Сталинградская битва: свидетельства участников и очевидцев

  • Сталинградская битва: свидетельства участников и очевидцев / Пер. с нем. К. Левинсона. — М.: Новое литературное обозрение. — 672 с.

    Во время и сразу после окончания Сталинградской битвы группа советских историков, членов Комиссии по истории Великой Отечественной войны, начала записывать свидетельства участников сражения (военных и гражданских лиц, генералов и рядовых, крупных руководителей и обычных граждан). Благодаря этим стенограммам сохранились живые голоса тех, кто переломил ход Второй мировой войны.

    Тематический монтаж и историческая контекстуализация, теоретическое введение и фактографические комментарии, концептуально оформляющие этот материал, не только вводят в научный оборот новые архивные источники, но и вносят заметный вклад как в изучение истории Великой Отечественной войны, так и в сравнительные исследования Второй мировой войны.

    4. ГОВОРЯТ НЕМЦЫ

    ПЛЕННЫЕ НЕМЦЫ

    В ФЕВРАЛЕ 1943 ГОДА

    Протокол политического опроса военнопленного старшего лейтенанта Макса Хютлера

    г. Дубовка

    6 февраля 1943 года

    Опрос проводили: Начальник 7-го отделения Политотдела 66-й армии майор Колтынин

    Техник-интендант 2-го ранга переводчик 99-й сд. Герш

    Макс Хютлер — обер-лейтенант, адъютант 544 ПП 389 СД. Немец. 34 года. Уроженец Вестфалии. Женат. Член национал-социалистической партии. Научный работник по лесоводству, ассистент Гёттингенского университета. Офицер запаса. Домашний адрес: Göttingen Universitet1. Полевая почта N.

    Пленный показал: «С самого начала Сталинградской операции мне, да и не только мне, а почти всем офицерам было ясно, что наше Верховное командование идет на большой риск, вбивая такой огромный клин. Было очевидно, что русские попытаются срезать клин, окружить войска, находящиеся на острие его, и выйти в тыл войскам немецкой группировки. Но думалось, командование лучше знает, что оно делает. Думалось, оно имеет достаточное количество резервов и сможет обеспечить фланги клина. Я до сих пор не могу понять, почему на фланги не были подтянуты войска. Резервы есть, и большие. Словом, это загадочная для меня история. Когда ваши армии перерезали нашу оборону в конце ноября 1942 года, началась паника, причем неизвестно и непонятно было, кто является ее распространителем. Потеряли голову не только солдаты, сколько командиры, и особенно командиры крупных частей.

    Примерно к Рождеству выяснилась вся безнадежность нашего положения. Помощи нет и не может быть. Это осознавал каждый из нас, но боялись признать. Мы знали, что мы обречены. И, несмотря на это, у большинства не было мысли о сдаче в плен. Нам была поставлена задача сковать как можно больше сил, которые в противном случае были бы брошены в район Кавказа и Ростова. Об этом мы рассказали солдатам. Они знали свою судьбу, и вот, как видите, только ничтожные единицы из нас сложили оружие и сдались в плен без особого на то приказа. Основной массе солдат прочно привито чувство долга и готовность пожертвовать собой. Эта масса скрепляет все. А единицы нам не страшны. Они не представляют для нас никакой опасности.

    Вы говорите, что каждый солдат, как-никак, является человеком и как таковому ему дорога жизнь и лелеет мысль о том, чтобы возвратиться на родину к семье, к жене, к детям. Да, это так. И все-таки родина выше всего. За нее каждый из нас умеет жертвовать собою. Все наши солдаты воспитаны так. Когда мы были в окружении, каждый понимал, что ему осталось выполнить свой долг, и он выполнил его.

    За два месяца окружения не было отдано ни одного приказа о дисциплине или об усиления контроля над рядовыми солдатами. Мне известно только, что — не точно помню, 27.1.43 или 28.1.43 — генерал Штреккер издал приказ следующего содержания: 1. По всякому, кто удалится от своей части в расположение противника, немедленно открывать огонь; 2. Всякий, кто присвоит себе сброшенные с самолета продукты, должен немедленно предаваться военному суду; 3. Всякого, кто окажет неповиновение или откажется выполнять приказание командира, предавать военному суду.

    Почему мы все-таки сдались. Во-первых, основная часть с генералом-фельдмаршалом Паулюсом сдалась 30.1.43 [так!], и нам продолжать сопротивление было неразумно. Наша группа могла притянуть на себя слишком мало русских сил и наши жертвы уже не оправдывали себя. Мы выполнили свою задачу, пока были в состоянии, и если бы могли сковать ваши армии еще две-три недели, то мы не сложили бы оружия и продолжали борьбу. Во-вторых, у нас слишком много раненых, они мешали нам вести борьбу. Каждый второй дом был переполнен ими, и сопротивляться далее означало, что раненые будут уничтожены артиллерийским огнем».

    «Как я оцениваю создавшееся теперь военное положение Германии. Германия переживает сейчас очень острый и тяжелый кризис, но это не поражение. Она может призвать в армию еще около двух миллионов солдат. Впрочем, если ваше наступление продлится в таком же темпе еще месяца два, то кризис может перерасти в поражение».

    Между прочим пленный заявил, что одним из признаков, по которому можно судить о том, кто победит, является вступление Турции в войну. Она выступит на стороне победителей, причем тогда, когда не останется никаких сомнений в исходе войны2.

    «До того как я попал в армию, я был национал-социалистом, теперь я — солдат. У нас в армии нет национал-социалистов — все солдаты».

    «С апреля и до октября 1942 года я был командиром роты. То, что вы говорите о зверствах над русскими военнопленными, я слышу в первый раз3. Ни в роте, ни в полку подобных случаев не было. Вообще, возможны исключения, но именно исключения. Это запрещено приказом. То же самое в отношении с местным населением. Есть приказы, по которым насилия над местным населением караются арестом. Также запрещено брать у жителей ценности и вообще что-либо из вещей. Иногда разрешается брать что-нибудь из съестного. Посылки с ботинками, платьями и т.д., которые некоторые из нас отправляли в Германию, состояли из вещей, найденных в разрушенных или сгоревших домах».

    «Русские солдаты — неплохие солдаты. В обороне они гораздо лучше, чем в наступлении. Но и здесь, когда они обороняются небольшими группами, они действуют успешнее, чем большой массой. Хороши ваши снайперы».

    Начальник 7-го отделения Политотдела 66-й армии майор Колтынин

    Переводчик 99-й с.д. техник-интендант 2-го ранга Герш

    Протокол политического опроса военнопленного унтер-офицера 21-го танкового гренадерского полка 24-й танковой дивизии Писта Гельмута

    г. Дубовка

    9 февраля 1943 года

    Опрос производил: старший инструктор 7-го отделения Политотдела капитан Зайончковский

    Пист Гельмут (Pist Helmut). Родился 11 января 1916 года в городе Шварценав (Познань). Окончил реальную гимназию. Профессия — агроном. Лютеранин. Немец. Член союза гитлеровской молодежи. Призван в армию в 1937 году. Домашний адрес: Krefeld am Rhein, Prinz Fridrich Karl Str., 139.

    Пист Гельмут на вопрос о положении части в последние дни пребывания в окружении показал следующее:

    «В первых числах января полки в нашей дивизии как таковые перестали существовать, были созданы отдельные группы, носившие названия офицеров, которые ими командовали. Так, например, из 21-го и 26-го полков была создана группа, которой командовал полковник Брендаль. Кроме того, были созданы /Alarmgruppe/ — «Группы, собиравшиеся по тревоге». Эти группы были неодинаковые по количеству, так, например, группа, в которую входил, состояла из 50 человек, командовал ею обер-лейтенант Германс, расположена была у Орловки. Настроение солдат было плохое, многие ругали правительство, обвиняя его в том, что оно бросило их на произвол судьбы. С продовольствием с каждым днем становилось все хуже и хуже. Примерно с 20 января хлеба выдавали по 50 г в день. Несмотря на строгие приказы и угрозы расстрела, продовольствие, собираемое с самолетов / Fersorgungsbombe/ [так!], утаивалось теми, кто его находил. Таким образом, питание частей было далеко не равномерно. Дисциплина с каждым днем падала, все больше среди солдат возникали разговоры о капитуляции. Примерно около 25 января лейтенант Коарс /Koars/ из штаба дивизии сказал нам, что генерал фон Ленски, командир нашей дивизии, отдал приказ, представляющий всем командирам частей свободу действий, т.е. разрешающий капитулировать. Однако через день этот приказ был отменен.

    Если до окружения ваши листовки не пользовались среди солдат успехом, то в окружении дело обстояло иначе, в особенности в январе среди солдат с жадностью читали ваши листовки. Мы буквально искали листовки с картой, изображающей положение на фронте, которые вы сбрасывали с самолетов.

    В последние дни в Сталинграде творилось что-то ужасное: тысячи трупов, раненые, умирающие на улице, так как госпитали все были переполнены, и кроме того, ужасный обстрел вашей артиллерии и самолетов. Капитуляция была проведена неорганизованно. Наш блиндаж находился в 50 метрах от штаба дивизии, и хотя мы были очень близки от штаба, узнали мы о капитуляции лишь тогда, когда в штабе появились уже русские. Мы вышли из блиндажей и сложили оружие. Война в России — это не то, что на западе. Ведь за время французского похода в 1940 году наш эскадрон, находясь все время впереди, потерял лишь двух человек убитыми«.

    Начальник 7-го отделения Политотдела 66-й армии майор Колтынин

    Старший инструктор 7-го отделения Политотдела капитан 66-й армии Зайончковский

    Протокол политического опроса военнопленного ротмейстера 9-й роты 24-го ТП 24-й ТД Эрнста Эйгорн

    г. Дубовка

    5 февраля 1943 года

    Опрос производил: инструктор 7-го отделения Политотдела 66-й армии майор Леренман

    Эрнст Эйхгорн /Ernst Eichhorn/. Домашний адрес: Regensburg an Dunai, Luitpoldstrasse 11a, Полевая почта 11468. По национальности немец. В армии с 1935 года. В партии национал-социалистской не состоял. На фронтах борьбы против России с 1941 г. июня месяца. Окончил кавалерийскую школу в г. Гановер. Рождения 1902 г. Участвовал в походах против Польши, Голландии, Бельгии, Франции. Холост.

    Одной из причин капитуляции немецких частей, окруженных под Сталинградом, является сужение фронта в последние дни. Отсутствие возможностей для маневрирования. На небольшом участке, лишенном аэродромов, сосредоточилась большая масса войск. Как результат этого немецкие части несли огромные потери от артиллерии и авиации. Второй причиной является тяжелое положение с продовольствием и топливом. В последние дни солдаты получали 100 г хлеба, немного конины, 40 г жиров, один раз в день суп и 4 сигареты.

    Снаряды для артиллерии имелись в незначительном количестве, однако патронов для пехотного орудия было достаточно. Танки были превращены в доты. В связи с этим весь полк действовал как пехотная часть.

    Офицеры 24-й танковой дивизии понимали исключительную сложность и тяжесть положения окруженных частей, но безнадежным его не считали.

    Капитуляция произошла по приказу командования дивизии. Этот приказ был отдан устно, потом были посланы парламентеры и части 24 дивизии сложили оружие. Положение дивизии было тяжелым, но приказ о капитуляции пришел для всех неожиданно. Офицеры в своем большинстве до последнего дня надеялись на помощь извне. Солдаты, как в период окружения, боевые приказы, так и приказ о капитуляции выполнили беспрекословно, немецкий солдат воспитан так, что он действует в любом направлении только по приказу. Связь с внешним миром сохранялась до захвата русскими частями аэродрома в районе питомника. После этого почтовая связь прекратилась.

    В Германской армии, как среди офицеров, так и среди солдат широко распространено мнение о том, что русский плен — это плохое обращение с пленными, это мучение и гибель. Солдаты и офицеры читали русские листовки, где говорится о хорошем обращении с пленными. Были и листовки с фотографиями, показывающими жизнь пленных в России. Однако никто этому не верил, считали, что это только пропаганда, так как многие при наступлении встречали трупы с простреленными головами и т.д., все это убеждало нас в том, что русские расстреливают военнопленных.

    Все офицеры 24-го танкового полка хорошо отзываются о русской артиллерии. Она бьет прекрасно, не жалея снарядов. Если бы под Сталинградом не было артиллерии, а против окруженных немецких частей наступала бы только пехота, то окруженным было бы легко бороться и сопротивление длилось бы дольше. Русская пехота не заслуживает особой похвалы. Ей не хватает наступательного порыва. В 1942 году русские действовали лучше, чем в начале войны. Но немецкие истребители лучше, чем русские. В русской авиации очень много молодых летчиков, не опытных. Очень хорошо действуют танки. Очень хороша машина Т-34. Русские танки вооружены очень хорошо. Танкисты прекрасно обучены.

    Причиной успешного наступления на окруженных немцев является одновременность ударов с севера и с юга и затем с запада. Кроме того, румынские части, которые стояли в верхнем течении Дона, побежали. Успеху русского наступления способствовала также некоторая паника в немецких частях, которые были в окружении. В первые дни окружения началось уничтожение складов с продовольствием и военным имуществом. Это усложнило положение окруженных частей.

    В ходе наступления на Сталинград среди офицеров были разговоры, что русские возлагают надежду на зиму и приурочат к зиме свое наступление. Германское командование, считая его слишком слабым, отвергало мнение о всякой возможности русского наступления. Германское командование считало, что достигнет победы до наступления зимы. Офицеры помнят, что это не первый случай крушения стратегических планов германского командования. В начале не было ясно, но теперь очевидно, что планы командования были нереальны. Нельзя было рассчитывать на одновременное наступление к Ленинграду, Сталинграду, а планировалось еще захватить Кавказ. Это слишком много. В частности, немецкое командование рассчитывало захватить Сталинград и затем по Волге выйти к Астрахани. Взять не сумели. Пришлось к Астрахани пробираться Калмыцкими степями4, это привело к увеличению потерь германской армии.

    Если наступление Красной армии будет продолжаться как теперь и, главное, если будут взяты Ростов и Харьков, это будет иметь решающее значение для исхода войны. Самое основное для германской армии — это удержать Харьков и Ростов5.

    Второй фронт в Европе невозможен. В северной Франции немецкие войска стоят наготове, кроме того, побережье укреплено. После взятия немцами южной Франции невозможно наступление со стороны Испании. В Италии высадиться английские и американские войска также не смогут. Это не допустит флот Германии. Чтобы высадиться в Европе, нужно очень… [нрзб.] спланировать, но этого не может быть.

    Германия имеет достаточное количество резервов… [нрзб.] материалов — говорит военнопленный, — она сможет воевать, сколько это понадобится.

    Русские листовки у солдат и офицеров часто вызывают смех. Дело в том, что русская пропаганда не учитывает особенной психологии немецкого солдата, его особой дисциплинированности. Вот, например, в одной листовке я читал, — заявил военнопленный, — призыв к солдатам перебить офицеров, так как они лучше питаются, а в бой не ходят. В другой листовке содержался призыв перебить всех фашистов и переходить к русским. Во-первых, говорит пленный, офицеры и солдаты получают одинаковое питание. Слово «фашизм» для нас непонятно, под фашизмом мы понимаем итальянскую государственную систему.

    Во время капитуляции немецкие офицеры боялись за свою будущность, они говорили, если уж сдаваться в плен — то американцам, англичанам или французам. Там жизнь пленных в явной безопасности.

    Военнопленный задает вопрос: «Почему вы так о нас беспокоитесь? Мы не ожидали такого хорошего отношения к нам, особенно со стороны русских офицеров, если это с целью стимулировать сдачу в плен немецких офицеров, то это очень умно». В этом отношении большую роль сыграло бы разрешение писать письма к нашим родным. Сейчас наши солдаты говорят: «Находясь в плену, мы увидели, что русские не плохие люди, непонятно из-за чего началась война, непонятно, зачем льется столько крови».

    Для нас, офицеров, ясно, что война происходит из-за евреев, которые во всех странах кроме Германии захватили ведущую роль государства.


    1 В этой главе курсивом выделены пассажи, вписанные от руки в машинописный текст протоколов опросов.

    2 Турция, которая после начала Второй мировой войны соблюдала нейтралитет, только 23 февраля 1945 года объявила войну Германии и Японии.

    3 Ср. приводимые Зайончковским сведения об оскверненных трупах русских солдат, которые он обнаружил в ноябре 1942 года под Латошинкой (см. интервью с Зайончковским и главу «Латошинский десант»).

    4 Калмыцкая степь — пустынная степная область к югу от Сталинграда.

    5 Красная армия освободила Ростов 14 февраля, а Харьков 16 февраля 1943 года. Харьков 15 марта снова перешел в руки немцев и только 23 августа был окончательно освобожден.

От корсета до скальпеля

  • Сьюзан Дж. Винсент. Анатомия моды: манера одеваться от эпохи Возрождения до наших дней. — Пер. с англ. Е. Кардаш. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 288 с.

    Заветная мечта многих любознательных людей — открывать научные труды и читать их как увлекательный роман. Монографии ученых зачастую тяжеловесны и излишне терминологичны, что отпугивает большинство из тех, кто не привык получать удовольствие от книг, которые нужно переводить «с русского на русский». Впрочем, исследования, максимально адекватные и похожие на нон-фикшн, существуют: это работы антропологов, в том числе — теоретиков моды.

    Сьюзан Винсент в книге «Анатомия моды» уделяет внимание модным тенденциям предыдущих столетий, не оставляя без комментариев и наши дни. Рассказы о викторианской и эдвардианской эпохах (Сьюзан Винсент — британка, и основной объект ее исследования — вкусы в одежде Британского королевства, запечатленные в свидетельствах современников) сопровождаются иллюстрациями и комментариями, а также стихотворениями, сатира которых была направлена на современную им моду. Благодаря этому материалу можно представить себе, как должна была выглядеть порядочная женщина сотни лет назад: ее волосы гладко и аккуратно зачесаны в высокую прическу, прямая осанка сформирована жестким корсетом, а кожа ограждена от воздействия солнечных лучей, чтобы сохранять благородную белизну. Любая небрежность, кажущаяся нам естественной, могла считаться неопрятной и неприличной. Но то, что современному человеку представляется натуральным, не всегда имеет прогрессивные последствия:

    Что же до телесной эмансипации, то смесь самолюбования и отвращения к своему телу, которая бытует в нашем обществе, вряд ли лучше психологического опыта наших прародительниц, затянутых в корсеты.

    Монография основана не столько на теории, сколько на практике и бытовании тенденций в одежде, о чем свидетельствуют многочисленные выдержки из дневников и воспоминаний героев тех времен. Многие из них становятся сквозными, совсем как в настоящем романе: чиновник морского ведомства Сэмюэль Пипс и его жена Элеонора (она, наверное, страдала от ревности мужа, не всегда позволявшего ей одеваться так, как того требовала мода), леди Мэри Коуп (ужасно консервативная дама, в наше время она была бы одной из тех бабушек, что сидят у подъезда и ругают девушек за короткие юбки), Джейн Остин (знаменитая английская писательница предпочитала неразумной моде разумный комфорт), светская куртизанка Маргарет Лисон (о, уж она-то знала, как разоблачить все тайны, скрытые в мужском и женском гардеробе, чтобы отомстить неугодным поклонникам!).

    Язык книги не только чрезвычайно понятен, но и богат ироническими замечаниями, переданными с английского так, чтобы «трудности перевода» не мешали читателям насладиться тонким британским юмором:

    В спорах о необходимости упразднения тугой корсетной шнуровки в XIX веке было пролито столько чернил, что хватило бы не на одну вместительную бочку.

    Солнце светило всем, в равной степени покрывая загаром тела людей добродетельных и порочных.

    Девять лет спустя в журнале был опубликован веселый каламбур о «восковой груди»: в нем говорилось, что дамы превращают в воск души своих поклонников, тая от их внимания и всячески стараясь их впечатлить (запечатать).

    Если говорить о наукообразности текста, то нужно отметить, что монография Сьюзан Винсент состоит из пяти глав, четыре из которых посвящены одной из телесных зон. Человек, по мнению Винсент, делится на «Голову и шею», «Грудь и талию», «Бедра и ягодицы», «Гениталии и ноги». Несмотря на то, что неподготовленному читателю может показаться, будто бы некоторые из глав более гендерно маркированы, чем другие (так, грудь и талия, бедра и ягодицы, а также ноги, как правило, часто попадают в объектив современной женской моды, чего не скажешь о гениталиях), однако это заблуждение не находит подтверждения в книге: она проводит полноценный экскурс как по мужской, так и по женской моде. Последняя глава названа «Кожа» и на первый взгляд выбивается из всей картины, пока не становится понятно, что в ней автор подходит к выводам, занимающим в работе меньше всего места, но вызывающим наибольшее количество вопросов.

    После рассказов о париках, пудрах, помадах, парикмахерском искусстве, камзолах, корсетах, кринолинах, гульфиках, планшетках, масках, вуалях и многих других предметах гардероба и аксессуарах, с которыми современный человек сталкивается не так уж часто, заключение кажется обескураживающим. Представив объективную, разностороннюю, полноценную картину влияния моды на жизнь человека XVI — начала XX веков, Винсент вместо ожидаемого рассказа о развитии модного бизнеса, показах «от кутюр», уличной моде и веяниях масс-маркета представляет картину взаимоотношений наших современников с индустрией пластической хирургии. Сейчас люди не формируют свое тело при помощи одежды; они формируют свое тело, воздействуя на него напрямую при помощи диет, физических тренировок и услуг хирургии.

    «Расчленив» человека, Винсент склоняется к тому, что люди и сами стремятся стать объектами чьего-либо расчленения — и, что самое печальное, статистика, кажется, на ее стороне.

Елена Васильева

Михаил Эпштейн. Ирония идеала: парадоксы русской литературы

  • Михаил Эпштейн. Ирония идеала: парадоксы русской литературы. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 385 с.

    Русская литература склонна противоречить сама себе. Книга известного литературоведа и культуролога Михаила Эпштейна рассматривает парадоксы русской литературы: святость маленького человека и демонизм державной власти, смыслонаполненность молчания и немоту слова, Эдипов комплекс советской цивилизации и странный симбиоз образов воина и сновидца. В книге прослеживаются «проклятые вопросы» русской литературы, впадающей в крайности юродства и бесовства и вместе с тем мучительно ищущей Целого. Исследуется особая диалектика самоотрицания и саморазрушения, свойственная и отдельным авторам, и литературным эпохам и направлениям. Устремление к идеалу и гармонии обнаруживает свою трагическую или ироническую изнанку, величественное и титаническое — демонические черты, а низкое и малое — способность к духовному подвижничеству.

    ЯЗЫК И МОЛЧАНИЕ КАК ФОРМЫ БЫТИЯ

    1. Тишина и молчание

    Молчание обычно толкуется как отсутствие слов и противопоставляется речи. Людвиг Витгенштейн, заканчивает свой «Логико-философский трактат» известным афоризмом: «6.54. О чем невозможно говорить, о том следует молчать»1. «Wovon man nicht sprechen kann, dar uber mub man scheigen». Молчание начинается там, где кончается речь. Здесь выражено присущее логическому позитивизму стремление отделить наблюдаемые «атомарные» факты и доказуемые, «верифицируемые» суждения, от области так называемых метафизических тайн. О последних нельзя производить логически состоятельных суждений — и поэтому следует молчать.

    Но верно ли, что молчание и слово исключают друг друга? Парадокс в том, что само построение витгенштейновского афоризма, параллелизм его частей, объединяет молчание и говорение и тем самым ставит под сомнение то, что хотел сказать автор. «О чем невозможно говорить, о том следует молчать». Значит, у молчания и речи есть общий предмет. Именно невозможность говорить о чем-то делает возможным молчание о том же самом. Молчание получает свою тему от разговора — уже вычлененной, артикулированной, и молчание становится дальнейшей формой ее разработки, ее внесловесного произнесения. Если бы не было разговора, не было бы и молчания — не о чем было бы молчать. Разговор не просто отрицается или прекращается молчанием — он по-новому продолжается в молчании, он создает возможность молчания, обозначает то, о чем молчат.

    Молчание следует отличать от тишины — естественного состояния беззвучия в отсутствие разговора. Предмет еще не выделен, пребывает, так сказать, в именительном падеже, еще не встал в предложный падеж, чтобы стать темой разговора — или молчания. Нельзя сказать «тишина о чем-то», или «быть тихим о чем-то» — тишина не имеет темы и не имеет автора, она, в отличие от молчания, есть состояние бытия, а не действие, производимое субъектом и относящееся к объекту. Кратко это различие выразил М. Бахтин: «В тишине ничто не звучит (или нечто не звучит) — в молчании никто не говорит (или некто не говорит). Молчание возможно только в человеческом мире (и только для человека)» 2.

    О том же различии свидетельствует лингвистический анализ Н.Д. Арутюновой: «глагол молчать… предполагает возможность выполнения речевого действия» 3. Про немого или иностранца, не владеющего данным языком, обычно не говорят, что они «молчат», это предикат относится только к существу, способному говорить, а значит, само молчание принадлежит виртуальной области языка. Выбор между речью и не-речью — это скрытый акт речи.

    На различении тишины и молчания построен рассказ Леонида Андреева «Молчание»: после самоубийства дочери вся тишина, какая только есть в мире, превращается для ее отца-священника в молчание, которое давит и преследует его, поскольку выражает нежелание дочери ответить на вопрос, почему же она бросилась под поезд, выбрала смерть. «Со дня похорон в маленьком домике наступило молчание. Это не была тишина, потому что тишина — лишь отсутствие звуков, а это было молчание, когда те, кто молчит, казалось, могли бы говорить, но не хотят». И потом, придя на могилу дочери, отец Игнатий «ощутил ту глубокую, ни с чем не сравнимую тишину, какая царит на кладбищах, когда нет ветра и не шумит омертвевшая листва. И снова о. Игнатию пришла мысль, что это не тишина, а молчание. Оно разливалось до самых кирпичных стен кладбища, тяжело переползало через них и затопляло город. И конец ему только там — в серых, упрямо и упорно молчащих глазах» — в глазах его погибшей дочери, которая накануне самоубийства отказалась отвечать на вопросы отца и матери о том, что мучило ее4.

    Хотя внешне, акустически молчание тождественно тишине и означает отсутствие звуков, структурно молчание гораздо ближе разговору и делит с ним интенциональную обращенность сознания на что-то. Как говорил Гуссерль, сознание есть всегда «сознание-о». Молчание есть тоже форма сознания, способ его артикуляции, и занимает законное место в ряду других форм: думать о…, говорить о…, спрашивать о…, писать о…, молчать о… Влюбленные могут говорить, а могут и молчать о своей любви. Еще в древности ту же мысль о «словности» и смыслонаполненности молчания выразил Аполлоний Тианский, греческий мистик-неопифагореец: «молчание тоже есть логос» 5.

    Можно так перефразировать заключительный афоризм витгенштейновского «Трактата»: «О чем невозможно говорить, о том невозможно и молчать, потому что молчать можно только о том, о чем можно и говорить». Или, формулируя предельно кратко, «молчат о том же, о чем и говорят». То, о чем невозможно говорить, пребывает в тишине, а не в молчании, как не-предмет, не «о».

    Отсюда тенденция осознавать тишину, которая доходит до нас из прошлого, как молчание о чем-то, невысказанность чего-то, хотя сами вопросы, о которых молчит прошлое, часто исходят именно от настоящего. Например, «молчание» Древней Руси, о которой с недоумением и болью пишут русские мыслители ХХ века, скорее всего было просто тишиной, предсловесностью. Лишь после того как реформы Петра развязали России язык, подарили ей новую интенциональность образованного, светского разговора и изящной словесности, допетровская эпоха стала восприниматься как молчаливая. Как отмечает Георгий Флоровский в «Путях русского богословия» (1937), «с изумлением переходит историк из возбужденной и часто многоглаголивой Византии на Русь, тихую и молчаливую. <…> Эта невысказанность и недосказанность часто кажется болезненной» 6. Об этом же писал Георгий Федотов в статье «Трагедия древнерусской святости» (1931): «Древняя Русь, в убожестве своих образовательных средств, отличается немотой выражения самого глубокого и святого в своем религиозном опыте» 7. Словесные эпохи, да еще такие многоглаголивые, как русский ХХ век, осмысляют тихие времена как молчаливые, вкладывая в них свою интенцию говорения и вместе с тем не находя в них никакого воплощения этой интенции.

    2. Слово как бытие

    Итак, при всей противоположности слова и молчания они рождаются из одного интенционально-смыслового поля и в предельных случах обратимы. Порой создается ситуация, при которой «слово ничего не говорит», а «молчание говорит все» или «слово говорит о том же, о чем молчит молчание». Символом этой традиции может служить русская икона первой половины XVIII века «Иоанн Богослов в молчании» 8. На иконе мы видим Иоанна Богослова, левой рукой открывающего свое Евангелие: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё чрез Него начало быть…» Правая рука Иоанна Богослова поднесена к устам и как бы налагает на них знак молчания.

    На первый взгляд, смыслы этих жестов прямо противоположны: одна рука открывает «Слово», другая призывает его утаивать. Но суть в том, что на высшем уровне слово и молчание взаимообратимы: о чем Иоанн говорит в своем писании, о том же он и молчит своими устами. Когда молчание и слово говорят об одном и том же, сказанное приобретает двойную значимость9. Именно потому, что «Слово было Бог», оно требует молчания и произносится в молчании. «Всевышний говорит глаголом тишины» (Ф. Глинка).

    Отсюда и основополагающее для восточнохристианской мистики и аскетики «умное делание»: непрерывное внутреннее произнесение молитвы, которая приводит ум в состояние полного безмолвия. Исихазм (буквально «безмолвие»), учение, возникшее среди афонских монахов в XIV веке, — это, в сущности, и есть дисциплина умолкания-через-говорение, т.е. произнесение такого внутреннего молитвенного Слова, которое есть само бытие и исключает внешнюю речь, действие языка. Слово, через которое «все начало быть», очевидно, само является бытием. Оно не сообщает о чем-то, находящемся вне слова, оно не информативно, а формативно. В дальнейшем мы будем различать эти две функции слова: формативную и информативную. Очевидно, то Слово-Логос, которым Бог сотворил мир согласно библейской Книге Бытия — это формативное слово. «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет» (Быт., 1:3). «И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так» (Быт., 1:9). Слово, которое «сказал Бог», не сообщает о свете, о воде и суше, как если бы они уже существовали, но само творит все эти начала мироздания, как и то Слово-Логос, о котором говорится в начале Евангелия от Иоанна. Когда же словом впервые начинает пользоваться человек, в его устах оно приобретает другую, назывательную функцию. Господь приводит к человеку все сотворенные существа, «чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым…» (Быт., 2:19–20). Те существа, которым человек дает имена, существуют независимо от этих имен. Слово Бога творит мир, слово человека сообщает о мире.

    Очевидно, что человеческий язык, в контексте этих библейских представлений, несет прежде всего информативную — назывательную, именовательную — функцию, сообщая о мире, находящемся за пределами языка. Но нельзя отнять у языка и формативную функцию, особенно ясно выступающую в «священном языке», на котором человек обращается к Богу и сам как бы уподобляется Богу. Таков язык заклинания и молитвы, цель которых — не сообщать о каких-то явлениях, но вызывать сами явления.


    1 Витгенштейн Л. Философские работы, ч. 1. М.: Гнозис, 1994. С. 73.

    2 Бахтин М.М. Из записей 1970–71 годов // Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С. 338.

    3 Арутюнова Н.Д. Феномен молчания // Язык о языке / Под общ. рук. и ред. Н.Д. Арутюновой. М.: Языки русской культуры, 2000. С. 418.

    4 Андреев Л. Избранное. М.: Современник, 1982. С. 82, 87.

    5 Цит. по кн.: Brown N.O. Love’s Body. N.Y.: Vintage Books, 1966. P. 256.

    6 Прот. Флоровский Г. Пути русского богословия (1937). Париж: YMCA PRESS, 1988, 4-е изд. С. 1, 503.

    7 Федотов Г.П. Судьба и грехи России: Избранные статьи по философии русской истории и культуры: В 2 т. СПб.: София, 1991. Т. 1. С. 307.

    8 Икона хранится в Иркутском художественном музее. Я сужу о ней по репродукции, изданной Иркутским отделением Российского фонда культуры (ВРИБ «Союзрекламкультура», 1990).

    Известно, что Евангелие от Иоанна считается самым сокровенным, «тайноведческим» из всех евангелий и именно поэтому мистически связанным с православием — в том же ряду символических соответствий, где преемственность церковной власти сближает ап. Петра с католичеством, а свобода богословского исследования сближает ап. Павла с протестантизмом.

    9 Письменное слово вообще предполагает молчание, вбирает его в себя и именно поэтому подлежит толкованию, «договариванию» того смысла, который в нем сокрыт.

Сборочный цех истории

  • Илья Кукулин. Машины зашумевшего времени: как советский монтаж стал методом неофициальной культуры. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 536 с

    Иногда достаточно найти нужную ось, вокруг которой вертится мир, и многое сразу становится на свои места. Илья Кукулин, автор книги «Машины зашумевшего времени», выбрал в качестве одного из таких стержней культуры XX столетия понятие монтажа — многогранное и приложимое к самым разным (если не ко всем) видам искусства: коллажи, литературные эксперименты, музыка, драма и многое другое. Разумеется, монтаж изобрели не одновременно с кино, а гораздо раньше; но только кинематограф ввел этот прием в столь широкий обиход, что стало возможно говорить о нем как о принципе, как о философии.

    Как появилась эстетика монтажа, заставляющая читателя или зрителя проделывать собственную творческую работу на стыках кадров или газетных полос? Как эволюционировали цели монтажа и чем он был в разные периоды времени? Из ответов на эти вопросы складывается сюжет книги, а в частных эпизодах встречаются неожиданные параллели: Матисс стоит в одном ряду с Улицкой, модернизм — с барокко. Полузабытые имена Белинкова и Улитина сопоставляются с известнейшими — Берроуза, Солженицына, Ильфа. Многие истории могут стать для читателя неожиданностью. Такова, например, первая глава второй части — о совершенно волшебных «в стол» написанных текстах советского поэта Луговского: «А снег растаял и растаяла снежная баба с морковными губами. Снегурочка. Рано-рано куры запели. Зеленые переходы снов…»

    Монтаж начала века был утопичен, он конструировал действительность, нарезал старый мир на кубики — и строил из этих кубиков новый. Такой монтаж подходил для изображения города, где в каждый момент в одной точке сочетается много событий. В тридцатые и сороковые годы монтаж становится, по выражению Кукулина, «постутопическим» — теперь в нем проявляется не воля автора, склеивающего действительность под разными углами, а избыточность, многоголосие, которым способно управлять только божественное провидение. Такова «Блокадная книга» Гранина и Адамовича, составленная из интервью и дневников горожан, и таков в еще большей степени фильм Сокурова, в котором блокадную книгу читают в студии вслух.

    Может показаться, что монтаж — прием чисто авангардистский. Но нет, его использовал и Солженицын, жаждавший совершенно противоположных целей обретения изначальной чистоты. Только использовал иначе, по-своему. Этот вид монтажа Кукулин называет историзирующим; другие его примеры — мультфильм «Сказка сказок» Норштейна, «Зеркало» Тарковского. Художники обращаются к личной памяти, которая представляет собой поток ассоциаций и позволяет гораздо лучше понять прошлое, чем любая связная история. Такой монтаж — перебирание эмоциональных осколков, обломков, нередко болезненный, но плодотворный процесс. Под конец книги Кукулин добирается и до современных нам жанров и форм, которые порой уже невозможно однозначно отнести к какому-то одному виду искусства. По какому принципу автор выбирает значимые культурные факты, перестает быть понятно, но менее интересным исследование не становится.

    Книга полна внезапных сопоставлений, исторических парадоксов и ситуаций, в которых судьба текста, фильма или полотна зачастую столь же важна, как и его содержание. Исследование Кукулина, объединяющее огромное количество разнородного материала в сложную систему, и само — смонтировано. Любой может убедиться в этом, приведя механизм в действие: работает!

Ксения Букша

Сергей Костырко. Дорожный иврит

  • Сергей Костырко. Дорожный иврит. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 248 с.

    Новая книга критика и прозаика Сергея Костырко, имеющего долгий опыт невыездной советской жизни, представляет путешествие по Израилю. Главы писались в течение семи лет — сначала туристом, захотевшим увидеть библейские земли и уверенным, что двух недель ему для этого хватит, а потом в течение шести лет ездившим сюда уже в качестве человека, завороженного мощью древней культуры Израиля и энергетикой его сегодняшней жизни.

    <…>

    6 ноября

    12.12 (в кофейне)

    Утро было чуть потеплее, чем накануне. Проглядывало солнце.
    Плавалось хорошо. Даже заплатил за лежак под зонтом. То
    есть расположился с комфортом. Снимал. Единственное, что
    донимало, это работающий на полную мощность транзистор
    мужика через два от меня лежака: мужик балдел от русского
    рэпа.

    Все та же проблема — затормозиться, не спешить. Не думать,
    что буду делать через час-два, а через час-два, делая запланированное, не думать, что я буду делать после, и уже заранее
    приноравливаться к этому «после». И так до бесконечности.
    Научиться жить здесь и сейчас.

    Выбеленная голубизна неба с легкой дымкой.

    Сижу в кофейне за последним столиком, сбросив шлепанцы
    и грея вытянутые на песок подошвы под солнцем. Передо
    мной — серо-желтый взрыхленный песок, уплотняющийся
    вдали в бледно-желтую раскаленную полосу пустыря между
    пляжами. Протянутый дальше взгляд студится сине-сиреневой с добавлением зеленцы жесткой поверхностью моря.
    Над ним черта горизонта. Хотя нет. Не черта. То есть не
    штрих и не тонкая линия. И даже не тончайшая натянутая
    нитка. Это обрез — между жесткой плотью моря и нежной
    голубизной неба.

    Из звуков: воркование двух гуляющих вокруг моих ног голубей, влажный шелест волн, похожий на плеск листьев.
    И еще — рокот вертолета, крик детей, клекот зонта и листьев
    моей записной книжки под ветром.

    Записи ни о чем. Просто физиологическое проживание пейзажа и скольжения по бумаге шарика моей ручки, оставляющего
    за собой вот этот след.

    7 ноября

    15.11 (в Яффе)

    Утром солнце. Много плавал. Видел Мириам. Договорились,
    что в следующий четверг она проведет меня к себе на занятия
    в университет.

    Поехал в Яффу на блошиный рынок. Километры старинных
    улиц, заложенных бытовым мусором, который время превращает — на моем уже веку — в антиквариат. Деревянные
    кровати, кофры, семисвечники, молитвенники в переплетах,
    инкрустированных камешками; утюг с угольным подогревом,
    похожий на тупую морду зубатой рыбины; металлические
    кувшины с узкими длинными горлышками, керамические
    штофики, джезвы, подносы, бронзовые ступы, настольные
    лампы, абажуры, люстры, кальяны, вышивки в застекленных
    рамках и т.д. и т.д.

    Даже представить не могу, какой длины получился бы свиток
    с полным инвентаризационным списком выложенного здесь
    на продажу.

    Отдельно, внутри этих кварталов, рыночек в несколько рядов
    с развешенной секонд-хэндовской одеждой, проходя сквозь
    который, чувствуешь себя внутри тесно набитого платяного
    шкафа. Мне сюда вообще соваться бессмысленно — это место
    для востроглазой Маши Галиной.

    Ну а для меня — ковры, расстеленные прямо на тротуарах,
    и лавки, забитые картинами в рамах. Холсты неведомых
    никому художников пятого-шестого ряда, стоящие у входов
    в магазинчики, из мглы которых светит настольная электрическая лампа, и свет ее дотягивается до картин, сложенных
    в штабеля. Ближневосточный ремейк гоголевского «Портрета». Слюнки капают от вожделения — заторчать бы в такой
    лавке часа на два — на три, перекладывая, рассматривая,
    смакуя, но — неловко: я не покупатель.

    Крупная надпись с цифрами 50% при входе, то есть скидка
    на пятьдесят процентов — интересно, от какой цены? Или
    вот у этой осевшей пены существует некий общепринятый
    прейскурант? в качестве приманки у входа в магазин зимний
    пейзаж с альпийской, надо полагать, каменной избушкой на
    склоне горы с заснеженными деревьями. Рядом в старой облупленной раме графика а-ля «Захаров 60-х годов». И еще три
    летних пейзажа, явно писанных в прошлом веке, но — под
    старину, с ядреной зеленью деревьев и такой же пронзительной синевой обязательного водоема.

    У другой лавки портрет сидящей балерины — тщательно,
    по-брюлловски, но с машковской плотоядностью проработаны обнаженные плечи, вздымающийся из пачки верх груди
    и, естественно, обнаженные ноги. И тут же на небольшой
    подставке три «рисунка Ильи Зверева», в девяностые годы
    бывшие обязательной принадлежностью ассортимента чуть
    ли не каждого художественного салона Москвы. Отличались
    только ценой; скажем, на аукционе в «Гелосе» «Зверев» выставлялся и по сто долларов, и по две-три тысячи. Разницу
    в уровне работ сразу не определишь. «По три тысячи — это
    атрибутированный Зверев», — дипломатично объясняла мне
    искусствовед Надя из «Гелоса». То есть, переводя на общеупотребительный язык, подлинный. Зверев сегодня — это
    индустрия. Каждый набивший руку профессионал способен
    тиражировать его ставшую салоном стилистику до бесконечности. И вот он я стою на улице Яффы и рассматриваю здешних «Зверевых». Зверев — он и в Яффо Зверев.

    Книги и виниловые пластинки. Нормально. То есть книга
    постепенно превращается в винил. В снобистскую позу интеллектуала.

    Суетно. Тупеешь от изобилия цвета, фактуры, звуков, запахов
    и т.д. Невозможно сосредоточиться для записывания даже вот
    так, вроде как спокойно расположившись за столиком уличной кофейни. Всемирный секонд-хэнд, вынесенный волнами
    еврейской эмиграции (или репатриации, как правильно?) со
    всех концов Европы, Азии, Африки и, если верить каким-то
    мексиканским сувенирным поделкам под индейский быт,
    Америки. Правда, с преобладанием все-таки ашкеназского —
    российские свистульки, чешский фарфор, немецкие гобелены.
    Это абсолютно еврейский рынок, и не только из-за того, что
    здесь на каждом шагу предлагают мезузу, минору, Тору и т.д.,
    а из-за этих вот гуляющих по рынку сквозняков галута.

    Нет, Яффа — это уже не вполне арабский город, как представлял я себе, читая про историю Тель-Авива: собственно Тель-Авив изначально возник как еврейский пригород
    арабской Яффы. в прошлом году я вылетал отсюда в Москву
    днем и увидел Яффу из самолета — оказалось, что она уже
    целиком внутри Большого Тель-Авива: с одной стороны — сам
    Тель-Авив, почти безбрежный, с другой — Бат-Ям, тоже не
    сказать что небольшой пригород, а там еще Холон, Рамат-Ган,
    Бней-Брак, Гиватаим и т.д. И, сидя за столиком, я пытаюсь
    определить на глазок соотношение проходящих мимо харедимных евреев и женщин в джаляби и платочках. Получается
    примерно поровну, основная же масса уже сливается в некий
    космополитический поток.

    Разговор с ташкентскими евреями, отцом и сыном (в фалафельной на рынке). Отец спросил, где лучше — в Москве
    или в Тель-Авиве? Здесь у меня сын в охранниках, он просто
    дежурит, то есть ничего не делает и — 1600 шекелей. Считай
    задарма. А в Москве как? Далее отец начал вспоминать про
    свой душевный покой при Брежневе: «А здесь нас все время
    пугают по телевизору — то террористами, то засухой, то бедуинами, то войной с арабами. Создают исключительно нервную
    жизнь. И вожди здесь какие-то мелкие, не то что наш Сталин.
    Нет, в советское время мы жили счастливо».

    Изданные в «НЛО» «Дневники» Гробмана я научился читать
    только на третий или четвертый год своего израильского
    гостевания, после того как немного освоил реалии здешней
    жизни, насмотрелся в разных семейных архивах черно-белых
    и выгоревших цветных фотографий, сделанных нашими репатриантами в первые годы своего здесь пребывания, ну и, соответственно, войдя во множество эмигрантских сюжетов.
    Вчера у Гробманов я предложил им тему отдельного номера
    «Зеркала», по аналогии с тем, что делают нью-йоркский
    «Новый журнал» и владивостокский «Рубеж» — «вступление
    в эмиграцию», и именно на материалах 1970-х годов. Это
    может быть безумно интересным как сюжет взаимопроникновения культур русско-советской, которую привезли даже
    самые независимые и отвязные, и, скажем так, культуры западно-восточной, израильской.

    — Ты наивный, — сказали мне Гробманы. — Никакого взаимопроникновения не произошло. Наши все закаменели в том
    времени, из которого приехали. Они до сих пор живут в своем
    «советском гетто».

    Ну да, конечно, — Радио Рэка. Слушаю его, как отзвук старинной жизни с теми 70–80-х годов эстрадными певцами,
    бардовскими песнями и советским клокотанием в голосах
    пенсионеров, звонящих на студию с вопросами: почему им
    не предоставляется то-то и то-то и почему вокруг них такой
    «бардак».

    Поразительно провинциальный уровень литературно-критических текстов обнаружил вдруг в газете «Вести».

    — Господи, а ведь когда-то для этой газеты писал Гольдштейн!

    — Нет, Гольдштейн писал для нас. А для «Вестей» он делал
    разные интервью. То есть и редакция, и читатели газеты не
    очень понимали, с кем имеют дело.

    Все так, в новом «Зеркале» републикация статей Гольдштейна
    конца семидесятых, которые он писал для гробмановской
    газеты «Знак времени». Разбег перед книгой «Расставание
    с Нарциссом», сделавшей Гольдштейна знаменитым в России,
    и только в России. Я помню, как в 1999 году сошлись на высочайшей оценке этой книги враждебные литературные лагеря,
    оформившиеся вокруг премий «Букер» и «Антибукер», —
    Гольдштейн стал одновременно лауреатом и той и другой
    премии; но, судя по рассказам Наума и Иры, на положении
    его в Израиле это не отразилось никак.

    23.20 (наверху, в мастерской)

    Вечером — клуб «Биробиджан». Пошли втроем — Валера,
    Ира и я.

    Основатель (или один из основателей) клуба художник Макс
    Ломберг. Название клуба — ход сильный. Биробиджан
    в Израиле, может быть, самое галутное, да еще с советским
    привкусом слово — несостоявшаяся еврейская родина на
    Дальнем востоке в СССР, возможно с элементом советского
    пионерского энтузиазма: Палестина на промерзшей заболоченной восточной окраине сибирской тайги. Место для
    ссылки раскулаченных русских крестьян из Приморья, куда,
    кстати, в 1930 году коммунисты-односельчане выслали моих
    дедушку с бабушкой и четырехлетней мамой из-за брата
    Афанасия, у которого дедушка работал в батраках. Но если
    судить по историческим материалам, у советских евреев даже
    был какой-то энтузиазм. Вот все это для нынешних израильтян
    «галутное», память о национальном унижении, а Ломберг взял
    и сделал названием продвинутого клуба.

    Шли пешком. Теплый, почти парной воздух, блеск огней
    казался маслянистым. Прошли почти всю Алленби. Угловое
    здание на перекресточке. Никаких вывесок, темно-серая
    железная дверь с тротуара. Небольшой зальчик, темно,
    светится экран. На ощупь нашли свободные места. Мне
    досталось место под кондишеном. Ледяной холод сверху.
    На экране строем шагают молодые люди. Потом фрагменты
    танцев. Перемежается фрагментами интервью, которые дают
    сидящие перед камерой молодые люди. Текст произносится
    на иврите с английскими субтитрами. К тому ж фильм заканчивался. Зажгли свет. Зал небольшой, с антикварной
    люстрой под потолком. Заполнен целиком. Средний возраст
    собравшихся — около тридцати. К экрану вышла девушка.
    Что-то начала говорить на иврите задумчиво-застенчиво,
    интеллигентно. Похоже на то, что спрашивает, будут ли
    вопросы. Вопросов не было. Зал также застенчиво молчал.
    Она ушла. Свет погас. Начался другой фильм. Обнаженный
    мужчина в ванне. Пар от воды. Мужчина погружается в воду.
    Капающая кровь. Потом — квартира, девушка. Сидят за столом. Свечи. Режут торт. Крупно нож и кусочки торта. Красное
    вино течет в бокалы, капает на стол. Мужчина уже одетый.
    Потом тот же стол, но — разоренный, на фоне распахнутого
    в черную ночь окна. Как если бы он еще раз покончил с собой, выбросившись в окно. Но опять стол полуразоренный.
    Стулья. Снято сверху. Потом опять девушка, опять мужчина.
    Их напряженные взгляды. Горит торт, горит крутящаяся на
    проигрывателе пластинка, звучит голос девушки. Ну и так
    далее. Титры.

    Я дождался, когда включат свет, и выбрался на улицу.

    Домой шел пешком.

    <…>

Идиллия для интеллигента

  • Алексей Парин. Хроника города Леонска. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 120 с.

    Взять бы и подарить эту книжечку какому-нибудь либералу-демократу, с завидной регулярностью посещающему митинги да шествия, — пусть себе читает на здоровье. Или молодому-зеленому оппозиционеру, которого по ночам мучает вопрос: уехать или остаться (свалить или стерпеть)? Авось прочтет этот роман, убедится лишний раз, что жить в «стране рабов, стране господ» невозможно, и наконец покинет немытую родину. Зато хоть выспится. Но упаси вас бог подсунуть «Хронику города Леонска» партийному патриоту! Издергается, расстроится и перестанет с вами разговаривать! Впрочем, ничего против всех этих ответственных граждан не имею. Ни в коем случае! А чтобы лишний раз не дразнить и без того нервную публику, стоит заняться анализом художественной стороны сего произведения.

    Автор, Алексей Парин, — известный музыкальный критик, поэт и переводчик. Человек образованный и воспитанный, а также, что называется, гражданин мира. На его счету переводы Овидия, Софокла, Голдсмита и других классиков, множество статей о музыкальном театре, радиопередачи, посвященные опере. На сей раз он решил попробовать себя в новом амплуа — и стал прозаиком. Его первый роман — рассказ о выдуманном городе на берегу Волги, давным-давно образованном переселенцами из Германии и Венеции.

    Леонск — это особое пространство, не имеющее аналогов во всем мире. Плод воображения Алексея Парина прекрасен и абсолютно фантастичен. Обитатели Леонска, потомки европейцев, все как один интеллигенты: доктора наук, музыканты, физики, филологи. Их дети, играя в песочницах, распевают куплеты из Оффенбаха. Домашние животные леончан — дружелюбные левчики — умирают за пределами города (разве что на родине, в Венеции, они живут так же весело). Не нужно долго думать, чтобы понять: автор рисует очередную литературную утопию. В романе собраны все признаки идиллии: замкнутое пространство, окруженное враждебными миром, время течет по особым законам, жители знакомы друг с другом и не стремятся выходить из зоны комфорта. Такой вот образцово-показательный коллектив — в хорошем смысле слова. Совершенно неправдоподобные, гротескные образы — как город Глупов у Салтыкова-Щедрина, только полностью наоборот — здесь все очень даже умные.

    Однако читать про идеальный город было бы скучно. Именно поэтому Алексей Парин описывает разрушение идиллии. Итак, настали темные времена: в город прибыл новый мэр, поставленный высшей властью. Появился словно черт из табакерки. В его образе явно присутствует нечто инфернальное. У него нет единого лица, он меняет имена, маски, голоса так, будто он настоящий преемник дьявола:

    Я прожил несколько жизней, сбросил по меньшей мере шесть оболочек, и сегодня перед тобой человек, который пробовал себя во всем, что ему по природе интересно, во всем одержал победу и теперь хочет стать трезвым исполнителем чужой воли. <…> Творчество имеет границы, за которыми начинается хаос. Я хочу жесткого порядка. Ты же видишь, что мир катится в тартарары.

    Противостоят этой злой силе жители города. Во главе их — пятилетний Марик, борющийся за сохранение памятников венецианских львов в городе, символизирует не только одного из евангелистов, но и мир света и правды. Алексей Парин выстраивает в своем романе четкие оппозиции: леончане и мэр Фиш, Европа и Россия, Запад и Восток, истина и ложь. Что победит, догадаться не так уж и сложно.

    Казалось бы, автору подобного романа легко скатиться в занудное брюзжание и ввести своего читателя в беспросветную грусть. Но Алексей Парин умело этого избегает. Его стиль, простой и лишенный всяческих украшений, подкупает своей легкостью. На страницах книги много не только трагичного и страшного, но также остроумного, забавного и смешного:

    Все леончини на „Собачьей площадке“ в тот момент спокойно занимались — каждый своим делом. Кто-то смотрел телевизор — либо National Geographic про антилоп и слонов, либо „Машу и медведя“, либо „Каникулы Бонифация“ (супершлягер), кто-то строил норку из „лего“, кто-то мирно грыз косточку, а иные просто вытянули вальяжно свои тела, положили лапы под мордочку и тихо смотрели свои собственные сны не засыпая. Потому что у левчиков очень богатый внутренний мир.

    Да и рассказчик в романе, девяностолетний немец Генрих, совершенно не похож на недовольно ворчащего унылого старичка. Он искренне переживает из-за надвигающейся на Леонск опасности и стремится сохранить в памяти прежний облик любимого города. Но по русской литературной традиции интеллигенция бессильна перед лицом грозного государства, поэтому и Генриху остается только вернуться в Германию и предаваться там воспоминаниями о прекрасном прошлом.

    И все-таки не стоит вестись на уловки хитроумного автора, оказавшегося настоящим мастером мистификации. Выпустив «Хронику города Леонска» в серии «Письма русского путешественника» издательства «НЛО», он помещает свой роман в один ряд с описаниями невыдуманных поездок по городам и странам других авторов. Однако Леонск — всего лишь фантазия, реальность немного другая. И стоит все-таки подумать, прежде чем начать паковать чемоданы, чтобы вслед за героем навсегда покинуть страну.

Надежда Сергеева

Ум за разум, муза

  • Свобода ограничения. Антология современных текстов, основанных на жестких формальных ограничениях / Составители Т. Бонч-Осмоловская, В. Кислов. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 216 с.

    В этой книге собраны современные тексты, написанные при помощи всевозможных формальных установок: стихи-палиндромы, анаграммы, акростихи, тавтограммы и многие другие. Идея ограничивать письмо жесткими рамками витает в воздухе всю историю существования человечества и литературы. Представители каждой эпохи, от Авсония до Амелина, воплощали ее по-своему. Мы помним, что такие эксперименты ставились и в больших прозаических формах — у Довлатова и Жоржа Перека.

    Суть одна: убрать произвол, за счет резкого сужения русла — повысить скорость и напряженность речи. Когда мы пишем обычный текст, наша единица — фраза, словосочетание; здесь — даже не слово, а буква. Автор такого текста принципиально отказывается от себя, препоручая задачу формирования текста созданной им «машине». Так в макропалиндроме Александра Бубнова (можете себе представить палиндром в лицах на несколько страниц текста?!) речь вьется, корчится и выводит причудливые фрактальные узоры, создавая такое, что автор не смог бы выдумать при помощи разума.

    Формальное ограничение помогает освободиться от штампов, разбивает слипшиеся комья привычных словесных и логических ходов. Некоторые писатели используют традиционные, старинные способы ограничения, другие придумывают свои («заикалочки», «проявы», «волноходы»…) Надо сказать, что, переставая походить на «общий язык», подобные эксперименты (особенно самые жесткие из них) чем-то неуловимо похожи друг на друга. Так икона похожа на икону, а мозаика — на мозаику. Если попытаться выделить общие черты, прежде всего можно сказать, что формальные тексты — афористичны. И если подбирать по букве, поневоле нанижешь афоризм!

    Сигару о майку майору гаси

    На золотой горе сидели павиан и кобыла

    Они тайно вели диалог про сизые облака

    Поэт в России больше чем поэт

    Поэт в России больше чем По

    Поэт в России больше Че

    Поэт в России боль

    Поэт в России…

    Поэт…

    Попытайтесь определить, какими именно формальными ограничениями пользовались Сергей Федин и Василий Силиванов — авторы трех приведенных текстов.

    Начитавшись такой литературы, перестаешь понимать, как вообще люди смеют писать по-другому — например, подбирать в предложении слова, начинающиеся не на одну и ту же букву. Происходит сдвиг оптики. Серьезное отношение к тексту в наше время информационного изобилия — настолько редкая вещь, что, когда погружаешься в эту стихию, возникает желание присоединиться. Во всяком случае, это очень, очень и очень интересно.

Ксения Букша

Алексей Парин. Хроника города Леонска

  • Алексей Парин. Хроника города Леонска. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 120 с.

    «Хроника города Леонска» первый роман известного музыкального критика, переводчика и поэта Алексея Парина. Леонск — город на Волге, неподалеку от Астрахани. Он возник в XVIII веке, туда приехали немцы, а потом итальянцы из Венеции, аристократы с большими семействами. Венецианцы привезли с собой особых зверьков, которые стали символом города — и его внутренней свободы. В наше время, когда вертикаль власти требует подчинения и проникает повсюду, шансов выстоять у леончан очень мало. Повествование ведется от лица старого немца, который прожил в Леонске последние двадцать лет. У него легкий слог, трагедия города описана эмоционально, но без истерики и преувеличений.

    Глава 3

    Кто я такой

    Теперь мне пора рассказать о себе. Я сижу на террасе своего дома в Шварцвальде под Фрайбургом и смотрю на лиственницы, которые стоят на лужайке прямо передо мной. Не знаю, кто-то из прежних владельцев посадил их или они выросли сами, но растут они в линеечку. Высокие, как приморские сосны. И меня все время занимает, сколько я на них ни смотрю, почему они выросли такие разные. Вот первая: у нее из самого корня, от земли, рядом с основным стволом тянется вверх второй, тоньше главного раз в десять. Он до половины высоты голый, ветки все отвалились, и только совсем высоко, я еле разглядел (мне трудно уже долго держать голову лицом наверх), из него растут в одну сторону полноценные длинные ветки с густым игольным опереньем. Две другие, вторая и третья, если считать по порядку от террасы, одноствольные, но ведь они одногодки, но вторая тощая, как одёр, а третья полнотелая, хочется сказать жирная, пышная, как кустодиевская баба. И завершает всю картину четвертая красавица — так вот она почему-то трехствольная, только не с самого низу, а на высоте метров десяти разделяется на два аккуратных цилиндра равной толщины, а потом, еще метров через пять, один из них раздваивается. И видно, что все три ствола друг другом довольны до чрезвычайности. Я склонен к философствованиям на обывательском уровне, и, глядя на эти лиственницы, я всякий раз думаю, что они как люди и у них у всех даже при одинаковых корнях и почве все складывается в жизни всякий раз по-разному.

    Я немец, и мне девяносто лет. Родился я в 1923 году. Меня зовут Генрих, фамилия Ленрот, а уменьшительное имя у меня Ханя. Так меня прозвали, когда я был в плену в СССР после войны, две русские девочки. И так за мной это имечко закрепилось и в Германии, и оказалось, что неслучайно.

    Еще я вам сразу скажу, что я пишу, конечно, по-немецки, потому что русский язык толком не выучил, хотя прожил в Леонске чуть не двадцать лет. А вы читаете перевод с листа. Я отдаю каждую главу, как только ее напишу, своему другу, который, как и я, сбежал из Леонска, после того как там произошла вся эта ужасная история. Он русский но в немецком купается, как в родном языке, и я ему полностью доверяю. Его зовут Митя, Дмитрий Бибиков. Он композитор, но у него выраженные литературные способности. Конечно, я у него полностью в руках и под контролем, но он мне обещал, что ничего в моем рассказе исправлять или уточнять не станет, хотя он тоже все видел от начала до самого конца. Но если вы все-таки заметите что-то подозрительное, даже неподходящее, вы имейте в виду, что это написал не я, а Митя. В моем возрасте мне некого попросить сверить перевод с оригиналом. Такую операцию проведут уже после моей смерти, и тогда Митю выведут на чистую воду.

    Почему я переехал в конце 80-х в Леонск? Ваш вопрос совершенно справедлив. Я потому и прерываю свое повествование во второй раз, что должен вам объяснить, от кого вы получаете это достоверное повествование и почему никто другой, как я уже предупреждал вас, не мог бы рассказать точнее. Достоверное повествование — это мое заимствование, так назывался огромный роман в стихах и прозе Гийома де Машо, про любовь старика к девушке, и до сих пор неизвестно, то ли престарелый поэт в своем далеком XIV веке насочинял всю чудесную историю или просто искусно «одел в слова» действительно приключившуюся с ним авантюру.

    Я переводчик технических текстов, мой главный заработок состоял в переводе на английский деловых отчетов разных крупных фирм. Это были хорошие деньги, я умел переводить очень точно и чрезвычайно быстро, и я заработал к концу 80-х солидную пенсию. Но моя главная страсть литература. Я тихо пишу стихи в стол всю жизнь, но мало кому в этом признаюсь. А достоверное повествование может написать только тот, кто знает про литературу все. Состарившиеся к концу жизни норовят написать мемуары. И ни у кого ничего путного не получается, разве что «документ времени». Потому что надо чувствовать не только слово, но и то, что можно из него построить. Мы с Митей много раз проверяли друг друга на литературную чувствительность и поняли, что у нас одна группа крови. Потому я так решительно и попросил помощи у Мити. Ведь мой текст здесь, в Германии, никому не нужен. А в России до сих пор ждут, кто им расскажет всю правду про львов Леонска.

    Меня в Леонск отправила безумная любовь. Я женат, моя жена англичанка, ее зовут Бетси, она чудесный человек, на семь лет меня моложе, у меня двое немолодых сыновей, один знаменитый музыкант, другой преуспевающий архитектор, шестеро внуков. Еще у меня была любовница, Труди, незамысловатая такая женщина, жена скучного бизнесмена (в России говорят «крепкого хозяйственника»), которая прилепилась ко мне, как тот несчастливый тоненький ствол к первой лиственнице. Так мы и жили дружным коллективом в нашем Вюрцбурге, и ходили друг к другу в гости, и я читал своего Шекспира от корки до корки, по-английски и по-немецки, писал свои сиротские стихи, и жизнь шла в заунывном своем, правильном направлении.

    И вот пришла моя Беатриче. Вы, конечно, понимаете, этим оборотом я не хочу сказать, что я Данте. Но она вполне могла претендовать на роль Музы и ангела-хранителя. Беатриче той было всего восемь лет, когда ее увидел девятилетний Дуранте. А Соне было сорок два, когда она мне явилась. Она не любила свое немецкое имя Сванхильде, к тому времени стала одним из лучших специалистов в Германии по Достоевскому, и Соня из «Преступления и наказания» оказалась для нее более близкой родственницей, чем героиня Гофмана. Но если брать Чехова и его «Дядю Ваню», то там-то она была похожа скорее на Елену Андреевну, а никак не на Соню. Но «Соня» звучало в Германии как-то очень убедительно.

    И она сама как личность звучала убедительно. Я ее увидел в первый раз на семинаре в Католической академии Фрайбурга, где она рассказывала про философские воззрения Достоевского. После моего плена в России русская тема сидела во мне как заноза. Как европеец я вспоминал убогий их быт с отвращением, даже с брезгливостью, но в людях, с которыми я там сошелся поближе, скрывалось что-то такое странное, что я никак не мог разобраться в себе. Запрещал себе об этом думать. Но в книжном магазине руки сами собой тянулись к русским книгам. И снова меня колбасило. Стал читать Пушкина, и как будто бы красиво переведено, звучит по-немецки складно, а почему все это считается у них таким великим, в толк не могу взять. Потому и ездил я на всякие семинары, ходил даже на лекции в университеты, но на человеческом уровне никто мою занозу вынуть у меня из сердца не мог.

    И тут явилась Соня. Через десять минут после начала ее доклада я перестал ее слушать. Она говорила серьезные вещи, мне нравилось все, что она говорила. Но дело было не в этом. Она пела, как сирена, вот что главное. Высокая, крупноватая, с благородно вылепленным лицом, ясными сверкающими глазами, в каком-то аристократичном наряде, стилизованном под fin de siècle, она произвела на меня гипнотизирующее впечатление. К тому же она произносила русские имена и фамилии аутентично по-русски, без акцента, прочитала две цитаты из Достоевского (она говорила — Да-ста-евский) в оригинале так красиво, что русский язык мне показался краше итальянского. В ней билась такая любовь к русскому слову, русской мысли, русскому характеру, что заноза моя заерзала и, кажется, собралась вылезать. Я в нее влюбился, это ясно, но ключом, кажется, оказалась моя запретная любовь к русскому слову.

    Я не стану вам рассказывать, как сложился наш роман, но уже очень скоро Соня стала своей в нашем вюрцбургском кругу. За одним исключением — знакомиться с Труди она отказалась. Зато с Бетси и моими сыновьями она подружилась. Ее научная карьера складывалась в Германии трудно. Не знаю, надо ли мне расплетать историю жизни Сони, очень непростую, сейчас я только скажу, что ей на конкурсах за профессорское место не везло. И она переживала такие несправедливые передряги, проходила через такие академические интриги, что поверить трудно. А тут случились все эти перестроечные турбуленции в России. И в Леонске оживилась работа в университете. Там появились деньги, и они могли себе много позволить. Лучшие умы Европы намылились туда — просто на доклады, а некоторые на постоянную работу. И Соне предложили там профессорское место. Мы к тому времени были парой, которая расстается на несколько дней только по рабочей необходимости. То я у нее жил неделями во Фрайбурге, то она ко мне в Вюрцбург приезжала на три-четыре дня. Мы долго думали, ехать в Россию или нет. У нас там были друзья, но только в Москве и в Ленинграде, а в Леонске — никого. Соня съездила туда на неделю — и приехала в полном восторге. Сказала, что всю жизнь о таком мечтала. Тут и мне пришлось сдаться. Мы довольно быстро сложили чемоданы, подождали, когда подоспеют нужные документы, и отправились в путь. Я толком даже с семьей не успел попрощаться. Меня в Вюрцбурге на вокзале провожала одна Труди. Ну, Бетси знала, что значит для меня Соня, и не проронила дома ни одного слова, когда я сказал: «До свидания». Только тихо кивнула головой.

Елена Макарова. Вечный сдвиг

  • Елена Макарова. Вечный сдвиг: Повести и рассказы. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 416 с.

    Елене Макаровой тесно в одной реальности. Поэтому она постоянно создает новые. И ведет оттуда для нас прямые репортажи при помощи книг, выставок, документальных фильмов и разных художественных средств, делающих невидимые большинству из нас миры видимыми. Елена Макарова — писатель, историк, арт-терапевт, режиссер-документалист, куратор выставок. Сборник ее повестей и рассказов «Вечный сдвиг» издан в «НЛО».

    Ни гу-гу

    1. Пятого марта, изрядно приняв. Федот Федотович Глушков плыл в тумане. Вместе с ним плыл город, вернее не город, а окраинная его часть, именуемая Теплым Станом.
    Достойно отметив двадцать пятую годовщину со дня смерти усатого, Федот Федотович наглотался туману и слился с природой. «Из вашей искры возгорелось пламя, а я сижу и греюсь у костра», — пел Федот Федотович чуть ли не во весь голос и не оглядываясь по сторонам, поскольку он был в тумане. Будучи в состоянии необычайной приподнятости духа, он стоял на перекрестке, вернее, он предполагал, что это перекресток, поскольку красные огоньки вспыхивали и гасли в четырех направлениях, и курил «Родопи». Сигарета нежно тлела во мгле.

    «Жизнь прекрасна, — размышлял Федот Федотович. — Какие люди! Смелые, в высшей, в высшей степени интеллигентные, а пирожки!» И Федот Федотович поцеловал палец с сигаретой. Сигарета обожгла рот и упала на асфальт. Пытаясь сохранить равновесие, он нагнулся и поднял сигарету. Она намокла, и Федот Федотович раздавил ее носком ботинка. «Все прекрасно! — провозгласил он. — И не надо, понимаешь, этой мрачности, безысходности».

    Туман просачивался сквозь пальцы, застревал между ногами. Ни неба, ни земли, желтые и зеленые огоньки возникали и гасли, как салют на замедленной кинопленке. «А молодежь! Какая молодежь! С идеалами! Не сопливые интеллигентишки, не „здравствуй, мой милый шкафчик“! Ишь, сада им жалко, виш-не-во-го! — воскликнул Федот Федотович и вспомнил восхитительные пирожки с консервированной вишней. — Продали Россию! Не большевики продали, они просто довели дело до конца. Тьфу!» Федот Федотович плюнул и услышал громкий звук. Не вслух ли он говорит? Не надо бы, — подумал он, и ему почудилось, что туман рассеялся и что он стоит напротив какой-то светящейся будки. «ГАИ!» — мелькнула мысль и тут же потонула в тумане.

    «Жить везде хорошо, — решил Федот Федотович, — а там что, разве все-все плохо было? Нет, было и хорошо. Какие восходы — а-а-а!.. какие закаты — о-о-о!.. Сплошняк из красного дерева! — прыснул Федот Федотович. — Прошу любить и жаловать эстета. А эстет — это я, Федот Федотович Глушков! Разве сегодняшняя молодежь может оценить свободу по-настоящему?» Эх-хе-хе, как они на нас смотрели! Завидовали, шельмы, а мы — по кругу, кто, когда и где узнал, что усатому — каюк, усатому — йохтур, невесть откуда всплыло «йохтур», то ли с азербайджанцем сидел, то ли на воле повстречался.

    «Господа, господа! — Федот Федотович мысленно расправил бабочку и постучал вилкой о рюмку. — Господа, выпьем за Деникина!» — и перекрестился. Молодежные веяния, славные Братья во Христе, особенно тот, что сидел слева, здоровенный битюг с рыжей бородой по имени Серафим. «Сколько сил достанет, надо жить на этой земле и ни с места, отдаться воле Господней и жить». — «Правильные мысли», — одобрил Серафима Федот Федотович и вступил в огромную лужу. Загребая ботинками ледяную воду, он пытался, было, напевать «Плыви, мой челн, по воле волн!», но вдруг рассердился и в исступлении затопал ногами, нарушая тем самым состояние туманного блаженства. Все-таки человек он пожилой, простудится, кто будет за ним ухаживать?

    Зря напустился на кинетическое искусство, плохо ли, когда собственноручная скульптура из алюминиевых трубок за тобой ухаживает: «Федот, выпей аспиринчику!» Но Федот — идеалист, он лепит прекрасное, искусство, так сказать, для него самого, а не для подачи лекарства и установки клизмы.

    «Долой кинетическое искусство! — шумел Федот Федотович, прыгая на одной ножке и пытаясь вылить воду из ботинка. — Да здравствует чистое искусство! Ура Нике Самофракийской!» Тут Федот Федотович плюхнулся в лужу и, сидя в ней, стал рассуждать таким образом: на Сретенку не попасть — где тут что, он понятия не имеет, а вот где дом, откуда он вышел? Сейчас, сейчас, давай-ка сориентируемся, — повелел сам себе Федот Федотович и, встав на четвереньки, вперился в туман. Где-то меж землей и небом, в самой середке, брезжил желтый свет. «Туда!» — скомандовал Федот Федотович и, двигаясь в нужном направлении, скрылся в тумане.

    2. Облик героя. Пока он куда-то идет и ни о чем не думает, кроме как скорее добраться туда, откуда он вышел, и там подсушиться, поведаем, кто такой Федот Федотович.

    В первую очередь, он интеллигент. И, как большинство представителей этого слоя, человек нереализованный, нечто вроде пленки, которую нерадивый фотограф все собирался проявить, да завозился, замешкался и забыл. А сынишка фотографа вынул ее из кассеты и засветил.

    Силы от рождения он был исполинской, на таких, как говорится, землю пахать. Вот на нем и пахали. Запрягали в лагере вместо лошади, за что он получал двойную порцию баланды. Здоровьем после всего этого Федот Федотович сильно подкачал. И уж совсем было вышел в тираж, а тут — ку-ку усатому.

    На поселении, за чертой сто первого километра, он попил козьего молока, набрался сил и задумался о будущем. За десять лет он самообразовался, научился говорить и писать по-немецки, читать, правда, не научился, поскольку читать там по-немецки было нечего. Еще он научился резать из камня и дерева портреты товарищей, так что даром времени не терял. И стал Федот Федотович на воле скульптором, и вступил в МОСХ, и мастерскую получил, и женился. Но неудачно. Плохо женился, так что мы пока это пропустим.

    Пусть наш герой будет удачником. А что выпил — так с кем не бывает, тем паче, что он скульптор и член МОСХа.

    Только почему было сказано, что он нереализованный? Сказано было в том смысле, что скульптор он никому не известный, мастерская у него плохенькая, жить не на что — заказов мало, да и те, что перепадут — по пьянке, а по пьянке много не огребешь. Федот Федотович писал и стихи, но их не печатали. Стихи в таком роде:

    Решил я продать свой тюремный бушлат,

    На рынок пошел и разделся до пят.

    Стою я весь голый, но не на бушлат —

    На тело младое девицы глядят.

    Берите, — прошу их, — одежду мою,

    На деньги с бушлата вам розы куплю,

    Девицы хохочут, берут мой бушлат,

    И вот уж монеты в ладони звенят.


    Спасибо, девицы, спасибо, друзья,

    Хоть гол как сокол, зато сыт теперь я!

    3. Туман сгустился, и Федот Федотович потерял в нем себя. Это обнаружилось, когда он собрался опустить руку в карман, чтобы достать из него «Родопи». Без курева невозможно ориентироваться в пространстве, в котором вообще ориентироваться было невозможно, поскольку оно состояло из тумана и мерцающих огней. Так вот, кармана он не обнаружил, не обнаружил плаща, а также остальных частей тела, включая голову. «Это проделка братьев во Христе, — решил Федот Федотович (под Федотом Федотовичем здесь подразумевается не он сам, в мокрых ботинках и плаще из кожзаменителя, а его лучшая часть, которая после смерти должна отлететь к Богу).

    «Неужто я умер и душа, отставшая от тела, уже существует без меня неизвестно где? А может, — пронзила догадка, — тело отправилось к жене, ей кроме моего тела ничего не нужно».

    Освободившись от семидесяти двух килограммов, Федот Федотович ни на шутку растерялся. Что делать с полной свободой, обретенной в тумане? Свободой в смысле мысли, в смысле слова и в смысле перемещения в пространстве.

    4. А в это время… В Козлихинском переулке, дом 7, кв. 47, билась посуда Дулевского фарфорового завода.

    — Как напьешься, так домой являешься! Где ты так вывалялся, ирод проклятый?

    При упоминании об ироде тело Федота Федотовича виновато икнуло. Видно, душа, отделившаяся от тела, еще не потеряла с ним связь.

    — А наследил! Федот, разувайся, снимай ботинки, тебе говорят! Почему ты молчишь, скажи же что-нибудь, Федотушка! — Сменив гнев на милость, жена опустилась перед ним на колени и развязала шнурки, с которых стекала черная жижа. — Не можешь ты без меня! — заключила она, встряхивая на балконе плащ из кожзаменителя. — Пропади оно пропадом, чистое искусство! Искусство чистое, а сам замурзанный.

    Раздев Федота Федотовича догола, она свела его в ванную и поставила под холодный душ.

    — Ик! — сказал Федот Федотович, и жена беззвучно зарыдала.

    — Ты за заказ-то получил? — спросила она, улучив момент для долгожданного разговора. — Федо-от, ты деньги принес?

    Голое тело Федота Федотовича покрылось фиолетовыми гусиными цыпками.

    — Это все Лубянка! — сказала она, в надежде, что магическое слово вернет Федоту дар речи. Но тот лишь тихо икал, что и было ответом обездушенного тела страдающей супруге.

    — А я сапоги купила, итальянские, у одной бабы на работе, — прошептала жена и выключила воду. Она бережно обтерла закоченевшее тело Федота Федотовича махровым полотенцем. — Gotobed! — cкомандовала она, и Федот Федотович, осторожно переступив через край ванны, встал на кафельный пол. — Иди же, чистое искусство! — подпихивала она его к постели. — Люби меня, Федот! — велела жена, и Федот любил ее, что, как выяснилось, можно делать даже в таком, из ряда вон выходящем, состоянии.

    5. Свобода от лжи несносной. Утренний туман воскресил в памяти события странной ночи. «Кажется, я потерял себя, — подумал Федот Федотович и полез в карман за „Родопи“. Карман был пуст. — Тьфу ты, дурак раздурацкий! Сигареты ты потерял, а не себя. Вот он ты, весь на месте». Для вящей убедительности Федот Федотович ощупал свое тело и успокоился.

    Заталкивая тело в троллейбус, Федот Федотович пытался восстановить в памяти события вчерашней ночи. «Значит, так, — думал Федот Федотович, поглядывая на народ, который мог заметить, что он не взял билет, а народ у нас — общественный контролер и все такое… — Следователя не боялся, а какого-то общественного контролера трушу, — признался себе Федот Федотович, и его охватила тоска. — Господа, выпьем за Деникина, — вспомнил он и посмотрел на лица пассажиров.

    — Да, оторвались мы от народа, непоправимо оторвались. Непостоянное человек создание: сегодня — один, завтра — другой, послезавтра третий, и так далее, по числу дней.

    Свобода, свобода, свобода от лжи несносной… Опальный бард! И я наплел несусветной муры… Друзья мои, выходит, мы собрались только для того, чтобы отпраздновать день смерти усатого! Что же это получается, мертвый и впрямь хватает живого!»

    6. Федот и Иван.

    — Юбилейный лысачок! — сострил Федот Федотович, распахивая дверь мастерской.

    Сосед уже стучал молотком по голой гипсовой лысине.

    — Заходи, — пригласил его Иван Филиппович, продолжая работать.

    Гипсовые Ленины хитренько щурились на своего создателя.

    — Ты бы хоть за занавеску их убрал!

    — Мне натура нужна, — пожаловался Иван Филиппович, — это в юности я их на раз делал, а теперь то лоб огурцом, то глазницы с пуговицу. Этот в Самару пойдет, — погладил Иван Филиппович ленинский лоб.

    Федот и Иван получили от МОСХа подвал на двоих. Иван тоже сидел, но не по 58-й, а по уголовной. Он все понимал, но у него, в отличие от Федота, была большая семья. Федот в душе считал Ивана прохиндеем, но виду не показывал, что так считает.

    — Ты бы его с себя лепил, — сострил Федот, радуясь этой остроте, как новой.

    Но если в каждой шутке есть доля истины, то в этой шутке она помещалась вся без остатка, поскольку Иван Филиппович был вылитый Ленин. По этой причине его сторонились прохожие и у него не было друзей. Все подозревали в нем стукача, хотя, насколько известно, Ленин стукачом не был. Из-за рокового сходства с вождем мирового пролетариата Иван Филиппович был на подозрении у властей и у диссидентов. Вот и у Федота мелькнула было мысль взять Ивана на празднование смерти усатого, мелькнула и исчезла. А то подумают — привел Ленина на конспиративную квартиру, еще и в диссиденты запишут!

    — Иван, а как ты считаешь, если б диссиденты пришли к власти, зажали бы они нас в кулак или действительно дали глотнуть свободы?

    — Где ты вчера был? — спросил Иван, зная, что утренние мысли соседа определяются вечерними разговорами.

    — А был я, Ваня, в славном обществе свободных людей.

    — Иностранцы, что ль? — сощурился Иван и выковырял гипс из угла ленинского глаза.

    — Был один. Но главное, пришли туда, Иван, братья во Христе, святая молодежь. Старушкам помогают, с детьми инакомыслящих гуляют по четыре часа в день.

    Топот и гиканье прервали Федотов рассказ. Ворвалась ватага детей.

    — Привет вождю, — поприветствовали ребятишки Ивана Филипповича. — Куда кидать?

    — Сюда, ребятушки, — указал Иван Филиппович на доску, и дети, засучив рукава, принялись кидать в нее комья глины.

    — Кого здесь слепите? — поинтересовались ребята, закончив стрельбу по доске.

    — Здесь будет триптих, — объяснил Иван Филиппович. — Маркс, Энгельс и Ленин.

    — На мороженое дашь? — спросили ребята.

    — Завтра, завтра приходите, — ответил Иван Филиппович, ласково выпроваживая детей из мастерской. — Подшефный класс, хорошо работают, — похвалил он детей и, взяв дубину, заровнял поверхность будущего барельефа. — Я, как видишь, и без братьев во Христе обхожусь, — сказал Иван и сдул с Ильича гипсовую пыль. — Ты, Федот, очень разбазариваешься. Друзей — целая Москва, а дело стоит. Я твою Нику Самофракийскую устал поливать и тряпками обматывать. Ты бы хоть развернул ее да поглядел, как она у тебя осела, каркас из головы торчит. Иди и работай!

    — Там еще и бард был, опальный. Свобода, свобода, свобода от лжи несносной…

    — Хватит, Федот! Иди и работай!

    — Пойдем со мной, Иван, я сегодня одиночества не перенесу.

    — Не человек тебе нужен, а опохмелка, — заявил Иван Филиппович и застучал молотком по резцу.

Александр Стесин. Ужин для огня. Путешествие с переводом

    Александр Стесин. Ужин для огня. Путешествие с переводом. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 216 с.

    В своей новой книге Александр Стесин возвращается в Африку — на этот раз в Египет и Эфиопию. Во время непредсказуемой поездки с другом-индусом он постоянно обнаруживает внезапное родство и предельную дальность культур, и паролями здесь то и дело служат имена писателей, знаменитых и малоизвестных. От Пушкина до Гумилева, от Бэалю Гырмы до Данячоу Уорку. Именно рассказы Уорку вдохновили Стесина на необычное путешествие — «путешествие с переводом», и в этой книге вместе с травелогом вы найдете переведенные рассказы одного из лучших африканских писателей XX века.

    3. ПУШКИНСКИЙ ДОМ

    У Айелу для нас была запланирована обширная программа. Он хотел не столько рассказывать, сколько показывать — в первую очередь свое педагогическое мастерство, выражавшееся в умении переводить древнюю культуру Абиссинии на язык современного ширпотреба. Энергичный, крепкий старик, он был одет в щегольскую черную кожанку и затрапезные брюки с пятнами под ширинкой. Своим видом и повадками он напомнил мне книготорговцев с развалов на Брайтон-Бич, тех, кого моя мама называла «старичок-кочерыжка». Когда мы только приехали в Америку, один из таких «кочерыжек» продавал мне, подростку, паленые кассеты с записями советского рока, по которому я тогда тосковал. На дворе был девяностый год, и старичку было, наверное, лет семьдесят, но, раскладывая передо мной свой товар, этот человек сталинской эпохи демонстрировал познания, которым позавидовал бы любой патлатый завсегдатай Ленинградского рок-клуба. Он даже использовал молодежный сленг, да так бойко, что вполне мог бы сниматься в известной рекламе Альфа-банка: «С каждым клиентом мы находим общий язык».

    Айелу был того же сорта. Если тридцатипятилетний Уорку был погружен в события и реалии прошлого, о которых мог знать разве что из книг или рассказов старших, то его семидесятилетнего соприхожанина куда больше занимали вопросы поколения MTV и компьютерных гаджетов. Впрочем, Айелу был подкован по самым разным предметам (недаром Уорку назвал его «ходячей энциклопедией») и, в соответствии с лозунгом Альфа-банка, готов был найти общий язык с каждым клиентом. Так, в разговоре со мной он мгновенно переключился на тему русской литературы и стал перечислять известные ему имена. Я, в свою очередь, старался не ударить в грязь лицом и выжать из памяти ответный список эфиопских авторов. Благо, в университете, пока Деми читала Джойса и Андрея Белого, я корпел над курсовыми по африканской литературе.

    — Лео Толстой, Теодрос Достоэвски, Антон Чэхоу, — загибал пальцы Айелу.

    — Афэуорк Гэбрэ Иесус, Хаддис Алемайеху…

    — Микаэль Шолохоу! Эскиндер Солдженыцэн! Патэр… Патэрнак, Живаго Патэрнак?

    — Бырхану Зэрихун, Бэалю Гырма…

    — Гырма? А что ты о нем знаешь?

    — Я читал его повести. «За горизонтом» и еще что-то.

    — Гырма был любимчиком Дерга, его даже назначили министром пропаганды. А потом он взял и написал «Оромай».

    Ты читал «Оромай»? Это была первая книга против Палача и его режима. Палач вызвал Гырму к себе, предлагал отречься, а Гырма отказался. И в тот же вечер исчез. Смелый был человек.

    — Данячоу Уорку, — не унимался я.

    — Хм… Этого я не знаю. Надо же, и откуда только у тебя такие познания? Тебе надо выступать по радио. Но, говоря об эфиопской литературе, ты не назвал главного.

    — «Слава царей» 1?

    — Эскиндер Пушкин! Он, конечно, русский поэт, но и эфиопский тоже. Сегодня вечером ты узнаешь почему.

    — Сегодня вечером, насколько я понял, мы приглашены к Зелалему.

    — К какому еще Зелалему?

    — К брату Уорку.

    — Зелалем подождет, сходите к нему завтра. Ты иврит знаешь?

    Знаешь, что такое «бэт лехем»?

    — Вифлеем?

    — Бэт лехем! Это значит «дом хлеба». На иврите и на амхарском «бэт» — это дом. Сейчас мы пойдем в Бэт Георгыс, а вечером — в Бэт Эскиндер.

    Что такое «бэт Эскиндер», было известно одному Айелу, а вот про Бэт Георгыс написано на первой странице любого путеводителя по Аддис-Абебе. Одна из главных достопримечательностей города. Восьмигранный собор Святого Георгия, купающийся в зелени пихт и акаций. В нем, как в пущенной по волнам бутылке, запечатано послание потомкам. Это послание — история итало-эфиопской войны, вернее, войн, начавшихся еще в XIX веке, когда с присоединением Папского государства к Сардинскому королевству Италия озаботилась проблемой колониальной экспансии. Проблема состояла в том, что основная часть темнокожего мира была уже порабощена другими носителями «бремени белого человека». Свободными оставались только княжества Африканского рога, многие из которых сплотил эфиопский Бисмарк, император Теодрос II. Туда и устремились итальянские завоеватели. Сперва были высланы научные экспедиции, чьи карты и отчеты предполагалось использовать впоследствии при продвижении военных отрядов. Затем настал черед дипломатии: в 1889 году был подписан Уччиалльский договор о вечной дружбе и сотрудничестве двух держав. Текст соглашения был составлен послом Италии, и, как позже выяснилось, амхарский вариант весьма отличался от итальянского. К примеру, в амхарской версии документа говорилось, что в вопросах внешней политики царь царей Эфиопии может прибегать к услугам правительства его величества короля Италии; в итальянской же версии глагол «может» был заменен на «согласен». К тому моменту, как переводческая «неточность» обнаружилась, итальянские войска уже продвигались через Эритрею. Обнаружилось и другое: император Менелик II, славившийся незаурядным умом и политической интуицией, тоже втайне собирал армию, готовясь к отражению возможной атаки даже в момент подписания Уччиальского договора. Знал он и то, что итальянская армия несравненно лучше вооружена и имеет численный перевес. Но на стороне Менелика была история. Дело в том, что за предыдущие две тысячи лет в эфиопских летописях было зафиксировано всего тридцать лет без войны. Все остальное время прошло в феодальной резне и битвах с мусульманскими соседями. Словом, жители Африканского рога имели возможность поднатореть в военном деле как никто другой. Так что беспрецедентное событие, произошедшее 27 октября 1895 года, в исторической перспективе кажется не таким уж удивительным. «Случилось то, что в Абиссинии убито и ранено несколько тысяч молодых людей и потрачено несколько миллионов денег, выжатых из голодного, нищенского народа. Случилось еще то, что итальянское правительство потерпело поражение и унижение», — писал Лев Толстой в обличительном обращении «К итальянцам». Речь шла о сражении при Адуа, о первом случае в истории человечества, когда темные туземцы разгромили европейскую армию.

    Именно в память об Адуа и был возведен Бэт Георгыс, полностью спроектированный и построенный итальянскими военнопленными. И именно поэтому сорок лет спустя, в период фашистской оккупации, Муссолини приказал перво-наперво сжечь собор. Впрочем, из актов возмездия разрушение собора было самым безобидным. Так, например, после неудавшегося покушения на африканского наместника дуче, маршала Родольфо Грациани, итальянские войска получили приказ в течение трех дней истребить максимальное количество мирного населения Эфиопии. Для достижения наилучших результатов рекомендовалось использовать иприт. Операция была проведена блестяще: по некоторым оценкам, число убитых превысило триста тысяч. Примечателен и тот факт, что одним из наиболее ярых сторонников «актов возмездия» был глава католической церкви, папа Пий XII. По слухам, собор был сожжен с его благословения. В послевоенные годы Бэт Георгыс был отреставрирован по указу императора Хайле Селассие и украшен витражами знаменитого Афэуорка Тэкле. «Хоть я и не православный, но Бэт Георгыс почитаю святыней из святынь», — сообщил Айелу.

    После Бэт Георгыса мы побывали в Национальном музее, где посетители имеют возможность познакомиться с первой жительницей Эфиопии, австралопитеком Люси, чей возраст археологи оценивают в 3,2 миллиона лет; на суматошном Меркато, самом крупном рынке на всем континенте; в городском зоопарке, где в клетках мечутся черногривые абиссинские львы, а смирившиеся с судьбой пеликаны невозмутимо спят стоя; в соборе Св. Троицы, где покоится прах последнего монарха, и еще в каких-то храмах. Программа и вправду была насыщенной.

    В саду Национального музея стоял скромный памятник русскому поэту. Чугунный бюст, такой же, как и другие в этом саду. Он выглядел так, как будто стоял здесь всегда. Да и где же еще ему быть? Здесь, но не в смысле прародины, не «под небом Африки моей», а просто здесь, между шиповником и кигелией. Часть скульптурного парка, образец окончательной анонимности. Айелу дружески похлопал классика по плечу («А вот и наш Эскиндер!»), предложил сфотографировать нас вместе. На фотографии моя рожа получилась восторженно бессмысленной, а пушкинский бюст — расплывчатым и почти неузнаваемым.

    — Странно, — задумчиво произнес Айелу, — имя у него эфиопское, Эскиндер, а вот имя отца — совсем не наше.

    — Вам известно даже его отчество? — удивился я.

    — Ну конечно. Пушкин.

    — Пушкин — это не отчество, а фамилия.

    — Но все-таки его отца звали Пушкин. Откуда такое имя? Эфиопы так своих детей не называют.

    — Он был эфиопом по материнской линии. И потом, фамилию «Пушкин» придумал не дед Эскиндера и не прадед.

    — А кто же?

    Действительно, кто? Я и забыл, что у эфиопов не бывает фамилий. Есть только имена и отчества. Если человека зовут Уорку Тэсфайе, значит отца его звали Тэсфайе. Часто имя для ребенка выбирается таким образом, чтобы сочетание имени и отчества составляло законченное предложение (например, имя-отчество известного драматурга Менгисту Лемма в переводе означает «Ты — государство, которое процветает»). Если же имя отца неизвестно, его заменяют чем-нибудь еще, каждый — на свое усмотрение. Вот почему Уорку сказал, что «отчество» Деми для эфиопского уха звучит странно. В переводе с амхарского оно означает «бабочка». Наверняка сама Деми и придумала. С другой стороны, почему странно? Ведь многие сочинители брали псевдонимы, — то ли чтобы провести границу между собой и своим писательским альтер-эго, то ли потому, что выдуманное — долговечней. Не только литература, но и вся история сплошь состоит из псевдонимов. Взять хотя бы тот же собор Св. Георгия, его попечителей и разрушителей: Хайле Селассие, Пий XII… Вымышленные имена. Кто помнит сейчас настоящее имя фашиствовавшего папы римского? «О, многие, — заверил меня Уорку, — его звали Эудженио Пачелли, у нас это имя помнят многие…» Эфиопия помнит ФИО Пия. Чем не строчка для кынэ?

    Разговор о кынэ зашел у нас еще утром, когда наш экскурсовод доказывал мне, что Эфиопия — родина поэзии вообще и русской поэзии в частности. Чтобы разъяснить специфику кынэ Прашанту, Айелу продекламировал известный английский каламбур — четверостишие с использованием топонима Тимбукту (Timbuktu): «When Tim and I to Brisbane went, / We met three women, cheap to rent. / As they were cheap and pretty too, / I booked one and Tim booked two».

    Но это был пример из языка ширпотреба; настоящее кынэ — нечто совсем иное. Стихотворная форма, возникшая много веков назад, во время правления шоанского императора Эскиндера (вот она, магия имени), и до сих пор считающаяся чуть ли не высшим достижением эфиопской литературы. В кынэ присутствуют жесткая метрическая структура, многочисленные аллюзии и тропы. В основном это стихи религиозного или философского содержания; их главный принцип — двусмысленность, которая в местной поэтической традиции называется «сэмынна уорк» («воск и золото»). Дополнительный смысл часто вкладывается с помощью пантограммы, то есть фразы, смысл которой зависит от расположения словоразделов. В европейской поэтике пантограмма — введение сравнительно недавнее и малоприменимое. Из русских стихов последнего времени можно вспомнить опыты Дмитрия Авалиани («Не бомжи вы / Небом живы», «Пойду, шаман, долиною / Пой, душа, мандолиною»), словесную эквилибристику Льва Лосева или скрытую цитату из пушкинского «Лукоморья» в названии книги Владимира Гандельсмана «Там на Неве дом». Нет никаких оснований полагать, что пантограммы пришли в европейскую поэзию из Эфиопии, да и вряд ли эфиопы были первыми, кто использовал этот комбинаторный прием. Точно так же скандинавских скальдов вряд ли можно считать изобретателями кеннинга («корабль пустыни» перевозил кочевников через Сахару задолго до Старшей Эдды), но только в скандинавской поэзии этот вид метафоры был возведен в принцип.

    Однако пантограмма — это далеко не все. Речь о двусмысленности вообще, об условностях и эвфемизмах. О древности поэтической традиции в стране, где первая повесть была написана всего сто лет назад. Может, потому так долго и не было прозы, что было другое: ритуализация языка. Было слоговое письмо геэз, состоявшее из двухсот с лишним знаков, многие из которых были фонетически взаимозаменяемыми, но использовались при написании существительных разных классов (например, графемы «ко» и «ро» в слове «король» должны отличаться от «ко» и «ро» в слове «корова»). Эта силлабографическая избыточность в геэз давала широкие возможности для смысловой игры кынэ. Кроме того, был эзопов язык церкви, особенно наглядно проявлявшийся во время исповеди: когда прихожанин сознавался в том, что «прикусил язык», это означало «я солгал». «Добраться до поварешки» означало «есть скоромное в пост»; «плакать одним глазом» — возжелать; «упасть с кровати» — предаваться блуду… Исповедальная иносказательность. Другими словами, лирика. Отлитое в воске золото, которое по-амхарски — «уорк». Золото — это работа.

    Обо всем этом я читал когда-то у Данячоу Уорку, в его эссе об истоках эфиопской поэзии. Но Айелу знать не знал никакого Данячоу. Он только повторял четверостишие про Тимбукту и еще какие-то прибаутки, затащив нас в традиционный кабак, где выступают бродячие певцы азмари. Такие кабаки называются «азмари бэт», дом азмари; название «бэт Эскиндер» Айелу выдумал на ходу — в рекламных целях. Теперь он тыкал пальцем в азмари, выдававшего частушечные импровизации (что-то вроде азербайджанской мейханы), и многозначительно подмигивал мне: вот оно, вот кынэ, вот откуда родом ваш Эскиндер! Мне вспомнилась аналогичная сцена из пушкинского «Путешествия в Арзрум»: «Выходя из палатки, увидел я молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиною в руке и с мехом (outré) за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был брат мой, дервиш, пришедший приветствовать победителей. Его насилу отогнали…»

    Пришли Уорку с Зелалемом. Зелалем, двоюродный брат Уорку, архитектор, недавно вернувшийся из Лондона и только что получивший заказ на проект нового торгового комплекса в Аддис-Абебе, хотел праздновать и пришел уже на бровях. Он был в сопровождении красивой, застенчивой девушки, которую представил нам как свою жену. Позже выяснилось, что они познакомились всего три месяца назад, а через полтора месяца после их знакомства она объявила, что ждет ребенка, и Зелалем дал обещание жениться.

    — Айелу! — Кричал Зелалем. — Куда ты нас привел? Что это за дыра? Эти люди приехали, чтобы увидеть Тобию-красавицу2, а ты привел их в какую-то задницу!

    — Я привел их сюда, чтобы показать древнюю традицию… — Неуверенно защищался Айелу.

    — Это не традиция, это задница! Здесь хотя бы пожрать дадут?

    — Уорку, уйми своего пьяного родственника! — взмолился старик.

    — Если он пьян, значит, ему надо поесть, — строго сказал Уорку, — да и нам не помешало бы.

    — Эши3, эши, сейчас закажем…

    Две девушки в нарядных камизах4 поднесли чайник и таз, над которым все вымыли руки. Одна из девушек сняла крышку с мэсоба, скатертью расстелила инджеру, а с краю положила еще несколько блинов, сложенных в восьмую долю. Уорку раздал каждому по кусочку.

    — Хорошо хоть, здесь дают нормальную пищу, а не китайское дерьмо, — обрадовался Зелалем и, повернувшись к нам с Прашантом, удостоверился: — Я надеюсь, вы не китайцы? Я против китайцев ничего не имею, хоть они и дурят нашего брата. Но если не они, то еще кто-нибудь. Я против них ничего не имею. Но они жрут жареных тараканов, а это противно. Я этого понять не могу. Выпьем!

    — У китайцев своеобразный вкус, — подтвердил Уорку, — если бы Адам и Ева были китайцами, они бы съели не яблоко, а змею.

    — Змею, змею! — заливался Зелалем. — И не только змею!

    Китаец сожрет любое двуногое, кроме своих родителей, любое четвероногое, кроме парты, и все, что летает, кроме самолета! Выпьем! Принесли еду. На инджере появились горки бараньего и куриного жаркого, чечевичного соуса, тушеных овощей. Яства были разложены по окружности блина-тарелки наподобие лепестков диковинного цветка. Сердцевиной цветка был «кытфо», полусырой фарш со специями и творогом. У эфиопов принято кормить друг друга, и подруга Зелалема, поминутно упрекавшая нас с Прашантом в том, что мы слишком мало едим, решила перейти от слова к делу. Зачерпнув кусочком инджеры пригоршню бараньего «уота» 5, она отправила порцию мне в рот, после чего настала очередь Прашанта.

    — А я хочу, чтобы меня кормил Уорку! — заявил Зелалем. — Если не хочет пить, так пусть хоть брата покормит!
    Уорку отщипнул чуть-чуть инджеры и, макнув в соус, небрежно сунул кусок в рот Зелалему.

    — Сволочь, он дал мне пустую инджеру! Выпьем!

    Под руководством Зелалема мы продегустировали все традиционные напитки: медовуху «тедж», водку «ареки», пиво «Святой Георгий». Встав из-за стола, я понял, что еле держусь на ногах. Пойду подышу свежим воздухом… Во дворике пахло цветочной сыростью. Все-таки не прав был Зелалем: не такое уж плохое место этот «азмари бэт». Только зачем было называть его «домом Эскиндера», при чем тут Эскиндер? При чем вообще имя? «Оно умрет, как шум печальный». Имя собственное умирает, превращаясь в нарицательное, в «бэт-эскиндер». Но мы помним и другие программные строчки: «Нет, весь я не умру… И назовет меня всяк сущий в ней язык…» Финн, тунгус, калмык, а теперь и эфиоп. Или наоборот: эфиоп — прежде других. Если послушать Айелу, так вся русская поэзия родом из Эфиопии. Вся не вся, но что-то, наверное, есть. Недаром «наше все» и «Ник-то» оба вели свою роднословную от абиссинца Ганнибала.

    Из кабака по-прежнему доносилось бормотание азмари, сопровождаемое монотонным аккомпанементом скрипки масанко. Хорошо, что я, хоть одно время и учил, почти не знаю амхарского: можно вообразить все что угодно. Что если этот трубадур декламирует стихи из «Дыггуа»6? Или какиенибудь великие кынэ Йоханныса Геблави, Семере Керестоса, Тэванея7? Можно и ничего не воображать, так даже лучше. Тем более, что в этот момент мою медитацию прервал Айелу. «Вот ты где! Мы уж думали, ты ушел. А я еще одного вспомнил, — пожевав губами, он посмотрел на меня взглядом доки, собравшегося влепить детский мат новичку-противнику, и торжествующе произнес: — Георгыс Сковорода!»


    1 «Слава царей» («Кэбрэ нэгэст») — эфиопская книга XIV века, повествующая о происхождении Соломоновой династии.

    2 Тобия — разговорное произношение слова «Эфиопия». Кроме того, Тобия — имя главной героини повести Афэуорка Гэбрэ Иесуса «Вымышленная история» (дословно: «История, рожденная сердцем»); поскольку красавица Тобия — вымышленный персонаж, фраза «увидеть Тобию-красавицу» имеет иронический подтекст.

    3 Ладно (амхар.).

    4 Женская сорочка из шелка или хлопка.

    5 Жаркое, для приготовления которого используется сложный набор специй «бербере» и пряное топленое масло «нитер киббэ».

    6 Средневековое собрание «календарных» песен, авторство которых приписывается поэту Яреду, жившему в VI веке н.э. Для записи этих песен в XV веке была создана специальная нотная грамота.

    7 Эфиопские поэты Средневековья.