Выбор в пользу вечности

Среди изданий по искусству журнал «Прочтение» выбрал три новинки, темы которых синонимичны слову «вечность». Книги посвящены архитектуре, будущему и смерти.

Григорий Ревзин. Русская архитектура рубежа XX–XXI вв. — М.: Новое издательство, 2013. — 532 с.

«Новое издательство» выпустило в свет долгожданную книгу Ревзина! Частями ее можно было видеть в статьях газеты «Коммерсантъ», казалось бы — ничего нового. Однако же Ревзину удалось не просто собрать воедино свой архив, но и создать общую картину развития архитектуры в Москве и в России за последние 20 лет. Книга очень серьезная. Задает в ней тон первая знаковая глава, посвященная истории строительства храма Христа Спасителя. И речь не о Константине Тоне. Критика лужковской архитектуры, горечь за потраченное двадцатилетие, разбитые надежды архитекторов новой волны 1990-х, тупик русского неомодернизма, засилье «звезд» и бесконечная вереница снесенных, изуродованных зданий… Ревзин — мастер слова, в его рассказе судьбы архитекторов и их проектов тесно переплетаются, становясь жертвами интриг политиков и борьбы за ресурсы. Но не все так ужасно. Последняя глава дает надежду. Книга Ревзина — первый всеохватывающий критический анализ современной архитектуры. Это важно и касается всех.

Дональд А. Норман. Дизайн вещей будущего. — М.: Strelka Press, 2013. — 224 с.

Новая книга вышла в издательстве института «Стрелка». Дизайн вещей будущего — это 220 страниц замечательного текста, написанного бывшим вице-президентом компании Apple. Разговор в книге идет о грядущем, а оно, как известно, туманно. Автор предсказывает наступление века умных машин, времени, когда машины перестанут служить человеку, а станут лишь помогать нам, и это в лучшем случае. Дональд А. Норман поднимает вопрос автономности вещей на новый уровень, приводя примеры замещения функций. Так, например, навигаторы в машинах могут взять на себя функцию управления автомобилем, роботы займутся лечением, бизнес-стратегиями и многим другим. Дизайн вещей в книге — это почти все что угодно, кроме, собственно, внешнего вида предметов. Особенно интересны последние главы книги, та часть, где автор приводит свой разговор с искусственным интеллектом «Архиватором». Книга прекрасно подойдет всем любителям продукции Apple, почитателям технологий и, конечно, сторонникам теории заговора.

Lost Lives, Lost Art: Jewish Collectors, Nazi Art Theft, and the Quest for Justice. — Vendome Press, 2013 (2010). — 248 с.

Книга Lost Lives, Lost Art относится к тем произведениям, которые, говоря о частной трагедии, вскрывают острые моменты в истории искусства и арт-рынка. Под прицелом авторов (Мелиссы Мюллер и Моники Татцков) оказываются события и люди, которые были снесены машиной немецкой пропаганды времен Геббельса. Авторы детально изучили сотни документов нацисткой Германии, касающиеся экспроприаций еврейских коллекций, подняли в архивах бумаги, рассказывающие о судьбах крупных коллекционеров, пострадавших в эти годы. Каждая глава книги раскрывает перед нами трагедию семьи и их собраний живописи. На страницах издания обитают давно утраченные картины и воссоздается мир искусства, которого не стало. Здесь и импрессионисты, и салонная живопись, и старые мастера и, конечно, модернисты. Архивные фотографии, документы, пронзительный текст и высокое качество его исполнения делают этот альбом действительно уникальным.

Олег Черноусов

Крестоносец. Памяти Тома Клэнси (1947–2013)

В ночь с 30 сентября на 1 октября 2013 года в больнице города Балтимора после тяжёлой непродолжительной болезни скончался американский писатель, автор политических триллеров Томас Клэнси. Написанные им книги переведены на двадцать три языка и изданы совокупным тиражом более 30 000 000 копий.

Из сообщений средств массовой информации

Другого такого писателя в мире не было и нет. Теперь уже и не будет. Есть похожие. Есть очень похожие. Но такого — нет. Том Клэнси был явлением уникальным. Поскольку ему повезло прийти в этот мир человеком, которому было на роду написано оказаться в нужное время в нужном месте. И не просто оказаться, а сыграть. Как в рулетку — когда игрок ставит всю имеющуюся наличность на число и получает, в соответствии с выпавшим в ту же лунку шариком, тридцать пять к одному. И крупье, с кислой физиономией пододвигая счастливчику его «золотую» фишку, профессионально бесстрастным тоном произносит: «Поздравляю, сэр».

* * *

Согласно официальной биографии, Томас Лео Клэнси родился 12 апреля 1947 года в Балтиморе, штат Мэриленд. Окончил католическую школу, затем такой же колледж в родном штате; специализировался на английской литературе. Вместо получения высшего образования отправился служить в армию, но военная карьера не задалась: подвело плохое зрение. Демобилизовавшись, вернулся к филологии. Затем перепробовал множество профессий, наиболее длительной из которых оказалась работа провинциальным страховым агентом. Звёзд с неба не хватал, тянул лямку. На хлеб с маслом, разумеется, хватало, но не больше. Надо было содержать семью. И неумолимо грызли неутолённые амбиции: незаметному страховщику ничего так в жизни не хотелось, как увидеть своё имя на обложке книги. Всё равно какой — лишь бы только продавалась как горячая кукуруза.

В 1984 году никому в литературном мире неизвестный 37-летний писатель-дебютант принёс в никому до той поры неведомое издательство «Naval» манускрипт своего первого произведения — политического триллера «Охота за „Красным Октябрём“». Сюжет захватывал воображение. В разгаре «холодная война». Новейший советский подводный ракетоносец «Красный Октябрь» под командованием капитана Марка Рамиуса направляется в боевой поход к берегам США. Командир подлодки, втайне ненавидящий советскую тиранию, принимает решение угнать свою лодку и выбрать свободу — как для себя, так и для своего экипажа. Советский флот преследует мятежного капитана, любой ценой стремясь не допустить попадания атомного ракетоносца в лапы «наиболее вероятного противника». На помощь беглецам приходит герой-одиночка — аналитик ЦРУ Джек Райан, которому волею обстоятельств приходится взять на себя всю ответственность за проведение операции по спасению беглецов из «кумачового рая». Хэппи-энд неизбежен, как и уничтожение всего мирового коммунизма. В будущем.

Ознакомившись с текстом, издательство приняло решение рукопись доработать и выпускать. Автору был предложен стандартный для новичка гонорар — $ 5 000. Ударили по рукам.

Вышедшая книга произвела эффект пострашнее взрыва нейтронной бомбы. В первые же недели продажи перевалили за 100 000 копий, за первый год было продано без малого 2 000 000. Успех «Охоты…» был поистине феноменальным.

Больше можно было не работать до конца жизни. И если бы Клэнси так и поступил — вряд ли у кого-либо возникло желание выяснять, кто он вообще такой и откуда взялся, и отчего это выпустившее его произведение издательство вскорости исчезло, не выпустив более ни одного другого. Ну — повезло парню, бывает. Америка же.

Ларчик открывался просто. Начиная писать свой роман, обладающий прекрасно развитой интуицией — профессия обязывала — Клэнси проанализировал ситуацию на книжном рынке США и задался вопросом: о чём лучше всего написать, чтобы в случае издания эта история зацепила потенциального читателя? Ответ был очевиден: только о политике. Ну, а там, где политика, рядом и всё остальное: война, интриги, шпионаж.

Год был тот самый — орвеллианский, 1984-й. Противостояние между двумя сверхдержавами — демократической Америкой и тоталитарным Советским Союзом — достигло абсолютного максимума. Безумная советская коммунистическая геронтократия вела себя на планете Земля как пресловутый слон в посудной лавке, не обращая внимания на то, что подобное поведение никогда ни к чему хорошему не приводит. Президент США Рональд Рэйган провозгласил новый Крестовый поход, конечной целью которого должно было стать полное уничтожение мировой коммунистической системы. Политические убеждения страхового агента Клэнси полностью соответствовали убеждениям президента. Выбор был сделан, и выбор оказался верным. Настолько, что, ознакомившись с «Охотой…», президент Рэйган пригласил начинающего писателя к себе на ланч, где публично назвал его своим персональным другом. Клэнси ответил: «Я встаю под ваши знамёна, мистер президент». Так он стал крестоносцем.

После этого не писать новых книг было уже никак невозможно — положение обязывало. Окрылённый открывшимися перспективами, Клэнси принялся строчить один роман за другим. Так появились триллеры «Красный шторм поднимается» (в соавторстве с Ларри Бондом, 1986), «Игры патриотов» (1987), «Кремлёвский кардинал» (1988), «Прямая и явная угроза» (1989)…

* * *

Довольно быстро о новом американском писателе заговорили не только по ту сторону Атлантического океана, но и по эту. Имеется в виду та её часть, что пребывала в ту пору за «железным занавесом». Советская пропаганда на хулу не скупилась никогда, но тут она превзошла сама себя. Как только Клэнси не именовали в советских газетах середины 1980-х… Жалко тратить место на перечисление этой галиматьи; пожалуй, из наиболее мягких было выражение «оголтелый ястреб Пентагона». Определение, кстати, вовсе для него не обидное и не унизительное, поскольку автор «Охоты…» таким и был. Он просто не воспринимал здание министерства обороны США как цитадель мирового Зла, а ровно наоборот — рассматривал его как крепость всемирного Добра. Всё в этом мире зависит от того, какими глазами и через какие очки на него смотреть. Том смотрел через дымчатые. В них он сам весьма смахивал на карикатурного американского шпиона — таким, как их изображали в советском журнальчике под названием «Крокодил».

* * *

Русский Клэнси появился гораздо быстрее, чем того можно было ожидать, принимая во внимание невозможность издания его романа в Советском Союзе в условиях коммунистического тоталитарного режима. Но то, что невозможно было опубликовать по-русски внутри СССР, всегда можно было сделать за его пределами.

В 1986 году прогрессивный нью-йоркский издатель Илья Левков, считавший себя политологом и владевший — да и владеющий — маленьким эмигрантским издательством под названием «Liberty» («Свобода»), выпустил «Охоту…» в русском переводе. Перевод был сделан бывшей советской литературоведкой и переводчицей Еленой Минкиной-Гессен, эмигрировавшей в США в 1981 году и ныне уже покойной. (В нынешней России она известна не столько своими профессиональными достижениями, сколько как матушка Марии Гессен — той самой, подвизающейся в журналистике, печально известной барышни, обладающей поистине уникальным даром превращать в дерьмо любое издание или средство массовой информации, которому повезёт заполучить её в качестве главного редактора или директора. Но это уже совсем другая история.)

В авторском предисловии к первому русскому изданию своего романа, датированном 30 апреля 1986 года, Клэнси писал:

«Свобода — это единственное преимущество нашего общества по сравнению с социалистическим блоком, но это — то единственное преимущество, которое нам нужно. Свобода позволяет человеку следовать своему предназначению, исходя не из общего плана, а из своего собственного. Наша техника, наше экономическое процветание, наше мировоззрение — всё вытекает из этого единственного факта. <…> Самая большая сила Советского Союза — централизованный контроль [над людьми] — на деле есть его самая большая слабость. Военная мощь — это не более чем сумма всех сильных и слабых сторон всякого общества. Наша сила — это наша свобода».

Мог ли автор политического триллера о побеге экипажа советского атомного ракетоносца во главе со своим командиром, выбравшего неведомую и непонятную свободу взамен имевшегося у него привилегированного рабства, предполагать, что не пройдёт и года, как в Советском Союзе начнутся политические перемены, которые ещё через четыре года приведут эту казавшуюся тогда незыблемой империю к полнейшему краху и распаду? Ответить на этот вопрос мог только он сам. И он это сделал — в своих последующих книгах.

* * *

На исторической родине «великого и могучего» русский Клэнси объявился в смутном 1991-м. когда советский тоталитарный режим находился при последнем издыхании.

Сначала издателя Левкова ограбили московские жулики из издательства с гениальным названием «Газета для всех». Эти деятели действовали нагло в высшей степени. Тупо передрав макет американского издания, включая и обложку, сработанную известным всей русской Америке хохмачом-пересмешником Вагричем Бахчаняном, они забабахали пиратское издание «Охоты…» едва ли не полумиллионным тиражом. Стоит ли лишний раз упоминать о том, что бумага, на которой он был отпечатан, полностью соответствовала выбранному жуликами для их конторы названию и была той, которую отечественные полиграфисты называют дэпэу. Для прямого употребления, то есть.

В следующем году на голову издателя Левкова свалились другие жулики — на сей раз из московского же издательства «Новости». Эти действовали не столь тупо, хотя и не менее нагло. Уговорив совершенно не разбирающегося в постсоветских реалиях американца стать их деловым партнёром, они в течение двух лет выбросили на российский книжный рынок два ранее им выпущенных по-русски романа Клэнси — «Охоту…» и «Игры патриотов». Как ко-продукцию — под двумя издательскими вывесками. По сто тысяч копий каждого. Обложки, правда, поменяли. Левков подписал соответствующие бумаги и стал ждать роялти. Когда русско-американский издатель осознал, что ждёт напрасно — было уже поздно. «Денег нет и не будет…» — самый популярный мэссидж на автоответчиках российских коммерческих организаций в начале 1990-х, если кто запамятовал.

В дальнейшем Тома Клэнси издавали в России много и помногу. Та же «Охота…» была переиздана в 1997 году издательством «Мир» в новом переводе, авторство коего принадлежало господину Почиталину. При самом беглом ознакомлении он представляется до странности похожим на тот, что был сделан госпожой Гессен, с той лишь разницей, что многие прилагательные в нём были заменены синонимами, а подлежащие поменяны местами со сказуемыми, и наоборот. Однако подозревать господина Почиталина в банальном плагиате я никоим образом не стремлюсь и ни на что подобное не намекаю. Просто такова структура текста Клэнси. Его книги написаны настолько просто, таким примитивным — с точки зрения приверженца высокого штиля — языком, что переводчику, как бы он ни старался, не сотворить из этого американца, условно говоря, русского Набокова. Да он не для того свои книги и писал.

Недоброжелатели Клэнси — а таковых у него с самого начала его писательской карьеры было предостаточно — чаще всего обвиняли (и обвиняют) его в том, что то, что выходит из-под его пера, — это вообще не литература. То бишь — не Литература, которая с прописной. Когда же симпатизирующие автору политтриллеров задают встречный вопрос: «А отчего тогда первый же его опус за последующие двадцать лет был переведён аж на двадцать три языка, а его суммарный тираж превысил 20 000 000 копий?» — презрительно кривят рот и иронически вздёргивают бровь. По-русски это означает — пипал хавает, чего ж вы хотите…

Подобные упрёки во многом справедливы. Клэнси никогда не стремился поразить своего читателя изысканными лингвистическими оборотами и вычурным синтаксисом. У него главное — действие, экшен. Поэтому его романы так похожи не на собственно романы, а на литературные киносценарии. И именно поэтому четыре осуществлённые до настоящего времени экранизации по сюжетам его книг — прежде всего «Охота за „Красным Октябрём“» (1990) и «Игры патриотов» (1992) — при производственном бюджете в $ 25–30 000 000 принесли их создателям в прокате по $ 200–250 000 000. Разумеется, не следует умалять и работу режиссёров — Джона Мактирнана и Филлипа Нойса, верно выбравших актёров на главные роли (в первой экранизации роль главного героя Джека Райана играл Алек Болдуин, во второй — Харрисон Форд; в роли советского капитана Рамиуса снялся легендарный Шон О’Коннери). Последующие экранизации тоже были успешны, и весьма, хотя сам Том Клэнси был дико недоволен каждой из них — в первую очередь из-за вольностей, которые позволяли себе режиссёры, сценаристы и особенно продюсеры по отношению к первоисточнику — его книгам.

* * *

Каждое произведение, становящееся в мире литературы явлением, непременно содержит в себе то, что на родном Клэнси языке именуется словосочетанием general message — основной посыл, главная мысль. Это должна быть очень доходчиво выраженная идея, которую любой мало-мальски грамотный читатель в состоянии сформулировать сам, причём очень коротко — не более чем одной-двумя фразами. Желательно короткими.

В книгах Клэнси этот message есть. В каждой по отдельности и во всех вместе. И формулируется он следующим образом:

1. Всё, что соответствует государственным интересам Соединённых Штатов Америки, — это Добро. А всё, что этим интересам не соответствует, — это Зло.

2. Добро должно быть с кулаками.

Это очень простая и очень действенная философия. Действенная — потому, что в этой стране она работает. Разумеется, имеются на планете Земля и такие страны — например, Иран или Северная Корея, — в которых их правители делают вид, будто это не так, и только тем и занимаются, что неустанно изыскивают любую возможность для того, чтобы Америке как-нибудь — например, в карман — нагадить. Однако всё развитие мировой истории отчего-то неизменно с непоколебимой ясностью свидетельствует о том, что тот, кто норовит нагадить в чужой карман, рано или поздно убеждается в том, что насрал себе на голову.
Об этом, собственно, и все книги Тома Клэнси. А если кто в этом сомневается или не верит — купите и прочитайте. Там всё написано.

Павел Матвеев

Я, снова я и Гедройц

Десять лет назад литературный критик Самуил Лурье разрешил себе помолодеть на полвека и употреблять жаргонизмы. Созданная им маска юного и дерзкого С.Гедройца стала кислородной подушкой для журнала «Звезда». Лурье рассказал, можно ли тягаться с выскочкой-критиком, живущим внутри него, и писать рецензии на книги друзей.

— Почему вы решили создать литературную маску С. Гедройца и полностью изменить свой стиль?

— Мне было интересно ввести в критику элементы прозы. За сорок лет читатель привык к Самуилу Лурье, узнал его вкусы и литературные предпочтения. Ему достаточно было увидеть название книги и мое мнение. Мне казалось, что Самуила Лурье уже никто не читает, а только равнодушно отмечают: «Критик Лурье сказал…». Надоевшего рецензента пора было заменить неизвестным и совершенно другим человеком. Потом я с удовольствием выслушивал суждения вроде: «Лурье не мог понять того-то и того-то, а Гедройц по молодости лет смог». В ловушку попадались даже крупные писатели.

— Рискует ли критик перенять привычки, легенду созданной им маски?

— По крайней мере, помолодеть лет на сорок я не могу! Собственно, я не критик, а только рецензент и помимо этого пишу романы и эссе. Первой моей книжкой был роман «Литератор Писарев». Дмитрия Ивановича Писарева читали и восхищались им в значительной мере и оттого, что он был первым литературным критиком, у которого было лицо. Публика знала, что он политзаключенный, сидит в крепости. Что он молод и храбр. Это делало его образ чрезвычайно привлекательным. Девушки влюблялись в автора литературных критических статей, которого они в жизни не видели! Восхищаться поэтом естественно, но как можно заочно любить критика? Только если у него есть легенда и биографический образ.

Гедройц тоже был молодым, задорным, дерзким, насмешливым, писал на сленге и арго, употреблял разговорные словечки и не считался с авторитетами, нередко как бы «проговаривался» о своих личных обстоятельствах. Я всегда считал, что критика и эссеистика просто неинтересны без живой человеческой речи.

— Каково это — писать рецензию на самого себя?

— Занятный способ — самому рассказать о себе правду, которую никто другой и не знает. Надо только соблюдать дистанцию и иронический тон. Правда, о Гедройце нужно говорить в прошедшем времени. Этот персонаж ушел навсегда. Думаю, что его со мной объединяет то, что мы оба — критики правдивые и справедливые. Гедройц думал о Лурье приблизительно так: «Пишет-то он хорошо, но слишком зависим от возраста и старческой тусовки. Он скован своим отношением к литературе, поэтому не может говорить правду в глаза ровесникам. Лучше бы он занимался эссе и романами, а критику оставил мне».

— На последней церемонии вручения литературной премии «Нацбест» Фигль-Мигль, автор книги «Волки и медведи», вышла на сцену. Как вы считаете, стоит ли авторам, пишущим под псевдонимами, открывать себя?

— Это можно делать в крайнем случае, или если автор уже расстался с персонажем. Я, например, с С.Гедройцем распрощался из-за того, что меня раскрыли. Некоторое время эту историю не могли расшифровать, а потом один из коллег поступил непорядочно и прямо в печати «разоблачил» меня. Сплетни в литературной среде, к сожалению, играют очень большую роль, как зависть и тщеславие. Выход Фигля-Мигля — это PR-акция; видимо, нельзя было поступить иначе. Это замечательный автор; я очень рад, что Фигль-Мигль получила премию.

— Есть ли возможность заиграться, если вы используете литературную маску?

— Наверное, есть, если человек и его маска «разные люди». У меня этой опасности не было. Если бы я всю жизнь писал, как Гедройц, вреда бы это не принесло. В будущем году исполняется пятьдесят лет моей литературной деятельности, сорок из них прошли почти в полной безвестности. Гедройц существовал всего десять лет и за это время был упомянут во множестве книг, статей и получил почетный диплом премии И.П. Белкина «Станционный смотритель» как лучший критик года. У него более счастливая литературная судьба.

— Были ли у Лурье и Гедройца разные литературные предпочтения?

— Вкусы, думаю, не различались, но Лурье был вынужден более уважительно обращаться с мэтрами литературы. Он не мог нарушить приличия и написать какую-нибудь дерзость про своего ровесника, приятеля или знакомого. Гедройцу же на это было наплевать. Они оба ненастоящие критики. Заядлый критик — по крайней мере, так утверждают заядлые критики — должен быть тактиком, стратегом, вести литературную войну, создавать полки, вербовать сторонников. Одних он поднимает на щит, других пытается растоптать.

Гедройц и Лурье занимались литературой. Их интересовал текст, а не стратегия литературной жизни. Поскольку и тот, и другой предпочитали критике прозу, они выражали свои ощущения и мысли, возникающие при чтении. Поэтому они не особенно отбирали книжки. Гедройц даже признался, что у него нет денег покупать книги, и он пишет рецензии на то, что попадется. Как-то в коридоре «Звезды» он нашел справочник «Библиография переводов голландской литературы на русский язык» и написал смешную рецензию. Главное для него — приключение.

Большинство отрецензированных Гедройцем книг давно ушло в макулатуру. Читателю важна не оценка, а шутка или удачная цитата. Гедройц — веселый писатель, не то что Лурье.

— Бывают ли случаи, когда Самуила Лурье останавливает от рецензирования имя, указанное на обложке?

— Не надо писать о плохой книжке хорошего человека без крайней необходимости. У него и так найдутся враги, не нужно присоединяться к хору. Белинский писал Гоголю: «Я любил вас всю жизнь, а вы что наделали!», — но в личном письме, не предназначенном для печати.

Нельзя писать о друзьях, иначе вы их немедленно потеряете. Как бы ты замечательно не написал, все равно между вами возникает холодок. Автор становится персонажем, то есть чувствует, что на него смотрят как бы свысока, — а этого никто не любит. Если ты найдешь слабое место, этого тебе не простят. И если человек когда-то написал о тебе что-нибудь — все равно: хорошее или плохое, — тоже не стоит рецензировать его книгу. Даже если ты был тогда С. Лурье, а теперь — С. Гедройц.

Фото: Виктория Давыдова

Впервые опубликовано в молодежном журнале NewTone № 11

Евгения Клейменова

Как товарищи работали. Советская цензура под мелкоскопом редактора

Двадцать пять лет тому назад, в сентябре 1988 года миллионы советских читателей, не знакомых с Самиздатом и не имевших обыкновения слушать передачи иностранных радиостанций на русском языке, узнали о существовании в Советском Союзе ещё одного писателя с фамилией Ерофеев. Но в отличие от своего младшего однофамильца — Виктора, в ту пору известного больше как один из организаторов знаменитого неподцензурного, а потому и запрещённого в СССР литературного альманаха «Метрóполь» (1979), Венедикт Ерофеев до этого времени публиковался только за его пределами или в Самиздате.
Об обстоятельствах его самой первой официальной публикации в советской прессе рассказывается в филологическом расследовании Павла Матвеева.

КАК ТОВАРИЩИ РАБОТАЛИ

Советская цензура под мелкоскопом редактора

Андрею Мальгину

С чего всё началось? Все началось с того, что Тихонов прибил к воротам елисейковского сельсовета свои четырнадцать тезисов. Вернее, не прибил к воротам, а написал на заборе мелом, и это скорее были слова, а не тезисы, чёткие и лапидарные слова, а не тезисы, и было их всего два, а не четырнадцать, — но, как бы то ни было, с этого всё и началось.

Венедикт Ерофеев. «Москва — Петушки»

Справедливости ради следует отметить, что началось всё не совсем так, как об этом повествуется в бессмертной поэме. Во-первых, дело было не в октябре, а в апреле. Во-вторых, год был не 1969-й (в каковом происходит рассказанная Ерофеевым история о революции в Петушинском районе), а совсем другой, более чем на полвека ему предшествовавший. В-третьих, вместо сельсоветовских ворот в глуши Владимирской губернии был использован броневик, притыренный возле Финляндского вокзала. Тезисы, само собой, были. Правда, было их не четырнадцать, как у Лютера, а только десять, и были они отнюдь не чёткими и лапидарными, как у Тихонова, а многословными и — как всегда у этого писателя — донельзя бредовыми… Но, как бы то ни было, именно с этого-то всё и началось. Выстрел из корабельной пушки по дворцу, лозунг «Грабь награбленное!», уничтожение свободы слова и печати и социализация женщин в масштабах пролетарской республики — произошли несколько позже.

Ещё через четыре года, 6 июня 1922-го в Совдепии было создано Главное управление по делам литературы и издательств — зловещий Главлит, который диссиденты 1960-х и более позднего времени именовали не иначе как «Министерством Правды» — по аналогии с орвеллианским учреждением по переделке смитов в о’брайенов. Заведующим конторой был поставлен стойкий большевистский цербер Павел Лебедев-Полянский — тот самый, чьим именем впоследствии был назван Владимирский пединститут, откуда студента Ерофеева В. В. с треском выперли в январе 1962 года из-за того, что он «самым вреднейшим образом воздействует на окружающих, пытаясь посеять неверие в правоту нашего (коммунистического. — П. М.) мировоззрения». Преступление студента Ерофеева состояло в том, что он имел неосторожность хранить в своей тумбочке в общаге Библию и беседовать с однокурсниками на христианские темы. По тем временам — жуткий криминал: «религиозная пропаганда».

С момента своего возникновения в смутном 1922-м и до момента своей ликвидации в не менее смутном 1990-м советская цензура искалечила — безо всякого преувеличения — судьбы многих тысяч пишущих людей, кого чёрт дернул уродиться в России не только с умом, но и с талантом. Точная их цифра, разумеется, неизвестна, и никогда установлена не будет. Их судьбы весьма и весьма различны. Кого-то цензура уничтожила в прямом смысле слова, над кем-то всего лишь всласть поиздевалась, а кто-то и сам успел поиздеваться — над ней.

Одним из таких счастливчиков оказался писатель Венедикт Ерофеев.

* * *

«Впервые в России „Москва — Петушки“ в слишком сокращённом виде появились в журнале „Трезвость и культура“ (№ 12 за 1988 год, №№ 1–3 за 1989 год)». Так писал Венедикт Ерофеев в своей краткой автобиографии, опубликованной под одной обложкой с самым первым бесцензурным изданием поэмы у него на родине1 . И меланхолично добавлял в приватном письме: «Ну да мне на этих дурачков наплевать…»

В самом деле, смотреть без слёз на текст, помещённый в этом «узкопрофильном» издании2, совершенно невозможно. Когда-нибудь кто-нибудь из патентованных «ерофееведов» напишет об этом во-от такую монографию, детально проанализировав механизм цензурного вмешательства в текст поэмы, вскрыв мотивы поведения цензоров, отследив их намерения и разъяснив непонятливым читателям, — ежели таковые к тому времени ещё останутся, — для чего всё это было сотворено. Это — дело будущего.

Сейчас же разговор о том, что этой публикации предшествовало.

Предшествовало же ей вот что.

В пятницу, 9 сентября 1988 года на прилавках газетных киосков во всех крупных городах Советского Союза появился свежий, по счету от начала года 36-й, номер еженедельного приложения к одной из двух главных газет страны — «Известиям». Приложение, под незамысловатым названием «Неделя», было донельзя популярным изданием и, несмотря на свою изрядную для тех лет стоимость (20 копеек; тонкая ежедневная газета стоила 3–5 копеек), дольше суток в ларьках не задерживалось. Оно было ориентировано на семейную аудиторию и, в соответствии с этим профилем, печатало статьи и корреспонденции исходя из необходимости потрафить вкусам самой разношёрстной и разновозрастной аудитории. Имелся в газете и литературный отдел, которым руководил в те годы один весьма молодой, но многообещающий публицист — из тех, что никогда не забывали подложить ненавидимой ими советской власти если не дохлую кошку в холодильник, то хотя бы канцелярскую кнопку на табуретку.

На сей раз номер оказался натурально сенсационным: на странице 14-й, — между интервью с заместителем начальника Центра управления космическими полётами СССР Виктором Благовым и статьёй с тревожным заголовком «Сможет ли играть Арвидас Сабонис?» на спортивной полосе, — был помещён текст под названием «Венедикт Ерофеев. „Москва — Петушки“». Разумеется, не весь. Только небольшой фрагмент, скомпонованный из второй половины главки «Дрезна — 85-й километр» и полной главки «85-й километр — Орехово-Зуево» и собственного заглавия не имеющий. Исходя из содержания отрывка, наиболее удачным представляется заголовок «Явление Семёныча народу» — но это, принимая во внимание возможные аналогии с творчеством художника Александра Иванова, публикаторам в головы если и пришло, то тут же из них и ушло: не кощунствуйте, и пребудет вам.

Тем не менее это была первая легальная публикация ерофеевского сочинения в Советском Союзе. И произошла она почти за два года до того, как советская цензура была ликвидирована с введением нового «Закона о средствах массовой информации». Так что пока у неё ещё был шанс порезвиться над текстом эстетически враждебного ей автора. Чем она воспользоваться и не преминула.

В публикации небольшого (менее 10 000 знаков) фрагмента из «Петушков» было сделано семь (!) цензурных купюр — от крошечной, с изъятием одного «непристойного» слова в одной фразе, до огромной — выбрасывания трёх абзацев, содержащих четырнадцать (!!!) фраз.

На что же заточила зуб советская цензура?

А вот на что. Наведём на пожелтевшую газетную страницу безжалостный редакторский мелкоскоп:

Купюра № 1.

Во фразе «А публика — публика смотрит на „зайца“ большими красивыми глазами, как бы говоря: глаза опустил, мудозвон! совесть заела, жидовская морда!» была отрезана её вторая половина, а после слова «глазами» появилось стыдливое многоточие.
Принимая во внимание профиль еженедельника — «газета для семейного чтения», — такое решение цензора представляется вполне естественным. В самом деле: как можно травмировать чуткий глаз советского читателя терминами из категории инвективной лексики, а также потакать маргинальным элементам, являющимся носителями гена бытового антисемитизма? — Никак невозможно. Поэтому — под нож. То бишь под карандаш.

Купюра № 2.

Из директивного монолога старшего ревизора Семёныча (» — Это ты опять, Митрич? Опять в Орехово? кататься на карусели? С вас обоих сто восемьдесят. А это ты, черноусый? Салтыковская — Орехово-Зуево? Семьдесят два грамма. Разбудите эту блядь и спросите, сколько с неё причитается«.) исчезло одно слово. Какое? Правильно: то самое, которое вы только что произнесли. А про себя или вслух — никакого значения не имеет. Основание? — Смотрите комментарий к купюре № 1.

Купюра № 3.

В абзаце, начинающемся словами «А Семёныч, между нами говоря, редчайший бабник и утопист…», испарилось окончание последней фразы: «Ну, как? Уебал он всё-таки эту Лукрецию?». Её место заняло всё то же застенчивое многоточие после отреза. И это, если исходить из того же обоснования, что и в первом случае, совершенно понятное решение, поскольку мат — он, как известно, и в Урюпинске мат, и никакого права на существование в советской прессе не имел и иметь был не должен.

Купюра № 4.

Маленькое отступленьице, взятое Веничкой на время, пока ревизор Семёныч принимает положенную дозу алкоголя из бутылок прочих безбилетников, заканчивается следующим образом:

«И так продолжалось три года, каждую неделю. На линии „Москва — Петушки“ я был единственным безбилетником, кто ни разу ещё не подносил Семёнычу ни единого грамма и тем не менее оставался в живых и непобитых. Но всякая история имеет конец, и мировая история — тоже…
В прошлую пятницу я дошёл до Индиры Ганди, Моше Даяна и Дубчека. Дальше этого идти было некуда…»

И вот тут уже начинается нечто интересное: последний абзац — из одной фразы — в публикации «Недели» купирован. И это — несмотря на то, что в нём нет ни единого матерного слова. В чём дело? — А в том, что это уже не лексика — это политика. А с политикой, как хорошо было известно каждому советскому человеку, шутить нельзя — опасно.

Специально для тех, кто родился уже после эпохи «развитого социализма» и не въезжает в тему — кто такие все эти даяны и дубчеки, считаю необходимым привести краткие биографические сведения на упоминаемых автором поэмы исторических персонажей.

Индира Ганди (1917–1984) — индийский политический деятель, премьер-министр Республики Индия в 1966–1977 и в 1980–1984 годах. Большой друг советского народа и лично товарища Леонида Ильича Брежнева. Проводила политику жестокого подавления ряда национальных меньшинств Индии и насильственного ограничения рождаемости по национальному признаку. Как следствие — расстреляна в собственном доме персональными телохранителями, к несчастью для премьерши принадлежавшими к угнетаемому ею меньшинству — сикхам.

Моше Даян (1915–1981) — израильский военный и политический деятель, министр обороны Государства Израиль в 1967–1974 годах, министр иностранных дел в 1977–1979 годах. Злейший враг советского народа и лично Леонида Ильича Брежнева — разумеется, по мнению самого Леонида Ильича. Под руководством Моше Даяна Армия Обороны Израиля нанесла тяжёлое поражение объединенным сирийско-египетским войскам в ходе Войны Судного дня в 1973 году, что вынудило египетского президента Анвара Садата пойти на заключение мирного договора с Израилем и вывело еврейское государство из политической изоляции в Ближневосточном регионе.

Александр Дубчек (1921–1992) — чехословацкий государственный деятель, глава коммунистической партии Чехословакии в 1968–1969 годах, инициатор политики реформирования общественного устройства своей страны с целью превращения коммунистической диктатуры в «социализм с человеческим лицом», вошедшей в историю под названием «Пражская весна». Большой друг Леонида Ильича Брежнева, вскоре ставший его главным врагом среди «своих». После оккупации Чехословакии советскими войсками в августе 1968 года был арестован, вывезен в Москву, где под угрозой физической расправы подписал документ, дававший Брежневу право юридического обоснования оккупации Чехословакии. Впоследствии был смещён со всех постов, изгнан из компартии и длительное время прозябал в забвении. После антикоммунистической революции в Чехословакии в ноябре 1989 года вернулся к политической деятельности, но заметной роли уже не играл. Скончался от последствий тяжёлых травм, полученных во время автокатастрофы.

Ни один из этих трёх деятелей никогда не имел отношения к событиям из разряда тех, что занимали воображение «редчайшего бабника и утописта» Семёныча, которого «вся история мира привлекала единственно лишь альковной своей стороною». С какой целью Венедикт Ерофеев ввёл их в свою фантасмагорическую поэму в подобном качестве — совершенно непонятно. Единственно возможное объяснение: ради хохмы, для достижения ещё большего абсурда в описании происходящего. Реакция же вымаравшего эту фразу цензора, напротив, вполне понятна: как бы чего не вышло… Или, как любил говаривать в подобных случаях незабвенный Козьма Прутков, лучше перебдеть, чем недобдеть.

Купюра № 5.

Из обращённой к Семёнычу фразы Венички: » — От третьего рейха, четвёртого позвонка, пятой республики и семнадцатого съезда — можешь ли шагнуть, вместе со мной, в мир вожделенного всем иудеям пятого царства, седьмого неба и второго пришествия?..« — исчезло упоминание семнадцатого съезда. Место которого в строке заняло всё то же донельзя застенчивое — и в данном случае, исходя из норм пунктуации, совершенно неуместное — многоточие.

А здесь-то в чём дело? — спросите вы. Это какой такой съезд испугал советскую цензуру? Как это — какой такой? Да тот самый, что некогда официально именовался в «Истории коммунистической партии Советского Союза» не иначе как «Съездом Победителей». Именно на этом партайтаге, имевшем место в городе Москве в январе 1934 года, товарищ Сталин, ничтоже сумняшеся, объявил о том, что социализм в отдельно взятом СССР уже «в общем и целом построен». После чего делегаты устроили ему небывалую овацию типа «бурные непрекращающиеся аплодисменты». За что подавляющее большинство из них и поплатилось собственной головой, сгинув в годы Большого Террора в расстрельных подвалах НКВД, на угольных шахтах Воркуты и золотых приисках Колымы. Потому как есть в русском фольклоре донельзя подходящая для подобных деятелей поговорка: «За что боролись — на то и напоролись».

Цензор, резанувший карандашом по этой фразе Ерофеева, наверняка руководствовался священным трепетом перед Системой, которой истово служил сам и не мог допустить того, чтобы кто-то вздумал над ней насмехаться — пусть даже и в таком совершенно невинном контексте, как перечисление съезда большевистской партии в одном ряду с Третьим рейхом и Пятой республикой — французской, разумеется.

Купюра № 6.

А вот это уже не просто купюра. Это — как имеют обыкновение выражаться одесские евреи — «нечто особенного».

После того, как в дымину пьяный ревизор Семёныч под воздействием Веничкиных рассказов о счастливом грядущем будущем, в котором сольются в поцелуе мучитель и жертва, возлягут рядом волк с агнцем, а угнетенная женщина Востока окончательно сбросит с себя паранджу, сам начинает снимать с себя мундир, форменные брюки и вообще всё «до самой нижней своей интимности», — после того, как дело принимает столь странный оборот, Веничка начинает излагать своё видение происходящего в вагоне следующим образом:

«Я, как ни был пьян, поглядел на него с изумлением. А публика, трезвая публика, почти повскакала с мест, и в десятках глаз её было написано громадное „о г о“! Она, эта публика, всё поняла не так, как надо бы понять…

А надо вам заметить, что гомосексуализм в нашей стране изжит хоть и окончательно, но не целиком. Вернее, целиком, но не полностью. А вернее даже так: целиком и полностью, но не окончательно. У публики ведь что сейчас на уме? Один только гомосексуализм. Ну, ещё арабы на уме, Израиль, Голанские высоты, Моше Даян. Ну а если прогнать Моше Даяна с Голанских высот, а арабов с иудеями примирить? — что тогда останется в головах людей? Один только чистый гомосексуализм.

Допустим, смотрят они телевизор: генерал де Голль и Жорж Помпиду встречаются на дипломатическом приёме. Естественно, оба они улыбаются и руки друг другу жмут. А уж публика: „Ого! — говорит. — Ай да генерал де Голль!“ Или: „Ого! Ай да Жорж Помпиду!“

Вот так они и на нас смотрели теперь. У каждого в круглых глазах было написано это „Ого!“».

Это уже не мат и не политика. Это — гораздо страшнее: эстетическая несовместимость текста и режима. Такое оставлять в газете «для семейного чтения» ну никак невозможно. И вовсе даже не потому, что в этом крайне похабном контексте упоминаются какие-то буржуазные политические деятели (нет нам дела до всех этих де голлей и помпиду!) — но потому, что, как хорошо всем нам, дорогие товарищи, известно, гомосексуализм в нашей стране изжит не только целиком и полностью и совершенно окончательно, но — и это главное — навсегда. Нету его! И не будет! Никогда!

Ага, разбежались… Прямо как в нынешней Госдуре…

И вот тут-то произошло то самое, ради чего в начале рабочего дня цензор точил свой карандаш. Из четырех абзацев этого фрагмента купированы три — все кроме первого. Который, кстати, уже у автора оканчивается любезным цензорскому сердцу многоточием — так что ничего и изобретать не надо: словно бы изъятого текста здесь и вовсе никогда не было. А что же было? — А был один только намёк, шаловливый и крайне двусмысленный, прямо как с паролем «Нет правды на земле…» в истории о революции в Петушинском районе. Ну да нашему читателю не привыкать читать между строк и додумывать непрочитанное про себя — он к этому занятию за семь десятилетий коммунистического режима должен быть генетически предрасположен.

Полагаю, что, визируя свежеотпечатанные гранки, прогрессивно мыслящий завотделом размышлял примерно таким вот образом. Впрочем, я не ясновидящий.

Купюра № 7.

Из последнего обращённого к Веничке вопроса едва стоящего на ногах в тамбуре вагона Семёныча: » — Веня! Скажи мне… женщина Востока… если снимет с себя паранджу… на ней что-нибудь останется?.. Что-нибудь есть у неё под паранджой?..« — выкинута последняя фраза.

Это очень странная купюра. Странная — потому, что никакого логического объяснения не имеет. В самом деле: что может быть у женщины Востока под паранджой? Сейчас на этот вопрос вам любой ответит: «Как — что? Пояс шахида с пластиковой взрывчаткой и детонатором». Но это — сейчас. А сорок лет назад ничего подобного не существовало в природе. Следовательно, предположить, что в ответ Веничка мог произнести нечто вроде: «Ясное дело, есть! У неё там наверняка должна быть бутылка российской, стакан и малосольный огурец на закусь…» — конечно, можно, но только для того, чтобы этакое предположить, надобно обладать фантазией ну никак не меньшей, чем та, что была у автора этого всенародно любимого произведения. А это, согласитесь, мало кому под силу…

Кроме того, очень даже может быть, что Веничка именно это и намеревался Семёнычу поведать. Но не поведал. Вернее, не успел. Потому что поезд, как вкопанный, остановился на станции Орехово-Зуево, дверь автоматически растворилась, и старшего ревизора Семёныча — заинтригованного в тысячу первый раз, полуживого, расстёгнутого — вынесло на перрон и ударило головой о перила… Как, по всей видимости, и того цензора, что в далёком 1988 году осуществил гнусное надругательство над текстом, обречённым на вхождение в школьные хрестоматии.

А это неизбежно произойдёт.

Как только кончится в России советская власть.

Но вот имя цензора узнать всё же страсть как хочется.

Санкт-Петербург, июль 2013


1 Ерофеев В. Краткая автобиография // Ерофеев В. «Москва — Петушки» и др. М.: Прометей, 1989.

2 Журнал «Трезвость и культура» являлся печатным органом Всесоюзного добровольного общества борьбы за трезвый образ жизни (ВДОБТ), находившегося на переднем крае горбачёвской «антиалкогольной революции» 1985–1988 годов.

Павел Матвеев

Всё тайное становится явным

Самиздатская книга Виктора Леонидовича Топорова «Обогнавшая лето» составлена автором из стихов, написанных в 1966–1968 гг., сопровождается иллюстрациями Евгения Вензеля и существует, по-видимому, в единственном машинописном экземпляре. «Прочтение» публикует несколько стихотворений из этой книги с разрешения владелицы оригинала Н. Ю. Лукиной и с ее предисловием.

* * *

Так случилось, что эта самодеятельная книга была подарена мне автором.

Виктор Топоров подарил мне свою подборку ранних стихов со словами: «После моей смерти — опубликуешь. Прошу тебя». И дальше, уже шутливо: «Ты мой архивариус, гордись!»

Сразу же объяснил, что книга ему очень дорога, это его лучшее произведение, его «творческая квинтэссенция». Понял по прошествии времени, спустя годы. Понял, что мог бы состояться как поэт, поэт исключительный, выдающийся, «лучше Бродского, конечно, как минимум…» Отдавал должное своему не раскрывшемуся таланту поэта, но никогда не сетовал на несостоявшиеся поэтические лавры, наоборот, относился к этому с иронией: мир без его опусов не пропадет. Но тем не менее всегда с тоской и даже болью декламировал свои юношеские стихи, понимая всю пагубность времени, всю неотдачу жизни.

Поэтическое творчество Виктора Топорова действительно достойно внимания. Хотя бы как феномен, о котором мало кто подозревал. Мало кто знал. А многие даже не догадывались. Но в большей степени — как истинная поэзия. А в целом — как органичная составляющая души талантливого человека.

Наталия Лукина

* * *

Поздние стихи больших поэтов,
Отблеск лета над речушкой талой,
Нераздельность солнечного света,
Голос торопливый, запоздалый…

Я люблю вас, поздние творенья,
Строки, продиктованные близким.
Ближе к смерти — ближе к воскрешенью.
Без помарок, без обмана, без описки…

* * *

Спешил народ в универмаги,
К автобусам спешил народ,
Но оставляли колымаги
На серой уличной бумаге
Загадочные метки нот!

Витали в воздухе химеры
На огненных кривых крылах,
Таили милиционеры
Свой ужас в будках на углах,
И день пропах огнём и серой,
Он при копытах и рогах
На город грянул.
                      Звоном стёкол
И женским криком оглашён,
Огонь карабкался на цоколь,
На тротуары падал он.

Спешил — и успевал повсюду:
Шутя сбивал громоотвод,
Играючи громил посуду,
И медленные метки нот
Он оставлял у каждой двери,
Волшбою испещрял асфальт.
Безумным гением и зверем
Был день, не помнящий родства!

Потом утихло и угасло,
Потом пахнуло ясным днём,
Потом в огонь подлили масла,
И перестал он быть огнём.
Он в область отошёл преданья
Забытого. — Но в свой черёд
Угрозой стал, напоминаньем
И звёздной клинописью нот.

* * *

Говорят, в слоновой башне
Жил поэт… Слоновой кости
Быть бы ей! Да разокрали
Всё подвыпившие гости.

Стало пусто в тёмных залах,
Свечи ссохлись, омертвели,
И распятие упало
Почерневшее на камень.

Ветром осени последним
Со стола наверх взметнуло
Стаю белых, стаю вольных
Птиц, разбившихся о своды.

И всю ночь лишь топот, топот…
Эхом, эхом повторённый…
Башмаки так не грохочут. —
Здесь слоны, слоны ходили.

* * *

Врачи — врачам, грачи — грачам,
Враги — врагам расскажут байки —
Всё обо мне. Но не предам
Себя на суд их без утайки.

Врачи — грачам, враги — врачам
О ком-нибудь другом расскажут,
Кого-нибудь другого свяжут
И замуруют в свой бедлам.

* * *

Друзья мои, как скверно жить в Китае:
Над каждой смелой фразою трястись,
Читать лишь то, что все вокруг читают,
Пить только кофе, кушать только рис!

Декабристы

Где весёлые люди конвойные
И оседлый ремесленный люд
Хладнокровную заупокойную
Беспокойным пришельцам поют,

Где сидят в своих норах чиновники
И в норе своей дремлет барсук,
Где полковники и уголовники
Совокупные цепи несут,

Где над крышами месяц чуть теплится,
Как во тьме заговорщеской — глаз,
На исходе сибирского месяца
Вновь надежда от искры зажглась.

А далече, за тысячу вёрст уже,
Тот, чья ноша так дорога,
Где декабрьская стужа ещё стужей
И свирепей ещё пурга,

Спотыкаясь всеми тремя лошадьми,
На двенадцать их ног хром,
Всё кричал сквозь метель: «Чёрт возьми!»,
Отложив «Боже мой!» на потом.

Всё кричал: «Покаянное я везу
Государю письмо от них!»
И брала его смерть, как монету, на зуб,
До живой крови надкусив.

И брала его смерть, как берёт назад
Свой заклад счастливый игрок…
— Государь-император, они хотят
Прощены быть… Помилуй Бог!

* * *

Всё медлю — Цезарь — слезть с коня
И подоткнуть свои одежды.
В далёком Риме ждут меня,
Исполнясь злобы и надежды.

Единомышленникам — честь,
А злоумышленникам — плаха…
Ах нет, ведь я не знаю страха:
Тебя в лицо не знаю, месть.

Но что за чувство без конца
Меня терзает, душу гложет?
Ужели? Позову певца.
— Певец, ужели? Быть не может!

Тогда представь себе, артист,
Что ты в высоком амфитеатре:
Чернь рукоплещет. Верх и низ
Лишь смерть зовут в слепом азарте.

Бой гладиаторов? О нет:
Само себя разит семейство!
Да, вот — разгадка, вот — секрет:
Припомни греческое действо,

Далёкий Аргос. Стар пастух —
Ключарь, хранитель царской чести.
Слова тяжки, и ранит слух
Призыв к священной тяжкой мести.

Изгнанье, ужас… Далеко
Простершее сухие руки
Решенье… Козье молоко
Напоминает мать в разлуке…

Да-да, вот это верный путь.
Артист, ты слышишь? Наготове?
Тогда расправь скорее грудь
И устремись навстречу крови.

Исполни, скажем, монолог
Ореста, вставши на котурны,
И тучи разгони тревог
Над бурной речкой речью бурной.

* * *

У Стены плача, мой брат, мой непохожий на меня
Задержись ещё на мгновенье —
Поплачь за меня.

В Русском Кабаке, мой брат, мой непохожий на меня,
Я задержусь ещё на мгновенье —
Выпью за твою победу.

* * *

Нас рассудил победный барабан,
И даже смерть сама нас разделила:
Высоко над тобой вознёсся мой курган,
Еврейская и братская могила.

Теперь на свете — тишь да красота.
Напившись у подножия кургана,
У рва калека крикнет: «Бей жида!»
И клич подхватят два-три ветерана.

Но я спокоен. Я солдат и сын
Своей отчизны. Что меня встревожит?
Я смертью заклеймён как славянин…
Лишь червь брезгливый плоть мою не гложет.

Лишь червь брезгливый, да скелет вблизи
От ненависти дрыгает суставом.
— Эй, Фонька-Хроп! Напрасно не грози:
Я славянин. Я здесь лежу по праву.

Я был присяге верен до конца.
До тошноты я верен был присяге.
— Эй, жид, как звали твоего отца?
Ты строил, что ли, струги из коряги?

* * *

Сон и Смерть, кто был в прологе,
Кто у выхода нас ждёт?
Чьи стройней и крепче ноги?
Кто кого на вальс ведёт?

Кто и кем повелевает?
Водит за нос — кто кого?
Рука об руку гуляют,
Исповедуют родство.

Я усну, и скажут: Помер!
Но тебе, моя душа,
Кто припас последний номер,
Выходное антраша?

Сон — игривей, непристойней.
Смерть — особенная стать.
Помянуть в заупокойной?
Доброй ночи пожелать?

Январь-июнь 1966.

* * *

…Или нет: на лестнице за сердце
Я схвачусь проверить — как оно…
И соседи добрые рассердятся:
— Умер он. И снова пил вино.

Виктор Топоров

Захар Прилепин: «Такой радостной музыки у нас мало»

Один из крупнейших современных прозаиков Захар Прилепин кроме литературной и редакторской работы, воспитания четырех детей, занят еще и собственным музыкальном проектом — группой «Элефанк», которая готовится выпустить третий альбом. Иван Шипнигов поговорил с Захаром о том, как писатель становится музыкантом, как Прилепин перестал быть Горьким, и что ОМОН должен чувствовать момент, когда нужно отойти в сторону.

— Вопрос банальный, но очевидно необходимый: почему вы стали заниматься музыкой? Вашу деятельность и так не назовешь однообразной, можно ли предположить, что это выполнение давнего желания, которое стало очень уж настойчивым?

— Ну, да, наверное — давнее желание, что-то из детства. Мне не то что бы ужасно хотелось стоять на сцене и кричать в микрофон — тут другое: само совместное музыкальное действо порождает во мне очень сложную и крайне заводящую меня гамму чувств. В музыке заложены какие-то вещи, которые просто покоряют мою физиологию. Сколько я себя помню, в нашем доме, еще в каком-нибудь 1980 году, на катушках и на пластинках играла музыка. Это действовало на меня так, как будто я заглядывал за край — а за этим краем совершенно новый мир, где краски резче и чувства еще ярче.
В общем, мне всегда хотелось за этот край. Это сродни страсти путешественника или солдата удачи — музыка, которую ты еще не придумал — это ведь тоже неизведанная земля. Ты пошел за этой музыкой — и принес ее, как парчу, как шелк, как свою наложницу. Это ни с чем не сравнимое ощущение.

— Сколько человек у вас в группе, как их зовут? Как проходят концерты, приносят ли они доход? Какая роль лично у вас — в сочинении музыки, текстов, в исполнении?

— Нас четверо — я, Геннадий «Ганс» Ульянов — гитары, Максим Созонов — клавиши, и Спартак Губарьков, труба. И еще несколько ребят — наших товарищей — помогают нам в записях. Музыку мы пишем все четверо, хотя основная часть, конечно, на Генке — он, на мой взгляд, великолепный мелодист, паранормальное явление, уникальный музыкант… Хотя есть и другие варианты. Песни могут появиться, когда Генка садится вдвоем с Максом, и они слету что-то придумывают: Генка с гитарой и у микрофона, и Макс за клавишами. Часть мелодий я придумываю дома один, под гитару, потом даю ребятам — и они делают так, чтоб это звучало. В новом альбоме будут, как мы это называем, «пьесы», которые придумал Спартак на трубе — и принес в группу. То есть, как угодно случается. Были, например, песни, которые мы вдвоем с Генкой придумывали — сидели ночами и напевали что-нибудь, пока это вдруг не становилось новой нашей вещью.

Тексты, естественно, пишу я, иногда беру в руки гитару, часть текстов пою или зачитываю, хотя основные вокальные партии — все равно за Генкой, потому что я петь не умею, а он умеет…

Но в любом случае, конечной инстанцией в группе, признаюсь честно, все равно являюсь я: в дело идут только те песни, которые отвечают моим представлениям о том, как это должно звучать. И если всем нравится, а мне нет — такой песни не будет, или она будет переделана так, как я ее слышу.

Так что, у нас хоть и квартет, где все, как в «Битлз», равны, но я несколько равнее равных.

— Как вы бы определили стилистику свой музыки? Панк-шансон?

— Ну да, это Генка так говорит в шутку — панк-шансон. И еще — диско-панк. И еще — рэп-фанк. Если серьезно, это точно не имеет отношение к шансону. К панку — тоже. К диско — опять нет. Там есть некоторые элементы фанка и рэпа, но тоже в умеренном количестве. Так что я затрудняюсь определить стиль. Но я точно знаю, что прямых аналогов в российской музыке у нас нет. То есть найти группу, с которой мы могли бы играть один концерт для примерно одной и той же публики — достаточно сложно.

И я бы не сказал, что меня это как-то волнует.

Хотя… Может быть, «Ундервуд». Не по музыке даже, а просто — по ощущению. Впрочем, я не уверен, что им наша компания будет приятна!

— Очевидна параллель между вами и другим писателем-музыкантом — Михаилом Елизаровым. Знакомы ли вы с его довольно оригинальными композициями? Как к ним относитесь? Он признавался в интервью, что разочаровался в современном литературном процессе и ушел в музицирование практически полностью. Как вы себя чувствуете в этом самом процессе, нет ли желания все бросить и рубиться по клубам?

— Параллель как раз неочевидная. Мне очень нравятся несколько Мишкиных песен — «Зла не хватает», про белый ноутбук, про фашистов — все это просто шедеврально. Ну в большинстве его песен слишком много физиологии и прочей жести — я все-таки консервативный человек, почвенник и деревенщик, я не люблю, когда слишком много всех эти внутренностей сразу на меня вываливают. Тем более музыку я, как правило, слушаю в машине с детьми — им все это совершенно незачем… Но в любом случае, Елизаров — крайне одаренный человек и прозаик высочайшего уровня — один из лучших в России. Просто он сказал на сегодняшний момент все, что нужно сказать в прозе, и решил немного попеть. Напоется, и снова напишет отличную книгу. Может, уже пишет.
У меня желания все бросить и рубиться по клубам нет, хотя, если Бог даст, и я допишу свой новый роман — я как раз месяца на три забуду о писательстве и немного поиграю с «Элефанком». Доделаем третий альбом и прокатимся по стране. Играем мы хорошо, я думаю, людям понравится — такой радостной музыки у нас мало.

— Вы не раз признавались в любви к рэпу. Но на выпущенных вашей группой альбомах, насколько я заметил, рэпа нет. Нет хотите сами поэкспериментировать в этом жанре?

— У нас есть по паре околорэповых композиций в каждом альбоме («Укол» в альбоме «Времена года», «Тата» и «Чисто по-пацански» в альбоме «Переворот»), в третьем тоже будет одна рэп-песня. Или две… Но вообще мы все-таки, поймите меня правильно, музыканты, поэтому — взять семпл, сделать бас и начитать — это все-таки не совсем наш путь. Куда приятнее, когда тебя самого растаскивают на сэмплы.

Но вообще лично я уже поэксперементировал с рэпом по полной программе. Для начала я записал совместную песню в рамках проекта «Лед 9» — созданного культовой рэп-группой «25/17», и очень этим горжусь. Трек называется «Котята два», мы сняли на него клип, можете ознакомиться. Помимо этого, мы только что сделали совместный альбом с рэпером, которого зовут Ричард Пейсмейкер. Альбом называется «Патологии» — ищите в Сети, он уже выложен, в том числе и на моем сайте, и на сайте Thankyou.ru, и выпущен отдельным диском, с очень стильным, кстати сказать, оформлением.

Следующий шаг, надеюсь, будет совместным с Висом Виталисом, прекрасным исполнителем и сочинителем, одним из самых любимых моих рэперов.

— Остро-политический вопрос, куда же без него. С одной стороны, вы в прошлом боец ОМОНа. С другой, в настоящем — оппозиционер с достаточно жесткой позицией. Как вы смотрите на действия современного ОМОНа, в частности, в подавлении акций протеста? Есть ли какие-то моральные принципы среди бойцов, которые сегодня очевидно нарушаются? Как вы сами действовали бы сегодня, окажись на площади в форме во время акции? Это особенно любопытно, если вспомнить конец вашего романа «Санькя».

— Если б я был на площади — я бы выполнял приказы. По крайней мере, до какого-то момента. Вопрос только в моменте. Когда я работал — среди моих товарищей были совершенно забубенные бойцы, которые хотели революции куда сильней, чем большинство нынешних оппозиционеров.

На действия ОМОНа я никак не смотрю. Это их работа. Среди них, конечно, есть полные идиоты. Но идиотов и среди оппозиционеров полно. Я никак не оцениваю никого. Все идет своим чередом. Надеюсь, что если вся наша история покатится куда-то — у моих коллег из ОМОНа хватит ума отойти в сторону… а то их переедет.

— Опять же неизбежно: как вы относитесь к Алексею Навальному, который довольно сильно уже навяз в зубах. Но интересно ваше отношение к национальному вопросу. Ведь взгляды ваши в отношении сегодняшней власти во многом близки, но у одного — «Хватит кормить Кавказ», у другого — несколько командировок в Чечню, чтобы этот самый Кавказ «кормить»…

— Навальный, насколько я знаю его, последовательный и умный парень.

По поводу Кавказа мы никогда не разговаривали. Я считаю, что кормить надо всех, и со всех спрашивать работу. Я человек Империи. Этнический национализм мне глубоко чужд. Однако я отлично отдаю себе отчет, что если не поддерживать собственно русских людей и области, населенные преимущественно русскими — вся эта Империя развалится на части и полетит к чертям.

Вопрос должен звучать иначе. Не «Хватит кормит Кавказ!», а: «Хватит потворствовать национальной коррупции!» Или даже так: «Русские коррупционеры, прекратите покрывать зарвавшиеся национальные диаспоры. А то вас повесят всех вместе».

— Сменим тему. Насколько я понял, трек «Чисто по-пацански» из альбома «Переворот» — это шутка-отсылка к вашему «Пацанскому рассказу». Насколько вообще могут пересекаться литература и музыка? Это принципиально разные творческие регистры? Занятия музыкой не оттягивают энергию от писания текстов?

— Нет, энергию не оттягивают, это разные занятия. Музыка — это вообще отдых и кайф (если речь не идет о концерте — что всегда нервотряска). А литература требует более серьезных энергозатрат. По крайней мере, в моем случае.

Литература и музыка могут пересекаться, но вообще я такой цели не ставлю — это просто случайно затесавшийся в песню кусок из рассказа, вот и все.

— Вас иногда сравнивают с Максимом Горьким. Если бы вы действительно были им, как думаете, эмигрировали ли бы вы окончательно или все-таки любовь к Родине и очарование Советским проектом так же пересилили бы?

— Я бы никуда не уехал. И любовь к Родине, и очарование Советским проектом — все это живо во мне и поныне, несмотря на то, что я уже перестал быть Максимом Горьким.

— Что в современном языке вас раздражает, какие слова, конструкции, манера выражаться? У молодых или в общественно-политическом дискурсе? А что, наоборот, кажется точным и стильным.

— Любое поганое выражение или самое идиотское слово («вас услышали», «стильный», «вам позвонит один человечек», «озвучивать», «тренд», «позитив», упомянутый «дискурс»), помещенное в правильный контекст, может отлично прозвучать. Но вообще я стараюсь их не использовать, к черту всю эту гадость.

— Ну и напоследок — «обязательная программа». Кто из молодых в литературе и музыке вам нравится?

— Совсем молодых ребят, которые появились в литературе или в музыке и убили меня наповал, я пока не знаю.

Я не говорю, что их нет — просто не знаю. Из литературы — мне понравились рассказы Ивана Шипнигова, много ребят появляются с отличными стихами, но потом куда-то пропадают. Последнее мое личное открытие — Никита Вельтищев, он прислал мне подборку стихов, я тут же ее опубликовал в «Новой газете» в Нижнем — это была настоящая сердечная радость.

В музыке — ну, вот мне очень нравится Ричард Пейсмейкер, до такой степени, что я записал с ним пластинку. Я слушаю сейчас исполнителя по имени Рэм Дигга — вообще, он крут, но мы уже тут все взрослые парни, меня утомляет, когда люди ругаются матом как маленькие дети и к тому же стараются делать это погаже. Я не очень понимаю, готовы ли они ставить такие песни своим детям или матерям, или как они будут теми же устами, какими произносили ужасную пошлятину, общаться со своими подругами.

Тем не менее, Дигга далеко пойдет, судя по всему: рифмует он отлично и мыслит нетривиально.

Из последних, прямо скажем, потрясений — опять же рэпер, но уже повзрослее — Типси Тип. Один из любимейших, постоянно на повторе. Тоже, конечно, матерится, но как-то, с позволения сказать, поприличней.

А так — молодые на сегодняшний момент — это вот мы — с одной стороны, Сергей Шаргунов, если говорить о литературе, с другой — «25/17», если говорить о музыке, с третьей Иван Вырыпаев, если говорить о кино.

— Что готовитесь выпустить в ближайшее время?

— Новый роман «Обитель». Пластинку «Патологии» от проекта «Захар Прилепин и Ричард Пейсмейкер». И третий альбом группы «Элефанк», рабочее название «Восемь бесконечных».

— Спасибо, Захар!

Иван Шипнигов

Ускользающее присутствие

«Если пространство обладает собственным разумом и ведает своим распределением, то имеется вероятность, что хотя бы один из тех десяти метров тоже может вспоминать обо мне с нежностью», — эти слова, написанные Иосифом Бродским в эмиграции, говорят о его ленинградской квартире на Литейном, 24. Недалеко от этого места, в Фонтанном доме, с 2005 года существует «Американский кабинет Иосифа Бродского» — первый и единственный музей, посвященный поэту.

Несмотря на название, концепцией музея стало не детальное воссоздание подлинного профессорского кабинета Бродского в Саут-Хэдли, а попытка совмещения двух периодов его жизни: ленинградского и американского. Непосредственным вдохновением к воплощению идеи послужил своеобразный реквием поэта, эссе «Полторы комнаты». Написанное в 1985 году, оно содержательно устремлено к прошедшим в Ленинграде 32-м годам жизни и наполнено пульсирующей болью о несостоявшейся встрече с родителями.

Тотальная инсталляция, представленная в кабинете, была обновлена ко дню рождения Иосифа Бродского 24 мая. Пространство вокруг тех вещей, которые музею передала Мария Соццани и друзья поэта, визуально воплотило свойство человеческой памяти, ослабевающей со временем и способной лишь к фрагментарному воскрешению прошлого.

Так, стены кабинета сплошь закрыты матовыми листами бумаги, за которыми едва проглядывают семейные фотографии. Рядом с ними — электронная рамка, на ней сменяют друг друга современные кадры из квартиры Бродских в доме Мурузи. Справа от входа в музей в несколько рядов спускаются письма и открытки, которые поэт посылал в Ленинград из разных концов земного шара. Под ними — большой почтовый ящик старого образца, выкрашенный в цвет школьных тетрадей. На нем расположены подробные комментарии на двух языках о предметах экспозиции.

Письменный стол, настольная лампа, покрытое ярким пледом кресло и секретер с библиотекой, расположившиеся у окна, — эти подлинные вещи из американского кабинета поэта передают присутствие их хозяина. «Будто бы сам Бродский, сидя за своим столом, вспоминает свою прошлую жизнь в „полутора комнатах“ в Ленинграде». Легкое пощелкивание в качестве аудиосопровождения имитирует царапанье иглы о толстую виниловую пластинку для патефонов. Это слуховое воспоминание Бродского о 1960-х годах вызывает дополнительную ассоциацию — похожий звук издает печатная машинка. «Поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге» — он подтвердил эти слова десятилетием позже, совершив «сентиментальное путешествие на родину», не пересекая океан.

«Американский кабинет Иосифа Бродского» отражает разные пласты реальности, как будто Вселенная сжалась за секунду до Большого взрыва. Пространство-трансформер, пространство-впечатление, этот музей воспроизводит атмосферу, в которой рождаются произведения искусства. Характерные, узнаваемые интонации Бродского, сравнимые разве что с церковным чтением Писания, наполняют комнату, когда хранитель музея включает записи его стихов. Кажется, ускользающая от пытливых взглядов душа поэта все-таки заглядывает в кабинет и следит за порядком. Небесное разрешение вернуться на родину она точно получила.

Вход в музей: Литейный пр., 53 (под арку).

Музей открыт с 10.30 до 18.30, по средам с 12.00 до 20.00.

Касса закрывается на час раньше.

Выходной день — понедельник.

Анна Рябчикова

Елена Алексеева: Почему-то думают, что я всё ещё люблю театр

Один из самых влиятельных театральных критиков Ленинграда и Санкт-Петербурга Елена Алексеева в последние годы больше выступает как издатель, выпуская на базе основанного ею альманаха «Балтийские сезоны» сборники пьес, мемуары, биографии, книги по истории театра. Как и почему произошла смена профессии, для кого работает в Петербурге театральное издательство, каковы его взаимоотношения с государством, и почему сейчас она не стала бы поступать в театральный институт, Елена Алексеева рассказала в интервью «Прочтению».

— Елена Сергеевна, как вы стали театроведом?

— Очень просто. Поступила в театральный институт — и стала. Любила театр, но понимала, что в артистки не гожусь. В Театральную библиотеку начала ходить еще в школьные годы. Я много знала про театр, а куда-то надо было это девать, так и случилась моя встреча с театральным институтом. В то время театр очень многое людям заменял. Как говорится, когда есть жизнь, искусство не нужно, а с жизнью тогда было тяжело, поэтому театр был очень важен в жизни молодых людей. Поступила в институт я в 1971 году, а с 1956-го начала ходить в БДТ, в Александринку и т. д. Сейчас я бы в театральный поступать не стала, театр перестал играть ту роль и в обществе, и в жизни отдельного человека, какую он играл прежде. Есть много более интересных занятий на белом свете.

— Кого вы можете назвать своим учителем?

— Многих. Институт, как и театр, в наше время был очень хорош, чего не могу сказать про его нынешнее состояние. Был Лев Иосифович Гительман, который многому меня научил. Была Лидия Аркадиевна Левбарг, у которой я занималась зарубежным театром, Елена Варгафтик, которая меня учила немецкому языку — диплом я писала по современному немецкому театру. Был Евгений Соломонович Калмановский. Он очень многому научил нас: это и анализ спектакля, и стилистика, — и вообще как к профессии надо относиться. Среди учителей был и Анатолий Смелянский, руководивший семинаром молодых театральных журналистов при Союзе театральных деятелей.

— Кем вы сейчас себя больше ощущаете — издателем, театральным критиком, историком театра?

— В основном, конечно, издателем, хотя меня не перестали считать критиком, поэтому в каких-то жюри заседаю, экспертных советах, иногда пишу… Почему-то думают, что я всё ещё люблю театр, поэтому приходится много смотреть и немного писать. Критик может существовать по-настоящему, когда он постоянно работает в каком-то издании, в моё время, во всяком случае, так было. Работаешь в газете, печатаешься постоянно. Вот у меня в газете была театральная и телевизионная колонка, был постоянный читатель… Должна быть регулярность публикаций, даже блестящая однократная статья — это ещё не критика. Театральный критик — это человек, который всё время ходит в театр, видит явления в контексте…

— За нынешней театральной критикой вы следите?

— Слежу, хотя читаю в основном знакомые имена. Или отклики на какое-то важное событие. Я люблю Татьяну Москвину, она замечательно, хоть и очень субъективно пишет. У нас не всегда совпадают взгляды, но это не имеет значения, важно, как человек думает, как он к театру относится, а она думает широко, социально. Театр у неё — в контексте жизни, поэтому это всегда интересно.

— Её пьесы и киносценарии вы можете оценить?

— Её драматургия мне нравится меньше. Статьи лучше, даже не только театральные, а социально-политические тексты.

— Как вы относитесь к нашумевшей книге Анатолия Смелянского «Уходящая натура»?

— Хорошо, он был очень интересным критиком в своё время. К тому же он совершенно прав, когда говорит: «Я тоже застал прекрасную эпоху московской театральной жизни»… Критика не должна быть сиюминутной, хотя газета вещь по определению сиюминутная. Спустя десятилетия мы обращаемся к книге, допустим, Смелянского, чтобы и про спектакль узнать, и про то, что было вокруг, почему спектакль появился, зачем и как поставлен. Запечатлевать эпоху — вот задача критики, которую мы, к сожалению, плохо выполняем. Критика в долгу перед театром.

— Отношения театрального критика, театрального писателя и режиссёров, актёров мешают или помогают в работе?

— По-разному. Иногда это мешает — когда боишься кого-то обидеть, а часто и помогает, когда лучше знаешь ситуацию, человека, явление. Мне это никогда не мешало.

— Режиссёры и актеры обижались на ваши оценки?

— В советское время были конфликты. После статьи об Игоре Олеговиче Горбачеве не только сам народный артист на меня обиделся. В редакцию приходил работник из Смольного и устраивал мне выволочку. Я пришла в «Вечерний Ленинград» в 1984 году, на излёте Советской власти. Тогда уже можно было что-то делать, но ещё далеко не все. Я подумала, что уже можно всё, и начала бомбить и Горбачева, и Владимирова, которые мешали театру развиваться, не давали ходу молодым талантам.

— Не жалеете?

— Сейчас я, может быть, и не стала бы Владимирова так сильно терзать, а что касается Горбачева — не жалею ни об одном слове. Он был талантливым актёром в молодости, а потом очень много плохого сделал Пушкинскому театру и его актёрам. Он судьбы ломал, репутацию театра уничтожал. Много на его совести было трагедий. Владимиров тоже был диктатором, но в своём жанре был хорош, мне же хотелось более серьёзного и вдумчивого театра. Мы были воспитаны в то время на Фоменко, Эфросе, Любимове, нам казалось, что театр — это остров свободы. И вдруг обнаружилось, что на этом острове много диктаторов, и они давят, душат, не пускают молодежь…

— Но вы же не будете отрицать талант Игоря Петровича Владимирова?

— Да, но на определенном этапе, когда он уже начал ставил вещи на потребу дня, по заказу, талант выветрился. Он не выносил рядом соперников, собрав прекрасную труппу, толком ей не занимался, поэтому самые сильные актеры ушли из театра… С Корогодским я конфликтовала, хотя с ним мы потом помирились — когда он вернулся в театр в конце жизни. Он был прекрасным педагогом, до сих пор ТЮЗ жив его педагогикой, и Лев Додин, и Вениамин Фильштинский — его наследники.

— Когда было сложнее работать, при советской власти или сейчас?

— Думаю, что сейчас. Сейчас можно говорить что угодно, а ведь культура, согласно одному из определений — это система запретов. Когда перед тобой нет никаких запретов, тебя несёт, и ты перестаешь выстраивать шкалу ценностей. Ты не знаешь, что хорошо, что плохо. В ту эпоху бывало трудно, бывало отвратительно. Но когда ты знал, что сверху цензура, снизу цензура, было интересно: ты искал лазейки, работал над собой, над языком. Надо было стараться, а сейчас можно не стараться. Это большой минус, хотя нынешнюю свободу жизни на те творческие вызовы я не променяю.

— Некоторое время вы преподавали в театральном институте. Сколько можно понять, занятие это вам не понравилось.

— Я так и не поняла, зачем эти ребята поступали в театральный. За высшим образованием? Когда я поступала, у нас был конкурс сорок человек на место.

— Что вам больше всего не нравилось в преподавании? Не было обратной связи?

— Студентов приходилось уговаривать посмотреть спектакль, о котором они должны написать, прочесть книги, необходимые для работы. Вот это всё мне не понравилось. Я поняла, что им это не нужно, мне это не нужно, бессмысленное какое-то занятие. Видимо, педагогика не мое призвание. Как и журналистика, она требует полной отдачи.

— Как появилось ваше издательство «Балтийские сезоны»?

— Сначала появился альманах «Балтийские сезоны», поскольку не всё можно было напечатать в газете, где я работала. Я понимала, что в городе очень много театральных людей, которым нужно специальное издание. Уже существовал «Петербургский театральный журнал», но он не всех устраивал. Мы не претендовали на альтернативу, но считали, что чем больше театральных изданий, тем лучше. Никакой поддержки государственной не было — когда начали издавать, помогли театры. Первым помог Сергей Григорьевич Шуб, генеральный директор театра-фестиваля «Балтийский дом». Он собрал театральных директоров, сказал: «Вот новый журнал, поможем». Люди скинулись по пять-десять тысяч. Мы раскрутились, стали какие-то гранты получать и в Петербурге, и в Москве. А когда мой муж Валентин Степанович Дзяк, директор издательства «Искусство», вышел на пенсию, чтобы ему не было скучно, мы начали издавать книги. Первым, по-моему, обратился к нам Зиновий Корогодский, сделали книгу Корогодского «Возвращение», потом издали «Осколки памяти» Норы Райхштейн, которая работала в Театре Ленсовета вторым режиссером. Потом Александр Белинский, наш сосед и, можно сказать, уже друг, издал у нас несколько книг, так пошло-поехало. Когда издательство «Искусство» перестало выпускать книги по театру, никто этой сферой не заинтересовался. Оказалось, что эта ниша свободна. Были пьесы, которые нуждались в публикации, мемуары, книги по театральной педагогике. Записи репетиций стали нашим коронным жанром. Начали с книги «Репетиции пьесы без названия» Льва Абрамовича Додина, потом возникла идея его многотомника. Вышло уже пять томов серии «Путешествие без конца», конца этому действительно не видно… Вместе с Александринкой издали записи репетиций Валерия Фокина и его «Беседы о профессии».

— Что вы считаете своей самой большой победой как издателя?

— Думаю, это документальная проза Тамары Петкевич «Жизнь — сапожок непарный». Это безусловное событие и в литературной, и в общественной жизни, вообще в жизни страны. Книга была напечатана ещё до нас, в другом издательстве, но мы с Тамарой Владиславовной как коллеги уже дружили, я ей обещала, что издам эту воспоминания. Книга «Жизнь — сапожок непарный» посвящена детству и юности автора, её жизни в ГУЛАГе, дебютам в лагерном театре. А вторая ее книга — «На фоне звёзд и страха» — о возращении из ГУЛАГа. Эту уже первыми опубликовали мы. Естественно, возникла идея издать обе книги вместе. Вот этот двухтомник Тамары Петкевич я и считаю нашей самой большой победой. Если бы мы издали только её, издательство оправдало бы свое существование.

— Для кого вы выпускаете свои книги? Кто ваш читатель?

— Собирательного образа читателя нет. Отталкиваешься от автора и от героев. Я точно знаю, что читателей мало. В Петербурге 3000 членов Союза театральных деятелей, три процента петербуржцев ходят в театр. Вот эти люди и есть наша публика, и я не обольщаюсь, что кто-то ещё будет нас читать. Для других людей есть другие издательства.

— Как складываются ваши отношения с государством?

— Мы у государства просим гранты, то есть участвуем в конкурсах. Таких конкурсов, наверное, очень много, но мы работаем с Комитетом по печати городской администрации и Федеральным агентством по печати. Это очень трудная работа, во всех отношениях. Я знаю, что многие издатели просто махнули на это рукой. Собираешь тонны всяких справок, заполняешь кучу бумажек, отправляешь это в Москву, потом долго-долго ждёшь, когда они это всё рассмотрят. У меня вообще впечатление, что я или заявки пишу, или отчитываюсь, это основная моя работа. А редактурой занимаюсь в свободное время. Мне кажется, что чиновники в издателях заинтересованы, иначе чем оправдать наличие всех этих государственных структур? Но заинтересованность, как видно, невелика: типографии и издательства закрываются, не все выдерживают эту гонку. О чём говорить, если гибнет издательство «Искусство СПб», если закрылись крупнейшие типографии — Ивана Федорова, «Печатный двор», «Искусство России»?! В прошлом году мы узнали, что выиграли грант, буквально накануне того дня, когда надо было отчитаться об издании. Маленькому независимому издательству в этой ситуации выжить легче. Нам не надо оплачивать аренду помещения, мы работаем без зарплаты и т. д. Ну, издадим мы не пятнадцать книг, а десять, всё равно выживем, хоть и заработаем меньше.

— Вы говорите, что воевали с представителями старой режиссуры. Новое поколение петербургских режиссеров вам нравится?

— Режиссура это вообще дело молодое. Приятно, что сейчас в театр приходят чуть ли не со студенческой скамьи. Имён много, хотя не у всех судьба складывается благополучно. Тревожит бездомность «Этюд-театра». Но радует настойчивость, с которой театр держит марку. Обнадеживают успехи «Мастерской» Григория Козлова. Очень удачно артист Александр Баргман превратился в режиссера, который ставит один интересный спектакль за другим. Мне жаль, что город потерял Александра Галибина, его погубили тем, что отпустили в Москву, там его довольно быстро сожрали, и он теперь в основном как актёр функционирует. Он ученик Анатолия Васильева, сочетавшей традиционную школу с освоением новой драматургии. Сейчас он очень пригодился бы питерскому театру… Большая часть того, что делает Юрий Бутусов, мне нравится, но у него положение сложное, я не уверена, что театру Ленсовета с ним повезло. Он в нём поставил один хороший спектакль — «Макбет», который не делает никакой погоды. В основном режиссер работает в Москве, ставит там спектакль за спектаклем, что понятно — в Москве слава, в Москве деньги, а здесь руководство проблемным театром. Театром надо заниматься ежедневно, надо строить репертуарную политику. Если сегодня на сцене «Смешные деньги», а завтра «Макбет», неподготовленная публика через пятнадцать минут уходит.

— Как вы восприняли назначение Андрея Могучего худруком БДТ?

— Я к нему очень хорошо отношусь, но у Могучего нет опыта руководства репертуарным театром. На приобретение этого опыта уйдут годы и годы, а БДТ уже находится ниже, чем хотелось бы. Уже не знаю, что там можно спасать. Надо делать театр заново, как это ни печально по отношению к актерам, которые там работают. Там есть загубленное среднее поколение, там есть звёзды серьезного возраста, которым можно ничего не играть, просто выходить на сцену. Когда Басилашвили и Фрейндлих играют «Калифорнийскую сюиту» и подобные спектакли, там не нужна никакая режиссура, там достаточно их присутствия. Предшественник Могучего Темур Чхеидзе театром в последние годы тоже не занимался, жил на два государства…

— Вы думаете о том, кому вы можете передать своё издательство?

— Наше издательство частное, кому я могу его передать? У «Балтийских сезонов» нет штата, все держится на нас мужем, мы — два пенсионера — делаем издание, что называется «под ключ», от идеи до готового тиража. Остальные трудятся по контракту: художник, который книгу оформляет, верстальщик, корректор. Мне нечего и некому передавать. Одна московская издательница мне не так давно говорит: «Я подумываю, не купить ли мне ваше издательство». Я рассмеялась: «Что покупать?!»

— Бренд, миссию, идею…

— Никто не знает бренда «Балтийские сезоны», я вас уверяю, это не бренд. Как театры перестали существовать целиком, а есть отдельные спектакли, так и нет издательств, а есть отдельные книги. Хотя иногда получаем от коллег и от читателей комплименты: «Вы издаете такие хорошие книги…»

Сергей Князев, Екатерина Пешкова

«Нацбест» отдали фигль знает кому

Второй день лета был ознаменован неожиданной развязкой 13-й церемонии вручения премии «Национальный бестселлер», прошедшей в Зимнем саду гостиницы «Астория». Фаворитами негласно считались «Лавр» Евгения Водолазкина и «Красный свет» Максима Кантора. И если Кантору пришлось-таки побороться с Фигль-Миглем, который выпустил свой третий роман «Волки и медведи», то о «Лавре» и вовсе чуть не забыли.

Когда же решающим голосом председателя Малого жюри Льва Макарова, генерального директора телеканала «2×2», премию присудили Фиглю, автор, прежде остававшийся инкогнито, рванула (!) на сцену за щастьем, чем вызвала большой переполох среди гостей и журналистов. Понимая, что звездный час настал, она нервно прочла с подмосток список ироничных эпитетов в свой адрес, собранных за два года подполья и записанных на библиотечной карточке. Затем автор пообещала служить отечеству, о чем-то на ушко спросила философа и общественного деятеля Константина Крылова, который вместе с украинским писателем Сергеем Жаданом предпочел ее роман остальным, и покинула сцену, отказавшись общаться с журналистами.

После внезапно завершившейся церемонии гости еще потоптались в зале, поворачивая головы в сторону таинственной девушки и пытаясь заглянуть ей под солнечные очки, и вереницей потянулись на фуршет. В глазах некоторых застыли слезы: то ли от того, что Водолазкин был незаслуженно забыт, то ли от того, что болели за Кантора, а может, потому, что одна из увлекательнейших интриг литературного мира чуть было не разрушилась. Фигль их знает.

Анастасия Бутина

Игорь Кузьмичев: редактор необходим при всех режимах

Игорь Сергеевич Кузьмичев (р. 1933 г.) без малого сорок лет прослужил в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель». Превосходный редактор, выпустивший в жизнь произведения Даниила Гранина, Веры Пановой, Валерия Попова, Виктора Конецкого, Александра Житинского и других замечательных писателей, он известен также как публикатор гуманитарного наследия выдающегося физиолога Алексея Ухтомского, исследователь творчества Вадима Шефнера, биограф Юрия Казакова, составитель сборника публицистических статей Андрея Сахарова… В интервью, данном «Прочтению» накануне юбилея, И. С. Кузьмичев отдает дань памяти тем, кто помогал ему делать первые шаги в профессии, рассказывает, как составлял книги из стихов, привезённых в наволочке, вспоминает, каково было работать беспартийным в издательстве Союза писателей и сравнивает работу редактора книжного издательства при Советской власти — и сейчас.

— Игорь Сергеевич, как вы стали редактором?

— В середине пятидесятых годов в Ленинграде при издательстве «Советский писатель» существовало литературное объединение прозаиков, где занимались Александр Володин, он к тому времени уже выпустил первую книжку рассказов, Валентин Пикуль, Виктор Курочкин, Виктор Голявкин, всего человек пятнадцать… Я заканчивал филфак Университета, писал диплом у Бориса Ивановича Бурсова по «Роману русского помещика» Л. Н. Толстого. И однажды Евгений Иванович Наумов, главный редактор Ленинградского отделения «Советского писателя», преподававший на филфаке, попросил мою однокурсницу Наталью Банк, впоследствии известного критика, привести двух-трёх студентов на занятия объединения. И мы отправились: Наташа, я и наш однокурсник Виктор Дмитриев. Как ни удивительно, но мы, студенты пятого курса, легко вписались в ту горластую, непримиримую, очень талантливую компанию… Руководили семинарами почтенный драматург Леонид Николаевич Рахманов и прозаик из «Серапионов» Михаил Леонидович Слонимский. На базе этого объединения издавался альманах «Молодой Ленинград». Его редактором была Маргарита Степановна Довлатова, родная тетка Сергея Довлатова, который подростком приходил с двоюродным братом Борей к ней на работу, — думаю, денег на мороженое просить. Маргарита Степановна была женщиной энергичной, талантливой, относилась она к нам, как наседка к цыплятам. Попали мы в объединение осенью 1955 года, а в 1956-м закончили Университет. У Виктора Дмитриева тогда уже родился сын Андрей, ныне прозаик, букеровский лауреат. Наташа Банк нацелилась на аспирантуру, а мне, как я понимаю теперь, с подачи Маргариты Степановны и Бориса Ивановича Бурсова, Е. И. Наумов предложил в «Советском писателе» должность младшего редактора. Лучшего я и не желал. Это было ровно то, что мне нужно.

Первую свою статью «Писательство это призвание» о «Золотой Розе» Паустовского в «Молодом Ленинграде» я напечатал в 1956 году. И принялся редактировать книги членов литобъединения. Я был как собачка, которая выросла в клетке со львами. Эту собачку они не рвут — своя. Это было моё поколение, люди, совершенно не похожие друг на друга: Пикуль и Володин, Конецкий и Голявкин, Эдуард Шим и Майя Данини…. Но их многое связывало, прежде всего, память о войне. Я рад, что участвовал в сплочении таких разных людей. Позже из этого объединения вышли Битов, Валерий Попов… Я был редактором первой книги Попова «Южнее, чем прежде». Его постоянным редактором потом стала Фрида Германовна Кацис, иногда я её подменял. Вообще у нас редакция была очень дружной. И взаимная поддержка была делом само собой разумеющимся.

Я посещал объединение года три. Издательство «Советский писатель» стало для меня родным. Всю свою жизнь я просидел, собственно, на одном редакторском стуле.

Мне довелось сотрудничать и с маститыми писателями: с Верой Федоровной Пановой, Михаилом Леонидовичем Слонимским, Даниилом Александровичем Граниным. Конечно, у них я ничего уже не редактировал, но мог иногда пискнуть, попросить заменить какое-то слово. Им было важно услышать мое мнение как первого читателя, каковым я и являлся. Запомнилась работа над «Узлом» Ольги Берггольц. Творческая история этой книги стихов весьма поучительна, я рассказал о ней в своей книге «Редактирование художественной литературы». Я работал в кругу людей, умевших находить общий язык, несмотря на споры и несогласия. Было ощущение своей профессиональной среды, что очень важно. Вот сейчас, например, нет ощущения среды…

— Почему нет?

— Потому что каждый за себя — издатель и автор блюдут каждый свои интересы, без понимания культурной сверхзадачи. Есть в Питере, правда, группа «лимбусовских» авторов, Павел Крусанов и его товарищи, детские писатели стараются держаться сплочённо. Но сейчас это скорее исключение.

— У вас как литератора есть образ читателя, для которого вы пишете?

— Нет. Хотя тут не может быть категорических ответов. Когда я писал книгу об Арсеньеве, авторе «Дерсу Узала», я думал: что сказал бы мой герой, прочтя её? Меня интересовало, соответствует ли моё представление о нём — его представлению о себе. В каком-то смысле я это писал для Арсеньева — чтобы воскресить его облик, его личность, его страдания. Все мои герои страдали: и Юрий Казаков, и Алексей Алексеевич Ухтомский. Он фигура исполинская. Я написал о нём то, что вообще никто о нём никогда не писал, о его религиозной жизни. Он же был старообрядец, монах в миру. Его религиозность, его отношения с Варварой Александровной Платоновой — это было то, чем он жил, вся его жизнь. Я тоже писал для него. Хотя, наверняка, он не хотел тогда, чтобы люди знали те подробности его жизни, о которых я рассказал. Но теперь это можно, он уже принадлежит истории.

— Почему Ухтомский? Что вас как исследователя, как автора привлекло в этом человеке?

— Подобных титанических натур тогда были единицы, а сейчас, наверное, таких вообще нет. Кого можно поставить рядом? Разве что Вернадского… Это были люди, с которыми вынуждены были считаться советские вожди. Победительный тип. С такой природной силой духа… Изданный в 2007 году сборник Ухтомского «Лицо другого человека» — о том, как выстоять в любых обстоятельствах: гражданская война, аресты, сложные отношения с властями, брата епископа Андрея расстреляли, ленинградская блокада, но Алексей Алексеевич молился Богу и шёл своей дорогой.

Впервые я прочел письма Ухтомского в «Новом мире» — переписку с его ученицей Е. И. Бронштейн-Шур. Я занимался тогда Арсеньевым, и процитировал из той переписки замечательные рассуждения о природе писательства, они оказались очень кстати. Я подумывал об Ухтомском, но тут как бы наплыл Юрий Казаков, я стал плотно заниматься Казаковым… Через несколько лет, году в восемьдесят третьем, мне позвонила жена М. Л. Слонимского Ида Исаковна, в прошлом ученица Ухтомского. Ида Исаковна сказала, что хорошо бы написать об её учителе, подогреть общественный интерес к нему. Она познакомила меня и моего постоянного тогда соавтора Галину Михайловну Цурикову с учеником Ухтомского Фёдором Петровичем Некрыловым и Людмилой Соколовой, молодой сотрудницей Института физиологии при ЛГУ. Сначала мы написали с Галиной Михайловной для журнала «Нева» статью «Писатель, которого не было», потом для издательства «Петербургский писатель» подготовили вместе с Л. Соколовой сборник Ухтомского «Интуиция совести».

— Были мистические совпадения, какие-то знаки во время работы над этими материалами?

— Сколько угодно. После сборника «Интуиция совести» мы подготовили ещё два тома «Заслуженный собеседник» и «Доминанта души», они вышли уже в Рыбинске, откуда Ухтомский родом. Там кто только нам ни помогал делать эти книги: моторный завод, частные лица… Совершенно чудесным образом в девяностые, когда всех занимали совсем другие вещи, мы издали трехтомник гуманитарного наследия Ухтомского.

— Одно время вы преподавали в Полиграфическом институте. Для вас это был просто способ заработка или вы хотели передать свой немалый опыт, что-то важное рассказать молодым?

— Трудно было зарабатывать на жизнь во второй половине девяностых. Я преподавал в Институте с 1997-го по 2002 год. Поначалу было интересно: я же раньше никогда не преподавал — а тут студенты, совсем юное поколение. Студентам я рассказывал о своей практике, а её у меня к тому времени накопилось больше сорока лет, студенты до этого ничего подобного не слышали, никогда действующего редактора в глаза не видели. А тут был живой рассказ о реальных случаях, живые примеры редактирования. Но в это же время я писал книжку об Ухтомском, и меня это интересовало куда больше, чем преподавание. Тем не менее, я для этого вуза вместе Еленой Мироновной Гушанской подготовил книгу «Редактирование художественной литературы», изложение курса, который я и читал, собственно. Причем в этой книге дан не только лекционный курс, но еще и приложение, где приведены авторские заявки, внутренние рецензии, воспроизведены творческие истории отдельных книг, например, книг Олега Базунова или романа Александра Житинского «Потерянный дом, или Разговоры с милордом». Для меня важным было показать, что несмотря на всякие неблагоприятные обстоятельства, а они бывают при любых властях и режимах, редакторская работа нужна всегда, и общение редактора с автором достаточно интимно, доверительно, во всяком случае, таким оно должно быть. Бытует пошлое представление, что редактор — это что-то вроде цензора или идеологического надсмотрщика, в советское время таких редакторов действительно хватало, но в ленинградском отделении издательства «Советский писатель» служили люди, которые смотрели на свою работу прежде всего как на помощь автору. Причем помощь была разносторонняя. Автор освобождался от общения не только с цензурой, но и с начальством редакционным. Я, например, придерживался такой позиции — я говорил автору: представь, что меня нет, соображай, как это будет воспринято, какие могут быть претензии, и давай попробуем на нашем уровне, без нажима сверху, когда бывают нелепейшие претензии, исходя из собственного представления о ситуации, довести нашу работу до нужного нам результата. У меня с авторами никогда не было конфликтов по этому поводу. А ведь я редактировал все выходившие в «Советском писателе» книги Александра Кушнера, все книги Глеба Горбовского, и стихи, и прозу, все книги Вадима Сергеевича Шефнера, многие книги Виктора Конецкого.

— Поэзию в принципе возможно редактировать?

— Книга стихов — это цельный организм. Уловить внутренний сюжет книги стихов совершенно необходимо, и самому автору это не всегда удается. Главное, что было в моей работе с тем же Кушнером — помочь ему выстроить книгу, определить внутренний порядок стихов, наметить сюжет. Когда я редактировал первую книгу Глеба Горбовского, его жена привезла мне с Сахалина наволочку со стихами, просто ворох неизвестно чего. Надо было из этого вороха сложить книгу. Последующие книги я уже складывал вместе с ним. И Горбовский, и Кушнер, и другие поэты, с которыми я работал, ждали от меня прежде всего вот этого — помочь составить книгу. В текст стихотворный я не лез, разумеется, хотя иногда бывало, что строчка или строфа вызывали у рецензента недоумение — мы тогда это стихотворение с обоюдного согласия просто откладывали, снимали. Может быть, до следующей книги. Стихотворный текст я, естественно, никогда не правил. Это может делать только автор. Если редактору кажется, что какая-то строфа не нужна или какие-то строчки не совсем выразительны — он, разумеется, вправе сказать об этом, но только сам автор может внести в стихотворный текст правку.

— Некрасов и Тургенев редактировали стихи Фета, Жуковский переписывал Пушкина… В советское время было возможно что-либо подобное?

— Я ничем таким никогда не занимался. В «Советском писателе» выходили книги поэтов союзных республик. И редакторы часто переписывали переведенные стихи, по сути, создавали их заново. Как пошутил однажды Михаил Светлов, когда один переводимый им поэт начал высказывать ему претензии: «Я тебя переведу обратно». Я стихов никогда не правил, мог только попросить одно слово заменить на другое — это максимум.

— Вы дружили со своими авторами?

— У меня с авторами всегда были длительные очень милые и доверительные отношения. Но это не была дружба домами. У меня с авторами отношения были, как правило, чисто творческие, если не считать, может быть, кого-то из нашего объединения.

А между автором и вами как редактором конфликты случались?

— Конечно. В первую очередь, когда приходилось читать самотёк, сочинения явных графоманов или просто слабенькие вещи, приходилось их возвращать, конечно, авторы иногда и жаловались.

— Какой-то экономический аспект присутствовал в вашей работе? Начальство требовало, допустим, издавать кассовые, как сказали бы сейчас, книги?

— Такой проблемы не было. В «Советском писателе» тираж сдавался полностью книготоргу, а что там происходило дальше, редактора, во всяком случае, не касалось. Да, начальство, старалось, например, экономить на гонорарах. Ведь, если издаешь первую книгу автора тиражом не 15 тысяч (это была единица тиража), а, скажем, 30 тысяч — это плюс 60% к гонорару. Если массовым тиражом 100 тысяч, тогда гонорар растет на 200%. Но опять же редактора это вообще никак не касалось.

— Почему начальство экономило на гонорарах?

— Существовал общеиздательский бюджет. Мы были отделением московского многопрофильного издательства, выпускавшего книги всех жанров. Москва выделяла нам деньги, исходя из единого плана, и если мы что-то экономили, это шло нам в плюс, а если тратили больше, — в минус.

— Вы печатали только ленинградцев?

— Да, собственно ради этого наше отделение и существовало. Но мы выпустили, скажем, и первую в СССР книгу академика Сахарова — сборник его статей «Мир, прогресс и права человека», я встречался с ним Москве. Работа над этой книжкой была довольно быстрой, с октября по декабрь. Рукопись поступила к нам из Москвы. Её привёз главный редактор, поручил мне её вести. Я её быстро прочел, написал Андрею Дмитриевичу письмо, предложив название и композицию сборника. Все мои предложения он принял. Я был у него за неделю до смерти, провел часа полтора. Академик, Нобелевский лауреат, трижды герой Социалистического труда, народный депутат, он разговаривал со мною, как автор со своим редактором: уважительно и доброжелательно.

Но эксперименты вроде издания сборника статей А. Д. Сахаров начались в «Советском писателе» уже в самом конце перестройки, когда издательство заметалось, не зная, как ему себя вести в новых условиях.

Проработал я в «Советском писателе» 37 лет, пришел в 56-м и ушел оттуда на пенсию в 93-м.

— В 1992-93 гг. тяжело было работать?

— Это уже была не работа, а непонятно что. Издательство было органом Союза писателей СССР, там начались распри, Союз писателей начал делиться, и в этой ситуации все организационные основы рухнули. Конец издательства связан с тем, что развалился Союз писателей, а раскол Союза писателей случился в результате падения Советской власти.

— Уже при капитализме вы активно сотрудничали как приглашенный редактор с новыми — частными — издательствами.

— С кем я только ни работал и где я только не работал. Новые порядки мне были непривычны, но не из-за идеологических пристрастий — я человек беспартийный. Меня поражало в новых издательствах, например в издательском доме «Нева» (это структурное подразделение «Олма Пресс»), что, оказывается, к литературе и к изданию книг можно и совсем иначе относиться. Издатели оперировали другими категориями, нежели мы раньше, их волновало прежде всего: продастся книга, не продастся? Пойдет — не пойдет? Становился не важен смысл, содержание, издатели ломали голову над тем, как поразить читателя, как книжный товар рекламировать — «продвигать», как они выражаются. Сам автор оказался не нужен, нужен стал «проект». Появились так называемые «литературные негры». Я никого ни в чём не обвиняю, просто взгляды наши на такие вещи были диаметрально противоположными. Хотя встречались во всём этом потоке и талантливые авторы, например Дмитрий Прияткин, известный как Дмитрий Вересов. Кажется, всё, что им было написано до сериала «Черный ворон» — прошло через мои руки. Он человек талантливый, а с талантливыми людьми всегда интересно. Лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Было еще несколько способных авторов — в основном дам.

— Насколько серьезной была ваша правка этих текстов?

— Иногда вмешиваться приходилось серьёзно, надо было выстраивать текст, а не просто ограничиваться замечаниями. Вообще контраст с предыдущей моей работой ощущался сильный. Если в «Советском писателе» перед тобой проходила череда личностей, серьезных, интересных людей, то в «Неве», скажем, ты, как правило, имел дело с потоком однообразных текстов.

Со временем работать стало полегче, даже морально легче. Можно было заниматься действительно подготовкой серьёзных книг. При журнале «Звезда» стала издаваться серия «Жизнь и судьба» — писательские биографии. Я эту серию редактировал. В серии вышли книги В. Купченко о М. Волошине, Е. Пастернака о Б. Л. Пастернаке, И. Кудровой о Цветаевой, К. Азадовского о Клюеве, А. Арьева о Г. Иванове. Здесь же вышла в 2012 году и моя книга о Юрии Казакове. Мне кажется, серия получилась полезной: с одной стороны это некая версия ЖЗЛ, с другой — во всех этих книгах есть приложения: стихи героев серии, А. Арьев добавил в свою книгу переписку Георгия Иванова, я — 130 писем Казакова и несколько его рассказов… Я очень доволен тем, что Казакова удалось поставить в ряд лучших русских писателей ХХ века. По-моему, это справедливо.

— Что в ближайшее время выходит в этой серии?

— Пока определённых планов нет. Я как редактор серии открыт предложениям. Если кто хочет, например, написать об Александре Володине или о Викторе Конецком — добро пожаловать.

— Вы умудрились десятилетия проработать в советском издательстве, будучи беспартийным…

— Да, никогда ни в каких партиях я не состоял. В КПСС предлагали вступать неоднократно, отделаться было трудно. Вообще наша редакция в этом смысле была уникальной: Мина Исаевна Дикман была беспартийной, Кира Михайловна Успенская была беспартийной… Это было одно из немногих издательств, где современной литературой занимались беспартийные люди.

— Начальство хоть было партийным?

— И ещё каким партийным! У нас одно время Кондрашов был директором, так он до этого был секретарем горкома партии. К нам его отправили, когда он там проштрафился.

— Проворовался?

— Это сейчас воруют, а тогда слетали с номенклатурных должностей в основном за идеологические просчеты. Не колебался вместе с линией партии, так это называлось. Кондрашов что-то кому-то позволил, наверное, или не выполнил какое-то ответственное поручение, не знаю. Вспомните физиономию первого секретаря Ленинградского обкома товарища Романова, какая ему шлея под мантию попадет — никто не знал. Мне приходилось бывать на писательских собраниях в Смольном. Проработки там были такие, что вздрагивали люди, повидавшие многое на своём веку. Чего только не было. Помню, издавалась книга Ефима Семеновича Добина об Ахматовой. Она прошла все инстанции, была напечатана, первые экземпляры уже появились в Книжной лавке писателей, но кто-то там в Москве обнаружил, что в книге упомянут Николай Гумилев. Книгу вернули в издательство из продажи, выдрали несколько страниц, перепечатали их с вымаранным именем Гумилева, вклеили страницы, снова отправили книгу в магазины. Я получил выговор, начальство наше тоже. Это самый понятный пример, а тех примеров, которые сейчас вообще непонятны, было множество. В своей книге «Редактирование художественной литературы» я кое-где касаюсь этих моментов, но вообще говорить об этом не хочу. Меня всегда интересовала суть редакторской работы, общение с автором, с текстом. При рождении книги должна быть особая атмосфера, её поддерживать и было моей задачей. В лихие годы перестройки договорились до того, что редакторы вообще не нужны. Дескать, они идеологически нагружены, это проводники политики партии в области художественной литературы — всех выгнать! У меня жена работала больше сорока лет на «Ленфильме». Там вообще отменили редакторов как класс, но со временем стали соображать, что идеология идеологией, а творчество есть творчество, и редактор — фигура необходимая при всех режимах.

Читайте также послесловие Кузьмичева И. С. «Что сегодня?» к книге Гушанской Е. М., Кузьмичева И. С.. «Редактирование художественной литературы: исторический аспект».

Сергей Князев