышла после смерти писательницы, повторив тем самым судьбу произведений Григорьева. В годы советской власти поэт был какой-то неудобный, делал не то, что нужно. И рисовал так, что в Академии художеств хватались за голову, и стихи писал такие, что на порог Союза писателей его пустили за полгода до смерти. А вот Ковалевская, как «Митьки» и представители андеграунда, неудобного и помятого поэта любила и делала все, чтобы его сборники выходили в «ДЕТГИЗе».

    Представитель «поколения дворников и сторожей», Григорьев успел выпустить несколько книг для детей, «взрослые» стихи, сам проиллюстрировал сборники, а также написал «Тюремную тетрадь № 1», тираж которой так и остановился на отметке «один экземпляр». Он вел ее в «Крестах» в сентябре — декабре 1989 года, будучи осужденным «за дебош и сопротивление милиции». Рисунки из «Тетради» также вошли в книгу Ковалевской.

    «Ковчег» для Григорьева — книга о друге. Пишет Ольга Ковалевская так, словно перелистывает старый фотоальбом, отбирает карточки, чтобы показать читателям и объяснить, как дорог был ее окружению хмурящийся бородач. «Несколько любительских снимков напечатать не удалось, так они затерты и невоспроизводимы, жаль, читатель не увидит в книге этот: Олег — маленький самостоятельный человек идет впереди пионерского отряда с барабаном. „Веселый барабанщик вдоль по улице проносит барабан…“ Судьбы барабанщиков в нашей стране в основном были предначертаны. Аркадий Гайдар это нам описал…»

    У Григорьева есть замечательные строчки.

    — Ну, как тебе на ветке? —
    Спросила птица в клетке.
    — На ветке, как и в клетке,
    Только прутья редки.

    В четверостишии заключен сам поэт. Такой же взъерошенный, свободолюбивый и неприкаянный. Да и не сиделось ему.

    Евгения Клейменова

    Психологический Тиллер

    Известное экспериментами издательство Corpus опубликовало роман норвежского писателя Карла Фруде Тиллера «Замыкая круг», презентация которого состоялась в пятницу на Международной книжной ярмарке интеллектуальной литературы Non/fiction. Знакомство аудитории с Тиллером, получившим в 2009 году литературную премию Европейского союза, которую называют премией «нобелевских лауреатов завтрашнего дня», взяла на себя директор Corpus’а Варвара Горностаева. Беседу с норвежцем поддержала писательница Майя Кучерская.

    По словам автора «Тети Моти», роман Тиллера учит современных людей утраченному навыку — слушать друг друга. Главный герой книги Давид, потеряв память, дает в газете объявление, в котором просит друзей и знакомых откликнуться и рассказать о нем все, что они знают. Но реакций на сообщение — такова жизнь — оказалось не много…

    «Ларс сворачивает направо, и мы катим по отлогому спуску, ведущему к набережной. Далеко внизу поблескивает синее озеро, чайки кружат над зеленым контейнером. Но и тут ни души, все будто вымерли, черт побери, средь бела-то дня тоскливое безлюдье. Я чуток наклоняюсь вперед, скольжу взглядом то в одну сторону, то в другую, усмехаюсь, качаю головой.
    — Вот хреновина! — говорю я, выжидаю секунду-другую, снова качаю головой. — Похоже, центристам туговато придется, если они сделают ставку на сельскую Норвегию. — Опять ненадолго замолкаю в ожидании, потом оборачиваюсь к Ларсу, гляжу на него, киваю. Как услышишь бойкое банджо, газуй, черт побери! — бросаю с коротким смешком. Но он не смеется в ответ, сидит, положив обе руки на баранку, неотрывно смотрит вперед; н-да, вряд ли Ларс видел «Пикник со смертью», его интересует одна только музыка, кино ему вообще по фигу, во всяком случае такое. Я опять смотрю в лобовое стекло, ворчу:
    — Черт, хорошо хоть, я тут не живу.

    Проходит секунда.

    — И тут тоже? — спрашивает Ларс, негромко, не глядя на меня.

    — Черт, ведь ни души кругом, — говорю я.

    — Верно, — коротко роняет он.

    Я опять смотрю на него, ничего не говорю, выжидаю. Что это с ним? Голос очень серьезный. И глядит тоже серьезно. Лицо строгое такое, спокойное. Взгляд неотрывно устремлен вперед. Жду несколько секунд, не свожу с него глаз.

    — Что это с тобой? — спрашиваю. Смотрю на него, он не отвечает, сидит вытянув руки, обхватив ладонями руль, пристально глядит вперед. В машине полная тишина, все молчат. Но в чем же дело, обычно Ларс совсем не такой, почти всегда в добром настроении, почти всегда позитивный, оптимистичный.

    — Что это с тобой? — опять спрашиваю я.

    — Со мной? — переспрашивает он, громко, и слегка выдвигает голову вперед.

    Полная тишина.

    Я озадаченно смотрю на него.

    — Мне просто начинает чертовски надоедать твое нытье, твой вечный негативизм, — говорит он.

    — Негативизм? — бормочу я.

    — Да, негативизм.— Он по-прежнему глядит прямо перед собой, умолкает на миг, сглатывает. — В какой бы город мы ни приехали, это дыра. Всё, что бы ни ели, отрава, все, кого бы ни встретили, идиоты!

    Я молча таращусь на него, слова вымолвить не могу — о чем он говорит? Я негативист, нытик? Выжидаю секунду, опять гляжу в лобовое стекло, потом снова оборачиваюсь к Ларсу, не знаю, что сказать, ведь раньше он ни о чем таком не заикался, а тут вдруг возьми и скажи, что я нытик, может, я вправду нытик? Через секунду-другую оглядываюсь назад. Смотрю на заднее сиденье, на Андерса. Он глядит в боковое окно, уткнулся лбом в стекло, делает вид, будто не видит меня и как бы ничего не слыхал. Несколько секунд я не свожу с него глаз и внезапно понимаю, что они уже говорили об этом, обсуждали и оба пришли к выводу, что я негативист, нытик. Чувствую, как сердце начинает биться чуть быстрее…»

    Своими вопросами истинный журналист Майя Кучерская превратила беседу с писателем из Северной Европы в захватывающий обмен историями. По ее словам, одну молодую российскую писательницу соседи поколотили за то, что она слишком реалистично изобразила их в своей книге. Узнав себя и оставшись недовольными, они решились на расправу. В ответ на это Тиллер сказал, что подобных случаев в его практике не было, хотя ряд отрицательных отзывов и комментариев он получал, поскольку несколько иронично — уровень деликатности по отношению к ближнему в Европе значительно выше — изобразил в романе мужчин типа мачо.

    Анастасия Бутина

    В поисках утраченного

    С объявлением итогов «Большой книги», одной из самых влиятельных национальных литературных премий, СМИ запестрели поздравлениями, адресованными Евгению Водолазкину. Факт же того, что тезка филолога, поэт Евгений Евтушенко стал лауреатом специальной номинации «За заслуги перед русской литературой», кажется, никого не удивил.

    Однако присуждение этой награды стоит оговорить отдельно. Проживая и работая в США вот уже более двух десятилетий, Евтушенко считает, что «человек, который лишен любви к собственной национальной поэзии, не является настоящим гражданином своей страны». В подтверждение этих слов знаменитый шестидесятник уже несколько лет трудится над созданием антологии «Поэт в России — больше, чем поэт», два тома которой увидели свет в начале осени.

    В издании собраны лучшие стихи, написанные в России за всю ее историю. Есть и безымянные памятники древности, и современная поэзия. Главной целью Евтушенко было сделать книгу общедоступной. Однако замысел поэта, несмотря на поддержку газеты «Новые известия», которая публиковала некоторые главы из антологии, воплотился не до конца. Тираж слишком мал (10 000 экз.), чтобы книга стала настольной для каждого желающего.

    В одном из интервью Евгений Евтушенко говорил, что Нобелевская премия ничто по сравнению с теплым молоком из термоса, который на поэтических чтениях в 1960-х годах ему передала сердобольная слушательница. Поиск утраченного времени и откровенный анализ своего прошлого в телеинтервью стал еще одной причиной, по которой жюри «Большой книги» присудило премию поэту. По словам руководителя Роспечати Михаила Сеславинского, это была «дискуссия о нравственности и редкая возможность порассуждать с великим человеком о высоких материях».

    Жанр публичной исповеди всегда вызывает тревогу. Во-первых, есть вещи, о которых, правда, лучше не рассказывать никому, кроме Всевышнего, а во-вторых, в подобном выступлении в девяноста случаях из ста кроется нечто фатальное. Диалоги журналиста Соломона Волкова с Евгением Евтушенко, показанные «Первым каналом», были болезненны, печальны и, как ни странно, полны жизни, которая в телеэфире, не таясь, ускользала сквозь морщинистые пальцы поэта. Настоящие слезы, нескрываемая старость, деревянная трость и длинный путь с необъяснимыми знакомствами, решительными поступками и невероятным числом ошибок. Честность Евтушенко перед аудиторией вызвала уважение, а честность перед самим собой заставила преклонить голову и забыть все двусмысленности и противоречия, имеющие отношение к поэту. Не судите — последний урок Евгения Евтушенко — осудят и без вас.




    Неофициальный сайт, посвященный биографии и творчеству поэта Евгения Евтушенко: http://ev-evt.net/

    Анастасия Бутина

    Что общего у Владимира Даля и Скарлетт Йоханссон?

    Они родились в один день с русским писателем Виктором Пелевиным, которому сегодня, 22 ноября, исполняется 51 год. С чем мы его от всей души и поздравляем.

    Собственно, на этом можно закончить. Что подарить человеку, у которого все есть? Что написать об авторе, о котором можно писать бесконечно, а лучше бы и не писать вовсе? Но уже пошутили нечаянно в заголовке, и не менее и не более безвкусно, чем издающее Пелевина «Эксмо» в своей аннотации к роману t: «В эпоху Пелевина жили и работали Горбачев, Ельцин, Путин». Чуть за полтинник — писательский возраст, в котором, слава богу, рано подводить итоги (да и кто мы такие, чтобы подводить), а прогнозов вроде как уже не сделаешь: все более или менее ясно примерно со времен «Чисел» (2003). О настоящем же и вовсе говорить смешно. Все эти определения (крупнейший, самый загадочный, обладающий даром провидения) так часто повторялись, что давно кажутся насмешкой. Короче, нечего писать. Однако мы все-таки сделаем любимому писателю пустячный, в меру своих скромных сил, но искренний подарок в его любимом стиле. Расскажем, как все было в параллельных реальностях, что таится под землей, на Луне, за шкафом, под плинтусом, как иначе могла расположиться во вселенной русской литературы звездная система под названием «Виктор Пелевин».

    Вариант 1. Вас здесь не стояло

    Допустим, что Пелевин как истина не с нами, а «где-то там». Русский язык не обогащается яркими и емкими, удобными для выражения тонких эмоций и сложных оттенков мысли крылатыми фразами. Например (задорновское «наберите воздуха»): «Единственное, что ждет человека в жизни — это быть терпящим издевательства и насмешки слугой у людей, тоже презираемых остальным миром за свои хоть и в чем-то раздражающие, но вообще безобидные свойства; людей, которые вдруг выделили из себя кучку мерзавцев с такими отвратительными моральными качествами, что презрение народа перешло в ненависть, вызываемую теперь отнюдь не природными наклонностями людей, из которых вышли эти мерзавцы. Прошедший этот путь поймет, что у него была альтернатива: самому стать хозяином такого слуги. Но самое страшное, что неизвестно, какая участь горше, и скорее всего, придется испробовать обе».

    Вы поняли, да? Ну и так далее.

    «Вместо Пелевина», скорее всего, был бы Дмитрий Быков. У него есть то же пристальное внимание к Советскому Проекту, та же страсть к реконструкциям и альтернативным сценариям, начиная с первого романа «Оправдание», где он дает свое масштабное конспирологическое «объяснение» («оправдание») сталинского террора (параллель к Пелевину: «Реконструктор (об исследованиях П. Стецюка)», конечно же, «Омон Ра»), заканчивая одной из последних книг «Икс», где выстраивается альтернативная версия создания романа «Тихий Дон» и биографии Шолохова — у Пелевина на похожую тему, хоть и с некоторой натяжкой, можно назвать роман t.

    Примечание: «вместо Пелевина» никак не мог бы быть Михаил Елизаров, которого постоянно называют «смесью» Пелевина и Сорокина. Это глупое сравнение не только удивительное в своей безосновательности, но и вредное, мешающее увидеть в Елизарове чистого, тонкого модерниста, который не разрушает чужие миры, как Сорокин, и не объясняет наш мир через параллели со вселенными, построенными собственными руками, как Пелевин (да и поздний Сорокин тоже), а выстраивает собственные, независимые пространства, существующие только ради самих себя. Хотите, назовите это просто «фантастикой». То, что Елизарова интересует мистика или что иногда он использует радикальные художественные средства, дает столько же оснований сравнить его с Сорокиным и Пелевиным, сколько Татьяну Толстую с Львом Толстым — за фамилию и за то, что в их текстах есть длинные предложения.

    Вариант 2. Реинкарнация: I will be back

    «Пушкин… — это русский человек в его развитии, в каком, он, может быть, явится через 200 лет», — сказал Гоголь, но, как мы видим, он немного заблуждался. Вся природа творчества Пелевина, даже когда он интерпретирует советское прошлое, нацелена в будущее. Иллюзорный неправильный мир обязательно рухнет, и начнется что-то другое, сияющее, чистое. И его конкретный фирменный прием — предсказание событий и реалий (правда, по договору с «Эксмо» пока всего на год вперед) — также невольно побуждает думать о том, каким явится русский человек в будущем и какой писатель для него будет сочинять. Художественная литература, естественно, никуда не денется, а только примет новые технологические формы, как она делала всегда. Разные там глупые фантазии о непосредственном участии читателя в повествовании, квест, симулятор, 3D, проводки к вискам — «абсолютная реальность ощущений в новом романе N благодаря новейшей технологии Ostranenie!» — и прочая гадость. Буквальное погружение в текст для удовлетворения естественных человеческих потребностей, например, спилить березки в надоедливом нудном описании природы у нанодеревенщика с националистическим душком (уж это-то точно никуда не денется).

    И вот тогда-то как раз и будет нужнее всех автор типа Пелевина, способный увлечь читателя чисто художественными средствами и уверенно повести его за собой — но уже с нравственной целью, дав ему понятный и действенный совет: не рассуждать, почему он оказался в жопе, а просто выйти из нее.

    Вариант 3. Скарлетт уходит вдаль

    Как вы сами понимаете, все вышесказанное было всего лишь натужной, неудачной попыткой предоставить хоть какую-то жалкую альтернативу этому простому в сущности, но неопровержимому утверждению: Виктор Пелевин был и будет с нами всегда. С чем я всех нас и поздравляю. Тогда и получается: «Владимир Даль, русский писатель и лексикограф, и Скарлетт Йоханссон, американская актриса и певица, жили и работали в эпоху Пелевина».

    Иван Шипнигов

    Прыгун в глубину

    «В физ-ре важно быть первым,
    в лит-ре — единственным».

    Андрей Битов

    В жаркий июльский день восьмидесятого года у меня дома на Чайковского в Ленинграде мы пили с Андреем Битовым ледяную водку, ели морошку, поминали умершего Владимира Высоцкого — Андрей только что вернулся из Москвы, — смотрели по телевидению прыжки в высоту, мужской финал Московской Олимпиады.

    В отрочестве мы часто летали и прыгали наяву и во сне. Я на волейбольной и баскетбольной площадке, а во сне брал немыслимую для меня, пятнадцатилетнего, 175-сантиметровую высоту. Андрей в свои пятнадцать лет («ножницами»!) взял 1,75 и подумал, что года через два преодолеет двухметровый рубеж, то есть установит новый рекорд СССР. Накануне Олимпиады Андрею приснилось, что он выиграл бронзу в прыжках в высоту, о чем он и поведал мне тогда, наслаждаясь морошкой — ягодой, которую попросил принести умирающий после дуэли Пушкин. Через четверть века в книге о спорте «Серебро-золото. Дубль» Битов напишет о прыжках в высоту во сне и наяву: «Меня всегда интересовала планка. Не та, что орденская, а та, что дрожит и не падает, когда прыгун преодолел высоту. На грудь ее не наденешь, она остается за спиной, пока ты неловко кувыркаешься на матах, приземлившись. Владимир Высоцкий, наверное, завидовал тому же: «У всех толчковая левая, а у меня толчковая правая». Он и про бокс, и про альпинизм пел…

    Или штанга, казавшаяся мне максимально тупым видом спорта. Эта груда мяса, корчащаяся от непомерного веса… Пока я Юрия Власова не увидел. А ведь тоже линия! Тот же уровень! Выше головы или над головой?

    За спортсменами никто не подозревает интеллектуализма, а зря. Вот об уровне с ними как раз интересно поговорить. Это они как раз понимают не хуже, чем ученые и поэты. Рекордсмен, зависнув над планкой выше головы или удерживая судорогой всего тела неподъемный уровень над головой, тоже заглядывает туда, куда никто до него не заглядывал.

    Там — тьма и риск. Там — победа. Поэт и ученый тут бок о бок, как на плакате: один — перелетает, другой − приподнимает подол тайны.

    И так я подошел к теме: мол, рекордсмены и чемпионы — это два разных человека, две противоположных психофизики. Чемпион жаждет победы сейчас, рекордсмен хочет превзойти всех. Бывает, рекордсмен не побеждает чемпиона, а чемпион так и не устанавливает рекорда. Так Жаботинский — победил Власова, а Роберт Шавлакадзе — Валерия Брумеля. То же с Бубкой. То же с Виктором Санеевым… Что же такое тогда случилось, что Брумелю и Власову удалось сразу и лучше всех в мире поднять планку — и выше головы, и над головой — что десятилетиями не давалось в нашей стране никому? Вопрос на засыпку. И ответ один: свобода. Должен был случиться ХХ съезд, чтобы возникли Брумель и Власов, Стрельцов и Гагарин.

    Интеллектуализм и свобода оказываются в основе спорта… Когда я думаю о его будущем, все чаще мне представляется, что прежние дисциплины спорта в XXI веке отойдут, уступив экзотическим и экстремальным — фристайлу и серфингу всякого рода: координации владения центром тяжести, то есть гармонической общей ловкости — свободе и красоте, то есть стилю. А то, что такое: один бегает, другой прыгает, третий железки ворочает?.. Возможности человека эксплуатируются и преувеличиваются — как операции на конвейере: один гайку крутит, другой гвоздь забивает… Молодым это уже не нравится. В спорте их начинает манить не карьера, а свобода.

    Иногда мне нравится человек: он все-таки хочет подчинить себе порожденные им технологии, освободив их для себя. Спорт высвобождает возможности, а не закрепощает их.

    Ибо на что мы смотрим и за что болеем? Что со-переживаем?

    Восхищаясь, мы не завидуем — вот урок! Еще Пушкин говорил: «Зависть — сестра соревнования, следственно из хорошего роду».

    «В чужой славе мы любим свой вклад…» — опять Пушкин«.


    Спорт притягивал Андрея, хоть он и утверждал, что занимался лишь физкультурой («физ-рой»), а не спортом, поскольку готовил себя к соревнованию только в литературе («лит-ре»). Начав четырнадцатилетним бегать на пляже в Гудаутах, он потом четыре года бегал в родном Ленинграде, вокруг Ботанического сада, и занимался доморощенной атлетической гимнастикой. «Железо» продолжал он тягать и в Горном институте, и в армии. Во времена, когда мало кто бегал трусцой, не говоря уж о бодибилдинге, будущий автор «Пушкинского дома», «Улетающего Монахова», «Уроков Армении», «Грузинского альбома», «Птиц», «Азарта», «Оглашенных», «Преподавателя симметрии» был в Питере (тогда еще только в Питере, несколько позже он будет жить на два дома, на две столицы — Москву и Петербург) чуть ли первый «качок».

    «Внешне мои параметры стали таковыми, что тренеры вцеплялись в меня, но вскоре разочаровывались: никаких талантов, — засвидетельствовал Битов в книге о спорте. — „Чертовское, однако, здоровье изволил потратить автор за годы работы головой!“ (Мих. Зощенко „Возвращенная молодость“). На полвека, однако, хватило». («Серебро-золото» вышло в свет в 2005 году. — А. С.)

    Если бы не гениальный московский хирург Коновалов, отечественная литература могла бы потерять одного из лучших прозаиков современности еще в прошлом веке.

    Двенадцать лет назад Битов рассказал автору этих строк о своем втором рождении:

    — Бродский признался мне в Нью-Йорке в декабре 1995 года, за месяц до смерти, что когда ему делали операцию на сердце, он твердил себе: «Иосиф, хорошо, что не голову, хорошо, что не голову». Опасался за сознание. А мне в московском институте нейрохирургии у знаменитого Коновалова в мае 1994-го голову буравили. (Битов родился в Ленинграде 27 мая 1937 года, в день города, а Коновалов делал ему операцию в один из последних майских дней — А.С.). Десять дней жизни давали, вызывали родных попрощаться: подозревали злокачественную опухоль мозга. Под местной анестезией операцию делали, я попросил, чтобы зеркало принесли, хотел все видеть. И когда вскрыли череп и поняли, что это не злокачественная опухоль, а нарыв, то хирурги от радости запрыгали в операционной, словно забившие гол футболисты. И я заплакал: «Надо же, кто-то радуется тому, что я буду жить…»

    Жить и писать новые тексты. Единственное, чего я добивался, и это бывало мучительно, сказал как-то Битов, это текста; я и до сих пор не знаю, как люди пишут. Но кое-что об этом более полувека специализирующийся в лит-ре (и в физ-ре тоже), разумеется, знает. Готов во всяком случае поразмышлять на эту тему.

    «Если подойти к соревнованию, например, к бегу, с этологической точки зрения, то бежать первым — это убегать от, а бежать за — это догонять врага, то тогда перегонять — это стремиться к добыче, то ли к туше, то ли к кушу (к медали). Так в физ-ре, в лит-ре — иначе. В лит-ре каждый бежит свою дистанцию, призом которой может быть лишь последняя точка. В физ-ре важно быть первым, в лит-ре — единственным».

    В чем же единственность и неповторимость писателя Андрея Битова?

    В послесловии к «Книге путешествий», увидевшей свет почти тридцать лет назад, Лев Аннинский сказал об этом точнее и глубже других: «Битов, этот изумительный, природой созданный орган самоанализа, не реализовался бы без своих изматывающих путешествий. Они ему жизненно необходимы. Они что-то в нем раскрывают, в его душе, обращающейся вокруг своей оси. Разгадка в ней, и смысл — в ней же».

    Своеобразие Битова проявилось с первых его шагов в отечественной словесности. «Одна страна», «Большой шар», «Путешествие к другу детства», «Колесо. Записки новичка» — в них было меньше иронии, но больше внутренней тревоги, боли, рефлексии, чем у других молодых прозаиков того времени. «Мысль, если она мысль, проникает в голову мгновенно, словно всегда там была. Это тоже мысль. „Все мысль да мысль! Художник бедный слова…“ Мысли в экологии удовлетворяют прежде всего по этому признаку: они — очевидны. Это, к сожалению, не значит, что они к вам сами в голову пришли. Хотя вам вполне может так показаться. Не знаю уж почему, мне такое качество мысли кажется наиболее привлекательным ее достоинством. Мыслить — естественно, не обязательно каждый раз кричать „Эврика!“».

    Рассуждения Андрея, приехавшего не то в шестой, не то в седьмой раз на Куршскую косу, на биостанцию, встретившего там другого уникального человека и мыслителя, орнитолога Виктора Дольника, вошли в философскую повесть «Птицы, или Новые сведения о человеке», которую, как и некоторые другие вещи Битова, мне выпало редактировать в журнале «Аврора».

    «Птиц», правда, в полет отправить в Ленинграде не удалось. В городе трех революций за полетами наяву специально поставленные на то люди присматривали на редкость внимательно. Цензура (Горлит) не усмотрела в «Птицах» крамолы, потребовав предоставить из Зоологического института, где работал В.Р. Дольник, бумагу, что с точки зрения науки орнитологии в повести все отражено правильно. В Институте удивились, полагая, что повесть была не столько о птицах, сколько о человеке, но предоставили для Горлита соответствующий акт экспертизы. «Пронесло», — подумали в редакции. Но не тут-то было. И над Горлитом, и над «Авророй», и над всей шестой частью суши в советские времена были простерты совиные партийные крыла… И вот наш главный обкомовский «надзиратель», замзав отделом культуры, за день до подписания номера в печать, вернувшись из отпуска, обнаруживает на своем столе верстку номера журнала с «Птицами», погружается с головой в разговоры, которые ведут на Куршской косе два перипатетика, странные, с точки зрения куратора-надзирателя, разговоры откровенно идеалистического толка и распоряжается повесть А.Г. Битова из верстки изъять…


    Московская же цензура, разобравшись, или, скорее, не разобравшись в битовско-дольниковской метафизике, дала добро на выход в свет в ноябре 1976 года в издательстве «Молодая гвардия» сборника Андрея Битова «Дни человека», куда вошли и «Птицы».

    Андрею, судя по автографам на подаренных мне книгах, это происшествие запомнилось. «Семь путешествий», вышедшие в Ленинградском отделении «Совписа», он отметил как книгу, в которой не хватает именно «Птиц». На титуле «Дней человека», где «Птицы» уже вырвались из клетки, написал: «А. С. — в напряженные дни нашей квартирной олимпиады (имелась в виду не только Московская Олимпиада, но и хождения А. Б. по мукам, связанные с жилищными делами его мамы, — А. С.), на память о „Птицах“ и „Авроре“». И подпись с датой — 31.07.80.

    Через шесть лет после наших ленинградских олимпийских посиделок в Москве вышла моя книга «Время игры», в которой, опираясь на опыт Юрия Трифонова и Андрея Битова, я попытался добыть толику новых сведений о человеке, рассказывая не о птицах — об игре, не только спортивной, как о части нашей жизни.

    Мне близки такие писатели, как Трифонов и Битов. Впрочем, что значит — «такие?» Каждый настоящий писатель — единственный. «Как философ он пишет именно то, для чего призван писатель: великую ностальгию духа, залетевшего ввысь» (Лев Аннинский).

    «Дух объединяет именно разных, а не одинаковых людей: он торжествует над социальными и национальными различиями» — этим утверждением завершается интервью писателя Битова в «Литературной газете» летом 1987-го, через два месяца после того, как он перешагнул отметку «50».

    Зима в 1987-м своей свирепостью напоминала первые послевоенные зимы с их сорокаградусными морозами. Битов, заглянувший в седьмой день января, на Рождество, в «Аврору», переехавшую с Литейного проспекта в район Марсова поля, дом номер 4 по Аптекарскому переулку, восседал в промерзшей редакции, в кабинетике завотделом прозы, в огромном белом тулупе, как ямщик; мы пили горячий чай по-кучерски, накрошив в большие кружки антоновки. Фляжки Андрея и моя, наполненные коньяком, ходили по кругу. Пили за Рождество Христово, за нашего гостя, за Грузию, потому как воспоминания о нашей любимой Грузии всегда согревают душу, да и к тому же Андрей извлек из холщевой сумки свою книгу «Грузинский альбом», вышедшую в Тбилиси. Пока он согревался с мороза, я заглянул в этот альбом и пробежал по диагонали предисловие Чабуа Амирэджиби к этой «книге странника и странной книге, летописи человеческой мысли того времени, той эпохи, сыном которой является Андрей Битов».

    На первом листе книги автор написал: «Алексею Самойлову — от прозаика, пытающегося прибавлять по полкило к предыдущему весу, — уже 50-летнему от еще 40-летнего (я родился в 1936-м, Андрей — в 1937-м — А. С.) — „Грузинский альбом“ и Аптекарский привет!»

    Лет через тринадцать после Рождества на Аптекарском, тоже зимой, но не такой свирепой, как в 1987-м, мы с Андреем шастали по Ленинграду от Дворца искусств на Невском, где они с Фазилем Искандером проводили какие-то мероприятия по линии Русского ПЕН-клуба, а обедать поехали на его родную Петроградскую сторону к моему другу, писателю и издателю Александру Николаевичу Житинскому, намеревавшемуся печатать однотомник Битова. Я же собирался побеседовать с Андреем под диктофон для еженедельника «Дело», где начал вести тогда новый раздел «Судьбы. Современники», хотя и сомневался, что до и особенно после обеда мы сумеем все намеченные дела осуществить. Сомневался не беспочвенно. Как только мы, иззябшие на ледяном ветру, добрались до уставленного яствами стола, все дела были забыты, тем более что интервьюируемый прозаик не отрывал глаз от прелестной барышни-крестьянки на телеэкране… «Надо же, Александр Сергеевич!» — восхитился А. Б. Поскольку А. Ж. загадочно улыбнулся, я уточнил: «И Александр Николаевич…» — «В каком смысле?» — полюбопытствовал Андрей Георгиевич. — «В прямом. Фильм снят по сценарию Житинского, который написан по мотивам повести Пушкина „Барышня-крестьянка“».

    Когда имеешь дело с Битовым, от Пушкина никуда не уйдешь. Вернее сказать, от Пушкина в России никуда не уйдешь. Я напомнил Андрею примерно через месяц, когда мы все-таки выкроили час-другой для разговора по «Делу», что в последний день июля олимпийского восьмидесятого года, у меня дома, рядом с редакцией «Авроры», он сказал, уж не помню в какой связи: «У нас ужасно серьезная страна».

    — Я так сказал?.. Ну, что ж, это, наверное, правильно. Но можно сказать лучше: «Россия — это чудо. Россия — это задание».

    — Чье задание — не спрашиваю, но оно, кажется, еще не выполнено?

    — Оно еще не выполнено человечеством. Тайна России сохраняется. Павел Петрович¸ герой моего романа «Оглашенные», говорит: «Если тюрьма есть попытка человечества заменить пространство временем, то Россия есть попытка Господа Бога заменить время пространством».


    «Феномен нашей страны — великая уникальная культура при отсутствии цивилизации: то есть у нас нет ответственности за себя, за свое дело. К нам, родившимся в Ленинграде, культура приходила через Петербург, она породила, например, Иосифа Бродского. Мы все — Глеб Горбовский, Александр Кушнер, Сергей Вольф, Рид Грачев, Евгений Рейн, Сергей Довлатов — воспитывались нашим городом. В Петербурге все воспитывает человека — и проспекты, и здания, и даже просто камни. И вода тоже. В общении с петербургскими камнями ты сразу попадаешь в какой-то литературный контекст. Что было в Питере — так это вкус, может быть, рожденный стенами города. Позже этот вкус назвали снобизмом. Кстати, Бродский считал снобизм формой отчаяния. Сколько же в Питере погибло великолепных талантов — спились, уехали, покончили с собой, кого-то посадили, кто-то умер, кто-то попал в дурдом. Несправедливые, глухие и страшные судьбы.

    Те, кто уцелел, пробился, обязаны этим самим себе, сумевшим сохранить достоинство в чрезвычайно нервных взаимоотношениях с судьбой, и писателям старшего поколения, возившимся с нами в литобъединениях. Невероятно много в формировании моего сознания дала Лидия Яковлевна Гинзбург, историк литературы, ученый с мировым именем, прекрасный прозаик. Близкий мне человек, она умерла в один год — 1990-й — с моей матерью Ольгой Алексеевной Кедровой, юристом по образованию. Отец Георгий Леонидович, архитектор, умер в 1977-м; вскоре умер Набоков, смерть его я пережил как потерю близкого человека, хотя понятия не имел о нем как о личности. От моих родителей, от моего дядьки, маминого брата Алексея Алексеевича Кедрова, лучшего кардиолога Ленинграда, впервые доходили до меня понятия о чести и достоинстве. Когда институтское начальство представило его в Академию медицинских наук, то в представлении написали: «Высокомерен с начальством». Грандиозно, да?.. Я достаточно независимый человек, но такой роскоши, как дядька — скажем, не подавать руки тем, кому не надо, — себе не позволял. Да и вообще формула «Я не подам ему руки» мне не нравится. Я никого не сужу, сужу только судящих. Мы во всем виним тоталитарную систему, Сталина, а надо оборотиться на себя, осознать, что общего было у России с советской властью. Этих времен не выдержал никто — все так или иначе уступили. Не уступили только те, кто погиб или оказался в тюрьме. Весь наш кровавый опыт — это основа нашей цивилизации, нашей империи: ГУЛАГ КАК ЦИВИЛИЗАЦИЯ.

    Когда в 1971-м я закончил «Пушкинский дом», тут же начал роман «Азарт» — о террористе, который в конце взрывает себя. В 1976-м заключил договор с «Совписом» на этот роман и получил аванс. И в тот же день случилось страшное событие: я сбил на машине человека, но не убил его и в тюрьму не сел.

    Это была невероятная проба судьбы: через три года после этого, в 1979-м, я попал в метропольскую историю (А. Битов был одним из авторов и членов редколлегии бесцензурного литературного альманаха «Метрополь», выход которого в свет вызвал гнев брежневской власти — А. С.), а в 1978-м в Америке издательство Ardis выпустило «Пушкинский дом» (первая его публикация на родине отдельной книгой произошла лишь в 1989-м — А. С.). С меня стали драть аванс за «Азарт», уволили из Литинститута, где я преподавал, мои рукописи из издательств и журналов восемь лет кряду возвращались. Это было задание Чека: жать по легальной линии. Многие предпочли безумию эмиграцию, и меня бы выпихнули, но, наверное, я не успел перейти какую-то грань. Подался в провинцию, болтался по республикам Кавказа, Средней Азии, стремился как можно больше узнать и увидеть. Счастлив, что те годы потратил на поездки по стране, а не на знакомство с другим миром«.

    В другой мир нас, положим, не пускали: железный занавес, как и берлинская стена — не мифические построения. «За границей не был и не тянет, и не потому, что щами сыт», — писал друг Андрея и мой товарищ по «Авроре» поэт Глеб Горбовский; для него первой заграницей стала Чехословакия в конце 1970-х, для меня тоже, но еще в 1957-м, куда я ездил на международный студенческий конгресс; в «настоящую» заграницу, т. е. в капиталистическую страну — соседнюю Финляндию — меня выпустили лишь в марте 1990-го.


    С автором «Птиц», ставшим президентом Русского ПЕН-клуба и вице-президентом Международного писательского ПЕН-клуба, по летно-перелетной части спортивному журналисту было трудно тягаться. Он выступал с чтением своих произведений во многих странах Европы, Азии, Северной и Южной Америки, преподавал русскую литературу студентам в Нью-Йоркском и Принстонском университетах, писал (набирал на компьютере) свои тексты в Берлине, Швейцарии, Франции, Швеции, принимал участие в совместных проектах с отечественными джазменами, читая под музыку стихотворения Пушкина и их черновики, сотрудничал с художником и режиссером кукольного театра Резо Габриадзе, получал престижные награды в России и за рубежом.

    У нас и за рубежом о Битове пишут книги не только литературные критики, но и психологи, культурологи, философы. В конце прошлого века он получил в Лос-Анджелесе книгу на английском языке «Механизм забывания у Андрея Битова». В одном из исследований о механизме ума, которым воспользовался человек для выживания, я вычитал, что в основе памяти лежит забывание, как в основе ума — незнание.

    Согласен ли с этим Андрей?

    — Может быть. Меня всегда волновало: как человек умудряется забыть?! Как он сумел забыть двадцатый век, девятнадцатый, Пушкина, Блока?.. И как он при этом выжил в системе запрещенной культуры, запрещенного духа? Как выкрутился?.. Думаю, благодаря биологическому механизму…

    «У меня есть такой текст. Два героя стоят над автором, и один спрашивает: „Он мертвый или живой?“ А другой отвечает: „Может, мертвый, может, живой, может, полуживой“.

    В чем заключается смертный грех? В грехе или в смерти? Нет ответа. И пока я не умер, я должен быть немертвым. Быть мертвым внутри жизни — это великий грех, этого нельзя разрешить себе.

    Есть у человечества какая-то тайна, которая меня больше всего волнует. Целый биовид хранит эту тайну, тайну возраста, тайну секса. И никто не знает, сколько человеку хочется, когда он может, когда он умирает. Единственная программная вещь человечества — это то, что вы узнаете свой опыт, главным образом, любовный, а потом и всякий другой — последовательно. Никакой предварительной информации по опыту у человека нет, вы рождаетесь и умираете, не ведая того, что переживете. Эту информацию человечество никогда не сделает открытой. Люди договорились не выдавать главную тайну жизни. Возраст не сообщает возрасту о возрасте. Все у нас обработано, кроме этого. Это запрет рода, запрет вида.

    Эта тайна гораздо глубже всей философии».

    У людей одного поколения много общих, лучше сказать — схожих воспоминаний, ведь воспоминания всегда твои, личные.

    В «Автобиографии-75», открывающей битовскую книгу о друзьях «БАГАЖЪ» с фото Юрия Роста и рисунками Резо Габриадзе (ее публикация в издательстве Arsis Books приурочена к 75-летию Андрея Битова), юбиляр, потомственный петербуржец, родившийся в Ленинграде 27 мая 1937, странник, скиталец, неутомимый путешественник («я до неприличия до сих пор люблю бесконечные перемещения») отмечает следующие знаки судьбы в начале пути к себе:

    «Первое воспоминание — 1941 год, блокада.

    Читать начал в 1946-м. Первой книгой был «Робинзон Крузо»…

    В 1949-м, в связи с двумя великими юбилеями Пушкина и Сталина, мне был поручен доклад о Пушкине. Я добросовестно прочитал «всего» Пушкина. Он мне понравился меньше, чем Лермонтов и Гоголь, но надолго залег в подсознание. Летом того же года я впервые увидел Эльбрус и влюбился в горы.

    В 1951-м я в одиночку додумался до того, что впоследствии было названо бодибилдингом, и яростно занимался им, не пропуская ни одного дня несколько лет подряд.

    В 1953 году не стало Сталина, а я стал самым молодым альпинистом СССР.

    В 1954-м, готовясь к вступительным экзаменам в Горный институт, я читал «Посмертные записки Пиквикского клуба» с таким восторгом, будто сам его написал«.


    И у меня первое врезавшееся в память воспоминание — война, бомбежки в сорок первом на Рыбинском водохранилище и в Астрахани. Читать начал в первый год войны, а «Робинзоном Крузо» и романами Диккенса восхищался уже в первые послевоенные годы. Пушкина и Лермонтова декламировал раненым красноармейцам в астраханских госпиталях, а доклад в школьном кружке литературы, восьмиклассником, делал о своем любимом Гоголе в 1952-м, когда Сталин был еще жив, а Гоголь уже сто лет как умер. Гантелями силенку подкачивал, но главной моей спортивной страстью были игры с мячом. Конкурировать с ними могли только книги и путешествия. В том же, что и Андрей, 1949-м увидел в Крыму, в «Артеке» горы и море, в которое влюбился сразу и бесповоротно. Любимыми школьными уроками были литература и география, мечтал стать путешественников, как Пржевальский.

    Читая книги Андрея Битова о стране рассеянного света — поэтичнейшей стране мира Грузии, об Армении, которая научила его (и его читателей) любви к своей Родине — России, перечитывая на обломках империи «Уроки Армении», «Грузинский альбом», вспоминая нашу сумасшедшую, еще со школьных лет, любовь к географии, к путешествиям (читай: к свободе), я думал, неужели никакой дружбы народов на самом деле не было и все это только пропагандистские лозунги, не более того?..

    — Утрата дружбы народов — единственная категория, ностальгически переживающаяся нами после того, как не стало советской власти, — сказал мне Андрей Битов, наделенный даром дружбы, пытавшийся обратить свое восхищение современниками в дружбу и передружить между собой близких ему людей. И сейчас, сужу по книге «БАГАЖЪ» (это слово образовалось из имен его друзей — Беллы Ахмадулиной, Резо Габриадзе, Юза Алешковского, Михаила Жванецкого, твердый знак укреплял его), он не промотал, не растерял этот дар: «Не было у меня более твердой валюты, чем дружба!»

    — На официальном уровне, как лозунг, мы это презирали, а практически дружба народов была. Заслуги советской власти тут нет — это заслуга замкнутого пространства и железного занавеса. Все, что я знаю про народы, про нации, я знаю через нашу империю, через контакты с людьми, через их потрясающую сердечность. Люди признавали друг в друге людей помимо национальностей.

    Народы. Нации. Люди. Человек.

    «Что может человек написать не о человеке — мне не совсем понятно, — говорил Битов в свой 50-летний юбилей. — Пиши он о траве, о камнях, о космосе — все будет о человеке. Этим он наверняка ограничен, огранен. Когда я начинал, я хотел написать о моем современнике, о его опыте так, чтобы в нем стали видны элементы вечные, чтобы современник узнавал в себе человека. Мне казалось, что так яснее и проще, чем погружать его в варево из времени и быта, общеизвестное. Мне казалось, человеку легче узнать себя, чем обстоятельства… Многим показалось наоборот: мое стремление к элементарности было обозначено как элитарность, а мой чувствительный герой, замирающий на грани мысли, был пренебрежительно назван интеллектуалом…»

    Первым из крупных отечественных писателей оригинальность молодого коллеги отметил Юрий Трифонов («Юность», 1964, № 4). Для оценки способности ленинградского прозаика чутко передавать вибрации жизни он ввел термин «островидение»… Через много лет и десятилетий стало общим местом объявлять Андрея Битова гениальным стилистом, мастером интеллектуальной прозы.

    «Мне не нравится, что меня объявляют стилистом и интеллектуалом, много работающим над словом и много знающим… — замечает Битов в „Автобиографии-75“. — Я верю лишь в дыхание, единство текста от первого до последнего слова. Это не я работаю над словом, а слово надо мной. „Произведение — это то, чего не было, а — есть“. Мне нравится это определение. У меня четыре ребенка от четырех женщин, в разных эпохах (от Хрущева до Горбачева), и пять внуков. Эти произведения останутся после меня незаконченными».

    Он не разрешает себе быть мертвым внутри жизни. Как ветхозаветный страдалец Иов, он живет с отчаянием в сердце, для него, как для Александра Блока, отчаяние — норма самочувствия. Как жить, как выжить с этим всегдашним отчаянием в сердце?..

    — Я так скажу: если бы Бога не было, я бы застрелился… Был момент, когда я собирался выйти на Красную площадь, облить себя бензином и поджечь. Это 1979-й год. Я подумал: если наши введут танки в Югославию, то я это сделаю. Почему-то думал, что мы вторгнемся на Балканы, а в Югославии у меня жила любимая женщина. Но Господь, должно быть, подтолкнул под локоть нашего министра обороны, и мы вошли в Афганистан. Об этом замечательно сказала одна вредная старушка, бывшая наша шпионка-резидентша на Востоке, у которой в Москве снимал комнату мой узбекский приятель по сценарным курсам. «Полный мрак! — воскликнула старушка. — Зачем нам это нужно? Там же ничего, кроме пыли и болезней, нет. И к тому же Афганистан всегда был наш».


    Через четыре года после этого разговора выйдет книга «Дворец без царя», самая трепетная петербургская книга Битова, посвященная сыном 100-летию матери Ольги Алексеевны Кедровой. Должно быть, вспомнив, как мы смотрели с ним олимпийские прыжки в высоту, Андрей написал на ее титульном листе: «А. С. — прыгуну в глубину. А. Б. СПб, 30.05.05».

    Эта формула-оценка мной не заслужена. В нашем поколении пишущих прыгун в глубину — прежде всего Андрей Битов.

    Здесь бы и поставить точку, но черт меня дернул в шуваловской ночи раскрыть «Дворец без царя». Раскрыл… и к утру, черному, как ночь, ноябрьскому утру обнаружил себя на 173-й странице битовской книги, в завершающем ее тексте «О преждевременности».

    «Привыкли повторять: отсталая… а ведь Россия — преждевременная страна. Не говоря о социализме, о „попытке перейти от феодализма к коммунизму, минуя стадию развития“, Россия всегда готовилась не быть, а  стать . Как можно сразу. Без последовательности, без преемственности… И Петербург преждевременен. Жертва пространства — жертва пространству».

    И — внимание! — один из лучших прыгунов в глубину нашего поколения называет главного русского прыгуна в глубину: «Идея перепрыгнуть стадию развития воплотилась в Пушкине как ни в ком. Как ни в Петре, ни в Ленине. Причем никакого насилия, кроме как над самим собой. Потому что у него во власти было лишь слово, за него он и был в ответе… Петр принес себя в жертву Петербургу, Пушкин — русской речи, Петербург пожертвовал себя России, русские — ХХ веку. Кому же жертвует себя Россия, как не всему миру? Чтобы остался на земле человек ».

    Мужество человека, это давняя мысль писателя Битова, безгранично, как отчаяние, и равно ему.

    Когда 28 января 1996 года умер Бродский, Андрей за месяц до этого видевшийся с Иосифом в Нью-Йорке, узнал об этом по «ящику» в Переделкино и зарыдал, как теленок.

    — Когда умирают самые близкие твои люди — мать, отец, — сказал он мне в один из этих скорбных для русской поэзии дней, — они перестают тебя заслонять, и ты становишься голым на земле. Тебе больше ничего не предстоит. Другие пусть разбирают его, гения, Нобелевского лауреата, на запчасти тщеславия, а я просто понял, что у меня не стало на земле заслона.

    В некрологе, опубликованном в «Литгазете», Битов написал: «Смерть поэта — это не личная смерть. Поэты не умирают. Власть — это воплощение трусости мира. Она оказала ему много милостей и почестей, обвинив в тунеядстве, сослав на Запад, как на химию, а затем не дав визы похоронить родителей… Он мечтал быть футболистом или летчиком. Сердце не позволило ему, боясь такой работы. Он стал поэтом… У поэта не смерть, а сердце. И не сердце, а метафора. Сердце остановилось, не выдержало. И нет больше величайшего русского тунеядца. Скончался великий спортсмен и путешественник. Петербург потерял своего поэта…»

    Алексей Самойлов

    Боря. Скоро грянет Боря!

    В начале нулевых берет свое начало раскрученно-раскуроченное ныне ЛИТО ПИИТЕР. Сколь мне ведомо, шествие сей группировки поэтических деятелей стартовало спонтанно, но закономерно: встретились за бутылочкой ёгурта несколько разновозрастных (но вполне себе совершеннолетних) фриков (не в обиду версификаторам буде сказано, ибо теперь и к профессиональным литераторам иначе, как к чокнутым, широкая общественность относится редко), накеросинились, заколбасились, отожгли. Понравилось, стали встречаться регулярно, обзавелись неким подобием управляющего «самогонного» аппарата, выпустили (исчезающе-естественно-малым тиражом) книжонку. Был среди первых в этой тусе и Боря Панкин. Сисадмин, закончивший, к слову, не имеющий к слову как таковому отношения факультет прикладной математики.

    Надобно заметить, что я в те времена был умеренно-уверенным почитателем крепкого виноградного сока, именуемого в странах, где виноградной лозе не мешает плодоносить вечная мерзлота, — портвейном, а в простонаречии называвшегося «портюшей» или же «портвешком». Кстати, и один из всамделишних петербургских поэтов старой закваски, один из лучших питерских поэтов «пушкинской» закалки, лучший ленинградский поэт канувшей в Лету школы прозрачного и образного стихосложения Геннадий Григорьев предпочитал именно этот демократичный напиток. И лишь по праздникам изменял ему с коньяком. Другое дело, что у настоящего поэта каждый божий день — большой человеческий праздник, а каждая ночь — ночь перед Рождеством. Или — воскресением.

    Панкин на поверку оказался малым нимало не веселым, скорее — мрачным и циничным. Не знаю наверняка, семейная, общественная или математическая действительность наложила на его чело средневековый отпечаток, но улыбался он редко, скорее — кривовато усмехался. Было, однако же, в этом человеке (и собственно — есть!) незаурядное противоестественное влечение к простому поэтическому слову. Поэзия ведь дело вообще немудреное. Как красота. Или есть, или за красоту выдается что-то другое, изначально сделанное из иных субстанций. Ясень-пень — при помощи кнута, брандспойта, голода и металлической клетки не без риска для жизни можно научить медведя ездить на велосипеде по арене цирка. Ясен перец — человек, мало-мальски обладающий чувством ритма, знающий, хотя бы приблизительно, азбуку, может (не медведь же, бери выше!) стишок накропать. Может, даже поэму. По-моему, это не так уж и плохо, когда без принуждения и даже не в расчете на пряник.

    Боря из тех борцов невидимого внутреннего сопротивления, которые всегда в случае чрезвычайного положения — держат напругу, берут ответственность за сбой программы в свои крючковатые мозги и выпрямляют кривизну. А так как ЧП для человека, выкатившегося на поэтическую арену, — состояние повсеместное и неизбывное, следы внутренней деятельности проступают наружу. Не побоюсь скверного каламбура — отражены на роже.

    Таким образом, нечто неведомое семейно-математическое плюс подпольная резистенция и трепетное отношение к виноградной лозе явили, даже больше того — выязвили, на свет пиита Панкина.

    Акт знакомства с этим удивительным человеком я подробно описал в анкете, присланной мне самогонным управлением ЛИТО ПИИТЕР:

    «Когда и как Вы впервые узнали о ПИИТЕРе, ваше первое впечатление?

    В 2001 году (или около того) я встретил на Пушкинской, 9, — не путать с Пушкинской, 10, — Борю Панкина, тогда еще жителя нашего славного города и активного участника ПИИТЕРа. Оба мы пребывали в состоянии перцептивной рвоты. Боря незамедлительно проводил меня до близлежащей винной лавки, собственноручно купил три бутылки неплохого крымского портвейна и проконтролировал, чтобы я мгновенно один пузырь усосал. Второй он синхронно выпил вместе со мной, а третьим мы догнались на пару. Тут мне сразу и стало ясно, что передо мной серьезный, вдумчивый человек. Скорее всего — поэт. Примерно так оно впоследствии и оказалось…»


    БОРИС ПАНКИН

    Переосмысляя Блока
    Ночь. Улица. Фонарь под глазом.
    Щербато скалится луна.
    На остановке точат лясы
    Две юных девы. Март. Весна
    Свои приметы кажет всюду.
    Метро закрыто. Денег нет.
    Абсурдно уповать на чудо
    И тормозить «кабриолет».
    Что частник, что таксист угрюмый
    Навряд ли довезут за так.
    Не вышел рожей и костюмом.
    Саднит скула. В нутре бардак.
    Смердит со стороны канала
    Какой-то гнилью. Колотун.
    Иду-бреду домой устало.
    Фонарь под глазом. Ночь. Бодун.


    * * *
    зимой тоскуешь в ожиданьи лета,
    морозной ночью хочется огня.
    такая вот история, Джульетта.
    такая вот, Офелия, фигня.

    жарой июльской маешься: прохлады!
    в бассейн, допустим, или просто в тень.
    такие вот, Офелия, расклады,
    такая вот, Джульетта, погребень.

    все ничего, но грезится, что надо
    менять хоть что-то, слышишь — бой часов,
    трубит труба, зовет, зовет куда-то,
    и ты идешь, идешь на этот зов.

    и рвешься, словно в бой, сквозь все запреты,
    наворотив очередной херни…
    спи с миром, сладких снов, тебе, Джульетта.
    Офелия, мой ангел, помяни.

    Мы на горе всем…

    гляди в окне
    вскрывает вены ленин
    и варшавянку ангелы поют
    горит в огне
    страна моя и тени
    согбенные так суетно снуют
    трубит труба
    пожар от ветра воет
    и гремлины беснуются в дыму
    трещит судьба по швам, вопит шестое
    от ужаса и пищи нет уму
    умру ли я
    на то и крематорий
    чтоб мировой пожар не погасить
    любимая
    мне кажется порою
    что проще пить блудить и дальше
    пить

    * * *
    Ну, что ты смотришь? Я еще не пьян.
    Стакан в моей руке пока уместен.
    Все тихо, мирно, в меру, честь по чести.
    Вполне цивильно, чудный ресторан.
    Никто не вздорит, не гони волну.
    Халдеи все, как на подбор, в проборе.
    О! Если б взгляд твой стал бездонным морем,
    Я б захлебнулся и пошел ко дну.
    Ну, что ты смотришь? Я еще не пьян.
    Еще сто грамм — и будет под завязку.
    Ты так хотела былью сделать сказку.
    Увы, принцесса, вышло — не фонтан.
    Тебе достался пьянь, а не герой, —
    Бесстыжий бабник с низменной моралью.
    О, если б взгляд твой стал разящей сталью,
    Ты села бы давно по «сто второй»
    Или какая там сейчас статья…

    …Искусство постиженья бытия.

    * * *
    В этом старом доме давно уже все не так.
    Фундамент потрескался, стены
    перекосились.
    На чердаке обитает бомж, в подвале —
    маньяк.
    Жильцы поприличней съехали, расселились.

    В этом старом доме сырость и сквозняки,
    И куда ни кинешь взгляд свой —
    кругом руины.
    И ночами долгими мается от тоски
    Домовой запойный, нянчит свою кручину.

    Этот старый дом нет смысла считать за дом.
    Здесь всей мебели — ржавый панцирь
    казенной койки.
    По уму, его давно бы пора на слом —
    Высвободить пространство
    для новостройки.

    Только будет дом стоять еще сотню лет,
    Изначальный теряя облик свой постепенно.
    Ни тебя в этом доме нет, ни меня в нем нет.
    Скорлупа пустая — пол, потолок и стены.

    Евгений Мякишев

    Тринадцатый номер

    Лауреатом Нобелевской премии по литературе за 2013 год объявлена 82-летняя канадская писательница Элис Манро. Она стала первым представителем Канады и тринадцатой женщиной среди лауреатов этой самой престижной в мире литературной премии.

    Из сообщений средств массовой информации

    А кто такая Элис?
    <р style=»margin-left:70%»>И где она живёт?

    <р style=»margin-left:70%»>Михаил Башаков

    Живёт Элис в Онтарио. Онтарио — это такая провинция в Канаде. Канада — страна по ту сторону Атлантического океана. В которой, по ставшему популярным много-много лет назад утверждению советского барда Александра Городницкого, всё «хоть похоже на Россию, только всё же не Россия». На этом сходство заканчивается, начинаются различия. В том числе и по количеству лауреатов Нобелевской премии по литературе. У России их — за последние восемьдесят лет — четверо (присуждение Нобелевской премии за 1965 год плагиатору не в счёт, как противоречащее самому её статусу и здравому смыслу). У Канады — со вчерашнего дня — один. (Уроженец Квебека Сол Беллоу, получивший Нобеля в 1976 году, был писателем не канадским, а американским.) Имена Ивана Бунина, Бориса Пастернака и двух других писавших по-русски нобелевских лауреатов известны каждому образованному россиянину и всему просвещённому человечеству. Кому известно имя Элис Манро за пределами места её обитания? — По ту сторону океана, возможно, и известно. Там её, говорят, сравнивают с Антоном Чеховым. По эту — увы и ах.

    Ни единой её книги в нашей стране не издано, а несколько переводов рассказов были опубликованы в журнале «Иностранная литература» и никакого внимания не привлекли. Главред «Иностранки» Александр Ливергант, комментируя новость о присуждении премии Манро, был полон скепсиса:

    «Её хоть и сравнивают с Чеховым, но это, конечно, сравнение смешное. <…> Это психологическая проза: как правило, описания далёкой канадской провинции, внутренние семейные проблемы, проблемы брака (как правило, несчастливого), разводов, сложных отношений между детьми и мужем и женой или другом и подругой, или детьми и родителями, и так далее. У неё нет, насколько я знаю, ни одного романа, у неё нет путевых заметок, нет дневников. Она пишет всю жизнь такие вот небольшие повести, более или менее одинакового психологического рисунка, немного с феминистическим уклоном».

    Вполне логичным выглядит вопрос: а за что дали-то? Уж не за феминистический ли уклон? Или — формулируя ещё проще — за то, что женщина?

    Мотивация присуждения Нобелевской премии — тайна сия велика есть. Нобелевский комитет так устроен. Оттуда никогда ничего не утекает и не просачивается вплоть до самого дня объявления лауреата. А всевозможные предположения и прогнозы почти всегда оказываются тем, что принято именовать словосочетанием «попал пальцем в небо».

    Вот и на сей раз всевозможные спецы и предсказатели чаще всего называли, как наиболее вероятного лауреата, японского литератора Харуки Мураками. В последние дни перед объявлением вердикта всё чаще стало мелькать имя белорусской писательницы Светланы Алексиевич. Но как помелькало, так и перестало. Были и другие варианты. Но Нобелевский комитет в очередной раз доказал всем интересующимся: у него — свои резоны, о которых простым смертным знать не дано.

    Есть такой литературный анекдот из разряда «вопрос — ответ».

    Вопрос: Мог ли в 1960-е годы получить Нобелевскую премию русско-американский писатель Набоков? И если — да, то при каких обстоятельствах?

    Ответ: Да, мог. Но — только в том случае, если бы тридцатью годами ранее эту премию вместо Бунина получил Генри Миллер.

    Не знаю, кто так злобно пошутил, и была ли эта шутка известна автору «Лолиты» и «Ады». Если и была, то наверняка проходила у него как очередная poshlost’ — как известно, словечко это ему, как он ни бился, адекватно перевести с русского на английский так и не удалось.

    Но в те времена Нобелевская премия ещё воспринималась действительно как самая главная и максимально уважаемая в мире награда для всякого становящегося её обладателем литератора. Ныне же она деградирует настолько же стремительно, насколько и необратимо. И все последние её присуждения свидетельствуют об этом со всей своей неумолимой очевидностью. Ещё несколько таких награждений — и о самом факте её существования можно будет забыть. Или продолжать помнить, но только как о досадном казусе, в который со временем превращается вообще любое благое человеческое начинание на планете Земля, когда из него испаряется изначально заложенный здравый смысл.

    Хотя есть всё же в недавнем награждении и один приятный момент. Что — Манро, а не Евтушенко. Как говорится, и на том спасибо.

    Павел Матвеев