О творчестве, пьянстве и женщинах

Отрывок из книги «Чарльз Буковски. Интервью: Солнце, вот он я»

Когда пьешь, трудно писать прозу, потому что проза — это очень много работы. У меня так не получается. Когда пьешь, прозу писать слишком не романтично. А поэзия — это другое. У тебя в уме есть то, что хочешь уложить в строку — и чтобы она поражала. Когда пьян, становишься чутка театральным, чутка слезливым. Играет симфоническая музыка, а ты куришь сигару. Берешь пиво — и вот сейчас настучишь эти пять, шесть, пятнадцать или тридцать замечательных строк. Начинаешь пить и писать стихи ночь напролет. Утром находишь их на полу. Вычеркиваешь скверные строки — и у тебя уже стихи. Процентов шестьдесят строк плохи, но, когда склепываешь оставшиеся, выходит стихотворение. Я не всегда пишу пьяным. Я пишу трезвым, пьяным, когда мне хорошо и когда мне плохо. У меня нет особого поэтического состояния.

Я писал рассказы, в основном от руки печатными буквами, пока мне не исполнилось 25, после чего я все эти рассказы порвал и писать бросил. Отказы из «Атлантик» и «Харперз» были чересчур, вдруг стали как-то чересчур, все те же самые, скользкие, — а потом я брал эти журналы, пытался их читать — и тут же засыпал. Потом еще голод в клетушках с жирными крысами, которые топотали внутри, и набожными квартирными хозяйками, которые топотали снаружи, — наваждение какое-то, поэтому я шел сидеть в барах, гонял с мелкими поручениями, обирал пьяных, обирали меня, сходился с одной безумицей за другой, мне везло, не везло, я выкручивался, пока однажды, в 35, не оказался в благотворительной палате больницы округа Лос-Анджелес, у меня из жопы и рта хлестала кровь жизни моей, мне дали полежать 3 дня, а потом кто-то решил, что мне нужно переливание. В общем, я выжил, но, когда вышел оттуда, в мозгу у меня стало как-то криво, и после 10 лет неписания я где-то нашел машинку и начал писать эти стихи. Не знаю почему, просто казалось, что стихи — меньшая трата времени.

Я просираю время и деньги на бегах, потому что я чокнутый, — я надеюсь выиграть столько, чтобы уже не работать на скотобойнях, почтамтах, в доках, на фабриках. И что происходит? Я потерял те деньги, что у меня были, и еще крепче приколочен к креслу. «Буковски, — говорят некоторые, — тебе просто нравится проигрывать, тебе нравится страдать, нравится работать на бойнях». Да они чокнутее меня! Бега в каком-то смысле помогают — я там вижу лики алчности, гамбургерные рожи; вижу лица в начале грезы и вижу их потом, когда возвращается кошмар. Такое не часто встретишь. Это механика Жизни. А кроме того, коль скоро я столько времени провожу на бегах, у меня почти не остается времени писать, ОЧЕНЬ МАЛО ВРЕМЕНИ ИГРАТЬ В ПИСАТЕЛЯ. Это важно. Когда я пишу, я пишу строку, которую должен написать. Просадив недельное жалованье за четыре часа, очень трудно приходить к себе, встречаться с машинкой и фабриковать какое-нибудь говно в кружавчик. Но я по определению не рекомендую ипподром как инкубатор и вдохновитель поэзии. Я просто говорю, что это, наверное, помогает мне — иногда. Как пиво или как с хорошей женщиной потрахаться, как сигареты или как Малер под хорошее вино с выключенным светом, сидишь голышом и смотришь, как машины мимо едут. Моя рекомендация — держитесь подальше от ипподрома. Это одна из самых ловких ловушек для Человека.

Для меня творчество — просто реакция на существование. В каком-то смысле почти второй взгляд на жизнь. Что-то происходит, затем пробел, а затем, если ты писатель, перерабатываешь происшедшее в словах. Оно ничего не меняет и не объясняет, но в трансе работы на тебя находит нечто возвышенное — или теплота какая-то, или целительный процесс, или все три вместе, а может, и что-то еще бывает. Это ощущение удачи настигает меня довольно часто. И даже в совершенно вымышленной работе, в ультравыдумке все берется из жизни: ты что-то видел, тебе приснилось, ты что-то подумал или должен был подумать. Творчество — дьявольски изумительное чудо, пока происходит.

Большинство авторов вначале эдак вспыхивают с дерзостью, потом становятся знаменитыми и уже играют с опаской. Сначала — необузданные игроки, затем превращаются в практиков. Заканчивают преподавателями в университетах. Они пишут потому, что теперь они писатели, а не потому, что им хочется писать, не потому, что это единственное, чем они желают заниматься всегда и постоянно, на крючке, на кресте. Великолепно.

Я бы сказал, Микки-Маус больше повлиял на американскую публику, нежели Шекспир, Мильтон, Данте, Рабле, Шостакович, Ленин и/или Ван Гог. А это говорит нам про американскую публику «Че?». Диснейленд остается центральным развлечением в Южной Калифорнии, но наша реальность — по-прежнему кладбище.

Писателю, конечно, нужен опыт с женщинами. У меня это происходит крайне болезненно, поскольку я сентиментален и довольно сильно привязываюсь. Я не очень бабник, и если дама мне не поможет, почти ничего у нас с ней не бывает. Сейчас я не женат, у меня один ребенок, ей 6. Мне повезло, у меня было 4 периода долгих отношений с 4 необычайными женщинами. Все они относились ко мне лучше, чем я заслуживал, и на ложе любви были очень хороши. Прекрати я любить, ебаться хоть прямо сейчас — все равно мне и так уже, считай, повезло сильнее, чем большинству мужчин. Боги были добры, любовь — прекрасна, а боль — боль завозят товарными вагонами.

Насчет непристойности я вот что думаю: не надо давить. Пусть все будут непристойны сколько влезет, и тогда все рассосется. Те, кому надо, будут пользоваться. Так называемое зло получается, если что-то прячут, не пускают. Непристойность, как правило, очень скучна. Плохо сделана. Посмотрите на порнокинотеатры — все они на грани банкротства. Это же очень быстро произошло, нет? Цены сбросили с пяти долларов до сорока девяти центов, но даже за такие деньги никто не хочет это смотреть. Я ни разу не видел хорошего порнофильма. Все они скучные. Огромные горы плоти шевелятся: вот член; парень имеет трех баб. Скукотища. Господи, сколько мяса. Знаете, возбуждает, когда женщина в одежде, а парень сдирает с нее юбку. У этих киношников никакого воображения. Они не умеют возбуждать. Конечно, если б умели, они были бы художниками, а не порнографами.

Гомосексуалисты хрупкие, скверная поэзия тоже хрупкая, а Гинзберг перетянул чашу весов так, что гомосексуальная поэзия стала крепкой, почти мужской; но в конечном итоге гомик остается гомиком, а не поэтом.

Нет ничего дурного в поэзии, которая развлекает и которую легко понимать. Вполне возможно, что гениальность — это умение говорить что-то важное просто. Поэтому лучше не лезть в писательские мастерские, а разнюхивать, что творится за углом. И несчастьем для молодого поэта будут богатенький папа, ранняя женитьба, ранний успех или способность делать что-то хорошо.

Шекспир на меня вообще не действовал, за исключением отдельных строк. Советы давал полезные, но меня не тащило. Короли всюду бегают, тени отцов эти — все это говно верхней прослойки мне было скучно. Никакой связи со мной. Ко мне это не имело отношения. Я тут лежу в комнате, подыхаю с голоду, у меня шоколадный батончик и полбутылки вина, а этот парень мне рассказывает о том, как король мучится. Дождешься от них помощи, как же.

Я опасаюсь эдакой молотилки — когда что-то делаешь, а оно должно тебя как-то менять. Инстинктивно я заранее знаю, что никак не поменяет. Опять-таки у меня радар включается. Вовсе не обязательно залазить туда самому, если все равно знаешь, что там ничего нет. В юности я много ходил по библиотекам. Читать пробовал по-настоящему. Потом вдруг огляделся — а читать нечего. Я прошерстил всю обычную литературу, философию, всю кучу.

Потом решил отвлечься — пошел блуждать. Забрел в геологию. Даже изучал операцию на брыжейке ободочной кишки. Дьявольски интересно. Какие скальпели брать, что делать — тут перекрыть, тут вену перерезать. Ну, думаю, неплохо, гораздо интереснее Чехова. Когда уходишь в другие области, вне чистой литературы, иногда очень увлекательно. Все ж не прежняя нудятина. Теперь мне уже не нравится читать. Скучно. Четыре-пять страниц — и глаза сами закрываются, в сон клонит. Такие дела. Есть исключения: Дж. Д. Сэлинджер; ранний Хемингуэй; Шервуд Андерсон, когда он еще был хорош, вроде «Уайнсбурга, Огайо» и пары других книг. Но все они портятся. Мы все портимся. Я обычно плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски.

Когда говорят, что я очень-очень хорош, на меня это действует не больше, чем если говорят, что я очень-очень плох. Мне приятно, если говорят хорошее; мне приятно, когда и нехорошее говорят, особенно если в запале. Критиков обычно зашкаливает не от одного, так от другого, и меня возбуждает как хвала, так и хула. Мне хочется реакции на мою работу, хорошей или плохой; но мне подавай смесь. Я не хочу, чтобы меня тотально почитали или смотрели снизу вверх, как на святого или чудодея. Лучше уж нападают — так больше по-человечески, я к этому за всю жизнь привык. На меня всегда нападали так или иначе. Немного отвержения полезно для души; но атака по всем фронтам, тотальное отвержение совершенно разрушительны. Мне хочется равновесия: похвалили, напали, полный котелок всего сразу. Критики меня развлекают. Мне они нравятся. Их мило держать под рукой, но я не знаю для чего они нужны. Может, жен колотить.

О книге «Чарльз Буковски. Интервью: Солнце, вот он я»

Сладкий мистер Шекспир

Глава из книги Роберта Ная «Миссис Шекспир. Полное собрание сочинений»

— Могу ль тебя сравнить я с летним днем? — вежливо так он меня спросил.

— Нет уж, спасибочки, — я ему в ответ.

Видели бы вы, как он на меня глянул.

Потом улыбнулся, весь белый от досады.

Он улыбнулся мне, мистер Шекспир, супруг.

Каков!

Сэр Ухмыл — звала его, бывало.

На что другое — не скажу, а уж улыбаться, ухмыляться — о, на это он большой был мастер.


Хитрый такой, смеяться-то он не любил.

Смеяться не любил, потому что не хотел выказывать два черных обломка прямо спереди во рту.

Эти гнилые зубы сделались у него из-за того, что сахару сосал не в меру.

Сласти. Ну прямо обожал их.

Имбирные пряники, марципаны, хворост. А сахар отродясь был для него отрава — все потому, известно, что кровь слишком терпкая, горячая у него была.

Ей-богу.

И он был суетной насчет этих плохих зубов, скажу я вам.

Вообще мистер Шекспир был человек не то чтоб суетной, я вам скажу, но как дойдет до его писаний дело, тут он был ужасно суетной, вечно — вынь да положь ему, чтобы друзья-товарищи в театре заметили, как он расчудесно да как он ловко сочиняет.

Знаете, как говорится:

Шмель на дерьме коровьем мнит себя королем.


Марципан.

Такая белая дрянь, вроде сладкого стылого крема с комками.

Готовится из толченого миндаля и фисташковых орешков. Но главное — чтоб сахар тонкий, с медом, мукой и эссенциями.

Сахарная лепешка: о, это тоже.

Еще одна сласть любимая моего покойного супруга.

Помню, раз под самый пост, у Садлеров дело было, так он пребольшущий торт умял из этих сахарных лепешек — сам, один.

Мы сидим и смотрим.

Все сожрал, а потом еще облизывается.

Юдифь для этих лепешек взяла камедь, три дня, три ночи в розовой воде вымачивала, потом туда горстями сахар накидала, для крепости, потом добавила белки шести яиц и сок двух апельсинов.

Подается на четверых — ну, так Юдифь замышляла. Да уж, чистый сахар, приправленный и запеченный, под видом торта.

Постом, аж до самой Пасхи лез у мистера Шекспира из ушей.

Сладок мед, да не по две ложки в рот.

Гамнет говорил — он сам из сахара, наверно, деланный.

Сладенький.

Марципанчик.

* * *

Читатель, я говорю про моего супруга, Вильяма Шекспира.

Вильям Шекспир — вот о ком речь, из Стратфорда и Лондона, сын Джона и Марии Шекспир (оба уж покойники).

Покойный мистер Вильям Шекспир, дворянин, что проживал на Чэпл-стрит в Нью-Плейсе, большом доме — втором во всем Стратфорде. (И где я сейчас пишу, если желаете знать.)

Тот самый знаменитый Вильям Шекспир, который в свое время был очень славен как автор 38 пьес, 154 сонетов, а еще жалобы женщины, которая пошла по дурной дорожке, двух неприличных поэм из древности (к ним я еще вернусь) и надгробного рыдания по случаю кончины двух невинных птиц.

Мой супруг.

Сладкий мистер Шекспир.

Поганец.


Да, насчет птиц: вы небось знаете, а то и нет, что иные поэтические обожатели прозвали мою знаменитую половину — Эйвонский лебедь.

Глупость — я скажу.

Я скажу — ну ни к селу ни к городу.

Это же вовсе в птицах ничего не смыслить надо.

Лебедь поет, когда приходит смерть.

Мистер Шекспир не пел.

Отвернулся к стенке и папистом помер.

Я его тогда поцеловала, и было так, словно свечку церковную целую.

Лицо белое-белое, даже прозрачное все стало.

Стихи с вином: не дай Боже их вместе сочетать.

Эти жуткие близняшки мужиков валили и покрепче моего. Вот до смертного одра его и довели.

Верно я говорю?

То-то.

Но не про смертный одр мистера Шекспира пойдет речь в моей истории.

У меня теперь совсем другая кровать на уме.

Лучшая кровать, какую я видала, в какой спала, в какой любилась.

Кровать — кто скажет, что мой сладкий сон, а кто скажет — мой это был кошмар.


Как бы ни было, лебедь ваш — он царственный. А мистер Шекспир был перчаточников сын.

Не слюнявый обожатель, а любимая жена, притом вдова, я говорю вам: уж скорей он был ворона-выскочка в павлиньих перьях.

Мне ли не знать, верно я говорю?

Ну вот, и по хитрости этой старой вороны, теперь уж мало кто и знает, как он обожал сладкое.

Мистер Шекспир, если на то пошло, ну ненасытный был сластена.

Сливы засахаренные, сладкие тюри, синеголовник.

Долго перечислять, ему недолго съесть — лишь бы подсахаренное, медовое да сладкое.

Кушать всласть — твоя власть, а за все придет расплата.

И стали зубы у него порченые, и не очень он любил смеяться.

Понимаете, не очень-то ему приятно было, чтоб кто-то видел черные могильные камни у него во рту (как следствие, что объедался сахаром), особенно чтоб важная персона, но если у вас хватит хитрости, как у него, — улыбайтесь себе, сколько душе угодно, и никто зубов ваших не увидит.

Мистер Шекспир, он ведь как: он, когда улыбался, опускал, натягивал верхнюю губу, ямочку разглаживал посередке, ту, которую, раз как-то матушка мне объяснила, ангел-хранитель пальцем своим небесным вдавливает, когда вы рождаетесь на свет.

Дай Бог матушке Царствия Небесного и пусть земля ей будет пухом, а сэр Ухмыл пусть тоже спит спокойно там у себя в церкви Святой Троицы.

Не то чтобы я верила в ангелов-хранителей.

Не то чтобы мой супруг меня важной персоной почитал.

О книге Роберта Ная «Миссис Шекспир. Полное собрание сочинений»

Еще разок, но теперь с чувством!

Глава из книги Хенрика Фексеуса «Искусство манипуляции. Как читать мысли других людей и незаметно управлять ими»

Что такое чувства

Прежде чем заняться изучением выражений лица, нужно уточнить, что же такое на самом деле эмоции (чувства). Существует много теорий, объясняющих, что такое эмоции и как они возникают. На сегодняшний день нам известно, что существуют базовые эмоции, свойственные всем людям, и проявляются они также у всех одинаково.

Эмоции как защитный механизм

Когда что-то напрямую угрожает безопасности человека, он испытывает страх. Согласно популярной теории, страх берет свое начало в безусловных рефлексах, когда человеку нужно как можно скорее выбраться из опасной ситуации и у него нет времени на раздумья. Требуется немедленная реакция. Представьте, что вы человек из каменного века и на вас нападает огромный тигр. Станете ли вы тщательно анализировать ситуацию и искать самые логичные пути выхода? Конечно нет! Если только вы не хотите стать ужином тигра. Дело в том, что мы подсознательно постоянно ищем в окружающем нас мире разные сигналы. Как только сигнал обнаружен, возникает соответствующая эмоция, вегетативная нервная система получает сообщение и запускает соответствующие процессы. Тем временем информация доходит до мозга, так что он тоже в курсе происходящего.

Информация попадает в мозг двумя путями. Оба имеют свое начало в том месте, где рецепторы принимают сигнал и посылают в область таламуса. Оттуда сигнал поступает в миндалевидное тело — участок, который связан с реакциями человека и с теми зонами мозга, которые управляют пульсом, давлением и другими реакциями вегетативной нервной системы. К миндалевидному телу подходит много путей. Первый путь — кратчайший, мозг просто реагирует на сигнал и все, не анализируя информации. Другой путь длиннее, он проходит через участки мозга, отвечающие за внимание и мысли, и только потом попадает в миндалевидное тело. Этот путь занимает больше времени, но зато дает более четкую и полную информацию о поступившем сигнале.

На практике это означает, что если на человека несется что-то большое на огромной скорости, то это послужит сигналом к возникновению страха. От страха участится пульс и кровь начнет активно поступать в ноги, чтобы человек мог убежать в случае необходимости. Тело реагирует быстрее, чем сознание, так что сначала водитель выворачивает руль и улетает в кювет и только потом думает: «Черт, этот грузовик несся по встречной!» Или (что тоже бывает) он понимает, что все это только померещилось, а теперь часа два придется вытаскивать машину из канавы.

Зато телу потребуется больше времени, чем сознанию, чтобы вернуться к прежнему состоянию. Опасность уже прошла, а водитель продолжает сидеть в машине с бешено бьющимся сердцем и пересохшими губами.

Другими словами, наши эмоции призваны спасать нас из разных ситуаций, вызывая необходимые изменения в участках мозга и влияя на нервную систему, которая, в свою очередь, управляет такими процессами, как дыхание, выделение пота и сердцебиение. Но чувства также влияют и на выражение лица, голос и язык тела.

Мы все время что-нибудь чувствуем. Эмоции приходят и уходят. Одни люди более чувствительны, чем другие, но и у них бывают моменты, когда они ничего не чувствуют. Нужно отличать эмоции от настроения: эмоция — это короткое и интенсивное переживание, тогда как в плохом настроении человек может пребывать постоянно, и оно будет влиять на все его эмоции и ощущения.

Раньше психологи мало внимания уделяли эмоциям. Возможно, на них сильно повлияло заявление Дарвина о том, что мы точно так же выражаем наши чувства, как наши предки, и в этом смысле недалеко ушли от первых примитивных людей. Другие ученые уверены, что чувства теряют свое значение по мере развития интеллекта и скоро потребность в них совсем отпадет. Согласитесь, это было бы скучно. Поэтому мы придерживаемся других взглядов: чувства (эмоции) — самое главное в жизни человека. С их помощью осуществляются связи между людьми, событиями и окружающим миром.

Обычно мы говорим: «Я чувствую…» Но на самом деле то, что мы «чувствуем», это лишь физические проявления более глубоких изменений. Часть таких проявлений бывает неприятными, особенно когда они требуют большого напряжения от тела. Бывают и приятные чувства. Но, говоря «Я чувствую радость» или «Я чувствую страх», мы только описываем наши физические ощущения от изменений, происходящих в нас. Да, в этом нет никакой романтики. Простите, если я разрушил в вас еще одну детскую иллюзию. Да, в чувствах нет никакой романтики, но это не делает их менее фантастическими. Даже зная, что бабочки у вас в животе − это всего-навсего биологическая реакция при взгляде на вашу любимую, это не делает ваши ощущения менее приятными и позитивными.

Что вызывает чувства

Конечно, дело тут не только в выживании. Примитивные чувства и реакции первых людей постепенно развивались и усложнялись. А теперь некоторые эмоциональные черты свойственны только одной какой-то культуре, то есть они не универсальны для всех людей. Обычно выделяют девять причин возникновения эмоций.

Тигр нападает!

Самая простейшая причина возникновения чувства — это реакция на сигнал в окружении. В этом случае человек не всегда успевает подумать и проверить свои ощущения. Может, это не тигр, а горный козел, а человек только что потратил на него свое самое лучшее копье.

Почему она так сделала?

Чувства возникают при размышлении над происходящим, но это отнимает время. Конечно, риск ошибиться меньше, но можно упустить необходимое время. («Да-да, это был тигр! Так я и думал. И теперь он лижет мои пятки».)

Помните, как сильно вы были влюблены?

Мы можем почувствовать что-то, просто вспоминая сильные переживания. В таком случае мы или ощущаем то же, что и тогда, или в нас зарождается новое восприятие как эмоциональная реакция на пережитое (например, раскаяние как реакция на злость и агрессию в прошлом). Это называется «устанавливать якоря», и к этому мы еще вернемся.

Было бы здорово…

С помощью фантазии мы можем воображать различные ситуации, которые вызывали бы у нас какие-то эмоции. Стоит только представить, что вы безумно влюблены. Попробуйте сами. Представьте, что вы совершенно без ума от… Чувствуете?

Не хочу говорить об этом. Только настроение портится.

Иногда достаточно только заговорить о том моменте, когда мы были злы, чтобы снова разозлиться. Даже разговор о прежних чувствах может вернуть их к жизни против воли говорящего.

Ха-ха-ха!

Комедию всегда веселее смотреть с человеком, который смеется и реагирует на шутки, чем с мрачным, депрессивным типом. Существует такое явление, как эмпатия, когда мы словно заражаемся эмоциями других людей. Кому-то весело, и нам тоже. Но если кто-то зол, то в нас это может вызвать страх или другие эмоции.

Не трогай плиту! Она горячая!

Часто мы боимся чего-то просто потому, что авторитетный человек (например, родитель в детстве) велел нам бояться. Дети часто осваивают чувства путем имитации действий и реакций родителей.

Вставай в конец очереди!

Люди, нарушающие социальные нормы, вызывают в нас сильные чувства. Конечно, у разных народов приняты свои нормы, и их нарушение может вызывать как злость, так и восхищение.

Улыбочку!

Чувства имеют четкое физическое выражение, поэтому их можно вызвать, симулируя ту или иную эмоцию в выражении лица. Для этого нужно напрячь мимические мышцы, например изобразив улыбку так, словно мы на самом деле улыбаемся. Это может искусственно вызвать ощущение радости. Помните, как в начале книги я учил вас изображать злость? Точно так же можно изобразить улыбку и поднять себе настроение.

О книге Хенрика Фексеуса «Искусство манипуляции. Как читать мысли других людей и незаметно управлять ими»

Дмитрий Горчев. Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев

Глава из книги

Дорога. Чуйская долина

Однажды проснулся я среди ночи, освещённый синим фонарём, но уже не как простой безответный пассажир, которому каждое проходящее мимо лицо в фуражке вольно отдавать строгие распоряжения, а в статусе именно такого на всё уполномоченного лица, то есть проводника.

Двери, как это ни удивительно, нигде не хлопали либо же были не слышны из-за того, что весь наш вагон содрогался от страшных ударов снаружи. Я с большим трудом поднялся с полки и кое-как отомкнул дверь тамбура. Внизу стоял чрезвычайно злобный казах в железнодорожной форме, украшенной множеством разнообразных нашивок, что по-видимому свидетельствовало о высоком его чине (хотя нашивкам не всегда следует доверять: у иного демобилизованного узбекского рядового нашивок и аксельбантов может быть гораздо больше, чем у самого заслуженного генералиссимуса, но это к слову).

«Ага! Проснулся!» — сказал железнодорожный начальник с непонятным мне удовлетворением и удалился в сторону штабного вагона, так и не дав мне никакого разъяснения этому происшествию.

Разъяснение, однако, было получено слишком даже скоро от командира нашего отряда проводников, которую порою и в глаза называли Вороной. Она появилась в проводницком купе уже через несколько минут и кратко сообщила: «Пиздец вам, мужики — милицию вызывают. Куда ж вы так нажрались?» «А мы нажрались?» — удивился я было, и тут же в сплошном тумане внутри моей головы высветились несколько моментальных снимков, которые свидетельствовали неопровержимо: да! — мы действительно нажрались.

Здесь, впрочем, следует на некоторое время отвлечься от сюжета и объяснить читателю, каким образом я всё же оказался в этом неестественном и неприятном положении.

Дело в том, что буквально накануне мы, то есть я и два моих институтских приятеля — мы вместе поступали в институт, но из-за службы в армии я отстал от них на два года, вернулись из самого первого рейса в качестве проводников по маршруту Алма-Ата—Москва—Алма-Ата в составе студенческого отряда проводников.

В качестве исторической справки для нынешнего поколения, следует сообщить, что трудовые студенческие отряды были вообще чрезвычайно популярны в то время — богатых родителей тогда было ещё чрезвычайно мало, это потом уже все стали миллиардеры, а на стипендию, пусть даже повышенную, можно было позволить себе разве что самую скромную одежду, два беляша на завтрак и ежедневный хек с вермишелью в студенческой столовой на ужин. А как же, спрашивается, быть с такими непременными атрибутами студенческой жизни, как пьянство и бабы?

В стройотряде же можно было, при благоприятной фортуне, заработать баснословные деньги — чуть ли не до тысячи рублей на руки за лето. Но и работать приходилось в прямом смысле от зари до зари, а иногда и ночью, без всяких выходных. Больных и малосильных сразу же безжалостно прогоняли, чтобы не кормить лишний рот. Чаще всего работа такого отряда состояла в строительстве коровника или сарая в богатом совхозе на паях с каким-нибудь предприимчивым армянином, какие во множестве разъезжали тогда по русским деревням. Такие отряды, впрочем, считались ненастоящими и были даже почти нелегальными, в отличие от настоящих, про которые показывали репортажи по телевидению и снимали кинофильмы («яростный строй гитар, яростный стройотряд, словно степной пожар песен костры горят» — пел в одном таком кинофильме ставший популярным после исполнения песни Александры Пахмутовой про незнакомого прохожего певец и композитор Александр Градский). Позднейшие антисоветчики объявили всё это пропагандой, но наверняка и настоящие стройотряды тоже где-то были — в Советском Союзе было вообще всё, кроме кока-колы, только всегда очень мало.

Я же незадолго до описываемых событий вернулся из строительных войск, где и так уже уложил бетона гораздо больше, чем предписано в этой жизни среднему человеку, так что вовсе не рвался в именно строительный отряд и потому протиснулся в отряд проводников, где заработки были хоть и скромнее, но зато уж и работа поувлекательнее. Впрочем, имея голову на плечах, и в проводниках можно было заработать даже поболее тех, кто махал киркой и полутёрком, но об этом в свой черёд при более удобном случае.

Итак, мы вернулись из самого первого рейса, привезя пусть не баснословный, но вполне ощутимый капитал — даже я, нисколько не отмеченный коммерческой одарённостью, заработал рублей, пожалуй, семьдесят — почти что две мои месячные стипендии.

Вообразив себя на этом основании крупными коммерсантами, мы, по приезде в Алма-Ату решили пустить заработанный капитал в оборот — то есть купить на него водки и торговать этой водкой в вагоне ночами по пятнадцати рублей за бутылку. И действительно, мы сообща приобрели два ящика водки (тогда это было ещё возможно, несмотря на уже начавшуюся под руководством забытого ныне Егора Кузьмича Лигачёва антиалкогольную кампанию) и спрятали её в рундуке для постельного белья. Ну и понятное дело (излишне даже про это и упоминать) изрядно это всё дело отпраздновали песнями из кинофильма ирония судьбы или с лёгким паром.

Очередной же рейс на ту же Москву был уже на следующий день пополудни, и потому, проснувшись поутру с сильнейшим похмельем, мы принуждены были в самые кратчайшие сроки осуществлять свои служебные обязанности (это только пассажирам кажется, что проводник только и делает, что расхаживает по перрону и покрикивает), а их множество: сдать по счёту грязное бельё, получить чистое, загрузить уголь и торфяные брикеты для титана, заправить воду, получить сахар, чай, печенье и вафли — и всё, как водится, в противоположных концах депо с огромными очередями из таких же проводников. Затем перечесть огнетушители, занавески, вилки и шахматные фигуры (а вы и не знали, что в советских вагонах были вилки и шахматы! — Правильно — хуй бы их вам выдали). Гонцы, ещё утром посланные за пивом, исчезли бесследно, так что к моменту подачи поезда на посадку все мы едва держались на ногах и с трудом шевелили огромными пересохшими языками, отвечая на неизменно идиотские вопросы садящихся в вагон пассажиров.

И вот, когда поезд уже готов был тронуться, увозя нас вместе со всеми нашими надеждами в безводные степи, появились наконец долгожданные гонцы — Айбол и Ербол, с трудом волочащие сетки с жигулёвским пивом. Ради такого дела мы бы и стоп-кран, пожалуй, сорвали, хотя это и считалось тягчайшим преступлением против графика движения поездов, но к счастью и этого не понадобилось — успели.

И вот поезд наконец-то тронулся, билеты у пассажиров были собраны, бельё выдано, титан растоплен, заполнены все бесчисленные путевые, бельевые и посадочные листы, и жизнь наконец-то остановила суматошный свой и бессмысленный бег и оказалась прекрасной. Пиво, правда, быстро кончилось, но по такому случаю из рундука была извлечена одна, и только одна, первая и последняя бутылка спекулятивной водки.

Последующие же события так никогда и не были прояснены окончательно. Что случилось далее? Очевидцы (сами на тот момент не вполне трезвые) рассказывали, что будто бы Волоха (мой напарник), во множестве накупив на станции Чу виноград и урюк, с видом сеятеля разбрасывал их с сатанинским хохотом по перрону, а потом ещё затеял разносить пассажирам чай, так что только чудом никто не погиб от ожогов кипятком — но увы! — ни подтвердить, ни опровергнуть ничего этого я не могу. Сам я вроде бы в тот раз ни в чём особо постыдном замечен не был, так как чрезмерно быстро заснул прямо на полу в подсобке возле электрощита.

И там же я и проснулся от уже описанного стука.

Состав однако уже тронулся, а к нам больше никто не пришёл.

Решив, что всё обошлось, я заглянул в проводницкое купе: там на полу храпел мой напарник. Я попытался его пробудить, но, понятное дело, тщетно, и полез в рундук, дабы оценить оставшиеся запасы спекулятивного товара. Запасы были удручающими: из двух ящиков осталась примерно половина одного. «Не могли же мы столько выпить вдвоём или даже вчетвером?» — изумился я, но решил отложить разрешение этой загадки на утро, потому что голова решительно ничего не соображала.

Я глотнул из недопитой бутылки на столике прямо из горла и собрался лечь спать, чтобы освежить голову хотя бы к утру, но увы! Состав снова остановился и через несколько минут раздались грозные шаги многочисленных ног.

В вагон одновременно ввалились пятьсот или, может быть, тысяча человек, и все в погонах. И все орут! Единственный человек в погонах, которого я опознал, потому что он орал громче всех, был бригадир поезда.

Нас быстренько взяли под микитки и куда-то поволокли. Я-то, уже кое-что сообразив, поволокся добровольно, а вот разбуженный сапогами напарник решил, видимо, что на него среди ночи напали Бесы, и взялся отбиваться. Однако его быстро успокоили теми же сапогами по почкам и теперь он только пучил глаза.

О, этот пустынный полуночный перрон! На нём даже трезвый и свободный пассажир чувствует себя как первый и последний человек на Луне, а что там говорить про дрожащих с похмелья арестованных проводников?

Впрочем на перроне мы пробыли недолго, потому что нас за шиворот отволокли в странное какое-то помещение, которым заведовал горбун в белом халате со ржавыми пятнами. Горбун был безобразен и ласков. «Присаживайтесь, молодые люди», — сказал он, гремя какими-то инструментами в железном корытце. «Пытать будет», — подумал я и застучал зубами.

Однако же вместо блестящих клещей и щипцов горбун выудил из корытца две пробирки с бесцветной жидкостью вставил в них трубочки и попросил в эти трубочки подуть. Ну, мы подули, попускали пузырики. Стало даже весело.

«А теперь, — сказал горбун, подливая в пробирки какую-то другую, тоже бесцветную жидкость, — если пробирки окрасятся в розовый или красный цвет, значит, вы принимали алкоголь!» Вид у него был при этом в точности такой же, как у моего школьного учителя химии Петра Пантелеевича перед тем, как он производил какой-нибудь занимательный опыт.

Только жидкость в пробирках не стала розовой. И красной она не стала — она сделалась густо-кровяного цвета, из пробирок повалил дым и одна из ни, кажется, даже треснула.

«Пошли, — кратко сказал сержант, наблюдавший в дверях за этим занимательным опытом. — Вещи возьмёте».

Да какие там вещи — тапки да мятая пачка сигарет, одна на двоих. Ещё не протрезвившийся напарник засунул ещё себе за ремень предпоследнюю бутылку водки: «Утром похмелимся» — сказал он с видом бывалого человека.

Ну вот и всё. И уехал, сверкнув всё теми же красными огнями, наш поезд в далёкий и прекрасный город Москва, где на Казанском вокзале продают волшебный напиток фанта по двадцати копеек за стакан.

Деревня. День

А почему, собственно говоря, деревня?

Вопрос этот почему-то очень сильно беспокоит и даже раздражает многих моих знакомых и не очень знакомых людей. Люди, они вообще не выносят, когда им что-то непонятно — для каждого действия обязательно должна быть легко понимаемая причина.

Вот, например, где-то в украинских степях живёт один программист. Но живёт он там не просто так: будучи необычайно прозорливым, как все программисты (прозорливее их только шахматисты), он тщательнейшим образом подготовился к обрушению мировой экономики, ядерной войне и другим напастям. Он подсчитал, сколько нужно на двадцать лет соли, спичек, туалетной бумаги, мыла и гвоздей, всё это за несколько лет закупил и только тогда переехал в деревню.

С ним всё понятно.

А я зачем?

Я хоть родился крестьянской семье, но уже в городском роддоме: мать моя была первой из всей семьи, кто вырвался наконец в Город. Туда, где течёт из крана горячая вода, где тёплый сортир и где не нужно каждый день топить печку.

Она поступила в педагогический институт и дети её, то есть я, через двадцать лет тоже поступили в педагогический институт, и жить бы, казалось бы, да жить, в наше время вообще очень много возможностей для достойной жизни.

Бежать от мирового кризиса? Да нет, тогда, когда я садился в поезд, им даже и не пахло, а пахло наоборот невиданным в нашей вечно голодной стране изобилием. А я, в отличие от того программиста, вовсе не прозорлив.

И не потому что там чистый воздух и натуральные продукты — о своём здоровье я вовсе никак не забочусь, если не сказать хуже.

От людей? Ну, может быть, в какой-то степени — уж слишком их много в городе. Правда дальнейшая жизнь показала, что в деревне людей хотя и много меньше, но зато все они гораздо ближе.

Поэтому я не знаю, что ответить на этот вопрос: мне просто нравится жить в деревне и всё.

Дорога. Чуйская долина

В отделении милиции было почти что уютно: вдоль стен стояли огромные рюкзаки и пахло сеновалом.

Сержант Садвакасов (в Казахстане у всех сержантов милиции фамилия Садвакасов) быстро составил протокол, одобрительно вынул из штанов напарника бутылку водки, тщательно запер её в сейф и отобрал, как положено по уставу, шнурки и ремни.

Я всё ждал каких-нибудь пыток и казней, но ничего — сержант просто посадил нас в клетку, даже по почкам ни разу не стукнул.

Всё ж-таки провинция всегда почти добрее города. В Алма-Ате, если попадёшь на казахский патруль (а там в милиции уже тогда были все практически казахи) — то пиздец тебе. Если отделаешься десятком пинков по рёбрам — то благодари милосердного нашего Господа, ибо произошло Чудо.

В клетке кто-то жил. «Пацаны, курить есть?» — стандартный в таких случаях самый первый вопрос. Я порылся в карманах, протянул пачку. «Тут курить всё равно нельзя — пизды дадут», — сообщил Некто.

Я уже немного различал в темноте: на полу спали ещё двое.

Некто оторвал от пачки кусок фольги, достал что-то из ботинка и стал аккуратно в это фольгу заворачивать. Потом скатал всё это в шарик и проглотил.

«Потом посру, расковыряю палочкой и раскурюсь, — объяснил он мне, хотя я ничего не спрашивал. Я устроился, как мог, на полу и, кажется, даже заснул тем самым сном, который бывает в милицейских клетках. Ну, кто ночевал, тот и сам всё знает, а кто не ночевал, тому и знать незачем — может и минует его чаша сия. Хотя, впрочем, ничего такого уж страшного — тоскливо только очень и холодно.

Но утро всё равно когда-нибудь непременно наступает.

В шесть часов загремел ключами сержант, зашёл в клетку: «Подъём, блядь, наркоманы и алкоголики!» Наркоманы и алкоголики, то есть мы, закряхтели и закашляли. «Кто тут алкоголики?» — продолжил сержант. «Мы! Мы!» — торопливо закричали мы с напарником, перепугавшись, что по какой-нибудь ошибке нас тоже причислят к наркоманам. Потому что одно дело вылететь из института (да и хуй с ним) и совсем другое — получить вполне не абстрактный срок за наркоторговлю.

«Пошли», — снова кратко сказал сержант и повёл нас куда-то в посёлок. «Во, бля, — подумал я. — Будем теперь до ишачьей пасхи тут за баранами говно убирать».

Но всё опять оказалось не так страшно. Сержант привёл нас к какому-то дому, возле которого стоял необычайно грязный милицейский уазик. «Вымыть. — сказал сержант. — Это капитана нашего. Потом придёте в отделение. Сбежите — пиздец вам. В тюрьму пойдёте». Ишь ты — разговорился.

Вымыли, вернулись. Сержант выдал нам шнурки, ремни и проводницкие удостоверения.

«А водка?» — неожиданно нагло спросил напарник. Глаза у сержанта стали очень нехорошие. «Какая водка?» — спросил он ласково. Я пихнул напарника в бок. «Не было водки, начальник! — сообразил он. — Это мне спьяну примерещилось. Не было». «Не было», — подтвердил я.

Тут бы сержанту в виде мягкого приговора присудить нам эцих без гвоздей, но, увы, кинофильм кин-дза-дза в тот момент даже ещё не был снят.

«Теперь идите нахуй, — сказал сержант. — Ещё вас увижу — поедете с этими». И показал на наркоманов, которые снова уже спали на полу.

И вот, стоим мы, значит во всём своём неприглядном виде на платформе станции и имеем ровно один рубль двенадцать копеек денег на двоих. Сумма эта, несмотря на очень высокую покупательную способность рубля в описываемые времена, была тем не менее совершенно недостаточной для того, чтобы эту самую станцию покинуть как можно скорее. А ближайшие два места, где нам могли бы дать взаймы хотя бы каких-нибудь денег, находятся от нас ровно в пятистах километрах: одно место на севере, другое на юге.

Мы присели в условной тени казахского дерева карагач, закурили одну на двоих последнюю сигарету, в двух места поломанную, и стали думать о дальнейшей нашей судьбе. Но ровно ничего хорошего никак не придумывалось.

Сейчас положение наше назвали бы тяжёлой жестью, но в те времена так называли только листы (обычно ржавые) из прокатной стали, и поэтому напарник мой обозначил наше положение проще: «кажется, нам пиздец». Я не стал с ним спорить.

И тут в голову мне пришла одна из редких действительно умных мыслей: «Слушай, Волоха, — сказал я напарнику, докурив сигарету до самого фильтра. — Вот мы сейчас стоим с тобой и думаем, как можно за рубль двенадцать добраться вдвоём до Алма-Аты. Но про это очень глупо думать, потому что сделать это всё равно невозможно. Но мы всё равно про это думаем и думаем. Поэтому давай-ка мы эти деньги пропьём, и тогда они не будут нам мешать думать по-настоящему».

Напарник мой посмотрел на меня с большим уважением и мы пошли в пристанционный магазин, где купили бутылку яблочного вина за девяносто копеек, банку кильки с глазами и полбуханки чёрного хлеба. Кильку вскрыли одолженным в магазине хлебным ножом и съели в тени того самого карагача при помощи наломанных с него же веток. Ну и всё остальное тоже, конечно, съели и выпили.

И стало нам легко и просто: мы подошли к первому попавшемуся машинисту тепловоза, показали ему удостоверения и наврали, что отстали от поезда. Он, без большой, впрочем охоты, впустил нас в заднюю кабину и довёз до соседней станции, где передал нас следующему машинисту. Тот довёз до следующей, и так дальше, дальше, а точнее, всё ближе и ближе. Так что не прошло и шестнадцати часов, а мы, с ног до головы перемазанные жирной тепловозной копотью, уже оказались совсем дома.

А если бы мы не пропили тогда этот рубль двенадцать, то так бы навеки и остались в той стране дремучих трав, где нет ни времени, ни пространства, и не родили бы детей, и не заметили бы наступления нового тысячелетия.

О книге Дмитрия Горчева «Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев»

Ольга Лукас. Поребрик из бордюрного камня

Несколько зарисовок из книги

Сотворение двух миров

Сначала был Петр I, и он создал всё сущее, но было оно кривое, корявое и кое-как, зато на века, потому что из гранита. А потом пришел Пушкин и стал вокруг сущего бродить: то песнь заводит, то сказку говорит — воспевает, словом. От такого воспевания всё сущее обросло легендами, мифами, мхами и паутинами и стало тем, чем стало — Петербургом.

В то же самое легендарное время, но хронологически значительно раньше, жил да был Юрий Долгорукий, и руки у него были очень долгими. Этими руками он подгребал под себя землю и всякое другое разное, подгребал, подгребал, а потом вылепил Москву. И была она чудо как хороша, потому что лепные изделия гораздо нежнее каменных. А если у мастера еще и руки долгие, а не кривые, то вообще загляденье.

И стали на Москву зариться всякие басурмане, и зарились 333 года и еще потом недели три, пока не пришел Иван Сусанин и не увел всех басурманинов в леса и болота, где они и сгинули. После этого басурмане на Москву зариться перестали, а начали в нее просто понаезжать.

Почему так названы

Когда Москва создалась из глины, стало понятно, что всё в ней надо как-то называть. Лепил-то ее Юрий Долгорукий без чертежей и предварительных графиков, по вдохновению, потому что руки у него были долгие, а глины подходящей вокруг было хоть завались. «Хочу, чтобы стало много всего!» — воскликнул Юрий. И стало всего много — по слову его. И пришлось это великое множество всего как-то называть. Долгорукий за словом в карман не лез. У него и карманов-то не было: зачем человеку карманы, когда у него руки такие долгие, всё равно ведь в карманы не поместятся. Пошел он тогда за названиями к будущим своим боярам (а тогда они были еще не бояре, а просто люди, как все остальные). Те посовещались минуту, попросили помощь клуба и звонок другу, а потом и говорят: «Было нам видение. Назови-ка ты то, что вылепил, Большой Золотой Супергород!» «Хорошо придумано! — сказал Юрий Долгорукий. — Только слов многовато. Я их потомкам лучше завещаю!»

И ушел, радостно посвистывая. А советчиков своих многомудрых назначил боярами в награду за то, что они для потомков такую клёвую штуку придумали — будет, что в наследство, помимо самого города (пока еще безымянного), оставить.

Потом, конечно, как все правители, оказавшиеся в безвыходных ситуациях, Юрий Долгорукий пошел в народ. А народ ему и говорит: «Раньше это место Москвой называлось, мы привыкли уже. Давай оставим, как есть?» «Четко! — обрадовался тот. — А теперь для улиц варианты накидывайте!» Народ накидал варианты: Солянка да Варварка, Петровка да Покровка. Ну и так далее. С тех пор в Москве так и повелось: что не по-народному названо, то именуется гордым составным именем — Большое Золотое Суперчто-то.

С Питером было сложнее: всех креативных бояр креативно казнил Иван Грозный, прочие же пребывали в депрессии по случаю отстрижения бород, а народ безмолвствовал (чтобы как бы чего не вышло). И пришлось Петру называть город самому. Позвал он в помощь иностранных послов. Те притащили по словечку из закромов родины, каждый — своей. Кронверк, равелин, першпектива — ну и так далее. У одного посла слов при себе не оказалось — онемел от восхищения при виде града Петрова, так он не растерялся, выудил из кармана горстку цифр. А у другого при себе даже цифр не случилось, а были только линии. Но Петр не осерчал, а принял и эти дары с благодарностью и украсил Васильевский остров номерными линиями. Когда иностранцы закончились, а неназванные места в городе еще остались, Петр свистнул своих верных друзей-собутыльников, и пировали они 3 дня и 3 ночи, и таких названий напридумывали в священном своем безумии, что стыдливая дева история донесла до нас отнюдь не все из них.

С тех пор так в Питере и повелось: которые названия не иностранные — те такие, что не всякая история вынесет. Эта история, к примеру, решила от их перечисления воздержаться. Но вы вполне можете найти их сами: на карте или прямо в городе. Опытные краеведы рекомендуют начинать с Дороги на Турухтанные острова.

Конспирология

Петр I, задумывая организовать на болоте столицу, радел не только о том, чтобы беспрепятственно грозить отсель шведу, окопавшемуся на том берегу, где сейчас окопалось Ленэнерго. Впервые царь посетил болото, раскинувшееся на месте будущего города-музея, в ноябре.

По свидетельству очевидцев, поздней осенью Питер практически не пригоден для жизни. Так, для существования разве. Заметив это, царь задумал думу. «Революции, — мыслил он, — бунты и восстания — они отчего происходят? Оттого что простой человек смотрит и видит, как хорошо живется царю и его боярам, и сравнивает это „хорошо“ со своим „ничего“ или даже „ничего хорошего“. Так вот, по замыслу моему, надобно царя и всяких его бояр поселить в таких нечеловеческих условиях, чтобы простые люди навсегда уяснили — плохо, очень плохо живется начальству. Здесь как раз условия подходящие. Во дворцах, впрочем, придется поставить дополнительные печки».

Как задумал он — так и устроил. Но Петр-царь опередил свое время. Никто не понял сей хитрой задумки, и после его смерти в Санкт-Петербург потянулись всякие люди, жадные до столичной жизни. Когда в этих разрозненных людских массах постепенно пробудилось революционное сознание, на дворе как раз случилась осень. «И так жить тяжело, а тут еще это!» — сказали революционные массы и устроили революцию. Потому все проекты перенесения столицы из Москвы в Петербург следует рассматривать как попытку восстановить историческую справедливость и сделать так, как Петр задумал. Чтоб самому главному начальству жилось зябко, тревожно и промозгло и на его место никто особо не претендовал.

Вместо сердца

Когда Бог создавал москвича, подходящих сердец в мастерской не оказалось, поэтому он временно поставил москвичу моторчик. Мол, пусть пока так живет, а как освободится какое-нибудь пылкое сердце — заменим. Вот, скажем, у карфагенянина возьмем, всё равно ему оно без надобности; Карфаген-то по любому должен быть разрушен, а пока он не разрушен, москвич и с моторчиком поживет — не перегреется. Тем более что моторчик вечной батарейкой снабжен.

Сказано — сделано. Поставил Бог москвичу моторчик — и забыл об этом, как водится, дел-то много — всё не упомнишь. И даже когда питерца создавал — не вспомнил, что москвич у него так до сих пор с моторчиком вместо сердца и бегает. Еще удивился: «Надо же, какого я прыткого москвича создал, что тот взял и Петербург придумал — мне такое в страшном кошмаре не снилось, а он, гляди-ка ты, в жизнь воплощает».

Да и с питерцем, кстати, не всё гладко вышло. Ему сердца тоже не хватило. В мастерской, конечно, были какие-то сердца, но Богу показалось, что они не слишком хороши для такого рафинированного создания. Дав ангелятам задание — сделать самое лучшее сердце для питерца, Бог поставил ему вместо сердца вторую, дополнительную совесть. Совесть, если хорошо за ней ухаживать, работает не хуже моторчика. Только батарейки вечной в ней нет — в роли батарейки выступает сам питерец. К счастью, он об этом не знает.

А ангелята так и не сделали питерцу сердце. Застыли перед флип-чартом, на котором размашисто начертано: «Сделать для питерца самое лучшее сердце». Боязно же — вдруг получится не самое лучшее. Так питерец и кормит собой свою вторую совесть — уже триста с лишним лет.

Магия слова

Всем известно, что в Москве и Петербурге по-разному называют некоторые совершенно одинаковые по сути своей предметы, как то: крупные хлебобулочные изделия из пшеничной муки, каменную каемку, ограничивающую тротуар, внутреннюю общедоступную часть жилого дома и так далее. Считается, что это происходит исключительно из-за культурно-климатических особенностей. Но наши добровольцы, посредством нечеловеческих экспериментов, поставленных друг на друге, установили, что каждое название возникло неспроста, в каждом — заложена своя магия.

— Как можно есть булку с рыбным салатом? — возмущается оголодавший, но еще не впавший в грех всеяденья питерец. — Булка — это же на сладкое!

— А ты представь, что это не булка, а белый хлеб! — предлагает рациональный москвич, и подмена срабатывает: с хлебом, даже и белым, салаты есть можно.

Бордюр, на который совершенно невозможно лихо запрыгнуть на велосипеде (такой он огромный, широкий, одно слово — бордюр), будучи временно переименованным в поребрик, перестает быть препятствием, превратившись в часть окружающей природы.

Ну и совершенно очевидно, что пьянствовать водку, курить сигареты и ругаться матом следует только в парадной (парадке, парадняке). В подъезде же можно разве что целоваться, да и то лучше добежать ради такого дела до лифта.

О книге Ольги Лукас «Поребрик из бордюрного камня»

Кристиан Мёрк. Пёсий остров

Отрывок из романа

Как бывает всякий четверг, Якоб Шталь проводит рукой по новой партии географических и навигационных карт. Его помощница Пенни заходит в кабинет без стука. Он собирается рассердиться, но тут замечает ее лицо. Оно побелело, как вершины Гималаев на картине, что висит над его столом.

— Якоб, простите, пожалуйста, но дело в том, что… — Она закрывает рот и не может произнести больше ни слова. Хватается за ручку двери, как будто это может помочь.

В голове Якоба проносится мысль о краже, затем об очередном 11 сентября, о гражданских беспорядках. Он представляет себе белый дым, струящийся по улицам, как будто прорвало дамбу из облаков.

— Что случилось? В чем дело? — Он начинает подниматься из кресла, и тут слышит гнусавый голос брата. Угловатый силуэт появляется в дверном проеме, голова вжата в плечи. Эммануэль застывает на входе, засунув руки глубоко в карманы, как провинившийся подросток.

— Отец… — произносит Эммануэль, поворачиваясь, чтобы проводить взглядом задницу Пенни, когда та уходит. Якоб чует запах его лосьона после бритья, заполняющий кабинет, увешанный желтеющими картами пустыни Гоби, реки Святого Лаврентия и шотландских гор. Синий, коричневый, зеленый. Он сразу понимает, что отец умер, хотя Эммануэль еще молчит. Дело не в том, что брат одет в черный костюм, просто отчего еще Пенни могла так разволноваться? Эммануэль тяжело опускается в старое плетеное кресло и вздыхает, как человек, которому предстоит сообщить плохую новость. Когда он наконец заговаривает, он смотрит в сторону и ковыряет пальцем в носу.

— Мне по рации сообщили, — говорит он и снова вздыхает. — Патруль нашел его на Стейтен-Айленде, рядом со свалкой. Его застрелили.

Якоб чувствует, как тело его немеет. Он смотрит на свою руку и не может ею пошевелить. Отец.

— Кто?

— Думаешь, я б не сказал, если бы знал? — пожимает плечами Эммануэль. Полицейский значок и пистолет выглядывают из-под его пиджака. Кажется, что он скорее раздражен, чем расстроен. — Армяне. Русские. Китайцы. Это мог быть кто угодно. Он всем был должен.

— Ты маме сказал?

— Еще нет. Она у парикмахера.

Между братьями сгущается тишина, которую нарушает только грохот метро, доносящийся сквозь грязные кирпичные стены. Картина с Гималаями над столом дрожит. Затем звук стихает. Эммануэль поглаживает значок и прикусывает губу. Якоб знает, что если младший брат заплачет, то его будет не остановить.

Внезапно его осеняет. Он вскакивает, будто ужаленный. Люди с оружием! Они пришли за его отцом и придут за ним и за его…

— Я проезжал мимо ее лавки по дороге, — говорит Эммануэль. — Лора в порядке, и Рашель тоже. Но я ей пока не говорил. Подумал, ты сам захочешь.

Ободряющая улыбка. Эммануэль-благодетель. Роль, которую он играет с большим удовольствием, когда не извиняется за занятые деньги. Он ни цента никому не вернул. Весь в отца, куда больше, чем Якоб. Вплоть до пристрастия к постельному белью странных расцветок. Рашель, жена Эммануэля, притворяется, что ничего не знает. Но на семейных сборищах избегает смотреть Якобу в глаза — так проще скрывать правду.

— Спасибо, Манни. Спасибо тебе.

Якоб тяжело вздыхает.

Пенни возвращается в кабинет с двумя чашками, расплескивая кофе на ходу. Она нервно улыбается. Ее глаза припухли, а крылья носа покраснели от салфеток. Она хороша собой, хотя Якоб никогда раньше этого не замечал. Черные брови. Ямочки, которые видны только изредка, когда она забывает, что улыбается. Хорошенькая.

— Подумала, что вам сейчас не помешает, — объясняет она и ставит чашки на бронзовый стол в форме большого компаса. Эммануэль поднимает чашку и смотрит на Пенни, а не на кофе.

— Мне… очень жаль, — добавляет Пенни, избегая встречаться с ним взглядом.

— Ты прелесть, — говорит Эммануэль.

— Спасибо, Пенни, — благодарит Якоб. Улыбаясь, она возвращается в приемную, где Джеймс Тейлор надрывается по радио. Завтра будут играть Саймона и Гарфункеля. Надо будет поставить будильник, чтобы не пропустить. Эта мысль его успокаивает. Он не платил Пенни уже три месяца. Они об этом ни разу не говорили. Не только его отец вечно скрывался от кредиторов. Якоб даже своей жене не рассказывал, насколько погряз в долгах. Он должен восемьдесят тысяч, и цифра только растет. Люди больше не покупают хорошие карты, он отлично это понимает. Теперь они просят своих детей распечатать схему проезда с компьютера или пользуются системой GPS, чтобы доехать до химчистки на углу. Дело, которое он любит всем сердцем, стало похожим на песню, слова которой никто не помнит.

Восемь лет назад, когда Якоб открыл «Стратегию выхода», ему было тридцать. Лора тогда еще каждое утро приносила ему на работу свежие цветы из лавки. Теперь уже не приносит. Единственный, кто все еще печатает для него в кредит, — это бывший сантехник по имени Гай, который купил старый печатный станок для развлечения. Якоб щедро снабжает его алкоголем и дисками с порнографией, чтобы тот был доволен, но старик уже начинает ворчать, что давненько не видел денег.

Он снимает здание возле эстакады надземного метро, где ходят поезда линий J, M и Z, и платит за аренду меньше тысячи в месяц — это последний дом в квартале, еще не определенный под снос. Пожарная лестница издает жуткий лязг, когда дует ветер. Кроме того, Бушвик не самый спокойный район: за последний месяц клиентов Якоба дважды грабили, когда они пытались уехать домой на метро. Он представляет, как отец выходит из чужой машины и идет в заросли на свалке, навстречу своей смерти. Ему хочется плакать. «Когда настанет день, — говорил Авраам им с Манни своим густым оперным голосом, — когда он настанет, я заберу вас, пацанов, и вашу мамочку на Ангилью, где пляжи такие белые, что даже босые ноги оставляют на песке грязные следы». Они так туда и не съездили. Якоб вообще нигде не был, кроме как в пределах квартала от Бруклинского технологического, а Эммануэль поступил в Полицейскую академию благодаря какому-то персонажу с золотым значком, которому Авраам устроил выгодную покупку нового «плимут-вояжера» для его жены.

— Пойдешь?

Якоб все это время грезил, как случается с ним всякий раз, когда ему не по себе.

— Прости, что?

Эммануэль морщится и застегивает пиджак.

— На встречу с адвокатом. Бернштейн, Бервик, как там его. Чтобы разобраться с имуществом.

— А что, есть с чем разбираться? — спрашивает Якоб, глядя на Пенни, которая закатывает карты Гавайского архипелага в коричневые тубы, чтобы завтра отправить жалкую партию заказчикам. Его раздражает, что брат плохо скрывает жадность. Даже сейчас. — Он собирался заложить мамины серьги, чтобы оплатить аренду за прошлый месяц, и заложил бы, если бы она его не застукала.

— Этот Бернштейн считает, что есть о чем говорить.

— Есть? Что у нас есть, кроме долгов? — Якоб слышит, как его собственный голос становится громче и заглушает звук проезжающего мимо поезда. Он смотрит на снежную вершину, дрожащую на стене, и представляет, как хорошо было бы сейчас там оказаться — в облаках, в полном одиночестве, и чтобы никто его не искал. — Люди приходят не пойми откуда со словами, что отец занял у них сотню баксов! Здесь нечего обсуждать, Манни.

Пенни делает приторный голос Джеймса Тейлора потише и поднимает бровь, пытаясь понять, уж не ссорятся ли братья.

Эммануэль поднимается и выглядит почти пристыженным, но тут же спохватывается.

— Он говорит, что отец отложил какие-то деньги. Будто он их где-то прятал. Не будь таким упрямым засранцем, Якоб. Бершнтейн хочет видеть нас обоих. Сразу после похорон. Он может встретиться с нами в воскресенье, в полдень. Я уже договорился.

— Ты даже не дождешься, когда тело остынет, Манни? Будь хорошим сыном. Быть хорошим евреем тоже важно, но ты ведь не поэтому так торопишься.

— Иди к черту. Ты хотя бы понимаешь, куда ты катишься со своими картами? Может быть, твоя Лора ходит в мехах и шелках? Может быть, это случайность, что ты никак не заменишь коробку передач в своем «ниссане»?

— По крайней мере, у меня честный доход, — отвечает Якоб, вспоминая, как брат впервые взял деньги у наркоторговца и отпустил его. Даже отцу было за него стыдно.

— Зато у меня, в отличие от тебя, хоть какой-то доход есть.

— Хотите еще кофе?

Пенни, добрая душа, заходит с кофейником, но Эммануэль уже протискивает в дверь свои угловатые плечи и скалится точно так же, как в школе, когда он мухлевал в карты и его застукали. Пенни уворачивается от его руки, проходя мимо. Они с Якобом обмениваются взглядом.

— Значит, это твоя благодарность за то, что я проведал Лору, чтобы убедиться, что с ней все в порядке? — спрашивает Эммануэль. — Вот, значит, как?

— Я же сказал тебе спасибо, — отвечает Якоб, делая первый глоток остывшего кофе и вспоминая, что отец всегда пил черный, с тремя ложками сахара. По счету всегда платил кто-то другой.

— Увидимся на похоронах, — произносит Эммануэль и открывает дверь. — Если будут какие-то новости о том, кто это сделал, я дам тебе знать.

Затем он вновь оживляется. В голосе сквозит жадность, визгливые нотки.

— И насчет этого самого… я тебе позвоню.

— Увидимся, — говорит Якоб и машет рукой в спину брата. Он не переспрашивает насчет «этого самого». Это самое — это всегда деньги, которых у Эммануэля вечно нет.

К концу рабочего дня все нужные телефонные звонки сделаны, все всхлипывания и вздохи выслушаны.

Впрочем, мать отнеслась к известию удивительно спокойно. Стойкий оловянный солдатик их семьи, она направила свою скорбь на поиск правильного гроба и лучшего повара для поминок. Тетки и дядья Якоба все узнали из новостей по телевизору, где показывали, как вертолеты с камерами кружат над местом убийства в надежде найти какие-нибудь улики. Тетя Ди сказала, что видела, как ветер от лопастей поднял черную шляпу Авраама и сдул ее в воду, где она держалась на плаву какое-то время. Тетя Ди решила, что это добрый знак. Якоб успел поговорить с журналистами, дальними родственниками и бывшими клиентами отца.

Не позвонила только Лора.

Она провела весь день в Амаганссетте, где делала цветочные украшения сразу для двух свадеб — в обоих случаях с лилиями и стрелициями. У ее помощницы спустило колесо, и она не смогла приехать. Ее мобильник не ловил сеть. Один из клиентов пытался сильно сбить цену. Обычный день. Теперь она стоит в пробке по дороге домой и случайно слышит по радио, что ее свекра убили четырнадцатью выстрелами в грудь. Улица стоит. Она съезжает в сторону и петляет между грузовиков курьерских служб, думая о муже.

Она сидит в рабочем комбинезоне и плачет, удивляясь, откуда в ней столько слез. Ведущий рассказывает о «зверски убитом мирном продавце автомобилей» и о том, что, «со слов полицейских, в убийстве явно замешаны преступные группировки». Она всхлипывает, вытирает губы и слышит собственные сдавленные вздохи. Тут до нее доходит, что на самом деле она плачет, потому что они с Якобом не смеялись вместе с прошлого Нового года. Она никогда не любила его отца, и это была взаимная нелюбовь. При этом, как ни удивительно, старая миссис Шталь всегда считала, что высокая девушка с юга — хорошая партия для сына, даже если она в жизни не примет иудаизм. При каждой встрече они играют в карты. Ей не приходится поддаваться, потому что старушка прекрасно выигрывает сама. Она притворяется, будто не знает, что только ее старший сын честно зарабатывает на жизнь. Даже Эммануэль давно не смеет рассказывать анекдоты про блондинок в присутствии Лоры. Как-то раз он шлепнул ее по заднице. Не моргнув она предложила ему попробовать еще раз, чуть повыше, если только хватит смелости. Он тогда убрал руку и больше ее не трогал.

Метрополитан-авеню. Она поворачивает налево, и шины издают визг под грохочущей железнодорожной эстакадой, которая напоминала ей старые фильмы с Джеймсом Кегни, когда она только переехала сюда из Теннесси. Она и не помнит толком лицо Авраама, только его зубные коронки, белевшие, когда он смеялся. Как сейчас выглядит Якоб? Она пытается представить себе его лицо, поворачивая налево у «Пицца хат» и останавливаясь на красном. Сидит, как всегда, за своим столом. Он так постарел за последний год… Чем он сейчас занят? Рыдает и бьет себя в грудь от горя? Или просто сидит, уставившись на картинку Эвереста, как будто она может ему рассказать что-то новое? Я вышла за трухлявого старика, трухлявого, как это здание, которое он превратил в свой склеп, думает Лора, глядя, как светофор загорается зеленым. Он говорил, что мы ровесники, но он солгал. Он ископаемое. Его любимые карты и то живее, чем он сам.

Лора знает, что нужно делать. Она чувствует, что в скором времени им предстоит совсем другой важный разговор, но сегодня вечером нужно быть женой, которой она уже много месяцев себя не ощущает. Она паркуется неподалеку от лавки и достает из багажника пару веток плюмерии и сирени. Затем вытирает дорожную пыль с лица и идет вниз по тротуару, уже представляя себе, как займется с ним любовью этой ночью. Она все еще помнит, что ему нравится в постели. Синяя неоновая вывеска «Стратегии выхода» моргает впереди. Лавка как раз в это время закрывается. Даже в день смерти своего отца Якоб сидит на работе ровно до семи.

Она резко останавливается в тени под эстакадой.

Человек в коричневой куртке, которого она видит, — ее муж. А второй силуэт принадлежит девушке. Молодой и очень симпатичной, насколько можно судить с такого расстояния. Лора узнает Пенни, безотказную секретаршу, которая прошлась бы босиком по битым стеклам, если бы Якоб ее попросил. Она хватает его за руку и что-то шепчет на ухо. Лицо Лоры вспыхивает, но она стоит на месте. Она не хочет попасться в ловушку собственного воображения. Люди ошибаются сплошь и рядом. Она крепче вцепляется в букет, как будто это бейсбольная бита, и ждет, что будет дальше. Дальше может быть что угодно. Может быть, Пенни просто выражает соболезнования. Что угодно.

До нее доносятся обрывки фраз. Лора слышит, как Пенни произносит что-то вроде: «…очень жаль, Якоб», а Якоб отвечает: «…за твою помощь». Затем они смотрят друг на друга молча. Затем грохот метро поглощает все, что они, возможно, говорят друг другу дальше. Лора вздыхает с облегчением. Якоб. Хороший мой. Я вышла за настоящего джентльмена. За героя, который по ошибке застрял в лавке с картами.

Тут Пенни встает на цыпочки. И целует Якоба. Он ее не останавливает. Поезд уносится прочь к Вильямсбургскому мосту, оставляя Лору в тишине, одинокую, с букетом, под железными балками. Она думает, не выбросить ли цветы и не вернуться ли в машину. Или закатить им сцену? Но нет. Она чувствует странный задор от захватившей ее ярости, которая теперь бурлит в горле, как теплая газировка. Она подходит к ним, выставив перед собой букет и натянув улыбку.

— Якоб! — зовет она, еще не подойдя достаточно близко, но как раз вовремя, чтобы Пенни не успела прервать поцелуй и сделать вид, что ничего не происходит.

— Милый! — восклицает Лора, крепко обнимая мужа и сминая оказавшиеся между ними цветы. Она снова начинает плакать, но теперь совсем по другой причине.

— Лора, дорогая.

Якоб прижимает ее к себе, целует в щеку. В его голосе сквозит то ли вина, то ли радость. Если бы Лора не видела то, что видела, она бы решила, что радость.

Пенни молчит. Ее застали врасплох, так что она просто стоит рядом, молча глядя на них, в ожидании следующего жеста судьбы. О да, несомненно, она его любит.

В этот момент Лора решает, что она пойдет на похороны и на поминки с Якобом.

А затем уйдет от него.

— Милый, — повторяет она, сдерживая новый приступ слез и крепче прижимаясь к мужу.

О книге Кристиана Мёрка «Пёсий остров»

Игрушки привлекают женщин, словно червяк рыбу

Отрывок из книги Билла Адлера мл. «Мужчины и их игрушки. Умные девочки не борются с гаджетами, а управляют своими мужчинами»

Мужчины думают, что могут соблазнить женщину, используя различные гаджеты. У Джеймса Бонда масса достоинств, за которые его обожают и пытаются наследовать множество мужчин. Это и стильный костюм, и способность выкручиваться из разных передряг, даже не запачкав пиджак, и неиссякаемые финансовые ресурсы, и британский акцент (которым восхищаются американцы), а так же его Бонда автомобили, гаджеты и умные прекрасные спутницы. Но больше всего мужчин впечатляет его способность покорять великолепных женщин. Именно это качество Джеймса Бонда вызывает больше всего восторгов и зависти (о его гаджетах мы поговорим позже).

Возможно, это действительно так. Возможно, некоторых женщин может соблазнить, или хотя бы смягчить, вид навороченной приборной панели автомобиля, мощнейшая стереосистема, ультракомпактный мобильный телефон или карманный компьютер, выполняющий любые задания. Способы использования гаджетов для соблазнения женщин — это тема для еще одной книги. Истина заключается в том, что мужчины думают, что могут соблазнить женщину, используя различные гаджеты, подобно Джеймсу Бонду.

В глубине души каждый мужчина осознает, что он не сможет сравниться с Джеймсом Бондом, как бы ни старался. В то же время они понимают, что Бонд — вымышленный персонаж (большинство мужчин действительно это сознают! Если ваш парень или муж действительно считает, что в один прекрасный день сможет стать Джеймсом Бондом, то вам самое время упаковать чемоданы, взять один из его приборов ночного видения и тихонько сбежать из дому под покровом ночи, пока он грезит во сне о своем очередном увлекательном приключении).

Это известно всем, в том числе и людям, которые делают рекламу. И они используют свои знания без зазрения совести. Ярким подтверждением тому служат биллборды с рекламой мобильных телефонов. Искренней заинтересованности в своей персоне ожидает каждый мужчина от обладания современным гаджетом, будь то мобильный телефон, стереосистема или автомобиль. Мужчины действительно думают, что стоит им лишь достать свой мобильный телефон — и получишь желаемое. Возможно, это связано с какими-то генетическими особенностями, сохранившимися с тех пор, когда люди в своем развитии недалеко ушли от павианов.

Почему мужчины думают, что гаджеты помогут им заполучить желанную женщину? Объяснить довольно просто. К сожалению, мужчины глубоко заблуждаются, как неустанно повторяет мне жена. Но мы продолжаем наши размышления. Прежде всего, мужчины считают, что гаджеты свидетельствуют об их достатке, а богатство привлекает женщин. Некоторые гаджеты действительно говорят о том, что у мужчины имеются наличные, и некоторых женщин именно это интересует в мужчинах. Но по одному только мобильному телефону сделать заключение о достатке мужчины крайне сложно. Точно так же и карманный компьютер не поможет сделать нужные выводы. Это касается любых компактных гаджетов, за исключением дорогих наручных часов (единственное ювелирное изделие, которое мужчины носят с гордостью). Автомобили (как принято считать), стереосистемы и, конечно же, яхты и самолеты (за исключением «Сесны» 1960 года выпуска, на которой летаю я) могут повысить уровень женских гормонов.

Поскольку некоторые игрушки действительно привлекают внимание женщин (хоть на короткий отрезок времени), мужчины решили, что абсолютно все их игрушки наделены этими свойствами. Мужчина искренне надеется, что, увидев его карманный компьютер или новенькую лазерную указку, она тут же прыгнет с ним в постель (других слов для передачи мужских мыслей у меня не нашлось). Для него не имеет значения то, о чем вам скажет любой: новенький ноутбук совсем не гарантирует секс. Важно только то, что думает мужчина в данном случае.

К счастью, мужчины не покупают технические новинки исключительно ради привлечения женщин. Так что телефон LG пригодится и в его прямом назначении, если «вдруг» женщины не станут испытывать при его виде те же чувства, что и модель с рекламного плаката. В отличие от рекламы (которая также прямо этого не утверждает), от продавца в магазине вы не услышите, что, купив этот товар, вы гарантированно соблазните женщину. Так почему же мужчины, приобретая новый гаджет, в этом уверены? А потому, что они мечтательны и наивны. Но вы, наверняка, и так это знаете.

Нужна ли мужчине женщина, которую интересует только его состояние? Естественно, он будет не прочь с ней встречаться, заниматься сексом, но наладить серьезные длительные отношения с женщиной такого типа мужчина вряд ли решится. Хотя мужчина и не уверен. Он просто не знает. Он сомневается и предпочитает не задумываться над вопросами такого рода. Привлекать женщин своим немыслимым богатством — это неотъемлемая часть мужских фантазий.

Мужчины уверены в том, что, приобретя стильный гаджет, они сами станут стильными. В этом они похожи на персонажей рекламы продуктов из тунца. Один тунец по имени Чарли почему-то очень хочет, чтобы его поймали и сделали из него сэндвич. Он пытается продемонстрировать, насколько он хорош и какой у него отличный вкус, одеваясь в шикарные костюмы. Но ему говорят: «Извини, Чарли, но нам нужен не тунец с хорошим вкусом, а вкусный тунец». То же касается и мужчин. Они думают, что стильные гаджеты помогут им завоевать внимание женщин. Перечислять эти игрушки можно бесконечно долго, поскольку все зависит от предпочтений конкретного мужчины. Многие считают, что в деле соблазнения представительниц пола им помогут стильные мобильные телефоны, титановые ноутбуки, сверкающие газонокосилки или даже велосипеды с карбоновой рамой. Каждый выставляет напоказ, что только может.

По мнению мужчин, некоторые игрушки привлекают женщин тем, что демонстрируют интеллект мужчины. Их можно разделить на две категории: игрушки, для обращения с которыми требуются умственные способности выше среднего, и игрушки, указывающие на то, что мужчина занимается интеллектуальным трудом. К первой категории можно отнести компьютерные шахматные доски, сложные программы, умещаемые в очень компактных устройствах, и совсем непонятные, на первый взгляд, сложные устройства GPS. Эти гаджеты не сможет использовать первый встречный. К этой же категории можно отнести устройства под управлением операционной системы Linux и вообще любой прибор, на котором четко не обозначена кнопка «Вкл».

О книге Билла Адлера мл. «Мужчины и их игрушки. Умные девочки не борются с гаджетами, а управляют своими мужчинами»

Поражение в день Святого Валентина

Глава из книги Роберта Слейтера «Джордж Сорос. Жизнь, идеи и сила величайшего инвестора в мире»

В начале 1994 года Сорос открыл огромные короткие позиции против немецкой марки. По некоторым данным, общая стоимость этих позиций составляла 30 миллиардов долларов; эта сумма была сформирована частично за счет капитала фонда и частично — за счет заемных средств. За год до этого Сорос пришел к выводу, что Германия снизит процентные ставки, но этого не произошло. Однако высокие процентные ставки наносили огромный вред экономике Германии, поэтому Сорос поставил на то, что Бундесбанк все-таки снизит процентные ставки, и это приведет и к падению курса немецкой марки. Немцы были недовольны. Им не понравилось то, что Сорос играет против них.

Год, казалось, начался хорошо, однако на горизонте уже виднелись тучи. В январе скептики заметили плохое предзнаменование: в журнале New Republic была опубликована большая статья о Джордже Соросе.

В основном благожелательная статья, которую написал Майкл Льюис, автор книги «Покер лжецов» (Олимп-Бизнес, 2008 г.), была посвящена благотворительной деятельности Джорджа Сороса. В ноябре прошлого года Сорос взял Льюиса с собой в двухнедельную «благотворительную» поездку, и Льюис получил возможность поучаствовать во всех событиях, подтверждающих огромную силу влияния Джорджа Сороса в Восточной Европе.

Меньше чем через месяц все рухнуло. Для Сороса в том, что произошло 14 февраля, самым невероятным было не то, что он потерял деньги. Это случалось с ним и раньше. Дело было даже не в сумме, которая в этот раз была большой, очень большой — 600 миллионов долларов.

Самое удивительное то, что Сорос воспринял эту явную неудачу как простой факт — казалось, будто он не совсем понимал размер катастрофы. Это произошло 14 февраля 1994 года. Сотрудники фонда Quantum назвали эти события «поражением в День святого Валентина».

Какое-то время Сорос ставил на то, что иена будет продолжать падать по отношению к доллару. Правительство США поощряло укрепление иены. Это была тактика давления на Японию во время торговых переговоров; в случае повышения курса иены японский экспорт стал бы дороже, и японские товары было бы труднее продавать на мировом рынке. Сорос был убежден в том, что президент Клинтон и премьер-министр Японии Морихиро Хосакава урегулируют свои торговые разногласия и это приведет в результате к тому, что правительство США пойдет на снижение курса иены.

Сорос сделал неправильную ставку. В пятницу, 11 февраля, переговоры между Клинтоном и Хосакавой завершились провалом. Когда три дня спустя на биржах начались торги, иена, курс которой до этого падал, начала резко повышаться. Трейдеры пришли к выводу, что Соединенные Штаты попытаются повысить курс иены, для того чтобы сократить дефицит торгового баланса с Японией. Сильная японская иена сделала бы импорт из Японии более дорогим в США.

В понедельник торги на биржах Нью-Йорка закрылись повышением курса иены почти на 5%, с 107,18 иены за доллар в пятницу до 102,20 иены за доллар. К сожалению, Сорос не учел, что провал торговых переговоров приведет к тому, что курс иены повысится так резко и так быстро.

В одном из немногочисленных комментариев по поводу событий 14 февраля Сорос отметил: «Иена упала на 5% за один день. В тот же день и мы потеряли те же 5%, из которых, возможно, половину можно отнести на нашу уязвимость перед иеной. Я не знаю, что хуже, — наша позиция, или позиция правительств, которые затевают борьбу друг с другом и создают такие колебания на рынке».

Сорос потерял тогда 600 миллионов долларов, но, что удивительно, это никак не сказалось на его репутации. Поднялся легкий ропот, послышались редкие комментарии, будто денежная машина Сороса разрушена за одну ночь. Однако никто даже не намекнул на то, что этот инвестор мирового класса похоронил себя или что о нем больше никто не услышит.

Фонд Сороса не только выстоял, он процветал.

В период кризиса в октябре 1987 года Сорос пытался убедить средства массовой информации в том, что он понес убытки в размере всего лишь 300 миллионов долларов, а не 850 миллионов долларов, как сообщалось в прессе. Но ему не удалось никого переубедить.

Теперь, в феврале 1994 года, снова поползли слухи, будто Сорос потерял намного больше 600 миллионов. В этот раз Сорос знал, что ему необходимо действовать очень быстро, чтобы опровергнуть эти слухи.

Сорос обратился к своему первому помощнику, Стэнли Дракенмиллеру, и попросил его выступить перед прессой. Для того чтобы Дракенмиллер согласился пообщаться с прессой, должно было произойти землетрясение. Такое «землетрясение» как раз и случилось 14 февраля 1994 года, и Джорджу Соросу был необходим человек, который мог бы вытащить его фонд из-под обломков.

Во время встречи с представителями СМИ Дракенмиллер поступил очень разумно, в первую очередь назвав сумму понесенных фондом убытков — 600 миллионов долларов. Ни центом больше, ни центом меньше.

Дракенмиллер признал, что основная часть убытков фонда Сороса была связана с ошибочным прогнозом о падении курса иены по отношению к доллару. Однако он обратил внимание журналистов на то, что короткая позиция фонда по иене была намного меньше, чем говорят, — только около 8 миллиардов долларов, а не 25 миллиардов долларов, как было сказано в некоторых сообщениях.

Затем Дракенмиллер сказал, что в какое-то время у фонда действительно была открыта более крупная позиция по иене (он не назвал сумму), но до 14 февраля эта позиция уже была сокращена.

Восстанавливая события, которые стали причиной «инвестиции Сороса, сбившейся с пути», Дракенмиллер объяснил, что много месяцев назад он прогнозировал, что в 1994 году экономика Японии окрепнет и увеличение объема производства приведет к сокращению активного сальдо торгового баланса страны. Все это должно было вызвать дальнейшее падение курса иены. Поэтому фонд Сороса открыл крупную короткую позицию по иене, купил большое количество акций японских компаний и продал японские облигации. С лета 1993 года до конца того года игра между иеной и долларом шла в пользу Сороса.

Однако в самом конце года позиция Сороса по иене «существенно превысила запланированную сумму». В тот момент это вряд ли имело значение, но Дракенмиллер признал, что он и его коллеги должны были еще тогда пересмотреть свои позиции по иене.

Затем наступил момент высказаться о масштабах убытков Сороса. Дракенмиллер обратил внимание журналистов на то, что сумма 600 миллионов долларов составляет только 5% общей стоимости активов фонда Сороса. Могло показаться, что у волшебной денежной машины Сороса просто сломалась шестеренка. Ничего подобного, настаивал помощник Сороса, второй человек в фонде: осталось еще 95%. И между прочим (вставил Дракенмиллер), стоимость активов Сороса в этот период составляла 12 миллиардов долларов.

Простые арифметические расчеты показывали: человек, капитал которого только что сократился на сотни миллионов долларов, все еще имеет в своем распоряжении 11,4 миллиарда долларов. Более того, фонд Quantum уже возместил часть убытков, понесенных 14 февраля 1994 года, сообщил Дракенмиллер. По состоянию на 23 февраля стоимость активов фонда сократилась всего на 2,7%.

Этих денег вполне хватало на зарплату сотрудников Soros Fund Management, которые работали в офисе, расположенном в небоскребе с видом на Центральный парк; этих денег вполне достаточно для финансирования деятельности благотворительных фондов, открытых в странах Восточной Европы и бывшего Советского Союза.

Работа этих благотворительных фондов шла полным ходом. Сорос мог потерять 600 миллионов долларов за одну ночь и не допустить при этом ни малейших сомнений в своей способности держать свою денежную машину на ходу. Именно такую мысль внушала его уверенность в себе в начале 1994 года.

Безусловно, потеря 600 миллионов долларов серьезно повлияла на представления о том, как Сорос управляет капиталом. Однако, главное, репутация Сороса как финансового чародея совершенно не пострадала в восприятии общественности.

О книге Роберта Слейтера «Джордж Сорос. Жизнь, идеи и сила величайшего инвестора в мире»

Хелен Ури. Лучшие из нас

Отрывок из романа

Высокий рыжеволосый мужчина идет широкими шагами по мощеной площади между факультетом социологии и гуманитарным факультетом. На площади многолюдно, ведь стоит один из первых теплых дней. Сейчас самое начало пятого месяца календарного года, а университетский год уже близится к концу.

Некоторые люди куда-то направляются, но кажется, что никто не спешит. Все спокойно двигаются к своей цели, может быть, на лекцию, на семинар, в кафе или на тайное свидание. Но совершенно очевидно, что у большинства собравшихся на площади нет никаких срочных дел. Они расслабляются, подставляя солнцу бледные после зимы лица. Пара пожилых профессоров прогуливается, заложив руки за спину, и беседует на научные темы, несколько сотрудников помоложе перешептываются, собравшись в кружок. Студенты сидят вплотную друг к другу на скамейках и на ступеньках лестницы, ведущей к корпусу имени Нильса Трешова*. У немногочисленных столиков кафе «У Нильса» на протяжении нескольких часов нет ни одного свободного стула.


* Нильс Трешов (1751–1833) — датский философ и богослов.

Рыжеволосый мужчина идет быстрым шагом. Он кивает коллегам, улыбается знакомым студентам, приветственно отдает честь уборщице, примостившейся покурить в защищенном от ветра уголке. Он выделяется из толпы, возможно, прежде всего тем, что производит впечатление бодрого, чрезвычайно энергичного и наверняка счастливого человека. И рыжеволосый мужчина действительно счастливый человек, а в грядущие месяцы станет еще счастливее.

Сейчас он срезает путь и идет по газону между корпусом имени Софуса Бюгге*, корпусом имени Хенрика Вергеланна** и улицей Проблемвейен, совсем скоро он достигнет металлического мостика, соединяющего территорию университета с Исследовательским парком. Он останавливается почти посередине моста, откуда прекрасно видно величественное здание, где находится его кабинет. В этом корпусе располагается кафедра футуристической лингвистики. Высокий роскошный пятиэтажный дом с большими окнами отделан полированным гранитом и мрамором. Стеклянные поверхности отражают солнечный свет, и на лицо мужчины падают мягкие лучи майского солнца. Свет становится таким ярким и неприятным, что он вынужден зажмурить глаза. Солнце почти ослепляет его, но он улыбается широкой мальчишеской улыбкой, той улыбкой, от которой женщины обычно падают в его объятия, как перезрелые фрукты.


* Эльсеус Софус Бюгге (1833–1907) — норвежский лингвист, рунолог.
** Хенрик Арнольд Вергеланн (1808–1845) — знаменитый норвежский поэт.

В то время как высокий рыжеволосый мужчина стоит почти посередине моста, улыбается, сощурив узкие глаза, и наслаждается зрелищем своего рабочего места, профессор Эдит Ринкель топает ногами от раздражения в одном из кабинетов того же здания. Из окон этого кабинета виден мостик, но профессор смотрит на студента. Нет, профессор Ринкель не видит своего рыжеволосого коллегу. Она разглядывает студента, который сидит на стуле для посетителей, вытянув расставленные ноги.

Самоуверенность студента только подчеркивает его беспомощность и простоватость, считает профессор Ринкель, к тому же вызывает сильное желание запустить ему в голову рукописью. Естественно, профессор не поддастся этому желанию, она довольствуется тем, что отбивает ногой под письменным столом каждый слог своей фразы: «Я уже объясняла вам, почему этот отрывок нельзя оставить в подобном виде».

Ровно двадцать восемь притопываний, двадцать восемь ритмичных, глухих раскатов подавленной злости и раздражения. Студент молчит, глотает слюну, смотрит вниз, его уверенность значительно уменьшилась, лоб покрылся потом, а на левом виске пульсирует набухшая вена.

«Знаете что? На самом деле я думаю, что мы с вами впустую тратим время, — продолжает Эдит Ринкель подчеркнуто дружелюбно. — Понимаете, я ведь не дефектолог. У меня нет ни компетенции, ни времени, ни терпения, чтобы разрабатывать руководство для студентов, которые совершенно очевидно нуждаются в помощи иного рода. Я не думаю, что вы вообще способны получить степень магистра. В любом случае, вам надо найти себе другого научного руководителя», — завершает она свою речь — примирительно, как ей самой кажется. Она протягивает ему стопку бумаги. Она совершенно уверена, что эти листочки никогда не станут законченным научным трудом на соискание степени магистра. Профессор думает, что уничтожила ту беспечную самоуверенность, с которой студент три месяца назад приступил к написанию труда с рабочим названием «Как дети будут склонять существительные в 2018 году. Футуристическо-морфологическое исследование».

Студент, ни разу не подняв глаз, покидает кабинет Эдит Ринкель. Высокий рыжеволосый мужчина входит в коридор как раз в тот момент, когда за ним закрываются двери лифта, и на этом студент исчезает из нашего повествования до своего короткого явления ближе к концу. Потому что окажется, что на этот раз Эдит Ринкель ошибается: на самом деле студент закончит свой труд на соискание степени магистра.

Рыжеволосый мужчина готовится отпереть свой кабинет, расположенный прямо напротив офиса Эдит Ринкель. Он превращает это в настоящую маленькую церемонию: с нежностью глядит на ключ, перед тем как вставить его в замочную скважину, держит ключ в замке несколько секунд и только после этого поворачивает его. Он проделывает это с нескрываемой гордостью, присущей первоклашкам, натягивающим на себя блестящие желтые ранцы, или свежеиспеченным бакалаврам, только что узнавшим результаты экзаменов.

Прежде чем нажать на дверную ручку, он бросает взгляд на табличку, прикрепленную к стене рядом с дверью. Он сияет, он просто не может не сиять, читая три слова, написанные на темно-серой табличке:

Пол Бентсен
научный сотрудник

Да, Пол Бентсен, рыжеволосый лингвист, в этот майский день действительно светится от радости, от энергичного счастья, от самодовольства — и это несмотря на то, что он прекрасно знает: многие считают, что он незаслуженно занимает эту должность.

Эдит Ринкель по-прежнему сидела за письменным столом, а ее маленькая ножка с высоким подъемом продолжала воинственно постукивать по полу. Она презирала тупых людей, но не тупых людей как таковых, а тех, кто не осознает свою ограниченность. Она искренне считала, что этому студенту не стоит продолжать учебу после получения степени бакалавра. Она не испытывала на этот счет никаких угрызений совести и считала долгом выразить свое мнение.

У окна жужжало насекомое, огромная ворсистая пчела снова и снова озлобленно билась в стекло. Это пчеломатка. Только пчелиные матки способны пережить зиму, ведь на них лежит огромная ответственность. Именно пчелиным маткам надлежит заботиться о продолжении рода, способного создать колонию. Сейчас ей надо было найти место, где можно построить гнездо и отложить яйца, которые она вынашивала всю зиму. Пчела отчаянно билась в окно в кабинете Эдит Ринкель. Она стремилась выполнить свое предназначение, удовлетворить свои инстинкты, но на пути у нее возникла совершенно непреодолимая преграда.

В порыве острого сострадания Эдит Ринкель распахнула окно, после чего взяла пчелу двумя ладонями, осторожно сомкнула их, а потом перенесла пленницу в клетке из пальцев через подоконник и выпустила на волю. Пчела полетела прямо в майское небо, которое сегодня было поразительно синим. Оно было того же цвета, что выбрали для символики гуманитарного факультета: насыщенного чистого синего цвета. Факультетскосинее небо, подумала Эдит Ринкель, и в тот же миг ей почудилось, что она слышит раздающееся вдали благодарственное жужжание. Она улыбнулась собственному ребячеству (пчелиные благодарности! факультетскосинее!), но, по крайней мере, Эдит снова была в хорошем настроении, и, переполненная желанием работать, она уселась к компьютеру и продолжила свой труд с того места, на котором ее прервал студент-недоумок.

Сегодня придется обойтись без ланча в столовой, потому что она решила закончить главу. Эдит съела парочку хлебцев из пачки, которая всегда лежала в ящике ее стола. Для Эдит Ринкель это была не большая жертва, она по разным причинам предпочитала хлебец без ничего и свое собственное общество свежим булочкам и глупой болтовне коллег. Потому что это история о профессоре, поглощенном своим предметом и своим талантом. Это история об Эдит Ринкель. Это история и о Поле Бентсене, история об ученом, история о рыжеволосом лингвисте.

Как же сложно начать рассказывать историю, это почти невозможно, а точнее сказать: нельзя понять, где и когда она начинается, потому что жизнь — это линия, идущая от рождения к смерти, одна сплошная линия, тянущаяся секунда за секундой и создающая сама себя. Иногда кажется, что эта линия куда-то убегает, в другие моменты создается ощущение, что она тащится так медленно, будто жизнь стоит на месте. Иной раз эта линия резко устремляется вверх, и в жизни происходят хорошие вещи. Тогда часто говорят, что жизнь на подъеме. В другие времена линия идет вниз, и желание жить находится почти на нуле.

Эту линию, символизирующую течение жизни, устремляющуюся вверх, когда происходит что-то приятное, и падающую вниз, когда человеку плохо, придумала не желтая пресса. Эдит Ринкель и Пол Бентсен — языковеды. Они лингвисты. И в силу своей профессии они оба, конечно, читали хорошо известный в филологических кругах труд «Метафоры, которыми мы живем», написанный в начале восьмидесятых. В этом классическом произведении Лакоффа и Джонсона утверждается, что мы все время пользуемся фигурами речи, что каждодневная речь наполнена ими, и фигуры эти зачастую носят универсальный характер, они в большой степени основаны на физических законах реального мира и на свойствах человеческого тела. Вверх — хорошо, вниз — плохо. Эта метафора носит общечеловеческий характер, ее можно отыскать во всех языках мира.

Выражая отрицание, норвежцы качают головой, а болгары кивают. В языке ротокас, распространенном в Папуа Новой Гвинее, всего 11 фонем, а в африканском языке кунг имеется 141 звук. Люди могут писать справа налево или слева направо, горизонтальными или вертикальными строчками. Древние римляне, как и северные рунописцы, иногда писали змеиными кольцами: сперва слева направо, потом справа налево, а затем опять слева направо, словно вычерчивая на камне борозды сверху вниз. Различий много, но вероятность того, что в одном из почти 6000 языков мира позитивное настроение обозначается словом вроде наречия «вниз», а негативное — наречием «вверх», ничтожно мала.

Это нам могли бы поведать как Эдит Ринкель, так и Пол Бентсен. Эдит Ринкель сделала бы это с большим удовольствием. Она бы прочла краткую и блестяще точную вводную лекцию о Лакоффе и Джонсоне, когнитивной лингвистике, естественно, большое внимание уделила бы критике этой теории, во всяком случае, у нее не хватило бы совести оставить в стороне возражения. И если бы у Эдит Ринкель появилось подозрение, что мы не поспеваем за ее мыслью, она через некоторое время кивнула бы, развернулась и покинула нас. Каблуки ее очень элегантных туфель застучали бы, удаляясь по коридору. А мы, слушатели, так и стояли бы, глядя ей вслед.

Пол Бентсен же поведал бы о книге Лакоффа и Джонсона с любовью и, вне всякого сомнения, очаровал бы своих слушателей. Да, он бы нас очаровал. Потому что Пол Бентсен часто очаровывает окружающих, в особенности женщин. Он бы выбрал самые яркие примеры, самые запоминающиеся отрывки. Он бы жестикулировал, а челка, вполне возможно, упала бы ему на лоб. Глубокий и звучный голос Пола Бентсена уносит в дальние дали, он говорил бы быстро и уверенно. Его большой нос начертил бы в воздухе надменный треугольник. А вот щеки его разрумянились бы, являя смесь сильного рвения и почти скрытого смущения, смущения, которое появилось после одного происшествия в молодости: Того происшествия. Пол всегда называл случившееся «Тем происшествием», с заглавной буквы, такой большой, что она ощущалась и в устной речи — и это несмотря на объективно довольно незначительный характер Того происшествия. Может быть, историю Пола будет правильно начать именно с Того происшествия?

Мы уже решили, что история Эдит Ринкель началась однажды теплым майским днем под высоким факультетскосиним небом, в тот день, когда Эдит Ринкель так разозлилась на своего не очень способного студента, что отказалась быть его научным руководителем. Это случайное, но естественное начало. Мы вполне могли бы начать с другого места. Например, с того дня, когда Эдит Ринкель вступила в должность профессора. С тем же успехом мы могли бы начать эту историю с того раза, когда она увидела красноватую тень, падающую от кувшина, наполненного соком, и поняла, что она за человек. Но мы уже выбрали тот теплый майский день.

По какой-то причине обнаружить начало истории Пола Бентсена оказалось труднее. Началась ли история Пола Бентсена в тот день, когда его приняли в Университет Осло? Он только что вышел из подросткового возраста, тремя месяцами раньше сдал выпускные экзамены в школе и радовался так, что казалось, не сможет заснуть в ночь перед зачислением. Но он спал в ту ночь на удивление хорошо, настолько хорошо, что ему стоило больших усилий не опоздать на торжественную церемонию. Стоя там, сжимая свидетельство о зачислении в университет в левой руке и ощущая в правой руке память о теплом рукопожатии ректора, он был переполнен восторгом до такой степени, что ему стало немного стыдно. Поэтому он собрался и старался не улыбаться так широко, чтобы бурлящие в душе радостные напевы не вырвались наружу.

А может, нам выбрать другую точку на линии жизни Пола начать его историю с того момента во время четвертого семестра, когда позади уже остался подготовительный экзамен, когда он успел начать и закончить математические занятия и когда — почти тайно и с основательно продуманной небрежностью — он сдал зачет по фонетике и языкознанию и экзамен по латыни. Может быть, история Пола Бентсена начинается именно тогда, когда он входит в аудиторию 1102, расположенную на одиннадцатом этаже корпуса имени Нильса Трешова, на предпоследнем этаже самого высокого здания в университетском районе Блиндерн, во всяком случае, в самом высоком здании историко-философского факультета (как он назывался в то время). Потому что в этот момент линия его жизни резко взлетает вверх, поднимаясь очень высоко, выше одиннадцатого этажа. Да, может быть, все начинается именно в тот момент, в тот миг, когда он входит в аудиторию в качестве студента кафедры лингвистики. Спустя три года он следует во главе группы из трех облаченных в мантии человек, направляясь в Старый Актовый зал в историческом здании университета в центре Осло для защиты своей докторской диссертации: «Между Сциллой и Харибдой: морфосинтаксическое погружение в латинском и древненорвежском языках». Еще через пару лет Пол начинает работать в новой должности: научным сотрудником относительно недавно созданной кафедры футуристической лингвистики — футлинга, как ее называют посвященные. Правда, это временная, а не постоянная работа (постоянных должностей научных сотрудников в Универститете Осло практически не осталось, и их крайне редко получают до достижения сорока лет). Так что это всего лишь временная работа, но Пол все-таки становится ближе, чем когда бы то ни было, к своей жизни. Он знает, что не упустит этой возможности. Он останется в университете. Ведь именно этого он хочет.

О книге Хелен Ури «Лучшие из нас»

Рей Кимура. Бабочка на ветру

Отрывок из романа

Симода, декабрь 1841 года; Итибеи Сайто знал, что жене его, она на сносях, вскоре снова предстоит пройти сквозь горнило родовых мук. И вздрагивал при одном воспоминании о том, как два года назад это едва не стоило Мако жизни.

Холодный зимний ветер яростно хлестал по стенам небольшого деревянного дома, стоявшего почти у самого берега моря. Но Сайто, хороший корабельный плотник, поставил для своей семьи добротный дом. Крепкий, он без труда отражал жестокий натиск ледяных ветров и волн, поднятых недавним тайфуном.

Сайто вздохнул и подумал: когда же он утихнет, этот проливной дождь? Теперь работы не будет еще несколько дней, а значит, и денег в семье не прибавится. А вот еще один рот — это да, стало быть, трудиться ему еще больше. Не привык он сидеть сложа руки, и это вынужденное безделье из-за тайфуна совсем выбило его из колеи. Что делать, бедняк вроде него не может позволить себе такой роскоши, ему надо всю жизнь работать от зари до зари, чтобы прокормить себя и свою семью.

Тут лицо его на мгновение просветлело от мысли: «А ведь тайфун наверняка разбил и повредил немало лодок и шхун, так что работы у меня прибавится — ремонт, строительство…». Сайто вдруг устыдился сознания, что можно выгадывать на чужом несчастье, но потом просто пожал плечами. Ведь это Всемогущая Природа вершит круговорот жизни и смерти и он не в силах что-либо изменить.

Позади скрипнула половица, и в комнате появилась его сестра.

— Сайто, у Мако начались схватки! — объявила она, беспокойно прислушиваясь к бушевавшему снаружи ливню. — Сегодня плохой день для родов. Вдруг что-то пойдет не так?

Сайто не ответил; рождение и смерть неподвластны человеку, и ему оставалось только молиться, чтобы с женой все получилось хорошо и на этот раз Бог даровал ему сына. Не так давно сёгун издал указ, разрешавший крестьянам и мастеровым вроде Сайто иметь фамильное имя — привилегию, о которой он и ему подобные при прежнем правителе и мечтать не смели. Сайто несказанно гордился обретенной фамилией и страстно желал иметь сына — передал бы ее по наследству.

Но Господь отказал ему в своей милости, и десятого декабря жена Сайто родила ему бледную девочку, выглядевшую болезненно. Назвали ее Окити, и Сайто, смирившийся с тем, что ему придется кормить и одевать еще одну дочь, смотрел на поражавшего своей красотой ребенка с невыразимой грустью. Девочка эта родилась совсем не ко времени: дочь у них уже есть, а кроме необходимости продолжать род, в хозяйстве нужны сильные сыновьи руки, чтобы помогать отцу плотничать. Вторая дочь означает еще один рот и еще одну жизнь, за которую ты в ответе. Простые люди вроде них не позволяли себе роскошь иметь много дочерей.

Сайто тяжело вздохнул по какой-то непонятной причине Господь не пожелал услышать его молитвы. Глядел на шевелящийся живой комочек и на виновато улыбающуюся жену; не ведали они, что придет время и нежеланная дочь прославит свою семью на всю страну и обессмертит фамильное имя, как не смог бы никакой сын. Дочь их окажется тесно связанной с историческим «открытием Японии» иностранцами в Симоде в шестидесятых годах девятна¬дцатого века.

Ничего не подозревавшая ни о своей «нежеланности», ни о великой судьбе, что ждала ее впереди, девочка вдруг зевнула, и сердце Сайто сжалось — ведь это его родная кровиночка и не может он от нее отмахнуться. И поклялся Сайто окружить дочку любовью и заботой, как бы бедно им ни жилось.

* * *

Шли дни, и все удивлялись, какой красавицей становилась крошка Окити: кожа молочно-белая, волосы черные и блестящие, а черты лица утонченно-изящные — само совершенство.

— Она такая изящная! — восклицала сестра Сайто.

— Да, — соглашался Сайто и издавал иронический смешок.

«И как это у худого, морщинистого, заскорузлого от солнца и ветра плотника и его грузной жены, с такими раскосыми глазами, родилось дитя столь прекрасное и очаровательное?» — спрашивал он себя. Не знай он Мако лучше чем кто-либо и не подтрунивай кстати и некстати над ее непоколебимой добродетелью, мог бы даже предположить, что отец этой очаровательной малышки вовсе не он. Хотя и жалел, что Господь не послал ему сына, глаза его светились застенчивой гордостью и восторгом.

Да, конечно, он уверен, что именно он отец малютки Окити; Мако никогда бы не смогла утаить от него что-либо подобное. Господь даровал им дочь, и они должны быть счастливы. Но Сайто был печален оттого, что знал: такая красота есть бесценный дар только в богатых и знатных семьях, где она служит умножению богатства и власти. Что пользы в этой красоте среди бедных, едва сводящих концы с концами рыбаков Симоды… Девушке лучше быть простой и невзрачной, чтобы не привлекать внимания власть имущих, которые всегда берут все, что хотят. В Симоде рабочие руки ценятся куда выше, чем красота, и Сайто пребывал в долгих раздумьях: как сложится жизнь маленькой Окити?

Годы летели, и вскоре Окити превратилась в милого, не по годам развитого ребенка. Характер она имела добрый и со всеми уживалась; будто чувствуя, что нужно как-то загладить «вину», что родилась девочкой, и поэтому старалась всем угодить. Любила свою семью и поселок, где жила. Хоть никогда они и не заимеют и малой толики тех богатств и роскоши, о которых рассказывали девушки, проданные в услужение к знати, семья Сайто жила в мире, согласии и была по-своему счастлива. Дом Сайто замыкал собой ряд аккуратных одинаковых построек, с выкрашенными в нарочито черный цвет стенами с ярко выделяющимися на их фоне белыми накладками, выложенными в диагональный узор. Это так называемые дома намеко, и жители Симоды очень ими гордились.

Но больше всего Окити любила Симодский залив. В погожие дни воды его так тихи и спокойны… она садилась на свой любимый каменный выступ и долго-долго смотрела на море и на далекий горизонт. Часто задумывалась над тем, что за мир лежит там, за этими водами, и сочиняла истории о людях, его населявших.

Обитатели этого придуманного ею мира становились ее друзьями, и, пока Окити росла, она все больше погружалась в эту иллюзорную жизнь, где так много красоты и музыки, что каждый день там становился летним праздником.

Единственной тучей на этом безоблачном небосклоне был ее отец. Окити знала, что он по-своему любит ее, но в то же время видела —— держит на расстоянии. Казалось, он боялся стать ближе, чувствуя —— очень скоро ему придется вынести решение о ее будущем. Понимала и то, что этот судьбоносный день неумолимо надвигается. Ей хотелось, чтобы время остановило свой бег и она не взрослела, —— тогда ее жизнь в надежном семейном кругу никогда бы не кончилась…

Для Итибеи Сайто вопрос о судьбе дочери тоже стал одним из самых болезненных, и много размышлять об этом он не любил. Вышло так, что из-за своей восхитительной красоты Окити просто не могла составить пару как невеста никому из местных кандидатов в женихи. Вот и искал он поневоле выход из неловкой ситуации —— надо же как-то определять будущее Окити.

Что до ее матери, то здесь все складывалось совершенно иначе: та любила дочь всем сердцем, утешала как могла и гасила вспышки детского раздражения, стараясь держать девочку подальше от отца.

Окити росла очень красивым ребенком, с чистой, нежной, прямо прозрачной кожей и утонченными, почти совершенными чертами лица. Ничуть она не похожа на других детей, с узкими глазами и пухлыми, скорее одутловатыми щеками, и мать очень гордилась своей необыкновенной дочерью. Окити обладала той красотой и грациозностью, о которой Мако Сайто втайне мечтала всю свою жизнь. Но тяготы и заботы, испытанные за пятнадцать лет замужества за Итибеи Сайто, раз и навсегда положили конец этим фантазиям. И вот теперь она заново переживала мечты своей юности вместе с подрастающей красавицей дочерью.

Через два дома от них, в таком же намеко, как и у Сайто, жила семья Кодзима. Их старшая дочь, Наоко, стала лучшей, самой близкой подругой Окити. Теплыми летними вечерами Окити и Наоко взбирались вверх по склону на свое любимое место —— плоскую скалу, нависавшую над морскими волнами, —— и любовались оттуда закатами.

Как-то раз летом 1853 года девочки отправились на свое заветное местечко. День выдался погожим, и закат обещал быть восхитительным; вот они и хотели посмотреть, как солнце медленно погружается в море. Несмотря на дивный солнечный денек, Окити почему-то грустила. Вот-вот ей исполниться двенадцать, и она сознавала, что очень скоро неминуемо встанет вопрос о ее будущем. Не хотелось ей покидать уютное, безопасное семейное гнездышко; впервые пожалела она, что не родилась мальчиком. Мальчишкам —— не надо думать о будущем: все решалось женитьбой на той, кого выберут родители. И в семье мальчики оставались столько, сколько хо¬тели.

Когда солнце начало скатываться в море, на горизонте появилась одинокая рыбацкая лодка; пугающе черная на фоне заходящего солнца, она, казалось, угрожающе надвигалась прямо на них. Окити вдруг закрыла лицо руками и тихонько застонала. Наоко тут же подбежала и обняла ее за плечи.

— Окити, Окити! — вскрикнула она. — Что с тобой? Тебе плохо?!

Девочка справилась с тем, что на минуту оцепенела, и помотала головой, пытаясь стряхнуть наваждение.

— Сама не знаю, что на меня нашло, — ответила она. — Я вдруг увидела что-то большое и черное… оно плыло прямо сюда и хотело схватить меня! Ерунда, правда?

— Конечно, ерунда! — согласилась подруга. — Посмотри — там только рыбацкая лодка, ничего больше!

Окити внезапно задрожала.

— А мне… мне вдруг показалось, что я вижу черный корабль! И не наш, чей-то чужой!

Наоко всегда делалось неуютно от внезапных предчувствий Окити и ее видений. Жизнь в Симоде, что и говорить, невеселая, а Наоко старалась мечтать только о хорошем, счастливом.

— Глянь, — молвила она весело, стараясь отвлечь Окити от мрачных мыслей, — вон рыбаки возвращаются… Пойдем посмотрим, что там у них в улове!

Девочки заспешили вниз по каменистому склону, гремя деревянными башмачками. Они тотчас забыли о черном корабле, пустившись наперегонки навстречу рыбацким лодкам и вовсю размахивая руками. Для Окити это было последнее счастливое беззаботное лето.

* * *

На следующий день в Симоде проходил традиционный летний праздник. Этот день Окити самый ее любимый в году: все женщины ненадолго забывали о тяготах повседневной жизни, наряжались в свои лучшие кимоно, пели, танцевали и пили саке всю долгую летнюю ночь напролет. В этот день все забывали о заботах и даже лицо ее отца становилось не таким усталым и суровым. Окити вдоволь любовалась на веселых, красивых женщин — такой когда-то была и ее мать в далекие годы своей уже позабытой юности. Все вокруг заражали друг друга радостью, оставляя в прошлом обиды и ссоры. Казалось, сам воздух опьянял людей безмятежным счастьем жизни.

Но на этот раз девочке было не по себе — отец по-прежнему выглядит усталым и озабоченным. Видя, как Окити самозабвенно танцует с сестрой, Сайто думал, что объявит дочери свое решение сразу после праздника. Пусть ребенок порадуется последним денькам уходящего детства, ей суждено попасть вскоре в другой, взрослый мир, там она и останется до конца жизни.

Много позже Окити скажет об этих днях: «Для меня то лето было каким-то особенным… никак я не могла насытиться праздником, будто знала, что уже никогда не стану такой счастливой». Наутро после праздника Сайто решил объявить ей свое решение.

— Окити! Идем, я должен сообщить тебе нечто важное.

— Да, отец, — спокойно ответила девочка, но сердце ее наполнилось ужасом: Сайто никогда не обращался с ней напрямую и наедине, если речь не шла о чем-то плохом. Неужели сегодня он скажет что-то о ее будущем?

Но, как послушная и добропорядочная дочь, молчала и терпеливо ждала.

— Мое возлюбленное дитя, — начал он, — я принял решение насчет твоего будущего, и решение это кажется мне наилучшим для тебя при теперешних обстоятельствах. После своего двенадцатилетия ты оставишь отчий дом и отправишься в поместье Сен Мураяма. Там ты обучишься ремеслу гейши.

У Окити упало сердце — гейша… так она станет гейшей… Одной из тех девушек, что танцуют и поют для увеселения мужчин.. И отец в самом деле считает это лучшей долей для дочери? Но отцовское слово — закон и она не посмела возразить. Пришлось ей покорно принять все объявленное им, хотя сердце обливалось кровью. Той ночью она уснула вся в слезах, будто ей безразличны ласковые объятия и нежный голос матери, всеми силами пытавшейся ее успокоить:

— Это все потому, что ты такая красивая. Дивная красота безвозвратно сгинет за годы тяжкого труда, если ты останешься здесь. А отец твой искренне верит, что лучше всю жизнь петь и танцевать, чем работать не разгибая спины. Поэтому ты должна благодарить его за мудрое решение, ведь он никогда не смог бы дать тебе всего того, что ты сможешь получить в усадьбе богатых и знатных Сен Мураяма.

— Лучше бы я была уродиной! — причитала сквозь рыдания Окити. —Чувствую, что красота будет преследовать меня как проклятие и искалечит мне всю жизнь! Мама, мама, прошу тебя, пожалуйста, помоги мне — сделай так, чтобы он передумал! Если надо, я стану скрывать свою красоту и поступлю в прислуги.

Но Мако лишь покачала головой, и Окити поняла: мать никогда не пойдет против воли отца, что бы она при этом ни думала. «Как жестоко кончилось лучшее лето в моей жизни!» — мелькнуло в голове у Окити, и она забылась тяжким, тревожным сном.

* * *

На двенадцатилетие Окити мать приготовила традиционный «осекихан», красный рис с фасолью, на счастье и лапшу с травами — на долгую жизнь. Через несколько дней скромные вещички девочки сложили в холщовый мешок, и вскоре она переступила порог богатого и знатного дома семейства Сен Мураяма. Двенадцать лет ей, и вот позади детство — надо учиться, чтобы стать настоящей гейшей.

Дом Сен Мураяма воплощал в глазах Окити совсем иной мир — богатства и культуры. Девочка и представить не могла, что за пределами рыбацкого поселка существуют люди, живущие в красоте, беззаботности и достатке. Иногда ей грезилось, что она умерла и попала в потусторонний мир.

Окити привыкла к другому: в ее семье экономили каждый грош и довольствовались самым малым, мясо ели по великим праздникам один-два раза в год; не по себе ей в этом царстве ослепительной роскоши…

Усадьбой управляла госпожа Сен Мураяма, возлюбленная сёгуна Мукаи, правителя Кавадзу. Никогда Окити не видела столь блистательной, царственной дамы; ей понятно, почему влиятельный и могущественный человек — сёгун так увлечен госпожой Мураяма.

Почти сразу Окити обнаружила, что ей безумно нравятся уроки танцев и игры на трехструнной лютне — их давала грозного вида дама с почерневшими зубами. Другие ученицы осторожно шептались: некогда была она редкостной красавицей и одной из самых знаменитых гейш… Окити же внушала ужас. Лучше не думать о том, для чего их так усердно и тщательно обучают и скольких важных мужчин ей придется увеселять и ублажать; не смотреть на других гейш — они густо пудрились белой пудрой, наносили на лицо толстый слой грима и глупо хихикали, когда мужчины игриво их щипали.

* * *

На следующий год юную Окити отправили на «практическую подготовку», и теперь каждую ночь она сидела среди гейш и наблюдала, как они работают. Этот странный, порочный мир безжалостно поглощал ее чистоту и целомудрие.

— Самое главное, — говорила Рейко, начинающая, но уже успешная гейша, — это выпить саке. Вот когда я чуть-чуть навеселе, тогда-то и выполняю свои обязанности — ты знаешь, о чем речь, — лучше всего.

Окити всю передернуло от лукавого взгляда, которым ее одарила Рейко. Саму ее облачали здесь в невиданные кимоно тончайшей работы; наряжаясь в шелк с дивным узором и затейливой вышивкой, будущая гейша благоговейно гладила изящные оби — пояса с роскошным золотым шитьем: чтобы его выполнить, тратились долгие часы кропотливой работы.

В замешательстве от переполнявших ее противоречивых ощущений, Окити часто испытывала чувство вины от того, что пользовалась всеми благами новой жизни. «Танцы, пение, музыка и, конечно же, наряды, — писала она своей подруге Наоко. — Я и не знала, что жизнь бывает такой роскошной».

Больше всего любила она уроки речи, где их учили говорить на классическом, чеканном диалекте Эдо; тогда чувствовала себя настоящей дамой, а не дочерью корабельного плотника из Симоды. И каждую ночь, лежа в своей похожей на келью комнатке, неизменно погружалась в раздумья — как сложится дальше ее жизнь. В глубине души очень романтичная, мечтала о любви и детях, хотя и не знала, что ей не суждено их родить.

— Дети! — твердила она в ночной тиши. — Их у меня будет трое, быть может, четверо.

Но все чаще ее одолевали вопросы один неприятнее другого: что происходит с гейшами, когда они немного состарятся; берет ли их кто-нибудь замуж?

* * *

Полгода спустя решили, что Окити прошла полный курс обучения на гейшу и ее пора выпускать в свет. При очень светлой от природы коже ей нет нужды сильно пудриться белой пудрой, за которой гейши скрывали лица, а порой и души. Однако толстый слой грима пришлось накладывать, как и другим девушкам. На первом «выходе» ей предстояло помогать более опытной гейше развлекать общество благородных самураев, бывших у них проездом из соседней префектуры. Они добродушно с ней флиртовали и заигрывали.

— А-а, это новая ге-ейша! — протянул один из них, обычно суровый и надменный самурай, размякший от саке.

Окити, как ее и учили, то и дело подливала ему в чашку. Он годился ей в дедушки, и она внутренне содрогнулась, когда он пальцами знатока провел по ее нежным, юным рукам. «Помни, что говорила Рейко! — внушала она себе. — Сердце гейши всегда должно быть скрыто, как и ее лицо». Принудила себя застенчиво опустить глаза и рассмеяться негромким, мелодичным, заученным смехом; притворилась театральной актрисой, всего лишь исполняющей на сцене свою роль. Так легче применять все преподанные ей тончайшие уловки соблазна и кокетства — бескровное оружие настоящей гейши.

А ведь Окити обожала играть, жизнь свою как гейши воспринимала как огромную личную драму, вот и достигла потрясающего успеха: из робкой, застенчивой тринадцатилетней девочки становилась восходящей звездой в мире гейш.

Очень скоро она начала терять уважение к мужчинам, убедившись, что даже самые знатные и могущественные из них делались игрушками в руках гейш. Но наутро, когда действие саке, которым их столь усердно потчевали, испарялось, они вновь превращались в надменных, высокомерных и отсылали гейш, а те с поклонами, смиренно пятились прочь. Ночь за ночью она наблюдала эту завораживающую игру со сменой ролей.

Иногда поздней ночью или ранним утром, когда последние знатные посетители покидали эти стены в разной степени опьянения, Окити садилась к маленькому зеркальцу и подолгу смотрелась в него. То, что она видела, совсем ей не нравилось. Юная девочка из Симоды, со свежим личиком и живым взглядом, исчезла навсегда. Ее место заняла густо накрашенная капризная молодая дама, с ломаными, жеманными манерами… Иногда ее охватывали ужас и смятение при мысли о том, кем она стала — игрушкой для богатых и знатных мужчин, постоянных гостей заведения. Что же станется с игрушкой, когда она сломается и ее выбросят прочь? Об этом страшно даже подумать…

О книге Рея Кимуры «Бабочка на ветру»