- Вадим Туманов. Всё потерять – и вновь начать с мечты. – М.: Новости, 2011.
Автобиографическая книга Вадима Туманова «Всё потерять и вновь начать с мечты» включает воспоминания автора о службе на флоте, колымских лагерях 1948–1953 годов, встречах со многими достойными людьми, в том числе с Владимиром Высоцким, ставшим Туманову близким другом, и тернистом пути к мечте. Этот мемуарный труд — гимн несгибаемой силе человеческого духа, помогающей выжить в самых суровых обстоятельствах.
Часть 2. Глава 2 Золото Хомолхо и вокруг. Зафесов и Ашхамаф. Высоцкий у старателей. Двое в работе над «черной свечой». Остановка на станции Зима. Володя, Марина, Таганка. Снова по колымскому тракту. Почему он не приехал на Приполярный Урал. Москва, прощание.
Приисковые поселки на притоках Лены производят удручающее впечатление. Полно бродячих собак, слоняются люди без определенных занятий. Многие приехали из сибирских городов по объявлениям: «Тресту „Лензолото“ требуются одинокие мужчины…» В год на прииски прибывает до трех тысяч человек. Одиноких, потому что семьи негде расселять, женщин нечем занять, а для мужчин работа — поднести, разгрузить, погрузить… Каждый четвертый в тресте занят на вспомогательных работах. Наблюдая за приисковыми нравами, я укреплялся в мысли о том, как важен особый подход к ресурсным территориям Восточной Сибири. В том и преимущества экспедиционно-вахтового способа освоения новых районов, что он позволяет с наименьшим числом работающих, создавая людям условия повышенной комфортности, обеспечивая их мощными механизмами, решать экономические и социальные — проблемы проще, быстрее и эффективнее, чем при традиционных подходах.
Мне смешно было слышать, как запаниковали местные трестовские неудачники. Некоторые из них, тревожась за свое положение, писали в Москву, настаивая предотвратить появление здесь нашей артели. Их активности положил конец первый секретарь Бодайбинского горкома партии Юрий Андреевич Елистратов: «Пусть Туманов у нас поработает!»
Бодайбо в кругу разбросанных вокруг селений — Ежовка, Тетеринский, Успенский, Андреевский — настоящий город: есть здание местной власти с красным флагом над крышей, вокзал, клуб, ресторан, гостиница.
Директор «Лензолота» Мурат Ереджибович (все его называли Ефимович) Зафесов — выдержанный, со спокойными манерами, редкими для кавказских мужчин.Положение на комбинате не из легких. Четыре года подряд проваливается план. И это на старейшем золотодобывающем предприятии России, где работают мощные электродраги, имеются шагающие и карьерные экскаваторы с ковшами емкостью до 20 кубов, тяжелые бульдозеры, большегрузные самосвалы. Геологи постоянно выявляют здесь новые месторождения. В 50-е годы вблизи прииска Кропоткинского открыли Сухой Лог, признанный самым крупным золоторудным месторождением на Евразийском материке.
Зафесов старается нам помочь.
— Вадим, бульдозеры могу дать, но они старые.
— Можно посмотреть?
— Не думаю, что это поднимет тебе настроение…
Зашел в мехцех. Бульдозеры, конечно, ветераны, но их можно привести в порядок, они еще будут прекрасно работать.
Я полетел в Хабаровск попрощаться с «Востоком» и взять несколько человек, с кем будем создавать новый коллектив. Меня мучило, как объяснить людям, с которыми проработал много лет, которые шли за мной безоговорочно, почему без всяких видимых причин (так это выглядело со стороны) я решил покинуть успешно работающий коллектив. Я объяснил, что устал, хотел бы на год-другой уйти от артельных дел, а дальше видно будет. И что ухожу прямо сейчас, не откладывая. И очень хотел бы, чтобы к моему решению все отнеслись спокойно, с пониманием. На свое место, добавил я, предлагаю главного механика Геннадия Малышевского.
Это было не только для всех неожиданно, но заставило задуматься о неизбежных переменах в жизни. В артели судьбы людей переплетены, успехи и неудачи каждого зависят от любого другого, тем более от члена руководства артели, особенно — от председателя. Стоит одного человека заменить, и пирамида, с такими трудами построенная, может обрушиться. Я все это понимал, старался успокоить людей.
И после этого отправился к директору «Приморзолота» Нестерову. С ним состоялся разговор, о котором я уже рассказал.Из Хабаровска в Иркутск нас улетало пятеро: со мной были геолог Сергей Зимин, механики Николай Мартынов и Володя Ходорковский, монтажник по промприборам Володя Смоляков. Им предстояло быть у истоков рождения новой артели «Лена». Мы видели ее как полигон для отработки принципов формирования устойчивых рабочих коллективов. Основой такой артели должны стать опытные старатели, знающие друг друга не первый год. В Бодайбо перебрались также Кущаев, Малинов, Панчехин, Кочнев…
Комбинат «Лензолото» ликвидировал у себя небольшую артель «Светлый» и передал нам ее участки. Мы приняли месторождение Хомолхо, начальником участка поставили колымчанина Калафата. Отдаленный участок Бирюса под Нижнеудинском с запасами в семь тонн возглавил Кущаев. На выработанную когда-то шахту на реке Вача направили Ведерникова, он же руководил дальним таежным участком Барчик. Сергея Панчехина назначили начальников нового участка Безымянка. Перевалочную базу расположили в Нижнеудинске.
К тому времени Зафесова за невыполнение «Лензолотом» плана, собирались освобождать от должности. Мы были его последней надеждой. А техсовет комбината противился нашему появлению. «Это авантюра! Они загонят туда технику и ни грамма золота не дадут!» — раздавались голоса. В их числе был голос Бланкова, главного инженера комбината, человека в золотодобыче известного. На участке Барчик в этом году — он был уверен — мы вообще не сможем начать промывку. В лучшем случае, только подготовимся к будущему сезону.
Зафесов медленно вышагивал вдоль стола, слушал. Потом сказал:
— Мы создаем «Лену» всерьез и надолго. Я призываю всех работников комбината дружить с новой артелью…
Эти слова были так важны в обстановке, которая складывалась вокруг нас, что я не мог упустить случай привлечь к ним внимание.
— Мурат Ефимович, — поднялся я, — повторите, пожалуйста, погромче последние слова. За окном шумит машина, плохо слышно…
Все заулыбались.
— Я призвал коллектив комбината дружить с новой артелью! Кажется, теперь установка дошла до всех.
Мы создали перевалочные базы в Иркутске, Бодайбо, в Нижнеудинске и в Усть-Куте, начали отрабатывать месторождения Хомолхо, Большой Барчик, Большая Бирюса, промывать шахтные отвалы на ручье Вача.
Хотя история здешних золотых приисков насчитывает более полутора веков, мы оказались в малообжитых местах. Если на некоторых участках, переданных артели, раньше велись какие-то работы, то на Барчике, например, стояла нетронутая тайга. Плановое задание по этому участку на первый год составляло 300 килограммов. Надо было пробить дорогу для переброски людей, оборудования, продуктов. А времени на подготовку не было: на улице апрель, под весенним солнцем речной лед быстро подтаивал, большегрузные машины шли по зимнику на реке Жуе колесами в воде, рискуя провалиться в занесенные шугой полыньи.Но уже в конце мая в тайге возник поселок старателей. Бульдозеры вели вскрышные работы. Впервые Большой Барчик, как официально называлось месторождение, был оглушен грохотом промприборов и горных машин. На одном из дальних участков вертолет высадил главного геолога Виктора Леглера и механика Михаила Мышелова. Когда вертолет вернулся на базу, я спросил, оставили ли ребятам оружие. Забыли! Я был вне себя — там же медвежьи места! Отправили вертолет обратно сбросить хоть одно ружье. Вертолет долго кружил, но отыскать ребят в тайге не удалось. Только на пятый день они вышли из тайги. Оказывается, медведь все-таки пожаловал на опушку, где они устроили привал.
Мышелов увлеченно собирал голубику.
— Миша, — сказал Леглер, — к тебе медведь бежит…
Миша, с полным ртом ягод, не поворачивая головы, отвечает:
— А почему, собственно, ко мне? Может быть, к нам?
Но когда обернулся и увидел, как медведь, переваливаясь, быстро приближается к ним, охота шутить пропала моментально. По словам ребят, они оба в один прыжок перемахнули через ручей шириной метров десять.
Медведь повернулся и побрел восвояси.
Недавно мне передали, что Миша Мышелов умер. Колымчанин, он проработал со мной более тридцати лет. У Миши было два увлечения: работа и женщины. Почти везде, где мы оседали на продолжительный срок, у него были жены и, непременно, дети. Как-то мы сидим в кабинете у моего заместителя, кстати — тоже любвеобильного. Разговор зашел об алиментах, и кто-то говорил, что алименты теперь платят до момента окончания ребенком учебного заведения. Миша, усмехнувшись, пробурчал: «Хорошо, что у меня все по пьянке сделаны и дальше седьмого класса не учатся!»
В первый же год работы в Бодайбо артель дала тонну золота. А немного позже директора комбината уже представили к званию Героя Социалистического Труда.
Бывая в Москве, я почти всегда останавливался в гостинице «Украина», как правило, в одном и том же номере. И вот звонит администратор, которая обычно меня селила: «У меня к тебе просьба. Приезжает мой очень хороший знакомый — режиссер из Армении, а все люксы и полулюксы заняты. Ничего, если я его к тебе на несколько дней подселю?» Конечно, я согласился.
Входит человек с двумя чемоданами, распаковывает. В первом что поменьше — папки с бумагами, сценарии, а второй он еле нес, тот был забит армянским коньяком. Сосед оказался веселым, говорливым. Уже через полчаса мы настолько подружились, что он отказался перебраться в освободившийся двумя днями позже номер.
К нему часто приходили гости. Однажды была компания — человек пять, среди них Армен Джигарханян и Юлий Райзман.
Кто-то из армян предложил тост за великую еврейскую нацию которая дала миру столько выдающихся людей.
— Не будем пить за всех евреев, — улыбнувшись, сказал Райзман. — Давайте за троих: за Христа, который дал человечеству веру, за Карла Маркса, давшего другое учение, и за Эйнштейна, который доказал, что все относительно.
Все засмеялись. А про Райзмана я вспомнил вот что. Когда он учился, его отец, портной, спрашивал у профессора:
— Скажите, он будет хорошим режиссером?
— Я думаю, да, — отвечал мэтр.
— Нет, вы мне точно скажите: он будет хорошим режиссером?
— Наверняка, если будет и дальше прилежно учиться.
— Так я не знаю, каким он будет режиссером, — заявил папаша, — но мы с вами потеряли гениального закройщика.
Став известным режиссером, Юлий Райзман шил себе костюмы сам. Это мне рассказывали Высоцкий и Володарский.
Рубрика: Отрывки
Татьяна Толстая. Легкие миры
- Татьяна Толстая. Легкие миры. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2014.
Впервые за десять лет выходит новая книга Татьяны Толстой. Сборник повестей, рассказов и эссе «Легкие миры» назван по одноименному произведению, которое в 2013 году было удостоено Премии Ивана Петровича Белкина.
Читатель вместе с автором перемещается между Нью-Йорком и Критом, Москвой и Петербургом. Татьяна Толстая вспоминает детство и рассказывает о своей семье, иллюстрирует особенности нашего национального характера яркими сценами из жизни и самобытными героями, размышляет о магических свойствах русской речи и о том тайном, колдовском, что незримо присутствует в нашей жизни.На малом огне
У нас была большая семья: семеро детей, папа, мама,
няня Груша, кухарка Марфа, и все мы жили в одной
квартире — в Ленинграде, на набережной реки Карповки. Квартира была особенная, двухэтажная.
Верхний этаж был одной огромной комнатой, разделенной мебелью на спальню, папин кабинет, черную комнату для печатания фотографий и гостиную с роялем, кроме того, там спали младшие дети.
На нижнем этаже жили все остальные.Я спала в детской, дальней комнате вместе с сестрой Шурой и няней Грушей, кухарка Марфа —
в особой комнатке для прислуги, остальные — кто
где. Одна из комнат считалась столовой, но и там
всегда кто-то спал.С точки зрения простого советского человека мы
были зажравшиеся.Вот интересно, кстати: дом был построен по проекту архитекторов Фомина и Левинсона в 1931–1935
годах для работников Ленсовета (тут-то их и начали
сразу сажать, работников этих). И — пожалуйста, проектируется комната для прислуги. Только что, можно
сказать, каких-то десять лет назад, коммуняки считали, что в доме кухонь вообще быть не должно. Дом
политкаторжан на Каменноостровском, с чудным видом на Неву, прямо на Летний сад, так и построен —
без кухонь. Советский человек не опустится до такого
мещанства, как стояние у плиты. Долой рабский труд,
освободим женщину, да здравствуют фабрики-кухни,
зразы свекольные, тефтели морковные, человек ест,
чтобы жить, а не живет, чтобы есть.Ну так это простой человек, ему есть не надо,
а вот начальству очень даже надо, а поскольку он,
начальник, день и ночь работает на благо народа, то
ему полагается прислуга, встроенная, так сказать,
прямо в кухонный процесс. Для прислуги — стыдливо именуемой «домашней работницей» — и спроектировали комнатку при кухне.Говорили, что наша квартира предназначалась
для самого товарища Кирова, но он не успел в нее
въехать, так как 1 декабря 1934 года был, как известно, по приказу товарища Сталина убит — конкурентов надо убирать, поляну зачищать, — и тем же выстрелом был убит и второй заяц: в злодейском покушении были обвинены дворяне дробь интеллигенция,
и тут же начались массовые высылки. Говорят, высылали прямо по справочнику «Весь Петроград» последнего дореволюционного выпуска; всех, кто что-то собой представлял, сразу же и выдворяли.Дом был отличный; издали он был похож на развернутый плакат, опирающийся на две широкие
тумбы, чуть сутулый, с впалой грудью, — от этого
верхние углы его были острыми, четкими, и в этом
читалась некая лихость; весь второй этаж был обнесен стеклянной стеной, выходившей на балкон, опоясывающий здание, с пятидесятых годов там был детский сад, а уж как задумывали Фомин и Левинсон —
не знаю. Может, им грезилась какая оранжерея, где
умученная круглосуточными трудами исполнительная власть могла бы отдыхать под пальмами и араукариями. В одной ноге дома предполагалась прачечная, но, по слухам, она так и не заработала, а за всегда
запертой дверью в тридцатые годы сидел чекист
и следил в глазок: кто входит, кто выходит. Оттуда
хорошо просматривался почти весь двор. Перед домом был изящный фонтан в виде черного квадрата,
раза два за свою жизнь я видала, как он работал. На
большее коммунальное хозяйство не замахивалось,
надо было ловить врагов и расстреливать их. У дома
были висячие наружные лестницы, длинные, леденящие попу каменные скамьи, особые, приподнятые
над землей террасы, засеянные газоном и украшенные шиповником, цветник во дворе, множество высоких решеток с римским узором в виде перечеркнутого квадрата, какая-то асимметричная каменная
веранда, ведущая к теннисному корту (тоже никогда
не работавшему). На одной из террас стояла вообще
никому не понятная вещь — каменный куб на ножках, и на одной его грани — барельеф плотного, без
шеи футболиста, который вот сейчас ударит по мячу.
Конструктивизм. У двух квартир — нашей и еще
одной в соседнем подъезде — были вторые этажи, выходившие на просторный солярий, обрамленный каменным желобом-ящиком для цветов.Кирова застрелили, и прекрасная эта квартира
досталась другому, сменив нескольких хозяев. В ней
жил, в частности, артист Юрьев. На нашей лестнице, на втором этаже, также жила сестра Мейерхольда, и говорят, что, когда в ночь ареста Мейерхольд
навестил Юрьева и спускался с пятого этажа к сестре, тут его и повязали.Уж не знаю, почему Киров стремился переехать
в эту квартиру. Наверно, новенькая, с иголочки, двухэтажная, с видом на реку, она манила его. Но, по-моему,
та, в которой он жил на Каменноостровском проспекте в доме Бенуа (там теперь его музей), ничуть не хуже. (В свое время она принадлежала какому-то адвокату, но ее экспроприировали.) В этот музей никто не
ходит, а зря. Там чудные вещи. Там американский холодильник «Дженерал электрик», прототип нашего
«Севера», но только до сих пор прекрасно работающий, необыкновенной красоты и функциональности, толстый такой, с закругленными углами, похожий на сугроб; там красный компактный томик
Марксова «Капитала», подаренный Кирычу на днюху любящей супругой, которой он так охотно и обильно изменял; там на полу шкура белого медведя — кто
его убил, не сообщают; там книга исполинских размеров: отчет работниц какой-то обувной фабрики,
все ложь и очковтирательство, галоши они там будто
какие-то… А сам-то Кирыч вечерами катался на финских коньках в финской шапке — клеил баб, белье
носил не пролетарское, а иностранное, добротное —
все это в музее любовно выставлено, шкафы и кресла
у него были не советские, а удобные и красивые, царского времени, и вообще, несмотря на фальшивые потуги работников музея (изумленных посетителем-одиночкой, коим была я) как-то воспеть беспардонного бабника и сибарита, каковым был дорвавшийся до
сладкой жизни «мальчик из Уржума», — весь музей,
каждый его экспонат вопиет о том, что надо не революцию делать, а строить буржуазное общество, и что
уж Кирыч-то буржуазными утехами упивался вовсю.Мы же в нашу карповскую квартиру переехали
в 1951 году, папе она досталась как многодетному отцу, причем никто не ожидал такого щедрого подарка
судьбы — семья наша жила до того в том же доме
в маленькой квартирке, а за эту, большую, насмерть
дрались какие-то два немаловажных начальничка.
И, как это иногда случается, сработал принцип «не
доставайся же ты никому» — в этот момент очень
удачно родилась я, и исполком (или кто там этим ведал) воспользовался случаем и не стал создавать себе
врага и выбирать из двух зол, а отдал жилплощадь
многодетным, ведь дети у нас — это святое, и камень
никто не бросит. По родительским рассказам, папа пришел в исполком просить об улучшении жилищных условий как раз в тот момент, когда председатель сидел, обхватив голову руками в ужасе от нерешаемой задачи: кому из двух важняков отдать квартиру. Услышав папу, он крикнул: «Вас бог послал!
Скорее бегите туда и вносите чемоданы!» Тогда существовало несколько дикое правило: кто первый занял
жилплощадь, тому она и принадлежит.Вот так мне, новорожденному младенцу, досталось то, что не досталось Сергею Миронычу Кострикову, партийный псевдоним Киров, а смельчаки-антисоветчики говорили, что фамилию эту надо
читать задом наперед, и тогда получится Ворик.И уже в начале двухтысячных, когда у меня была
своя собственная квартира и я ходила по антикварным магазинам, приискивая, чем бы украсить еще
пустое и гулкое жилье, мне на глаза попался и неизвестно чем приглянулся бюст Кирова. Вероятно,
тем, что он стоил пятьдесят долларов, а его убийца
Сталин, например, — триста. Ну-с, ворики нам милей, чем кровопийцы, а раз они еще и дешевле, то
я купила белую безглазую голову Сергея Мироныча
и отнесла его на Карповку, где пересиживала тяготы ремонта. И только войдя с ним в квартиру, я поняла, что это он попросился на ручки — попался на
глаза, прикинулся малоценным, выбрал и время, и повод, и того единственного человека в многомиллионном городе — меня, — способного отнести его в то
единственное место, которое его сейчас интересовало и которое он никогда не видел: обещанную, чаемую, новенькую лямпампусечную квартирку — с чуланом, антресолями, солярием, комнатой для прислуги, окнами на реку и на закат.И мне стало жалко Сергея Мироныча, рост метр
пятьдесят с кепкой, и я понесла его по комнатам, показывая и рассказывая. Видишь, Сергей Мироныч?
Это столовая, тут всегда сыро и никогда не бывает
солнца. Потолок тут течет и обваливается с конца
войны, ЖЭК уверяет, что трубы сгнили и ничего тут
не поделаешь и что все чертежи потеряны, ты им веришь, правда? Зато тут балкон. И два встроенных
шкафа с антресолями. В шкафу ящики с промасленными деталями от папиного мотоцикла, лежат с сорок восьмого года. Жанр — «очень хорошие, пусть
лежат». На антресолях старые «Огоньки», пятидесятых годов, до которых ты не дожил. Там такая же
дрянь, как и в тридцатые и сороковые, но более вегетарианская. Там в одном номере замечательные «пословицы русского народа», которые придумала у себя
в кабинете какая-то коммунистическая сволочь вроде тебя, Сергей Мироныч. «Чан Кайши на Формозе —
как блоха на морозе», «Лондон и Вашингтон дуют
в один тон», «В Москве живет наш дед — Верховный
Совет», «От ленинской науки крепнут разум и руки»,
«В колхоз пришел — кафтан нашел».Как тебе? По сердцу русский фольклор? То-то.
Пошли дальше. Это — чулан. Обои в нем лиловые
в белую хризантемку, их так и не меняли, держатся
с 1935 года. Там живет собака Ясса, боксер. Она ест
овсянку, и ничего. А когда ее взяли щенком, она была
приучена хозяйкой есть клубнику и взбитые сливки.
Вроде тебя, Мироныч! Но ее живо отучили. Правда, ее
лет сорок уже нет на свете. А для меня она всегда тут.Вот кухня. Тут есть замечательная вещь — холодный шкаф. Это такой пролом в толстой кирпичной
стене, со стороны кухни он закрывается деревянными дверцами, а со стороны улицы стоит решетка.
И там продукты хранятся свежими. Потому что
в 1935 году ни у кого, кроме тебя, холодильников не
было, пролетарий хренов. Понял? Пойдем дальше?Так обошла я с ним всю квартиру, все ему показала и рассказала и отнесла в свое новое жилье. Он
там стоит теперь на подзеркальнике большого буфета, на нем черные очки и женский кокошник в стиле «рюсс», чтобы помнил.
Тимур Вермеш. Он снова здесь
- Тимур Вермеш. Он снова здесь / Пер. с немецкого А. Чередниченко. — М.: АСТ: CORPUS, 2014. — 380 с.
Литературный дебют немецкого журналиста Тимура Вермеша в одночасье стал бестселлером в Европе и шокировал критиков, вынужденных с предельной осторожностью подбирать слова для рецензий.
Берлин, 2011 год. На городском пустыре приходит в себя Адольф Гитлер. Он снова здесь — один, лишенный власти, соратников, даже крыши над головой. И снова начинает восхождение «ниоткуда», постепенно осваиваясь в новой реальности. Успех приходит неожиданно быстро, ибо мир видит в нем не воскресшего диктатора, но гениального актера: его гневные речи встречают овациями, видеозаписи выступлений взрывают интернет. Коллеги и помощники вскоре становятся преданными друзьями. Звезда Адольфа Гитлера восходит все выше, а планы его тем временем остаются неизменными.Все действия, персонажи и диалоги в этой книге являются вымышленными. Любое сходство с реальными людьми и/или их реакциями, с фирмами, организациями и т. д. случайно уже потому, что в реальном мире при подобных обстоятельствах действующие лица, вероятно, поступали бы по-другому и вели себя иначе. Автор придает большое значение тому факту, что Зигмар Габриэль и Ренате Кюнаст в действительности не разговаривали с Адольфом Гитлером. Глава I
Помню: я проснулся, должно быть, вскоре после полудня. Я открыл глаза и увидел над собой небо. Голубое небо, легкая облачность, тепло, я сразу понял, что для апреля чересчур тепло. Почти, можно даже сказать, жарко. И сравнительно тихо — надо мной не было видно ни единого вражеского самолета, не слышно ни орудийной стрельбы, ни разрывов поблизости, ни воздушных сирен. Я также отметил, что нет ни рейхсканцелярии, ни бункера. Повернув голову, я увидел, что лежу на земле на незастроенном участке, окруженном домами, стены которых сложены из кирпича и частично перепачканы какими-то пакостниками, что меня сразу же разозлило, и я машинально решил вызвать Дёница1. Поначалу, словно в полудреме, я подумал было, что и Дёниц лежит где-то рядом, но потом дисциплина и логика одержали верх: я моментально осознал необычность ситуации. Обычно я не располагаюсь на ночлег под открытым небом.
Вначале я задумался: что я делал в предыдущий вечер? О чрезмерном потреблении алкоголя нечего было и думать, я же не пью. Последнее, что я помнил, — как мы с Евой сидели на мягком диване. Помню еще, что мной — нами — владела некоторая беспечность, я вроде бы решил в тот вечер ненадолго оставить в покое государственные дела, но никаких планов мы не строили, о походе в ресторан или в кино, разумеется, не могло быть и речи, развлекательная программа в столице рейха к тому времени уже отрадным образом истощилась, не в последнюю очередь вследствие моего приказа. Пусть я не мог с уверенностью сказать, не появится ли в ближайшие дни в городе Сталин — такую возможность нельзя было полностью исключить на тот момент, — но мог с абсолютной уверенностью сказать, что его поиски кинотеатра здесь будут столь же безуспешны, как, например, в Сталинграде. По-моему, мы еще немножко поболтали с Евой, и я показал ей свой старый пистолет, прочие детали не пришли мне на ум при пробуждении. Виной тому была также головная боль. Нет, воспоминания о вчерашнем вечере помочь не могли.
Тогда я решил ухватить быка за рога и как следует разобраться в текущем положении дел. За свою жизнь я научился наблюдать, замечать, выделять мельчайшие детали, которые даже иной ученый сочтет маловажными, а то и проигнорирует. О себе же с чистой совестью могу сказать, что благодаря многолетней железной дисциплине становлюсь в моменты кризиса хладнокровнее, рассудительнее, мои чувства обостряются. Я работаю четко, спокойно, как машина. Я методично собрал всю доступную мне информацию. Я лежу на земле. Осматриваюсь. Рядом со мной валяется мусор, растет сорная трава, стебли, кое-где кусты, также встречаются маргаритки, одуванчики. Я слышу голоса, они не слишком далеко, крики, повторяющийся звук удара, смотрю в направлении шума, он исходит от мальчуганов, играющих в футбол. Уже не пимпфы2, а для фольксштурма3 слишком молоды, очевидно, из гитлерюгенда, но сейчас не на службе — видимо, враг устроил передышку. В ветвях дерева копошится птица, она щебечет, поет. Для кого-то это лишь примета веселого настроения, но в моем неопределенном положении, когда важна любая, даже столь незначительная информация, знаток природы и каждодневной борьбы за существование может сделать вывод, что рядом нет хищных животных. В непосредственной близости от моей головы лужа, которая, похоже, мельчает, наверняка когда-то давно шел дождь, но с тех пор сухо. На ее краю лежит моя фуражка. Вот так работает мой тренированный рассудок, вот так работал он и в этот тревожный момент.
Я сел. Это получилось без труда. Я пошевелил ногами, руками, пальцами. Ранений, похоже, не наблюдалось, физическое состояние было благоприятным, я был совершенно здоров, если не считать головной боли, даже дрожь в левой руке, кажется, почти пропала.
Я осмотрел себя. Я был одет: на мне была форма, мундир солдата. Грязноватый, но не сильно, следовательно, меня не засыпало обломками. На форме виднелись земля и крошки какой-то выпечки, пирога или чего-то подобного. Сукно сильно пахло горючим, вероятно бензином. Это могло объясняться, например, тем, что Ева пыталась почистить мою форму, использовав, однако, чрезмерное количество чистящего бензина. Будто она вылила на меня целую канистру. Ее самой нигде не было, да и весь мой штаб в настоящее время, похоже, не находился поблизости. Я стряхнул как мог грязь с мундира, с рукавов и вдруг услышал голоса:
— Эй, зырь!
— Чё за бомж?
Очевидно, я производил впечатление человека, который нуждается в помощи, — три члена гитлерюгенда это превосходно поняли. Окончив игру, они уважительно приблизились, что было понятно: неожиданно в непосредственной близости узреть фюрера Германии на незастроенной территории, используемой для спорта и физической закалки, среди одуванчиков и маргариток — это необычный поворот в распорядке дня молодого, не до конца созревшего мужчины. И все же небольшой отряд поспешил ко мне, словно стайка борзых, в готовности помочь. Молодежь — это будущее!
Мальчуганы остановились на некотором расстоянии, рассматривая меня. Наконец самый высокий, очевидно бригадир, обратился ко мне:
— Эй, шеф, все в порядке?
Несмотря на беспокойство, я не мог не отметить полнейшее отсутствие немецкого приветствия4. Разумеется, виной столь бесцеремонному обращению и употреблению «шеф» вместо «фюрер» была неожиданность, причем в иной, не столь диковинной ситуации она, возможно, вызвала бы невольную веселость, ведь часто бывает, что и в окопе среди безжалостной стальной бури люди выкидывают самые причудливые шутки. Но все же солдату должен быть присущ определенный автоматизм, даже в непривычных ситуациях, в этом и смысл муштры, если же автоматизма нет, то и вся армия гроша ломаного не стоит. Я встал на ноги, что далось не так-то легко — по-видимому, я пролежал долго. Тем не менее я оправил мундир и парочкой легких ударов кое-как очистил брюки. Откашлявшись, я спросил у бригадира:
— Где Борман?
— Кто?
Я не верил своим ушам.
— Борман! Мартин!
— Не знаю такого.
— Не-а, не слышал.
— Как он выглядит?
— Как рейхсляйтер, черт побери!
Что-то выходило чрезвычайно странно. Хотя я по-прежнему явно находился в Берлине, но, очевидно, весь правительственный аппарат был у меня похищен. Требовалось срочно вернуться в бункер, но я понял, что от наличного молодняка помощи не дождаться. Для начала следовало найти дорогу. Безликий участок, на котором я оказался, мог находиться в любом месте города. Надо было лишь добраться до улицы. Учитывая, по-видимому, длительный перерыв в стрельбе, там будет немало прохожих, трудящихся, водителей таксомоторов, способных указать мне путь.
Вероятно, ребятам из гитлерюгенда я не показался таким уж беспомощным, поскольку они вроде бы решили вернуться к футболу. По крайней мере, самый высокий из них повернулся лицом к своим товарищам, так что я смог прочесть имя, которое мать нашила на его чрезмерно пестрой спортивной рубахе.
— Гитлерюнге Рональдо! В каком направлении улица?
Должен, увы, признать, что последовала довольно скудная реакция: отряд практически не обратил внимания на мой вопрос, лишь один из двух младших на ходу вяло махнул рукой в угол пустыря, где при ближайшем рассмотрении действительно обнаружился проход. Я сделал в уме заметку что-то вроде «уволить Руста«5 или «удалить Руста» — человек занимает свой пост с 1933 года, и в вопросах образования нет места столь бездонной халатности. Как сможет молодой солдат найти победную дорогу в Москву, в сердце большевизма, когда он не в состоянии узнать собственного главнокомандующего!
Я нагнулся, поднял фуражку и, надев ее, твердым шагом пошел в указанном направлении. Завернув за угол дома, я оказался в узком проходе между высоких стен, в конце которого сверкал свет улицы. Мимо, прижавшись к стене, робко прошмыгнула неухоженная кошка пятнистого окраса. Сделав четыре или пять шагов, я вышел на улицу.
У меня перехватило дыхание от нахлынувших потоков цвета и света.
В моем последнем воспоминании город представал весьма пыльным и серым, даже солдатски-серым, с грудами руин и внушительными разрушениями. Но мне открылась совершенно иная картина. Руины пропали или же были начисто убраны, улицы вычищены. Зато по краям проезжей части стояли многочисленные или даже бесчисленные пестрые машины — очевидно, автомобили, только меньшего размера, но по их прогрессивно привлекательному виду чувствовалось, что ведущую роль при проектировке играли заводы Мессершмитта. Дома были свежевыкрашены, самыми разными цветами, подчас напоминавшими сладости моей юности. Признаюсь, у меня закружилась голова. Мой взгляд искал чего-нибудь знакомого, и я заметил облезлую скамейку на островке зелени с другой стороны проезжей части. Я сделал пару шагов, и не стыжусь признать, что, должно быть, выглядел несколько неуверенно. Раздался звонок, звук трения резины об асфальт, и потом кто-то заорал на меня:
— Ты чё, старик? Слепой?
— Я… я прошу прощения… — услышал я собственный голос, звучавший одновременно испуганно и облегченно.
Передо мной стоял велосипедист — наконец я увидел хоть что-то знакомое, притом дважды знакомое. По-прежнему шла война, и для безопасности человек носил шлем, изрядно повреженный во время прошлых налетов, даже, надо сказать, совершенно дырявый.
— Ну и видок у тебя, блин!
— Я… простите… мне надо бы присесть.
— Да тебе прилечь надо бы. И надолго!
Я заторопился к спасительной скамейке, и, наверное, был бледен, упав на нее. Похоже, этот молодой человек меня тоже не узнал. Вновь отсутствовало немецкое приветствие, и он отреагировал так, будто столкнулся с самым обычным пешеходом. Подобная халатность была здесь в ходу: пожилой господин прошел мимо, покачав головой. Следом появилась дородная дама с футуристической детской коляской — еще один знакомый предмет, но и он не смог вдохнуть надежды в моем отчаянном положении. Я приподнялся и, стараясь держать осанку, подошел к ней.
— Простите, возможно, вас удивит мой вопрос, но мне… необходимо срочно узнать кратчайший путь в рейхсканцелярию.
— Вы от Штефана Рааба, что ли?
— Простите?
— Тогда Керкелинг? Или Харальд Шмидт?6
Виновато, наверное, нервное напряжение — я не сдержался и схватил ее за рукав.
— Женщина, возьмите себя в руки! Вспомните о долге, фольксгеноссе!7 Мы на войне! Как вы думаете, что сделает с вами русский, если он здесь появится? Думаете, русский посмотрит на вашего ребенка и скажет: «Хо-хо, какая свеженькая немецкая девица, но ради ребенка я подавлю в штанах мои низменные инстинкты?» Дальнейшее существование немецкого народа, чистота крови, выживание человечества — все поставлено на карту в эти часы, в эти дни, а вы что, хотите на суде истории нести ответ за конец цивилизации, только потому что в своей невероятной ограниченности не желаете указать фюреру немецкой нации дорогу в его рейхсканцелярию?
Я уже и не удивился, что слова мои не вызвали почти никакой реакции. Выдернув свой рукав из моей руки, идиотка вытаращилась на меня и помахала перед лицом ладонью с растопыренными пальцами, что однозначно выглядело жестом неодобрения. Я не мог дольше закрывать глаза: что-то здесь совершенно разладилось. Никто не относился ко мне как к главнокомандующему и рейхсфюреру. Мальчишки-футболисты, пожилой господин, велосипедист, дама с коляской — это не могли быть сплошные совпадения. Моим первым побуждением было оповестить органы государственной безопасности для восстановления правопорядка. Но я сдержал себя. Мне пока недоставало сведений об окружающей обстановке. Требовалось больше информации.
Мой рассудок методично заработал и с ледяным спокойствием проанализировал положение дел. Я в Германии, я в Берлине, хотя он кажется чужим. Эта Германия иная, но все же чем-то походит на привычную мне державу: здесь еще остались велосипедисты, автомобили, а значит, наверняка есть и газеты. Я огляделся. И действительно под моей скамейкой лежало нечто, напоминавшее газету, хотя и напечатанное с некоторой расточительностью. Листок был разноцветный и совсем незнакомый, назывался «Медиамаркт» — при всем желании я не смог припомнить, чтобы разрешал подобное издание, да никогда и не разрешил бы. Содержание его было совершенно непонятным, злость вскипела во мне: как можно во времена бумажного дефицита безвозвратно разбазаривать драгоценные ресурсы общенародного достояния на такую бессмысленную дрянь?! Функа8 ждет выволочка, вот только доберусь до рабочего стола. Но сейчас требовались надежные новости, найти бы «Народный обозреватель» или «Штурмовик», да для начала сгодился бы и «Бронированный медведь«9. Неподалеку действительно обнаружился газетный киоск, и даже с такого значительного расстояния было заметно, что у него удивительно богатый ассортимент. Можно подумать, мы пребываем в состоянии ленивого и глубочайшего мира! Я приподнялся в нетерпении. Потеряно слишком много времени, и следовало срочно заняться восстановлением порядка. Армия ждет приказов, вероятно, где-то меня уже разыскивают. Спешным шагом я направился к киоску.
Уже первый взгляд принес интересные наблюдения. На стенде около киоска висело множество пестрых газет на турецком языке. Очевидно, в городе ныне пребывает изрядное количество турок. Похоже, что в бессознательном состоянии я пропустил длительный период времени, в течение которого многие турки переселились в Берлин. Знаменательно. Вплоть до последнего времени турок, будучи, по сути своей, верным помощником немецкого народа, несмотря на наши серьезные усилия, хранил нейтралитет, никак не соглашаясь вступать в войну на стороне рейха. Но, кажется, за время моего отсутствия кто-то, скорее всего Дёниц, сумел убедить турок оказать нам поддержку. А довольно мирная обстановка на улице говорила о том, что турецкое вмешательство даже привело к решающей перемене в военных действиях. Я был потрясен. Разумеется, я всегда уважал турка, но все же не предполагал его способным к таким достижениям. Впрочем, по причине недостатка времени я не следил пристально за его страной. Очевидно, реформы Кемаля Ататюрка дали сенсационный толчок ее развитию. И произошло то чудо, на которое и Геббельс постоянно уповал с надеждой. Сердце мое забилось в горячей уверенности. Надежды оправдались, ведь я, ведь рейх даже в часы, казалось бы, глубочайшей тьмы не оставлял веры в окончательную победу. Четыре-пять разных турецкоязычных изданий пестрых расцветок являли неоспоримое доказательство новой, славной оси Берлин — Анкара. Итак, когда моя главная забота, забота о благополучии рейха, столь удивительным образом разрешилась, мне оставалось лишь выяснить, сколько же времени я потерял, пребывая в том странном забытьи на заброшенной территории между жилыми домами. «Народный обозреватель», очевидно, весь раскупили, зато мой взгляд упал на как будто знакомое издание, некую «Всеобщую франкфуртскую газету«10. Название было мне в новинку, но по сравнению с прочей развешанной здесь прессой газета радовала глаз знакомым и вызывающим доверие шрифтом.
Я не тратил время на текст, а искал сегодняшнюю дату.
30 августа.
2011.
Я смотрел на число в растерянности, не веря глазам. Перевел взгляд на другой номер, «Берлинскую газету», также отличавшуюся безукоризненным немецким шрифтом, и поискал дату.
2011.
Выдернув газету со стойки, я раскрыл ее, перелистнул страницу, следующую.
2011.
Число издевательски заплясало в моих глазах. Оно медленно наклонилось влево, потом чуть быстрее вправо, потом еще быстрее опять влево и закачалось из стороны в сторону, как это любит делать народ в пивных. Взгляд силился уследить за числом, ухватиться за него, но газета выскользнула у меня из рук. Я почувствовал, что оседаю, и тщетно попытался удержаться за другие газеты на стеллаже, хватаясь за все подряд сверху донизу.
Потом в глазах потемнело.
1 Карл Дёниц — согласно завещанию Гитлера его преемник, последний рейхспрезидент Германии.
2 Пимпфы — члены юнгфолька, младшей возрастной ступени гитлерюгенда, мальчики от 10 до 14 лет.
3 Фольксштурм — народное ополчение Третьего рейха в последние месяцы войны.
4 Deutscher Gruß — нацистское приветствие, поднятая вверх правая рука с вытянутой ладонью. В современной Германии запрещено законом и наказуемо.
5 Бернхард Руст — министр образования и воспитания в Третьем рейхе.
6 Штефан Рааб, Хапе Керкелинг, Харальд Шмидт — популярные немецкие комики и телеведущие.
7 Volksgenosse, букв. «народный товарищ», соотечественник (нем.) — в Третьем рейхе это слово обозначало принадлежность к общности людей арийской крови (как «партайгеноссе» — принадлежность к НСДАП), в противовес обращению «геноссе», товарищ, принятому в социалистических организациях. Слово однозначно связано с национал-социализмом и потому не употребляется в современном немецком языке.
8 Вальтер Функ — министр экономики в Третьем рейхе.
9 Völkischer Beobachter, «Народный обозреватель» — ежедневная официальная газета НСДАП; Der Stürmer, «Штурмовик» — бульварная антисемитская газета; Der Panzerbär, «Бронированный медведь» — газета, издававшаяся в Берлине в последние дни войны (медведь — гербовое животное Берлина).
10 Frankfurter Allgemeine Zeitung — одна из крупнейших немецких газет, ее название и заголовки статей на титульной странице печатаются фрактурой, которая поначалу была «идеологическим» шрифтом в нацистской Германии.
Курт Ауст. Второй после Бога
- Курт Ауст. Второй после Бога / пер. с норв Л. Горлиной. — М.: АСТ: CORPUS, 2014. — 544 с.
Знаменитый автор-криминалист Курт Ауст — датчанин, ныне живущий в Норвегии и пишущий по-норвежски, стал широко известен в Европе после публикации его первой книги «Судный день» (1999), отмеченной премией «За лучший дебют». Этой книгой писатель открывает криминальную серию из времен Средневековья, в которую вошел и роман «Второй после Бога», удостоенный престижной норвежской премии Riverton и литературной премии «Стеклянный ключ» как лучший скандинавский детектив за 2003 год. Книги серии объединены не только временем и местом действия, но и главными персонажами — это датский профессор Томас Буберг и его ученик, норвежец Петтер Хорттен.
В романе «Второй после Бога» героям в очередной раз предстоит расследовать ряд таинственных отравлений и мистических смертей, произошедших во время секретной поездки папского нунция по лютеранской Норвегии. Тогда юный Петтер головой отвечал за безопасность посланника Папы и его благополучное возвращение в Копенгаген.
Глава 1
Give every man thy ear, but few thy voice; take each man’s censure, but reserve thy judgement.
Я с удивлением смотрю на эти слова. Снова и снова читаю их, разбираю старинные буквы и английский язык слово за словом: «Всех слушай, но беседуй редко с кем. Терпи их суд и прячь свои сужденья«1, — и всякий раз прихожу к одному и тому же выводу: это слова Томаса!
В смятении я листаю эти записки — очень похоже, что это откровения безумца, вывернувшего себя наизнанку, после чего некто приложил усилия к тому, чтобы сжечь и утопить эти письмена. И вот среди потока слов о призраках, интригах и убийствах вдруг появляется фраза, простой и разумный совет, от которого у меня перехватывает дух, и я вижу живого Томаса, произносящего эти слова.
Его слова. Его совет. Как они сюда попали? Как неожиданно возникли на случайном листе бумаги, найденном мною в доме случайного торговца, у которого я живу на каком-то случайном острове, неподалеку от которого мы сели на мель. Слова Томаса, написанные по-английски.
Я зову Барка, мне хочется пить, жажда дерет горло и доводит меня до безумия. Вот он поднимается со своего тюфяка у двери и входит ко мне, спокойный, надежный, как всегда, — такой уж он есть, этот высокий человек. Вода успокаивает меня, я снова листаю страницы, снова читаю те слова и вижу, что они не меняются. В смятении я откладываю бумаги и оглядываю комнату. Нет, невозможно, чтобы два человека написали одинаковое отеческое наставление. Или все-таки возможно? Нет, только не так точно, слово в слово, такого не бывает. У меня есть два предположения: либо Томас написал эти слова и отослал кому-то, кого я не знаю, либо процитировал кого-то, не сказав, кому принадлежит это высказывание и откуда он это взял. И то и другое одинаково возможно. Когда мы впервые встретились, Томас уже прожил половину своей жизни, к тому же жизнь время от времени разводила нас в разные стороны и была так богата событиями, что мы не все успевали рассказать друг другу. Да и вообще Господин не все рассказывает своему Слуге. Это естественно.
И тем не менее я не могу оторваться от этих строк, написанных на старой бумаге.Барк ждет, глядя на меня. Я машу ему, чтобы он ушел, — он мешает мне думать.
Каморка маленькая, в ней гуляет сквозняк, пламя дрожит, как ноги у старика, ровный ручеек стеарина стекает по одной стороне свечи и капает на пол. Я нахожусь на острове Лэссёйен. Не по своей воли, а вопреки ей. Неужели такова воля Божия?
Я не совсем понимаю Его намерения в отношении меня. Не понимаю их с самого Виборга, когда несколько недель назад Он позволил половине моей жизни, моему господину и ученику, при котором я состоял почти три десятилетия, князю Реджинальду, отказать мне от места и навсегда покинуть меня. Мой немецкий князь… поправка: мой бывший немецкий князь, которому я преданно служил как домашний учитель еще тогда, когда он был дерзким восьмилетним сопляком… — или девятилетним?.. — уже наверняка покинул Данию и отправился в свое небольшое княжество. Сущий пустяк задел его гордость и высокородную честь подобно горящей стреле, он вскипел, и между нами произошла ссора, из-за которой мы расстались далеко не друзьями. О, как бы мне хотелось, чтобы этого не было!
Идет год 1747-й от Рождества Христова, и мое старое тело, пережившее уже шестьдесят шесть лет, приближается к такому же количеству зим. Стоит осень, пора увядания, и я чувствую, что Господь взялся за меня всерьез. Однако, как всегда, я в этом не уверен. По простоте душевной я долго считал, что моя старость будет спокойной, без резких поворотов, без внезапных перемен, характерных для моей молодости. Однако мое пребывание в этой каморке свидетельствует совсем о другом.
Моя каморка — это комната для приезжих у торговца Бурума на острове Лэссёйен. Он оказался так великодушен, что оказал мне гостеприимство, разрешив жить у него столько, сколько мне понадобится. Комната небольшая, но в ней есть кровать, в которой я нуждаюсь не только ночью, стол и стул.
В том, что мы, мой слуга Барк и я, оказались на этом острове, был виноват сильный северо-западный ветер, заставивший наш корабль изменить курс. Мы шли из порта Скиве в ютландском Лимфьорде в Норвегию, погода была благоприятная, наше судно шло на север вдоль восточного берега Ютландии, Скаген находился у нас с левого борта. Неожиданно сильный ветер заставил шкипера искать спасения на берегу. Но ветер усиливался и вместо Фладстранда мы были вынуждены взять курс на Лэссёйен в поисках убежища на этом острове между Данией и Швецией. В то время я лежал больной в своей каюте не в силах поднять головы и потому не мог следить за борьбой судна с непредсказуемыми силами природы.
Через несколько дней шкипер и судно покинули Лэссёйен, а мне, Петтеру Хорттену, пришлось остаться.
Меня мучила не морская болезнь, к ней я уже давно был невосприимчив. То, что со мной могло сделать море, было детскими игрушками по сравнению с тем, что преподнесла мне жизнь во время этого бурного путешествия, которому, казалось, никогда не будет конца. Лихорадка трепала меня еще много дней уже после того, как мы сошли на берег. Она была не похожа на обычную лихорадку, потому что никакие средства, которыми меня потчевала одна мудрая женщина, жившая на этом острове, не могли ее изгнать. Все мое нутро полыхало от жара, душа сгорала на адском огне, а память терзали воспоминания, которые я хотел бы забыть. О Боже, зачем Ты наградил меня такой памятью! Почему я не могу погрузиться в блаженное детское забытье, свойственное некоторым старым людям? Впасть в новое детство, пусть я и старик, обрести детскую душу в теле старого человека?
Чего я, собственно, достигну, вернувшись обратно в Норвегию? Есть ли в этом смысл, есть ли теперь смысл хоть в чем-нибудь?
Как неприкаянный призрак, как дух, не попавший в освященную землю и потому не нашедший покоя, я, старый человек, еду на север. Наверное, есть какой-то смысл в том, что я еще жив, что какая-то причина заставляет меня открывать глаза, как только занимается день. Можно подумать, будто я стремлюсь в Норвегию, в мое родное селение, в то место, которое я когда-то называл «домом», будто еще надеюсь получить ответ: «Да, именно по- этому ты должен жить, Петтер Хорттен!»
Когда я несколько дней назад лежал в горячечном бреду, мне приснился сон, который я теперь, когда лихорадка уже прошла, без конца вспоминаю. Я стою под большим деревом, огромным, как мир, и вижу под его корнями пещеру, бесконечную, как море. От корней тянутся нити, тысячи нитей, их не меньше, чем песчинок на берегу, и я иду среди них и дивлюсь, какие они все разные. Одни — длинные, другие — тонкие, третьи — острые, четвертые — живые, пятые — оборванные, эти выглядят сухими и увядшими. Я иду по темным ходам пещеры и замечаю, как что-то направляет мои шаги, заставляет меня идти в определенном направлении. Не понимая, почему, я наклоняюсь под толстым корнем и попадаю в более темное место под огромным стволом дерева.
Там, в паутине других нитей, что-то приковывает мой взгляд, что-то длинное и скрюченное, не изящное и не сильное, скорее, лирическое и грустное, оно словно шепчет мне о любви и тоске. Его узелки и шрамы производят впечатление уязвимости и в то же время — ума, и я стараюсь приблизиться, чтобы как следует это разглядеть. Тогда оно слабо вспыхивает, словно светится изнутри, и меня охватывает радость, как будто оно — частица меня самого. Неожиданно в темноте блестит металл. Чья-то корявая рука хватает эту корневую нить, другая уже готова ее перерезать. В страхе я хочу закричать, но, похоже, под корнями этого большого дерева нет никаких звуков, там царит мертвая тишина. Неожиданно я вижу, что и нож и нить держит в руках старая женщина. Ее морщинистое лицо, старое, как сама земля, выражает радость и скорбь, любовь и ненависть — все человеческие чувства высечены на ее лице, и я вижу, что она колеблется. Глазами, которые видели все, она долго, не мигая, смотрит на меня. Потом убирает нож и беззвучным голосом говорит, что она Скульд, а потом отворачивается от меня и исчезает. В ту же минуту я просыпаюсь.
Через несколько часов лихорадка отступила, и меня перестало рвать, когда я принимал пищу.
Скульд, — сказала она.
Урд, Вернанди, Скульд. Я помню их имена. Три норны, три богини судьбы в древней языческой вере в бога Одина. Они жили под большим ясенем, Иггдразилем, и вершили судьбы людей.
Скульд — звучит почти как «скюльд» — вина. Неужели норна хочет, чтобы я вспомнил все свои провинности, которые накопились у меня за всю мою жизнь?
Уж не потому ли она отпустила мне еще немного времени, не стала перерезать нить моей жизни?
Гм-м! Не верю я в это старое язычество. Я взбиваю подушку и подкладываю ее под спину, лежу и смотрю на пляшущие по стене тени, они пляшут, как духи, когда ветер проникает в щели окна и играет последним пламенем.
Вина. Конец. Добрый совет. Начало.
Всех слушай, но беседуй редко с кем. Это начало. Смерть и вина — конец.
Я грустно вздыхаю над своими смутными мыслями, сжимаю пальцами фитиль стеариновой свечи, который шипит и плюется от бессилия, и свет неохотно покидает комнату, предоставив ее во власть осенней темноты. Воздух сырой, и от постельного белья пахнет плесенью — вот она цена за жизнь на острове посреди моря. Кричат чайки, и неровный, но беспрерывный шум волн заставляет мысли пуститься в путь — обратно в прошлое, обратно, обратно…
1 Уильям Шекспир. Гамлет, принц датский. Перевод Б. Пастернака.
Марат Басыров. Печатная машина
- Марат Басыров. Печатная машина. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2014. — 224 с.
0. КОСМОС
Мне было семь, и я сидел в пустом контейнере. Сидел, скорчившись в позе эмбриона на дне большого мусорного бака, и не знал, что мне делать дальше. За пределами моего убежища стояла ночь, наполненная запахами травы и земли, а моя голова кружилась от запаха гнили. Казалось, прошла вечность после того, как я оказался здесь, и эта вечность была пуста, как огромный помойный бак.
Зачем я залез сюда? Сейчас у меня не было ответа. Мне очень нужно было провести эту ночь в этом месте, и, забираясь в контейнер, я знал, что поступаю правильно. Теперь же меня одолевали сомнения.
Чтобы прогнать их прочь, я начал петь. Тихо-тихо напевать под нос песни, которые я слышал по радио и которые мы разучивали в школе. Песни о войне, о первопроходцах, о целинных землях, о героических подвигах и о тех, кого ждут дома матери и жены. Мне было немного зябко, я слегка продрог в этом вонючем баке. Хотелось домой, но я не решался открыть крышку и вылезти наружу.
Должно быть, мои родители уже несколько раз прочесали наш большой двор, заглянули во все потаенные его уголки. Обзвонили всех моих друзей, спрашивая, не у них ли я остался, не знают ли они, куда я пошел или куда собирался пойти, не говорил ли что-нибудь на этот счет. Я знал, что меня ждет утром, если я вернусь домой, и старался не думать об этом, но передо мной все время стояло заплаканное материнское лицо и растерянное лицо отца. Его кадык.
Вид кадыка был особенно неприятен. Острый, на красной шее, выпирающий из-под кожи каким-то злым несоответствием с окружающим. Упрямым уродством, которое нельзя полюбить. Вдруг я подумал, что мне совсем не обязательно возвращаться домой, что я могу пойти куда угодно, куда глаза глядят, если, конечно, не улечу…
Внезапно послышался какой-то шум. За бортом по ту сторону кто-то был.
Я прислушался к звукам. Они могли принадлежать Матросу — дворовому псу. Скорее всего, это он крутился возле контейнера, задевая его хвостом. Затем в металлический бок ударила струя. Как будто заправили ракету, готовя ее к запуску.
Этот бак мы с Арончиком присмотрели пару дней назад. Бак стоял отдельно от других и был пуст — в него почему-то никто не вываливал мусор.
— Это наша ракета, — сказал Арончик, заглядывая внутрь.
Я с сомнением оглядел емкость.
— Она полетит, — сказал он. — Не веришь?
Верил ли я? Мы договорились испытать ракету в одну из ближайших ночей. В те времена вся страна жила космическими полетами. Над нами постоянно кто-то кружил.
И вот я сидел здесь, а его не было.
Неужели Арончик испугался? Неужели обманул, и я, как последний дурак, повелся на обман? Неужели этот бак никогда не станет ракетой, хоть просиди в нем сто лет?
Эти мысли рождали тоску. Ничего не происходило. Я чего-то ждал: если не самого полета, то хотя бы намека, что он возможен. Но мир был тих, а его тишина — обычна.
Время шло очень медленно. Казалось, я сижу здесь очень давно, и эту давность ничем нельзя было измерить. Только, наверно, песнями и стихами. И я пел, глотая слезы.
Я не заметил момента, когда начал плакать. Слезы потекли сами собой, и в этом не было стыда. Они немного мешали петь, но скоро я к ним привык. Это можно было сравнить с экстазом, если бы не страх, мешавший мне раствориться в происходящем.
В те часы я остро ощутил свое одиночество. Впервые в жизни я испробовал это на вкус. Все чувства, испытанные до этого момента, были стерты космической пустотой. Не зная ничего о ней, я почувствовал ее у себя внутри. Не я взлетел в космос, а космос провалился в меня. Ноги давно затекли и онемели, болела спина, в голове было пусто. Мне хотелось разрушить это наваждение, но я не мог даже пошевелиться. Наконец, терпеть стало невыносимо. Я попробовал встать и откинуть крышку, но она почему-то не поддавалась. Бак не хотел открываться. Космос поглотил меня и не собирался выпускать. Я стал его пленником…
1. КАЛЕЙДОСКОП
Когда мне становилось тоскливо до тошноты, я доставал свой маленький калейдоскоп, который мне подарила тетя Люда — родная сестра отца. В такие минуты обычная пустая забава превращалась в магическое действо, с помощью которого можно было разглядеть картинки своего будущего. Я вертел картонный цилиндр, всматриваясь в разноцветный узор надвигающейся жизни, сакральная геометрия которой завораживала меня настолько, что все остальное тут же оказывалось далеко за моей спиной — со всей его кажущейся никчемностью и пустотой. При большом желании я даже мог разглядеть лица тех, кто будет сопровождать меня по жизни через много лет, или же распознать череду событий, складывающихся благодаря движениям моих пальцев. Поднося окуляр к глазу, я превращался в астронома, открывающего новую, неизвестную звезду и тут же дающего ей свое имя.
Именно в калейдоскоп я разглядел свою соседку по этажу Жанку, с которой к тому же сидел за одной партой. Разглядел и две цифры — тридцать семь, но что они означали, оставалось пока загадкой.
Нам было по восемь лет, мы вместе ходили в школу, сидели на уроках, а потом возвращались домой, по пути заходя в хлебный магазин. Она научила меня воровать ванильные булочки. Мы кружили по небольшому залу между лотков с различными хлебобулочными изделиями, выбирая те, которые нам улыбались. Жанка открыла мне нехитрый секрет: если булочка подмигивала тебе, значит, ее легко можно было прятать в карман, и ни одна толстая тетка с белым колпаком на голове, пристально наблюдающая за тобой, ни за что не заметит твоей уловки. Ворованные булки сладко пахли чем-то запретным и были вкуснее обычных, в чьем вкусе отсутствовал тонкий и острый аромат грехопадения.
Родители Жанки дружили с моими, по-соседски заходя по нескольку раз на дню. Особенно старалась ее мать, тетя Лика, маленькая заполошная женщина с извечным платком на голове, повязанным на пиратский манер. Что-то хищное было и в ее набегах — каждый раз она уносила с собой то соль, то спички, то какую-нибудь кастрюлю или моток ниток, словом, все, чего не могла найти в своем собственном доме. Каждый раз тетя Лика брала нашу квартиру на абордаж и стремительно скрывалась за дверью, унося очередную добычу. Моя мать лишь качала головой, поражаясь эдакой хитрованской простоте, которая была бы милой, если бы не повторялась так часто.
Отец моей подружки, дядя Дамир, в этом смысле был полной противоположностью своей жены, и все то, что пропадало после ее визитов, с таким же постоянством возвращалось с его нечастыми появлениями. Обычно он сидел с отцом на кухне, они курили у раскрытого окна и тихо разговаривали. Дядя Дамир был похож на закопченного морскими ветрами боцмана — темное морщинистое лицо, борода и коренастая фигура, — и вместе с тем проявляющиеся внезапно во время разговора персидские мотивы в его чертах — особенный прищур, изгиб губ, хитрый блеск черных глаз — делали его похожим и на визиря из восточных сказок. Как и мой отец, он был страстным рыболовом. Его руки и плечи были украшены причудливыми татуировками разных рыб. Глядя на него, можно было представить, что перед тобой сидит живой аквариум и стоит только прикоснуться к его теплому стеклу, как рыбки тотчас врассыпную прыснут от твоего пальца. Полубоцман, полувизирь — он был невероятно притягателен. Рядом с ним мой отец выглядел довольно простодушно, хотя и пытался синим якорем на тыльной стороне ладони не отставать от соседа. Но тщетно. В моих глазах он проигрывал дяде Дамиру вчистую.
Именно он однажды сказал мне такое, что поразило меня и что я запомнил на всю жизнь. На мое замечание, что скоро наступит осень и придется вновь идти в школу, он сказал:
— Это для тебя. А вот я в этой осени живу постоянно.
Потом он объяснил. До двадцати лет он жил исключительно весной, не зная других времен года — на дворе всегда таял снег, звенела капель, текли ручьи и лопались на деревьях почки, выпуская первую листву. Затем настал черед лета, и оно продолжалось также двадцать лет. Целых двадцать лет изумительного лета! Когда дядя Дамир, привыкший к яркому солнцу и теплым лунным ночам, уже думал, что так будет всегда, вдруг пришла осень. Подул холодный ветер, и зарядили дожди. Начала жухнуть трава и опадать листья. Настала осень, брат!
Я сидел напротив него, и мне казалось, что он смеется надо мной.
— А сейчас? — спросил я, глядя на синее небо в окне за его спиной. — Разве сейчас идет дождь?
Дядя Дамир усмехнулся.
— Осенью не обязательно идут дожди. И в ней тоже бывают прекрасные дни, такие же, как сейчас.
— Что же будет потом? — снова спросил я, уже догадываясь, каким будет ответ.
— Потом придет зима, — развел он руками, и рыбки метнулись кто куда, но одна, самая маленькая, сорвалась и упала на пол.
Я бросился на колени и, собрав ладони лодочкой, подхватил с пола ее прохладное невесомое тельце.
— Что упало — то пропало, — улыбнулся сосед, когда я протянул ему сомкнутые ладони. — Дарю.Жанка тоже была выдумщицей. Она рассказывала мне жуткие истории: например, про отрубленные пальцы космонавта. Он потерял их в тот самый момент, когда, захлопывая за собой ракетный люк, не успел убрать руку. Потом эти пальцы долго ползали по земле, дожидаясь возвращения хозяина, а когда он, наконец, вернулся, они нашли его и задушили.
— Как пальцы могли его задушить? — пытаясь казаться насмешливым, спросил я.
— Очень просто, — ответила Жанка. — Два пальца залезли в нос, пока остальные два зажимали рот.
И она вскинула руку к моему лицу, растопырив свои тонкие длинные пальцы. Что-то в этом было пугающее, честное слово, в этой вечно липкой от конфет ладони. Я гадал, зачем пальцам понадобилось убивать космонавта? Может быть, потому, что он не взял их в космос, и их душила обида? Но ведь это случилось не по его вине, и ему наверняка тоже не хватало их там, на космической орбите. Потом вдруг во мне что-то щелкнуло, и я сопоставил два этих похожих друг на друга слова. Я поменял их местами, и вот что получилось: их душила орбита, его орбита, и поэтому они испытывали космическую обиду. Додумавшись до такого, я побежал к Жанке поделиться догадкой. Вышел на площадку и позвонил в дверь.
— Ты дурак, — сказала она после моих взволнованных слов.
«Дать ей, что ли, в лоб?» — подумал я, сжимая кулаки.
Но Жанка была сметлива. Она тут же прочла в моих глазах угрозу.
— Хочешь, что-то тебе покажу? — заискивающим голосом, сбивая мой настрой, проговорила она. И, не дожидаясь ответа, пошла в комнату, бросив на ходу: — Пойдем.
Я поплелся за ней, чувствуя, как растворяется моя злость. В квартире, кроме нас, никого не было. Она села на диван, заправленный черным бархатным покрывалом, и подняла на меня глаза.
— Так ты хочешь? — повторила она.
— Что? — не понял я.
Ее губы дрогнули в еле заметной улыбке, она взялась за подол платья и медленно потянула его наверх. Показались трусики. Минуту я смотрел на их белизну, потом, сглотнув, сказал:
— Покажи дальше.
Жанкины пальцы были похожи на пальцы космонавта. Я внутренне дрожал, как перед стартом.
— А ты? — выдохнула она. — Ты тоже мне покажешь?
— Да, — выговорил я, ничего не соображая.
У меня перехватило дыхание. — Все, что хочешь.
Она помедлила, потом просунула палец за край белой ткани и оттянула ее.
Я смотрел, завороженный увиденным. Потом сделал шаг.
— Не трогай, — предупредила Жанка.
Я присел на корточки. Передо мной во всей беспощадности раскрылась нежно розовеющая плоть.
— Что? — мне почудилось, она говорит. Я приблизился почти вплотную.
— Ты дурак, — повторила она.
Софи Оксанен. Когда исчезли голуби
- Софи Оксанен. Когда исчезли голуби / Пер. с финского А. Сидоровой. — М.: АСТ: CORPUS, 2014. — 416 с.
«Когда исчезли голуби» — третий роман финской писательницы с эстонскими корнями Софи Оксанен — рассказывает об Эстонии, которая в 1940 году была включена в состав СССР, затем оккупирована нацистской Германией, а в конце войны вновь вошла в Советский Союз. Действие происходит в сороковые и шестидесятые годы ХХ века. Красавица Юдит и двоюродные братья Роланд и Эдгар оказываются в водовороте событий. Война, оккупация, смена властей всякий раз вынуждают их делать свой выбор, и пути их расходятся на всех перекрестках истории. Однако любовь и ненависть связывают их так прочно, что их судьбы переплетаются самым невероятным образом.
1941
Деревня Таара
Генеральный округ Эстланд
Рейхскомиссариат ОстландКогда Юдит наконец приехала в деревню, никто ничего не сказал ей о муже. Руки свекрови проворно перебирали спицами, и носок рос, детский носок, и почему-то Юдит
была уверена, что он вяжется не для будущих детей Роланда и Розали, свекровь всегда лелеяла только своего
приемного сына, не родного. Говорили, что Роланд живет в избушке Леониды и время от времени приходит
помогать по дому. К этой теме не возвращались, хотя
Юдит все время ожидала, что разговор продолжится.
Но нет. Розали лишь упомянула, что Роланд скрывается, но сказала это как бы между прочим, и на лице
ее не было той радости, которую предполагала увидеть
Юдит, ведь жених вернулся домой целым и невредимым. То, что здесь совсем не говорили о возвращающихся, казалось странным. В остальном разговоров
хватало. Сначала долго вспоминали, как прозванные
волками контролеры изымали для собственных нужд
продукты в поездах, затем решали, как Юдит следует
вести себя, если на обратном пути придет проверка.
Благодарили Бога за то, что поезду Юдит не пришлось
останавливаться в пути из-за налетов, и уже под вечер перешли к обсуждению дел в усадьбе. Она пустовала после того, как Гитлер отозвал балтийских немцев в Германию, теперь там располагался немецкий
штаб, над входной дверью стояла ловушка для голубей,
немцы ели голубей, что забавляло деревенских женщин. Позднее в усадьбу привезли ванны, немцы всегда
были опрятными, а офицеры — добродушными. Работающие в усадьбе садовники и женщины из прачечной рассказывали, что их детей кормили карамелью,
а на страже всегда стоял только один солдат. Каждый
раз, когда глаза Юдит натыкались на Анну или Леониду, женщины тут же приподнимали уголки губ.
Что-то было не так. Юдит ожидала найти свекровь
на грани нервного срыва, оттого что ее муж и любимый сынок находятся неизвестно где, и думала, что та
будет уговаривать ее остаться в деревне, но свекровь,
похоже, совсем не беспокоил тот факт, что невестка
живет в Таллине одна, она даже улыбалась про себя
время от времени, позванивая спицами в поворотах
вывязываемой пятки. Одного только возвращения Роланда было недостаточно для такого веселья. Может,
дело в том, что семья Армов получила обратно свои
земли после ухода большевиков? Но хозяйство было
в таком ужасном состоянии, что тут без посторонней
помощи не справиться, так что вряд ли это могло быть
причиной большой радости.Розали заснула прежде, чем они успели поболтать
перед сном, хотя они всегда раньше так делали, потушив свет. На следующее утро Юдит стала подозревать, что Розали просто притворилась спящей: утром
ее улыбка была словно натянутая на веревку простыня,
и она все время куда-то спешила. Днем после работы
свекровь как бы случайно обронила слово «блокада».— Говорят, на два рубля там можно купить пол-литра
воды в день на человека, десятки тысяч людей умирают
каждый день. Всех лошадей уже съели, да и у тех, кто
на фронте, дела, похоже, не лучше.Леонида попросила Юдит помочь ей наколоть
соли. Юдит взялась за топор, и соль стала крошиться.
Губы свекрови вновь изогнулись дугой, но не от печали, хотя вряд ли известие о блокаде могло заставить кого-то улыбаться. Может, свекровь сходит с ума,
или она просто не знает, как реагировать на сухие глаза
Юдит? Может, ей следует разрыдаться при мысли
о том, что муж, возможно, находится на Ленинградском фронте? Изображать скорбь или, напротив, надежду? Мать слышала, что кто-то видел ее мужа среди
тех, кого отправляли под Ленинград, но стоит ли верить таким слухам? Свекровь об этом не говорила,
но Юдит переживала. Ей хотелось уехать обратно
в Таллин. Острые взгляды свекрови и Леониды клевали ее лицо, так что становилось нестерпимо больно.
С Розали было невозможно поговорить наедине; свекровь и Леонида все время шныряли где-то поблизости, просовывали голову в дверь именно в тот момент,
когда Юдит думала, что они ушли в хлев, выныривали
из-за спины, когда Юдит хотела пойти вместе с Розали
кормить кур. Розали, казалось, ничего этого не замечала, занималась все время какими-то делами или теребила в руках истрепавшийся край кофты, который
все время жевала ее любимая корова, отводила взгляд
и, схватив фонарь, тут же убежала в хлев, как только
свекровь заговорила с Юдит: она начала издалека и пояснила, что беспокоится о том, как Юдит будет искать
покупателей для банок с жиром, в деревне это гораздо
проще. Немцы ходили по домам и спрашивали: ein
Eier, eine Butter, ein Eier, eine Butter 1
с таким отчаянием,
что свекрови становилось их жалко.— Их дети умирают от голода, у многих из них есть
дети. Ты поймешь, что это значит, как только у тебя будут свои.И свекровь пристально посмотрела на талию золовки. Юдит подняла руку к животу и уставилась
на сервант, где на полке стоял целый ряд пустых солдатских банок: пищу нельзя было посылать, но остальное можно. По полу что-то пробежало, и Юдит заметила мышь, юркнувшую за чемодан, а следом за ней
вторую. Она сильнее нажала на живот, а свекровь продолжала говорить, открыв ящик серванта, полный солдатских плиток шоколада. Леонида носила их дежурным в устроенном на крыше школы посту противовоздушной обороны и в придачу укутанный в шерстяные
платки пятилитровый бидон теплого супа. После
энергетического шоколада Scho-ka-kola наблюдатели
не смыкали глаз.— Что эти парни могут дать взамен? Разве что несколько восточных марок. Я-то все вынесу, а вот дети!
Если бы Юдит не нуждалась так остро в продуктах
для продажи, она бы тут же уехала. Все, о чем говорила
свекровь, казалось, было направлено на то, чтобы указать Юдит ее бесполезность. Она решила не обращать
внимания, ведь она никогда больше не приедет сюда,
но чем она тогда будет торговать? Надо было придумать какой-то другой источник дохода, знания немецкого языка и курсов стенографистки было недостаточно, в городе слишком много девушек, чьи пальцы
снуют по клавиатуре машинки куда быстрее, чем ее
собственные, слишком много девушек, ищущих работу, не гнать же в городе самогон. Когда Юдит уехала
из дома Йохана, она оставила там все вещи мужа, и теперь жалела об этом. Что толку вздыхать о только что
купленных сапогах и зимнем пальто. Мать сказала,
что, как только вернется в Таллин, потребует, чтобы
дом Йохана вернули им. Но сейчас все равно ничего
нельзя было поделать, дом сильно пострадал от большевистских погромов, к тому же никто не знал, где
Йохан держал документы на дом. И все же что-то надо
было придумать. Что-то другое, помимо банок с жиром и самогона. Что-то другое, потому что сюда она
больше не приедет, а на одни только немецкие соцпакеты не прожить. Юдит все еще держала руку на животе, словно полные обидных намеков взгляды свекрови заставляли ее защищать живот, защищать что-то,
чего там не было. И что будет, если муж вдруг вернется
домой? Юдит была уверена, что он потребует, чтобы
его любимая мамочка жила вместе с ними под одной
крышей, следила бы за ней и за тем, как она готовит суп
с фрикадельками. В городе его можно было готовить
хоть каждую неделю.Неприятная атмосфера разрядилась, только когда
Аксель пришел забрать нож и одновременно бросил
на печку рабочие руковицы. Запах мокрой шерсти распространился по кухне, в лампе дрожало пламя. Вчера
в сарае подвесили забитую свинью, и Аксель провел там всю ночь, опасаясь воров. Розали вернулась
из хлева, и, когда они пошли за мясом, Юдит вцепилась в руку Розали:— Произошло что-то, о чем я не знаю, да? — спросила Юдит. — Все ведут себя как-то странно.
Розали попыталась высвободиться, но Юдит
не отпускала. Они стояли вдвоем во дворе, Леонида
ушла вперед, чтобы сказать, какие куски свинины она
хочет получить. Ее голос доносился из сарая и вклинивался между Юдит и Розали. Растрескавшиеся губы
Юдит сжались.— Ничего, — сказала Розали. — Просто Роланд вернулся. И мне так стыдно, что я уже могу его увидеть,
а твой муж все еще на фронте. Это неправильно. Все
неправильно.Розали вырвалась.
— Розали, я не единственная, у кого муж на фронте.
Не беспокойся за меня. Если бы ты знала…Юдит замолчала. Она не хотела говорить о муже
с Розали. Не сейчас.— Моя свекровь тебе досаждает? — спросила Юдит.
Плечи Розали расслабленно опустились, как
только Юдит сменила тему.— Нет, совсем нет. Она убирается и делает всякую
мелкую работу, стирает марли для молока, все то, что
обычно делают дети. Она здорово помогает. А потом,
у Роланда меньше хлопот, ведь он знает, что его мать
здесь под присмотром. Пойдем, нас ждут.Розали поспешила в сарай. Юдит перевела дух,
вечер был тихий, слишком тихий, и она пошла вслед
за Розали. Скоро она уедет, скоро поезд будет подбрасывать ее костлявые коленки. Надо еще немного потерпеть, всего ничего, вот только будут готовы банки
со свиным жиром да пара бутылок самогона, чтобы
спрятать их под юбкой в специальном поясе. Юдит
больше не пыталась заговорить с Розали, а молча раскладывала мясо на разделочном столе. Свекровь и Леонида тщательно выбирали подходящие куски, чтобы
положить на дно бочки на лето, куски для первой засолки — в таз, бока — в соус, спинку — на сковородку,
тыкали пальцами в ногу, которая будет ждать своего
часа до Пасхи, та часть, что чуть выше хвоста, пойдет
на зимние щи с кислой капустой. Обсуждая деревенские сплетни, женщины так громко говорили, что безмолвия Розали и Юдит никто даже не заметил.
1 Яйцо, масло, яйцо, масло (нем.).
Канни Мёллер. Баллада о Сандре Эс
- Канни Мёллер. Баллада о Сандре Эс / Пер. со швед. Л. Стародубцевой. — М.: Livebook/Гаятри, 2014. — 320 с.
1. Психолог спрашивает: «Почему?»
Она спрашивает меня: «Почему?» Это она
психолог, не я. Но спрашивает она меня: «Почему?»— То есть — почему я это сделала?
— Именно. Тебе повезло, что рана небольшая.
Мне все равно. Мне плевать, сколько ему
придется лежать в больнице. Если я все время буду думать, что мне все равно, то избавлюсь от него. Пройдет какое-то время, и все
будет так, словно я его никогда не встречала.
Вот моя месть, Себ, — тебя не станет. Ни следа
не останется.2. Синяя палатка
Мокрый песок. Пустой берег. Синяя палатка.
Два человека. Себ и я.Чтобы забыть, нужно время. Чтобы забыть последнюю ночь, когда даже дождь
не шел. И мы разглядывали созвездия, потому что облаков на небе не было.— Это Возничий. Куда он нас повезет,
Сандра?Ты так сказал, хоть и знал, что поедешь
один. Всю ночь я верила, что будущее — наше и весь мир — наш. Ты, Себ, заставил меня
поверить, что на тебя можно положиться. Что
я всегда буду лежать рядом с тобой, в твоей тени. Что наши тени в палатке сольются в одну.Я забыла, что ты был Недостижимым.
Как мне было понять, что ты можешь снова
ускользнуть? Отстраниться, удалиться.
Стать еще одним из Исчезнувших. Ты открыл
дверь и вошел ко мне. Никто до тебя не заходил внутрь. Кажется, я всегда была готова
к тому, что все может исчезнуть в любой момент. Но только не ты. Ты был настоящим.
Ты был Настоящей жизнью. Я ощущала поры
твоей кожи, я не придумывала, не сочиняла.
Ты был со мной, живой и настоящий. В синей
палатке, которая протекала, когда шел дождь.Только той, последней ночью дождя
не было.Он думает, что я сплю. Гладит меня
по спине. По телу бегут мурашки, хочется
обернуться и впиться в его губы, запустить
пальцы в его волосы. Показать, что я не сплю,
что я изголодалась по нему. Изголодалась.
Но я лежу, не шевелюсь и жду, когда голод
станет таким сильным, что больше не вытерпеть.Я не собираюсь ревновать, хоть и слышала о тебе всякое, Себ. Это было раньше.
А сейчас — это сейчас. И я хочу стать новым
человеком. Я буду новой, тебе понравится.
Тебе понравится любить меня.Когда ты запускаешь пальцы в мои стриженые волосы, ум отключается, меня захлестывает волна желания, и соски твердеют.
Мне хочется обвить тебя всем своим существом — так я и делаю. Обвиваю тебя, как
змея. И ты смеешься, уткнувшись в мои волосы, так что они за мгновение вырастают
на несколько миллиметров от твоего влажного дыхания, и так крепко обнимаешь меня,
что я знаю: больше никогда не останусь одна.
И тело выгибается дугой от желания. Ты моя
половинка, я нужна тебе. Палатка растворяется в лунном свете, и Возничий уносит нас
выше и выше, а потом все взрывается таким
ослепительно белым светом, что нам приходится зажмуриться.После мы дрожим, покрытые пленкой
пота, как простыней, и ты вылезаешь из палатки и тащишь меня с собой к воде, которая
стала еще холодней, чем прежде. Но внутри
мы горячие, и ты держишь меня за руку, вода
уже по бедра, уже скрывает наше тело, одно
на двоих, и мы падаем, смеемся, плещемся,
играем… Я даже не знала, что умею играть,
раньше со мной никто не играл.3. О чем ты не узнаешь
— Неужели ты ни с кем не играла, Сандра? —
спрашиваешь ты, вынося меня на берег, как
маленького ребенка.— Не-ет, — и это абсолютная правда.
В детстве я совсем не умела играть.— Все дети умеют играть, — возражаешь
ты. Так решительно, что меня разбирает смех.— Ты думаешь, что всегда прав? — дразнюсь я, а сама думаю — ну и пусть. Ну и что,
что ты не прав. Ты никогда не узнаешь, какой
я была до того, как встретила тебя. Раньше
я делала много такого, о чем теперь жалею,
но сейчас это не имеет значения. Например,
ты никогда не узнаешь, что я:
резала и царапала себе руки, когда злилась на себя за то, что совсем одна (глупо,
правда?);
злилась, что я толстая, уродливая и одинокая, и еще думала, что раз меня никто
не любит, то так мне и надо (меня и правда
никто не любил);
иногда, если надоедало уродовать руки,
морила себя голодом (и никому не хватало
сил со мной возиться, такая я была невыносимая).А однажды, когда мне было четырнадцать, я сбежала в Копенгаген, и моя приемная мамаша чуть с ума не сошла. (Хотя этим-то я горжусь. Села на поезд без билета, а когда
появился кондуктор, спряталась в туалете.
Классно придумала.)
Но обо всем этом ты никогда не узнаешь,
я ни за что не расскажу. Потому что сейчас —
это сейчас, и мне довольно того, что ты несешь меня на руках, хотя я тяжелая и мокрая,
и вода с моих волос капает тебе на лицо, а ты
ловишь ее языком. И я так рада, что ты глотаешь капли с моих прядей. Внутри мы горячие, а носы ледяные. Засыпаем, укрывшись
твоей курткой.Мы просыпаемся в согретой утренним
солнцем палатке. Я рассматриваю твое лицо,
хотя раньше не решалась. Вдруг я вижу тебя гораздо отчетливее, чем прежде, как будто всего в тебе больше, чем я думала. И мне
нравится, что тебя так много. Кожа, волосы,
глаза, руки — все большое, больше, чем мне
казалось. Только шрам на подбородке такой
же маленький, как и прежде. Может быть, ты
упал, когда учился кататься на велосипеде?
Или подрался? Или ударился, едва научившись ходить? Может быть, ты упал с лестницы, пошла кровь, мама сильно испугалась?
Я трогаю белую ниточку шрама пальцем,
но почти ничего не чувствую. У тебя такие
темные, ровные брови. Как будто ты — мудрец, который знает все на свете. Но рот похож
на мой. Можно даже перепутать. Наверное,
скажи я, что у тебя мягкие-премягкие губы,
а язык как мед, ты обидишься. Поэтому я тебя и не боюсь, хотя у тебя большое и сильное
тело, все в черной шерсти. С тобой я верю, что
что-то значу. Я есть. Я тоже есть. Тебе на лоб
садится муха. Пошла прочь! Я прогоняю муху, ты просыпаешься.4. Наш третий утренний костер
Мы разводим костер, третье утро подряд,
и тогда ты начинаешь говорить. Чай обжигает язык, и ты спокойно сообщаешь, что тебе надо на время уехать. Я поднимаю голову
от кружки и спрашиваю, куда и надолго ли.Ты прохладно улыбаешься и ничего
не отвечаешь. Встаешь и говоришь, что пора
собирать вещи и складывать палатку, что тебе надо спешить.Я ничего не понимаю.
Тогда ты начинаешь объяснять медленно
и отчетливо, чтобы дошло даже до такой дуры,
как я. Ты будешь служить в армии. Год и два
месяца. Ничего странного в этом нет. Конечно,
это не обязательно и почти никто не служит,
но ты гордишься тем, что тебя приняли. Ты
поедешь на север, в Вестерботтен, потому что
прошел отбор в егерские войска. То есть какое-то время тебя не будет — все это ты сообщаешь
с таким видом, как будто едешь на край света,
где нет даже телефонных проводов. Я вижу, что
ты обиделся. Ты ждал, что я буду в восторге.
Настоящий мужик, прошел отбор в элитные
войска! «В егерский полк берут только лучших». Но мне не хочется прыгать до потолка
от радости. Я чувствую, что все это мне не по
душе. Что ты собираешься уехать, ты уже приготовился исчезнуть насовсем. По тебе видно.
«Было очень хорошо, просто здорово. Если подумать, то даже слишком. И на будущее — я не
могу тебе ничего обещать».Это я — слишком? Неужели я для тебя
лишний груз, как камни в кармане? Я сижу
на сыром песке и смотрю на полоску берега
между соснами и морем.— Я хочу служить pодине, — говоришь
ты. Какие-то непонятные слова.— Шутишь?
Ты сердишься, раздраженно бросаешь
спиртовку в рюкзак.Я говорю, что хочу поехать с тобой. Что
я сама могу купить билет на поезд. Что я тоже
могу переехать на север. Как бы в шутку. Чтобы заполнить жутковатую пустоту, которая
возникла между нами.— Я могу делать гамбургеры или убирать
номера в какой-нибудь лесной гостинице, —
с отчаянием добавляю я.Ты что, не понимаешь, Себ? Нельзя все
так взять и испортить! Нам нельзя терять
друг друга!— А может, и меня возьмут в егерский
полк?— Тебе нельзя туда, — отрезаешь ты и решительно направляешься к красной «хонде». — Пойми, Сандра.
— Не называй меня Сандрой! — я срываюсь на визг.
— Тебя разве не Сандрой зовут?
— Просто С. Эс.
— Ладно, Эс.
Ты кидаешь мне шлем. Я не ловлю его.
Сажусь на землю и злобно смотрю прямо
перед собой. Ты не подходишь ко мне, не обнимаешь. Только повторяешь, что надо спешить, что надо уезжать.Мы едем в город, я сижу, обхватив тебя
сзади и чувствуя тепло твоей кожаной куртки, хотя в лицо уже дует холодный осенний
ветер. Я знаю: что-то заканчивается, едва
успев начаться.5. Ты удивлен?
Наверное, я должна была чувствовать себя
избранной, раз оказалась с тобой в той дырявой палатке? Нет, тебе не только со мной надо было попрощаться. С той, другой, ты прощался на стройке.Я видела вас. Она цеплялась за тебя и не
хотела отпускать. А ты, наверное, чувствовал
себя ужасно крутым. Вокруг полосатая строительная пленка, как конфетная обертка.
А вы карамельки. Липкая начинка лезет наружу, небо нависает серыми облаками.Интересно, ты увидел меня до того, как
я закричала? Удивился? Не помню, кричала
ли я какие-то слова или просто вопила. А ты
помнишь? Может быть, я выла, как бешеный
зверь? А ты ничего лучше не придумал, чем
послать меня домой. Как собаку:— Сандра, домой!
На стройке всегда найдется кирпич или
еще что-нибудь острое.Ты удивился? Наверное, ты не думал, что
я такая меткая? Или вообще не успел ничего
подумать? А потом уже было поздно. Скоро
я тебя забуду. Холодную воду, синюю палатку
и песок буду помнить, а тебя нет. Я была там…
с кем-то. С кем угодно. Какая разница, с кем.Не надо цепляться за мелочи, как говорит
моя приемная мама. От этого одно расстройство.6. Скажи спасибо
«Скажи спасибо, что на тебя не завели дело», —
сказала психолог. Директор школы и София
благодарны, по ним видно. А мне все равно.— Себ не хочет писать заявление в полицию, — уточняет психолог и выжидающе
смотрит на меня. — Так что последствий для
тебя, Сандра, не будет.— Значит, в тюрьму меня не посадят? —
иронизирую я. Вопросительные взгляды
пронзают воздух, как стрелы.За окном толпятся мои одноклассники.
Выпускной курс, специальность «Медицинский уход». Все знают, что произошло: я пыталась убить Себа Фарука, я ненормальная,
мне нужна смирительная рубашка, у меня
что-то не в порядке с головой. Пора мне бросать этот «Медицинский уход».По дороге домой мы с Софией проходим
мимо дома, где живет Себ с родителями. Мы
идем быстро. Я смотрю прямо перед собой,
хотя он все еще лежит в больнице. Но София
говорит, что ей не хотелось бы встречаться
с его родителями. Мне-то все равно. Зря София беспокоится: в них я кирпичи кидать
не стану.София помогает мне собирать вещи. Старается спрятать слезы, но я-то вижу.
— Все будет хорошо, — утешаю я. — Со
мной, наверное, нелегко было, но теперь все
наладится.Она смотрит на меня, приоткрыв рот, как
будто хочет что-то сказать, но вдруг убегает
в ванную и запирается на замок. Из-за двери доносятся всхлипывания. Бедная София.
Но если я сейчас к ней подойду, то пиши пропало. Надо действовать по плану. Я складываю оставшиеся вещи в рюкзак. Пусть она
плачет, а я не буду.Я собрала волю в кулак, теперь у меня стальные нервы. Один раз расслабилась,
размякла — в палатке на берегу — и чуть
не пропала. Больше никогда в жизни ни перед кем не буду так раскрываться. Показывать человеку, что любишь — опасно, только
я не сразу это поняла. Если любишь человека слишком сильно, то всё — ты в его власти.С мамой тоже так было, наверное. Она знала,
что я слишком сильно ее люблю — все дети
любят своих мам слишком сильно. Если бы
она сомневалась, если бы не была уверена
в этом, тогда, наверное, не бросила бы меня.Больше не буду о ней думать. Она того
не стоит. Ненавижу всех предателей!София выходит из ванной. Глаза красные
и мокрые. Я подхожу к ней, обнимаю. Коротко. Она понимает почему.Пора идти на автобус.
Антонио Гарридо. Читающий по телам
- Антонио Гарридо. Читающий по телам. — СПб.: Иностранка, 2014. — 544 с.
В то утро Цы поднялся пораньше, чтобы избежать встречи со
своим братцем Лу. Глаза еще слипались, но рисовое поле уже проснулось — и так было каждое утро.Он переступил на земляной пол и скатал свою циновку, принюхиваясь к чайному аромату, которым, заварив к завтраку чай,
наполнила дом матушка. Войдя в большую комнату, Цы приветствовал мать поклоном, она поклонилась в ответ, пряча улыбку — которую сын заметил и возвратил матери. Он обожал мать,
почти так же, как и младшую сестренку по имени Третья. Две
другие сестры, Первая и Вторая, умерли еще в младенчестве от
болезни, терзавшей всю их семью. И Третья, хотя тоже болела,
выжила единственная из девочек.Прежде чем положить в рот первый кусок, Цы подошел к небольшому алтарю у окна, поставленному в память о дедушке. Потом отворил окно и вдохнул полной грудью. Первые лучи солнца робко пробивались сквозь наползающие тучи. Порыв свежего
ветра всколыхнул хризантемы в кувшине для подаяния и погнал
по комнате аромат курений. Цы закрыл глаза, чтобы произнести
молитву, но в голову ему пришла только одна мысль:
«Духи небес, позвольте нам вернуться в Линьань».Цы вспомнил времена, когда дедушка с бабушкой еще были
живы. Тогда эта деревушка была для него как небеса, а братец
Лу был герой, и ему стремился подражать любой мальчишка. Лу
походил на великого воина из историй, что рассказывал отец, всегда был готов прийти на помощь, если другие ребята хотели отобрать у Цы вкусную еду, или обратить в бегство бесстыдников,
осмелившихся заигрывать с их сестрами. Лу научил младшего
брата драться — и руками, и ногами, так что обидчики пускались
наутек, — и водил его на реку. Там они шлепали по воде возле
лодок и ловили форелей да карпов и потом приносили их домой,
раздуваясь от гордости. А еще Лу научил его подглядывать за соседками. Однако с возрастом Лу превратился в тщеславца. Когда
ему сравнялось пятнадцать, неустрашимость его переросла в бесконечное бахвальство, и он просто презирал любые навыки и
умения, кроме тех, что давали победу в драке. Лу принялся охотиться на кошек, чтобы покрасоваться перед девчонками, напивался рисовой водкой, которую воровал с кухонь, и гордился тем,
что сильнее большинства своих дружков. И был он настолько
самодоволен, что даже насмешки девушек принимал за похвалы,
не сознавая, что на самом деле соседки его чураются. Если раньше Лу был для брата кумиром, то теперь это отношение постепенно сменилось безразличием.И все-таки Лу не попадал в серьезные передряги — подумаешь, придет с подбитым в драке глазом или продует ставку, когда общинного буйвола выставили на водяные бега. А когда отец
объявил о своем намерении перебраться в столицу, Линьань, Лу
наотрез отказался уезжать. Парню уже исполнилось восемнадцать лет, он чувствовал себя счастливым в деревне и думать не
думал о переезде. Лу заявил, что здесь у него есть все, что ему
потребно: рисовое поле, компания шалопаев и две-три проститутки по соседству, которые с ним любезничают. Даже когда отец
пригрозил, что от него отречется, Лу это не обескуражило. В тот
год они расстались. Лу остался жить в деревне, а вся семья переехала в столицу в поисках лучшего будущего.Поначалу в Линьане Цы пришлось нелегко. Он подымался на
рассвете, чтобы присмотреть за больной сестрой, готовил ей завтрак и оставался с Третьей, пока с рынка не возвращалась матушка. Потом, подкрепившись чашкой риса, бежал в школу и до по-
лудня учился, а в полдень спешил на скотобойню, куда устроился его отец — чтобы ради мешочка потрохов, подобранных с полу,
работать не покладая рук до самого вечера. А уж ночью, прибравшись на кухне и вместе с семьей помолившись предкам, он,
пока не валился на циновку от усталости, изучал конфуцианские
трактаты — их, если хочешь выбиться в люди, надлежало знать
наизусть. И так продолжалось из месяца в месяц, пока наконец-то
отцу не удалось заполучить место счетовода в линьаньской управе под началом судьи Фэна — одного из мудрейших должностных
лиц столицы, знаменитого своей проницательностью в раскрытии самых страшных преступлений.С этого дня дела пошли на лад. Семейные доходы возросли,
и Цы смог наконец покинуть бойню и целиком посвятить себя
учению. Проведя три года в старшей школе, он, благодаря отличным оценкам, удостоился разрешения помогать отцу в конторе
Фэна. Поначалу Цы поручали простую бумажную работу, однако вскоре его прилежание и аккуратность привлекли внимание
судьи; Фэн разглядел в этом шестнадцатилетнем подростке ученика, которого, возможно, удастся воспитать по своему образу и
подобию. И Цы его не подвел. В течение нескольких месяцев он
от заполнения рутинных бумаг перешел к сбору свидетельских
показаний, стал присутствовать на допросах подозреваемых, помогал омывать и подготавливать к осмотрам трупы, которые надлежало обследовать Фэну. И вот понемногу твердая рука и усер-
дие Цы сделали его незаменимым помощником судьи, без колебаний поручавшего молодому работнику все более ответственные
дела. В конце концов юноша стал участвовать в расследовании
преступлений и в судебных заседаниях — эти занятия помогали
Цы постигнуть сокровенные тайны сыскного дела и одновременно с этим приобрести начальное понятие об анатомии. На втором
году учебы в университете Цы, с одобрения Фэна, выбрал для
себя курс медицины. Судья Фэн любил повторять, что доказательства преступления очень часто сокрыты в ранах на теле и,
чтобы их отыскать, потребно умение разбираться в ранах — умение не судьи, но хирурга.Такая жизнь продолжалась до тех пор, пока не умер дедушка.
Отец, соблюдая обычай, на время траура должен был отказаться
от поста счетовода и от жилища, причитавшегося ему по должности, — и семья лишилась и заработка, и крова. А потому, к великому огорчению Цы, всем пришлось вернуться в деревню.
Брат Лу за это время совершенно переменился. Он жил в доме,
который сподобился построить собственными руками, он прикупил себе земли и нанял работников из односельчан. Обстоятельства вынудили отца постучать к нему в дверь — и Лу сначала за-
ставил отца просить прощения, только потом впустил в дом. Он
выделил родне маленькую комнатку, вместо того чтобы уступить
свою. К Цы брат отнесся со всегдашним безразличием, но, когда
заметил, что Цы больше не бегает за ним по пятам, как собачонка, что кроме книг его ничто не интересует, он принялся вымещать
на младшем брате всю свою злость. Он заявлял, что истинное достоинство мужчины не проявляется нигде, кроме как в поле. Бумажки и учение не прибавят умнику ни риса, ни батраков. В глазах Лу младший брат был всего-навсего двадцатилетним недотепой, которого теперь приходится кормить. Так, после возвращения
жизнь Цы обратилась в бесконечную череду оскорблений, и в конце концов он возненавидел и эту деревню, и эту жизнь.Порыв свежего ветра вернул Цы к реальности.
Сделав шаг назад, ученик судьи столкнулся с Лу — тот сидел
рядом с матушкой и громко прихлебывал чай. Увидев брата, Лу
сплюнул на пол и оттолкнул от себя чашку. Затем, не дожидаясь,
пока проснется батюшка, он подхватил свой узелок и выскочил
из комнаты, не произнеся ни слова.— Ему бы не помешало поучиться нормам благопристойного
поведения, — пробормотал Цы сквозь зубы, вытирая тряпочкой
пролитый чай.— А тебе не помешало бы научиться его почитать, ведь мы
живем в его доме, — отозвалась матушка, не отрывая взгляда от
огня. — «Прочный дом…»«Да. Прочный дом — это тот, который поддерживают достойный отец, осмотрительная мать, почтительный сын и доброжелательный брат». Уж в повторении этих слов нужды не было: сам
Лу каждое утро напоминал брату об их важности.Хотя это не входило в его обязанности по дому, Цы расстелил
на столе бамбуковую скатерть и принялся расставлять посуду.
Треть ей в последние дни стало хуже — донимала боль в груди, —
и брат без лишних разговоров подменял ее в домашних делах. Он
поставил мисочки для еды, проверил, чтобы их количество вышло четным, и направил носик чайника к окну — так он не будет
указывать ни на кого из участников трапезы. Посреди стола Цы
поместил кувшин с рисовым вином и плошки, по сторонам — рисовые котлетки. Окинул взглядом кухню, почерневшую от угольной пыли, и пошедший трещинами котел. Этот дом походил не на
жилище, а скорее на старую кузницу!Вскоре, хромая, вышел и отец. Сердце Цы сжалось от боли.
«Как же он постарел!»
Младший сын поджал губы и стиснул челюсти. Казалось, здоровье батюшки надломилось тогда же, когда заболела Третья. Он
ковылял неровным шагом, опустив голову, его чахлая бороденка
была похожа на обдерганную шелковую тряпицу. В этом старичке не осталось и следа от старательного, аккуратного чиновника,
который когда-то вдохнул в Цы любовь к методичности и упорству. Сын смотрел на восковые руки отца, совсем недавно тщательно ухоженные, а теперь грубые и заскорузлые. Цы подумал,
как, наверное, тоскует батюшка по ровно остриженным ногтям и
по тем временам, когда пальцы служили ему лишь для перелистывания судебных бумаг.
Поравнявшись со столом, отец оперся на сына и уселся на свое
место. Взмахом руки пригласил садиться остальных. Цы так и сделал; последней села матушка — ее место было ближе всех к плите.Женщина разлила по чашкам рисовое вино. Третья, обессиленная лихорадкой, опять не поднялась с циновки — как и всю прошедшую неделю.
— Ты придешь сегодня к ужину? — спросила мать. — Судье
Фэну было бы приятно повидать тебя после стольких месяцев.
Цы не пропустил бы встречи с Фэном ни за что на свете. Отец
решился не ждать, пока закончится траур, и поспешить с возвращением в Линьань — в надежде, что судья Фэн вновь возьмет его
на прежнюю должность. В семье не знали, по этой ли причине в
их деревню неожиданно приехал сам судья, однако все желали,
чтобы так оно и было.— Лу наказал мне отвести буйвола на новый надел, а потом
я думал забежать к Черешне, но к ужину вернусь непременно.— По твоему поведению двадцать лет тебе никак не дашь, —
за метил отец. — Эта девчонка совсем тебя к рукам прибрала. Если
ты так часто будешь к ней бегать, она тебе в конце концов надоест.— Черешня — единственное, что есть в этом поселке хорошего. И ведь вы сами дали согласие на наш брак, — отвечал Цы с набитым ртом.
— Не забудь сласти, для этого я их и приготовила, — напомнила матушка.
Цы встал из-за стола и сложил лакомства в свою котомку.
Преж де чем уйти из дома, он зашел в комнату, где в полузабытьи
лежала Третья. Юноша поцеловал сестру в пунцовые щеки и поправил выбившуюся прядку волос. Девочка заморгала. И тогда
Цы достал из котомки все сласти и спрятал под одеялом.— Смотри, чтоб матушка не увидела, — шепнул он на ухо
сестре.Девочка улыбнулась, но не смогла произнести ни слова.
Елена Минкина-Тайчер. Эффект Ребиндера
- Елена Минкина-Тайчер. Эффект Ребиндера. — М.: Время, 2014. — 352 с.
Этот роман — «собранье пестрых глав», где каждая глава названа строкой из Пушкина и являет собой самостоятельный рассказ об одном из
героев, коих в романе немало — одаренный музыкант послевоенного времени, «милый бабник», физик-
атомщик, сын репрессированного комиссара, свидетельница ГУЛАГа и многие другие. Частные
истории разрастаются в картину российской истории XX века, и все чаще возникает аналогия
с узко научным понятием «эффект Ребиндера» — как капля олова ломает гибкую стальную пластинку, так незначительное, на первый взгляд,
событие полностью меняет и ломает конкретную человеческую жизнь.Не тот удел судьбою мне назначен
Детство Ивана Трофимовича, или, проще сказать, Ваньки
Попова, было заурядно-прекрасным, каким только и может быть детство пацана из крепкого зажиточного дома,
где отец строгий, малопьющий и много работающий мужик, а мать — спорая и добрая хозяйка.Ивану повезло родиться старшим из четырех братьев,
отец с ранних лет держал его за взрослого, позволял ходить
за конем, отпускал в ночное, да и мать, хотя и сокрушалась
по единственной рано умершей дочке, но первенца своего
баловала больше других сыновей, всегда прощала мелкое
детское озорство и порванные штаны. Конечно, про мать
и отца Иван мало думал в те далекие годы, друзья-приятели, речка, горелки, грибы, соседская Лидка — вот что занимало внимание. Дурак был, мелкий счастливый дурак.А Лидка жила на той же улице, в таком же добротном
красивом доме, никто не удивлялся, что у Трофима Попова
и у сельского батюшки лучшие дома в селе — по труду да
по уму! Смешно, что у отца Георгия, Лидкиного папаши,
как раз наоборот были одни дочки, опять-таки четыре,
хоть лопни! Правда, Лидка оказалась самой младшей, но
тоже балованной и любимой. Уже тогда в малолетстве
была она очень хороша — высокая, длинноногая, с белыми, как лен, волосами и огромными синими глазами — вся
в мать. Говорили, отец Георгий взял жену из Владимира,
там все синеглазые. Да, баловал батюшка младшую дочь,
выделял из остальных, уже при новой власти из последних
сил отправил учиться в город.Вот так они и встретились через много лет благодаря
учебе да родительской любви.Ивану шел десятый год, когда рухнула привычная
жизнь, и он хорошо запомнил и революцию, и вскоре пришедший за ней произвол новой власти — в один день, не
прося и не каясь, чужие люди в кожаных кепках отобрали
единственного Трофимова коня и почти все зерно. Позже,
в учебниках Ивановых детей, этот откровенный разбой
красиво назовут военным коммунизмом. Скоммуниздили,
вашу мать, и еще пишут, не стесняются!Неизвестно, на что надеялся отец, закапывая последние
мешки в подполе, хорошо, не расстреляли, когда донес на
него известный пьяница и бездельник Васька Косой. Кстати, Косого вскоре нашли в овраге с пробитой головой, поделом собаке!Все-таки выжили Поповы почти всей семьей, хоть
и разруха, и тиф, только самый младший Иванов братишка, Володька, помер от поноса. Отец даже сумел поднять
хозяйство, нечеловеческим трудом восстановил посевы,
отремонтировал дом, купил двух телят у вдовой соседки.
Но первым делом отправил старшего своего, Ивана, в город на учебу, будто чувствовал, что это единственная возможность уберечь сына от новых бед.Смешно, что в тридцатые годы добили отца все те же
Косые, теперь уж подросшая дочка, Надежда. На свою голову пожалели когда-то мужики Васькино отродье!Надька, комсомолка хренова, спуталась в тридцатом
с приезжим городским комиссаром и только что мать родную не продала за-ради его кожаной куртки и нагана, а уж
соседей и вовсе не пожалела! Это ж она вместе со своим полюбовником списки на раскулачивание составляла. Конечно, семью Трофима Попова первой вписали, лучшее на
селе хозяйство, чего не взять задарма!Чужие люди рассказали потом Ивану, что отец с матерью и братишками умерли прямо в вагоне, холодном вагоне для скота, куда их с несколькими другими семьями загрузили в декабре 31-го года, ни хлеба, ни теплых вещей не
дали собрать.Почему-то особенно мучила Ивана не глупая Надька,
задуренная речами партийцев, а именно этот ее хахаль,
пришлый человек с нерусским именем Леонард и еще более нелепой птичьей фамилией Шапиро. У него и рожа-то
была птичья — темная, с большим крючковатым носом
и круглыми глазами. Только такая нищая дура, как Надька,
могла польститься! Что он понимал в чужой деревенской
жизни? Какая нужда гнала разрушать? Какая награда ждала за безвинно сломанные жизни?Случайная встреча с Лидкой в голодном и холодном городе оказалась спасением для обоих. Лидка тоже мыкалась
одна на белом свете, отца Георгия расстреляли без суда
и следствия еще до начала коллективизации, мать умерла,
две старшие замужние сестры, как и Поповы, попали под
раскулачивание.Лидия заканчивала учебу в том же областном политехническом институте, выдавала себя за безродную сироту
и совершенно не знала, как жить дальше. Иван тоже писал в документах, что родители умерли от тифа, благо Поповых в их селе было навалом. Но все время мучил страх,
что опознают и разоблачат, поэтому ни с кем из ребят
близко не сходился и в комсомол не вступал. И вдруг такое счастье — Лидка!Конечно, с какими-то женщинами Иван встречался
и раньше, ходил к бездетной соседке или вдове-буфетчице,
но больше от тоски и мужской зрелости, смешно даже
сравнивать с его красавицей! Да разве дело только в красоте! Наконец появилась родная душа, можно было не таиться, не врать, не бояться ненужных расспросов!Сразу по окончании учебы в институте они расписались, Иван настоял на переезде в столицу, где меньше грозила встреча с земляками. Лида все мечтала найти единственную оставшуюся сестру, но Иван даже думать про это
запретил, нечего судьбу дразнить!Они начали работать на машиностроительном заводе,
оформили прописку, вскоре Иван даже сумел пробить отдельную комнату в недавно построенном недалеко от Сокольников семейном общежитии.Беда чуть не грянула в начале 40-го, незадолго до рождения дочери. Не зря Иван боялся заводить детей, комиссары знали, как застать человека беззащитным!
К тому времени на заводе прошла не одна чистка, арестовали и главного инженера, и парторга, но простых служащих трогали мало. Иван даже на курсы повышения квалификации боялся записаться, не участвовал в маевках, не
пустил жену в кружок самодеятельности. Все-таки достали! Вызвали на разговор в Первый отдел, вроде без всякой
цели. Два мужика, рожи совершенно бесцветные, в тот же
день встретишь — не узнаешь.— Вот вы, Иван Трофимович, сотрудник хороший, добросовестный, но уж слишком не инициативный. В партию
даже не пытаетесь вступить, на собраниях молчите,
в праздниках не участвуете.Как по писаному говорили, сволочи! И ведь все заметили, как ни таился.
— А Родина нуждается в преданных людях, Иван Трофимович! Особенно сейчас, когда надвигается война. Вы
же видите, как обострилась классовая борьба, распоясались империалисты. И внутренние враги подняли голову.
Мы уверены, что вам, сыну крестьянина, человеку из народа можно доверить…И как Иван сообразил? Наверное, от отчаяния. Согнулся в три погибели, будто живот свело, даже воздух испортил для полной картины и так, согнувшись, рванул в нужник. Благо он тут же был, вторая дверь по коридору.
Нарочно не торопился, два раза спускал воду, намочил волосы под умывальником, на ворот побрызгал, на рукава
рубахи.Те двое ждали, брезгливо скривив морды. Иван вытер
лоб мокрой рукой, потупился вроде как от смущения:— Вот напасть. Прихватило. Так скрутит иногда, мочи нет. Это еще от волнения, товарищи, разговор-то серьезный.
Те ухмыльнулись понимающе, но тут же сделали постные рожи, психологи хреновы! Уверены, что он со страху
обделался. И уже бумаги какие-то достают и ручку приготовили. Слишком скоро обрадовались, сволочи, не взять
вам Ивана так легко, не те времена!— Вы извините, товарищи! Я от людей скрываю, что
животом слаб. Еще смолоду, после тифа, наверное. Никому
не расскажешь, сколько раз до сортира не добегал, даже
штаны запасные в рабочем шкафу держу. Стыда не оберешься. Жена еле терпит, мы ж ни в гости, никуда! И на собрания стал бояться ходить, как раз когда из райкома партии приезжали, так схватило, чуть дуба не дал. Два раза
пришлось выбегать посреди голосования.И опять «наподдал» животом, даже слишком громко получилось. Они аж вскочили.
— Лечиться надо, товарищ Попов. А еще инженер! Это
вам не деревня.— Да я сколько раз пробовал — и у доктора, и травы
пил, и к знахарке ходил. Вот собирался в санаторий попроситься…Но они уже не слушали, уже торопились к выходу. Вид-
но, в их карательной службе не были предусмотрены такие глупые случаи.Больше Ивана никогда не трогали. Правда, он не терял
бдительности, часто жаловался сотрудникам на здоровье,
ходил к заводскому врачу выписывать пилюли «от живота», которые спускал ночью в сортир. Много позже он даже
получил путевку в желудочный санаторий, где честно пил
вместе с другими отдыхающими серую вонючую воду из
якобы целебного источника.Но сначала еще была война, эвакуация завода на Урал,
страшные голодные годы, когда сутками не выходили из
цехов. Помнится, тогда он впервые на самом деле заболел,
тело покрылось гнойниками, ни спать, ни сидеть. Спасла
верная Лидия, которая по заре, до работы, бегала в лес за
черникой. Километра три в один конец, мало кто из заводских добирался. На этой чернике и выжили. И дочку выкормили.Дочь Ольга, названная в память покойной Лидиной
матери, росла умной и послушной девочкой, прилежно
училась, но красотой не вышла — голенастая, худая, ни
материных глаз, ни косы. Но Иван больших проблем не
видел — рослая, сильная, вся в их породу. Было бы здоровье да голова на плечах! Зато сын Володька, рожденный
уже после войны, вот кто пошел в мать! И глазами, и ржаным золотистым чубом. Главное, они уже и думать забыли про такое дело, и беречься перестали, старики, мол.
Лидия даже к врачу не сразу пошла, думала, возрастное.
Ничего, парень получился на славу.Еще помнится, были волненья перед самой смертью
Сталина. Не то чтобы Иван поверил именно во врачей-душегубов, просто все они были душегубами — и комиссары, и врачи, и профессора, все эти Раппопорты, Вотчалы, Шапиры! И как назло дочка вздумала дружить именно с Таней
Левиной! Может, строже смотрели бы тогда с Лидкой за ребенком, не случилось бы Ивану сейчас мучиться и белый
свет проклинать. Но слишком быстро затихла история
с врачами, докторшу Левину сразу восстановили на работе, вот Иван и потерял бдительность. Тем более главный
злодей умер, совесть немного пробудилась в народе, даже
про раскулачивание по-другому заговорили. Сколько невинных душ загубили, сволочи! А Оля прилежно трудилась
в школе, не баловалась, не модничала, но все чаще в семью
Левиных бегала — кому же не понравится хорошее жилье,
достаток и тишина. Только и учись! Не то что в их бараке
на восемнадцать семей да без горячей воды! Впрочем, и не
в Левиных дело, сама судьба привела сына комиссара Шапиро в дом Ивана, некого тут винить!А ведь как хорошо жизнь налаживалась! Конечно, много лет они прожили в тесноте, Оля до конца школы на раскладушке проспала, но все-таки дождались! Получили
большую красивую комнату на Таганке, с балконом, всего
двое соседей. Тут уж купили мебель, кровать для Вовки.
Пусть растет на здоровье, у них в семье все ростом удались.
Лидия наконец дорвалась до готовки — пожалуйста тебе
и горячая вода, и газ, и соседки тихие. Да разве три женщины не поместятся на кухне, это ж не восемнадцать! Начали
варить варенье, делать заготовки на зиму. Лида все вспоминала военную чернику, как избавились от напасти, еще
матушка ее покойная верила в целебную силу ягод и трав.
Потом она раздобыла где-то иконку Божьей матери, махонькую совсем, и пристроила в углу, за кроватью. Это
Иван сильно не одобрял, вынести хотел на помойку, да
рука не поднялась. Спрятали в шкаф, за маленькой дверцей, так жена его в шкафу и молилась. А ничего страшного,
дети не замечали.А там уж дети быстро выросли, Ольга очень успешно
университет закончила и сразу прошла в аспирантуру. Не
одним жидам да иноверцам там учиться, слава Богу! И Володька не отстал. Правда, Лидии пришлось много с ним
возиться, от уроков бегал, читать не хотел. Что ж, если задуматься, нормальный здоровый пацан! Кто в его годы
любит учиться? Но тут мать билась до последнего, репетиторов брали, на одну зарплату полгода жили, но победили! Прошел парень в университет, на физический факультет!Потом с соседкой сговорились, разменяли квартиру.
Хоть и далековато переехали, в Текстильщики, зато совсем
свое жилье — две комнаты, ванная, кухонька отдельная, ни
одного чужого человека, хоть голышом ходи! Одну, меньшую комнату дочери выделили — взрослая девушка, невеста, а сами с Володькой в большой поместились. Почему не
поместиться, в девятнадцати-то метрах! Это вам не восемь
на четверых! Тем более дети взрослые, дома почти не бывают, им со старухой полное раздолье!Лидия, правда, огорчалась, что у дочери нет кавалера.
Подружки давно замуж повыходили, детей растят. И ей
внуков захотелось. Даже потихоньку в церковь бегала,
дуреха.Ох, дождалась мать, допросилась!.. Привела дорогая
доченька зятя!
Колум Маккэнн. Танцовщик
- Колум Маккэнн. Танцовщик / Пер. с англ. Сергей Ильин. — М.: Фантом Пресс, 2014. – 416 с.
Книга первая
* * *
В зале на улице Карла Маркса Рудик — один из семидесяти юных танцовщиков. К четырнадцати годам он осваивает совершенно новый для него язык: royales, tours jetés, brisés, tours en 1’air, fouettés. Исполняя entrechat quatre, он смыкает ноги, щелкая ими, как парикмахер ножницами. Елена Войтович — поджатые губы, волосы, собранные на затылке в тугой узел, — наблюдает за ним. Раз-другой она улыбается, но по большей части лицо ее никаких эмоций не выдает. Он пытается вывести ее из себя посредством brisé volé, но она лишь усмехается и отворачивается, сказав, что в Кировском или в Большом, да даже в театре Станиславского такому, как он, это с рук не сошло бы. О балетных театрах она говорит с налетом сожаления и иногда рассказывает ему о Ленинграде, о Москве, о том, как тяжко трудятся тамошние балерины, в кровь стирающие к концу занятия ноги, говорит, что раковины театральных умывальников окрашены кровью великих танцовщиц.
И он возвращается домой и упражняется, думая о крови, пропитывающей его балетные туфли.
Его сестра, Тамара, уехала в Москву, чтобы учиться в педагогическом, и теперь у него своя комната с большой кроватью. К стене рядом с ней прилеплены изолентой написанные его небрежным почерком памятки: «Поработать над полуповоротами, избавиться от дурноты. Найти место в массовке. Подыскать для станка крепкую дубовую палку. Занимайся только тем, что у тебя не получается. В шестнадцать лет Бетховен написал вторую часть концерта № 2!». На стену, где висят эти бумажки, солнце не заглядывает, но он все равно соорудил над ними из фольги козырек вроде материнского. Отец, прохаживаясь по дому, делает вид, что памяток не замечает.
Одним мартовским утром Рудика будит голос Юрия Левитана, главного радиодиктора страны, читающий, вперемешку с траурной музыкой, правительственное сообщение: перестало биться сердце товарища Сталина, вдохновенного продолжателя дела Ленина, отца и учителя, товарища по оружию, корифея науки и техники, мудрого вождя Коммунистической партии Советского Союза.
Объявляются три минуты молчания. Отец Рудика выходит на улицу, стоит под деревом, единственный звук там — щебет скворцов. Мать остается дома, у окна, спустя какое-то время она поворачивается к Рудику, берет его лицо в ладони, ни он ни она не произносят ни слова.Вечером того дня Рудик слышит по радио, что в тот же день скончался и Прокофьев. Он залезает через окно в запертый зал на улице Карла Маркса, заходит в умывалку, до крови раздирает ступни о железный кран. Потом возвращается в зал и танцует — ни для кого. Туфли в крови, капли пота летят с волос.
* * *
Это как раз перед майскими было. Мы уж года четыре не виделись. Он постучал в дверь электроремонтной мастерской на улице Карла Маркса, я там подмастерьем работал. Выглядел он иначе — подрос, волосы длинные. В школе он был мелюзгой, мы его поколачивали, а тут — стоит в двери, здоровенный такой, совсем как я. Я слышал, что он танцует в Оперном, на сцену несколько раз выходил, в массовках, да мне-то какое дело? Я спросил, чего ему нужно. Он ответил, что у меня, по слухам, переносной патефон есть, так он хочет взять его взаймы. Я хотел захлопнуть дверь, да он подставил ногу, и дверь меня же и стукнула. Я его за грудки, — не, такого не сдвинешь. Он опять за свое, говорит, патефон ему нужен для выступления на нефтезаводе, в тамошнем подвальном буфете. А я говорю: иди, мол, прыгни в пруд да вдуй там паре рыбешек. Но тут он начинает канючить, как ребенок, а под конец обещает мне денег дать. Я говорю: ладно — тридцать рублей с каждой сотни, какую ты там заработаешь. Он отвечает: идет, но тогда ты мне и пластинки дай. Ну, мой двоюродный брат — большая комсомольская шишка, у него пластинок навалом, все больше военные песни, но и всякие там Бахи, Дворжаки и прочие. Опять же, тридцать рублей на земле не валяются. В общем, принес я ему патефон.
Завод, он большой, — трубы, пар валит, каналы прорыты, там даже три своих машины «скорой помощи» имеются, чтобы убитых и раненых перевозить, если какая авария. Сирены воют, прожектора горят, собаки лают. Рабочего тамошнего сразу по глазам узнаешь. Культурой у них толстая такая старуха заведовала, Вера Баженова. Она все больше кино крутила, да вшивые кукольные спектакли показывала, ну, иногда еще какой-нибудь ансамбль народных танцев пригласит, но Рудька ее уломал, чтобы она ему позволила выступить. Зубы заговаривать он умел, мог ишака за скаковую лошадь выдать, спокойно.
В буфете было грязно, потом воняло. Времени было шесть вечера, как раз смена закончилась. Рабочие расселись, ждут. Человек тридцать мужиков да баб двадцать пять — сварщики, инструментальщики, истопники, водители подъемников, пара конторских, из профсоюза кое-кто. Я некоторых знал, выпил с ними по стакану кумыса. Скоро и Рудька из кухни вышел, он там переодевался. Трико высоко подпоясанное, безрукавка. Челка длинная на глаза свисает. Рабочие загоготали. Он надулся, велел мне пластинку поставить. Говорю: я тебе не турецкий раб, сам ставь. Он подошел поближе, прошептал мне на ухо, что денег не даст. Ну и хрен с тобой, думаю, но пластинку все же поставил. Первый номер у него из «Журавлиной песни» был, короткий, минуты на три-четыре, и все это время они гоготали. Танцев они уже выше головы насмотрелись, рабочие-то, а тут еще конец смены, бутылки у них по рядам ходят, все курят да лясы точат и все повторяют: «Гоните это говно со сцены! Говна кусок!»
Он станцевал еще, но они только громче глотки дерут, особенно бабы. Оглянулся он на меня, и мне его малость жалко стало, ну я и снял иглу с пластинки. Рабочие примолкли. А у него взгляд стал такой, подлючий, то ли он бабам предлагает, чтоб они ему дали, то ли мужикам — подраться. И губы подергиваются. Тут кто-то бросил на сцену грязную тряпку, и все опять зареготали. Вера Баженова вся красная стала, пытается рабочих угомонить, — башку-то потом ей оторвут, она ж руководитель тутошнего коллектива.
И вдруг Рудька развел руки в стороны и выдал им сначала гопак, потом «яблочко», потом встал на цыпочки, медленно опустился на колени и перешел на «Интернационал». Смех сразу затих, один кашель остался, рабочие начали вертеться на стульях, переглядываться, а после затопали по полу в такт «Интернационалу». Под конец Рудька все равно к балету вернулся, к «Журавлиной песне», полный круг сделал, но теперь эти тупые уроды ему хлопали. Пустили по рядам консервную банку, собрали рублей тридцать. Рудька глянул на меня и засунул их в карман. После представления рабочие остались в буфете, кумыс нам поставили. И скоро все опять горланили и пили. Какой-то рыжий коротышка влез на алюминиевый прилавок и сказал тост, а после поджал одну ногу и руки в стороны развел. В конце концов Рудька ухватился за него, распрямил, показал, как чего делается.
Когда мы возвращались на трамвае домой, пьяные как сапожники, я попросил у него денег. А он обозвал меня жалким казачишкой и сказал, что деньги ему самому нужны, на билет до Москвы или до Ленинграда, смотря где его примут, — в общем, иди, говорит, нахер, деньги-то эти я заработал, не ты.