Прекрасная Лика

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Лика была девушка необыкновенной красоты. Настоящая «Царевна-Лебедь» из русских сказок. Ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые глаза под «соболиными» бровями, необычайная женственность и мягкость и неуловимое очарование в соединении с полным отсутствием ломанья и почти суровой простотой — делали ее обаятельной, но она как будто не понимала, как она красива, стыдилась и обижалась, если при ней об этом кто-нибудь из компании Кувшинниковой с бесцеремонностью художников заводил речь. Однако она не могла помешать тому, что на нее оборачивались на улице и засматривались в театре. Лика была очень дружна с сестрой А.П. Марией Павловной и познакомила нас.

Мария Павловна Чехова:

Лидия Стахиевна была необыкновенно красива. Правильные черты лица, чудесные серые глаза, пышные пепельные волосы и черные брови делали ее очаровательной. Ее красота настолько обращала на себя внимание, что на нее при встречах заглядывались. Мои подруги не раз останавливали меня вопросом:

— Чехова, скажите, кто эта красавица с вами?

Михаил Павлович Чехов:

Природа, кроме красоты, наградила ее умом и веселым характером. Она была остроумна, ловко умела отпарировать удары, и с нею было приятно поговорить. Мы, все братья Чеховы, относились к ней как родные, хотя мне кажется, что брат Антон интересовался ею и как женщиной.

Мария Павловна Чехова:

Я ввела Лидию Стахиевну в наш дом, и познакомила с братьями. Когда она в первый раз зашла за чем-то ко мне, произошел такой забавный эпизод. Мы жили тогда в доме Корнеева на Садовой-Кудринской. Войдя вместе с Ликой, я оставила ее в прихожей, а сама поднялась по лестнице к себе в комнату наверх. В это время младший брат Миша стал спускаться по лестнице в кабинет Антона Павловича, расположенный в первом этаже, и увидел Лику. Лидия Стахиевна всегда была очень застенчива. Она прижалась к вешалке и полузакрыла лицо воротником своей шубы. Но Михаил Павлович успел ее разглядеть. Войдя в кабинет к брату, он сказал ему:

— Послушай, Антон, к Марье пришла такая хорошенькая! Стоит в прихожей.

— Гм… да? — ответил Антон Павлович, затем встал и пошел через прихожую наверх.

За ним снова поднялся Михаил Павлович. Побыв минутку наверху, Антон Павлович спустился. Миша тоже вскоре спустился, потом поднялся: это оба брата повторяли несколько раз, стараясь рассмотреть Лику. Впоследствии Лика рассказывала мне, что в тот первый раз у нее создалось впечатление, что в нашей семье страшно много мужчин, которые все ходили вверх и вниз!

После знакомства с нашей семьей Лика сделалась постоянной гостьей в нашем доме, стала общим другом и любимицей всех, не исключая и наших родителей. В кругу близких людей она была веселой и очаровательной. Мои братья и все, кто бывал в нашем доме, не считаясь ни с возрастом, ни с положением, — все ухаживали за ней. Когда я знакомила Лику с кем-нибудь, я обычно рекомендовала ее так:

— Подруга моя и моих братьев…

Антон Павлович действительно очень подружился с Ликой и, по своему обыкновению, называл ее различными шутливыми именами: Жаме, Мелитой, Канталупочкой, Мизюкиной и др. Ему всегда было весело и приятно в обществе Лики. На обычные шутки брата она всегда отвечала тоже шутками, хотя иногда ей и доставалось от него. <…>

Антон Павлович переписывался с Ликой. Письма его были полны остроумия и шуток. Он часто поддразнивал Лику придуманным им ее мифическим поклонником, называл его Трофимом, причем произносил это имя по-французски Trophin. И в письмах так же писал, например: «Бросьте курить и не разговаривайте на улице. Если Вы умрете, то Трофим (Trophin) застрелится, а Прыщиков заболеет родимчиком…» Или же посылал ей такое письмо: «Трофим! Если ты, сукин сын, не перестанешь ухаживать за Ликой, то я тебе…» и мне брат писал в таком же роде: «Поклон Лидии Егоровне Мизюковой. Скажи ей, чтобы она не ела мучного и избегала Левитана. Лучшего поклонника, как я, ей не найти ни в Думе, ни в высшем свете».

Да и Лика не отставала от него и порой отвечала ему в таком же духе, вроде того что она приняла предложение выйти замуж за одного владельца винного завода — старичка семидесяти двух лет.

Когда мы жили в Мелихове, Лика бывала у нас там постоянно. Мы так к ней привыкли, что даже родители наши скучали, когда она долго не приезжала. <…>

В летнюю пору Лика жила у нас в Мелихове подолгу. С ее участием у нас происходили чудесные музыкальные вечера. Лика недурно пела и одно время даже готовилась быть оперной певицей.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Все в доме любили Лику и радовались ее приезду. Всех пленяла ее красота, остроумие. Приезжала она внезапно, на тройке с бубенцами, серебром разливающимися у крыльца. Собаки с невероятным лаем и визгом выскакивали на звон бубенцов. Переполох в доме, все бежали навстречу. Приехала Лика! Весь дом наполнялся шумом, смехом.

Мария Павловна Чехова:

Между Ликой и Антоном Павловичем в конце концов возникли довольно сложные отношения. Они очень подружились, и похоже было, что увлеклись друг другом. Правда, тогда, да и долгое время спустя, я думала, что больше чувств было со стороны брата, чем Лики. Лика не была откровенна со мной о своих чувствах к Антону Павловичу, как, скажем, она была откровенна в дальнейших письмах ко мне по поводу ее отношений к И. Н. Потапенко. Отношения Лики и Антона Павловича раскрылись позднее, когда стали известны ее письма к Антону Павловичу.

Лика в письме к брату пишет: «У нас с Вами отношения странные. Мне просто хочется Вас видеть, и я всегда первая делаю все, что могу. Вы же хотите, чтобы Вам было спокойно и хорошо и чтобы около Вас сидели и приезжали бы к Вам, а сами не сделаете ни шагу ни для кого. Я уверена, что если я в течение года почему-либо не приеду к Вам, Вы не шевельнетесь сами повидаться со мной… Я буду бесконечно счастлива, когда, наконец, ко всему этому и к Вам смогу относиться вполне равнодушно», — это уже говорит о серьезном чувстве Лики к Антону Павловичу и о том, что он знал об этом чувстве.

Другие письма Лики рассказывают о большой ее любви и страданиях, которые Антон Павлович причинял ей своим равнодушием: «Вы отлично знаете, как я отношусь к Вам, а потому я нисколько не стыжусь и писать об этом. Знаю также и Ваше отношение — или снисходительное, или полное игнорирования. Самое мое горячее желание — вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой. Умоляю Вас, помогите мне, не зовите меня к себе, не видайтесь со мной. Для Вас это не так важно, а мне, может быть, это и поможет Вас забыть».

Антон Павлович обращал все это в шутку, а Лика… продолжала по-прежнему бывать у нас. Я не знаю, что было в душе брата, но мне кажется, что он стремился побороть свое чувство к Лике. К тому же у Лики были некоторые черты, чуждые брату: бесхарактерность, склонность к быту богемы. И, может быть, то, что он писал ей однажды в шутку, впоследствии оказалось сказанным всерьез: «В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и, в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили».

Религия потребления

Религия потребления

В вагоне метро я вынимаю из кармана то, что дала мне девушка в переходе. Зеленый глянцевый проспектик приглашает в новый магазин «Бенетон» на «Улице 1905-ого». Мир обречен — бесчувственно думаю я, читая о ценах, призах, выигрышах, втором (женском) и третьем (мужском) этажах. Обречен мир, в котором такая хорошая бумага ежедневно тратится на рекламу никому не нужного тряпья — впарить его людям удается лишь под гипнозом, вкладывая в гипноз космические суммы, означающие океан пота, выжатого из чьих-то кожных пор.

1

Киберпанки, конечно, правы: человек не справляется с ролью воплощенного смысла вселенной, не стал деятельной душой космоса. Не мог стать с самого начала, а мог только создать более совершенного кандидата на вышеназванную должность — электронного гомункула, компьютерный модуль, которому «Бенетон» не нужен, которого не разагитируешь. Он будет менять реальность и рассматривать ее до исподнего, творить небывалое и отвечать за все. Ему нет дела до политики, секса, романов, музыки и т. п. А мы останемся на исторической обочине, как космические дачники. Как община ленивых, мечтательных, смертных, похотливых существ. Нечто вроде «Фабрики художников», устроенных фотографом Тоскани при этом самом «Бенетоне». «Фабрики» шумной, приятной, но ничего в общем-то не выпускающей и никому особо не нужной.

Но даже в таком положении мы останемся только, если наш электронный приемник позволит, сочтет нас уместными в будущем, как мы сочли уместными и не стали истреблять шимпанзе. Есть, впрочем, и более мрачные киберпанки, те говорят: будет ядерная перестрелка, и люди уберутся из реальности, как канули в историю питекантропы. Войну, мол, мы развяжем сами, без вмешательства новых существ, найдем повод. Индо-пакистанский конфликт вполне подойдет. Или арабо-израильский. Про это был фильм «Терминатор». Война начнется тогда, когда искусственный разум станет достаточно автономным и способным к воспроизводству без нашего участия. В этом объективный и прогрессивный смысл ядерного оружия.

Что-то подобное я думал и раньше, но эта глянцевая зеленая листовка сделала все явным, ощутимым.

2

Большинство покупок мы делаем, чтобы приобрести доступ в нравящийся нам мир. Этот мир существует только в рекламе, но это никого не смущает. Человек всегда старался быть частью того, куда не мог попасть, к чему можно прикоснуться лишь через правильное поведение. Раньше это называлось «религия», а сегодня — «статусное потребление».

Самой первой рекламой в истории человечества были слова искусителя в Эдеме. А запретный плод был первым товаром, в котором человек вовсе не нуждался, однако благодаря рекламе все равно захотел его получить. Змей доступно объяснил людям: плод сделает их равными Богу. Впервые конкретная вещь стала символом человеческого статуса.

С тех пор каждый бренд это пропуск в воображаемое сообщество. Покупательница платья от Гальяно чувствует себя на коктейле для избранных где-нибудь на Лейстер-сквер. Затянувшийся в леопардовую шкуру от Дольче и Габбана попадает на европейский лав-парад. «Прада» — пароль успешных деловых женщин, а «Зегна» — тот же вариант для мужчин. «Версаче» — дверца в мир роскошного ампира. «Атипик» — способ стать амбициозным авангардистом. Маккуин и Зандра Роуз переносят потребителя в клубы, вроде «Эскейп», где яппи на выходные превращаются в гламурных панков. Надев «Кристиан Диор», оказываешься в классическом французском салоне, а если ближе русский серебряный век, ступай к Алене Ахмадуллиной. Провинциал покупает бренд, чтобы в собственных глазах стать частью веселого мегаполиса. Олигарх покупает футбольный клуб, чтобы присоединиться к европейской элите, как он ее себе представляет. Любой выпуск новостей заканчивается титрами о том, какой бутик предоставил ведущим одежду. Информация для тех, кому понравились ведущие, а не новости.

Грамотно потребляя, сегодня можно казаться кем угодно, жертвуя при этом только деньгами. Желание выражается через подражание тем, кем ты хотел бы быть. Именно потребление делает нас частью вожделенной группы. Стать столь же оригинальными и непосредственными, как Ксения Собчак, Бритни Спирс и миллионы их поклонников? Для потребителя никакого противоречия тут нет. Покрывшие нас и наши жилища символы — система опознавательных знаков «свой—чужой». В утопии потребления они заменяют прежние различия: происхождение, образование, должность, класс, политические взгляды.

Статусное потребление стремится стереть пространство. Если ты правильно одет и окружен правильными вещами, это значит, что ты находишься в собственной, правильной вселенной. Специальный «гастросамолет» доставляет олигарху пищу из любого ресторана мира. Зато крайне важно время. Успеть приобрести символ раньше большинства. Завтра новый бренд будет размножен медиа, скопирован в Турции и Китае, доступен всем и потеряет статус. Так потребитель усваивает известную со времен Платона последовательность: сначала абсолютная идея в райских небесах рекламы, потом ее приблизительное воплощение в толпе грешных людей.

Когда-то бренды заменили изначальные названия вещей. Все перестали говорить «автомобиль» и начали говорить «Вольво» или «Ауди». Потом Брэд Истон Эллис со своей «Гламорамой» и Фредерик Бегбедер стали первыми писателями, которым достаточно назвать логотипы, покрывшие человека, чтобы дать его исчерпывающий портрет. Пару лет назад появилась и русская версия такой литературы. Критик пишет в рецензии: «Как и его читатели, он носит дешевые джинсы „Мотор“», — а дальше просто расшифровывает, почему такие джинсы для успешного человека недопустимы.

Выросших, но не ставших взрослыми, людей любят и воспитывают бренды. Мы можем не верить конкретной рекламе, но все равно хотим попасть в рекламируемый мир. Лучшая реклама — та, что незаметна для сознания. Вы думаете, будто идете в кино или берете почитать журнал, но в обоих случаях все равно потребляете проплаченную кем-то информацию.

Любой модный фильм сегодня заранее оплачен не будущим зрителем, а пиаром. Все бренды, которые вы там видите — чья-то реклама. А насчет глянцевой прессы… Один редактор как-то признавался мне:

— Даже если бы мы вкладывали в каждый номер сто рублей и раздавали его на улицах, это все равно осталось бы очень выгодным делом.

3

Религия потребления требует немалых жертв. Сначала ты платишь за вещь, а потом ее зарабатываешь. Повсеместность кредита перенесла накопление капитала из прошлого в будущее. Жизнь потребителя теперь предсказуема, как текст в караоке. Кроме безвыходного увязания в долгах по кредитам потребителю грозит загромождение пространства, каким бы большим оно вначале ни казалось. В Европе эта проблема решается через систему складов, в которых арендатор хранит не уместившиеся дома вещи. Постоянная нехватка времени ведет к хроническому стрессу. Антидепрессанты становятся причастием нового культа, но не спасают от потери способностей к творчеству и самостоятельному принятию решений.

Другая проблема — кризис семьи. Денежные споры выходят на первое место в списке причин разводов. Перегруз дорог в мире, где на каждого обладателя водительских прав приходится несколько машин, неизбежен. Не говоря уже о нездоровом изменении фигуры и объема желудка целых наций в связи с отказом от прежней домашней еды.

Большинство потребителей входят в торговый храм, не имея конкретных планов. Но никогда не выходят назад пустыми. «Тратить значит экономить», — звучит вроде бы безумно, но именно таков основной догмат этой новой религии. А даты появления скидок с бонусами и сроки распродаж это новый церковный календарь. Домоседам, впрочем, ходить никуда не нужно: торговля через Интернет давно обогнала прежнюю телеторговлю.

Возраст потребления все время снижается. Подростки — самая легкая добыча нового культа. Подавляющее большинство старшеклассников в крупных городах называют шопинг своим любимым развлечением. Дети общества потребления верят скорее рекламе, чем родителям. Маркетологам читают лекции о необходимости «ослабления родительских запретов». Самостоятельность начинается с кражи кредитной карты у отца и совершения собственных покупок, запрещенных мамой.

4

В самом наглядном виде статусное потребление это рынок сувениров. Бесполезных, чистых экспонатов, прибывших из вожделенного мира. «Сувенир это зеркало, в котором покупатель видит свой нереальный, но очень желанный образ» — писал Марк Реймс. Обычной вещью пользуются, она часть реальности. А вот статусной — обладают, она делает нас такими, какими мы хотим себя видеть. Такая вещь не обязана работать, она должна показывать, каков ее хозяин.

Любители родной истории покупают миниатюрные копии кремлевских карет, чтобы те украшали стол. Ценители смешного и самодельного ходят в «Министерство Подарков» за лампами-кошельками и деревянными Оскарами. Относящие себя к ироничному и космополитичному среднему классу дарят друг другу бьющие током портсигары, парящие авторучки и прочие гаджеты от «Ле Футюр». Но сувениры — радость для тех, кто не может позволить себе настоящей коллекции.

Коллекционирование — наиболее древняя и элитарная форма статусного потребления. Утопия коллекционера располагается уже не в будущем и не в параллельном мире, но в условном и благородном прошлом. Вещь из коллекции дает покупателю пропуск во всемирную историю. Такая вещь воспринимается обладателем так, как раньше переживались родовой герб и чистота крови. Хозяин коллекционной вещи существовал всегда, менялись только его лица и имена. Сейчас собственник — ты. Именно ты сегодня являешься бессмертным хозяином и испытываешь наслаждение. Это реинкарнация по-потребительски: вместо вечной души — вечная вещь, у которой просто меняются владельцы.

При капитализме весь мир ощущается как иллюзия. Весь, кроме денег. Деньги — универсальный измеритель. Эквивалент всего стоящего. Всё ради них. Но ведь не ради бумажек, электронных единиц. А ради комфорта, который на них купишь. Основная активность современного человека посвящена зарабатыванию этого комфорта. Комфорт выглядит, конечно, по-разному: от дивана с телевизором до экстремального туризма. Сути это не меняет — двуногое существо, торопящееся к комфорту, есть вечный подросток и одновременно самоубийца, отказавшийся от своего возможного смысла в истории.

Всей своей деятельностью это существо говорит: я не просил меня рожать! я не выбирал эту реальность! я не отвечаю за нее и поэтому просто хочу жить с честно заслуженным комфортом! а потом умереть — ведь и тут нет выбора. В примитивных обществах такому состоянию соответствуют дети, женщины и все те, кто не прошел инициацию. То есть те, кому не сообщено главное знание о собственном смысле. Но смысл есть у всего присутствующего, независимо от человеческого мнения на этот счет.

Вышеописанный человек пассивно участвует в истории, производя прибавочную стоимость и потребляя товары, т. е. умножая капитал. После его смерти деньги остаются и продолжают действовать. Деньги — единственная, данная такому человеку, форма бессмертия.

5

Экономисты объясняют подополеку всей этой истории. Дело в том, что не имея новых рынков, корпорации вынуждены изобретать новые потребности. Ведь если экономика не растет, система теряет стабильность. Возбуждение мнимых аппетитов дает свои плоды. «Америка торговых центров» сменилась в 1980-х «Америкой эксклюзивных магазинов». Европа быстро догнала ее, а у нас то же самое происходит последнее время в два раза быстрее.

После исчезновения советской цивилизации ее жителям и их детям трудно понять, кто же они такие. И проще всего усваивается ответ, лежащий на поверхности: мы такие же, как и весь остальной мир. А религия этого мира — статусное потребление. Бутики и автосалоны оказались посольствами глобализации.

На самом деле мир вовсе не таков, как кажется грезящим о Рублевке девушкам. Западные общества отнюдь не сдались на милость победившего капитализма. В Европе церковные и экологические организации занимаются реабилитацией людей, контуженных потреблением. Нередко, впрочем, жертвы потребления сами создают сообщества для решения своих проблем. Они изобретают логотипы отказавшихся от потребления и издают газеты, издевающиеся над рекламой и разоблачающие корпорации.

Этот новый стиль жизни называется «дауншифтинг». Начинают с тестирования самих себя: как мы тратим деньги и планируем время? Дальше смена ценностей: отказ от идеи, будто мы должны иметь больше, чем наши предки, а наши дети — больше, чем мы. Признать главным богатством не товары, а свободное время, которое я могу потратить на то, что делает меня человеком.

Основные правила этого поведения сформулировал еще Лафарг в своей книге «Право на лень». Они звучат так:

  • меньше работать, а не больше потреблять;
  • общение важнее покупок;
  • природа важнее денег;
  • и — жизнь нельзя купить еще один раз.

6

Впрочем, тех, кто пытается атаковать систему, разумеется, куда меньше, чем тех, кто радостно ей отдается, даже не замечая этой капитуляции. И у нас, и на Западе существует огромное количество людей, которые не знают иной религии, кроме статусного потребления. Ниже я поясняю о ком речь, заменив, для экономии бумаги, жужжащее слово «буржуа» большой буквой Б.

Б враг всего непонятного. Он не считает, что непонятное нужно понимать. Он считает непонятное просто ошибкой, лишней заморочкой. Когда из-за непонятного начинают сходить с ума, а тем более рискуют жизнью, Б считает это патологией или опасным фанатизмом. Б вообще враг крайностей и во всем, даже в построении своих фраз, ценит меру и уравновешенность. «Крайнее» он предпочитает смотреть по видео: для адреналина. Для Б субкоманданте Маркос — «пиар», Лимонов — «не выросший подросток», Че Гевара — «модный бренд», а Мао — «параноик у власти». Б вообще все великое называет «паранойей» и отказывается видеть в истории некий сверхчеловеческий смысл, как научно постигаемый, так и религиозно открываемый.

Б старается всегда веселиться. Он противопоставляет себя угрюмым и истеричным, для этого к его услугам — антидепрессанты. Культура для Б есть один из таких антидепрессантов. Б никогда ни на чем не настаивает, кроме, конечно, собственного б-зного бытия. Да и на нем он настаивает молча, а не вслух.

Реальность для него прежде всего игра, в которой ценность всего, как на бирже, может завтра поменяться. Поэтому Б ироничен и ни в чем не уверен. Именно так он понимает своих любимых: Пелевина, «Матрицу» и Харуки Мураками. Игровое мироощущение происходит от того, что Б ничего не создает и не защищает. Сам он совершенно не обязателен и чувствует это, но никогда себе в этом не признается. Под «индивидуальностью» Б понимает личный имейл, напечатанный на футболке, или увеличенный отпечаток своего пальца, запечатленный на любимой кружке. Б очень любит все позитивное, цветастое и прикольное. Б сторонится любых специальных знаний, если только за них не платят, т. е. если они не часть его бизнеса. Б предпочитает обо всем на свете знать по анекдоту. Для этого у него есть журналы типа «Афиши».

Самое неприятное в Б — он считает свое ложное сознание мудростью, сложившейся в результате всей человеческой истории. Б гуманен, любит природу, детей и женщин. Особенно если это не требует от него специальных затрат. Б путешествует и часто болтает об этом, но он абсолютный турист, т. е. по всему миру, как скафандр, таскает свою б-зность, не умея и опасаясь из нее выйти и прикоснуться к чему-то иному.

Еще одна гнусность Б — он пытается навязать свое зрение и слух остальным людям как стандарт, к которому нужно стремиться. Ибо Б любит народ, но не любит «хамов», из которых этот народ состоит.

Грехи Б — ради него и его мира ежедневно ведутся войны, пылают выбомбленные улицы, корчатся и умирают от голода двенадцать тысяч неудачников в сутки, толпы выходят на панель, продолжается каторжный труд детей на потогонных фабриках третьих стран, блюстители пытают политических заключенных в тюрьмах, отходами потреблятства травится воздух, медиа калечат сознание миллионов.

Б — против всех этих ужасов, которыми обеспечено его благополучие. Но он наивно не понимает:

— Если я сегодня не выпью свой коктейль в клубе, кому-то где-то станет легче?

Главный страх Б это жертвы. Любая, даже самая антибуржуазная идея нравится ему до тех пор, пока не требует жертв. Б согласен жертвовать только в компьютерной игре. Он, впрочем, может подать нищему, чтобы символически откупиться от подобной судьбы. Он вообще за благотворительность, которая делает мир умереннее и позитивнее.

Б вечно ждет «нового», но понимает под этим словом только улучшенные версии старых развлечений. Новых чувств он боится, новые знания оставляет специалистам, а новых образов не различает, пока его любимые журналы-передачи не разжуют все это, т. е. не превратят в доступный Б анекдот. По этому поводу мудрый Б говорит:

— Все некоммерческое рано или поздно становится коммерческим.

В этой фразе надежда на то, что все удастся разжевать. Б не понимает, что в разжеванном виде оно теряет свою ценность, а значит вечно от него ускользает. Любимая мысль Б гласит: потребление в новом веке это важнейшее из искусств. Б не лох, чтобы потреблять что попало. Б повторяет:

— Революции ни к чему не приводят, всем становится только хуже.

Это потому, что Б чувствует: ему точно станет хуже. Несмотря на все свои усилия, он временами впадает в депрессию, опасаясь, что однажды бог капитализма, сияющий в небесах потребления, отвернется от Б. Затылок б-зного бога окажется настолько ужасающим, что Б больше не сможет вспомнить его прежнего добродушного лица.

Б должен быть вычеркнут из жизни, как ненужный 25-й кадр. Стерт, как компьютерный вирус в оперативной системе человечества. Был ли он «необходим на определенном этапе», мы поспорим потом.

Други сердешные

Иван Римский-Корсаков (1754–1831)

Из книги «Русские избранники» Георга Адольфа Вильгельма фон Гельбига:

Корсаков был дворянин, из очень хорошей русской фамилии, которая, собственно говоря, называется Корсаков-Римский.

Он начал свою военную службу сержантом в конной гвардии; по рекомендации был переведен в кирасирский полк и с отличием служил во время польских смут. Он был капитаном, когда Потемкин познакомился с ним. Корсаков понравился ему, и князь причислил его к тем двум лицам, из которых императрица должна была избрать адъютанта на место только что уволенного Зорича

…день спустя после представления, в июне 1778 года, Корсаков сделан флигель-адъютантом и остался жить в Царском Селе, в императорском дворце. Мало-помалу, но через очень короткие промежутки он стал прапорщиком кавалергардов, что давало ему чин генерал-майора, потом действительным камергером, генерал-майором на службе, кавалером ордена Белого Орла и, наконец, генерал-адъютантом государыни.

…С Корсаковым случилось то же, что и с его предместником. Он потерял свое место в октябре 1779 г., спустя пятнадцать месяцев по получении его Потемкин же его и удалил — не потому, что он его боялся (ибо по уму Корсаков был столь же мало опасен, что и Зорич), но потому, что чрез него он хотел свергнуть милую графиню Брюс, сестру своего злейшего врага, фельдмаршала графа Румянцева. Корсаков был красивый мужчина и нравился графине, умевший ценить мужскую красоту. Как доверенная подруга императрицы, она имело случай ежедневно видеть избранника. Потемкин заметил согласие влюбленных и не только не мешал им, но и поощрял их обоих, чтоб тем вернее подготовить их падение. Удостоверившись в их связи, он открыл их роман императрице, которая была возмущена как неверностью своей подруги, так и неблагодарностью своего избранника. Екатерина отомстила обоим: Корсакову приказано было отправиться в южные края, графиня Брюс должна была удалиться в Москву.

Из переписки Екатерины II и Ф. М. Гримма (1723–1807; писатель из круга энциклопедистов; по национальности немец; в 1749—1792 гг. жил во Франции):

Прихоть? — Знаете ли вы, что это выражение совершенно не подходит в данном случае, когда говорят о Пирре, царе Эпирском (это прозвище нового фаворита), об этом предмете соблазна всех художников и отчаяния всех скульпторов. Восхищение, милостивый государь, энтузиазм, а не прихоть возбуждают подобные образцовые творения природы! Произведения рук человеческих падают и разбиваются, как идолы, перед этим перлом создания Творца, образом и подобием Великого! Никогда Пирр не делал ни одного неблагодарного или неграциозного жеста или движения. Он ослепителен, как солнце, и, как оно, разливает свой блеск вокруг себя. Но все это, в общем, не изнеженность, а, напротив, мужество, и он таков, каким вы бы хотели, чтобы он был. Одним словом, это — Пирр, царь Эпирский. Все в нем гармонично, нет ничего выделяющегося. Это — совокупность всего, что ни на есть драгоценного и прекрасного в природе; искусство — ничто в сравнении с ним; манерность от него за тысячу верст!

Из «Секретных записок о временах царствования Екатерины II и Павла I» Шарля Франсуа Филибера Массона:

Корсаков — русский петиметр, воспитанник дворцового гвардейского корпуса, где он исполнял службу унтер-офицера и где Екатерина его заметила и допустила до своей постели. Он был неблагодарен или неверен. Екатерина застала его на своей кровати державшим в объятиях красавицу графиню Брюс, ее фрейлину и доверенное лицо. Она удалилась в оцепенении и не пожелала более видеть ни любовника, ни подругу. Другому наказанию она их не подвергла.

Иван Страхов (1750–1793)

Из книги «Русские избранники» Георга Адольфа Вильгельма фон Гельбига:

Иван Страхов русский, мещанского происхождения, был племянником одной из камер-фрау императрицы Екатерины II. Он был мал ростом, уродлив лицом; его внешний вид был крайне неприятный. Однако он полагал, что произвел на государыню, которая тогда только что удалила от двора избранника своего Корсакова, впечатление, потому что императрица, случайно встретив его в Царском Селе в своей гардеробной, заговорила с ним со свойственными ей любезностью и снисхождением. Страхов до того был прельщен собой, что о возможности стать избранником говорил даже с графом Паниным, в канцелярии которого он служил секретарем. Он сообщил свое открытие графу в то время, когда ехал с ним из Царского Села, где министр имел доклад у императрицы. Панин принял его за сумасшедшего и хотел отвлечь от этой безумной мечты. Однако, в действительности, Страхов не был настолько безумен, как предполагал Панин; по крайней мере, эта мечта составила его карьеру. Он стал чаще навещать своих родных и видал там императрицу, которая по совершенно непонятной причине, вероятно для развлечения, охотно беседовала с ним. Когда Екатерина однажды сказала ему, что он может просить у нее какой-нибудь милости, Страхов бросился на колени и просил ее руки. Это было уже слишком. Императрица более не виделась с ним иначе как публично, при дворе.

Между тем этот случай составил его счастье. Он получил большие подарки деньгами и крестьянами и стал действительным статским советником, вице-губернатором Костромы и кавалером ордена Св. Владимира.

Александр Ланской (1758–1784)

Из книги «Русские избранники» Георга Адольфа Вильгельма фон Гельбига:

Александр Ланской был сын русского дворянина очень хорошей фамилии.

Он был конногвардеец, когда генерал Толстой рекомендовал его государыне в генерал-адъютанты. Хотя его внешний вид и его беседа понравились императрице, но особые обстоятельства побуждали ее тогда воздержаться от окончательного решения. Между тем он получил 10 000 рублей для первоначального обзаведения. В то же время с разных сторон ему не то приказывали, не то дружески советовали обратиться к князю Потемкину. Князю очень понравился такой знак доверия, и он тотчас же сделал его своим адъютантом. Ланской оставался шесть месяцев на этом месте.

Только на Святой неделе 1780 года императрица, занятая до тех пор важными делами и будучи больна, нашла время, когда молодой Ланской мог быть ей представлен. Она назначила его своим флигель-адъютантом и полковником. В тот же день он получил приказание занять те комнаты во дворце, в которых помещался Корсаков.

Свое пребывание при дворе Ланской сделал замечательным лишь своей похвальной привязанностью к императрице и теми воздаяниями, которые он получил за это. Он никогда не занимался государственными делами, которые столько же были ему чужды, как и он им, несмотря на то, он мог иметь часто случай сделаться важным лицом. В его время в Россию приезжали Иосиф II, потом Фридрих Вильгельм, наследник Фридриха II, и, наконец, Густав III. Каждый из них охотно привлек бы его на свою сторону, но его поведение всегда было настолько сдержанно, что до него нельзя было и добраться. Он тщательно избегал придворных интриг, и можно сказать, что за время пребывания его при дворе бабам и сплетникам было мало или даже вовсе не было дела. Даже родня не имела к нему доступа, хотя государыня, по собственному побуждению, дала некоторым из них места при дворе. Короче, Ланской не связывал себя ни с кем, жил только для своей службы и приносил себя в жертву своим обязанностям. Это спокойствие избранника никому не казалось опасным и было опасно для всех. Его значение в глазах императрицы, которую он никогда не покидал, было безгранично. Всякий сознавал, что Ланскому стоило сказать слово, чтобы его свергнуть, и сам Потемкин чувствовал, что его политическое бытие зависит только от воли избранника.

К счастию для придворных этот человек жил недолго. Со времен появления при дворе он постоянно хворал. Вначале он страдал лихорадкой. Стараниями врачей и заботливым уходом он поправился, но его здоровье было некрепким и иногда возвращались припадки болезни. Это была главным образом его вина. С некоторого времени он стал прибегать к возбуждающим средствам, полагая, совершено ошибочно, подкрепить этим свои силы.

…Летом 1784 года после приема сильных возбудительных средств он съел несколько сладких лимонов и тем нажил себе смертельную болезнь. Усилия всех придворных и городских врачей оказались тщетными. Наконец, две недели спустя, 25 июня, императрица, зорко следившая за ходом болезни, пригласила знаменитого Вейкгарда, которого она давно уже, вследствие его славы, вызвала из Фульды в Петербург. Он повиновался неохотно, потому что Ланской однажды очень вежливо выпроводил его от себя. …Как только он увидел больного, он тотчас сказал императрице: «Он умрет в этот же вечер». Вейкгард нашел, что у больного воспаление гортани. Государыня не хотела этому верить. Она утверждала, что близкая смерть немыслима, так как больной опять мог говорить. Однако Вейкгард был прав. Воспаление гортани сделало свое дело. Ланской умер вечером 25 июня 1784 года, на 27-ом году жизни.

Из монографии «История Екатерины Второй» Александра Густавовича Брикнера:

Ни одного из своих фаворитов Екатерина, как кажется, не любила так страстно, как Ланского, находившегося «в случае» с конца семидесятых годов и умершего летом 1784 года от горячки, на двадцать седьмом году от рождения. В письмах Екатерины к Потемкину часто говорится о Ланском в тоне совершенной интимности. В одном из писем к Гримму сказано о Ланском: «Если бы вы видели, как генерал Ланской вскакивает и хвастает при получении ваших писем, как он смеется и радуется при чтении! Он всегда огонь и пламя, а тут весь становится душа, и она искрится у него из глаз. О, этот генерал существо превосходнейшее. У него много сходного с Александром. Этим людям всегда хочется до всего коснуться».

Из «Секретных записок о временах царствования Екатерины II и Павла I» Шарля Франсуа Филибера Массона:

Напрасно Екатерина расточала ему самые нежные заботы: ее поцелуи приняли его последний вздох. Потемкин его боялся и, как говорят, отравил его: он умер в ужасных мучениях.

Из переписки Екатерины II и Ф. М. Гримма:

Я была счастлива, и мне было весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь не то: я погружена в глубокую скорбь. Моего счастья не стало. Я думала, что не переживу невознаградимой потери моего лучшего друга, постигшей меня неделю тому назад. Я надеялась, что он будет опорой моей старости; он усердно трудился над своим образованием, делал успехи, усваивал себе мои вкусы. Это был юноша, которого я воспитала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям. Словом, я имею несчастие писать вам, рыдая. Генерала Ланского нет более на свете. Злокачественная горячка в соединении с жабой свела его в могилу в пять суток… В понедельник он стал слабеть с каждой минутой, я вышла от него, совсем ослабев…

Из «Секретных записок о временах царствования Екатерины II и Павла I» Шарля Франсуа Филибера Массона:

Она действительно обожала Ланского: ее скорбь обратилась в гнев против медика, который не мог его спасти. Он должен был броситься к ногам государыни и умолять ее о пощаде за бессилие своего искусства. Скромная, убитая горем вдова, она носила траур по своему возлюбленному, и, как новая Артемиза, она воздвигла в его память гордый мавзолей близ Царского Села. Так провела она более года и только по истечении этого срока нашла ему замену. Но, подобно другой эфесской матроне, она избрала ему недостойного преемника.

Александр Ермолов (1754–1836)

Из книги «Русские избранники» Георга Адольфа Вильгельма фон Гельбига:

После смерти адъютанта Ланского друзья императрицы считали своим долгом просить, чтобы она выбрала себе нового собеседника. Прошло много времени, прежде чем они получили от императрицы разрешение сделать свои предложения; наконец государыня дала свое согласие, и тогда все начали искать подходящее лицо.

Между прочим, об этом заботилась и княгиня Дашкова. От ее ума и познаний можно было ожидать, что она предложит весьма даровитого человека. Так и случилось. Соискателем на звание флигель-адъютанта был ее сын, юноша, подававший большие надежды, обучавшийся в Англии под надзором своей матери. Полковник князь Дашков обладал действительно многими любезными свойствами для общества и по внешнему виду был весьма представителен. Он даже понравился императрице. Но этого было недостаточно. Князь Потемкин, зная беспокойный характер матери и опасаясь ее влияния, отстранил его. Потемкин принял на себя обязанность отыскать мужчину, который мог бы занять пост покойного Ланского, и только в феврале 1785 года выполнил эту задачу.

Александр Ермолов — русский дворянин из хорошей, но не имевшей большого значения фамилии, был унтер-офицером лейб-гвардии Семеновского полка, когда князь Потемкин назначил его своим адъютантом и представил его императрице во время нарочно для того устроенного праздника. Ермолову было тогда 32 года, и он понравился императрице. Мы уже говорили, что в подобном деле первый шаг заключался в том, чтобы стать адъютантом Потемкина. Немного спустя он стал флигель-адъютантом императрицы и переехал в обычные комнаты любимцев. Ермолов имевший более общеполезные и либеральные принципы, чем Ланской, держался совсем другой системы. Он помогал всем, насколько мог, отчасти из своих средств, отчасти своим влиянием, и не отпускал от себя никого, к какому бы состоянию проситель ни принадлежал, без удовлетворения, если был убежден, что он того достоин. Но он при этом не злоупотреблял своим благоволением, так как его богатства были ничто в сравнении с тем, что имели другие избранники. Императрица могла положиться на его рекомендацию, так как он обладал знаниями и имел способность оценивать людей и не покровительствовал недостойным. Для своих родных он был благодетелем, но разумным. Одному из них, весьма дельному человеку, он добыл от императрицы в подарок 50 000 рублей, другому сам подарил 300 крестьян и дал пенсию в 1500 рублей. Он принимал участие в государственных делах, если мог полагать, что его вмешательство поможет добру и помешает злу.

Благороднейшей его добродетелью была искренность. Она делает несчастными всех своих поклонников и ценителей; то же она сделала и с Ермоловым. Ермолов полагал, что благоволения к нему государыни дают ему право указывать императрице на небрежения и злоупотребления князя Потемкина в государственном управлении. Он делал это со свойственной ему правдивостью и имел удовольствие заметить, что его представления производили чувствительное впечатление на ум и сердце государыни. Чтобы не иметь, однако, в глазах императрицы вида клеветника, он подтвердил свои обвинения примером, который, во всяком случае, был весьма невыгоден для славы князя. Бывшему крымскому хану была обеспечена при занятии Крыма значительная пенсия. Князь Потемкин, как генерал-губернатор Тавриды, должен был заботиться об уплате условленной суммы. Он, однако, так мало беспокоился об этом, что бывший хан уже несколько лет ничего не получал. Хан жаловался, но ничего не добился. Тогда он обратился к Ермолову, участие которого к судьбам несчастных ему очень хвалили. Ермолов принял жалобу и познакомил императрицу с незаконными действиями Потемкина. Государыня сделала князю справедливые упреки по этому поводу, не указав, однако, ему источника своих сведений. Потемкин скоро отгадал изменника и ожидал только случая, чтобы отомстить. Случай скоро представился.

Однажды, за картами, Потемкин наговорил грубостей дяде Ермолова, генералу Левашеву. Генерал пожаловался племяннику, племянник императрице, и императрица опять обратилась к Потемкину с упреками. «Я хорошо вижу, — заявил Потемкин, — откуда исходят все эти жалобы. Ваш белый мавр (так он называл Ермолова, который был блондин и, подобно африканцам, имел несколько плоский нос) передает все это вам, желая повредить мне. Вы можете, однако, выбирать между им и мною; один из нас должен удалиться».

Императрица очень хорошо сделала бы, если бы разрешила эту дилемму в пользу Ермолова. Она не сделала этого и начала так уж сильно склоняться на сторону Потемкина, что Ермолов заметил это и считал свое падение неизбежным. Он даже дал императрице ясно понять это свое убеждение: когда она надевала ему присланный из Варшавы орден Белого Орла, он увидел в этом знак близкой отставки, о чем и сказал. Императрица сделала вид, что не слышит его слов, но последствия доказали, что он был прав. Должно полагать, что Ермолов сам желал этой перемены. В день восшествия на престол 1786 года — большой праздник в Петергофе — он проявил необыкновенную веселость и стал относиться к князю Потемкину с оскорбительным высокомерием. То и другое противоречило его характеру и возбуждало крайнее удивление. Это поведение было последним напряжением его силы; Потемкин прижал его к земле. Он испросил от императрицы определенного решения, которое тотчас же и последовало. Ермолов часто уже говорил императрице, что он предвидит кратковременность его избранничества по примеру своих предшественников, и в этом случае он желал бы только получить разрешение отправиться путешествовать. Императрица вспомнила теперь о таком его желании. В последний вечер июня, когда Потемкин испрашивал категорического решения императрицы, она послала генерал-адъютанта к Ермолову и дала ему разрешение отправиться за границу на три года. Он с радостью принял это предложение, через несколько же часов оставил двор и отправился в Петербург, откуда вскоре выехал за границу со своим родственником, полковником Левашевым.

Граф Безбородко получил приказание выдать ему рекомендательные письма во все русские посольства в Германии и Италии. Ермолов поехал через Варшаву и Вену в Италию, везде вел себя с похвальной скромностью, которой все удивлялись в то время, когда он был в милости и приобрел обширные познания. По возвращении он поехал в Москву, сборище всех придворных недовольных и наполовину или вполне впавших в немилость. Но всюду, где он ни появлялся, его также ценили, как и на берегах Невы, и он вполне это заслуживал.

Когда Ермолов покинул двор, он был не более как генерал-майор и кавалер обоих польских орденов.

Богатства, собранные им за шестнадцать месяцев, могут быть высчитаны приблизительно так: 200 000 рублей жалованья, 4000 крестьян в Могилевском наместничестве, имение в 100 000 рублей, вознаграждение при отпуске 100 000 рублей и 60 000 рублей на путевые издержки. Он имел, сверх того, много хороших бриллиантов, но они были незначительны в сравнении с теми, которые были даны его предместнику и его преемнику.

Ермолов был очень умен и хотя не очень сообразителен, все же у него нельзя отрицать некоторой сметки. При появлении при дворе он, кроме знания французского языка, был почти невежда. Свободное от дел время он посвятил на приобретение научных и политических познаний. За границей он просветил свой ум вполне. Высокая честность и откровенность, презирающая всякое сопротивление, были основными чертами его характера. Можно полагать, что оба эти качества, соединенные с расположением духа, всегда мрачным, часто граничившим с ипохондрией, делали его не способным быть ни придворным, ни преемником любимца Ланского. По отзыву всех знавших Ермолова, его рост и бюст были превосходны и пропорциональны, и лицо его, исключая белокурого цвета и негрового носа, было очень красиво.

Из «Записок» Льва Николаевича Энгельгардта:

В июне 1786 года Ермолов удалился от двора; дано ему было в Могилевской губернии шесть тысяч душ. Особенным значением после того стал при дворе пользоваться Александр Матвеевич Мамонов, бывший мой товарищ.

Милорад Павич. Паваротти

Эссе из книги «Биография Белграда»

Это было в то время, когда мой предпоследний учебный год в Ecole des Beaux-Arts в Париже приближался к концу. Я жил на Rue des Filles du Calvaire в третьем округе, в Маре. Каждое утро я спускался к Сене, проходя мимо прекрасной уличной купальни для собак, на углу, возле рынка, потом шел вдоль музея Пикассо и наконец оказывался на Rue Vieille-du-Temple — так называлось продолжение моей улицы. Однажды, ближе к вечеру, я возвращался с прогулки и чуть было не наткнулся на огромного человека, бородача в черном костюме. Оказалось, что это выпиленный из фанеры силуэт, на который наклеили цветную фотографию и поставили для привлечения покупателей рядом с магазином музыкальных товаров. Паваротти в натуральную величину с улыбкой героя мультипликационного фильма.

И тогда, просто от нечего делать, я впервые задал себе вопрос, почему он нравится мне больше всех остальных современных оперных певцов. Эти мысли оказались искрой, воспламенившей запал взрывного устройства. Во мне проснулся музыкант из моей молодости. А где-то далеко, в доме на Балканах, на огромном расстоянии от моих пальцев загудела скрипка, сделанная в 1862 году в Санкт-Пёльтене маэстро Эустахиусом Штоссом, скрипка, под звуки которой проходили годы моей учебы в консерватории.

Я ощущал знакомый зуд в пальцах всякий раз, когда покупал, крал или одалживал записи оперных партий в исполнении Паваротти, оперы, в которых он был занят, записи его сольных выступлений и все, что о нем было написано. «Риголетто», партия Тонио с верхним «С», Радамес в «Аиде», знаменитые телевизионные концерты с двумя другими тенорами, дуэты с рок-исполнителями, обе его автобиографии, и так далее, и тому подобное, — я собрал целую гору материалов.

И однажды сел и начал прослушивать мои музыкальные записи. Я принял решение, двигаясь шаг за шагом, определить, в чем же состоит притягательная сила Паваротти, действие которой испытал не я один — его испытало все человечество XX века, в котором я жил. Я слушал день за днем, месяц за месяцем. Понемногу, вопреки своей воле, преодолевая сопротивление, я возвращался в свое музыкальное прошлое и превращался из художника в музыканта, которым не был уже многие годы. И не так уж важно, были ли характерными и типичными для его вокального творчества и карьеры те музыкальные произведения, которые я использовал для своих умозаключений. Не важно, было ли то «the best of Pavarotti». Важно, чтобы в них (наверняка, впрочем, как и в других) содержался ответ на изначально поставленный мной вопрос: почему именно Паваротти? Почему не кто-то другой?

Мое исследование было в какой-то степени злорадной попыткой бывшего музыканта, а ныне художника, разоблачить тайны того ремесла, которое когда-то было полем нашей совместной деятельности. Или хотя бы мысленно представить себе, как он овладел этими тайнами и потом, сознательно или подсознательно, околдовывал людей своим бельканто.

Так как мой собственный жизненный опыт был связан с инструментальной музыкой, я считал себя вправе рассматривать вокальное мастерство Паваротти именно под этим углом зрения. К тому же я был уверен, что Паваротти в совершенстве знает самые разные сферы музыки и пользуется опытом, секретами и трюками музыкантов, что, кстати, нетрудно заметить, слушая его пение. Другими словами, я спросил себя: а что, если в то время, когда он брал частные уроки в Мантуе или даже раньше, в родной Модене, кто-то открыл ему нечто относящееся к тайной музыкальной традиции Средиземноморья? Или он вобрал в себя возродившиеся музыкальные гены той области, где родился и вырос? Но пока он поет, глядя на нас сквозь свою черную бороду, мы пойдем по порядку.

Верди. «Риголетто»

Одна из особенностей Паваротти, которая сразу же обращает на себя внимание, — это его бельканто невероятной легкости и чистоты, поднимающееся до высочайших тонов безо всякого насилия над голосом. Как он этого достигает? Я, конечно, сразу вспомнил, как это делается в мире инструментальной музыки, то есть в моей узкой области. Правда, сам я узнал об этом почти случайно, ведь человека, учившего меня игре на скрипке, можно было назвать кем угодно, но только не педагогом. Это был несостоявшийся виртуоз-исполнитель, знавший тайны ремесла, недоступные другим консерваторским преподавателям. Например, когда я уже знал наизусть концерт Макса Бруха для скрипки с оркестром, он поставил на мой пюпитр какой-то роман и потребовал, чтобы я, играя по памяти, читал про себя текст Тургенева. Техника пальцев отделялась от сознания, и возникала легкость, не зависящая от чего бы то ни было рационального. Рациональная энергия уходила в другом направлении, а книга выполняла роль громоотвода. Предполагаю, что и Паваротти достигает легкости подобным упражнением. Подобным, но все же несколько иным, ведь он пользуется голосом, а не смычком.

Мне показалось, что его дар может быть сублимацией какого-то многовекового опыта. Известно, что в монастырях на Афоне, а возможно, и на Итало-Критской территории использовалась гамма не из восьми тонов, а из гораздо большего числа звуковых нюансов. Святогорская литургия имела более сложное звучание, которое нельзя записать с помощью современной нотной системы, основанной на октаве. Ведь на нотной лестнице Афона можно было разместить целую греческую азбуку, то есть примерно двадцать буквенных знаков.

На практике это означает, что каждое написанное слово могло быть пропето, то есть прочитано также и с помощью нотной системы, то есть имело свою звуковую формулу, никак не связанную с тем, как оно произносится. Например, если предположить, что буквы азбуки последовательно распределены от самого низкого до самого высокого тона нашей восьмитоновой гаммы с пятью полутонами, то слово «Аминь» может иметь следующий звуковой образ:

ДО-ЛЯ-СОЛЬ#-СИ

Таким способом можно было пропеть какие-нибудь сообщения или имена, превращенные в условный знак или пароль, понятный тому, кто может их расшифровать. Певец посредством пения мог произнести какое-нибудь женское имя. Я думаю, что Паваротти каким-то образом соприкоснулся с этой практикой шифрования при помощи музыкального кода и благодаря ей приобрел свою удивительную легкость, ведь он научился мыслить одновременно на двух музыкальных уровнях.

Знаменитые телевизионные концерты трех теноров в Риме (1990) и в Лос-Анджелесе (1994)

Выступление Паваротти на этих концертах вместе с Каррерасом и Доминго показало очевидную разницу между Паваротти и двумя другими певцами. В чем она проявилась? С первого взгляда было абсолютно ясно, что двое других форсируют и чуть ли не насилуют свой собственный голос, чего никак нельзя было сказать о Паваротти. В чем причина? Испанской школе свойственны более резкие голоса, чем итальянской? Не знаю. Но я мог бы, преодолевая сомнения и неловкость, поделиться опытом из моей музыкальной практики, приобретенным уже после того, как я оставил скрипку. Речь идет о так называемой «сладкой слюне». В одно время со мной в консерватории учился цыган Попаз, пухлый красавчик, у которого пробор начинался сразу над бровью и который, стоило ему открыть глаза, видел свою левую щеку, деформированную постоянно подпиравшей ее скрипкой. Женщины влюблялись в него и в его музыку, а мы в его музыку и во влюбленных в него женщин. Как только весной устанавливалась хорошая погода, он исчезал, — играя на цыганских свадьбах, добирался до самой Трансильвании и возвращался, чтобы сдать экзамены после двух месяцев сплошного похмелья. Но даже в таком жалком состоянии он любого из нас мог, словно смычок, заткнуть себе за пояс. У него была любовница на отделении сольного вокала, и я помню, как однажды он сказал ей:

— Ничего у тебя не выйдет, малышка, твоя слюна для певицы не годится. У настоящих певиц слюна особого рода, и они, когда поют, чувствуют ее сладость, хотя при поцелуе их партнеры этой сладости не чувствуют. И это, радость моя, слышно, как только они открывают рот. Вдох и выдох певца зависят от этой волшебной слюны. И получить ее можно от Бога или от питья чая из травы иссоп, а еще можно заразиться ею, если долго целоваться с тем, у кого она есть. Выбирай сама.

— Ты кого-нибудь знаешь с такой слюной? — спросила девушка своего возлюбленного.

— Знаю, — сказал он, — но это женщина. Не думаю, что она захочет с тобой миловаться. Она любит мужчин, и ты не молохея — египетская приправа из рубленой зелени, от которой кончают ушами, — чтобы она стала тебя смаковать…

Пусть тот, кто читает эти строки, не думает, что Паваротти обязательно должен был открыть какую-то волшебную тайну «сладкой слюны», без которой нет настоящей песни. Она могла достаться ему от Бога, по наследству, или он мог заразиться ею на наше и свое счастье, даже не заметив, как это случилось. Но несомненно, что различие между ним и другими певцами заключается, кроме всего прочего, и в этой тайне. В тайне состава слюны. Это особенно хорошо заметно, когда он поет в дуэтах или трио. Короче говоря, во рту у Паваротти много хорошо оплодотворенной слюны, и это слышно, как только он открывает рот.

Тонио и верхнее «С»

Слушая «трудные» арии Паваротти, я подумал, что у него есть нечто вроде параллельной нотной или, лучше сказать, сопутствующей, «резервной» эмотивной системы. Словно его голос содержит «посторонние шумы». Таким термином в инструментальной музыке обозначают «нежелательные и сопутствующие» акустические явления, производимые материалом, из которого сделан инструмент. Обычно, слушая музыку, на них не обращают внимания. Мы, например, не слышим (лучше сказать, не слушаем), как, скользя по струнам музыкального инструмента, скрипит конский волос, натянутый на смычок, не обращаем внимания на разницу звучания металлической струны и струны, сделанной из жилы, и т. д. Я подумал, что Паваротти создает некое подобие вокальных шумов, и когда он поет, мы слышим еще что-то или, точнее, еще кого-то. Словно во время пения в него вдруг вселяется какой-нибудь тенор прошлых лет, но не из XX века, как Карузо, а из начала ХIХ. А еще более вероятно, что он становится реинкарнацией бельканто какой-нибудь певицы, например Анжелики Каталани.

Высокие регистры строятся таким образом, что напрашивается сравнение с «возведением звукового здания». Известны рассказы о русских голосах с Дона, где певцы рождаются с «поставленными» голосами, уже как бы «прошедшими школу», такими, для приобретения которых в других местах приходится затрачивать годы и годы учебы. Относится ли это и к Паваротти? Я бы снова оттолкнулся от собственного музыкального опыта, то есть от инструментальной музыки. Здесь иногда, например у струнных инструментов, встречается своего рода асимметрия. Инструменты настраивают слева направо, начиная с самой толстой и кончая самой тонкой струной. Паваротти это знает и использует. Голос Паваротти асимметричен, как асимметрична его улыбка. Для него это вполне естественно. Порой даже кажется, что его голос, говоря условно, имеет левый и правый профиль. Может быть, это восходит к той технике, которую использовали в старые времена, когда обучали пению кастратов. Как бы то ни было, при взятии высоких регистров вокальная асимметрия оставляет место для маневра. В нужный момент певец вдруг отказывается от старательно выстроенной асимметричности своего звукового здания и устремляет энергию голоса к симметричности, словно стрелу выпуская ее прямо к верхнему «С», туда, где нет места для левого и правого профиля бельканто. Теперь это уже не романская церковь, видимая сбоку, это кампанила, вертикаль готического собора, пронзающая небо над вами. Это нечто вроде этического измерения музыки.

Это нечто, о чем сказано: «В своей душе он не нашел места для себя, ибо места там хватило для всего, кроме нее самой».

Купить книгу «Биография Белграда» Милорада Павича

Александр Боровский. Наш человек в Брит-арте

Наш человек в брит-арте

В Русский музей приехал великий и ужасный Дэмиэн Херст. Действующий лидер Брит-арта, главный ньюс- и шок-мейкер «бригады мучеников Чарльза Саатчи», то есть команды британских художников, которых в 1990-х годах этот неугомонный галерист и магнат вывел не только в художественный, но и в масс-медийный свет, — круче не бывает. Как Херсту, знакомому массовому читателю как визуальный, растиражированный медийными посредниками бренд (телекартинка «про акул в формальдегиде»), художнику, вряд ли прикасающемуся к произведениям «своими руками», то есть использующему реди-мейды (готовые объекты, массово или кустарно произведенные), — как ему удается столь мощно авторизовать, персонализировать столь откровенное техно, стерильное и бесстрастное? То есть из реди-мейда создать не просто хенд-мейд (нечто, сделанное вручную, уникальное), но, так сказать, психо-хенд-мейд. Попробуем разобраться.

Прежде всего в том, что все же складирует Херст в этих своих знаменитых прозрачных боксах?

С предметным содержанием все вроде бы ясно. Это — специально препарированные и помещенные в формальдегид туши акул, овец, просто рыбок. Или — аскетическая техно-начинка операционных, прозекторских, офисов. Это — внешняя сторона. На самом деле Херст складирует нечто, российскому человеку до боли знакомое. А именно — экзистенциальную тоску. Рискну вспомнить хрестоматийную цитату, которая, как мне представляется, может самым парадоксальным образом служить укоренению Херста в нашей почве. Да-да, конечно, Блок: «Ночь, улица, фонарь, аптека, // Бессмысленный и тусклый свет. // Живи еще хоть четверть века — // Все будет так. Исхода нет. // Умрешь — начнешь опять сначала <…>». Два ключевых слова: аптека и свет. Аптека с ее витринами, колбами и лабораторным стеклом помогает понять излюбленный херстовский прием показа: прозрачные шкафы-боксы, не метафора даже, а модель стерильных пространств операционных и прозекторских, лабораторий и офисов. Свет тоже неживой, искусственный, аптечный — только такой и может высвечивать жизнь за стеклом: в аквариуме, колбе, боксе…

Так что поймем, избавившись от первоначального шока непривычной репрезентации, и самые жесткие вещи Херста препараторского, таксидермистского плана, вроде «Impossibility of Death in the Mind of Someone Living» («Невозможность смерти в сознании живущего»). В конце концов, они на ту же тему жизни и смерти, о жизни после смерти и смерти при жизни: «Холстомер» не о том же? Не то же имел в виду Хлебников: «Я вижу конские свободы и равноправие коров»?

Так что Херст в какой-то степени — пусть и опосредованно — «наш человек». Это, разумеется, не избавляет от необходимости его позиционирования в ближнем круге актуального искусства. Он сам определял этот круг: К. Швитерс, Ф. Бэкон, Д. Кунс. (Ну, Швитерс, понятное дело, дедушка тотальной инсталляции. Взаимоотношения с Бэконом, видимо, строились по принципу «от противного»: тот тематизировал распад телесности, Херст пытается тематизировать средства «отсрочки смерти»: рефрижератор, формальдегид, вакуум. А с Кунсом, как мне представляется, его связывает идея емкости с наполнителем — в тех вещах, где он помещал в какую-то газовую взвесь «неодушевленные тела» — например, мячики для гольфа. Прием, содержательно близкий: все вроде бы на виду, рукой подать, а в другом измерении. И дело не в преграде, стекле, а в наполнителе: ready-made уже не стекло и мячик, а газ — или что там еще, хотя бы тот же вакуум, — он несет главные содержательные функции выключения из одной реальности и создания какой-то иной.)

Итак, повторим: что же складирует Херст в своих знаменитых прозрачных боксах? Экзистенциальная тоска, все то, что так любит и лелеет именно наша, русская традиция, — это понятно. Но как это все делается в плане визуальной реализации? Думаю, весь этот огород — знаменитые херстовские витрины — городится ради того, чтобы поймать в некую ловушку и предъявить зрителю некий церемониал протекания времени. Для этого все и задумано — и неслыханно сложные технически конструкции-аквариумы с температурным и проч. режимами, и простые кубы-витрины. Херст показывает: есть простое, текущее время бренного человека, есть время библейское, есть геологическое, есть временной церемониал химических процессов и массы других временных режимов. Есть, наконец, и бесконечные попытки преодоления времени («Подлинная бесконечность есть преодоление времени», как говаривал Шеллинг). А есть еще длительность — категория, по Бергсону, постижимая не с помощью рассудка, а сугубо интуитивно. Вот с таким материалом работает Херст. Таким образом, все эти боксы и аквариумы предназначены для ныряния в различные временные потоки (категория пространства, видимо, не так важна: художник как бы снимает эту проблему, выстраивая унифицированные пространственные модули). Да, Херст принадлежит к категории (и к традиции) художников-ныряльщиков. Он ныряет и плавает в различных временных режимах. Иногда он вполне наглядно, как в «Love Lost», показывает столкновение этих режимов: время мирового океана в буквальном смысле слова затапливает операционную, вытесняя человеческое, точнее, отведенное конкретному человеку, время. Если у другого ныряльщика, П. Брейгеля, картины «кишат» (он так и писал — «wimmebeelden», кишащие картины) фигурами и предметностями, то у Херста они, чаще всего пустынные и вообще «стерильные», «кишат» временем, переполнены им. Время визуализировано — оно может быть овнешненным, почти желеобразным, или разреженным до вакуума, безвоздушно-стерильным, Но оно — его присутствие, церемониал его протекания или попытка его остановки — всегда визуально (иногда почти тактильно) ощутимо. Собственно, это столкновение различных временных потоков и придает вещам Херста шокирующую остроту. Кажется, дело в приеме: акула или там овца препарируются, помещаются в формальдегидный раствор — все эти манипуляции кажутся непривычными и неприличными для High Art. На самом деле шокирует не прием и не способ репрезентации как таковой. Нестерпимо ощущение выключенности объекта из органичного, естественного для него временного потока и насильственное погружение в иной. Так, мы представляем, что акула чувствует себя как рыба в воде в ситуации своего временного бытия, своих «акульих часов». Погружение ее в формальдегид, причем осуществленное особым приемом (имитацией — впрочем, достаточно условной, напрашивающейся на «разоблачение», ситуации гигантского аквариума какого- нибудь океанического музея), воспринимается как насилие над естественным течением времени. Причем шокирует именно попытка «остановить время»: задать временной режим, предотвращающий или откладывающий физическое разложение. Таким образом, смерть акулы как таковая нас не ужасает (скажем, в хрестоматийном хемингуэевском «Старике и море» этот момент вообще не вызывает эмоционального отторжения). В конце концов, нам не привыкать и к таксидермии: чучела рыб — непременный атрибут школьных музеев и баров в провинции. Шокирует — в ситуации искусства — вмешательство в естественный временной поток, в компетенцию естественного (акульего, овечьего) вре мени. Шок тем более ощутим, что мы, вслед за художником, неизбежно «примеряем» это вмешательство, это насилие над естественным церемониалом протекания времени «на себя». В более «спокойных», то есть лишенных препараторских спецэффектов, инсталляциях Херст часто просто тематизирует эту «примерку на себя», и эффект здесь не менее, если не более, силен: «человек с улицы», из обычного, повседневного временного потока, не может мысленно не «поменяться местами» с «человеком из операционной», у которого другое течение времени и другие представления о его конечности.

Проект «От колыбели до могилы» продолжает генеральную херстовскую линию. Но — в неожиданно новом качестве. Художник ранее всегда стремился к известной имперсональности: да, он разработал собственный, повсеместно узнаваемый инсталляционный бренд, но из всех «птенцов гнезда Д. Саатчи» он был наиболее эмоционально закрыт. Собственно, таковы были правила игры: клиническая, лабораторная чистота эксперимента, никакой эмоциональности.

Инсталляция, показанная на выставке, так и решена — в традиционном херстовском стерильном духе. На дисплее — время, закупоренное в прозрачном параллелепипеде. Собственно — в трех: внутри главного объема вычленены еще два меньших. Время, таким образом, нарезано на три доли, три потока: время служебное, офисное, время домашнее, бытовое, время биологическое — трость, которой отведена отдельная ниша, более чем прозрачный намек на старость. Нарезано «по живому»: прозрачная стенка рассекает предметные формы (стул, стол, одежду) в буквальном смысле, видоизменяя их функции согласно «требованиям времени»: половинка офисного кресла «не равна» половинке домашнего кухонного стула. Требования времени выдержаны досконально: деловая пресса на офисном столе, на домашнем — таблоид, домашнее чтиво (кстати, здесь, видимо, своеобразный привет Й. Бойсу, в акции которого «Я люблю Америку…» газета также являлась говорящей деталью). Русский классик как-то сравнил улицу с эпистолярным романом: церковь, почтамт, кладбище. В инсталляции Херста — та же определенность и означенность каждого элемента. Суховатое, протокольно точное повествование о человеческой жизни. Среднестатистической жизни, проходящей в среднестатистических временных режимах. Вот только стариковская трость намекает на какое-то иное времяисчисление: может быть, библейский посох?

И уж совершенно новые контексты создает графическая среда, в которой живет инсталляция. Херст впервые «открывается» — выставляет рисунки. Множество рисунков самого разного рода — от детских каракулей и машинальных ритмических начертаний до идеограмм и мгновенно высвеченных в сознании готовых проектов, от служебной эфемерии до озарений. Рисунки поданы в своем экзистенциальном качестве — не только как постоянное сопровождение жизни, но как способ проживания жизни. Это — кардиограмма личного, художнического сердца, его «личное время».

В стихотворении Херста «Ключ. Самоубийство Иуды» («The Key. The Suicide of Judas») есть такие строки: «По правде, я был использован. Как ключ» (In truth. // I was used. // Like a key). Выставка «От колыбели до могилы» — очень выверенное, выстроенное последовательно и по-своему функционально художническое высказывание по жизненно важным поводам. Похоже, Херст относится к нему с предельной серьезностью, без тени иронии, рассчитывая на востребованность. Собственно, это — ключ.

Дэмиан Херст. От колыбели до могилы.

Избранные рисунки Дэмиана Херста.

Издано в связи с выставкой в ГРМ.

Брит. Совет, other Criteria, 2003

Ален де Бенуа. Против либерализма. К четвертой политической теории

К ЧЕТВЕРТОЙ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ

ХХ век стал веком трех доминирующих политических
теорий — либерализма, коммунизма и фашизма. Они породили множество промежуточных идеологических течений, но в целом эти три направления сложились, развились,
исчерпали свою историческую релевантность и завершились именно в прошлом веке. Сегодня мы действительно
подошли к тому рубежу, когда три предыдущие политические теории почти полностью исчерпали себя. Интересно,
что теории, которые появились позже, раньше других исчезли. Фашизм, появившись позже всех, погиб быстрее
остальных. Потом коммунизм. Либерализм — самая старая из этих трех теорий, — исчезает последним. Интересно
также заметить, что то, что провоцирует конец политической теории, часто является тем же, что спровоцировало ее
рождение. Например, фашистские идеологии появились
в связи с войной и исчезли также в связи с войной. Либерализм может быть определен в целом как денежная система,
и мое глубокое убеждение состоит в том, что эта система
исчезнет из-за денег. Кроме того, все три системы родились вместе с модерном. И совершенно нормально, что они
исчезают со сцены в то время, когда модерн уступает место
постмодерну.

Определение либерализма как главного врага

Либерализм — это главный враг. Во-первых, потому что
он все еще здесь, тогда как коммунизм и фашизм исчезли,
а также потому, что он сохраняет некоторое могущество
в планетарном масштабе. Я бы хотел напомнить, что в стратегическом плане главный враг — это не всегда тот, кого мы
более всего ненавидим. Это просто враг, который наиболее могуществен. Либерализм является антропологической системой даже в большей степени, чем социально-экономической. То есть он предлагает определенное видение человека. Каково это видение? Оно заключается в том,
что человек рассматривается как отдельный атом. Либерализм анализирует общество исходя из индивидуума. И он
может это сделать, только отнимая у человека все структуры, в которые он входит. Можно сказать, что либеральное
представление о человеке, либеральная концепция человека — это его представление как не-социального существа.

В основе либеральной теории лежит идея общественного договора, заключенного индивидами исходя из частных интересов. Связанное с этим упрощающее определение человека обусловлено в истории европейских стран с
поднятием класса буржуазии, ценности которой были противоположны одновременно ценностям аристократическим и народным. В этой перспективе индивидуум утверждает себя в ущерб коллективу. Провозвестник либерализма
Адам Смит утверждал, что у торговца нет родины, он может поселиться в любой стране. Родина — там, где он
умножает свою прибыль. Таким образом, распространение
либерализма исторически шло рука об руку с разрушением коллективных структур, естественных сетей взаимопомощи.

Немецкий мыслитель Артур Мюллер ван ден Брук
утверждал: «либерализм убивает народы». Его финальная
цель — установить общество, которое будет только рынком. В таком обществе коммерческие, торговые ценности
становятся единственными, а ценности, которые невозможно свести к какому-то расчету, становятся не существующими, они исчезают. Можно вспомнить известную формулу, согласно которой общество рынка — это царство
количества. Только количества. К этому можно прибавить
и некую тенденцию к скрытой или слабо протекающей
гражданской войне, которая особо просматривается в социальном дарвинизме, где индивидуумы больше не связаны между собой. Они всегда находятся в состоянии войны по отношению друг к другу, поскольку другой — всегда
потенциальный конкурент и, значит, потенциальный враг.
Это экономическое видение человека имеет также моральное и юридическое обоснование, которым является идеология прав человека, ставшая сегодня некой современной
религией.

Есть три причины, по которым можно оспорить идеологию прав человека. Во-первых, она использует концепцию права, которое не соответствует тому, чем право было
изначально. Изначально право определяется как соотношение справедливости и равенства. Право неразрывно связано с понятием отношений. Право указывает, что и кому
должно принадлежать в рамках отношений между людьми.
Это объективное право. В начале эпохи модерна, то есть
в конце Средних веков, появляется другая концепция права — право в субъективном смысле, когда право перестает
быть только отношением, только соотношением, чтобы
стать атрибутом индивидуальной природы индивидуума.
Либеральное право говорит, что у каждого человека имеются индивидуальные «естественные права», обусловленные самой человеческой природой. Более того, идеология
прав человека, несмотря на то что она претендует на универсальность, является на самом деле глубоко этноцентричной, поскольку она опирается на такую антропологию, которая соответствует лишь определенному историческому моменту в истории Запада, но вовсе не соответствует понятию о человеке в традиционных обществах. Наконец, главная цель идеологии прав человека — защита свобод, это
цель, которую я совершенно не оспариваю, но ее невозможно достигнуть через экономические или юридические процедуры. Она может быть достигнута лишь через глубоко
политические процедуры. Защищать свободы — это политическая цель, которая требует политических средств для
того, чтобы быть достигнутой.

Переосмысление коллективной идентичности

Вырабатывая идеологию Четвертой политической теории, необходимо осуществить положительное переосмысление коллективной идентичности, которую можно противопоставить «потере корней», характеризующей эпоху
модерна. Царство капитала требует все более и более гомогенного, однородного рынка и, как следствие, — уничтожения, подавления коллективной идентичности, народных
культур и разнообразия форм жизни. Также идеология прогресса, которая была одним из двигателей модерна, участвует в этом растворяющем акте. Идеология прогресса утверждает, что прошлое не имеет ничего интересного, ему нечего
нам сказать. Поскольку то, что является новым, является
лучшим просто потому, что оно новое. «Сегодня» всегда лучше, чем «вчера», и «завтра» лучше, чем «сегодня». Я бы сказал, что за щита укорененности в традиции — одновременно
защита разнообразия. Перед лицом тех, кто хочет создать
единый, однородный мир, нужно снова утвердить легитимность различий. То есть легитимность идентичностей, которые были бы не только индивидуальными, но прежде всего
коллективными.

В современном мире вопрос идентичности стал одной
из главных проблем: огромное количество людей не знают, что им делать, потому что они не знают, кто они есть. Но
было бы ошибочно рассматривать идентичности как некие
сущности, которые никогда не меняются. Во-первых, нужно вспомнить, что у традиций тоже было начало, то есть
что изначально традиции не были традиционны, и потому
не следует путать защиту традиций с «реставрационизмом».
Каждое поколение должно поддерживать свое наследие,
но оно должно также актуализировать это наследие. Оно
есть некая форма коллективного повествования, коллективной истории, которая все время преобразуется, но всегда остается верной себе. Иначе говоря, идентичность — это
не то, что никогда не меняется, но то, что определяет нашу
специфическую манеру изменяться, то, что нам позволяет
изменяться, оставаясь самими собой. Также идентичности
не должны быть защищаемы в каком-то шовинистическом
плане, на истерический манер. Враг, неприятель нашей
идентичности — это не идентичность другого. Враг нашей
идентичности — это идеологическая система, которая разрушает все идентичности.

Служение народу

В большинстве западных стран сегодня власть принадлежит тем, кого можно назвать «новым классом», и этот новый класс выходит далеко за пределы старой номенклатуры, он составляет арматуру политической и экономической
элиты, а также средств массовой информации. Это люди,
власть которых очень редко проистекает от демократической легитимности. Народ не узнает себя в этой власти.
Отсюда — кризис представительных институтов. И более
того, эта власть боится народа. Она рассматривает народ как
опасность, потому что народ непредсказуем для нее. Чтобы
определить общий дух народа, великий английский писатель Джордж Оруэлл использовал выражение «common decency» (букв. общее благоприличие). Что такое common
decency? Это совокупность естественных ценностей, которые признают народы, оставшиеся верными сами себе —
смысл сознания чести и сознания стыда. Чувство бескорыстия и чувство незаинтересованности, чувство солидарности.

Может быть, это коллективный здравый смысл? Нет, это
не здравый смысл. Скорее, чувство собственного достоинства. Причем общего достоинства. Сейчас оно имеет тенденцию к исчезновению, особенно быстро этот процесс происходит в странах Западной Европы, где мы наблюдаем растворение социальных связей, десоциализацию индивидов.
Один из способов помешать этому растворению состоит
в том, чтобы опять дать слово народу. Это, в частности, означает, что следует скорректировать ошибки представительной демократии, либеральной демократии — демократией
участия, демократией, которая была бы более демократией
всеобщего участия. Нужно дать людям возможность решать
как можно больше те проблемы, которые их касаются. Демократия всеобщего участия — более прямая демократия, более
базовая, более непосредственная. Это такая демократия, в которой решения должны приниматься наверху только тогда,
когда они касаются больших коллективов, когда они не могут
быть приняты на более низких уровнях.

Реабилитация политики

Мы живем в экономическую эру. Либерализм является
доктриной, которая в конкретной жизни нейтрализует политическую волю. Жители больше не являются гражданами,
они являются потребителями. И сфера, в которой проистекает политическая деятельность, заменяется сферой средств
массовой информации, в которой царствуют развлечения.
Как следствие, политические проблемы воспринимаются здесь как проблемы технические. И поскольку это технические проблемы, то считается, что есть только технические
решения и, более точно, что есть только одно решение. То
есть здесь упраздняется одно из главных измерений политики — множественность возможных выборов. Политика —
это не техника и не наука. Это искусство, которое нужно осуществлять с большим тщанием. Здесь нужна бдительность,
которую греки называли «фронесис» (букв. рассудительность) и которую они считали противоположной «гибрис»
(букв. нахальство), то есть манипуляции. Общее благо, благо коллектива, есть нечто превышающее благо каждого отдельно взятого индивида. Но с точки зрения либерализма
не существует общего блага. Реабилитировать политику — это значит выйти из одержимости экономикой, деколонизировать символическое воображение, которое колонизировано количественными, коммерческими ценностями. То есть
освободиться от идеи, что рынок является парадигмой всех
социальных фактов.

Однообразие или многообразие

Из служения народу следует «защита дела народов». Защищать народное дело — это значит защищать разно образие, которое является основным богатством человечества. Сделать так, чтобы новые поколения передали следующим приумноженные богатства предыдущих. Более
конкретно вопрос состоит в том, движемся ли мы по направлению к однополярному миру или к многополярному.
Однополярный мир был бы миром обедневшим, миром без
различий, в котором бы закрепилась гегемония мировой
державы — Соединенных Штатов. Наоборот, многополярный мир — это мир, организованный большими блоками
культур и цивилизаций, где каждый полюс является полюсом регулирования глобализации. Конечно, геополитика диктует нам расположение этих полюсов. Геополитика тесно связана с тем, что немецкий юрист Карл Шмитт называл
номосом (букв. законом) мира, номосом Земли. Шмитт
утверждал, что до сегодняшнего дня было три номоса
Земли. Первый номос — это номос древности и Средневековья, где цивилизации жили в некоторой изоляции одни
от других. Иногда бывают попытки имперского соединения,
как, например, империи Римская, Германская, Византийская. Этот номос исчезает с началом модерна, когда появляются современные государства и нации, в период, который начинается в 1648 году с Вестфальским договором
и который завершается двумя мировыми войнами, — номос
государств-наций. Третий номос Земли соответствует биполярному регулированию во время «холодной войны», когда
мир был разделен между Западом и Востоком; этот номос
окончился, когда пала Берлинская стена и был разрушен
Советский Союз. Вопрос заключается в том, каким будет новый номос Земли, четвертый? И здесь мы подходим к теме
Четвертой политической теории, которая должна родиться.
Это и есть четвертый номос Земли, который пытается появиться на свет. Я думаю и глубоко надеюсь, что этот четвертый номос Земли будет номосом большой континентальной логики Евразии, Евразийского континента, то есть
номосом борьбы между континентальной державой и морской державой, морским могуществом, которое представляют Соединенные Штаты.

Made in England

Фрагмент книги Джереми Паксона «Англия: портрет народа»

Они придумали футбол и регби, туризм и теннис, пятизвездочные отели, сэндвичи, компьютеры, почтовые марки и страхование. В 1900 году им принадлежала половина всех кораблей мира…

…В 1900 году половина судов, бороздивших моря, была зарегистрирована в Британии, и страна контролировала около трети мировой торговли. К 1995 году эта доля упала до пяти процентов. По всей Европе
короли пытались в подражание британскому монарху
построить свою империю: бельгийцы захватили один
из немногих зловонных уголков Африки, который не
застолбили для себя ни англичане, ни французы; немецкий кайзер Вильгельм II приступил к строительству флота, способного соперничать с Королевскими военно-морскими силами. Даже в 1935 году Муссолини
осыпал бомбами и травил ядовитыми газами средневековую армию Абиссинии в надежде создать империю,
которая, по его мнению, дала бы Италии моральное
право сравняться с британской.

Однако власть и влияние англичан были больше
чем власть земная. В той или иной степени они придумали многое из того, что есть в сегодняшнем мире.
«Мы все родились в мире, „сделанном в Англии“, и мир,
в котором наши правнуки с годами станут почтенными стариками, будет таким же английским, как эллинский мир был греческим, а вернее, афинским» — так
писал об этом один ученый. Англичане придумали существующие по сей день формы футбола и регби, тенниса, бокса, гольфа, скачек, альпинизма и лыжных гонок. Со своим Гран-Туром и первым групповым туром
от Томаса Кука они стали родоначальниками современного туризма. Они придумали первый современный пятизвездочный отель (это отель «Савой» с электрическим освещением, шестью лифтами и семидесятью номерами). В 1820-х годах математик Чарльз Бэббидж
создал первый в мире компьютер. Шотландец Джон Лоджи Бэрд у себя на чердаке в Гастингсе стал одним из
изобретателей телевидения. Первую публичную демонстрацию своего изобретения он провел в лондонском
Сохо. Сэндвичи, рождественские открытки, бойскауты,
почтовые марки, современное страхование и детективные романы — все это продукты с маркой «Made in
England». Когда итальянскому писателю Луиджи Барзини понадобилось как-то образом продемонстрировать преобладание английской культуры, он просто отметил, что, приняв в третьем десятилетии XIX века похоронный черный цвет в качестве основной расцветки
мужских костюмов, остальная Европа отдавала ей дань уважения. Это было не только признанием политической и военной мощи империи и экономического
воздействия британского пара, угля и стали, это стало
свидетельством восприятия британских добродетелей — честности, рассудительности, патриотизма, самоконтроля, честной игры и мужества, — которые сделали эту нацию великой.

В самые мрачные минуты своей жизни англичане
склонны полагать, что от всего, что они дали миру,
остается лишь малая толика: названия нескольких
гранд-отелей — «Бристоль», «Кембридж», «Гранд Бретань»; международные стандарты времени и места, фатомы и униформы и тот факт, что английский стал
языком третьего тысячелетия. Теперь le style Anglais [англий_
ский стиль (фр.).] мелькает лишь
стенографическим знаком моды:
если встретишь человека в сшитом у портного твидовом костюме, это скорее всего богатый немец, который
занимается станкостроением. Даже в школах, где старались производить в массовом порядке английских
джентльменов и где царил дух непрофессионализма,
теперь проповедуется, что единственный способ пробиться в обществе, где положение человека определяют его способности, — это профессионализм.

В общем и целом англичане перенесли конец империи достойно, склоняясь перед неизбежным, спуская
флаг и упаковывая чемоданы без особого ажиотажа.
Но им понадобилось гораздо больше времени на то,
чтобы совладать с его психологическими последствиями внутри самих себя. Им было бы гораздо легче справиться с этим, если бы во все это предприятие не была
заложена такая необычная моральная установка.

Для создания империи требовалась инициатива, жадность, мужество, массовое производство, сильная армия, политический замысел и уверенность в своих
силах. Технически развитая страна с ограниченными
природными ресурсами нуждалась в обширном рынке.
А с развитием техники подчинение «примитивных»
народов становилось неизбежным. В сердцах патриотов запечатлен образ последних минут генерала Гордона, командира мужественного английского гарнизона,
который, стоя на ступеньках форта в Хартуме, руководит его защитой от превосходящих сил диких язычников. На самом деле то, с помощью чего Британия смогла править миром, было наглядно продемонстрировано двенадцать лет спустя в сражении при Омдурмане
в Судане. Хотя об этом сражении в основном знают из-за неудачной атаки 21-го уланского полка — в котором
служил молодой офицер Уинстон Черчилль, — его исход решили оказавшиеся у англичан шесть пулеметов
«максим». Как только войско дервишей ринулось на их
позиции, пулеметчикам оставалось лишь взять верный
прицел. Красноречивее всего цифры потерь: 28 человек
у англичан против 11 000 у дервишей. «Это было не
сражение, а расстрел, — писал один свидетель. — Тела
не громоздились друг на друге — такое вообще бывает
редко: они ровным слоем покрывали вокруг обширное
пространство».

Не буду отрицать мужества и энергии многих
строителей империи. Речь лишь о том, что история
империализма — это союз своекорыстия и технических достижений. Но питало веру Британской империи
в свои силы неверное представление о том, что ею движет моральная установка, что есть долг перед Богом,
призывающий отправляться и колонизировать места,
где люди, к несчастью для себя, родились не под британским флагом. Предпосылка превосходства стала
предметом веры. После того как в 1898 году Соединенные Штаты аннексировали Филиппины и стало складываться впечатление, что эта страна начинает строить свою империю, Киплинг сделал ей комплимент,
включив в число тех, кому суждено нести «Бремя Белых» и посылать «лучших своих сыновей» «служить»
тем, кто еще «полудьяволы-полудети».


Империя дала англичанам шанс почувствовать себя благословенным народом. И чем больших успехов
они достигали в ее создании, тем больше уверялись
в этом. К концу XIX века все британское (читай — английское) во всем остальном мире считали образцом для
подражания. Приезжавших в Лондон поражало само царившее там изобилие, и они нередко проводили связь
между процветанием и нравственностью замысла. «Для
политической и моральной организации Европы Англия
составляет то же, что сердце для физического строения
человека, — изливал свои чувства перед порабощенными соотечественниками один польский изгнанник. — Богатство Англии давно стало притчей во языцех; ее денежные ресурсы неограниченны; громадные размеры
капиталов, которые составляют ее собственность, или во
что-то вложены, или плавают по морям, не поддаются
воображению». В результате англичане, которые, естественно, исходили из того, что все описываемое в действительности и есть перечень чисто английских черт, начинали верить, что все остальные народы только и мечтают, что стать англичанами и англичанками.

Задолго до того, как англичане стали накапливать
владения во всем мире, приезжавшие в страну иностранцы уже отмечали их отличительные особенности. В силу жизни на острове и изолированности от событий, происходивших в остальных странах Европы, они
не могли не стать другими: к тому времени, когда пронесшийся над континентом шквал идей пересекал Ла-Манш, он уже выдыхался и превращался в этакий ласковый зефир, веющий непонятно куда. Самодостаточность дала англичанам возможность изменяться по
своему усмотрению. Но вот они стали повелителями
величайшей в мире империи. Неудивительно, что это
вскружило головы. «Родиться англичанином, — заявил
как-то однажды Сесил Родс, — это все равно что выиграть первый приз в жизненной лотерее». И они уверовали, что на них возложена миссия, ниспосланная свыше. Этому поддались даже те, кто, как теоретик искусства Джон Рёскин, лелеял мечты о социальной
реформе в своей стране (одно время он пытался создать некую английскую Утопию, собирая сторонников
в гильдию под крестом святого Георга). Вот как он выразился в одной из лекций, прочитанных в Оксфорде
в 1870 году:

Теперь же нам открылось высочайшее предназначение — не сравнимое с судьбой любой другой нации — быть принятыми или отвергнутыми. В наших жилах
смешалась лучшая северная кровь, и мы еще не вырождаемся как нация. Англии во что бы то ни стало нужно
как можно быстрее обзавестись колониями в самых отдаленных уголках земли и привлечь к этому своих наиболее энергичных и достойных представителей… их
первейшей задачей должно быть усиление мощи Англии на суше и на море.

Сесил Родс пошел еще дальше, выдавая за явный
и неоспоримый факт то, что «так уж вышло, мы — лучшие люди на земле и несем самые высокие идеалы благопристойности, справедливости, свободы и мира».
Из этого логически следует, что, как отметил в 1884 году политик Розбери, империя — «величайшее из известных человечеству земных средств творить добро».
Подобные высокопарные заявления пренебрежительно игнорировали пару простых истин относительно этого
имперского предприятия, а именно то, что строилась
империя не по какому-то мессианскому плану, а была
создана благодаря усилиям отдельных молодых людей,
видевших в этом путь к приключениям и богатству.

Больше того, какие бы неуместные представления
о своем превосходстве ни лелеяли молодые строители
империи, у них были те же эмоциональные и физиологические потребности, что и у молодежи в любой
другой стране. Вера в то, что они «лучшие люди на земле», — если она у них была — ничуть не мешала им скидывать брюки. Например, приезжавшие работать в торговой Компании Гудзонова залива в Канаде вскоре не
преминули воспользоваться местным обычаем оказывать радушный прием в постели. Многие заводили
местных «жен»-индианок, жили с ними и обеспечивали, когда возвращались в Англию по окончании срока
службы. У сэра Джеймса Брука, который чуть ли не в
одиночку установил английское влияние на Сараваке,
для чего он просто отправился туда, купив корабль,
и поставил дело так, что стал раджой, был личный секретарь и местная любовница, и он не скрывал, что стремится к «смешению рас». Брук активно уговаривал белых жен не ехать с мужьями к месту их назначения. Падение морали, быстро проявившееся в колониальном
обществе Восточной Африки, оставалось его отличительной чертой аж до 1930-х годов. Прибывший туда
в 1902 году Ричард Мейнерцхаген стал свидетелем того,
что большинство его собратьев-офицеров разведки — «полковые изгои, по уши в долгах; один беспробудно
пьянствует, другой предпочитает женщинам мальчиков
и нисколько этого не стыдится. По приезде сюда меня
удивляло и поражало, что все они приводили в офицерскую столовую своих местных женщин».

Патрик Хамфриз. Множество жизней Тома Уэйтса

Пока Дэвид Геффен и Элиот Робертс заправляли у себя
в Лос-Анджелесе лейблом «Asylum Records», их лондонские коллеги Дэвид Беттеридж и Крис Блэкуэлл делали то
же самое на своем «Island Records». «Island» был самой
известной фирмой для британских авторов-исполнителей,
и в число его артистов входили Кэт Стивенс, Ричард Томпсон, Джон Мартин и Ник Дрейк. Рассказывая мне о проблемах продвижения Ника Дрейка в то же время, когда «Asylum» раскручивал Тома Уэйтса, Дэвид Беттеридж подчеркивал: «Ник был, безусловно, Артист с большой буквы…
настоящий талант. Но талантов тогда вокруг было столько… так много всего происходило… Всех интересовали
только два вопроса: где сингл и где гастроли?».

Те же два вопроса были актуальны и для Америки. Тактика не менялась: подогреть интерес к альбому гастролями, а по пути попытаться набрать как можно больше теле- и радиоэфиров. Но никаких иллюзий не строить.

Большую часть 70-х Том Уэйтс жил в Лос-Анджелесе,
но на самом деле львиную долю этого времени он провел
в дороге. В жестком конкурентном мире рок-н-ролла Уэйтсу приходилось постоянными гастролями напоминать публике о своем существовании. Это были долгие, одинокие
и тяжелые поездки.

Здесь стоит на мгновение притормозить и вспомнить,
какая обстановка была в те времена, когда Уэйтс начинал
свою карьеру. Очень распространена ошибка, когда людям кажется, что музыкальная сцена 30 лет назад была примерно такой же, как сегодня, в эпоху развитой индустрии шоу-бизнеса XXI века. Сегодня фирмам приходится иметь дело
с постоянно падающими тиражами и анархией скачивания.
Место хит-парадов как арбитра массового вкуса заняли телепередачи типа «Pop Idol», «The X Factor» и «Fame Academy». Телевидение, радио, спутниковое телевидение, цифровое радио, интернет… все они теоретически расширили
интерес к популярной музыке. Но этот широкий выбор по
сути дела привел к снижению ее влияния.

Когда Уэйтс впервые окунулся в гастрольную жизнь, музыка — или, если угодно, рок-музыка — представляла собой куда более компактное целое. Beatles завоевали Америку всего десятилетием раньше, но тогда это казалось далеким прошлым. Rolling Stones гастролировали по Штатам
каждые год-два и получили титул «величайшая рок-группа
мира». Так же регулярно приезжали Led Zeppelin и The
Who, но концепция многомиллионного спонсорства тогда
еще казалась антиутопией.

Боб Дилан не гастролировал на тот момент уже восемь
лет, и было вовсе не очевидно, сумел ли он сохранить свою
аудиторию. Pink Floyd воспринимались как группа «андерграунда». Crosby, Stills, Nash & Young ветер развеял в четыре разные стороны. Simon & Garfunkel распались сразу после «Bridge over Troubled Water», успех которого ни тот,
ни другой не могли даже надеяться повторить.

Джим Моррисон, Джими Хендрикс и Дженис Джоплин
были уже мертвы. Никто, кроме читателей журнала «Zig
Zag», никогда не слышал имен Грэма Парсонса, Velvet Underground или Ника Дрейка. Регги Боба Марли считался
смешной музыкой, под которую танцевали скинхеды. Дэвид Боуи был новинкой глэм-рока — в одном ряду с Гэри
Глиттером, Slade и Sweet. Даже Брюс Спрингстин был еще
практически неизвестен — один из десятка «новых Диланов», которым предстояло еще утвердить свою репутацию.

Музыкальную прессу Британии — «Melody Maker», «New
Musical Express», «Sounds», «Disc» и «Record Mirror» — наводняли имена новых сенсаций чартов. Сейчас в это трудно
поверить, но каждую из 52 недель года газеты были полны
новостей, рецензий и интервью. Каждый серьезный меломан или просто любопытствующий именно к газетам обращался за информацией. Не было толстых ежемесячников,
которые освещали десятилетия рок-истории — не было
еще самой рок-истории. Элвис был еще жив, и регулярно
как часы появлялись свежие слухи о его возможном приезде в Британию. С не меньшей регулярностью курсировали и слухи о грядущем воссоединении Beatles.

Не было вебсайтов, где можно было точно выяснить, кто
все эти люди на обложке битловского «Сержанта»; ни по
одному из телеканалов (да и было-то их всего три) не показывали часовых документальных программ из серии
«Классические альбомы». Ни одному каналу и в голову не
могла прийти идея посвятить целый вечер подробнейшему
рассмотрению проблемы «Величайший сингл всех времен». Нельзя было зайти в университет за углом и записаться на курс по рок-н-роллу. Никаких диссертаций на тему «Как писать рецензию на альбом» или лекций «Как пробраться за кулисы».

Если в вашей местной библиотеке — что было весьма
маловероятно — и можно было найти хоть какие-нибудь
книги по поп-музыке, то это были: а) биография Дилана Энтони Скадуто, б) книга Хантера Дэвиса о Beatles
и в) «Жизнь Элвиса» Джерри Хопкинса. Пролистать десятитомную энциклопедию рока вам бы не удалось — никаких
энциклопедий еще и в помине не было, и казалось, что наследие Холи Ниэр1 или Vent 4142 навсегда канет в вечность.

Если говорить о радио, то на Би-би-си уже существовало Радио-1. И, хотите верьте, хотите нет, это всё. По Радио-2 передавали Монтовани3. Похоронные позывные
«Sing Something Simple»4 все еще звучали каждый воскресный вечер. Не было ни коммерческого, ни пиратского
радио. Не было цифрового радио. Было только Радио-1…
и оно было всемогущим.

Утренняя программа «The Breakfast Show» обладала
огромным влиянием — мелодия, которую человек слышал
перед уходом из дома, оставалась с ним, скорее всего,
до конца дня, а на выходные он шел в магазин и покупал
эту пластинку. Не было еще не только I-pod’a, не было
и Walkman’а. Нельзя было слушать музыку за компьютером
на работе, так как не было еще компьютеров. Точнее, были,
но размером с комнату, и управляли ими суетливые люди
в белых халатах.

В такой мир вышел в 1973 году дебютный альбом Тома
Уэйтса «Closing Time». В Америке существовали FM-радио
и журнал «Rolling Stone», но в целом и там с информацией
было не густо. И хотя Вудсток остался в памяти как главный
рок-фестиваль, именно в 1973 году рок-событие собрало
самую крупную в истории аудиторию — 600 тысяч человек
съехались в деревушку Уоткинс Глен в штате Нью-Йорк послушать The Band, The Allman Brothers и Grateful Dead.

Казалось, что, устав от 60-х, публика в первой половине
70-х нашла успокоение в более легкой и менее взыскательной музыке. Кроме друзей Тома из группы Eagles огромной
популярностью пользовались Chicago, Carpenters и Нил
Даймонд.

И еще Элтон Джон. На пике популярности в середине
70-х пластинки Элтона Джона составляли фантастические 3 % всех продававшихся в мире пластинок. Америке особенно пришелся по вкусу поющий пианист, и в ноябре
1975 года в Лос-Анджелесе прошла «Неделя Элтона Джона». Каждый вечер, сходя со сцены после концерта перед
аудиторией в 70 тысяч человек, Элтон буквально падал
в объятия таких знаменитостей, как Кэри Грант и Граучо
Маркс. Продававшиеся миллионными тиражами альбомы
вроде «Madman Across the Water» — именно это нужно
было фирмам грамзаписи от авторов-исполнителей.

Том Уэйтс с самого начала понимал, что его мрачноватым фантазиям пробиться будет нелегко. «Марселя Марсо
передают по радио чаще, чем меня», — мрачно шутил он.

Уэйтс знал: чтобы добиться успеха, надо оставить Лос-Анджелес, брать под мышку клавиши, и вперед — на гастроли. Надо внедряться в концертную сеть, продавать свой
товар каждый вечер и в каждой дыре: от Атланты до Паукипси, от Тупело до Пеории. Один вечер — «Bottom Line»
в Нью-Йорке, следующий — «Passim’s Club» в Кембридже,
штат Массачусетс, затем «Main Point» в Брин-Мар, штат Пенсильвания, затем «Shaboo Club» в Виламантике, штат Коннектикут. И так далее, и так далее, и так далее…

Начав гастролировать, Уэйтс постепенно привык к
враждебному отношению публики. Хотя нередко причина
антипатии заключалась в несовместимости Уэйтса в качестве разогрева с главным блюдом концерта. От промоутеров следовало бы ожидать определенной чуткости при
формировании концертной афиши: Graham Parker & The
Rumour на разогреве перед Southside Johnny & The Asbury
Jukes — прекрасное сочетание. Необъявленный Элвис Костелло, развлекающий публику перед Бобом Диланом
в «Brixton Academy» — прекрасное вложение средств. Элтон Джон, выходящий на сцену «Royal Albert Hall» перед
группой Сэнди Денни Fotheringay, — мало кто потребует
своих денег обратно.

Однако первые концерты Тома Уэйтса выглядели так,
будто их составил безумный, разорившийся и полностью
отчаявшийся промоутер. «Однажды я играл перед Билли
Престоном — полная катастрофа», — весело рассказывал
мне Уэйтс.

Менеджер певца Херб Коэн работал также с Фрэнком Заппой и его Mothers of Invention, и Уэйтса нередко засовывали
играть перед Заппой. Правда, поклонники Заппы, приходившие послушать гитарную пиротехнику Фрэнка, его подрывной юмор и непростой неоклассический рок, оказывались
совершенно не в восторге от необходимости все первое отделение слушать запинающегося бомжа, который выглядел
и звучал, как отрыжка давно забытого далекого прошлого.

«Гастроли с Заппой были сплошной бедой», — говорит
Уэйтс, вспоминая этот тур. Уэйтса постоянно освистывали.
Так как менеджер у них был один, то для него вставлять
Уэйтса на разогрев было и просто и дешево, но из-за реакции преданных фанов Заппы Уэйтс чувствовал себя никому не нужной затычкой.

Заппа и в самих Mothers был настоящим диктатором,
и уж тем более сердечность его не распространялась за
пределы группы. Даже испытывающий к нему необыкновенную симпатию биограф Заппы Барри Майлз описывает
своего героя как «убежденного мизантропа, который относился к внешнему миру с предельным цинизмом и презрением, а свое общение с другими людьми сводил к абсолютному, самому необходимому минимуму».

«Я отыграл с Заппой три тура, — рассказывал Уэйтс Тодду Эверетту,- но потом понял, что все, больше не могу.
Очень непросто выходить одному на сцену перед пятьюдесятью тысячами человек и в ответ получать лишь недовольство и раздражение. Чем только в меня не швыряли…»

И 30 лет спустя рана эта не затянулась: «Тяжело, когда
три с половиной тысячи человек в хоккейном зале в едином порыве орут тебе во всю глотку: „Говно!“»

Для Уэйтса эти его первые концерты, годы борьбы, когда он оттачивал свои зубы, были безусловно нелегкими.

Среди других артистов, которые наслаждались вниманием пришедшей послушать их публики, пока Уэйтс в гримерке зализывал раны после первого отделения, были Чарли Рич, Blue Oyster Cult, Джерри Джефф Уокер, Джон Хаммонд, Fishbone, Билли Престон, Бонни Райт, Поко, Эл
Жарро, Роджер Макгвин, Марта Ривз, Минк Девилл, Джон
Стюарт и Леон Редбоун. Последняя парочка представляла
собой, должно быть, забавное сочетание: неопределенного
возраста, поющий под джазовые аранжировки Редбоун выступал как первый артист созданного Диланом лейбла
«Ashes & Sand». Специализировался он на регтайме, джазе
и водевиле. Внешне был похож на Граучо Маркса, а звучал
в точности, как и его разогрев.

В интервью Нику Кенту в 1978 году Уэйтс рассказал
еще об одном памятном концерте: «По какой-то неведомой причине меня вписали играть в благотворительный
концерт фонда гомосексуалистов. Публика была еще та,
капризная. Но самое страшное произошло, когда мне пришлось выступать сразу после Ричарда Прайера5, который,
уходя со сцены, выкрикнул в зал: „Поцелуйте мою черную
задницу, педики!“

Что делать, я не знал, но вышел и почему-то начал петь
„Standing on the corner, watching all the girls go by…“6».

Еще был эпизод, который Уэйтс «с любовью» вспоминал
в день нашего знакомства: «Однажды я играл на разогреве
у парня по имени Буффало Боб с его командой The Howdy
Doody Review. Он был ведущим детской телепрограммы. Мы
ездили по колледжам и выступали с дневными концертами
перед детишками с мамашами. Он называл меня „Томми“, и мне хотелось этого сукиного сына придушить. Он всю
жизнь варился в этом водевильном шоу-бизнесе и проявлял этакое снисходительное отношение ветерана к новичку. Всю неделю я надеялся, что он помрет от рака…»

Позже Уэйтс признавал, что «в городах вроде Миннеаполиса, Филадельфии, Бостона и Денвера я представлял
собой весьма странный культурный феномен».

Именно странный. Представьте себе: 1974 год, и вы
идете на концерт. Вы уже бывали на Led Zeppelin. И на Питере Фрэмптоне. И на Fleetwood Mac. Если вы вечером
остаетесь дома, то предпочитаете хирургию на открытом
сердце в исполнении Джони Митчелл или Джеймса Тейлора. Вы пропустили Вудсток, но у вас есть тройной альбом,
и вы видели фильм, даже два раза, так что считай побывали там… По жестокому факту рождения 60-е прошли мимо вас, но 70-е тоже выглядят неплохо. И тут выходит этот
парень, который звучит как открытая рана, а выглядит как
ваш дядя. Совсем не так вам представлялся этот вечер…

Но уж кем-кем, а слабаком Уэйтс не был и сдаваться не
собирался. Он упорно гнул свою линию, и оставшиеся 70-е
провел на гастролях, продвигая свои первые полдюжины
альбомов.

Вне зависимости от времени года «Christmas Card from a
Hooker in Minneapolis» («Рождественская открытка от шлюхи из Миннеаполиса») неизменно подпиралась «Silent
Night» 7. Нередко музыкант включал в программу и фрагмент из «Goin’ out of My Head» — хита 1964 года группы Little Anthony & The Imperials. Это было трогательно-нежное
исполнение — тень воображаемой жизни, — но, как
и бо´льшая часть его тогдашнего творчества, публику эти
песни чаще всего оставляли равнодушной.

Гастрольная жизнь практически разрушила печень Уэйтса. Он пил, чтобы приглушить нервы, которые шли вразнос
перед выходом к публике, зачастую настроенной откровенно враждебно. Почти неизменно черная одежда еще больше подчеркивала мертвенную бледность лица. На сцене он
чувствовал себя уверенно и самообладания не терял,
но годы такой жизни не могли не сказываться. Суровый режим, состоящий из скудной некачественной еды, бесконечного алкоголя и несчетного числа сигарет превратил сладкоголосого трубадура в скрюченного седеющего алкаша.

Эти бесконечные и безрадостные гастроли пробудили
в нем интерес к банальным мелочам жизни. Играть ему
приходилось где угодно, и опыт этот превратил Уэйтса в ходячий склад всевозможных событий и знаний весьма специфического характера. Играя в крохотном клубчике «Dark
Side of the Moon» в Сент-Луисе, Уэйтс заприметил свое самое любимое граффити: «Love Is Blind. God Is Love. Therefore Ray Charles Must Be God!» («Любовь слепа. Бог — это
любовь. Поэтому Рэй Чарльз — Бог!»).

В отчаянном поиске своего слушателя Уэйтс между 1973
и 1980 годами ездил, не щадя себя. Изматывающий график:
по концерту в каждом новом месте перед в лучшем случае
равнодушной, а то и откровенно недоброжелательной публикой. Долгие, трудные годы по многочисленным дорогам
Северной Америки. Вслед за Джоном Фогерти, Уэйтс мог не
раз простонать: «Oh Lord, stuck in Lodi again…»8

За исключением турне с Заппой, играл Уэйтс по большей части в малюсеньких клубах с паршивым аппаратом
и никаким светом. Как актер-неудачник, который перед выходом в церковный зал где-то в Шотландии инструктировал работника сцены: «Мне нужно прожектор на меня, когда я выхожу, задний свет во время монолога, и затем полный свет в конце!» — только чтобы услышать разоружающий ответ: «Так вам свет включить или выключить, сэр?»

«Austin City Limits» — так называлась запущенная
в 1974 году в городе Остин, штат Техас, культовая телепрограмма, цель которой состояла в ознакомлении публики
с растущим в середине 70-х местным музыкальным андерграундом. Гости вроде Вилли Нельсона, Таунса Ван Зандта
и Лайла Ловетта вполне соответствовали нестандартной
направленности программы.

«Музыка души, глубоко ранящая» — так торжественно
представили Уэйтса перед его появлением в программе
в 1978 году. Сохранившаяся видеозапись дает представление о том, как он выглядел тогда на концертах, проведя уже
пять лет в непрекращающихся гастролях. За мягкой версией «Summertime» следует вдумчивая «Burma Shave», а общение с публикой позволяет удерживать ее внимание.

На концертах того времени Уэйтс постоянно переходит от
фортепиано к гитаре. Руки его все время в движении, как
лопасти ветряной мельницы. Иногда он скрещивает их за головой, образуя в клубах сигаретного дыма чуть ли не нимб.
Разгулявшиеся нервы он успокаивает бесконечным курением и постоянным почесыванием головы, будто у него вши.
Спина выгибается, тело корчится, а теперь у него есть и новая игрушка. У Боба Дилана — держатель для губной гармошки, у Брюса Спрингстина — сопровождающая группа  E. Street Band, а у Тома Уэйтса — автомобильная шина.

На сцене Уэйтс извивается, как будто песни внутри него отчаянно пытаются найти выход. Длинные белые пальцы обхватывают микрофонную стойку, как будто посылают
кому-то сигнал. Иногда кажется, что у него припадок и он
судорожно продирается сквозь песню. На нем шляпа, черный костюм и галстук, тонкий, как стелька в башмаке бродяги. Увидев такого на улице, хочется перейти на другую
сторону дороги.

Стремясь во всем найти хорошее, Уэйтс признавал задним числом, что эти безрадостные появления на разогреве
помогли ему отточить ремесло.

Его ответ на шиканье и злобные выкрики был коротким:
«Твое мнение, парень, — жопа. Она у каждого есть». Подобного рода конфронтации помогли превратить робкого
автора песен в уверенного исполнителя. Уэйтсу оставалось
единственное — найти аудиторию, которая перестанет
швырять в него всякой дрянью.


1 Американская певица и автор песен.

2 Недолго просуществовавшая британская инди-группа.

3 Уроженец Италии, британский дирижер, руководитель популярного в первые послевоенные годы оркестра легкой музыки.

4 «Споем простую песенку» — передача на Радио-2 Би-би-си.

5 Чернокожий актер, комик и писатель.

6 Песня из мюзикла Фрэнка Лессера «Самый счастливый парень»
(1956).

7 «Тихая ночь» — традиционно благостная рождественская песня,
восходящая к началу XIX века.

8 «О господи, опять застрял в Лоди…». Лоди — общее название
крохотных провинциальных городков в Калифорнии, Висконсине,
Нью-Джерси, Огайо, Миннесоте.

Елена Толстая. Адмиралъ

Ростислав не плакал — он ревел во всю мочь,
во всю ивановскую, ревел, как девчонка, и с каждой минутой слез становилось все больше. Соня
озабоченно переходила из комнаты в комнату с вещами в руках. Громкий, захлебывающийся плач
мальчика раздражал ее все больше и больше. Гора
вещей в чемодане росла, но Соне все казалось, что
она сделала недостаточно, что необходимо добавить что-то еще… Это был ее способ отгораживаться от страшного — суетливая забота о мелочах.

— Роза Карловна! — не выдержала наконец Соня. — Успокойте же ребенка! Сил нет слушать, как
он заливается!..

Однако Роза Карловна проявила неожиданное
свободомыслие. Обняв Ростислава, она укоризненно обратилась к Софье Федоровне:

— Каждый человек должен за жизнь выплакать
одно ведро слез. — И прибавила: — Плачьте, Ростислав, если вам хочется.

Ростислав судорожно перевел дыхание.

Колчак курил на террасе. Суета, поднятая Соней, была ему сейчас невыносима.

Он собирался ехать в Петроград. Ситуация на
флоте становилась невыносимой. Приблизительно месяц назад Колчак уже посылал в Петроград телеграмму с прошением о снятии его с должности командующего флотом. Конфликт был связан
с любимой темой рыжего агитатора — со справедливым распределением ценностей. В ответ на требование ЦВИК (Центрального военно-исполнительного комитета) о распределении гарнизонных
запасов кожи между матросами генерал-майор
Петров, в ведении которого находилась хозяйственная часть Севастопольского порта, наотрез отказался это сделать, считая требование неуместным, — и это очень мягко сказано. В ответ ЦВИК
постановил арестовать непокорного генерал-майора. Представители комитета явились к Колчаку
за приказанием об аресте, но получили резкий отказ. После долгого заседания комитета, уже около
полуночи, они вновь явились к Колчаку и вторично потребовали ареста — и вторично получили категорический отказ. Тем не менее генерал Петров
был арестован.

Это был первый случай самочинного ареста на
Черноморском флоте. Еще раньше этих событий
Колчак поставил верховного главнокомандующего и морского министра в известность, что он
будет командовать флотом до той поры, пока не
произойдет хотя бы одно из следующих обстоятельств:

1) отказ корабля выйти в море или исполнить
боевой приказ,

2) смещение с должности без согласия командующего флотом начальника одной из его частей,

3) арест подчиненными своего командира.

Верный слову, Александр Васильевич отправил
главе Временного правительства телеграмму о
том, что вследствие самочинных действий ЦВИК
он, вице-адмирал Колчак, не может нести ответственность за Черноморский флот и просит отдать
приказание о сдаче им должности следующему по
старшинству флагману.

На следующий день ЦВИК получил телеграмму, где предпринятые накануне действия были названы контрреволюционными и сообщалось, что
для разбора дела в Севастополь едет один из членов правительства. Генерала же Петрова приказывалось освободить, что и было немедленно выполнено.

Во второй телеграмме, адресованной Колчаку,
содержались просьба остаться в должности и обещание оказать содействие водворению порядка.

После этого в Севастополь прибыл Александр
Федорович Керенский.

Диалог Колчака с этим признанным вождем
революции не состоялся. Александр Васильевич
подробно разъяснил Керенскому обстановку общего развала на Черноморском флоте. Это бедствие приобрело катастрофические масштабы в мае
1917-го.

Керенский выслушивал с благодушной улыбкой.

— Вы же отлично понимаете, что мы переживаем время брожения, — ответил он наконец и перевел разговор на излюбленную им в ту пору тему — о революционной дисциплине.

Колчак перебил и ответил сухо:

— Прошу прощения, Александр Федорович,
но той химеры, о которой вы толкуете, не существует вовсе. Дисциплина, которая не создается каким-нибудь регламентом, а создается воспитанием и развитием в себе чувства долга, чувства обязательств, известных по отношению к родине, — ваши слова и ваше определение — это лишь иллюзия. Подобная личная дисциплина может быть
у отдельных лиц, но в массе такой дисциплины попросту не существует…

Они явно разговаривали на разных языках.

В Севастополе Керенский в сопровождении
Колчака побывал на нескольких кораблях. Он охотно и с удовольствием здоровался за руку с матросами, стоящими в строю, произносил им речи.

— В вашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который объял страну, и чувствую великий
подъем, который мир переживает раз в столетия… — звучал хорошо поставленный, холеный голос оратора.

Солдатская масса, падкая до зрелищ и чувствительных сцен, слушала призывы признанного
вождя к самопожертвованию. И он и она одновременно воспламенялись «священным огнем», с тем
чтобы на другое же утро перейти к своим очередным задачам дня: он — к дальнейшей «демократизации армии», она — к «углублению завоеваний революции»…

В ЦВИК Керенский ничтоже сумняшеся призывал членов комитета и Колчака «забыть прошлое
и поцеловаться». Более того, Александр Федорович
от души похвалил членов ЦВИК за выполнение ими
совета (!) Временного правительства об освобождении из-под ареста генерала Петрова.

Выходя из зала после собрания и отирая лицо
платком, Керенский обратился к Колчаку — сухому, подобранному, сдержанно-озлобленному; Колчак так поджимал губы, что вдруг сделался похожим на скупую, всем недовольную старушку. Керенский же, напротив, разомлел, раздобрел и с
довольным видом отдувался, словно отменно напился в собрании чаю.

— Вот видите, адмирал, все и улажено, — проговорил он удовлетворенно. — Мало ли на что теперь приходится смотреть сквозь пальцы…

Колчак отмолчался, сознавая, что это совсем
невежливо. Впрочем, Керенский не обратил на
это внимания.

У Александра Федоровича был новый «творческий период»: в середине мая он начал свою знаменитую словесную кампанию, которая должна
была двинуть армию на подвиг. Слово, по мнению
Керенского, создавало гипноз и самогипноз…
И Керенский говорил, говорил с необычайным пафосом и экзальтацией, возбуждающими революционными образами, часто с пеной на губах, пожиная рукоплескания и восторги толпы…

Временному правительству он уверенно докладывал о том, что «волна энтузиазма в армии растет и ширится», «выясняется определенный поворот в пользу дисциплины и возрождения армии».

Отбытие Керенского принесло Колчаку некоторое облегчение. Скоро адмирал обнаружил, что
приезд знаменитого оратора не дал ровным счетом никаких положительных результатов. Никакого серьезного впечатления ни в командах, ни в гарнизоне Александр Федорович по себе не оставил,
хотя и был принят хорошо. Ну еще бы не принимать такого хорошо! Давно уже никто не развлекал команды и офицеров с таким энтузиазмом
и столь старательно.

Именно после отъезда Керенского Колчак явственно почувствовал, что связь и доверие между
ним и командами пропали. То самое «чувство командования», которым он так дорожил, разрушалось на глазах.

И 7 июня 1917 года Колчак вторично телеграфировал Керенскому о своей отставке.

В тот же день Александр Васильевич был неотлагательно вызван в Петроград. Его хотели видеть
в столице для доклада правительству о положении
дел. Одновременно с Колчаком для аналогичных
докладов приезжали и командующие фронтами.
Предметом обсуждения должны были стать общее
положение и возможность наступления русских
войск.

…А Соня всерьез, едва не до рыданий, беспокоилась из-за того, что никак не может отыскать серебряный портсигар мужа. Как будто без портсигара все пропало — как будто без этого несчастного серебряного портсигара и самый Александр Васильевич сгинет в проклятом, холодном, мокром,
опасном Петрограде!

Ростислав плакал, Колчак слышал голос мальчика, доносившийся из открытого окна.

Роза Карловна утешала его как могла и храбро
противостояла Соне. Молодец Роза Карловна, настоящий боец.

— А вот папа никогда не плачет, — сказал, судорожно переводя дыхание, Ростислав.

— Папа тоже плачет, — ответила проницательная Роза Карловна. — Только его слеза течет
внутрь. У каждого человека есть свое ведро слез.
Так придумал Господь Бог. Не нам отменять эти законы. Все плачут.

— Нашла! — вскрикнула вдруг Соня пронзительно, даже истерически. — Вот он. Ну конечно,
если бы не я, он уехал бы без портсигара.

Колчак вздохнул, бросил папиросу, пошел
в дом.

Соня обернулась на звук его шагов.

— Я нашла твой портсигар, — произнесла она,
кажется плохо понимая, что говорит и зачем.

Он сел на край дивана, сложил на коленях руки. Вся его поза выражала крайнюю усталость.

— Когда ты вернешься? — спросила жена.

— Не знаю, — ответил он, помолчав. — У Керенского семь пятниц на неделе, может быть, и задержусь. Не беспокойся. Хасан остается с вами.

— Я провожу тебя на вокзал, — попросилась
Софья Федоровна.

Колчак отозвался с досадой:

— Соня, я не понимаю, почему ты придаешь такое трагическое значение моей рядовой поездке
в Петроград. Необходимо согласовать действия командующих фронтами, решить судьбу Босфорской операции — раз и навсегда. И я не один еду,
со мной Миша Смирнов.

— Если ты так желаешь, я останусь дома, — проговорила Соня, поджимая губы и приобретая
удивительное и неприятное сходство со своей матерью. Та точно так же злилась, отступая на пару
шагов, но никогда не сдавая позиций. — Только не
сердись, — добавила Соня, сердясь сама. — Иди
к Ростиславу, он ждет тебя.

— Он, наверное, уже спит, — предположил Колчак. — Боюсь разбудить.

— Он не спит, — отрезала Соня таким тоном,
словно Александр Федорович был виноват в этом.

Колчак поднялся в комнату сына.

Славушка лежал в кровати, уткнувшись лицом
в подушку. Отец осторожно присел рядом, коснулся его плеча.

— Я выплакал сегодня горшок слез, — глухо
произнес мальчик, не поворачиваясь. — Теперь я
буду плакать только внутрь, как ты.

— Зачем ты плакал? — мягко спросил Колчак.

— Жалко, — ответил Ростислав.

— Кого тебе жалко, Славушка? — осторожно
осведомился Колчак.

Была какая-то пугающая мудрость в простых
словах мальчика.

— Всех, — с протяжным вздохом ответил Ростислав и повернулся к Александру Васильевичу.
Лицо ребенка распухло, покраснело, глаза еще
были мокрыми.

Колчак крепко обнял сына.

И вдруг Славушка тихо спросил:

— А ты вернешься?..

— Что за глупые мысли! — улыбнулся Колчак. — Конечно вернусь. Спи.

Он поцеловал мальчика и пошел к выходу.

Славушка успокоенно вздохнул и закрыл глаза. Он поверил отцу, как всегда.

…Больше Колчак никогда его не видел.

Саймон Купер. Футбол и его враги

«Барселона» и шотландский вопрос

Глава из книги

Девиз «Барселоны» — «Больше чем клуб». И «Манчестер Юнайтед» смотрится рядом с ней, как «Рочдэйл» 1. На Би-би-си нет еженедельной юмористической программы, посвященной «Юнайтед», манчестерский клуб не устраивает престижного художественного конкурса, участником которого был сам Сальвадор Дали, а папа римский не является держателем сезонного билета на «Олд Траффорд». Даже музей «Барселоны» самый популярный в городе: его посещает больше народу, чем музей Пикассо.

Я приехал в Барселону в октябре 1992 года. Город переживал свои лучшие времена. Из колонок в метро
звучала народная музыка, и каждый день вывески магазинов на испанском снимали и заменяли вывесками на каталонском. Только что здесь прошли Олимпийские игры, без террористов, наркотиков и акций
протеста, и город богател с каждым днем. В мае, победив «Сампдорию» на «Уэмбли» 2, «Барса» завоевала свой первый Кубок европейских чемпионов.
(Вернувшись неделю спустя из Барселоны в Великобританию, переживавшую последствия финансового
кризиса, я столкнулся с совсем другими настроениями.)

Как и следовало ожидать, стадион «Барселоны»
«Камп Ноу» расположен в самом центре города.
Одним будним утром я забрался на четвертый ярус пустой арены и, посмотрев вниз, подумал, что команда, осмелившаяся бросить вызов «Барсе», пожалеет об этом, как только выйдет из туннеля. Стадион сам по
себе является городом. Он вмещает 120 тысяч 3 (т. е.
все население Норвича) и продолжает расширяться 4.
Руководство клуба заявило: «Нам придется перестать
достраивать стадион только когда болельщикам на
верхних ярусах понадобятся телескопы».

Тем утром в катакомбах «Камп Ноу» 25 журналистов ожидали у раздевалок возвращения команды
с тренировки. У этих мужчин и женщин тяжелая жизнь.
Каждый день они должны вытягивать хоть что-то из
игроков «Барсы», которые стараются ничего не говорить, а затем написать на основе этого молчания целую статью. Через полчаса один из журналистов прошептал: «Круф!» Это означало, что появился тренер
клуба Йохан Кройф. И если удастся задать ему хотя
бы один вопрос, то он непременно раскроет главные
секреты. Пара оптимистов пошли за ним, но вскоре
вернулись под общий смех. Наконец появился
Микаэль Лаудруп, со вкусом одетый человек для персоны с таким доходом. Тем вечером Дания играла со
сборной Ирландии, но Лаудруп по-прежнему отказывался выступать за свою страну. Поэтому журналисты
спросили его о Меллере-Нильсене. Естественно он отделался какой-то банальностью, которую все репортеры мгновенно занесли в свои блокноты. Затем представитель клуба объявил, что Кройф сегодня не будет встречаться с прессой. Ну и чем же им тогда придется
заполнять свои газеты?

«Барселона» — самый большой клуб, причем для
любой страны, для любого вида спорта, для планеты
Земля. Почему? Всему есть объяснение.

Мне согласился дать интервью Николау Касаус,
первый вице-президент «Барсы». Ходили слухи, что
он не говорит по-английски, но пока я ждал у его кабинета, то отчетливо слышал, как он несколько раз повторил по-английски с американским акцентом: «Сит
даун!» Возможно, он тренировался, но когда я вошел,
Касаус заговорил по-испански, не вынимая изо рта
большую сигару. Я спросил, означает ли девиз «Барселоны» то, что клуб является большой политической
силой в Испании. Касаус ответил отрицательно. Он
сказал, что за «Барсу» болеют люди с разными политическими и религиозными взглядами. Что же тогда
означает этот девиз? Касаус ответил довольно расплывчато: «Знаете ли, „барселонализм“ — великая
страсть».

Руководство «Глазго Рейнджерс», «Селтика»
и «Барселоны» всегда уверяет, что их клубы — просто
клубы. И футболисты не особо беспокоятся о политическом статусе своих работодателей. Впрочем, не
важно, о чем думают директора или игроки, так как
клуб — это то, что он значит для фанатов. У «Барсы»
есть болельщики повсюду, даже в Китае, но он принадлежит Барселоне и Каталонии, региону, столицей
которого является Барселона.

Каталонцы считают себя прежде всего каталонцами, а потом уже испанцами. Поэтому они постоянно
настроены против Мадрида. До недавнего времени
каталонцы всегда проигрывали. Например, в гражданской войне 1930-х годов Каталония дольше всех противостояла генералу Франко, но потом страдала от его
ига вплоть до смерти диктатора в 1975 году. Теперь
у Каталонии есть собственное региональное правительство и даже Генералитет. Однако пять миллионов каталонцев хотят большего. Возможно, собственное государство. Молодой экономист и фанат
«Барселоны» Хорди Торребаделла сказал мне: «Каталония — самая мощная нация без государства
в Европе. Нас нельзя сравнивать с Шотландией, потому что мы обладаем гораздо большей властью
в Испании, чем шотландцы в Соединенном Королевстве. Мы субсидируем всю страну, в то время как
Шотландию субсидирует Англия». Как заметил Кройф,
когда перешел в «Барсу» в 1973 году: «Мы зарабатываем, а Мадрид проедает».

Я попросил профессора Луиса Флакера, каталонского социолога, порекомендовать мне книги о «Барсе». Ему в голову пришла только одна, написанная
20 лет назад. Тогда я спросил, почему ученые игнорируют этот клуб. И Флакер ответил: «Существуют темы,
которые считаются слишком священными, чтобы о них
писать, а также существуют богохульные темы». Я ожидал, что он назовет футбол богохульным, но профессор
добавил: «„Барса“ — это священная тема».

«Барса» во много раз известнее самой Каталонии
и является главной гордостью местных жителей. Когда
Испанией правил Франко, она была единственной гордостью. Я поинтересовался у одной каталонки, которая не особо интересовалась футболом, почему ее
волнует, победит ли «Барселона» мадридский «Реал».
И получил следующий ответ: «Франко уничтожил нашу
автономию, запретил наш язык и болел за „Реал“». Поговаривали, что диктатор мог назвать состав «Реала»
десятилетней давности, и когда мадридский клуб приезжал в Барселону во время его правления, на стадион запрещалось приносить каталонские флаги.
Фанаты «Барсы» возвращались домой с этих матчей
такими же изнуренными, как игроки. «Нельзя было кричать на улицах: „Франко, ты убийца!“ — объясняет
Флакер. — Поэтому народ вымещал злость на футболистах мадридского „Реала“. Это психологический феномен: если ты не можешь накричать на своего отца,
то срываешься на ком-нибудь другом». В те времена
Каталония продолжала существовать только на «Камп
Ноу», и единственным каталонским символом, который
Франко так и не осмелился уничтожить, была «Барса».

Вполне естественно, когда региону затыкают рот,
он обращается к футболу. Но Франко уже давно мертв,
а «Барселона» по-прежнему является символом
Каталонии. Одна женщина сказала мне: «Когда я прихожу на „Камп Ноу“, то чувствую, что возвращаюсь во
времена Франко». В 1992 году «Барса» представила
новый дизайн футболок, в котором к знакомым синим
и гранатовым полосам добавились тонкие белые. Это
вызвало шквал недовольства среди фанатов. Белый
цвет у них ассоциировался с мадридским «Реалом».
Хосеп Луис Нуньес объяснил свое решение парадоксальным образом: «Да, я добавил белые полоски, но
при этом не стал первым президентом клуба, который позволил поместить на футболках рекламу».
(Чтобы сохранить свои цвета в неприкосновенности,
«Барселона» отказалась от титульных спонсоров.)
Даже сегодня каталонцы путают «Реал» с властями
из Мадрида. И для них крайне удивительно, что несколько членов кабинета министров центрального
правительства болеют за «Барсу». Они воспринимают предвзятость Мадрида, как данность, и столичные
арбитры на «Камп Ноу» подвергаются граду оскорблений. Кройф и Нуньес любят говорить о политическом судействе. В конце концов, Хосе Плаза, руководитель всех испанских арбитров, сам признался, что
болеет за мадридский «Реал».

Итак, страсти кипят, но еще сложнее объяснить, почему большинство жителей Барселоны, болеющих за
клуб, составляют не каталонцы. Говорят, что каталонского рабочего класса не существует. Низшие слои
барселонского общества формируют люди, приезжающие в город со всей Испании. Началось это в 1960-х,
когда вспыхнул каталонский бум. Типичный мигрант
соскочил с поезда, снял первую попавшуюся комнату,
нашел работу, а затем выбрал, за какой клуб болеть:
«Барсу» или «Эспаньол».

«Эспаньол» — второй клуб Барселоны. Его стадион
«Сарриа» 5 расположен буквально за углом 6 от «Камп
Ноу». В 1900 году основатели дали своему клубу имя
«Эспаньол», то есть «испанский», в пику «иностранной» «Барсе», которую создал швейцарец Гампер 7.
Начиная с мистеров Харриса, Парсонса, Уайльда и
Уитти в 1899 году и заканчивая Линекером110, Хьюзом111
и Арчибальдом в 1980-х и вплоть до настоящего времени «Барса» всегда зависела от иностранцев. Я спросил у Торребаделлы, неужели каталонцам не хочется
выигрывать самим. «Конечно, хочется! — ответил он. — Но в этом и заключается каталонская способность договариваться с другими народами. Ведь мы — нация без государства, и нам всегда приходится заключать пакты, если мы хотим стать чемпионами или добиться успеха в чем-нибудь другом».

Итак, «Барса» зависит от иностранцев. Название
«Эспаньол» поначалу казалось грубым просчетом.
«Барселона» стала символом Каталонии, а маленькому клубу пришлось защищать честь Испании. Тем не
менее «Эспаньолу» удалось расположить к себе и каталонские семьи, а также приезжих, которые продолжали чувствовать себя испанцами. Особенно много
болельщиков «Эспаньола» оказалось среди гражданских служащих, солдат и полицейских, которых Франко
отправил руководить Барселоной. В результате у клуба наладились тесные связи с «Реалом». «Эспаньол»
постоянно приглашает знаменитых мадридцев на свой
летний турнир. А когда «Барса» играет с «Реалом» на
«Камп Ноу», в небе вспыхивают фейерверки не только
в честь голов каталонцев, но и в честь голов столичной
команды. Со временем «Эспаньол» приобрел репутацию фашистского клуба, и его хулиганы, «Las Brigadas
Blanco y Azules» («Бело-синие бригады»), старательно
ее поддерживают.

Когда я зашел в офис «Эспаньола» за аккредитацией, то обнаружил там болтающих мужчин, детей
и, по сравнению с «Барсой», спокойную атмосферу.
«Эспаньол» показался мне маленьким семейным клубом, своего рода испанским «Ипсвичем», каталонской
командой изгоев. За пару дней до этого, президент
клуба пожаловался, что его детище недооценивают.
И, словно в подтверждение его слов, «Эспаньол» сыграл вничью с «Севильей», в составе которой выступал Марадона. Я присутствовал на этом матче.

Нельзя не отметить, что многие приезжие все-таки
выбрали «Барсу», а не «Эспаньол», и легко объяснить
почему. Шотландцу тяжело переехать в Лондон, но
переехать в Каталонию из Андалусии еще труднее, так
как здесь говорят на другом языке. Президент «Барсы»
Нуньес сам приезжий, и его каталонский оставляет
желать лучшего.

Если новичок, оказавшийся в Каталонии, хочет
прижиться здесь, то лучший способ сделать это — ассоциировать себя с символом. Тогда ему есть о чем
поговорить на работе. А если он вступит в официальный фан-клуб, то станет похожим на представителей
каталонского среднего класса, который доминирует
на «Камп Ноу». «Среди болельщиков „Барселоны“
110 тысяч членов официального фан-клуба», — сказал я Торребаделле, но он перебил меня: «Я не отношу себя к ним, но сходил на сотню матчей с участием
„Барсы“, ни разу не заплатив за билет». Объяснение
такое: отец покупает членскую карточку своей жене
и каждому ребенку, как только тот рождается, хотя она
стоит около 300 фунтов в год. Это своего рода традиция. Возможно, его семья вообще никогда не придет на стадион, зато у каждого ее члена есть своя членская карточка, одной из которых и поделились со мной.

Футбольный клуб «Барселона» — символ Каталонии, но у него не так много наград. Во времена
прав ления Франко футбольный Мадрид значительно
превосходил Барселону, а «Реал» и вовсе выигрывал
все, что только возможно. «Барса» только что завоевала свой первый Кубок европейских чемпионов,
а у «Реала» их уже шесть. В чемпионате Испании
Эленио Эррера привел клуб к двум чемпионствам
подряд, но за 30 лет, прошедших после его ухода,
«Барса» поднималась на первую строчку только дважды, один раз под руководством Терри Венейблса. Один болельщик «Барсы» спросил меня: «Что вы
думаете об Эррере?» — «У него слишком высокое
самомнение», — ответил  я. «Я знаю, — сказал фанат. — У всех наших тренеров слишком высокое
самомнение. Оно им необходимо, чтобы справиться
с этой работой». Луис Менотти114, потерпевший неудачу с «Барселоной», назвал этот клуб «самым
сложным в мире».

За неудачи «Барсы» стоит винить ее президентов.
Они слишком амбициозны, расценивают каждое поражение как катастрофу и любят вмешиваться в футбольные вопросы. Главный злодей — Нуньес. Он занимает свой пост с 1978 года, увольняя по очереди
таких тренеров, как Венейблс, Менотти и Удо Латтек.
Я спросил одного фаната «Барсы», почему Нуньес,
успешный бизнесмен и миллионер, так держится за
место президента футбольного клуба. «Вам известна
теория о роли маленького человека в истории? Так
вот, Нуньес — очень маленький».

Нередко ему с огромным трудом удавалось сохранить свой пост. В 1979 году, когда «Барса» вернулась
домой с Кубком обладателей кубков, президент показывал его всем в аэропорту и внес трофей в клубный
автобус так важно, как будто самолично завоевал награду, сотворив, по меньшей мере, хет-трик. Фанатов
это разозлило до крайней степени. Нуньес только что
отказался продлить контракт Йохана Нескенса, их голландского идола, и они скандировали: «Нуньесу —
нет, Нескенсу — да!» Президент расплакался и сразу
же подал в отставку. Нескенс, глубоко тронутый этой
кричалкой, тоже расплакался. Однако совет директоров уговорил Нуньеса остаться, а голландец перешел
в нью-йоркский «Космос».

В 1989 году бизнесмен из Барселоны Сиксте
Камбре бросил вызов Нуньесу на выборах президента
клуба. Итог выборов очень важен, так как победитель
становится чуть ли не первым человеком в городе. Но
в 1989 году они имели особое значение. Камбру поддерживала Националистическая партия Каталонии.
Это означало, что в случае его победы на выборах
у клуба появятся связи с политиками. Например,
Ливерпуль исторически голосует за левых, и если
«Ливерпуль» станет чемпионом Англии, это принесет дополнительные очки лейбористам. Нуньеса же,
в свою очередь, поддерживала Социалистическая
партия, хотя сам он еще более правый, чем Камбра.
Весь город был увешан баннерами и рекламными
плакатами противоборствующих сторон. Нуньес подчеркивал, что жена Камбры родом из Мадрида и отказался принять участие в телевизионных дебатах,
обвинив каталонское телевидение в субъективности. В итоге он победил.

Сегодня «Барса» — одна из лучших команд в мире.
С 1991 по 1993 год она становилась чемпионом
Испании три раза подряд. Человек, укротивший Нуньеса, — голландец Йохан Кройф. Он играл за «Барселону»
в 1970-х и вернулся в качестве тренера в 1988 году.
Барселона стала его новым домом. Довольно часто
Кройфа можно видеть рассекающим по городу на мотоцикле. Данни, его жене, тоже нравится Барселона.
Хотя ее улицы так же ужасны, как и в Амстердаме, но
погода гораздо лучше. Их сын Хорди115, названный
в честь святого покровителя Каталонии, выступает за
«Барсу». А старшая дочь Шанталь вышла замуж за
одного из вратарей клуба и уже является серьезной
силой в закрытой от посторонних глаз жизни «Барселоны». Кройфы — идеальные каталонцы, правда, Йохану так и не удалось выучить местный язык. Даже
его испанский оставляет желать лучшего, и юмористическая телепередача постоянно высмеивает любимую фразу тренера: «en el questo momento» — «в этот
конкретный момент».

В свой первый день в «Барсе» Кройф сказал Нуньесу (по-испански): «Раздевалки только для меня
и игроков». Президент тщетно пытался сопротивляться. Возможно, впервые в истории «Барселоны» тренеру удалось одержать верх над главой клуба. Пилар
Кальво из ежедневной газеты «Sport», б_ольшая часть
материалов которой посвящена команде, и которая
принадлежит Хоану Гаспарту, еще одному вице-президенту «Барселоны», сказала мне: «Кройф победил
благодаря своей блестящей футбольной карьере.
Венейблс являлся никем, когда пришел в „Барсу“.
Менотти располагал громким именем, но при этом был
более манипулируемым, чем Кройф». Голландский
тренер никогда не идет на компромиссы. Он всегда
говорит: «Я уже состоялся в финансовом плане и семейной жизни», и знает, что сможет уйти в отставку,
если захочет. Эррера, последний (до Кройфа) тренер
«Барселоны», добившийся успеха, тоже был сильным
человеком, сумевшим поставить руководство на место.
(Он искренне расстроен, что только Кройфу удалось
завоевать с «Барсой» Кубок европейских чемпионов.)

Эта победа сразу же стала серьезным политическим инструментом. С учетом того, что Камбра проиграл Нуньесу, все политические партии по-прежнему
могли использовать «Барсу» для собственных нужд,
что они и делали каждый раз, когда она завоевывала
очередной трофей. Игроки по традиции представляют
кубки болельщикам на площади Сан Хайме, где расположены здания Генералитета и Городского Совета.
Во время презентаций президент Генералитета Хорди
Пуйоль всегда кричит с балкона: «Победы „Барсы“ — победы Каталонии!», чем приводит толпу собравшихся в восторг. Но в 1992 году мэром города был социалист Паскаль Мадрагал, членская карточка болельщика «Барсы» № 107024. Поэтому во время презентации
Кубка европейских чемпионов он заявил: «„Барса“
перестала быть „больше чем клубом“, она стала лучшим клубом в Европе».

И он оказался прав. Кройф изменил «Барсу». Ее
фанатов больше не радует только победа над «Реалом». Теперь они требуют успехов в Европе. Изменив
клуб, голландец изменил Каталонию. Если «Барселона» терпит неудачи, каталонцев это расстраивает точно
так же, как британцев разводы в королевской семье.
Символ нации запятнан. Сейчас, когда дела у клуба
идут хорошо, город обрел уверенность. После победы на «Уэмбли» и успешно проведенных Олимпийских
игр Мадрагал выступил с официальным предложением сделать Испанию государством с двумя столицами,
Мадридом и Барселоной. Я спросил Торребаделлу:
«Получается, что к такой мысли Мадрагала подтолкнуло завоевание Кубка европейских чемпионов?» — «Абсолютно верно», — ответил он.

Барселона довольно редко делает конкретные
предложения Мадриду. Десятилетиями каталонцы
спорят, следует ли им просить у Испании независимости. Сам Пуйоль может сколько угодно называть себя
националистом, но никогда не призовет к отделению,
хотя частенько на это намекает. Споры могут продолжаться бесконечно, но проблема ярче всего проявила
себя на Олимпийских играх 1992 года. (Как Барселона
стала местом их проведения? Хуан Самаранч, глава
Международного олимпийского комитета, обладает
членской карточкой болельщика «Барсы» № 7965.)

С самого начала Пуйоль пытался донести до всех,
что Игры проходят в Каталонии, а не в Испании. Местные жители, присутствовавшие на церемонии открытия, по-особому приветствовали сборные стран, недавно получивших независимость, таких как Литва
или Хорватия. Политики в Мадриде запаниковали.
Олимпийская сборная Испании по футболу пугала
Барселону. Здесь никогда не играла команда, полностью состоявшая из испанцев. Для каталонцев
«Барселона» — их сборная. Поэтому сборная Испании
проводила свои матчи в Валенсии. Но когда она дошла до финала, ей пришлось приехать на «Камп Ноу».
Организаторы опасались, что каталонцы устроят демонстрацию протеста или стадион окажется пустым.
Однако, как описала ежедневная газета «El Mundo
Deportivo»: «На матч с Польшей пришли 95 тысяч зрителей с испанскими флагами». Испания победила со
счетом 2 : и вечером фанаты скандировали: «Пуйоль
нас обманывает. Каталония — это Испания!» Похоже,
каталонцы вовсе не относятся к испанцам с презрением, по крайней мере, если они выигрывают золотые
медали.

(С другой стороны, каталонское телевидение нашло время показать все предсезонные товарищеские
матчи «Барсы», когда ее соперниками были провинциальные команды с севера Голландии.)

В конце концов, немногие шотландцы хотят выйти
из состава Великобритании, и немногие каталонцы
хотят независимости от Испании. Им и так хорошо.
Торребаделла сказал мне: «Большинство людей здесь
говорят: „Нам не нужно свое государство, но с другой
стороны, мы — нечто гораздо большее, чем просто
регион“». Дело скорее в символах. Каталонцы не хотят
собственного государства, они просто хотят чего-то большего. Например, доказательств того, что они — особый народ. Во время Олимпийских игр иностранные наблюдатели воспринимали обилие каталонских
флагов, украшавших Барселону, как требование независимости. Но на самом деле флаги просто радовали людей: ведь все, что нужно каталонцам, — это символы нации. Когда Пуйоль кричал с балкона: «Победы
„Барсы“ — победы Каталонии!», он всего лишь заново
формулировал каталонские символы. Людям нравится, когда он произносит такие слова. Они чувствуют
себя лучше.

Вот почему «Барса» — самый большой клуб в мире. Вот почему у ее официального фан-клуба больше
110 тысяч членов. «Барселона» — символ, который нужен нации вместо государства. И, как мне сказал один каталонец, «некоторые люди ходят на матчи „Барсы“, потому что любят футбол».

Саймон Купер. Футбол и его враги. Обложка

1 Футбольный клуб из одноименного города в графстве Большой Манчестер. Основан в 1907 году. В настоящее время выступает в третьем английском дивизионе.

2 Со счетом 1:0. Гол в дополнительное время забил Рональд Куман.

3 Явное преувеличение. Вместимость «Камп Ноу» составляет 98 772 зрителя. Правда, на матче открытия ЧМ-1982 Аргентина — Бельгия был установлен непобитый до сих пор рекорд, когда на стадионе собралось 105 тысяч человек.

4 Не продолжает. Просто имели место случаи, когда на стадионе собиралось 99 тысяч зрителей при той же вмести мости.

5 Этот стадион существовал в 1923-1997 годах и вмещал 43 667 зрителей. С 1998 года «Эспаньол» выступает на
Олим пийском стадионе (полное название арены: Estadi
Olimpic Lluis Companys).

6 Более чем спорное утверждение. Расстояние между
двумя стадионами составляет 2 км. Его можно покрыть за
23 минуты ходьбы и за 5 минут езды на автомобиле.

7 Жоан Гампер (1877-1930) — пионер швейцарского футбола.