В поисках утраченного

С объявлением итогов «Большой книги», одной из самых влиятельных национальных литературных премий, СМИ запестрели поздравлениями, адресованными Евгению Водолазкину. Факт же того, что тезка филолога, поэт Евгений Евтушенко стал лауреатом специальной номинации «За заслуги перед русской литературой», кажется, никого не удивил.

Однако присуждение этой награды стоит оговорить отдельно. Проживая и работая в США вот уже более двух десятилетий, Евтушенко считает, что «человек, который лишен любви к собственной национальной поэзии, не является настоящим гражданином своей страны». В подтверждение этих слов знаменитый шестидесятник уже несколько лет трудится над созданием антологии «Поэт в России — больше, чем поэт», два тома которой увидели свет в начале осени.

В издании собраны лучшие стихи, написанные в России за всю ее историю. Есть и безымянные памятники древности, и современная поэзия. Главной целью Евтушенко было сделать книгу общедоступной. Однако замысел поэта, несмотря на поддержку газеты «Новые известия», которая публиковала некоторые главы из антологии, воплотился не до конца. Тираж слишком мал (10 000 экз.), чтобы книга стала настольной для каждого желающего.

В одном из интервью Евгений Евтушенко говорил, что Нобелевская премия ничто по сравнению с теплым молоком из термоса, который на поэтических чтениях в 1960-х годах ему передала сердобольная слушательница. Поиск утраченного времени и откровенный анализ своего прошлого в телеинтервью стал еще одной причиной, по которой жюри «Большой книги» присудило премию поэту. По словам руководителя Роспечати Михаила Сеславинского, это была «дискуссия о нравственности и редкая возможность порассуждать с великим человеком о высоких материях».

Жанр публичной исповеди всегда вызывает тревогу. Во-первых, есть вещи, о которых, правда, лучше не рассказывать никому, кроме Всевышнего, а во-вторых, в подобном выступлении в девяноста случаях из ста кроется нечто фатальное. Диалоги журналиста Соломона Волкова с Евгением Евтушенко, показанные «Первым каналом», были болезненны, печальны и, как ни странно, полны жизни, которая в телеэфире, не таясь, ускользала сквозь морщинистые пальцы поэта. Настоящие слезы, нескрываемая старость, деревянная трость и длинный путь с необъяснимыми знакомствами, решительными поступками и невероятным числом ошибок. Честность Евтушенко перед аудиторией вызвала уважение, а честность перед самим собой заставила преклонить голову и забыть все двусмысленности и противоречия, имеющие отношение к поэту. Не судите — последний урок Евгения Евтушенко — осудят и без вас.




Неофициальный сайт, посвященный биографии и творчеству поэта Евгения Евтушенко: http://ev-evt.net/

Анастасия Бутина

Тринадцатый номер

Лауреатом Нобелевской премии по литературе за 2013 год объявлена 82-летняя канадская писательница Элис Манро. Она стала первым представителем Канады и тринадцатой женщиной среди лауреатов этой самой престижной в мире литературной премии.

Из сообщений средств массовой информации

А кто такая Элис?
<р style=»margin-left:70%»>И где она живёт?

<р style=»margin-left:70%»>Михаил Башаков

Живёт Элис в Онтарио. Онтарио — это такая провинция в Канаде. Канада — страна по ту сторону Атлантического океана. В которой, по ставшему популярным много-много лет назад утверждению советского барда Александра Городницкого, всё «хоть похоже на Россию, только всё же не Россия». На этом сходство заканчивается, начинаются различия. В том числе и по количеству лауреатов Нобелевской премии по литературе. У России их — за последние восемьдесят лет — четверо (присуждение Нобелевской премии за 1965 год плагиатору не в счёт, как противоречащее самому её статусу и здравому смыслу). У Канады — со вчерашнего дня — один. (Уроженец Квебека Сол Беллоу, получивший Нобеля в 1976 году, был писателем не канадским, а американским.) Имена Ивана Бунина, Бориса Пастернака и двух других писавших по-русски нобелевских лауреатов известны каждому образованному россиянину и всему просвещённому человечеству. Кому известно имя Элис Манро за пределами места её обитания? — По ту сторону океана, возможно, и известно. Там её, говорят, сравнивают с Антоном Чеховым. По эту — увы и ах.

Ни единой её книги в нашей стране не издано, а несколько переводов рассказов были опубликованы в журнале «Иностранная литература» и никакого внимания не привлекли. Главред «Иностранки» Александр Ливергант, комментируя новость о присуждении премии Манро, был полон скепсиса:

«Её хоть и сравнивают с Чеховым, но это, конечно, сравнение смешное. <…> Это психологическая проза: как правило, описания далёкой канадской провинции, внутренние семейные проблемы, проблемы брака (как правило, несчастливого), разводов, сложных отношений между детьми и мужем и женой или другом и подругой, или детьми и родителями, и так далее. У неё нет, насколько я знаю, ни одного романа, у неё нет путевых заметок, нет дневников. Она пишет всю жизнь такие вот небольшие повести, более или менее одинакового психологического рисунка, немного с феминистическим уклоном».

Вполне логичным выглядит вопрос: а за что дали-то? Уж не за феминистический ли уклон? Или — формулируя ещё проще — за то, что женщина?

Мотивация присуждения Нобелевской премии — тайна сия велика есть. Нобелевский комитет так устроен. Оттуда никогда ничего не утекает и не просачивается вплоть до самого дня объявления лауреата. А всевозможные предположения и прогнозы почти всегда оказываются тем, что принято именовать словосочетанием «попал пальцем в небо».

Вот и на сей раз всевозможные спецы и предсказатели чаще всего называли, как наиболее вероятного лауреата, японского литератора Харуки Мураками. В последние дни перед объявлением вердикта всё чаще стало мелькать имя белорусской писательницы Светланы Алексиевич. Но как помелькало, так и перестало. Были и другие варианты. Но Нобелевский комитет в очередной раз доказал всем интересующимся: у него — свои резоны, о которых простым смертным знать не дано.

Есть такой литературный анекдот из разряда «вопрос — ответ».

Вопрос: Мог ли в 1960-е годы получить Нобелевскую премию русско-американский писатель Набоков? И если — да, то при каких обстоятельствах?

Ответ: Да, мог. Но — только в том случае, если бы тридцатью годами ранее эту премию вместо Бунина получил Генри Миллер.

Не знаю, кто так злобно пошутил, и была ли эта шутка известна автору «Лолиты» и «Ады». Если и была, то наверняка проходила у него как очередная poshlost’ — как известно, словечко это ему, как он ни бился, адекватно перевести с русского на английский так и не удалось.

Но в те времена Нобелевская премия ещё воспринималась действительно как самая главная и максимально уважаемая в мире награда для всякого становящегося её обладателем литератора. Ныне же она деградирует настолько же стремительно, насколько и необратимо. И все последние её присуждения свидетельствуют об этом со всей своей неумолимой очевидностью. Ещё несколько таких награждений — и о самом факте её существования можно будет забыть. Или продолжать помнить, но только как о досадном казусе, в который со временем превращается вообще любое благое человеческое начинание на планете Земля, когда из него испаряется изначально заложенный здравый смысл.

Хотя есть всё же в недавнем награждении и один приятный момент. Что — Манро, а не Евтушенко. Как говорится, и на том спасибо.

Павел Матвеев

Евгений Евтушенко. Я пришел к тебе, Бабий Яр… История самой знаменитой симфонии ХХ века

  • «Текст», 2012
  • Евгений Евтушенко рассказывает об истории создания Тринадцатой симфонии Дмитрия Шостаковича, которая по праву принадлежит к числу великих произведений ХХ века, а также об истории своего стихотворения «Бабий Яр», напечатанного в «Литературной газете» в 1961 году и сразу ставшего событием.

    Музыка Шостаковича и стихи Евтушенко рассказали о трагедии, которая произошла в 1941 году, и создали «первый звучащий памятник Бабьему Яру».

    В книге поэзия чередуется с воспоминаниями, отрывками из писем, газетных статей, документов — и читателю становится ясно, что отголоски того страшного события слышны и по сей день.

  • Купить книгу на Озоне

Московская консерватория была чем-то
вроде собора, где даже в самые тяжкие времена
встречались особо верующие, объединяемые и
музыкой, и чем-то большим, чем она.

Когда в перерывах они гуляли по фойе, то
делали это с медленным наслаждением, по-заговорщицки
вглядываясь в лица и с облегчением
находя друг в друге признаки чудом сохранившихся
совести и вкуса. Это фойе было царскосельской
аллеей советской интеллигенции.

В консерваторию меня впервые когда-то
привел мой школьный товарищ Дима Жданов
(ничего общего не имеющий с партийным искусствоведом)
на концерт его любимого пианиста
Владимира Софроницкого. А я был сибирский
мальчишка с пальцами, потерявшими
гибкость из-за того, что все военные годы они
не прикасались к клавишам, сменив их на тяпку,
пилу, топор, лопату. Меня потрясло то, как,
величественно взяв всего несколько аккордов,
Софроницкий столь же величественно поднялся
и удалился. Как мне потом объяснили, это
было вполне в его стиле. Но меня поразило, с
каким уважением консерваторская публика
восприняла даже это «неисполнение» как проявление свободы и гордости и отнюдь не роптала
на своего строптивого кумира.

На сцене консерватории, слава Богу, не стояли
трибуны, с которых произносились партийные
доклады о том, какие все мы счастливые.
По этой сцене, в отличие от драмтеатров,
не метались штампованные лысенькие Ленины,
выбрасывая вперед ручонки, вытянутые изза
жилетов, не расхаживали медлительно-значительные
Сталины.

А со стен консерваторского зала смотрели
так не похожие на портреты членов Политбюро
Чайковский, Бетховен, Моцарт, Григ…

На этих стенах, правда, еще недоставало портрета
одного композитора, который дал нам
всем счастье быть его современниками и столько
раз стать первыми слушателями его произведений.
Коллекционеры первых исполнений
великой музыки в чем-то счастливей коллекционеров
первых изданий. Уникальную книгу всетаки
можно купить и через сотню лет, а вот уникальное
присутствие на концерте не купишь.

В консерватории царили звуки, которые
иногда тоже лгали, но все-таки значительно
меньше, чем окружающие нас слова.

Варваризированные своей ежедневной жизнью
язычников, в которой мы сами себе наделали
столько пошлых идолов, мы, попадая сюда,
боязливо, но долгожданно вступали в консерваторский
бассейн гармонии, как древние славяне
во время крещения входили в Днепр.

А 18 декабря 1962 года я слушал здесь премьеру
необыкновенной симфонии Шостаковича
под несчастливо-счастливым номером 13 —
может быть, единственной в мире симфонии, на
которой люди и плакали, и смеялись. Эта симфония по мановению дирижерской палочки легко
превращала консерваторский зал то в Голгофу,
то в тюремную камеру, где томится Дрейфус,
то в белостокскую улочку, над которой реет белый
пух погрома, то в каморку Анны Франк, то в
ярмарочный балаган со скоморошьими дудочками,
то в мрачные своды, под которыми происходит
суд над Галилеем, то в московский магазин
с тихо движущимися полупризраками женщин.
Весь консерваторский зал встал, когда на сцену
между музыкантами, стучащими смычками по
пюпитрам, как-то боком начал протискиваться
судорожно сжимающий собственные руки человек
с чуть смешным петушиным хохолком, с косо
сидящими очками — Шостакович.

Я никогда не видел никого так похожего на
собственную судьбу, как он. Она была такой же
судорожной, дергающейся, такой же перекореженной,
как он сам. Весь его облик воззывал о
его беззащитности, и в то же время он был могуч
тем, что, не притворяясь могучим, принял на
себя бремя защиты тех, кто был еще беззащитней,
чем он.

Его Ленинградская симфония была противовоздушной
звуковой обороной родного
города.

Его музыка была тем единственным, что во
время войны выдавали не по карточкам.

После войны он оказался слишком нежелательно
знаменитым для властей, и тогда после
снисходительно-унизительной моральной
порки его решили принизить бесцеремонным
использованием.

Ему бесконечно навязывали интервью, речи,
тосты на официальных банкетах, подписание
всяческих коллективных здравиц. Ему время от
времени навешивали очередные ордена и лауреатские
бляшки, которые давили на его сердце.

Его не засадили за колючую проволоку, но
она вдруг ржаво прорастала сквозь щели между
клавишами рояля так, что кровоточили кончики
пальцев.

Когда его насильно послали в Америку, на
пресс-конференции он скороговоркой выпаливал
благодарности партии, потому что члены
его семьи оставались заложниками.

Потом он сам вступил в партию, надеясь, что
теперь-то они от него отстанут, не будут лезть в
душу так беспардонно, как раньше, и его семья
будет в безопасности. Но лезть в душу продолжали.
Правда, несколько повежливей, заменив
льстивой настырностью прежнее хамство.

Он стал председателем Союза композиторов
РСФСР для того, чтобы помогать другим,
и помогал, насколько было возможно. Он пожертвовал
свободой внешней во имя тайной
внутренней свободы. Но такая тайная свобода
у него никак полностью не получалась, как полностью
не получилась она и у самого Пушкина.
Ему подсовывали стукачей, записывали его телефонные
разговоры.

Однажды, выпивая — как всегда, лихорадочно,
— он вдруг нервически расхохотался, когда
к нему позвонил из Америки композитор Сэм
Барбер, а кто-то их явно начал подслушивать
и даже, как бы по-дружески предупреждая об
этом, кашлянул в трубку.

— Воображаю, как в их Главном Подслушивательном
Центре сидит кто-нибудь и переставляет,
переключает бесчисленные проводочки,
напевая мою песенку: «Родина слышит,
Родина знает…»

Есть такая присказка: «Не родись красивой, а
родись счастливой». Можно и по-другому: «Уродился
гением? Запасись терпением». Еще Пастернак
заметил в «Охранной грамоте»: «…Одинаковой
пошлостью стали давно слова — гений
и красавица. А сколько в них общего». И красивую
женщину, и гения все хотят заполучить, если
не подкупом, то силой. Со всех сторон протягиваются
жадные взгляды, липкие руки. Вся
жизнь — сквозь строй этих глаз и рук.

Но в день премьеры Тринадцатой симфонии,
после того как в воздухе консерваторского
зала зависли нежные колокольчиковые
звуки финала, казалось, что этих липких рук
больше нет. Аплодисменты, как белоснежные
чайки, взлетали из всех рукавов, и гений стоял
на сцене над этим бушующим плеском, неуклюже
кланяясь… И вдруг он ступил на самый
край сцены и кому-то зааплодировал сам, а вот
кому — я не мог сначала понять. Люди в первых
рядах обернулись, тоже аплодируя. Обернулся
и я, ища глазами того, кому эти аплодисменты
были адресованы. Но меня кто-то
тронул за плечо — это был директор консерватории
Марк Борисович Векслер, сияющий
и одновременно сердитый: «Ну что же вы не
идете на сцену?! Это же вас вызывают…» Хотите
верьте, хотите нет, но, слушая симфонию,
я почти забыл, что слова были мои, — настолько
меня захватила мощь оркестра и хора, да и,
действительно, главное в этой симфонии — конечно,
музыка.

А когда я оказался на сцене рядом с гением
и Шостакович взял мою руку в свою — сухую,
горячую, — я все еще не мог осознать, что
это реальность… Но совсем другие — липкие
руки были еще впереди… Собственно говоря, и
мой путь на эту консерваторскую сцену лежал
сквозь те же липкие руки.