Мартин Сутер. Small World, или Я не забыл (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Мартина Сутера «Small World, или Я не забыл»

Когда Конрад Ланг вернулся, пламенем было
объято все, кроме дров в камине.

На Корфу он жил примерно в сорока километрах к северу от Керкиры на вилле Кохов, которая
представляла собой многоярусный комплекс из
комнат, террас, садов и бассейнов, уступами сбегавших к песчаной бухте. На ее крошечный пляж попасть можно было только с моря или по канатной
дороге сверху.

Если говорить точнее, Конрад Ланг жил не на
самой вилле, а в сторожке привратника — сырой
и холодной каменной пристройке в тени пиниевой
рощи, скрывавшей дорогу, ведущую к вилле. Конрад не был здесь гостем — он исполнял обязанности
управляющего: за пропитание, жилье и одноразово
выплачиваемое время от времени вознаграждение
он следил, чтобы вилла по первому требованию была готова принять членов семьи и их гостей, и платил жалованье прислуге и по счетам рабочим, круглый год поддерживавшим виллу в хорошем состоянии,— соль и влага доставляли здесь много хлопот.

Заботы о маслинах, миндале, инжире, апельсиновых деревьях, а также небольшой отаре овец лежали на арендаторе.

В зимние месяцы, когда было холодно, лил дождь
и штормило, Конраду практически делать было нечего, разве что съездить разок в день в Кассиопи,
чтобы встретиться там кое с кем из своих дружков
по несчастью, торчавших зимой, как и он, на острове: старым англичанином — торговцем антиквариатом, немкой — владелицей слегка утратившего
свой былой шик бутика, пожилым художником из
Австрии и западношвейцарской парой, так же как
и он приглядывавшей за чьей-то виллой. Они болтали, сидя в одном из тех немногих ресторанчиков,
что не закрылись с окончанием сезона, и попивали
винцо, забывая порой меру.

Остаток дня уходил на то, чтобы спастись от сырости и холода, пронизывающих до мозга костей.
Вилла Кохов, как и многие другие летние дома-террасы на Корфу, была мало приспособлена к зиме.
В домике привратника даже камина не было, только два электрообогревателя, но он не мог их включить одновременно — пробки вышибало.

Поэтому случалось так, что в особенно холодные
дни или ночи он перебирался в гостиную одного из
нижних ярусов виллы. Ему нравилось там — стоя
перед сплошным огромным окном, он ощущал себя капитаном на командном мостике роскошного
лайнера: под ним — бирюзово-голубой бассейн, перед глазами — одна безмятежная гладь моря. А за
спиной уютное тепло потрескивающего камина и
исправно работающий телефон. В домике для привратника раньше обитала прислуга из нижнего
яруса, и поэтому все телефонные звонки можно
было переводить оттуда сюда, будто находишься
на своем рабочем месте. Вилла с каскадом террас,
спален и гостевых салонов оставалась для Конрада табу по распоряжению Эльвиры Зенн.
Стоял февраль. Всю вторую половину дня ураганный восточный ветер мотал и трепал верхушки
пальм и нагонял на солнце ошметки серых облаков.
Конрад, прихватив парочку фортепьянных концертов в записи, решил укрыться в нижней гостиной.
Он погрузил на канатку дрова и канистру бензина
и поехал вниз.

Бензин понадобился, чтобы разжечь камин. Две
недели назад он заказал дрова из вырубленных и
пущенных на топливо миндальных деревьев — их
древесина горела долго и давала много жару, если
дрова были сухие. Но те, что привезли ему, оказались сырыми. И заставить их гореть другого способа не было. Не очень, конечно, элегантно, зато очень
эффективно. Конрад проделал это уже десятки раз.
Он сложил поленья горкой, облил их бензином
и поднес спичку. Затем поднялся на канатке, чтобы
забрать из своей маленькой кухоньки две бутылки
вина, полбутылки узо, маслины, хлеб и сыр.

На обратном пути ему повстречался арендатор,
непременно хотевший показать ему пятно на наружной стене, где селитра разъела штукатурку.

Когда же Конрад наконец-то снова поехал вниз,
навстречу повеяло запахом дыма. Он приписал это
ветру, возможно, хотя и непонятно под каким углом, задувавшему с моря в камин, и не придал этому значения.

Кабина почти уже приблизилась к нижнему ярусу, и тут он увидел, что терраса объята пламенем —
горело все, кроме дров в камине. Случилось одно
из тех несчастий, которые происходят, когда мысли заняты другим: он положил дрова в камин, а
поджег стопку тех, что лежали рядом. Языки пламени перекинулись в его отсутствие на индонезийскую, плетенную из ротанга мебель, а оттуда на
икаты на стене.

Возможно, пожар еще удалось бы загасить, если
бы в тот самый момент, когда Конрад выбирался из
кабины, не взорвалась оставленная открытой канистра с бензином. И тогда Конрад сделал единственно разумную вещь: нажал на кнопку и поехал
назад. Пока кабина медленно ползла вверх, шахта
быстро заполнялась едким дымом. Между двумя
верхними ярусами кабина закапризничала, потом
дернулась еще пару раз и окончательно замерла,
зависнув в воздухе.

Конрад Ланг, прижав свитер ко рту, всматривался в дым, почерневший у него на глазах и с каждой
минутой становившийся все гуще, так что вскоре
уже ничего нельзя было различить. В панике он лихорадочно дергал за ручку двери кабины, наконец
каким-то образом открыл ее, задержал дыхание и
пополз на четвереньках по ступенькам рядом с канаткой. Уже через несколько метров он добрался
до верха и, тяжело дыша и хрипло кашляя, кинулся искать спасения на открытом месте.

Интерьер виллы Кохов на Корфу был перед самым пожаром полностью обновлен голландской
дизайнершей. Эта женщина нашпиговала ее индонезийскими и марокканскими диковинами, экзотическими тканями и всякой этнографической чепухой. Весь этот кич мгновенно вспыхнул и горел
теперь, как солома.

Ветер гнал огонь по шахте канатной дороги и
забрасывал его на террасы всех других ярусов, а оттуда — в спальни и смежные с ними комнаты и салоны.

Когда прибыли пожарные, огонь в доме уже поубавился и грозил перекинуться на пальмы и бугенвиллеи, а с них на пиниевую рощу. Пожарные
ограничились тем, что не позволили ветру и огню
уничтожить пинии и расположенную рядом плантацию оливковых. Как на грех, дождей, несмотря
на время года, почти не было.

Конрад спрятался с бутылкой узо в домике привратника. Только когда королевская пиния перед
окном с треском вспыхнула, как свеча, взметнув в
небо пучок огня, он, шатаясь, выбрался наружу и
стал наблюдать издалека, как огонь пожирает белый домик привратника со всеми его потрохами.

Через два дня прибыл Шёллер. По пожарищу его
водил Апостолос Иоаннис, глава греческой дочерней фирмы Кохов «Кох энжинииринг», Шёллер ковырял мыском ботинка то тут, то там в спекшемся
хламе и мусоре. Блокнотик он тут же убрал — вилла выгорела дотла.

Шёллер был личным ассистентом Эльвиры
Зенн. Тощий аккуратный человек лет пятидесяти
пяти. Никаких официальных постов он не занимал,
его имя напрасно было бы искать в реестре торговых фирм, но именно он был правой рукой Эльвиры, и в этом качестве его побаивалось все правление концерна.

До сих пор Конрад Ланг маскировал свой страх
перед Шёллером, держась с ним высокомерно, как
человек, превосходящий другого своим происхождением. И хотя указания исходили от Шёллера,
Конраду, принимавшему их, всегда удавалось сделать вид, будто они — результат проведенных им
ранее доверительных бесед с Эльвирой. И даже если Шёллер точно знал, что все контакты между
Эльвирой Зенн и Конрадом Лангом идут только через него, лично он все равно не мог простить этому
заносчивому старику, что гранд-дама из высших
кругов швейцарской финансовой аристократии
вечно дергает ради него за ниточки, постоянно пристраивая его то в своей огромной империи, то у заграничных знакомых компаньоном, управляющим
или просто мальчиком на побегушках. Только из-за того, что этот старик часть своей юности провел
вместе с ее пасынком Томасом Кохом, она чувствовала себя обязанной не дать ему погибнуть, однако строго держала его при этом на дистанции.

Ланг был одной из самых тягостных обуз в списке обязанностей Шёллера, и тот надеялся, что пожара на Корфу наконец-то хватит, чтобы окончательно развязаться с этим никчемным стариком.

Больше часа Конрад Ланг в оцепенении простоял при отсветах пламени среди множества суматошных людей, тушивших пожар. Он оживал, только
чтобы сделать очередной глоток из бутылки или
втянуть голову в плечи, когда пожарный самолет
с грохотом проносился низко над пиниями, сбрасывая очередной заряд воды. В какой-то момент подошел с двумя мужчинами арендатор — те хотели
расспросить его о случившемся. Заметив, что Конрад Ланг не в состоянии дать показания, они отвезли его в Кассиопи, где он провел ночь в камере полицейского участка.

На следующее утро во время допроса он не смог
объяснить, как возник пожар. И при этом нисколько не врал.

Память о том, с чего все началось, стала помаленьку возвращаться к нему только днем. И тогда
он уже с возмущением отклонил все обвинения в
свой адрес, отчаянно настаивая на своем. Возможно,
он даже сумел бы выйти сухим из воды, если бы
арендатор в своих свидетельских показаниях не заявил, что видел Конрада Ланга во второй половине дня на пути к нижнему ярусу с канистрой бензина в руках.

Вследствие этого Ланга до выяснения обстоятельств дела по подозрению в преднамеренном поджоге перевели в Главное полицейское управление
в Керкире. Там он и находился, когда Шёллер, смыв
с себя сажу в номере международного отеля «Хилтон-на-Корфу» и переодевшись, достал из минибара тоник.

Через час Конрада Ланга вывели из камеры и
доставили в кабинет с голыми холодными стенами,
где его поджидали ассистент Эльвиры и полицейский чиновник. К этому моменту он уже более двух
суток провел под стражей и даже думать забыл о
своем высокомерии. Всегда стремившийся в любой
ситуации выглядеть корректно — тщательно одетым и чисто выбритым,— он предстал сейчас перед
ними в вымазанных сажей вельветовых брюках, запачканных ботинках, грязной рубашке, мятом галстуке и желтом до пожара кашемировом свитере,
которым зажимал рот, чтобы не задохнуться. Его
коротко подстриженные усики трудно было различить на заросшем щетиной лице, седые волосы свисали космами, а мешки под глазами набухли и стали
еще темнее, чем обычно. Он дергался, его пробирала нервная дрожь, и дело было не столько в возбуждении, сколько прежде всего в том, что за эти долгие
часы у него во рту не было ни капли алкоголя. Лангу было чуть больше шестидесяти трех, но сейчас
он выглядел на все семьдесят пять. Шёллер сделал
вид, что не видит его протянутой руки.

Конрад Ланг сел и стал ждать, когда Шёллер что-нибудь скажет. Но Шёллер молчал и только качал
головой. В ответ Ланг беспомощно пожал плечами,
Шёллер опять лишь покачал головой.

— Ну, в чем дело? — не выдержал наконец Конрад.

Шёллер по-прежнему качал головой.

— Дрова из миндаля были сырые. И никак не
загорались. Это несчастный случай.

Шёллер скрестил руки и ждал.

— Вы даже не представляете, как здесь бывает
холодно зимой.

Шёллер взглянул в окно. Ясный солнечный день
был уже на исходе.

— Такое здесь случается редко.

Вот теперь Шёллер кивнул.

Ланг повернулся к полицейскому чиновнику —
тот немного знал английский.

— Скажите ему, что такой день, как сегодня,
весьма необычен для этого времени года.

Полицейский пожал плечами. Шёллер посмотрел на часы.

— Скажите им, что никакой я не поджигатель.
Иначе они и дальше будут меня тут держать.

Шёллер встал.

— Скажите им, что я старый друг дома.

Шёллер посмотрел на Конрада Ланга сверху
вниз и опять покачал головой.

— Вы объяснили Эльвире, что произошел несчастный случай?

— Госпоже Зенн я буду докладывать завтра.
Шёллер направился к двери.

— И что вы ей скажете?

— Посоветую заявить о правонарушении с вашей стороны.

— Это же несчастный случай,— смущенно пробормотал Конрад Ланг еще раз, глядя, как Шёллер
покидает помещение.

На следующий день Шёллер улетел тем единственным рейсом, который еще оставался после закрытия сезона и связывал аэропорт Иоаннис Каподистрия с Афинами. Ему не пришлось там долго ждать подходящего рейса на Цюрих, и в тот же
вечер он предстал перед Эльвирой Зенн в ее рабочем кабинете на «Выделе» — так Кохи называли
«резиденцию старухи»: ее личное бунгало из стекла,
стали и крупнопористого бетона, выстроенное для
нее в парке родовой виллы «Рододендрон» знаменитым испанским архитектором. Парк был разбит
на пологом склоне и занимал площадь около девятнадцати тысяч квадратных метров, множество невидимых дорожек петляли по нему среди бесчисленных видов рододендроновых кустов, азалий и
старых могучих деревьев. Окна кабинета, как и
остальных комнат, выходили на юго-запад, открывая великолепный вид на озеро, гряду холмов на
другом его берегу, а в ясные дни даже на цепь Альпийских гор.

В девятнадцать лет Эльвира Зенн поступила
нянькой к Вильгельму Коху — овдовевшему основателю концерна. Его жена умерла сразу после рождения их единственного ребенка. Вскоре Эльвира
вышла за хозяина замуж, а через два года, после его
ранней смерти, вышла еще раз, на сей раз за исполнительного директора концерна — Эдгара Зенна.
Это был старательный человек, сумевший добиться, чтобы заводы Коха, не отличавшиеся особыми
инновациями, но слывшие в машиностроении за
солидное предприятие, смогли набрать в военные
годы силу и достигнуть расцвета. Он наладил производство запчастей для германских, английских,
французских и американских машин наряду с моторами и прочими двигателями. После войны он
использовал этот опыт и начал производить значительную часть аналогичной продукции уже по лицензиям. Прибыль времен «экономического чуда»
он упорно вкладывал в недвижимость, вовремя продавал ее, накапливая таким образом капитал для
расширения ассортимента производимой продукции. Благодаря этому заводы Коха выжили в период экономического спада. Не обошлось, конечно,
без потерь, но тем не менее дела шли хорошо.

Правда, во все времена поговаривали, что его
ловкой рукой управляет еще более ловкая рука его
жены. Когда Эдгар Зенн в 1965 году умер в шестьдесят лет от инфаркта, а предприятие продолжало
как ни в чем не бывало процветать и дальше, многие увидели в этом прямое подтверждение былым
догадкам. Сегодня заводы Коха представляли собой хорошо отлаженный смешанный концерн — немного машинного производства, немного текстильной промышленности, немного электроники, химии, энергетики. Даже немного биотехники.

Десять лет назад, когда Эльвира вдруг объявила, что пора уступать дорогу молодым, она перебралась в бунгало, за которым закрепилось насмешливое прозвище «Выдел». Но бразды правления,
переданные ею тогда, согласно сообщениям прессы,
успевшему уже достигнуть пятидесятитрехлетнего
возраста пасынку, она все еще крепко держала в
своих руках. Она, правда, исключила себя из членов
Совета правления, но рекомендации, принятые на
заседаниях, регулярно проводимых у нее на «Выделе», носили куда более обязательный характер, чем
все то, что было решено верхушкой концерна. Такое положение дел она хотела сохранить, пока окончательно не созреет для дела сын Томаса Урс и не
возьмет на себя целиком и полностью эту роль. Сам
же Томас всегда мечтал только о том, чтобы пропустить эту страницу своей жизни. И причиной тому был его характер.

Весть о крупном материальном ущербе на Корфу
Эльвира Зенн восприняла, как Шёллер и ожидал,
с невозмутимым спокойствием. Она была там один-единственный раз в своей жизни — больше двадцати лет назад.

— Какое это произведет на всех впечатление,
если я засажу его в тюрьму?

— Вам не придется это делать. Этим займется
правосудие. Поджог и в Греции является преступлением, по которому, независимо от действий потерпевшего, возбуждается уголовное дело.

— Конрад Ланг никакой не поджигатель. Он
просто стареет.

— Если вам угодно, чтобы дело рассматривалось
как неумышленный поджог по неосторожности,
нам придется дать свидетельские показания в его
пользу.

— И что вы потом с ним сделаете?

— Суд обяжет его выплатить денежный штраф.
В том случае, если он сможет его заплатить, ему не
придется отправляться в тюрьму.

— Мне незачем спрашивать, что бы вы сделали
на моем месте?

— Нет.

Эльвира думала. Мысль о том, чтобы упрятать
Конрада Ланга за решетку на расстоянии полутора тысяч километров к югу отсюда, была ей не совсем неприятна.

— Как выглядят греческие тюрьмы?

— Иоаннис уверяет, что за пару драхм там можно устроиться вполне сносно.

Эльвира Зенн улыбнулась. Она уже старая женщина, хотя по ней этого не скажешь. За свою жизнь
она предприняла немало, затратив достаточно времени, энергии и денег, чтобы не выглядеть старухой. Когда ей перевалило за сорок, она стала регулярно прибегать к небольшому косметическому
ремонту, прежде всего лица. Это дало свой результат — начав, может, несколько преждевременно, она
зато долгие годы выглядела очень молодо, и теперь
ей, семидесятивосьмилетней, в наиболее удачные
для нее дни иногда нельзя было дать и шестидесяти. Причина крылась не только в деньгах и пластических операциях — природа тоже не поскупилась
на нее, взять хотя бы это круглое кукольное личико, а когда подошло время, ей не понадобилось, как
многим другим женщинам, выбирать: лицо или
стройная фигура? Все та же природа помогла ей
сохранить свои формы. И на здоровье она не жаловалась, не считая диабета («старческий диабет», как
негалантно выразился ее домашний врач), из-за чего она вот уже несколько лет два раза в день должна
была делать себе с помощью шприца, больше похожего на авторучку, инъекции инсулина. Она строго
придерживалась диеты, ежедневно плавала, делала
массаж и чистила лимфу, ложась дважды в год в
клинику на острове Иснья под Неаполем, старалась не злиться и не нервничать, что не всегда давалось ей легко.

Шёллер не сдавался — он вел игру, не выпуская
инициативы из рук.

— Вас ни в чем нельзя упрекнуть, принимая во
внимание, чтовы для него сделали. После этого случая вам уже никуда не удастся его пристроить. Или
вы и сейчас готовы за него поручиться?

— Но тогда все кругом начнут говорить, что я
отправила его в тюрьму.

— Напротив. Будут только ставить вам в заслугу, что вы не потребовали от него через суд возмещения убытков. Никто не ожидает от вас, что вы
станете вытаскивать из тюрьмы того, кто сжег вам
виллу стоимостью в пять миллионов.

— Пять миллионов?

— Страховая сумма чуть меньше четырех.

— Сколько она нам стоила?

— Примерно два. Да плюс еще около полутора,
которые вложил в нее за последний год господин
Кох.

— В голландскую дизайнершу?

Шёллер кивнул.

— Так дешево нам уже никогда не удастся от него отделаться.

— Что я должна предпринять?

— А вот это самое приятное — ничего!

— Тогда я так и поступлю.

Эльвира надела очки и занялась документом, лежавшим перед ней на бюро. Шёллер поднялся.

— А вот Томасу,— произнесла она, не поднимая
головы,— я хочу сказать, тыкать Томасу в нос, напирая на обстоятельства дела, вовсе не обязательно.

— От меня господин Кох ничего не узнает.
Но Шёллер еще не успел дойти до двери, как раздался стук, и уже в следующий миг в кабинете появился Томас Кох.

— Кони спалил Корфу.— Он не заметил взгляда,
которым Эльвира обменялась с Шёллером.

— Только что позвонила Трикс Ван Дайк. На
вилле как после бомбежки.— Он ухмыльнулся.—
Она была там со съемочной группой из «The World
of Interiors». Они хотели сделать материал на первую полосу и дать его под крупным заголовком. Но
не нашли там вообще никаких интерьеров. Трикс
говорит, что убьет Кони. Она сказала это таким тоном, что я ей верю.

Томас Кох был лысый, не считая венчика черных
волос на затылке, вспыхивавших неестественным
светом, когда солнце, найдя прореху в облаках, ненадолго заглядывало в кабинет. Его лицо казалось
слишком маленьким для столь крупной мясистой
головы даже теперь — когда на нем сияла такая
широкая ухмылка.

— Мне кажется, Шёллер, вам надо слетать на
Корфу и посмотреть, в чем там дело. Уладьте все
формальности и держите от меня подальше, ради
всего святого, эту Ван Дайк.— Кох направился к
двери.— Ах да! И вызволите Кони из тюрьмы. Объясните им, что никакой он не поджигатель, а всего
лишь старый пьяница.

Когда Томас Кох закрывал за собой дверь, они
еще слышали, как он хихикал:

— The World of Interiors!

Через три недели Конрад Ланг и Шёллер увиделись снова. Апостолос Иоаннис внес по поручению
владельцев сгоревшей виллы залог и снабдил Конрада Ланга временными документами, а также всем
необходимым из одежды, карманными деньгами и
билетами второго класса на пароход и на поезд.

Море было неспокойно, и Конрад Ланг восемь
часов добирался на самоходном пароме до Бриндизи, а потом еще три часа околачивался на вокзале.
Когда на следующий день он точно в четверть шестого прибыл по адресу, названному ему Иоаннисом, уже стемнело.

По Танненштрассе, 134, находился многоквартирный дом, но ни единой елки на этой улице с
оживленным движением не было. И к тому же это
оказался рабочий квартал. Конрад Ланг в нерешительности стоял перед подъездом. На записке этаж
указан не был. Он стал изучать фамилии на табличках — черных и аккуратненько вставленных в алюминиевые рамочки. Рядом со звонком в квартиру
на четвертом этаже он увидел выгравированное
имя: Конрад Ланг — и нажал на кнопку. Раздался
звук зуммера — входная дверь открылась. Он поднялся по лестнице — наверху в дверях квартиры
его ждал Шёллер.

— Добро пожаловать домой,— сказал он ехидно.
Ланг провел в дороге тридцать три часа. И выглядел почти так же плохо, как и во время их последней встречи в полицейском управлении в Керкире.

Шёллер показал ему маленькую двухкомнатную квартирку, обставленную совсем дешевой, простой мебелью. В кухонных шкафах было все самое
необходимое из посуды. Нашлась и пара сковородок, и кое-что из еды. В спальне в шкафу лежали
постельное белье, махровые полотенца и халат, в
гостиной стоял телевизор. Все было новое, полы
покрыты паласом, и стены покрашены заново. Как
квартира для туристов, которую еще ни разу не
сдавали, подумал Конрад Ланг. Если бы еще без
этого трамвайного визга да автомобильных гудков.
Он опустился в кресло с откидывающейся спинкой, стоявшее перед телевизором.

— Условия договоренности следующие,— сказал Шёллер, сел рядом на маленькую тахту и положил перед собой на низкий столик лист бумаги.—
Расходы по квартире берет на себя госпожа Зенн.
Если вам захочется добавить что-то из мебели, составьте список. Я уполномочен пойти вам в разумных пределах навстречу. Страховка, больничная
касса, зубной врач вам гарантируются. Одежда тоже. Одна из моих сотрудниц придет к вам завтра
утром и будет сопровождать вас по магазинам, давая нужные советы,— они будут касаться в первую
очередь финансовой стороны дела. Предоставляемые вам возможности ограниченны.— Шёллер перевернул листок.— Напротив дома есть кафе «Дельфин» с уютным чайным залом — там вы можете
завтракать. Для других трапез предусмотрен «Голубой крест» — вполне приемлемый безалкогольный
ресторан в четырех трамвайных остановках отсюда. Вам он знаком?

Конрад Ланг отрицательно покачал головой.

— В обоих заведениях у вас открытый счет, оплачивать его будет госпожа Зенн. Для расходов вне
рамок этого соглашения в вашем распоряжении
карманные деньги в размере трехсот франков в неделю, которые вы будете получать каждый понедельник у шефа филиала Кредитного банка на Розенплац. Он получил также указание не давать вам
авансов. Госпожа Зенн просила меня сказать вам,
что она не ждет и не требует от вас никаких ответных услуг. Разве что кроме той, что вы будете аккуратно обращаться с огнем,— это моя личная просьба, и я охотно присоединяю ее ко всему вышесказанному.

Шёллер пододвинул бумаги в сторону Конрада
Ланга и вынул из внутреннего кармана шариковую ручку.

— Внимательно прочтите и подпишите оба экземпляра.

Ланг взял ручку и подписал. Он слишком устал,
чтобы еще читать это. Шёллер забрал копию, поднялся и направился к выходу. Уже в дверях он оглянулся и вернулся назад, будучи не в силах отказать
себе в удовольствии:

— Была бы моя воля, вы бы остались на Корфу.
Госпожа Зенн чрезмерно великодушна к вам.

Ответа не последовало — Конрад Ланг заснул
прямо в кресле.

Норма Боске, Мишель Рахлин. Марлен Дитрих: последние секреты (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Нормы Боске, Мишеля Рахлина «Марлен Дитрих: последние секреты»

Когда, в 1977 году, я впервые вcтретилась с Марлен
Дитрих (ей было семьдесят шесть), меня поразило
чувство, так и оставшееся со мной по сей
день, хотя мне и пришлось быть свидетельницей ее
физического увядания, а потом, со временем, и ее
смерти. Конечно, она уже не была той блистательной
богиней, к какой приучили нас кинематограф
и мюзик-холл; и все-таки она излучала обаяние
благодаря неуловимой красоте своих голубых глаз,
прозрачной коже и особенно тому, что сохранилось
в ней чище всего иного, самому привлекательному
для всех, кто превозносил ее как кумира, как лучшую
из королев экрана, — ее голосу. Стоило ей
заговорить, как слышался «Голубой ангел». Ich bin
eine Kunstlerin. «Я артистка».

Но при этом как мне описать свое изумление,
когда я обнаружила, что Марлен совсем маленького
роста, чуть выше Пиаф: эта Марлен едва доставала
мне до плеча. Видя ее на сцене, воображаешь,
что физические размеры не уступают масштабу ее
таланта; такая оптическая иллюзия порождалась
уникальным сложением ее тела: маленький бюст,
бедра, знаменитые умопомрачительно длинные
ноги, которые к тому же пощадило время. В свои
семьдесят шесть Мадемуазель Дитрих еще вполне
могла похвастаться самыми красивыми ногами
планеты, хотя к 1977 году она уже пережила два
несчастных случая и носила ортопедическую обувь
на каблуках; этим ей удавалось скрывать хромоту,
которая могла повредить ее имиджу; с тех пор
она поставила дело так, что никто не мог получить
право фотографировать ее, — если и существовали
какие-нибудь снимки после 1977 года, то они были
сделаны без ее согласия.

Марлен Дитрих умерла 9 мая 1992 года в своей
квартире на авеню Монтень, в Париже. С 1977 года и до этой печальной и окончательной даты я
была ее доверенным лицом, ее физической и моральной
поддержкой, больше чем подругой. Меня
зовут Норма Боске, я родилась в семье Каплан в
Соединенных Штатах, и я вдова великого писателя
Алена Боске. Мы с ним поженились в 1954 году
и никогда не расставались до самой смерти моего
мужа, последовавшей в 1998-м. Разве этого недостаточно,
чтобы убедиться в свойственной моей
натуре преданности? Дружбы это тоже касается!
И, несмотря на трудный характер Марлен (на что,
в конце концов, она имела полное право), наша
дружба выстояла под всеми ударами. А их было
Бог знает сколько… Сыпавшихся со всех сторон,
от лжеподруг, от ее собственной дочери, от одного
из внуков. Почему и как стала я той, кому великая
Марлен пела всевозможные дифирамбы, с живейшей
нежностью надписывала фотографии и книги,
наконец, той, кому она сказала: «Как я могла жить
без вас, Норма?» Самая простая в мире фраза, и
сколько же в ней было естественности.

Мы с Аленом Боске приехали в Париж после
нашей встречи в Берлине во время оккупации, где
мы жили вместе с еще несколькими военными…
Он писал, я работала в разных отделах американской
администрации. В 1976 году я получила от
американского посольства уведомление о своем
уходе на пенсию; вот тогда-то Ален Боске посоветовал
мне поискать работу на полставки. Его
преследовал страх «невостребованности». Однако
я вовсе не горела желанием опять работать, ведь
я была так занята изучением искусства, особенно
живописи, страстно увлекавшей меня. В один прекрасный
день женщина, занявшая мою должность
в ставке у главного консула, сказала мне, что позвонила
Марлен Дитрих. Она хотела, чтобы посольство
порекомендовало кого-нибудь, кто мог бы
помочь ей отредактировать мемуары, причем речь
шла о помощи как в вычитывании, так и в машинописи.
Не возьмусь ли за это я? А ведь, должно
быть, занятно, сказала я себе. В то время я каждую
неделю появлялась в моем прежнем бюро, чтобы
получить почту из Америки, доставлявшуюся авиаслужбой
в мой персональный почтовый ящик в
посольстве. Мое появление в этом офисе никого не
смущало, хотя все, ради чего я приходила, — осведомиться,
нет ли личных писем. Марлен Дитрих
оставила свой номер телефона, и я ей позвонила.
Мы проговорили с ней несколько минут, и в эти-то
минуты я впервые напрямую и по полной программе
испытала настоящий шок от ее знаменитого голоса,
модуляции которого телефон еще и усиливал.
Мы договорились, что тексты я буду возвращать
ей через консьержа дома, в котором она жила; мне
надо будет их «набрать», как теперь говорят (а тогда
«стучали» на машинке); потом, если возможно,
на следующий день вернуть. Так и было сделано.
По такой системе мы работали дней десять. При
этом в последние разы я позволила себе добавить
несколько замечаний. Почему я должна была оставаться
бессловесной? Мои заметки на полях были
разного свойства — от славословий до откровенной
критики. Писателем она была неважнецким,
но умела выдержать интонацию. Она писала по-английски, а говорила, разумеется, по-немецки, а
еще по-французски и по-английски. Причем по-французски так же плохо, как и я!

Потом она мне позвонила. Неужто оценила мои
замечания? Теперь ей хотелось, чтобы я пришла к
ней, вместо того чтобы забирать пакеты у консьержа.
Ладно. Она назначила мне прийти к одиннадцати
утра. Я, как всегда, была пунктуальна. Она тоже.
Настоящая классическая пруссачка! Я думала, что
прежде доступа к звезде меня ждут всякие церемонии.
Ничуть не бывало. Дверь отворила она сама.
Передо мной был не только Голубой ангел, но и
Берлинская скандалистка, влюбленная женщина
из «Свидетеля обвинения», вдова нацистского генерала
из «Нюрнбергского процесса» и вдобавок
ко всему зажигательная певичка кабаре, переодетая
мужчиной. Во всяком случае, на ней были брюки.
Для Марлен такое было привычно. Я сказала ей,
насколько меня ошеломил ее малый рост. Возможно,
именно в эту минуту больше, чем когда-либо, я
осознала магию кинематографа и все те ухищрения
великих мэтров иллюзии, которым Марлен Дитрих
была обязана своей легендарной карьерой. Находила
ли я ее красивой? Во всяком случае, «интересной
», даже обольстительной. Но она больше не
играла; она действительно страдала из-за перелома
бедра, отказывалась выходить на улицу и нуждалась
во мне, чтобы творить свою легенду. Чтобы добиться
этого, она выбрала способ многозначительного
молчания. Ее книга могла бы дать ей последний
повод появиться перед публикой, чья любовь так
долго опьяняла ее. Очень скоро мне представилась
возможность познакомиться со всей этой публикой,
по-прежнему боготворившей ее, — ведь она каждое
утро получала три-четыре десятка писем, внимательно
их читала и на все отвечала. Чаще всего
просили фотографии, которые Марлен охотно посылала с дарственной надписью. У меня самой есть
впечатляющее собрание ее фотографий всевозможных
размеров; на них Марлен Дитрих в самых нежных
выражениях расписывает, как любит и меня, и
моего мужа. Эти снимки ее обворожительного лица
не могут заменить ее саму, однако я свято храню
их как свидетельства нашей взаимной привязанности.
Когда я пришла к ней в первый раз, мы сразу
прошли в гостиную. Часть огромной комнаты
занимали два больших рояля; под ними лежали
вещи, которые она возила с собой во всевозможные
турне, чемоданы, сумки, набитые бумагами
папки с наклеенными на них этикетками — чтобы
не запутаться. Какого цвета стены, разобрать было
невозможно: все они были обклеены бесчисленными
фотографиями, письмами, копиями контрактов,
партитурами, испещренными нотными значками,
текстами песен или еще всякой всячиной,
за которой ничего не было видно вовсе. Были тут
и фотографии друзей, ее дочери, а больше всех —
Жана Габена, который теперь-то уж сподобился
считаться мужчиной ее жизни. Марлен принялась
меня расспрашивать, а я, хоть и не страдаю чрезмерной
застенчивостью, смутилась. Меня смущала
эта необыкновенная женщина, которая в беседе не
преминула показать свои прекрасные руки. Кстати,
она, превратившая в кинозвезду простую сигарету,
больше не курила. На ее руках не было пятен.
Вдруг нас прервал телефонный звонок. Она нетвердым
шагом пошла к аппарату. Потом я узнала, что
у нее было два несчастных случая на сцене и она
перенесла операцию на бедре, но тогда я не могла и
вообразить, что под конец жизни она даже не сможет
вставать. Звонили из Нью-Йорка; это была ее
дочь, Мария Рива, мать четверых ее внуков. Я все
поняла, поскольку знала немецкий, о чем Марлен
не догадывалась и начала разговаривать с дочерью на родном языке. Потому она и позволила себе отзываться
обо мне безо всякого стеснения. Впрочем,
ничего плохого она не сказала. Потом она вернулась
и попросила меня прийти к ней завтра. Я так
и сделала.

Дверь мне открыла уже не женщина в брюках —
на Марлен было коротенькое домашнее платье, открывавшее
ее восхитительные ноги. Она дала мне
некоторые инструкции по работе: напечатать кое-
какие тексты, сделать фотокопии бумаг, — потом
сказала, что приготовила мне перекусить. Кухня
была одной из ее настоящих страстей. Увы! Я имела
неосторожность признаться ей, что люблю артишоки,
их она и приготовила. Говорю «увы», потому
что всю неделю она только артишоками меня
и кормила. Это уж слишком! Сама она не ела, но
стояла и словно бы следила за тем, хороший ли у
меня аппетит. Я говорила себе, что она проверяет
мои манеры, хочет удостовериться, что я могу вести
себя «как положено в хорошем обществе». Я все
больше смущалась и в конце концов сказала, что
могу теперь приходить только во второй половине
дня. Она уже тогда вела жизнь почти совершенно
затворническую, при таком распорядке ей нетрудно
было писать каждый день по нескольку страниц
мемуаров. Она никогда не выходила на улицу; за
пятнадцать лет покидала дом всего трижды! В первый
раз это случилось в 1978: она поехала в Швейцарию,
чтобы пройти омолаживающий курс лечения
профессора Нианса в клинике «Прери». С ней
был друг по имени Маго, костюмер, который жил
в Швеции и работал с Бергманом. Курс прошел
успешно и очень улучшил состояние Марлен. Она,
как всегда, нуждалась в деньгах; и вот согласилась
сыграть маленькую роль в фильме «Прекрасный
жиголо, несчастный жиголо», за которую ей хорошо
заплатили. Там она пела своим нестареющим
голосом и с тех пор больше не снималась в кино.
Всю жизнь она подписывала контракты, не вдаваясь
в подробности, и деньги расходовались задолго
до того, как попадали к ней. Фильм снимали в Берлине,
но Марлен добилась, чтобы ее сцены снимались
на Булонской студии под Парижем. Это был
ее второй выход. Она была не одна: ее дочь Мария
Рива оказалась тут как тут, как всегда, когда появлялась
возможность подзаработать немножко денег
на Марлен. Мария Рива называла себя актрисой.
Что ж тут скажешь — каждому ясно, что значит
быть актрисой, если ты дочь Марлен Дитрих! Тем
более что красотой матери она не отличалась. Но
я в те годы хорошо к ней относилась. Думаю, мне
было ее немного жаль. Мало-помалу жалость сменилась
раздражением и враждебностью — к этому
я еще вернусь. Кто видел «Прекрасного жиголо»,
едва ли многое вспомнит из этого фильма; разве
что Марлен с лицом, прикрытым вуалеткой. В который
раз всем стало понятно, какой у нее волшебный
голос. Марлен не видела фильма, вместо
нее его посмотрела я; это был плохой фильм, в котором
смотреть стоило только на великую актрису.
Я сказала об этом ей, и мне показалось, что она
выслушала с очень большой радостью. Это было
в 1978-м.

Бывало и такое, что она подавала мне завтрак и
пела «Прекрасного жиголо» только для меня одной.
Несмотря на возросшую близость и фамильярность
повседневных отношений, я так и не привыкла к
тому, что одна из самых величайших звезд всего
мира запросто дает частное представление, только
чтобы доставить удовольствие подруге. И я будто
сейчас вижу ее чуть медлительную из-за операции
на бедре грациозность, когда она, напевая, кружилась
у кухонной двери, словно на сцене среди декораций.

Стив Сем-Сандберг. Отдайте мне ваших детей! (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Стива Сем-Сандберга «Отдайте мне ваших детей!»

Гетто: плоское, будто кастрюльная крышка, между синими грозовыми тучами и бетонной серостью земли.

Взгляду ничто не мешает, и гетто кажется бесконечным: дома поднимаются из руин и рушатся снова. Однако истинная его протяженность становится ясна, только когда находишься за грубым дощатым забором и заграждениями из колючей проволоки, которые повсюду возвели немецкие оккупанты.

Если бы можно было как-нибудь — например, с воздуха — охватить гетто взглядом полностью, то стало бы ясно, что оно состоит из двух половинок-долей.

Восточная доля — та, что больше. Она тянется от площади Балуты и старой церковной площади с костелом Св. Марии посредине — две его высокие башни видны отовсюду — через остатки того, что некогда было «старым городом» Лодзи, по направлению к утопающему в садах предместью Марысин.

До войны Марысин был немного запущенным дачным пригородом, полным беспорядочно поставленных мастерских, свинарников и сараев. После того как гетто закрылось, Марысин с его крохотными земельными наделами и дачками превратился в район летних резиденций и домов отдыха для правящей элиты гетто.

В Марысине же находится обширное еврейское кладбище, а по ту сторону заграждения — станция Радогощ, куда прибывают тяжелые товарные составы. Отряды Schutzpolizei, которые круглые сутки следят за гетто, каждое утро выводят бригады еврейских рабочих грузить и разгружать вагоны; те же полицейские после окончания рабочего дня отводят рабочих назад в гетто.

Восточная доля гетто включает в себя кварталы к востоку и к северу от длинной и широкой оживленной улицы Згерская. Весь транзитный транспорт, в том числе курсирующие между южной и северной частями Лодзи трамваи, ходят по этой улице, буквально каждый квартал которой охраняют немецкие жандармы. Два самых загруженных из трех пешеходных мостов гетто выгнулись над Згерской. Первый мост находится ниже Старой площади. Второй, прозванный немцами Hohe Brücke — Высокий мост, тянется от каменного фундамента костела Св. Марии до самой Лютомерской улицы с той стороны церковной площади Кирхплатц. Западная доля охватывает кварталы вокруг старого еврейского кладбища и рыночной площади, где когда-то стояла старая синагога (теперь превращенная в конюшню). В этой части сдаются немногочисленные в гетто квартиры с действующим водопроводом.

Еще одна длинная улица, Лимановского, вливается в гетто с запада и раскалывает западную долю на две части меньшего размера, северную и южную. Здесь тоже есть пешеходный мост — на Масарской улице.

В центре гетто, как раз там, где сходятся две главные улицы, Згерская и Лимановского, расположена площадь Балуты. Эта площадь — «брюхо» гетто. Сюда стекаются все нужные гетто материалы, которые потом отправляются в resorty. Отсюда же увозят большинство товаров, которые производятся на фабриках и в мастерских гетто. Площадь Балуты — единственная нейтральная зона в гетто, здесь встречаются немцы и евреи; она закрыта со всех сторон, окружена колючей проволокой, здесь всего двое постоянно охраняемых «ворот»: те, что на Лагевницкой улице, и те, что ведут в «арийскую» часть Лицманштадта, — на Згерской.

У немецкой администрации гетто тоже есть канцелярия на площади Балуты — несколько бараков, стоящих стена к стене с секретариатом Румковского; в народе ее называют штаб-квартирой. Здесь же находится Главное бюро по трудоустройству (Centralne Biuro Resortów Pracy); его возглавляет Арон Якубович, который согласовывает работу resortów гетто и отвечает за производство и ведение дел с немцами.

Переходная зона.

Ничейная, точнее — общая неразделенная полоса посреди строго охраняемой еврейской земли; сюда имеют доступ и немцы, и евреи — последние, однако, только по особому пропуску.

Вероятно, лишь этот нервный узел посреди гетто объясняет, зачем оно вообще существует, это гигантское собрание обветшалых грязных зданий, которое на самом деле — огромный склад товаров, предназначенных на экспорт.

Еще раньше он заметил, что вокруг него образовалась какая-то окоченелая неподвижность. Он говорил, говорил — но никто не слушал или же его слова не достигали людей. Он словно сидел под прозрачным стеклянным куполом.

Так было и в дни, когда умирала его первая жена Ида: она умерла в феврале 1937 года, за два с половиной года до того, как разразилась война, после долгого супружества, которое, к его великой печали, оказалось бесплодным. Болезнь, которой, возможно, и объяснялась бездетность Иды, постепенно атрофировала ее тело и душу. Когда, ближе к концу, он вносил поднос в комнату, где возле жены хлопотали две служанки, она уже не узнавала его. Иногда она была вежливой и корректной, как с гостем, а иногда взрывалась ненавистью. Однажды она выбила поднос у него из рук и крикнула, что он dibek, пусть убирается отсюда.

Пока жена спала, он сидел рядом; только так он мог удостовериться, что она еще принадлежит ему. Жена яростно металась на кровати, путаясь в пропитанных потом простынях, и кричала: «Не тронь меня! Убери свои грязные руки!» Он вышел на лестницу и крикнул служанкам, чтобы они бежали за врачом. Но они стояли внизу, уставясь на него и словно не понимая, кто он и что говорит. Кончилось тем, что ему пришлось отправиться за врачом самому. Его шатало от двери к двери, как пьяного. Наконец он нашел врача; тот взял двадцать злотых только за то, чтобы надеть пальто.

Но было уже поздно. Он склонился над женой и прошептал ее имя, она не услышала. Через два дня она умерла.

Когда-то он попытал счастья в России — начал было производить плюш, но тут грянула Октябрьская революция. Его ненависть к социалистам всех мастей и членам «Бунда» зародилась именно тогда. Он мог бы сказать: уж я-то знаю коммунистов, нечего им делать в приличном обществе.

Он видел себя простым практичным человеком, без всяких изысканных manér. У него была особая манера говорить — речь его была ясной и громкой; в резком голосе звучало упрямство, заставлявшее многих неприязненно отворачиваться.

Он долго был членом Всемирной сионистской организации, партии Теодора Герцля, но скорее из практических соображений, чем вследствие пламенной веры в идеи сионизма. Когда польское правительство в 1936 году отложило выборы в местные еврейские объединения, испугавшись, что в руководство попадут социалисты, все сионисты вышли из лодзинской кехилы, предоставив «Агудат Исраэлю» руководить объединением единолично. Все — кроме Мордехая Хаима Румковского, который отказался отдать свое место в совете объединения. Его критики, в ответ исключившие его из партии, говорили, что ради выгоды он сотрудничал бы с самим дьяволом. Они даже не подозревали, насколько были правы.

Когда-то он мечтал стать богатым удачливым фабрикантом и производить ткани, подобно легендарным гражданам Лодзи — Кону, Розенблату и, конечно же, Израэлю Познаньскому. Однажды они с компаньоном даже организовали ткацкое предприятие. Но для ведения дел ему не хватало настоящего терпения. Он приходил в ярость из-за каждой запоздавшей поставки, подозревал обман и мошенничество в каждом счете. В конце концов он рассорился с компаньоном. Потом последовали русская авантюра и банкротство.

Вернувшись после войны в Лодзь, он стал страховым агентом фирм «Силезия», «Пруденциаль» и еще нескольких. Когда он стучался в дверь, в окнах возникали любопытные перепуганные лица, но никто не решался открыть. Его прозвали Pan Śmierć — господин Смерть; у него и было лицо Смерти, когда он тащился по улицам: после России у него стало побаливать сердце. Он часто сидел в одиночестве в каком-нибудь дорогом кафе на Пётрковской улице, среди врачей и адвокатов: ему хотелось, чтобы его видели в их благородном обществе.

Но никто не подсаживался к нему за столик. Посетители кафе знали, что он необразованный человек, который, чтобы продать свои страховки, прибегает к грубейшим угрозам и оскорблениям. Одному торговцу краской с Костельной улицы он сказал, что тот умрет, если немедленно не застрахует семью, — и на следующее утро торговца нашли мертвым под крышкой прилавка, а его жена с оравой из семерых детей осталась без средств к существованию. К столику господина Смерти подходили люди, приносившие таинственные сообщения; они садились спиной к залу, не смея показать лицо. Поговаривали, что он уже тогда водился с личностями, которым позже предстояло войти в бейрат гетто, — «третьеразрядные „персонажи“ с не слишком четким представлением о благе человечества и с еще меньшим — об обычной чести и порядочности». Вместо общества «больших людей», которым он так завидовал, он получил шайку таскавшихся за ним по пятам бродяг.

Но — он обратился.

Позже он будет рассказывать детям и нянечкам из Зеленого дома, как Слово Божье внезапно, неожиданно прозвучало для него, мощное, словно зов сердца. С того самого дня, говорил он, болезнь отступила от него, растаяла, как мираж.

Это произошло зимой. Подавленный, он брел по одному из темных переулков Згежа и наткнулся на девочку, съежившуюся под жестяным щитом на трамвайной остановке. Девочка тихо окликнула его и прерывающимся от озноба слабым голосом попросила еды. Он снял свое длинное пальто и закутал девочку, потом спросил, что она делает на улице так поздно и почему ей нечего есть. Она ответила, что ее родители умерли и ей негде жить. Никто из родственников не захотел взять ее к себе или хотя бы накормить.

Тогда будущий председатель повел девочку с собой на горку, где на верхнем этаже большого помпезного дома жил клиент, к которому он направлялся. Это был деловой знакомый известного торговца тканями и филантропа Хеймана-Ярецкого. Румковский объявил этому человеку, что, если он слышал что-нибудь о еврейской цдоке, он немедленно возьмет к себе этого бездомного ребенка, накормит как следует и уложит спать в теплую постель; делец, уверенный, что отказом рискует навлечь на себя гибель, не решился перечить Румковскому.

С того самого дня жизнь Румковского коренным образом изменилась.

Преисполнившись новой энергии, он купил заброшенный дом с садом в Еленувеке, недалеко от Лодзи, и основал колонию для детей-сирот. Мысль его состояла в том, что ни один еврейский ребенок не должен расти, не получая пищи, крова и хотя бы начальных школьных знаний. Он много читал, в числе прочего впервые прочел труды основателей сионистского движения Ахада Хаама и Теодора Герцля. Он мечтал создавать свободные детские колонии, где дети могли бы не только возделывать землю, как настоящие kibbutznikim, но и осваивать основы какого-нибудь ремесла, готовясь к училищам, которые ждали бы их после приюта.

Часть средств для существования своей Kinderkolonie он получал от американско-еврейской благотворительной организации «Джи-Ди-Си», «Joint Distribution Committee», которая свободно и щедро давала деньги всем благотворительным учреждениям в Польше. Остальные деньги он добывал так же, как когда-то продавал страховки. У него был свой метод.

Вот наш господин Смерть снова возникает у дверей. Однако на сей раз он не продает страховку — он собирает средства на содержание и обучение детей-сирот. Для всех детей у него есть имена. Малышей зовут Марта, Хайя, Эльвира и Софья Грановские. У него в бумажнике их фотографии. Маленькие кривоногие трех- и четырехлетки, пальчик одной руки засунут в рот, другая рука цепляется за воздух или за невидимого взрослого.

Теперь у будущих обладателей страховки нет никаких шансов укрыться за шторами кухни. Господин Смерть выбрал себе профессию, которая поставила его над жизнью и смертью. Он говорит: моральный долг каждого еврея — жертвовать на слабых и нуждающихся. Если жертвователь не захочет отдать требуемое, он сделает все, чтобы очернить его репутацию.

Его Kinderkolonie ширилась и процветала.

Шестьсот детей-сирот жили в Еленувеке круглый год, и все видели в Румковском отца, и все радостно здоровались с ним, когда он проезжал по длинной аллее. В карманах пиджака у него было полно сластей, которые он разбрасывал, как конфетти, чтобы убедиться: это дети бегают за ним, а не он за ними.

Но господин Смерть есть господин Смерть, какое бы пальто он ни носил.

Есть такой дикий зверь, рассказывал он как-то детям из Зеленого дома. Он соткан из частей всех зверей, каких только не сотворил Всевышний. Хвост у этого зверя раздвоен, ходит зверь на четырех лапах. У него чешуя, как у змеи или ящерицы, а зубы острые, как у дикого кабана. Зверь этот нечист, брюхо его волочится по земле. Его дыхание жарко, словно огонь, и обращает все вокруг в пепел.

Этот зверь пришел к нам осенью тридцать девятого года.

Он изменил все. И люди, которые раньше жили мирно, стали частью тела этого зверя.

Купить книгу на Озоне

Севак Арамазд. Армен (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Севака Арамазда «Армен»

Добравшись до тихой и безопасной поляны, молодой
человек по имени Армен остановился и прислушался, тяжело
дыша и внимательно глядя по сторонам. Сюда не доносилось
ни звука. Вытянувшиеся деревья самозабвенно
пили тишину заката, точно старались не уронить ни капли
льющегося с неба драгоценного света, который, тем
не менее, ускользал от них, падал на землю и рассыпался
в траве. Казалось, лес трепещет и содрогается каждым
листком. «Как я…» — мелькнуло у него в голове, и внезапно
он почувствовал лютый голод. Хотел положить рюкзак
на землю, но безотчетно рванулся вперед и на ходу дрожащей
рукой вытащил из рюкзака небольшой прозрачный
пакет с круглыми пирожками величиной с грецкий орех.
Он купил их при входе в село у сидевшей на обочине дороги
старухи, при этом ему бросилось в глаза сходство между
ее маленькой круглой фигурой и испеченными ею пирожками.
Сейчас, вспомнив изучающе-подозрительный взгляд
старухи, когда она протянула ему пакет, молодой человек
пожалел о своем неуместном великодушии и подумал, что,
не остановись он возле нее и не потеряй время на покупку,
он не встретил бы тех троих, что хотели его убить.

Дело в том, что в этом небольшом селе, приютившемся
в уголке лесистой долины, при невыясненных обстоятельствах
погиб двенадцатилетний мальчик, сын старосты
села, его тело нашли недалеко от ветхого и уже покинутого
жилища, в котором жил какой-то чужеземец; все решили,
что именно он убил ребенка — убил и скрылся. Молодой
человек случайно забрел сюда в поисках работы и узнал
об этом от местного мальчугана, когда попросил его указать
дом старосты, но тот, сбивчиво рассказав о случившемся,
испуганно повернулся и удрал. В тот же миг молодой
человек почуял, что в пустынности этого укрывшегося
в лесу маленького села таится засада, и решил было вернуться,
но в это время, преградив ему путь, из-за деревьев
вышли три свирепых типа и угрожающе двинулись на него.
То, что последовало за этим: шум, крики, брань, удары, обрушившиеся
на него со всех сторон, — было каким-то кошмаром,
от которого в памяти остались смутные, бессвязные
обрывки. Отчетливо помнил он лишь то, что во время
всей этой неразберихи его не покидало чувство глубокого,
непостижимого стыда и страх перед тем, что он может
упасть и это будет конец. А потом в какой-то момент драки
его ослепил блеск узкого лезвия, и он яростно набросился
на того, кто был с ножом, заломил ему руку, заставил выпустить
оружие из его обмякших потных пальцев и, не обращая
внимания на двух остальных, продолжавших осыпать
его ударами, подобрал нож и забросил его в гущу
деревьев. Один из нападавших тут же рванулся за ножом,
двое оставшихся опешили, не зная, что делать, и он, воспользовавшись
заминкой, подхватил упавший на землю
рюкзак и скрылся…

Молодой человек поднес пирожок ко рту, но ему почудился
звук шагов за спиной. Он тревожно оглянулся, однако
на тропинке никого не было, и только жужжание
нескольких кропотливых вечерних жуков на поляне нарушало
тишину леса. Внезапная мысль о том, что недавнее
происшествие — вовсе не недоразумение, а как бы неизбежное возмездие, вызвала в нем смутное и гнетущее чувство,
точно именно он стал причиной гибели ребенка. Он
вспомнил, как его уверения в невиновности наталкивались
на удручающее непонимание: те трое поначалу только
орали и угрожали, к действиям они перешли после того,
как его собственные объяснения неожиданно для него самого
стали звучать неубедительно и он, подавленный,
невольно опустил голову: в ту минуту ему показалось, что
он в самом деле убил ребенка…

— Им было ясно только одно: ребенка убил чужак… — 
прошептал молодой человек и с удивлением почувствовал,
что это, как ни странно, правда — независимо от того, что
произошло в действительности.

Вот, оказывается, что имеют в виду говоря «чужбина»:
это обреченность, причем неважно, виновен ты или нет.

Он сел на траву, не представляя, что делать дальше.
Впервые в жизни он со всей остротой осознал безвыходность
своего положения. Медленным взглядом обвел
окрестность: лес равнодушно молчал, погрузившись в себя
и словно чего-то ожидая… Чего?.. Того, что уже бывало
сотни, тысячи, бессчетное множество раз! Но это жизнь
леса, не имеющая к нему никакого отношения. И трава,
на которой он сейчас сидит, не имеет к нему отношения.
Так же, как и ничтожный муравей, который запутался в волосках
его запястья и мечется, ища выход. Глаза молодого
человека увлажнились…

Он родился в Армении, в затерянном среди высоких гор
маленьком селе Сар, где разбросанные дома почти сливаются
с утесами и валунами. Дом, в котором он появился
на свет и вырос — единственным ребенком своих родителей,
рухнул в одночасье в темную, ненастную осеннюю
ночь от неожиданного и страшного подземного толчка.
И сейчас, когда он вспомнил заплаканное лицо матери
и невыразимое отчаяние отца, молча и потерянно стоявших
над руинами, сердце его разрывалось на части. Показалось,
что причина их горя — только он и его беспомощность.
И горькое чувство, не покидавшее его с того дня,
как он попал в эту чужую и далекую страну, вспыхнуло
в нем с новой силой: он точно упал с непостижимой высоты
и приземлился здесь, в этом месте, представляющем
огромную ухабистую равнину, некое безымянное пространство,
как бы убегающее из-под ног одновременно
во все стороны. Он, всегда живший рядом с небом, выше
облаков, чуть ли не в обнимку с солнцем, слышавший ночной
шепот звезд, хватавший стремительный ветер за гриву,
растворявшийся в молчании бездонных пропастей,
оказавшись здесь, в этой стране, чувствует, что его четвертуют
четыре стороны света, что он расщепляется, рассеивается
в непроглядных туманах далеких горизонтов.
И тогда заплакал молодой человек по имени Армен, сидя
на глиняном полу этой страны, понимая, что это его судьба
и с нею — хочешь не хочешь — надо смириться. Так нашел
он способ не ропща переносить ее капризы в чужом
краю, и так было до сегодняшнего дня, до инцидента
в этом богом забытом селе, где ему открылось истинное
лицо чужбины, и он содрогнулся так, словно впервые заглянул
в глаза смерти…

Он отправил в рот и попробовал разжевать пирожок,
но тот, несмотря на аппетитный вид, оказался на удивление
черствым и твердым, как орех. От боли в деснах он
чуть не взвыл. Потом сиротливо съежился и лишь теперь
почувствовал, что все тело у него ноет от жестоких побоев.

Особенно сильно болел нос. Он осторожно ощупал его:
нос распух и был словно сдвинут в сторону. Ладонью вытер
губы — увидел кровь. Кровь была и на пирожке. Он
ощутил во рту вкус крови. И тут до него дошел истинный
смысл того, что произошло. Будто кто-то неведомый пытался
его унизить…

— Не выйдет! — глухо прошептал он, сплюнув красную
слюну и сжав губы.
Волна безудержного гнева поднималась в груди и наполняла
его какой-то непривычной силой. То была сила
жизни. Сила его жизни. Его сила. И никто не может отнять
у него эту силу…

Он еще немного посидел, потом легко вскочил на ноги
и решительной походкой продолжил путь.

* * *

Выйдя из лесу и проходя над мутной и хмурой рекой, отделявшей
лес от степи, он на минуту остановился на мосту
и осмотрелся. Далеко-далеко падающий шар солнца будто
с неслышным отсюда грохотом ударился о горизонт и рассыпался,
при этом его раскаленные лучи брызнули во все
стороны, наполнив бескрайнюю степь равнодушной пылью
вечернего безмолвия. Мир был так огромен, а путейдорог
в нем так много, что впору было отчаяться, и сердце
Армена сжалось от неясной тревоги: куда он попал, как
и зачем?.. В следующее мгновение он впервые ощутимо понял,
что погруженная в море теней земля кругла, и душу его
неожиданно переполнила радость: он открыт и для жизни,
и для смерти, и для победы, и для поражения…

Дойдя до первого перекрестка, он снова немного помешкал:
дороги, точно бесчисленные морщины, бороздили
темнеющее лицо страны. Где-то далеко отсюда едва угадывались
в наступающих сумерках поселки, села, города,
напоминающие то здесь, то там случайно выросшие в этой
бесплодной и бескрайней степи густые кустарники, и Армен
невольно вспомнил сидевшую на обочине дороги торговку
пирожками.

«Будто морщинистое лицо той старухи», — подумал он
о земле, по которой шел.

Слева от него по узкой и бугристой дороге двигалось
темное пятно. Непроизвольно Армен тоже повернул влево:
наверняка это человек, у которого можно что-то узнать.
Немного погодя навстречу ему из сумерек выплыло какоето
существо, припадавшее на одну сторону. По легкому покачиванию
вытянутого тела Армен догадался, что это собака.
Заметив человека, она замерла, потянула носом
воздух, а затем продолжила путь. По всей вероятности, это
был бродячий пес, побитый и голодный. «Как я…» — подумал
Армен и, остановившись, достал из рюкзака пирожок
и протянул его навстречу собаке. Та, к удивлению Армена,
сделав большой крюк, обошла его и равнодушно побежала
дальше; судя по всему, конечным пунктом ее маршрута
был лес, где она намеревалась переночевать. Армен посмотрел
ей вслед, и в следующий миг мурашки поползли у него
по телу: это был вовсе не бродячий пес, а самый настоящий
волк; остановившись на перекрестке, он тоже обернулся
и посмотрел на Армена сверкнувшими в полумраке глазами.
Некоторое время Армен и волк не сводили друг с друга
взгляда. Потом волк отвернулся и медленно удалился в сторону
прибрежных кустов, а Армен продолжил путь.

Солнце уже зашло, однако ало-оранжевое зарево все
еще освещало горизонт, и от этого вокруг казалось еще
темнее, чем было на самом деле. Армена не покидало чувство,
что он месит ногами уплотняющийся сумрак. Тишина
дороги поглощала звуки его шагов, которые, смешиваясь
с дыханием, порождали в нем приятное чувство
легкости непрерывного движения. Ноздри ему щекотала
терпкая смесь запахов им же поднимаемой пыли — явный
признак того, что он уверенно владеет дорогой. Он шел
вперед, не глядя под ноги, искусно обходя при этом рытвины
и ухабы, поскольку вырос среди скал и ущелий и здешние
дороги были для его привычных ступней детской
игрушкой. Внимательно глядя по сторонам, он всматривался
в каждый камень и кустик, ибо знал: он здесь не один,
степь незримо, но внимательно следит за каждым его движением.
И это чувство взаимопочитания согревало ему
душу…

Спустя немного времени слух его уловил какие-то новые
звуки. Обернувшись, он уставился в темноту: глухое,
мерное громыхание, словно доносившееся из-под земли,
постепенно приближалось, вскоре к нему присоединился
монотонно-ритмичный топот. Армен невольно затаил дыхание,
когда из темноты перед ним выросло нечто огромное,
фыркающее и вздыхающее, и в тот же миг он уловил
знакомый запах лошади и травы. Это была обычная крестьянская
телега, которую тащила лохматая лошадь.
На козлах развалился дюжий сельчанин; по-видимому, он
возвращался из леса. Поравнявшись с Арменом, телега
остановилась. Обрадованный Армен дружески поздоровался
с возницей и подчеркнуто любезно поинтересовался,
может ли тот подбросить его до ближайшего населенного
пункта. Возница не удостоил его ответом, он сидел молча
и неподвижно, его голова четко вырисовывалась на фоне
угасающего горизонта, но лица не было видно. Армен,
не мешкая, сел в телегу, и та тут же покатила дальше.

— В ваших краях много волков? — начал Армен разговор,
удобно устроившись на мягкой соломе. — Я только
что встретил одного. Сперва мне показалось, что это собака,
а пригляделся — волк… — Армен улыбнулся.

Возница никак не отреагировал. Видимо, это был угрюмый
и неразговорчивый сельский мужик, не склонный
к дружеским беседам.

Армен немного смутился, потом, вспомнив о пирожках,
извлек из пакета несколько штук и, придвинувшись к передку
телеги, благодарно протянул их вознице.

Возница не шевельнулся, не повернул головы. Армен
в недоумении отдернул руку, в голове у него пронеслась
мысль о том, что вот так же и волк отверг протянутый им
пирожок, и его охватило странное чувство. Армен проглотил
слюну и попытался получше разглядеть возницу,
но кроме лохматых, не знавших гребня волос и темного силуэта
ничего невозможно было разглядеть. Вскоре он забыл
о вознице и поднял глаза к небу, сгущавшийся мрак
которого словно стремился подчинить себе все пространство.
Армен невольно сравнил его с небом над родным селом
— высоким и бездонным, переливавшимся веселым
и ярким фейерверком бесчисленных звезд. Убаюканный
покачиванием телеги и монотонным топотом копыт, он
вскоре задремал, погрузившись в мир сладких сновидений
и согревающих душу воспоминаний…

Он проснулся в мучительной тревоге; приснилось, что
на лицо ему наброшена невидимая металлическая сеть,
от которой он не может освободиться: изо всех сил пытается
оттолкнуть ее руками, но запутывается в ней еще больше.
Армен откинулся на борт телеги, почувствовал острую
боль в спине и окончательно пришел в себя. Была уже глубокая
ночь. На непроглядном небе висела круглая, похожая
на фонарь луна. Степь затопили смутные тени, сумрак
и тишина, в которой скрип телеги казался каким-то потусторонним
звуком, доносящимся из неведомого далека.
В лицо им дул пронизывающий ветер, казалось, он идет
откуда-то сверху, чуть ли не с самой луны. Возница сидел
так же неподвижно, за все это время его поза совершенно
не изменилась. Черная, расплывчатая глыба его фигуры
выглядела еще более жутко и таинственно; скупой лунный
свет удивительным образом обтекал ее, и видна была лишь
огромная тень, отбрасываемая на дорогу. Внезапно тьма
вокруг стала еще непроглядней, будто телега въехала под
какие-то мрачные своды. С трудом повернув голову, Армен
увидел слева от себя большую гору, совершенно неуместную
на этой пустынной равнине. Вид у нее был странный:
неестественно острая вершина и зигзагообразные очертания
склонов, от которых исходил тусклый серебряный отблеск.

— Что это за гора? — повернулся Армен к вознице. — 
Вид у нее необычный…

Возница и на этот раз ничего не ответил. «Может быть,
он глухонемой?..» — подумал Армен. Его охватил страх,
сердце тревожно заколотилось. Ему захотелось вскочить
с места и встряхнуть возницу — зачем, он и сам не смог бы
объяснить, — когда телега резко свернула вправо и, немного
проехав, остановилась. Армен глянул в сторону возницы,
но перед ним был лишь непроницаемый мрак. Он, тем
не менее, хотел спросить у возницы что-то еще, но почувствовал,
что не может. Непроизвольно соскочил с телеги
и подошел к нему, чтобы хотя бы попрощаться, но телега
неожиданно тронулась с места. Армен замер, ему почудилось,
что он видит сквозь мрак большие и сверкающие глаза
возницы…

Какое-то время он ошарашенно смотрел вслед телеге,
которая словно растворилась в темноте. Не было слышно
ни скрипа, ни топота копыт. Армен сделал несколько шагов,
но с удивлением обнаружил, что тут нет дорог, только
бугристая равнина с небольшими курганами и колючим
кустарником. Армен пожал плечами и вернулся. Когда он
вышел на дорогу, перед ним снова возникла гора, чья смутная
тень властно возвышалась на фоне беззвездного неба;
она казалась недоступной и была похожа на гигантскую
колонну, подпирающую небосвод. Гора непреодолимо
притягивала его к себе. Он пересек дорогу, продрался через
кустарник и направился к ней. Подойдя ближе, ошеломленно
остановился: гора испускала тошнотворный запах,
от которого у него закружилась голова. Наверняка это
была мусорная свалка какого-то ближайшего города. Армена
развеселила неожиданная мысль: разве невозможно
разгрести эту гигантскую, зловонную кучу мусора? Конечно,
возможно. Если захотят, он мог бы это сделать. Один.
Без чьей-либо помощи. Он будет работать день и ночь,
пока от горы не останется и следа. Ее просто не будет, она
перестанет существовать, исчезнет вместе со своим смрадом.
И за всю работу ему заплатят столько, что вполне хватит
на ремонт отцовского дома… Эти мысли так окрылили
Армена, что он погрузился в мечты: представил обновленный
родительский дом — высокий, крепкий и светлый…

Он деловито подошел вплотную к подножию мусорной
горы. Внимательно всмотрелся — постепенно свалка стала
ему чем-то нравиться, даже вонь уже не казалась такой
невыносимой. «Это всего лишь запах… — подумал он, —
такой же, как любой другой…» Он похлопал ладонью
по нескольким разбитым бочкам, наполненным грязью
и какой-то маслянистой жидкостью, и те ответили глухим
звуком. «Она могла быть и больше…» — решил он, скользнув
взглядом от подножия до вершины горы. Из ближайшей
темной щели послышался шорох крысиной возни, потом
одна из крыс с отчаянным писком выскочила наружу
и испуганно метнулась прочь, а вслед за нею появилась
другая, более крупная, и яростно бросилась вдогонку. Первая
крыса с невероятной скоростью достигла вершины
горы и там исчезла; вторая же, на ходу передумав, вернулась,
смело пробежала недалеко от ног Армена и влезла
в какую-то черную круглую дыру. Ему сейчас нравились
даже эти крысы…

Определившись в своих дальнейших планах, он хотел
повернуть обратно, как вдруг ему почудились далекие человеческие
голоса. Обойдя бесформенные груды металла,
он вышел к противоположной стороне горы и остановился
у довольно большой воронки, глубокой и темной. Ничего
нельзя было разглядеть. Он хотел повернуть обратно, когда
снова услышал те же звуки, но уже отчетливее. Пройдя
по краю воронки, Армен обогнул ее и поднялся на окаменевший
песчаный пригорок. Взору его предстал залитый
лунным светом противоположный склон мусорной горы,
который он не мог видеть с дороги и который, казалось,
простирался до самого горизонта. Повсюду на этом пространстве
— снизу и почти до вершины — копошилось
множество людей. С превеликим усердием они рылись
в мусорной куче и время от времени издавали радостные
крики, находя что-то нужное: пустую бутылку, кусок материи,
книгу, ведро или штык лопаты… Это были нищие,
бездомные бродяги, пьяницы и наркоманы, убогие и увечные
люди, которых Армен иногда встречал во время своих
скитаний. Мужчины и женщины — молодые и старые,
больные и здоровые, в грязных лохмотьях, опустившиеся,
с одутловатыми лицами, с застывшим безразличием в глазах…
Армен нахмурился, наблюдая эту безрадостную картину.
Взгляд его остановился на пожилой женщине и мужчине
среднего роста, которые одновременно нашли нечто
похожее на одеяло и теперь орали друг на друга, желая завладеть
находкой. Женщина, по-видимому, пыталась доказать,
что она первая нашла одеяло, выкрикивая что-то
хриплым голосом. Мужчина утверждал обратное и осыпал
женщину проклятиями. Спор кончился тем, что к ним, хромая,
подошел человек с большой головой и внушительной
фигурой. В руке он держал за горлышки гроздь пустых бутылок.
Человек этот что-то сказал спорящим и торжественно
встал рядом с ними, сверкая глазами. Некоторое время
громила выжидал, с безучастным видом поглядывая
по сторонам, и вдруг схватил одеяло своей огромной ручищей
и стал стремительно спускаться по склону. Мужчина
бросился за ним, но споткнулся в скользкой жиже, упал
и скатился в какую-то яму. Женщина с воплями поспешила
ему на выручку. Она уселась рядом, положила его голову
себе на колени и принялась гладить его и успокаивать.
Мужчина вдруг резко вскочил и стал лихорадочно разгребать
то место, на которое упал. Вскоре он вытянул из-под
груды мусора кожаную безрукавку, издал ликующий крик
и подпрыгнул от радости. Какое-то время женщина смотрела
на безрукавку с грустной завистливой улыбкой, потом
уронила голову на колени и съежилась. Мужчина
немного подумал, бросил безрукавку ей на плечи и двинулся
к вершине, по пути с новой энергией разгребая мусор
толстой палкой, найденной неподалеку…

Армен опустил голову и уставился себе под ноги. Так
было надежнее: голоса людей, их крики, плач, смех теперь
словно доносились издалека. Расчистить это место, убрать
гору мусора — значит лишить этих людей последней надежды…

Он спустился с пригорка и вошел в заросли кустарника.
Остановившись у края дороги, бережно стряхнул с одежды
пыль и приставшие колючки и, прежде чем продолжить
путь, оглянулся: гора мусора незыблемо стояла между землей
и небом и, казалось, ничто не в силах нарушить ее безмятежный
и величественный покой…

Армен повернул голову, осторожно ощупал секретный
внутренний карман на поясе: те небольшие деньги, что он
заработал, очистив колодец в одном из крестьянских дворов,
были на месте. Он улыбнулся и закинул рюкзак на плечо.

Купить книгу на Озоне

Временный ввоз

Отрывок из книги Елены Чижовой «Терракотовая старуха»

О книге Елены Чижовой «Терракотовая старуха»

По утрам я приезжала в офис, усаживалась в приемной. У меня не было ни обязанностей, ни места.

Время ползло сонной мухой — на стеклах оставались
следы.

Казалось, Фридрих про меня забыл. Или — я обмирала от этой мысли — уже сожалеет о своем предложении,
считает его скоропалительным. «В ваших услугах я не
нуждаюсь». Я пыталась представить себе, как он выходит из кабинета и объявляет о своем решении, подбирала достойные ответы — то грубые, то более-менее вежливые, но про себя знала точно: если это случится, я не
найдусь с ответом. Просто встану и уйду.

Секретари ведут себя сдержано. Блондинка, впрочем, приветливее: улыбается, наливает кофе. Брюнетка
не замечает в упор. Иногда я предлагаю свою помощь:
«Может, полить цветы?» Мне неизменно отказывают —
вежливо, но твердо. Все цветы политы накануне.

Брюнетка уехала с поручением. Мне надо воспользоваться случаем, попытаться наладить контакт. В конце
концов, мы обе — женщины. У женщин всегда найдутся
общие темы. В Древнем Египте была традиция: знакомясь, женщины рассказывали друг другу о своих родах.
Торнтон Уайлдер. Мартовские иды.

«А кем вы работали раньше?»

«Инженером-технологом в НИИ, — Елена отвечает
охотно. У нее красивое лицо: голубые глаза, нежная матовая кожа. — Попали под сокращение — и я, и муж. Начальство освобождало комнаты, чтобы сдать частным
фирмам…»

Могу себе представить: еще вчера они вскакивали,
как встрепанные, глушили верещанье будильников.
К автобусу, с эскалатора на эскалатор, бегом — до проходной. Лишь бы успеть, расписаться, поставить росчерк в засаленной книге. Ровно в девять ее унесут как
добычу, вырвут из опоздавших рук. Теперь этой книги
нет. Осталась только шариковая ручка. Повисла на замызганном шнурке.

Их прежняя жизнь пахла конторским клеем, затхлыми стеллажами, заставленными картонными папками.
В стеллажи въелась советская пыль: безделья, политинформаций, болтовни о тряпках, примерок в женском
туалете, картофельной вони овощебаз, копеечных
профсоюзных взносов — 5-го и 20-го каждого текущего
месяца. Анекдотов, которые травили в курилке…

«Мы же не знали. Думали, все образуется. Директор
скрывал до последнего… Вам с сахаром? — Елена размешивает растворимый кофе. Подает мне чашку, подсаживается поближе. — Мне повезло. А муж… Пока безработный. Сидит дома, следит за сыном. Нашему сыну
двенадцать», — она поправляет светлые волосы.
Скорее всего, ее муж — из однокурсников. К третьему курсу отпустил бороду, ходил с рюкзаком, бренчал
на гитаре:

Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены…

«А вы?»

Теперь моя очередь рассказывать.

«Преподавала в институте. Русский язык. А Катерина?»

«На фабрике. Инженером-нормировщиком».

У брюнетки тоже дочь. На лбу печать напряженного
одиночества. Для дочери она наняла бонну — очень приличная женщина, бывший университетский преподаватель. Недавно вышла на пенсию. Ее дочери повезло: сидела бы на продленке, а так ходит по музеям.

«Ой, слышите? — Елена прислушивается испуганно. — Кто это?..»

В коридоре чужие голоса…

«Может, радио?»

Я иду за нею следом. В коридоре пусто. Если не считать охранника, который сидит у входной двери.

Мы заглядываем в кухню. Тоже никого. Повариха
уже ушла. Все убрано. На столе — перемытая посуда:
стопка тарелок, чашки кверху дном на полотенце… Теперь я их слышу — слабые голоса. Откуда-то сбоку, как
будто проникают сквозь стену. «А там что?» — я показываю на дверь. — «Ничего… Черная лестница». — «Может, соседи?»

Елена качает головой: «Давно расселили. В доме
больше не живут. Ой, кажется, телефон!» — она бежит
обратно. На свое рабочее место.

Я осматриваю помещение. Квадрат от бывшей плиты, три кухонных стола — от них остались следы, не зашарканные половой тряпкой.

Так просто не расселишь. Днем они отсиживаются за
стенкой. По ночам возвращаются в свои комнаты, заставленные нашей офисной мебелью. Переодеваются
в домашнее, выходят в кухню, разогревают ужин.

Тетка в синем фланелевом халате. Стоит у бывшей
плиты, шевелит картошку. Картошка с котлетами —
теплый мясной запах.

Семья садится к столу. Хозяйка вносит чугунную
сковородку, ставит на стол. На столе — рабочий беспорядок: ведомости, черновики договоров. Они не замечают. Ставят тарелки на наши бумаги. На бумагах остаются жирные следы…

«Это Евгений Фридрихович, — Елена заглядывает
в кухню. — Будет вечером. Сказал, чтобы вы дождались».

Бывшие жильцы исчезают, не проронив ни слова.
Я возвращаюсь на свой пост.

По вечерам он принимает доклады — в порядке живой очереди. Начальники отделов собираются загодя,
томятся в приемной. Очередь продвигается медленно.
Заранее никогда не угадаешь — сегодня кому-то хватает
минут десять, завтра зависнет часа на полтора. Героини
вестерна работают как в хорошем ресторане: до последнего клиента.

Сегодня этот клиент — я. На часах — половина одиннадцатого.

Катерина появляется в дверях кабинета: «Татьяна
Андреевна, вы можете зайти».

Фридрих роется в бумагах. Трет переносицу, зажигает настольный свет. «Вас не затруднит погасить люстру? К вечеру устают глаза».

По стенам развешаны дипломы. В прошлой жизни он
работал архитектором, руководил мастерской.

«Вот, — он протягивает картонную папку. — Остальное у водителя».

Из Финляндии едет оборудование. Машина прибывает завтра. Моя задача — растаможить. Я не знаю
этого слова.

«Это значит — получить разрешение. Оформить временный ввоз».

«Почему временный?» — «Потому что пошлина
меньше. Если платить по полной — останемся без порток. Да и вообще… — он ломает целую сигарету, —
черт! — сметает на пол, — государство и так неслабо
поимело…»

Тут наши позиции совпадают целиком и полностью.
Проклятые сойки склевали до последней крошки. Мое
личное прошлое. Годы, переведенные в рубли…

* * *

Третий день я обиваю пороги. Машина ждет во дворе. Сопроводительные, учредительные, спецификации… Таможенные девочки дают объяснения. От их
объяснений ссыхаются мозги. Документы, подписи, печати… По ночам я бьюсь в паутине: тонкие липкие нити. Я ворочаюсь, сбивая одеяло. По утрам просыпаюсь
как в коконе. За ночь успели оплести.

Водитель приезжает дисциплинированно. Его простой оплачивается отдельно. Он помалкивает и курит
во дворе. Нерастаможенные водители дожидаются своей очереди: сидят на пустых ящиках, травят дорожные
байки. Таможня — гавань, куда заходят их корабли.

Фридрих несет убытки. Но это — не главное. Главное
в том, что гусеница превращается в куколку. Мне уже
трудно ходить. С каждым днем все труднее. Этого никто
не видит. Еще день, и я не встану, просто не сдвинусь
с места. Больше всего мне хочется забиться. Под ящики, головой в пыль…

На четвертый день я упираюсь лбом в стену: для
оформления таможенной декларации нужен одиннадцатизначный код. «Образцы документов представлены на
стенде. Ваш девятизначный не подходит», — таможенная девочка возвращает мне папку. Я втягиваю голову
в плечи: «А где… его взять?» — «Не взять, а получить, —
она называет организацию, кивает на стенд. — Там все
написано».

Стенд занимает полстены. Неповоротливая черепаха
ползет вдоль плинтуса, пересчитывая цифры: вот он. Его
выдают на гербовой бумаге. Срок оформления — месяц.

Елена слушает сочувственно. Катерина стучит, не
поднимая глаз от клавиш. Я дохожу до кульминации:
одиннадцатизначный код.

«Им нужен подлинник?» — Катерина снимает руки
с клавиатуры, выпрямляет спину. В ее глазах тлеет
опасливая настороженность. «Нет, сказали, можно
и копию». — «А старый подлинник?» — «Есть», — я роюсь в папке, нахожу гербовую бумагу. «Ну, так в чем же
дело? — она бросает презрительно. — Вон он, ксерокс —
в углу».

Куколка силится понять, извивается убогим телом.
На ксероксе копируют документы. Героини вестерна не
видят моих мук. Для них — простая задачка: из пункта
А в пункт Б.

Катерина склоняется над клавишами, печатает, выводит на принтер. Усмехается. Подает мне.

Одиннадцать цифр. Моя рука дрожит. Я боюсь вырезать криво. «А вдруг — уже чей-нибудь?» Героини вестерна переглядываются. Я понимаю: им смешно. Париться о чьем-то коде, когда все вокруг ничье.

Сносная копия выходит с третьей попытки. «Вот».
Я демонстрирую дело своих рук. Рано или поздно мой
обман вскроется. Когда получу подлинник, его сличат
с подделкой. Когда-нибудь, но не теперь. Куколка, запертая в трусливом коконе, рвется на свободу.

Она вырвется через два часа, когда таможня примет
ничью копию и поставит окончательный штамп.

Обратно я прилетаю на крыльях. «Девочки, — порхаю у порога, — вы гении!» — «Да ладно, — Катерина отмахивается, — науґчитесь. Кстати, а почему вы не ходите обедать?» Во-первых, не приглашали, во-вторых…
«Здесь, — она понимает правильно, — обеды бесплатные. Фридрих Евгеньевич вносит от себя…»

Это выражение я встречала у кого-то из классиков. Я пытаюсь вспомнить: женщины, живущие от
себя

Теперь мы надеемся прожить от Фридриха. Пока
что выходит не очень: запеканки, пирожки, драники.
Яна проявляет чудеса изобретательности. В «Работнице» целая подборка: блюда из муки и картофеля. Я ищу
оправдание: «Может, просто забыл». — «Господи, ну,
возьми и напомни».

Мои родители говорили: деньги — не главное. Мне
стыдно заговаривать о деньгах. Так было и раньше, с моими учениками.

Яна складывает пальцы в щепотку: «Ну, ты сравнила… Раньше! Детям, — ее щепотка ходит у меня под носом, — нечего жрать».

Раньше она бы себе не позволила. Сложить пальцы.
Теперь складывает и говорит: нечего жрать. Я понимаю: это от бессилия. С самого детства она привыкла полагаться на себя. Гордилась тем, что ни от кого не зависит: ни от спекулянтов, ни от материнского прошлого…

* * *

В конце месяца меня приглашают в бухгалтерию.
Против моей фамилии одна тысяча рублей. «Распишитесь». Спрятав глаза, ставлю закорючку: моя подпись
предательски дрожит.

Я иду по коридору, захожу, накидываю крючок.
В унитазе журчит вода. Сортир, провонявший гнилыми
трубами. Что же мне делать?.. Я согласна на любую работу — лишь бы хорошо платили. Янина мать мыла сортиры. «Вот, — я складываю пальцы, сую себе под нос, —
накося выкуси. Вот теперь и нюхай».

Катерина смотрит внимательно. У меня опухшие веки. Я оправдываюсь: «Страшно воняет в туалете. Прямо глаза слезятся… Наверное, аллергия». Елена вздыхает: «И, правда, хоть не ходи… Сто раз говорила». Катерина прячет усмешку: на говно аллергии не бывает,
во всяком случае, на человечье. Говорит: «Не знаю. Вася вчера смотрел». — «Нет, — Елена не соглашается. —
Мало ли что — вчера… Пусть снова посмотрит. Надо
ему напомнить».

Вот именно: пойти и напомнить.

Я не успела сказать ни слова.

«Прошу, — Фридрих отсчитывает бумажки. — Ровно
девять тысяч. В сумме — как договаривались. — Но, — он
подбирает слова, — об этом не стоит…»

Я понимаю: коммунальное прошлое закончилось. Теперь каждый за себя…

Вечером мы с Яной строим планы. Точнее, строит
она.

«Вот, — моя подруга пересчитывает тысячи. В который раз. — Зима на носу. Теперь, слава богу, ученые. Во-первых, — она загибает большой палец, — побольше мяса. Забить морозилку. — Про себя я отмечаю это странное выражение: будто морозильная камера — домашнее
животное, которое ведут на бойню. — Чай, крупы, консервы. Да, — она замирает с оттопыренным мизинцем, —
сахар. Слушай, ты не знаешь, а сыр может лежать
Можно подумать, я мышь. Всю жизнь собирала сырные
обрезки и складывала на черный день…

«Ну все. Пол вымою завтра. А Витька-то, представляешь, так бы и убила! Ботинки порвал, засранец». —
«Купи новые». — «Ты с ума сошла! Ботинки — четыре тысячи. Это сколько ж мяса?..» — Она шевелит губами, переводя ботинки в килограммы.

«Слушай, а это — точно?» — Яна разбирает диван.
«Что?» — «Ну, это… Будет так платить». — «Не веришь?» — «Верю. Еще как верю, — она шепчет истово. —
Если, конечно, не убьют». — «Меня?» — я уточняю равнодушно. «Да типун тебе на язык!.. Твоего Фридриха.
Слушай, а я ведь серьезно. Вон, по телику: то одного, то
другого. Я тебя умоляю. Если что, не лезь на рожон».

«Птичка моя, — хихикаю в подушку, — ты похожа на
жену комиссара». — «Я, — она не понимает юмора, —
уже ни на что не похожа… А эти, секретарши, они хорошо одеты?— Я не успела ответить. — Вот! Тебя тоже
надо одеть». — «Да я вроде бы и так…» — «Не-ет, — она
мотает головой. — Гардероб надо обновлять не от случая к случаю, а систематически. Я читала в журнале.
А твой Фридрих — хорошо одевается?» — «Так себе», —
я пожимаю плечами. «При капитализме все мужики
хорошо одеваются. Лучше, чем бабы. Значит, — делает
вывод, — еще не капиталист». — «А миллионы?» —
«Миллионы, — Яна отвечает без запинки, — говно. Сегодня есть, завтра — нет. Главное — психология… Ой,
забыла! Знаешь, кого я встретила? Светку Вострикову, из 10 „А“. Толстая, как квашня. Представляешь,
переехали. В переулок Грифцова. С евроремонтом.
Ничего себе! После их поганой-то Ульянки. Жаловалась: говорит, растолстела, даже шапка не лезет. Нормальные люди — задницей, а она, — Яна корчится от
смеха, — башкой!.. Они теперь с Постниковой. В школе грызлись, а тут, представь, подружились. На почве
шмоток».

«Каких шмоток?» — я переспрашиваю.

«Помнишь, у нее еще сестра-фифа. Училась в Вагановском, пока не поперли. Выскочила за итальянца. Говорит, маленький, похож на мафиози. Счастлива!» —
Яна заводит глаза мечтательно. «Постникова?! Так она
же страшная!» — «Не Постникова, ее сестра. Говорит:
счастье, что поперли. Стояла бы двадцать пятым лебедем. А теперь — пару раз наденет и шлет. Че-мо-да-нами», — она чеканит по слогам. «А Вострикова при чем?
На нее ж не налезет». — «Так она и не носит. Навесит
ярлыки и толкает как новое. Говорит: достало мотаться
челноком. Одному дай, другому отстегни — и проводники, и таможня. Постниковой тоже выгодно. В общем,
молодцы девки! Поднялись».

Вострикову я помню смутно — так, серая мышка. Теперь еще толстая. Толстая серая мышь.

«Ты что! Такая прикинутая! Спрашивала, как ты.
Хорошо, говорю. В мебельном бизнесе. Оказывает-
ся, теперь покупают». — «Бизнес?» Мне не успеть за
ее поворотами. «Да при чем здесь!.. Бывшие коммуналки». — «В бывших коммуналках воняет, — я говорю. — Гнилыми трубами». — «Подумаешь! — Яну не
собьешь с толку. — Трубы так трубы: недолго и поменять. Подкопим, сделаем евроремонт. Как в Европе.
Въезжают, потрошат до перекрытий. А потом все по-новому: и пол, и перегородки… Ты только представь:
коридор! Потолки… Три с половиной как минимум.
А окна…»

У меня слипаются глаза. Подкопим, сделаем евроремонт… И все будет хорошо…

«Ладно, — она жалеет меня, — спи… Пойду посижу
на кухне. Покурю…»

Коридор, оклеенный желтоватыми обоями… Рано
или поздно мы обязательно съедемся: сменяем две
двухкомнатные на одну коммуналку. Огромную, с потолками и окнами… Во сне я знаю: это не квартира.
А мое выпускное сочинение. «Символика желтого цвета в романах Ф.М.Достоевского». Повезло, отличная
тема. В моей памяти множество цитат: желтая каморка
Раскольникова, лицо Мармеладова, Сонин желтый
билет, мебель в кабинете Порфирия Петровича, перстень с желтым камнем…

Сейчас я возьму ручку и начну с самого начала…
«Господи!» — обмираю от ужаса: цитаты, которые я учила, никак не подходят. Здесь живут другие персонажи.
Те давным-давно умерли. Остались их внуки или правнуки. Теперь они тоже — старики…

Старуха — на ногах стоптанные бурки — крадется
в кухню. Оглядывается, льет из горшка. Желтая струйка утекает в раковину. Уборная далеко, через три двери. Каждый раз не находишься… Сует под фартук. Крадучись, идет к себе…

Голая кухонная лампочка, желтый цвет вполнакала.
В дверях — размытый силуэт. Женщина в синем фланелевом халате входит, направляется к раковине. Пускает горячую струю. В нос шибает старушечьей мочой.
«Сука! Опять за свое…» Шагает, напирая на пятки, колотит в филенчатую дверь: «Сволочь! Башку пробью!»

В дверную щель лезет запах хлорки. Старуха принюхивается. Ей очень страшно. Та — молодая. Возьмет
и изведет. Только и ждут ее смерти — зарятся на комнату. Старуха всхлипывает: «Отравители». Грозит желтушным кулачком…

Женщина в халате и рваных тапках выходит из своей
комнаты. Дергает запертую дверь: «Оглох? Засел, алкаш поганый!»

Старик в застиранной майке шарит за унитазом: там
припрятан мерзавчик. Выпивает единым духом. Желтый кадык работает как помпа. Оглядывается, сует за
горшок. Стерва! Найдет, устроит выволочку… Моет,
моет! Провоняла своими мылами… Плюет в пол.

Женщина уходит к себе. Садится в продавленное
кресло. На днях явилась агентша. Каждому по отдельной плюс доплата. Старуха, гадина, уперлась: тут родилась — тут и помру…

Она думает: никогда не кончится. А эти? Богатые
сволочи! Есть же деньги… Вот и кокнули бы старую суку. Теперь это просто: придушить — и всем хорошо.

Анетта Пент. Привыкнуть друг к другу можно и без слов это совсем не долго (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Анетты Пент «Привыкнуть друг к другу можно и без слов это совсем не долго»

Оставьте все плохое за дверью, говорит госпожа
Менг Во, в то время как я стою перед ней:
развязавшийся воротничок халата топорщится
у горла, руки как плети висят вдоль туловища.
Я не понимаю, какое плохое она имеет в виду
и за какой дверью, учитывая тот факт, что я
вот уже несколько часов пребываю на свежем,
кондиционированном воздухе сингапурского
торгового центра «Парадиз», чьи входы и выходы
затерялись в нескончаемой веренице окутанных
мягким светом бутиков. Искусственные
пруды, небольшие заросли, до этого я долго
бродила между птичьих вольеров, быть может,
плохое я должна оставить именно там, на песчаных
грядах, или в запутавшихся ветвях деревьев
с крошечными птицами, или в ресторане
без стен, протянувшемся на несколько залов,
с установленными повсюду одинаковыми барными
стойками, где подают мисочки с рисом,
овощами, курицей, всем тем, что делает Сингапур
страной безграничных гастрономических
возможностей, вряд ли госпожа Менг Во имела
в виду это.

Я уже целых пять секунд знаю ее имя, оно
указано на бейджике, который она приколола
на миниатюрную грудь, хотя, возможно, здесь
могли быть указаны должность или почетное
звание: доктор красоты, хозяйка салона, леди с
изящными ручками, директор, менеджер спа-
центра «Семь сосен», хотя при чем здесь сосны,
здесь нет никаких сосен, название могло означать
все что угодно, и сама госпожа Менг Во мне
этого, конечно, не объяснит, а задавать вопросы
я здесь разучилась. У меня назначено время, и
я уже оплатила процедуру в приемной, где другая
дама, с совсем другим бейджиком на груди,
улыбнулась мне и предложила терпкий имбирный
чай, от которого во рту осталось неприятное
жжение. Потом она накинула мне на плечи этот
халат, завязывать который пришлось самой, что
было очень сложно, поскольку я не видела, что
делают мои пальцы, и мне не хотелось затруднять
даму просьбой, да и вряд ли она стала бы
помогать мне, это оказалось моим первым заданием,
с которым я недостаточно хорошо справилась.

Поэтому тесемки развязались прежде, чем
госпожа Менг Во приступила к процедуре. Она
сделала вид, что ничего не заметила. Поприветствовала
меня, слегка склонив голову, и позволила
войти, хотя никто так и не проверил, оставила
ли я все плохое за дверью. В спа-кабинете
чистота, ни один звук не проникает сюда, толстые,
обитые мягкой тканью, белоснежные стены,
как будто только что взбитые, вот только госпожа
Менг Во не похожа на сказочную госпожу
Метелицу, она худа и руки ее кажутся холодными.
Госпожа Менг Во проводит меня к кушетке,
куда я довольно неуклюже плюхаюсь, да и как
вообще мои телодвижения могут быть грациозными
и плавными, если я делаю все слишком громко, я вспотела, чего невозможно избежать в
Сингапуре, хотя и гуляла несколько часов в ледяной
прохладе кондиционеров торгового центра
«Парадиз».

Госпожа Менг Во никогда не потеет, она ухоженна
и выглядит женщиной без возраста, ее
брови выщипаны изящной дугой, и, за исключением
черной блестящей челки, на ее лице нет ни
одного волоска, насколько я смогла рассмотреть.
У меня же, совсем наоборот, растительность проглядывает
в неположенных местах, между бровей,
в ноздрях. Но за тем я сюда и пришла.

Чего бы вам хотелось, спрашивает госпожа
Менг Во, с минуту понаблюдав за моими неловкими
попытками перевернуться на кушетке
и послушав, как мои ноги скрипят о прорезиненную
подкладку, до тех пор пока мне не удается
улечься и расправить на животе растянутую
футболку.

Мне уже хочется новую красивую обтягивающую
футболку, хочется, чтобы дома все обрадовались
моим безделушкам из сувенирных лавок
торгового центра «Парадиз», хочется, чтобы у
меня было так же мало морщин, как у госпожи
Менг Во, и такая же удивительно гибкая шея, и
это не считая других желаний.

Ах, пожалуй, лицо, отвечаю я.

Госпожа Менг Во неожиданно быстро наклоняется,
и достает из угла раскладное увеличительное
зеркало, и подносит мне его прямо к лицу.

Лицо, повторяет она, много работы, и в первый
раз за весь мой визит улыбается. После чего
она велит мне расслабиться, и это звучит как
дружелюбный приказ, которому я охотно следую.
Я закрываю глаза и замираю в ожидании.
Госпожа Менг Во водит зеркалом взад-вперед у
моего лица, я ощущаю легкий ветерок движения
и ее взгляд, потом ее пальцы на моей шее, туго
завязывающие тесемки. Она встает, почти бесшумно
передвигается по комнате, в воздухе распространяется
аромат сосны и горячего расплавленного
воска, она берется своими холодными
руками за мои ступни, раскачивая их, как будто
хочет взвесить.

Я тут же открываю глаза, лицо, повторяю я
отчетливо еще раз для верности.

Я вас поняла, говорит госпожа Менг Во, первый
раз без акцента на правильном оксфордском
английском, но именно так я начинаю процедуру.
Будет лучше, если вы закроете глаза.

Но сейчас уже не получается этого сделать,
я удивлена переменившемуся акценту госпожи
Менг Во и тому, как она крепкой рукой берется
за пальцы ног, за которые мне тут же становится
ужасно стыдно, они кривые и мозолистые, и я
не смею даже пошевелиться. Я наблюдаю, как
она растирает пятки и ороговевшие края моих
пальцев, потом подергивает каждый из них, после
чего выпрямляется и кивает мне, как будто
бы показывая, что я справилась со вторым
заданием. Запах сосны резковат, возможно, это
распоряжение владельца салона, размышляю я,
могу ли я попросить сменить благовоние на другое,
которое лучше бы сюда подошло и которое
понравилось бы госпоже Менг Во.

Из-под полуоткрытых век я наблюдаю, как
она разминает пальцы и присаживается с правой
стороны от меня. Держится она очень прямо,
при этом не кажется деревянной, поворачивается
влево и вправо, расставляет несколько металлических
сосудов и чашу с маслом. Между тем из
носика одного сосуда на мою сухую кожу лица
начинает валить пар, он клубится над бровями,
пока я не оказываюсь в густом облаке, собственноручно
изготовленном госпожой Менг Во. Она
вытирает руки полотенцем, берет пинцет и начинает
выщипывать на моем лице каждый волосок,
пока брови не превращаются в две тонкие
дуги. Я молчу, а мои глаза начинают слезиться,
из носа течет. В ее взгляде я ищу отвращение к
моему рыхлому лицу, но ее глаза сужены, и она
лишь фиксирует каждый отдельный прыщик,
выдавливая его двумя указательными пальцами,
при этом она спрашивает, зачем вы здесь:

Лицо, бормочу я.

Я имею в виду, здесь, в Сингапуре.

Я открываю глаза, чтобы понять, не будет ли
это моим следующим заданием, или она действительно
хочет знать, зачем я здесь.

Так зачем же я здесь. Я здесь, потому что хочу
посмотреть город. Потому что еще ни разу здесь
не была. Потому что здесь продают хорошие сувениры.
Потому что Сингапур — это промежуточная
станция. Потому что я взяла тайм-аут.
Как будет «тайм-аут» по-китайски.

Госпожа Менг Во ждет моего ответа, пинцет
зажат между указательным и большим пальцами,
терпеливо, но упорно. Я тяну с ответом дольше,
чем позволяют приличия, не зная, что сказать.
Откашливаюсь и говорю, что я здесь по делам.

Но этого недостаточно, ее вопросительный
взгляд все еще направлен на меня, во всяком
случае, мне так кажется, и я размышляю, как же
ей объяснить, что у меня здесь нет никаких дел
и что я не знаю, зачем я здесь, что я с такой же
легкостью могла бы оказаться в любом другом
месте или нигде, пока до меня вдруг не доходит,
что она смотрит мне не в глаза, а на точку, рядом с моим левым веком, и тут же берется за нее.
Я не могу сдержать смеха, точнее, смешка, хихикаю
про себя и говорю: да, моя фирма, деловые
переговоры, знаете ли.

Тогда, сосредоточенно произносит госпожа
Менг Во, тогда решительно важно быть красивой.
Когда я согласно киваю, она задерживает
мой подбородок, чтобы я не крутилась, я еще не
закончила, объясняет она мне.

Красота — это ключ, продолжает она, ваша
красота дремлет в вашем лице, и вы забыли, где
она.

Я сопротивляюсь, для меня это слишком щепетильная
тема, я не ученица госпожи Менг Во,
я заплатила за эту процедуру и не обязана слушать
то, что мне не нравится.

Вы все утрируете, возможно, что касается
красоты и ключа, вы и правы, но, понимаете ли,
в деловом мире есть и другие критерии.

Сама я о деловом мире ничего не знаю, до
того момента, когда я перестала понимать, что
мне делать, я писала газетные статьи, платили
мало, нерегулярно, денег мне постоянно не
хватает, расходы превышают доходы, я не могу
пересчитать евро в доллары, собственно говоря,
я вообще не умею считать. Эта процедура стоит
много долларов, но я не знаю, дорого это или
дешево и могу ли я вообще позволить себе гос-
пожу Менг Во.

Профессионализм, умение стратегически мыслить,
во что бы то ни стало быть готовым к рискам
в финансовом секторе, знаете ли. Иногда, чтобы
выиграть, нужно чем-то рискнуть.

У вас, видимо, нет детей, спрашивает она.

Нет, нет, отвечаю я и тут же чувствую укол
совести, я предаю своих ребятишек, мою тонконогую музыкальную с всклоченными волосами
зеленоглазую восьмилетнюю девочку, моего отчаянного,
ловкого, подвижного, растрепанного
пятилетнего мальчугана, в одну секунду я отчетливо
представила их себе: Наташа и Ули на
диване рассматривают книжки с картинками, за
кухонным столом с домашним заданием, рассвирепевшие
после ссоры, с разбитым в кровь
коленом, с высокой температурой, кашляющие,
зовущие, зовущие меня, но потом я смотрю в
глаза госпоже Менг Во и качаю головой.

Нет, ведь все успеть не получается, я полностью
отдалась карьере, люблю путешествия, с
детьми это невозможно.

Теперь она клюнула.

Дети дарят красоту, говорит она. Она полагает,
что мне недостает красоты, поскольку я бездетна,
но она ошибается, она ничего не знает о Наташе
и Ули и никогда не узнает, что существуют другие
причины, почему я недостаточно красива, ей не
ведомо, как прекрасны лица тех, кого я произвела
на свет, кормила, пеленала, на мгновение я тоже
забываю об этом. Я вижу только лицо госпожи
Менг Во на фоне клубящихся белизной стен и
мое отражение в ее глазах, но я уже не вижу так
ясно Наташу и Ули, мне на ум приходят только
какие-то незначительные детали, Наташин фотоаппарат,
шрам Ули от последнего падения с велосипеда,
этот шрам я вижу так отчетливо, словно
Наташа сфотографировала его.

Может быть, но в моей жизни детям места
нет. Я редко бываю дома, вечерами у меня
бизнес-встречи, я хожу ужинать с моими деловыми
партнерами: разнообразное меню, со вкусом
подобранные вина, мы едим и беседуем, курим
и пьем, делаем все, чтобы преуспеть, организуем
большие проекты, иногда это перерастает в отношения,
не думайте, что я все отдаю на волю
случая: я выбираю ресторан, вино, наряды, все
сочетается.

Да, говорит госпожа Менг Во, и я чувствую,
что меня оценили и поняли.

Вы все выбираете правильно, говорит она, и
сейчас вы здесь. Мы киваем друг другу, и какое-
то время царит молчание, теперь я могу спокойно
закрыть глаза и ни о чем не думать, кроме как
о белых стенах кабинета, аромат сосны мне уже
не мешает, и я больше не вспоминаю о тех ночах
в походной палатке, когда мы, свернув свитера
вместо подушек, лежали, прижавшись друг к другу,
насколько позволяла жара, соприкасались не
только наши руки, ноги и животы, но и пальцы
ног мы сплели, так крепко, что ни один из нас
не мог отодвинуться, мы лежали так всю ночь, и,
когда один начинал проваливаться в сон, другая
расталкивала его и еще крепче сплетала пальцы,
ведь разлука была невыносима, и, когда на улице
что-то начинало потрескивать, сначала на ум
приходила мысль о костре, и о лесном пожаре,
и о том, что времени не хватит, чтобы убежать,
и что пожар распространится в доли секунды и
выйдет из-под контроля, и мы продолжали лежать;
если одной хотелось пить, другой делал
глоток, припадал к моему рту и утолял жажду; и
тучи комаров вились вокруг нас, укусы на теле
превращались в большие раны, так, что мы были
похожи на израненных бойцов. Чтобы не расчесать
тело в кровь, мы прижимали ладони к зудящим
местам, пока совсем не забывали о них, и о
лесном пожаре, и о сухих соснах, чьи корни так
глубоко вросли в землю, что им всегда хватало
воды.

Сандро Веронези. Спокойный хаос

Отрывок из романа

О книге Сандро Веронези «Спокойный хаос»

— Не бросай меня!

Нет, я ее не брошу, не удеру от нее. И надо же, меня осенило, мне на помощь приходит спасительная мысль. Вывернувшись из ее рук, я заплываю ей за спину и хватаю ее за локтевые впадины. Без этих обезумивших щупальцев женщина не сможет меня утопить. Это уже огромный шаг вперед. Однако теперь, когда я иммобилизовал ее руки и мои руки тоже заняты и тащить ее в таком положении в разъяренном, бушующем море очень сложно. Я должен передать ее мертвому телу те скудные силы, что еще сохранились в моем теле. Вдруг я скольжу вниз с огромной волны и попадаю в самый центр водоворота, который затягивает нас обоих вниз, вдобавок я не могу грести руками. Хорошенькое дело. Пытаюсь анализировать сложившуюся ситуацию и не вижу другого выхода, как повернуться на бок и грести ногами. Резко выбрасываю ноги назад и боком с силой толкаю ее тело вперед. И так мы потихоньку начинаем двигаться к берегу. Я снова и снова толкаю ее тело вперед, а она, побуждаемая своим подсознание самоубийцы, беспорядочно мечется, сопротивляясь моим движениям, и усложняет уже и без того сложное дело: толчок ногами, толчок в бок и мы еще чуть ближе к берегу. Еще один толчок и еще один крошечный шаг вперед и так далее, и так далее. Спокойно, терпеливо, точно рассчитывая свои силы. Я уже начинаю надеяться, что двигаясь таким образом, нам, наверное, удастся спастись. Я успокаиваюсь. Только вот есть одно но: я сказал бок, потому что можно и так его назвать, но, по правде говоря, мы плывем в совершенно немыслимой, абсолютно непристойной позе. В действительности, то, что я называл ее боком, вовсе не бок, а зад, широкий, мягкий зад аббатисы, а мой бок не что иное, как мой член, и я изо всех моих сил толкаю ее в зад своим членом, мертвой хваткой захватив ее руки сзади. Вот, что я делаю. В такой дикой и настолько абсурдной и бесстыдной позе, я, как сумасшедший, отталкиваясь ногами, толкаю ее тело вперед. Вдруг случилось нечто невероятное, дикое, абсурдное и бесстыдное: у меня появилась эрекция. Я начинаю осознавать это , по мере того, как сильнейшее жгучее ощущение потенции, возникая из ничего (где оно было раньше, несколько секунд назад?), концентрируется в одной точке, и оттуда напрягает все мои мускулы чтобы изогнуть их и мгновенно отхлынуть назад, разливаясь по всему телу, наполняя его до краев волной тепла так, что за несколько минут всем моим телом овладела эрекция, как будто в этой позе и с этой женщиной я не рискую жизнью в разъяренном, штормовом море, а, как бывает только в сказках, приготовился диким образом трахнуть ее в зад на широченной, бескрайней, незнакомой мне кровати в какой-то комнате, обставленной на арабский манер. Все это я осознаю по мере того, как это со мной происходит. Я удивлен и напуган, но как бы не было велико мое удивление, оно не мешает моему члену под плавками набухать и затвердевать. Он ведет себя так, как будто он не часть меня, а автономная единица, независимое от моей воли, неистребимое гормональное меньшинство, которое отказывается признать мысль о смерти, или, может быть, наоборот, признав ее, бросает Вселенной свой последний смехотворный боевой клич. Вот, это я. Я, в опасности, бью крепким членом по заду этой незнакомой мне, потерявшей голову от страха женщины и уговариваю себя, что я это делаю для ее же блага, и теперь уже и для себя тоже, для Лары, для Клаудии, для моего брата и ради всех тех, кто новость о том, что незнакомая женщина на моих глазах утонула, переварил бы за пять минут, но все равно стал бы страдать, плакать, и никогда бы уже ничего не было, как раньше, если бы вместе с ней здесь утонул бы и я. Да, я делаю это, чтобы спасти ее, чтобы спастись самому, но моя противоестественная реакция меня пугает больше, чем перспектива умереть, потому что никогда раньше смерть так близко ко мне не подступала. Я констатировать, что смотреть смерти в глаза, оказывает на меня такое действие и осознаю, что, в конце концов, после стольких раздумий или вовсе не думая, после того как смерть принесла мне столько страданий в тот ужасный 1999 год, когда сначала умер отец Лары, а потом и ее мать, а спустя только десять месяцев не стало и моей матери, и после того как мне пришлось столько потрудиться, чтобы признать ее, укротить, приручить, превратить в мягкую светскую львицу, смерть настолько возбуждает меня, что я цепляюсь за самую паршивую сексуальную фантазию, я что-то не припомню, чтобы у меня раньше были приступы таких фантазий, сплошное дерьмо, и даже не сама смерть, а все это вместе меня пугает.

Это меня и пугает, и успокаивает. Просто безумие какое-то, но все так и есть. Несмотря на то, что объективная неопределенность вдруг обрушилась на мои шансы на спасение, я снова чувствую ,что над моей головой расправила крыло, взяла меня под свою защиту неприкосновенность, та, которую на берегу моря, когда я как никогда раньше почувствовал мое единство с братом, в тот момент, когда взгляд его голубых глаз обещал нам обоим («Мы их спасем, мы не умрем»), это чувство неприкосновенности при первом же контакте с этой женщиной исчезло, но вот дух-наставник, вливающий молодые силы в мои жилы и сулящий мне неуязвимость, вдруг снова пришел ко мне на помощь, но на этот раз в единственном числе (» Я ее спасу, я не умру»). Я начинаю замечать, что мое мытарство стало приносить свои плоды, совсем недавно у меня этого чувства не было, как будто эту женщину по-настоящему я начал спасать только сейчас. Эрекция наполнила мое тело новым равновесием, я стал дышать синхронно с моими движениями: вдох, выдох и толчок вперед. Я слепо сопротивляюсь желанию остановиться и передохнуть, или хоть как-нибудь изменить эту позу, чтобы, приподнявшись над ее спиной, посмотреть, сколько еще осталось до берега. — мне все равно, сколько осталось, от этого ничего не меняется — я должен доплыть. Я просто плыву вперед , все время вперед конвульсивно, насильственно подталкивая вперед груду мяса, которая вздрагивает и всхлипывает и все еще пытается сопротивляться моему героическому поступку — потому что несомненно одно, мои действия, хотя и бессознательные, и беспорядочные, и с каждым разом все более непристойные, из-за моей эрекции и хриплых стонов, вырывающихся у меня из груди при каждом новом толчке, как у Серены Вильямс, когда она бьет по мячу, вне всякого сомнения, мои действия можно назвать героическими. Есть что-то необыкновенно прекрасное в этом нагом повторении, что-то вроде дзэна, к которому на протяжении всей нашей жизни в различном возрасте, через тысячи испытаний и так по-разному мы долго стремимся, чтобы уклониться от самых разных опасностей, и, к которому так и никогда даже на йоту не приближаемся, который сейчас, кажется, совсем нежданно снизошел на меня благодаря простой комбинации основных элементов — Эрос, Танатос, Психея в кои-то веки в гармонии с друг с другом, слились воедино в животном жесте…

Вдруг снова все исчезло. Чудовищная оплеуха вдавила меня в воду, и все мгновенно исчезло: исчезла женщина, исчез свет, исчез воздух, все превратилось в воду. Чувствую, что что-то вроде гарпуна впилось мне в ногу, а вот и еще один гарпун вонзился мне в бок. Я отбиваюсь скорее потому, что чувствую жгучую боль, а не для того чтобы вынырнуть из воды. Мне больно, и я отбиваюсь, отчаянно двигая руками и ногами, кручусь, как лаврак, попавшийся на острогу, стараюсь грести как можно сильнее, и барахтаясь таким образом, я бы сказал абсолютно случайно мне удается выплыть на поверхность. Вдыхаю немного воздуха, оглядываюсь вокруг, яркий свет ослепляет меня, а ногти женщины мертвой хваткой впились мне в бок. На одно долгое мгновение показалось ее задубевшее лицо, ее умоляющий взгляд, и у меня такое ощущение, что своим взглядом, полным ужаса, она просит у меня прощение и обещает мне, что не будет больше меня топить, что даст мне возможность ее спасти, что она понимает, что должна была так себя вести с самого начала. Вот только теперь уж и я тоже задыхаюсь, и мне никак не удается восстановить ровное дыхание, сердце, как бешенное, бьется у меня в груди, эрекции как не бывало, и все ближе и ближе подкрадывается острая боль судорог. И как только я замечаю, что мы подплыли как раз к месту, где разбиваются в дребезги огромные валуны волн, мне становится ясно, что моих скудных сил еще хватит, чтобы добраться до берега одному, но о том, чтобы тащить ее на буксире теперь уже не может быть и речи. Я чувствую, что у меня больше нет времени — я должен отделаться от нее как можно скорее, немедленно, если на самом деле не хочу умереть такой противной смертью. Вдруг я начинаю ненавидеть эту женщину. Да как же так, дрянь ты этакая, ты специально притащилась сюда чтобы утонуть на моих глазах; сюда, где всю жизнь, с самого детства, я провожу свой отпуск. Здесь я научился плавать, нырять головой вниз, кататься на водных лыжах, заниматься серфингом и парусным спортом. Я могу погружаться на пятнадцать метров под воду без кислородных баллонов и чувствую себя в воде, как в своей стихии, свободным, понятно тебе, застрахованным от смерти на воде. Когда же я отвечаю на твой призыв и делаю то, что ты хочешь, то есть лечу тебе на помощь чтобы спасти тебя, несмотря на то, что я с тобой не знаком и через пять дней должен жениться, и мне много чего терять, возможно, намного больше, чем тому рыжему остолопу, который посоветовал мне бросить тебя тонуть. Почему же когда я приближаюсь к тебе, ты пытаешься меня утопить? А потом ты раскаиваешься! Да пошла ты…

Ударить тебя кулаком что ли? Я решаю ударить ее в лицо кулаком и оставить ее здесь одну, пусть себе тонет, а самому на гребне вон той громадной волны выбраться на берег. Черт, действительно, накатывается громадная волна. Ее ногти все еще впиваются мне в бок и я таки решился, наконец, это сделать. Да, я уже было приготовился: выгнулся назад занес руку для удара чтобы точно поразить мишень — ее лицо, наполовину погруженное в воду, в отчаянии повернутое вверх, к небу, плещется на уровне моих подколенных впадин, — когда та огромная волна обрушивается на нас. Снова нет ничего вокруг, только сплошная темнота и вода, и крючки, которые все глубже впиваются мне в тело — на этот раз я чувствую жгучую боль в бедрах. Я не различаю больше, где верх, где низ — все превратилось в сплошной, изрыгающий пену круговорот — вода, песок и пузырьки воздуха, — который медленно, но неумолимо вращает меня винтом и я пребываю в пассивной позе утопающего, пока не ударяюсь лицом об песок. Этот удар возвращает меня к жизни. Я снова обретаю способность ориентироваться: если здесь дно, значит, плывя в противоположном направлении, можно вынырнуть на поверхность. Я напрягаю ноги чтобы оттолкнуться и всплыть наверх. Ноги еще слушаются меня, но поднимаюсь я с огромным трудом, как будто за ноги меня схватила не одна, а дюжина умирающих женщин. Кое как, одной ногой, мне удается упереться в дно и оттолкнуться, но сразу же становится ясно, что толчок пошел вкось и получился слишком слабый по сравнению с сверхчеловеческими усилиями, которые, как мне кажется, я приложил чтобы оттолкнуться. Чувствую, что все пропало. Теперь уже все: я потерял последний шанс всплыть на поверхность и умираю, на самом деле, умираю. Да, вот сейчас я умру, именно в этот момент. Ну вот, вот и случилось: я умер. Мгновение назад я утонул, как дурак… Моя голова выходит на поверхность.

Да, черт возьми, моя голова вышла на поверхность.

Мне кажется, что впервые в жизни я сделал вдох и сразу же увидел прямо перед собой что-то вроде белого клюва, нависшего прямо над моей головой и услышал голос, кричащий:

— Хватайся, хватайся за доску!

Эмма Донохью. Комната (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Эммы Донохью «Комната»

Сегодня мне исполнилось пять лет. Когда я засыпал вечером в шкафу, мне было еще четыре, но, проснувшись ночью в кровати, я стал уже пятилетним, чушь какая-то. До этого мне было три года, а еще раньше — два, один и ноль.

— А у меня был минус?

— Что? — спрашивает Ма, сильно потягиваясь.

— На небесах. Был ли у меня минус один год, минус два, минус три?

— Не-а, счет начался только после того, как ты спустился на землю.

— Через окно на крыше. И тебе было очень тоскливо, пока я не завелся в твоем животике.

— И не говори. — Ма свешивается с кровати и включает лампу. Со звуком вуш вся комната освещается.

Я вовремя успеваю закрыть глаза, потом быстро открываю один, а за ним и второй глаз.

— Я себе все глаза выплакала, — говорит Ма. — Я лежала и считала секунды.

— И сколько же у тебя получилось секунд? — спрашиваю я.

— Много-много миллионов.

— Нет, ты скажи точно, сколько миллионов?

— Да я уж и счет им потеряла, — отвечает она.

— Тогда ты стала все время думать о своем яйце и вскоре растолстела.

Ма улыбается. — Я чувствовала, как ты там толкаешься.

— А во что я толкался?

— В меня, конечно.

В этом месте я всегда смеюсь.

— Ты толкался изнутри, бум-бум. — Ма подымает свою футболку, в которой она спит, и с несколько раз с силой надувает живот. — И тогда я подумала: «Это Джек выходит наружу». А утром ты с широко раскрытыми глазами выскользнул на ковер. — Я смотрю на ковер, весь в красных, коричневых и черных зигзагах, обвивающих друг друга. На нем виднеется пятно, которое я нечаянно посадил во время своего рождения. — А потом ты перерезала шнур, и я стал свободен, — говорю я Ма. — А потом я превратился в мальчика.

— Да ты уже сразу был мальчиком. — Она встает с кровати и включает обогреватель, чтобы согреть в комнате воздух.

Я думаю, что он, должно быть, не приходил вчера вечером после девяти, поскольку, когда он является, воздух в комнате немного меняется. Но спрашивать у Ма я не стал.

— Скажи мне, мистер Пятилетний, когда ты хочешь получить подарок — сейчас или после завтрака?

— А что это за подарок, скажи?

— Я знаю, что ты сгораешь от любопытства, — отвечает Ма, — но только не грызи ногти, ведь в дырочку могут пролезть микробы.

— И тогда я заболею, как в три года, когда у меня были температура и понос?

— Еще хуже, — отвечает Ма, — от микробов можно умереть.

— И раньше времени отправиться на Небеса?

— А ты все равно продолжаешь грызть. — Ма отнимает мою руку ото рта.

— Прости. — Я засовываю провинившуюся руку под себя. — Назови меня еще раз мистером Пятилетним.

— Ну, так как, мистер Пятилетний, сейчас или попозже?

Я запрыгиваю на кресло-качалку, чтобы посмотреть на часы. Они показывают 07:14. Не держась за ручки, я катаюсь на кресле-качалке как на скейтборде, а потом перепрыгиваю на одеяло, представляя себе, что качусь теперь на сноуборде. — А когда надо получать подарки?

— Когда тебе захочется. Давай я выберу за тебя, — предлагает Ма.

— Нет, мне уже пять, и я сам выберу. — Мои пальцы снова тянутся ко рту, но я засовываю их в изгиб локтя и крепко сжимаю. — Я выбираю сейчас.

Ма вытаскивает что-то из-под подушки, я думаю, она спрятала это, чтобы я не увидел. Это рулон разлинованной бумаги, обвязанный пурпурной ленточкой от шоколадок, которые мы получили на Рождество. — Разверни его, — говорит Ма. — Только осторожно.

Я распутываю узел и разворачиваю бумагу — это рисунок, сделанный простым карандашом и не раскрашенный. Я сначала не понимаю, что это за рисунок, но потом до меня доходит. — Так это же я! — Как в зеркале, только крупнее — моя голова, плечо и рука в футболке, в которой я сплю. — А почему это у меня глаза закрыты?

— Потому что я рисовала тебя ночью.

— Как же ты сделала рисунок, если ты спала?

— Нет, я не спала. Вчера утром и позавчера и за день до этого я включала лампу и рисовала тебя. — Но тут она перестает улыбаться. — В чем дело, Джек? Тебе не нравится подарок?

— Нет, мне не нравится, что ты не спала, когда я спал.

— Ну, я же не могла рисовать тебя, когда ты бодрствовал, иначе бы это не было сюрпризом, правда? — Ма ждет моего ответа. — А я думала, ты любишь сюрпризы.

— Я предпочитаю такие сюрпризы, о которых я знаю.

Ма издает короткий смешок.

Я залезаю на качалку, чтобы вытащить кнопку из набора, лежащего на полке. Минус одна означает, что теперь от пяти кнопок остался ноль. Когда-то их было шесть, но одна куда-то пропала. На одной кнопке держится картина «Великие шедевры западного искусства № 3: Богородица с младенцем, Св. Анной и Св. Иоанном Крестителем», которая висит позади качалки; на другой — «Великие шедевры западного искусства № 8: Впечатление: Восход», рядом с ванной; на третьей — картина с безумной лошадью, под названием «Великие шедевры западного искусства № 11: Герника». Мы получили эти шедевры вместе с коробками овсянки, но осьминога я нарисовал сам — это мой лучший рисунок, сделанный в марте, правда, из-за горячего воздуха, поднимающегося над ванной, он слегка покоробился. Я прикрепляю мамин сюрприз к пробковой плитке, расположенной в самом центре над кроватью, но она качает головой. — Только не здесь.

Она не хочет, чтобы Старый Ник увидел этот рисунок. — Тогда давай повесим его в шкафу, на его задней стенке, — предлагаю я.

— Отличная идея.

Шкаф сделан из дерева, так что мне приходится посильнее нажимать на кнопку. Я закрываю дверцы, которые всегда скрипят, даже после того, как мы смазали петли кукурузным маслом. Я гляжу в щелку, но внутри темно. Тогда я чуть-чуть приоткрываю дверцу — рисунок кажется белым, с маленькими серыми линиями. У самого моего глаза висит голубое мамино платье. Я имею в виду глаз на рисунке, поскольку платье — настоящее и висит в шкафу.

Я чувствую по запаху, что Ма стоит рядом — у меня самый тонкий нюх в нашей семье. — Ой, я забыл попить, когда проснулся.

— Ничего страшного. Может быть, пропустим разок, ведь теперь тебе уже пять?

— Ни в коем случае, Хозе.

Ма ложится на белое одеяло, а я устраиваюсь рядом и принимаюсь сосать молоко.

* * *

Я отсчитываю сотню подушечек и заливаю их молоком, которое почти такое же белое, как и наши тарелки. Мне удается не расплескать ни капли, слава младенцу Иисусу. Я выбираю оплавленную ложку с белой ручкой, покрытой пятнышками — однажды ее случайно прислонили к горячей кастрюле, в которой варились макароны. Ма не любит оплавленную ложку, но у меня она — самая любимая, потому что не похожа на все остальные.

Я разглаживаю царапины на столе, чтобы он получше выглядел. Наш круглый стол — белого цвета, только царапины на нем серые. Они образовались там, где Ма режет овощи и другие продукты. За едой мы играем в «Мычание», поскольку для этой игры не надо открывать рот. Я угадываю мелодию «Макароны», «Она спускается с гор» и думаю, что третья песня — это «Спустись пониже, милая колесница», но на самом деле это — «Штормовая погода». Так что я получаю два очка, и Ма целует меня два раза.

Я мычу «Греби, греби, греби, моряк» и Ма сразу же отгадывает. Когда же я начинаю песню «Говорун», она корчит гримасу и говорит — Я знаю эту песню, в ней поется о том, как человек упал и снова поднялся, только вот забыла, как она называется. — В конце концов, она все-таки вспоминает ее название. В третий раз я мычу «Не могу выбросить тебя из головы», но Ма никак не может отгадать. — Ты выбрал такую сложную песню … Ты слышал ее по телевизору?

— Нет, ты сама мне ее пела. — Я исполняю припев, и Ма говорит, что она ужасно бестолковая.

— Тупица. — Говорю я и дважды целую ее.

Я пододвигаю стул к мойке, чтобы вымыть посуду. Тарелки приходится мыть осторожно, зато мисками можно всласть позвенеть банг-банг. Глядя на себя в зеркале, я высовываю язык. Ма стоит позади меня; я вижу, что мое лицо накладывается на ее, словно маска, которую мы делали на Хэллоуин. — Жаль, что рисунок не получился, — говорит она, — но, по крайней мере, на нем видно, на кого ты похож.

— И на кого же я похож?

Она прикладывает к зеркалу палец в том месте, где отражается мой лоб. От него остается кружок. — Ты — точная копия меня.

— А что такое «точная копия»? — кружок постепенно исчезает.

— Это означает, что ты во всем похож на меня. Наверное, потому, что ты сделан из меня. Те же самые карие глаза, такой же большой рот и острый подбородок …

Я смотрю в зеркало на нас с Ма, а мы с Ма из зеркала смотрим на меня. — А нос у меня совсем другой.

— Ну, сейчас нос у тебя еще совсем детский. — Я трогаю его. — А он что, отвалится, и на его месте вырастет новый?

— Нет, нет, он просто станет больше. А вот волосы точно такие же, как и у меня — темные.

— Но у меня они доходят до поясницы, а у тебя только до плеч.

— Это правда, — говорит Ма, беря тюбик с пастой. — Твои клетки в два раза живее моих.

Я не могу себе представить, как можно быть наполовину живым. Я снова смотрю в зеркало. Наши футболки, в которых мы спим, разные, и белье тоже — на мамином нет медвежат.

Когда она во второй раз сплевывает, настает моя очередь чистить зубы. Я чищу каждый свой зуб со всех сторон. Мамин плевок в раковине не похож на мой. Я смываю оба плевка водой и улыбаюсь улыбкой вампира.

— Ой, — Ма закрывает глаза. — Твои зубы сверкают такой чистотой, что я чуть было не ослепла

Ее зубы совсем гнилые, поскольку она забывала их чистить. Сейчас она жалеет об этом и теперь уже чистит после каждой еды, но они все равно уже испорчены.

Я выравниваю стулья, поставив их у двери напротив одежного коня. Он всегда ворчит и говорит, что у нас мало места, но если его сложить, то места будет сколько угодно. Я тоже могу сложиться, но не вдвое, как он, из-за моих мышц — ведь я живой, а он нет. Дверь сделана из волшебного блестящего металла, и после девяти, когда я забираюсь в шкаф, она произносит бип-бип.

Сегодня в окне не было желтого лица бога; Ма говорит, что его свет не может пробиться сквозь снег.

— Какой снег?

— А вот, посмотри, — отвечает Ма, показывая на окно в крыше.

В него виден слабый свет, окруженный темнотой. В телевизоре снег всегда белый, а настоящий — нет, это что-то непонятное.

— А почему он не падает на нас?

— Потому что он снаружи.

— В открытом космосе? Жаль, что он не внутри, я хотел бы с ним поиграть.

— Тогда бы он растаял, потому что здесь тепло. — Тут Ма начинает мычать, и я сразу же догадываюсь, что это «Пусть идет снег», и пою второй куплет. Потом я пою «Чудесная зимняя страна», и Ма присоединяется ко мне, только на тон выше.

Каждое утро у нас целая уйма дел — мы выливаем чашку воды в цветок, поставив его в раковину, чтобы вода не пролилась на шкаф, а потом ставим его назад на блюдце. Цветок раньше жил на столе, но лицо Бога сожгло у него лист. Теперь у него осталось девять листьев, они шириной с мою ладонь и покрыты ворсинками, словно собаки, как говорит Ма. Но собаки живут только в телевизоре. Мне не нравится число девять. Я нашел на цветке крошечный новый листочек, я видел его уже два раза — значит теперь их снова десять.

А вот пауки — настоящие. Я ищу паука, но вижу только паутину между ножкой стола и его норкой. Стол очень устойчивый, и это очень странно — я долго могу стоять на одной ноге, но, в конце концов, всегда падаю. Я не стал рассказывать Ма о пауке. Она тут же сметет его веником. Она говорит, что это грязь, но для меня паучья сеть похожа на тончайшее серебро. Ма любит животных, которые бегают повсюду и поедают друг друга в телепрограмме, посвященной дикой природе, а настоящих — нет. Когда мне было четыре, я наблюдал, как муравьи ползут вверх по плите, а она прибежала и раздавила их всех, чтобы они не съели нашу еду. Минуту назад они были еще живые, и вдруг превратились в грязь. Я плакал так сильно, что, казалось, мои глаза вытекут вместе со слезами. А в другой раз ночью что-то звенело и кусало меня, и Ма убила его на той стене, где расположена дверь. Это был комар. На пробке до сих пор осталось пятно, хотя она пыталась его оттереть — это была моя кровь, которую впил из меня комар, словно маленький вампирчик. Я в первый раз в жизни потерял тогда немного крови.

Ма вынимает из серебристой упаковки с двадцатью восемью маленькими комическими корабликами свою таблетку, а я беру витаминку из бутылочки, на которой нарисован мальчик, стоящий на голове. Ма достает свою витаминку из банки с рисунком женщины, которая играет в теннис. Витамины нужно пить, чтобы не заболеть и не вернуться раньше времени на Небеса. Я не хочу на Небеса, мне не нравится умирать, но Ма говорит, что когда нам будет лет по сто, и мы устанем от игр, нам, возможно, и захочется умереть. И еще она принимает таблетку, убивающую боль. Иногда она глотает две таких таблетки, но не больше, поскольку есть вещи, которые полезны, а потом вдруг, когда их слишком много, становятся вредными.

— Что, опять зуб заболел? — спрашиваю я. Этот зуб у нее наверху, в конце челюсти, он самый плохой. Ма кивает.

— А почему ты не пьешь по две таблетки каждый день?

Она морщится. — Потому что боюсь попасть в зависимость.

— Как это?

— Ну, это все равно, что попасть на крючок, поскольку тогда я уже не смогу без них обойтись. То есть буду пить все больше и больше таблеток.

— А что в этом плохого?

— Это трудно объяснить

Ма знает все, кроме вещей, которые она плохо помнит. Иногда она говорит, что я еще слишком мал, чтобы понять ее объяснения.

— Мои зубы меньше болят, когда я о них не думаю, — говорит она.

— Как это?

— Это называется зациклиться на чем-то. Но если не думать об этом, то оно теряет свое значение.

Странно — если у меня что-нибудь болит, я всегда об этом думаю. Ма растирает мне плечо, хотя оно и не болит, но мне все равно нравится.

Я все еще молчу о паутине. Как странно иметь что-то свое, принадлежащее только мне. Все остальное — наше общее. Я понимаю, что мое тело принадлежит мне, как и мысли в моей голове. Но мои клетки сделаны из маминых, так что я — вроде как часть ее. И еще, когда я говорю ей, о чем я думаю, а она говорит мне, о чем думает она, наши мысли перепрыгивают из одной головы в другую. Это все равно, что красить голубым мелком поверх желтого — получается зеленый.

В 08:30 я нажимаю кнопку телевизора, просматриваю три канала и нахожу «Дору-исследовательницу», мой любимый мультик. Ма медленно двигает проволочным кроликом, улучшая изображение с помощью его ушей и головы. Однажды, когда мне было четыре, телевизор умер, и я горько плакал, но ночью Старый Ник принес волшебную коробочку — преобразователь, и она вернула телевизор к жизни. На других каналах, кроме трех, изображение очень размытое, и мы их не смотрим, поскольку от этого болят глаза. Только когда на них бывает музыка, мы завешиваем экран покрывалом и просто слушаем ее.

Сегодня я кладу пальцы на голову Доры, обнимая ее, и рассказываю ей о том, что я умею делать в свои пять лет, и она улыбается. У нее на голове огромная шапка волос, похожая на коричневый шлем с выстриженными острыми прядями — они длиной с нее саму. Я сажусь на колени к Ма и ерзаю, пока не устраиваюсь подальше от ее острых костей. У нее не так уж много мягких частей, но те, что есть, очень мягкие.

Дора говорит что-то по-испански, вроде le hicimos. Она всегда носит рюкзак, который внутри больше, чем снаружи. Там помещается все, что нужно, вроде лестниц и космических костюмов, одежды для танцев и игры в футбол. Еще там есть флейта и все, что нужно для приключений с Бутс, ее лучшей подругой — обезьянкой. Дора всегда говорит, что ей нужна моя помощь. Например, она спрашивает, — могу ли я найти волшебную вещь и ждет, когда я скажу «да». Если я кричу: «Она за пальмой», и голубая стрелка показывает туда же, она говорит: «Спасибо». Но другие герои на экране нас не слушают. На карте каждый раз показывают три места — сначала надо дойти до первого, потом до второго и до третьего. Я иду с Дорой и Бутс, держа их за руки, пою вместе с ними все песни, особенно те, в которых они кувыркаются и хлопают друг друга по поднятой ладони или исполняют танец глупого цыпленка. Нам надо следить еще за трусливым Воришкой — увидев его, мы должны три раза крикнуть: «Воришка, не воруй», а он злится и говорит: «О, боже!», и убегает. Однажды Воришка сделал бабочку-робота с дистанционным управлением, но она вместо Доры и Бутс ударила его самого по маске и перчаткам, а мы очень радовались. Иногда мы ловим звезды и кладем их в карман рюкзака. Мне больше всего нравится Крикливая звезда, которая всех будит, и еще Переменчивая звезда, которая может принимать самые разные формы.

На других каналах показывают, в основном, людей, сотни которых вмещаются в экран, за исключением одного человека, который крупнее и ближе всех. У них вместо кожи одежда, их лица — розовые или желтые или коричневые или пятнистые или волосатые, с очень красными губами и большими глазами, уголки которых подкрашены черным. Они много смеются и громко кричат. Я хотел бы смотреть телевизор, не переставая, но от этого портятся мозги. До того, как я спустился с Небес, Ма целый день не выключала телевизор и превратилась в зомби, который похож на привидение, но только громко топает при ходьбе. Поэтому теперь, посмотрев одну передачу, она всегда его выключает; за день клетки в мозгу снова нарастают, и после ужина мы смотрим еще одну передачу, а во время сна мозг снова увеличится.

— Давай посмотрим еще одну, ведь сегодня мой день рождения. Ну, пожалуйста!

Ма открывает рот, а потом закрывает. Она говорит — Хорошо, давай посмотрим. — Она выключает звук во время рекламы, потому что реклама съедает мозги гораздо быстрее, чем все другие передачи, а если звука нет, то она не попадает в уши.

По телевизору показывают игрушки, отличный грузовик, трамплин и биониклы. Два мальчика воюют, держа в руках трансформеры, но я вижу, что это дружеская схватка, а не драка плохих мальчишек.

После этого начинается новая передача, это «Губка Боб — Квадратные штаны». Я подбегаю, чтобы потрогать его и еще Патрика, морскую звезду, но не головоногого моллюска — от него меня бросает в дрожь. Это страшная история об огромном карандаше, и я смотрю ее сквозь мамины пальцы, которые в два раза длиннее моих.

Балет невылупившихся птенцов

Одно значительное лицо — чуть ли не первое в государстве — заявило, что никогда еще в истории России не жили люди столь широко и привольно, как в нулевые до кризиса. Не все, конечно, и не везде, но что касается литературных премий — да, это так, несомненно. Точное количество литературных и окололитературных наград в последние годы не поддается подсчёту; по данным Российской Государственной библиотеки — более трёхсот позиций: государственные (да, их сразу несколько), жанровые (детская литература, фантастика, поэзия, художественный перевод, литературная критика и эссеистика), частные (премия Солженицына, братьев Стругацких), именные (Бунинская, Пушкинская, имени Астафьева, Гумилева, Есенина и проч.), отраслевые (премии МВД, ФСБ и Службы внешней разведки РФ, разумеется), муниципальные (не всегда они попадают в топ-ньюс информагентств, но часто это весьма и весьма денежные проекты. Это как в футболе: бывает, что заурядный игрок из провинциального клуба вдруг получает больше, чем сборник из столичного гранда). И ведь действительно, никогда в истории России такого не было.

Разумеется, и к институту литературных премий в целом, и к премиальному бизнесу, как однажды выразилась букериатка и куратор премии «Дебют» Ольга Славникова, и к отдельным премиям претензий хватает.

Количество литературных премий и конкурсов несмотря на все кризисы сильно превышает количество текстов, достойных внимания — не оттого ли все мало-мальски заметные произведения снимали по нескольку премиальных урожаев? Добавим непрозрачность и нерациональность каких-то процедур, необъяснимые решения, скандалы, беззастенчивое лоббирование и явно коррупционные трюки, случаи, когда премия создаётся под конкретного будущего лауреата, наконец, просто глупости.

При этом: как так могло произойти, что оказался обойдён крупнейшими литературными премиями Самуил Лурье? Что покойного Льва Лосева наградили петербургской «Северной Пальмирой» в 1996 г. и на этом его премиальные приключения в России и закончились? Что Юлия Латынина была премирована исключительно как публицист и журналист-расследователь — причём большая часть полученных ею премий — иностранного происхождения?

Да, настоящая российская слава пришла к Людмиле Улицкой после присуждения ей «Букера», а Леонида Юзефовича «Нацбест» и вправду пробудил знаменитым, но сказать, что отечественные литпремии так уж поспособствовали, как говорили в позапрошлом веке, «к преуспеянию наук, словесности и искусств» (а для чего они ещё нужны?), я бы не рискнул.

Во всяком случае, результаты проекта в массе своей явно не соответствуют потраченным средствам. Если бы премиальный бизнес и вправду был бизнесом, то человека, курирующего институт литпремий, с таким выхлопом выгнали бы без «золотого парашюта».

Книжный рынок последние несколько лет падает со скоростью 10% в год. На один доморощенный бестселлер — двадцать переводных. Интерес к чтению, несмотря на весь пиар-шум, несмотря на все те деньги, что закачиваются в литературу и книжный бизнес государством, как минимум, не растет. Писатели с нескрываемым удовольствием ведут ТВ-программы, но ни на одном рейтинговом телеканале нет ни одной передачи про литературочку (притом, что в голодные девяностые, когда людям было совсем не до изячной словесности — были, пусть слабенькие, вроде «Графомана» Александра Шаталова, но ведь были же). Члены жюри литпремий не стесняются демонстрировать всем своим поведением — да и говорить в открытую, что оцениваемые произведения они не читали. Уже вообще никто ничего не стесняется.

Вот человек непонятно как зашел в цветную металлургию, публике известен он главным образом тем, что возил нетребовательных девиц, скрашивающих досуг состоятельных джентльменов, на курорт — теперь он патронирует «инновационную» литературную премию. Господин, выдающий деньги историкам и биографам, имеет, дай Бог ему здоровья и всяческих успехов, две судимости, одну — за разбой. Про «фандрайзера» престижной литературной премии, крайне не обязательной в расчетах и при этом ежегодно закатывающей помпезные литобеды в лучших кабаках, на этих самых обедах шушукаются: «Не, ну, он, конечно, вор и крыса» — и, разумеется, идут питаться.

Medium, как мы помним, это message. И в чем, собственно, заключается message литпремий? За деньги и поп спляшет, и попадья ляжет, так, что ли?

А ведь литература — это не дизайн, это искусство с ощутимой этической составляющей.

Ну да, бывает, отказываются: Гандлевский, Галковский (эти двое еще в прошлом веке), Алексей Иванов, Ульяна Гамаюн, — но это, скорее, исключения, чем правило.

Дело даже не в том, утираются люди или нет, победителей не судят, но ведь общепризнанных побед-то нету.

Посмотрите на список лауреатов Государственной премии по литературе последних лет.

  • 2004 г. — Белла Ахмадулина.
  • 2005 г. — Харисов Ренат Магсумович, либретто к спектаклю.
  • 2006 г. — среди лауреатов писателей нет. Солженицын награжден «за достижения в области гуманитарной деятельности».
  • 2007 г. — среди лауреатов писателей нет.
  • 2008 г. — среди лауреатов писателей нет.
  • 2009 г. — Евгений Евтушенко.
  • 2010 г. — среди лауреатов писателей нет.

То есть в лучшем случае выдается грамота и/или почетный пенсион людям, чьи лучшие тексты были написаны 30-40 лет назад. Актуальная словесность — государство не интересует категорически.

Лауреатами и призерами «Большой книги» — квазигосударственной по сути премии, становятся по большей части авторы нон-фикшн: Басинский с книгой про Льва Толстого, Быков с его биографией Пастернака, Варламов с жизнеописанием Толстого Алексея Николаевича, Сараскина о Солженицыне, Рахматулин, что твой Гиляровский, про Москву и москвичей.

Лауреат Большой книги Антон Павлович Чехов — это вообще что такое?

Как видим, ни в государстве, ни в обществе, ни в экспертной среде нет запроса на современную художественную литературу.

Вот премия Солженицына — самая внятная, самая по-хорошему предсказуемая, самая порядочная, ни по одному из её лауреатов нет и не может быть недоумённых вопросов. Сколько там писателей (притом создавших лучшие свои вещи — тридцать, сорок лет назад) — а сколько ученых-гуманитариев? Лауреат этого года — Елена Цезаревна Чуковская, хранитель и публикатор наследия своего великого деда.

Значит ли всё это, что у отечественной литературы только одно будущее — это её прошлое?

И да, и нет.

Да, современная художественная литература не интересует публику категорически, у нее масса магнитов попритягательней: кино в 3D, зомбоящик, твиттер, путешествия, парни, музыка, наркотики. Люди, имеющие склонность складывать слова в предложения, идут работать в рекламу, пиар, большое кино и сериалы, спичрайтеры и прочую интеллектуальную обслугу.

Литература отменяется? Нет, дух дышит где хочет, и это не сильно зависит от того, как устроен литературный процесс и премиальный бизнес. Христа печатали? Гомера печатали? Какую литературную премию вручили Андрею Платонову?

Как говаривал последовательно отказывавшийся от всех премий, членств, орденов автор бестселлера всех времён «В августе сорок четвертого» Владимир Богомолов, чтобы писать прозу, достаточно иметь бумагу и ручку.

Неоднократный финалист «Нацбеста» и премии братьев Стругацких Андрей Рубанов как-то сказал, что отечественная литература ближайшего будущего видится ему чем-то вроде балета: престижное искусство немногих для немногих. Писатель пописывает, компетентный читатель почитывает. Собственно, так оно уже и происходит.

Интересно: когда это признает премиальный бизнес и перестанет транслировать «Жизель» под видом финала Лиги чемпионов? Всё равно ведь не смотрят.

Сергей Князев

Сказка за сказкой: новое русское кино

В середине августа Владимир Путин погрузился с аквалангом на дно Таманского залива и вынырнул оттуда с двумя амфорами. Постоянные зрители Первого канала радостно удивились, блоггеры посмеялись, комментаторы поупражнялись в остроумии — все как обычно. Но вне зависимости от любых трактовок этого сюжета нельзя не признать: образ премьера выстраивается в соответствии с четкой концепцией. Если бы кому-нибудь вздумалось сейчас снимать по его биографии фильм, это был бы не триллер и не драма, а былина — богатырское житие, в котором герой априори не осуждается, а каждый его поступок приобретает какой-то фантастический размах и в очередной раз доказывает его недюжинную силищу.

Российский массовый кинематограф едет по тем же рельсам. Этой осенью зрители, которые придут в кинотеатры на отечественные фильмы, уже на вступительных титрах увидят нечто новенькое — заставку «При поддержке Фонда кино». На экраны начинают выходить первые картины, снятые на субсидии созданного в 2009-м государственного фонда, который должен был поддержать лидеров кинопроката и социально значимые проекты. Теоретически такая поддержка должна разнообразить и условный кинематографический ландшафт. На практике все получилось по-другому: почти половина снятых на госденьги фильмов — это современные сказки со всеми причитающимися художественными атрибутами, от карамельного света в кадре до сюжетных поворотов, в которые способен поверить только человек, не прочитавший в жизни ничего кроме «Теремка» и «Курочки Рябы».

Президент с волшебной палочкой

Конечно, есть и исключения. 8-го сентября, например, в прокате стартуют «2 дня» Авдотьи Смирновой — история о заехавшем в музей-усадьбу вымышленного писателя чиновнике (его играет Федор Бондарчук), который влюбился в принципиальную музейщицу (Ксения Раппопорт), обозвавшую его «московским жлобом». По жанру это романтическая комедия, но по сути — аллегорическое сказание о дружбе власти и интеллигенции. В эту дружбу и в возможность дальнейшего зарождения светлого чувства обеим сторонам очень хотелось бы верить, но финал Смирнова оставляет открытым, и журналисты теперь регулярно кидаются на режиссера с вопросами «И где же вы нашли такого замминистра? Вы действительно с подобными людьми знакомы?» Чем лучше рассказана сказка, тем сильнее желание зрителя «приземлить» ее, найти похожий сюжет в повседневной жизни, наклеить ярлык «основано на реальных событиях».

Неделей позже, 15 сентября, на экраны выйдет еще одна комедия — «Калачи». Вот тут никакого правдоподобия нет и в помине. По сюжету отпрыск старинного казачьего рода по случайности оказывается чуть ли единственным парнем на селе, которому не пришла повестка в армию. В реальной жизни, конечно, на выдохе сказали бы: «Пронесло». Но в российском кино, как в королевстве кривых зеркал, все наоборот: семья опозорена, пацан с чудесным именем Егорка Калач рвется на службу, в итоге попадает не куда-нибудь, а в Кремлевский полк, а ближе к финалу богом из машины в кадре появляется копия президента Медведева.

Однажды в провинции

Однако современность предлагает предательски мало оптимистичных сюжетов, так что гораздо удобнее обращаться к славным страницам истории отечества. Комедия Карена Оганесяна «Пять невест» переносит зрителей в 1945 год. Молодой летчик едет из оккупированного Берлина на родину и получает от боевых товарищей (таких же красавцев, не контуженных и не сломленных ужасами войны) задание привезти обратно в часть по невесте для каждого из них. Друзей всего пятеро (вместе с самим главным героем), девушек, соответственно, должно быть столько же. Чтобы выполнить обещание, летчику придется применить хитрость и изобретательность: плутовство — такая же неотъемлемая часть сказочных героев, как и богатырская сила. Стоит ли говорить о том, что в фильме деревенские столы ломятся от яств, все потенциальные невесты дородны, румяны и хороши собой, а все женихи ведут себя так, будто послевоенная статистика соотношения ребят и девчат в Советском Союзе вдруг стала похожа на нынешнюю китайскую.

Еще одна история про деревню как про сборище витальных харизматиков, чью жизнерадостность, видимо, питает в основном свежий воздух, — комедия «Олимпийская деревня». Действие происходит в августе 1980-го, столица готовится к Олимпийским играм, неблагонадежных граждан отправляют за 101-й километр. В число сосланных за пределы Москвы попадает и гениальный виолончелист, за которым охотятся иностранный журналист и карикатурные агенты КГБ. Всем весело, все счастливы.

До сих пор не определена дата выхода в прокат фильма, победившего на фестивале дебютов в Ханты-Мансийске и также получившего поддержку Фонда кино, — драмы «Сибирь. Монамур» Славы Росса, в которой старовер и его семилетний внук в глухой тайге сторожат старинную иконку. В полном соответствии с канонами сказок отрицательной силой выступают злые звери — в данном случае стая диких собак.

Апофеозом этого хоровода сказочных сюжетов в начале ноября должна стать премьера фильма, который так и называется — «Реальная сказка». Для совсем недалеких в современную Россию перенесут с детства знакомых героев: Василису Премудрую, Кощея Бессмертного, Ивана-дурака, Илью Муромца. Разумеется, все персонажи будут встроены в социальную иерархию, причем без фантазии. Василиса будет учительницей, богатыри — телохранителями, Леший — бомжом, любящий золото Кощей — олигархом. Ивана-дурака играет Сергей Безруков.

Реальность кусается

Мировой мейнстрим тем временем изо всех сил тянется к реальности и достоверности. Из десяти фильмов, претендовавших в этом году на премию «Оскар», четыре были биографиями, причем рядом с заикающимся королем на равных стояли основатель фейсбука, парень, прославившийся тем, что отпилил себе руку китайским ножиком, и туповатый боксер, которого тренировал брат-наркоман.

Обычный человек, ведущий блог и рассказывающий своим френдам каждое утро о том, что он съел на завтрак, теперь имеет такие же шансы на попадание на большой экран, как и любая знаменитость. Тимур Бекмамбетов, продюсируя свой новый голливудский проект «Аполлон-18», придумывает ему красивую легенду: якобы в основе фильма — найденные режиссером в «Роскосмосе» реальные видеозаписи с американского космического корабля эпохи 70-х. Самым страшным ужастиком становится «Паранормальное явление», зрители которого полтора часа смотрят не лучшего качества хоум-видео, — но зато все как будто по-настоящему.

Документалистика встает рядом с блокбастерами: одной из самых громких премьер Берлинале был фильм про Ходорковского, Венецианский фестиваль неделю назад вместе с «Мартовскими идами» Джорджа Клуни открывал фильм «Да здравствуют антиподы» российского документалиста Виктора Косаковского, на Западе известного лучше, чем на родине.

Там, конечно, тоже есть место сказкам: новые кинокомиксы про супергероев штампуются, как на конвейере, по-прежнему популярны романтические комедии, никуда не делась фантастика. Но эти истории занимают положенное им место — такое же, какое на полке образованного человека занимают прочитанные им в детстве книжки: их любят, но не подменяют ими ни серьезную литературу, ни взрослую жизнь. Можно сколько угодно убеждать себя в том, что живешь в волшебном Теремке, но тем больше вероятность, что однажды его раздавит самый настоящий, совсем не сказочный медведь.

Ксения Реутова