Особенности контрабанды внутренних органов

Отрывок из книги Сергея Жадана «Красный Элвис»

Особенностью перевоза внутренних органов (или их частей) через государственную границу Украины является, прежде всего, несогласованность отдельных пунктов или целых разделов налоговой декларации, принятой Украиной на Общеевропейском экономическом саммите в Брюсселе в мае 1993 года. Согласно пункту пятому раздела первого вышеупомянутой декларации, Украине следовало бы ответственнее относиться к вывозу внутренних органов с собственной территории на территории дружественных ей стран. Однако уже из поправок, принятых внеочередной сессией парламента и подписанных непосредственно президентом страны, становится неясно, какие именно страны считать дружественными. И здесь возникает несогласованность первая. Кому из соседей можно протянуть руку доверия и экономического сотрудничества? Румынам? Румынские пограничники выходят теплым августовским вечером из казармы, серая полынь растет у ворот, и печальный заспанный часовой обтирает пыль с ручного пулемета марки «льюис». Впереди идет капитан, за ним — два рядовых пограничника, они достают упакованные для них сухпайки, жуют свою мамалыгу или какие-нибудь другие румынские народные блюда. Один из рядовых достает из зеленой военной сумки литровую бутылку вина, отпивает из горла, передает капитану, капитан тоже отпивает, хмурится и смотрит в плавни, покрытые голубым утренним туманом, куда-то туда, на восток, откуда по утрам прилетают цапли и вылавливают в камышах беззащитную румынскую рыбу. Пограничники идут молча, пьют тоже молча, лишь иногда кто-нибудь из них сгоняет с насиженного места случайную птицу, и та гулко влетает в туман, отчего рядовые дергаются, а капитан лишь презрительно прищелкивает языком, мол, что за засранцы, что за туман, что за жизнь такая. В месте, где река сужается, они спускаются к берегу и начинают пробираться камышами, по тропинкам, протоптанным коровьими стадами. Впереди идет капитан, за ним — солдат с мамалыгой, последним идет солдат с вином, которое он, кстати, уже почти допил. «Стоп!» — вдруг тихо приказывает капитан, и солдаты настороженно снимают карабины с плеч. «Вот она!» — показывает он на большую черную трубу, лежащую в густом тумане, теряясь в нем почти целиком. Капитан подходит к трубе, приседает и достает из походного планшета пакет из штаба. Солдаты становятся по бокам его и держат карабины наготове. Один из них добивает свою мамалыгу, другому хочется отлить, но кто ему даст отлить на посту. Капитан разворачивает пакет, долго разглядывает нарисованную на листе бумаги схему нефтепровода, наконец, подходит к трубе, находит нужный кран и решительно его закручивает. «Все, — говорит капитан, глядя куда-то на восток — Пиздец вашему реверсу», — говорит он, и все возвращаются в казармы.

Кто дальше? Молодой венгр, сегодня чуть ли не впервые заступивший на дежурство, все время смущается, когда к нему обращаются водители фур. Он понимает, что они переезжают эту границу по нескольку раз в неделю, а он еще пацан, он еще ничего об этом не знает, он не знает еще ничего о жизни и смерти, о любви и предательстве, о сексе, кстати, он тоже почти ничего не знает, он даже дрочить как следует не умеет, поэтому, когда к нему обращаются женщины, смущается особенно, густо краснеет и переходит с русского на английский, на котором ни одна женщина не говорит, и от этого он смущается еще больше. Старый капрал, начальник смены, еще с ночи куда-то исчез, очевидно, опять смотрит порно по спутнику, или бейсбол, в Америке сейчас играют в бейсбол. А он должен стоять в кабинке и говорить с этими женщинами, от которых пахнет жизнью и водкой, говорить с ними на ломаном английском или ломаном русском, слушать их ломаный от жизни и водки украинский, объяснять им условия перевоза внутренних органов и алкогольных изделий, забирать у них лишний алкоголь, забирать у них электрические устройства и шоколад, забирать у них взрывчатку и ручные гранаты ргд, забирать у них для капрала журналы «Хастлер», забирать у них для венгерской экономики спирт, эфир, кокаин, ароматические палочки с запахом гашиша, освежающее масло с героиновыми вытяжками для тайского массажа, антигеморроидальные свечи с конопляным экстрактом, цыганские женские волосы в шкатулках, рыбью и человеческую кровь в термосах, замороженную сперму в капсулах из-под духов «Кензо», серое вещество мозга в кулечках с салатом оливье, горячие украинские сердца, завернутые в свежую русскоязычную прессу, все те вещи, которые они пытаются провезти в туристических рюкзаках или клетчатых сумках, в дипломатах, обтянутых искусственной кожей, или в футлярах из-под лэптопов. Он измученно смотрит на футляры из-под лэптопов, набитые мясом и презервативами. Он растерянно разглядывает белые безразмерные бюстгальтеры, сделанные из сукна для парусов и матросских роб. Наутро к нему подходит женщина лет сорока, но ей никогда этих сорока не дашь — эти украинские женщины, они так выглядят, что им никогда не дашь их возраста, ты и знаешь, скажем, что ей уже сорок, но дать ей эти сорок никогда не дашь. И от нее тоже пахнет долгой жизнью и теплой качественной водкой, и она говорит: «Пропусти меня, я спешу, у меня сын в больнице». И губы ее так отчаянно перемазаны темно-красной помадой, что угорца вдруг перемыкает. «Стоп, — говорит он себе, — какой сын, какая больница?» Что-то его настораживает в этом всем — может, то, что она курит крепкие мужские папиросы, а может, то, что никакой такой больницы поблизости нет. Но он говорит ей: «Секундочку», — и бежит за капралом. Капрал едва успевает застегнуть ширинку и, страшно злясь, выходит-таки за ним на площадку для автомобилей, оставив на произвол судьбы свой бейсбол. Видит старую «копейку», на которой притащилась женщина с темно-красными следами крови и помады на губах, и все понимает. Он зовет двух механиков, те снимают передние крылья и находят там целый арсенал — блоки сигарет, россыпи нелегального табака, бриллианты, золото и чеки из ломбарда. Окрыленные первым успехом, они лезут в салон и снимают заднее сидение. Там, ясное дело, находят остатки контрабанды, потом еще разбирают дверцы и приборную доску и вообще разбирают «копейку», насколько это возможно в походных условиях, однако больше ничего не находят и исчезают с чувством честно выполненной работы. Женщина обреченно приседает на холодный асфальтовый бордюр и внимательно разглядывает молодого венгра. И во взгляде ее ненависть так странно перемешана с нежностью, что чувак подходит к ней и просит у нее закурить. Она нервно смеется, показывает на гору изъятого табака, но потом дает свою крепкую мужскую папиросу. Так они и сидят, счастливые и измученные, она — трехмесячной беременностью, он — первой самопроизвольной эякуляцией.

Ну, и еще такое. Три поляка вот уже второй час пытаются избавиться от украинской проститутки, которая, в свою очередь, упрямо собирается пересечь границу. Послушай, говорят они, какой Ягеллонский университет? Мы ж тебя третий раз в этом году пропускаем, это не говоря про другие смены. Езжай домой, мы не хотим неприятностей. Но она им говорит: стоп, вы не хотите неприятностей, я не хочу домой, давайте решим этот вопрос полюбовно, как принято у нас в Ягеллонском университете. Я все равно не поеду домой, а вы меня знаете, так что бояться вам нечего. У вас есть презервативы? И они почему-то соглашаются, почему-то у них не хватает духу сопротивляться. Как раз ночь, самое спокойное время. Их тут, наверное, никто не застанет, до утра, во всяком случае, их оставят в покое, тем более — презервативы у них есть! И она начинает раздеваться, они же наоборот — раздеваться не спешат, пристраиваются как-то к ней, прямо на диванчике для отдыха персонала, втроем — ну и плюс она, конечно же, выстраивают странную конструкцию, в сердце которой бьется она, и только им все начинает удаваться, только она привыкает ко вкусу презерватива и к их несколько аритмичным движениям, как за окном звучит взрыв — резкий гранатный взрыв, от которого стекло трескается и вылетает, и пыль поднимается в фонарном свете. Тогда они вдруг вспоминают о колонне цыганских автобусов, набитых японскими, как хозяева утверждали, телевизорами без кинескопов, им вдруг вспоминается, какими недобрыми взглядами провожали их с вечера цыгане, которых они мариновали на таможне третьи сутки, до них вдруг доходит смысл непонятных проклятий и официальных апелляций, выкрикиваемых цыганами в адрес Господа Бога и польского правительства. Тогда они резко из нее выходят, последний выходит особенно резко и больно, она вскрикивает, но ее уже никто не слушает — заправляя на ходу форму, поляки выбегают на улицу. Она тоже выбегает за ними, и первая же случайная пуля разваливает ей правое колено. Она падает на асфальт, на холодный польский асфальт, такой свежий и такой негостеприимный. Через несколько часов ее заберут украинские врачи, через несколько месяцев она начнет ходить — сначала на костылях, а потом, всю жизнь, — с палочкой, так и не попав ни в один настоящий западный бордель, не говоря уже о Ягеллонском университете.

Вся твоя жизнь — борьба с системой. Причем ты с ней, блядь, борешься, а она на тебя даже внимания не обращает. Она, едва ты останавливаешь ее на улице и начинаешь валить прямо в глаза все, что думаешь, демонстративно отворачивается к случайному прохожему и спрашивает, который час, сбивая весь твой пафос и оставляя тебя один на один с твоими протестными настроениями. Почему они выстраивают передо мной бастионы и линии обороны? Почему они лишают смысла мои попытки поладить с ними? Зачем им мое отчаяние — неужели они получают от этого удовольствие? Ужасные средневековые процессии, жестокие души контрабандистов, ненависть и обреченность курьеров и погонщиков караванов, которые пытаются протиснуться сквозь неприступные стены границ вместе со всем своим преступным товаром, вместе со всем нелегальным бизнесом, не понимая, откуда взялись эти пропасти в теплом августовском просторе, кто разделил их караваны на чистые и нечистые, кто разделил их души на праведные и грешные, кто разделил, в конце концов, их визы на шенгенские и поддельные?

Тут вспоминается такая история. Один мой знакомый, с которым мы учились в университете, влюбился, что с ним, в принципе, случалось не так часто. Его девушка была филологом, учила иностранные языки, сука была редкостная, но он на это не обращал внимания, влюбился, одним словом. И вот она — я же говорю, сука — неожиданно решила поехать в Берлин на языковую практику. Он проводил ее на вокзал, долго и страстно обещая ее ждать, она вполуха слушала, на прощанье печально его поцеловала и поехала. А он с горя запил. Через месяц кто-то сказал ему, что она в Берлине вышла замуж — кинула родной университет, забила на языковую практику, нашла себе какого-то итальянца и вышла за него замуж. После этого он, как бы это правильно назвать, запил еще интенсивнее, пил целый месяц, завалил сессию, в какой-то момент остановился и пошел в ОВИР. «Стой, — говорил я ему, — куда ты поедешь? Эта сука снова кинет тебя». Но он не слушал, просил не называть ее так, говорил, что понимает ее: «Что ей еще оставалось? — говорил, — она, — объяснял, — просто несчастная впечатлительная женщина, которая не выдержала разлуки». «Сука она!» — пытался я его убедить, но он даже слушать не хотел. В августе он получил паспорт и поехал в Польшу.

«Что-то случилось, что-то страшное и неотвратимое, что-то заставило ее предать», — думал он, стоя на польской границе и приглядываясь в августовских сумерках к колонне цыганских автобусов, груженых испорченными вьетнамскими телевизорами, глядя на машину «скорой помощи», ярко светившуюся в темноте, будто большая раковина на океанском дне, рассматривая трех растерянных польских таможенников, грузивших в «скорую помощь» студентку Ягеллонского университета. «Что-то, без сомнения, случилось, но все еще можно поправить, все еще может встать на свои места, все будет хорошо». Но он не знал главного — поправить никогда ничего нельзя.

В Хельме он купил у цыган шенгенскую визу. Цыгане долго торговались, предлагали купить у них партию телевизоров, предлагали купить у них белорусскую проститутку, выводили ее из автобуса, показывали. «Гляди, — говорили, — какая красавица». У проститутки не было переднего зуба, она была пьяная и веселая, все время кричала и мешала торговле, но цыгане не сдавались. Мой знакомый уже было согласился купить ее, но тут проститутка начала кричать слишком громко, и раздраженные цыгане загнали ее назад в автобус, вернулись и продали ему шенгенскую визу за двадцатку. «Все еще можно поправить, — думал он, — все еще можно поправить».

Поляки его не выпустили, взяли под арест, обвинили в подделке документов и депортировали домой. Дома он снова пошел в ОВИР. «Хочу оформить документы на эмиграцию, — сказал он, — на еврейскую эмиграцию». «Вы что, еврей?» — спросили у него. «Да», — ответил он. «Это с фамилией Бондаренко?» — засомневались в ОВИРе. «Да, — твердо стоял он на своем, — мои родители с Винницы, они выродки». «Полукровки», — поправили его. «Так что с эмиграцией?» — переспросил он. «Знаете, — сказали ему, — еще если б не ваша фамилия, может, мы что-то и придумали бы, но с такой фамилией какая может быть еврейская эмиграция?»

«Так что ж мне, — думал он отчаянно, блуждая августовским Харьковом, — из-за этой проклятой фамилии так и мучиться всю жизнь? Что ж мне, сдохнуть тут с этой фамилией? Что ж я теперь, до самой смерти буду вспоминать ее, ее теплую кожу, ее черное белье?» — вспомнил он белье, сел в поезд и поехал в Польшу. Преодолев польскую границу, он нашел в Хельме цыган и попробовал снова купить у них шенгенскую визу. Цыгане задумались. «Послушай, — сказали они, — видим, тебе действительно надо в Берлин, поэтому давай так: купи у нас проститутку». «Да вы заебали, — его отчаянию не было пределов, — зачем мне ваша старая кляча?» «Это кто старая кляча?» — вдруг обиделась проститутка и начала кричать, но цыгане быстро загнали ее в автобус и закрыли дверь на большой навесной замок. «Послушай, — сказали они ему, — ты не понял, мы ее тебе не просто так продадим, мы вас поженим, временно, ясное дело, заодно на вашей свадьбе погуляем, оформим вас как еврейскую семью из Витебска, переедете через границу, поможешь ей в бундесах скинуть партию японских телевизоров без кинескопов и благополучно разведешься. Тебе ж надо в Берлин?» «Надо», — печально сказал он. «Ну так в чем же дело? — удивились цыгане, — гляди, какая красавица!» — взялись они за старое, боязливо косясь на автобус, в котором грозно кричала что-то белорусская проститутка. «Ладно, — согласился он наконец, — а фамилия у нее хоть еврейская?» «Еврейская, — успокоили его цыгане, — у нее чудесная еврейская фамилия, ее звать Анжелой Ивановой, это по первому мужу».

Поляки их не выпустили. Они остановили автобус, нашли в салоне кучу вьетнамских испорченных телевизоров, нашли моего сонного знакомого, еще не отошедшего после свадьбы, он смотрел на них из телевизора, словно передавал последние известия. И в известиях этих говорилось, что мир наш катится в пропасть, что мы, чем дальше тем больше, проваливаемся в его трясины и западни, что мы все больше отдаляемся друг от друга, теряя между собой всякую связь, блуждаем в бесконечном космосе, портим сами себе жизнь, здоровье и нервы, лишая сами себя веры и надежды, одним словом, известия были тревожными. Белорусской проститутки, что характерно, в автобусе не нашли. Куда она делась, не знал никто, даже цыгане в Хельме этого не знали, хотя они, кажется, знали все. Знакомый проходил по делу сам. Ему инкриминировали повторное использование фальшивых документов, незаконную торговлю нелицензионными вьетнамскими телевизорами без кинескопов, но доказать смогли только управление автотранспортом в нетрезвом состоянии. В тюрьме он сделал себе наколку на правом предплечье — грустное женское лицо с длинными волнистыми волосами. Наколка кровоточила. Вызвали доктора. Доктор посмотрел на наколку с отвращением. Через пару месяцев знакомого выпустили. Он вернулся в Хельм, нашел цыган и остался с ними продавать русским краденые машины. Его бывшая девушка, что тоже характерно, вскоре развелась. Вернее, она даже не разводилась — ее итальянца однажды побили скинхеды после футбола, проломили ему череп арматурой, и он благополучно умер, не приходя в сознание. Оставшись одна с ребенком на руках, она решила завязать с изучением языков и попробовала устроиться в турецкий фастфуд возле Александерпляц. Турки ее радостно взяли — в отличие от них, она знала язык. С моим знакомым, насколько мне известно, они больше не встречались.

Чем примечательны все истории любви? Возможно, тем, что человек, когда он по-настоящему влюблен, на самом деле не требует помощи извне. Ему совсем не нужны никакие благоприятные обстоятельства, никакое постороннее содействие, ему все равно, как складываются обстоятельства вокруг него, как вокруг него развиваются события, насколько благосклонно относятся к нему святые, насколько удачно расположены звезды и планеты; влюбленный человек переполнен своей страстью, он руководствуется исключительно своим подкожным безумием, его ведет вперед его сердце, его душа и внутренние органы, они не дают ему покоя, не дают отдыха, выматывают ежедневной бесконечной жаждой — глубокой, как артезианский колодец, черной, как свежая нефть, сладкой, как смерть во сне, в пять утра, в старом «фольксвагене», на польско-немецкой границе.

Рецензия Андрея Степанова на книгу Сергея Жадана «Красный Элвис»

О книге Сергея Жадана «Красный Элвис»

Уилл Рэндалл. Африка: Год в Ботсване

Ну и суматоха поднялась!

Со всех сторон повалили полные энтузиазма зрители. Мальчишки, совсем маленькие, облаченные лишь в потертые шорты, подступили ко мне поближе, прикрыв ручонками глаза от слепящего света, дабы получше разглядеть мою физиономию. По-видимому, их несколько разочаровало отсутствие крови. У нескольких были удочки, на крючках которых все еще болтался улов — серые рыбешки с мутными глазами. Девочки, менее заинтересованные в возможной смерти и разрушениях, под хлопки и песни продолжали свои замысловатые прыжки на натянутой на опорах резинке. В любое другое время это, возможно, показалось бы мне весьма милым.

Домохозяйки, одетые в самые разнообразные, но при этом неизменно яркие западные и африканские наряды, тоже остановились поглазеть на происшествие и, чтобы совсем уж не походить на зевак, тихонечко переговаривались меж собой. Покупки так и покоились на их головах, а крохотные младенцы продолжали себе мирно спать в ремнях, туго, но удобно стягивавших груди их матерей. С другой стороны, многие из собравшихся мужчин совершенно не стеснялись своего явного интереса к тому, что, как вскоре выяснилось, в Касане было настоящим événement. (Событие (фр. ).)

Как только обе столкнувшиеся машины остановились — моя на полпути на въезде на автобусную станцию, другую же наполовину вынесло поперек встречной полосы, — и когда моя душа наконец достигла пяток, я выключил двигатель и медленно, очень медленно, выбрался из джипа. Синхронно со мной, так же медленно, из ударившего меня темно-зеленого облегченного пикапа вылезли двое мужчин. Под ногами у меня, словно кости, хрустели разбитые пластиковые задние габаритки.

Эти двое приблизились ко мне: руки свободно свисают вдоль туловища, лица скрыты за полями широких кожаных шляп. Наконец они остановились передо мной. Толпа сзади расплылась: я сосредоточился на каждом их движении. Водитель подбоченился, его друг скрестил руки на груди.

Пауза.

Глубокий вздох.

— Привет, меня зовут Клевер, — объявил водитель. Голос глубокий, конфронтационных ноток вроде не слышно. Он оторвал руку от пояса и протянул мне. Оружия как будто не было. — Тебя как зовут, мистер?

— Меня зовут Уилл.

— Так, Уилли. И как же нам решить эту ужасную проблему? Почему ты не включил поворотник? Имей в виду: его всегда нужно включать.

— Но я же включил! Я его точно включил. Все, как полагается: маневр, зеркало, поворотник, газ, тормоз, поворот, э-э-э… Я думаю, включил. Я, знаете ли, всегда соблюдаю правила.

Вид у нас обоих был несколько озадаченный. Как, впрочем, и у всех остальных.

— Эй, я точно не видел поворотника! — немного поразмыслив, заявил Клевер.

Я с тоской вспомнил о бесчисленных других случаях, имевших место в прошлом, когда разговор при подобных обстоятельствах превращался в настоящий словесный пинг-понг «да, — нет; ты виноват — нет, ты». Улыбнувшись — ничего другого мне не оставалось, — я внутренне задался вопросом, чем же все это закончится.

Помощь, однако, пришла незамедлительно и с совершенно неожиданной стороны. Попутчик Клевера, развлекавший себя и остальных вокруг, просовывая кулак в пробитую дыру в крыле моего автомобиля, несомненно, слышал наш разговор. Он медленно подошел и, положив руку Клеверу на плечо, улыбнулся до ушей и заявил:

— А ведь, это правда!

Клевер с воодушевлением закивал.

— Нет, в самом деле. Я вправду видел поворотник. Этот мистер хотел повернуть направо и поэтому притормозил и включил поворотник. А Клевер — сущий болван. Не знаю, чем он думал, когда пытался обогнать. Вррру-ум, вррру-ум! — Ко всеобщему удовольствию, приятель Клевера весьма правдоподобно исполнил пантомиму с рулем и рычагом передач и продолжил: — Да он всегда такой. У него нет ни капли здравого смысла, вечно он лажается. Теперь вот ты влип, — обратился он ко мне. — Но мы тебя ни в чем не обвиняем.

Слушая речь приятеля, Клевер кивал все медленнее, затем он потрясенно замер и в конце концов с отвисшей челюстью воззрился на своего приятеля. Ему понадобилось какое-то время, чтобы смириться с его вероломством. Когда же ему это удалось, он взял меня за руку и отвел в сторонку. Сдвинув шляпу на затылок, Клевер радушно улыбнулся:

— Ну, Уилли, и как ты думаешь, какой в нашей ситуации самый лучший выход? Может, ты починишь свою машину, а я свою? Как считаешь? Хорошая идея?

— Что ж, идея вполне неплоха, вот только одно меня смущает.

— Да?

— Ну, дело в том, знаете ли… Без обид, но это вы в меня въехали.

— Именно! Поэтому-то я и буду чинить свою машину! No matata. «Без проблем», как говорят у нас в Ботсване. — Клевер тепло пожал мою руку.

— Хм-м…

Когда я уже было решил, что переговоры зашли в тупик, из сгущавшейся толпы возник какой-то высокий человек и решительно направился к нам.

— Добрый день, господа! — Приветствие явно требовало ответа.

— Добрый день, — ответили одновременно Клевер и я, словно дети, моментально обретшие почтительность перед несомненным представителем власти.

— Во-первых, позвольте представиться. Детектив Мотсваголе из полицейского участка Касане. Вообще-то я не на службе и сейчас иду на обед. Но я воспользовался случаем осмотреть место происшествия и предлагаю вызвать полицию для расследования.

Мы оба открыли было рты и протестующе подняли руки, но детектив Мотсваголе вытащил из кармана джинсов плоский мобильник, набрал номер, отвернулся от нас и спокойно отдал какие-то указания.

— Итак, полицейские будут минут через десять-пятнадцать, — сухо объявил Мотсваголе, вновь повернувшись к нам. — До их прибытия перемещать транспорт запрещено. Не сядете ли вон там под деревом, в тень? Это не займет много времени. — С этими словами полицейский двинулся в сторону магазинов.

Мы с Клевером кисло улыбнулись друг другу, уселись у подножия серого, покрытого ломкими листьями дерева и принялись разглядывать толпу, с неизменным интересом кружившую вокруг места аварии. Все проезжавшие мимо автомобили до предела снижали скорость, а водители так высовывались из окошек, что только чудом не вываливались наружу. Через несколько минут после ухода детектива Мотсваголе неподалеку от нас, не в состоянии пробиться через толпу, остановился большой открытый «лэнд ровер», с привинченными сзади подбитыми войлоком скамейками. В кузове, под тенью широкого брезентового полотнища, сидело с десяток или около того европейских туристов, одетых почти так же, как и наша группа — из отутюженных шорт видны ноги с ослепительно белой кожей, ботинки начищены до блеска, а на потных шеях болтаются на ремешках какие-то штучки. Когда они остановились, на их лицах вдруг отразились напряженность и беспокойство. Туристы неловко заерзали и, казалось, словно бы попытались неким образом физически подогнать водителя, в надежде, что он пробьется через толпу. Европейцы отреагировали на две разбитые машины так, будто в обеих лежали бомбы, и буквально вжались в свои места. Толпа, более привычная к виду туристов, нежели туристы к ней, суетилась все более празднично.

Как я множество раз замечал во время своих путешествий, огромное количество людей, посещающих в отпуске зарубежные страны, рады понаблюдать, а порой и опробовать будничную жизнь местного населения, однако тех, кто хочет в ней действительно поучаствовать, прискорбно мало. Посмотреть, сделать заметки, но не вовлечься по-настоящему — это, увы, норма. Две стороны словно разделяет незримая стена недоверия, и гость неизменно остается в комфортной области. Да, конечно, вполне понятно, что люди испытывают страх перед неизвестным — но едва ли в этом следует винить неизвестное.

Один из туристов заметил под деревом меня и возбужденно ткнул локтем соседа. А тот, похоже, встал перед дилеммой: сфотографировать меня или же организовать операцию по спасению заложника. Прежде чем он пришел к какому-либо решению, дорога освободилась и группа продолжила свой путь. Когда туристы доехали до следующего поворота, я увидел, что кто-то из них исподтишка поднялся над задним рядом и направил прямо на меня бинокль.

Предсказание детектива Мотсваголе оказалось весьма точным. Под фанфары — в смысле, под завывание сирены — на сцене появилась новенькая, отполированная до блеска бело-голубая полицейская машина. Из нее выступили два изящно одетых полицейских в фуражках, синей форме с белыми ремнями и в начищенных ботинках, в руках у них были планшеты. Они спросили что-то у зевак из толпы, которые кивнули в нашу сторону. Один полицейский полез в багажник, другой подошел к нам и поздоровался:

— День добрый, джентльмены. Dumela, Клевер!

Клевер тихо ответил.

— Вы откуда, сэр?

— Из Англии, — отозвался я, неожиданно ощутив нервозность, хотя не испытывал ее с тех самых времен, когда несколькими годами ранее, был вовлечен в прискорбный инцидент в котором участвовал полицейский, я сам (тогда студент), и мой мопед. Тогда мне пришлось объясняться с представителем власти в связи с отсутствием обуви, шлема и вообще всех необходимых документов.

— Из Англии? Так, понимаю. А я инспектор Рамотсве. Да, однофамилец героини романов Александра Макколла Смита, — объявил полицейский и широко улыбнулся. — Во-первых, извините за опоздание. У нас в участке сегодня была кое-какая работенка. Вы говорите на сетсвана?

Покачав головой, я лишь тихо что-то пробурчал себе под нос.

— Хорошо, тогда с этого момента расследование будет вестись на английском. Вы согласны, сэр? — спросил он Клевера.

— О, без проблем, я ничуть не возражаю, сэр. — Клевер, как я заметил, был уже менее оживлен, чем прежде, а когда нас должным образом спросили о произошедшем, он лишь пробормотал, будто думает, что, наверное, не заметил поворотного сигнала.

Пока мы беседовали с инспектором Рамотсве, другой полицейский достал рулетку и стал ходить с ней вдоль жирного черного и неровного тормозного следа, оставленного пикапом Клевера. Покончив с этим, он уселся на краю тротуара и начал — весьма художественно, подумалось мне — зарисовывать место преступления. Время от времени он поднимал большой палец и держал его перед собой, замеряя угол, или расстояние, или еще что-нибудь. Вскоре сзади собралась толпа поклонников, комментировавших его труды — наверно, точно так же наблюдают за работой шаржиста где-нибудь на Монмартре. В целом, судя по одобрительным кивкам зевак, полицейский на их взгляд изображал весьма правдоподобную картину произошедшего.

— Благодарю вас, джентльмены, — произнес инспектор, захлопнув выглядевшую весьма солидно записную книжку. — Теперь, если вы не возражаете, мы проследуем в участок, надо взять у вас письменные показания. Думаю, это не отнимет много времени. Может, час.

Из-за этого в буквальном смысле слова выбившего меня из колеи происшествия я совершенно позабыл о Филе и туристах, которые все еще ожидали в гараже автобуса. Я нервно объяснил инспектору, в чем заключалась моя миссия, и, указав на автобусную станцию, спросил, можно ли мне сделать там заявку.

— Да без проблем, — ответил он, — только сначала нужно убрать машину с дороги.

Клевер занялся тем же. Как только автобус был отправлен, мы сели в инспекторский автомобиль и через несколько минут затормозили на автостоянке перед современным трехэтажным зданием из красного кирпича со стеклянным фасадом. Мы вступили в прохладный холл, где вовсю работали кондиционеры, и по ярким и светлым коридорам были препровождены в приемную с мягкими креслами и кулером.

— Посидите здесь, пожалуйста, пока я подготовлю бланки, — сказал инспектор.

Совсем скоро он вернулся и попросил Клевера следовать за ним. Поднявшись, Клевер улыбнулся мне, и я тут же мысленно пожелал ему удачи — точно так же, как и, помнится, всем тем, кто шел на собеседование при приеме на работу передо мной. Двое мужчин скрылись за толстой деревянной дверью, а немного погодя в другую комнату вызвали и меня, и коллега инспектора с величайшим тщанием записал мою версию произошедшего. Наконец он зачитал мне ее четким, спокойным и хорошо поставленным голосом, и когда я подтвердил, что да, именно так все и было, попросил подписать меня протокол в трех экземплярах.

Я виновато осознал, насколько меня впечатлили — нет, удивили — не только оперативность и профессионализм этих людей, но и их безукоризненная вежливость. Естественно, никаких явных причин, почему подобное отношение должно было показаться мне неожиданным, не было, однако колеса ботсванской бюрократии вращались поразительно плавно даже здесь, в отдаленной пыльной глухомани. Когда Клевер и я снова оказались в приемной перед столом инспектора, последний откинулся в кресле, сплел пальцы и без всякого выражения уставился в потолок. На какое-то время воцарилась тишина, которую нарушал лишь гул кондиционера, а затем инспектор приступил к оглашению итогов.

— Сегодня, в наш век, автомобилей стало много больше, нежели прежде. Именно поэтому все водители обязаны быть крайне внимательными во время езды, следует всегда быть настороже, готовыми к любым сюрпризам и неожиданностям.

Мы с Клевером, сложив руки на коленях, наклонились вперед и по ходу речи глубокомысленно кивали в унисон.

— При расследовании данного дела установленно, что один водитель был внимателен и тактичен, другой же вел свою машину как полный кретин.

Мы с Клевером закивали чаще.

— Мне жаль, да, мне очень жаль, но я вынужден заявить, что водитель, который управлял столь скверно, — инспектор продолжал рассматривать потолок, — этот водитель сидит от меня с левой стороны.

Где именно? Ведь там, где у него право у нас лево. Мы с Клевером уставились друг на друга в некотором замешательстве — однако ситуация моментально прояснилась, когда инспектор пододвинул по столу к Клеверу листок бумаги и, указывая ручкой место, попросил его поставить подпись.

— Боюсь, мне придется оштрафовать вас на четыреста пул, — заявил он.

Глаза Клевера немного расширились, однако он согласно кивнул:

— No matata.

Поскольку я сам побывал в его шкуре раз сто, то тут же проникся к нему сочувствием.

Покончив с нашим делом, инспектор обратил свои помыслы к более важным делам, вопросив:

— Так кто же лучше, «Манчестер» или «Челси»? На мой взгляд, все-таки «Манчестер».

— Да где уж там, ррэ, «Челси» покруче будет. Разве вы не видели их игру в Европе на прошлой неделе? По-моему, с каким-то итальянским клубом? Они намного сильнее, ррэ, — заключил вновь воспрявший духом Клевер.

— А вы как думаете, мистер Рэндалл? Какая ваша любимая команда?

Мда, когда-то, в другой жизни, в бытность мою учителем в Сомерсете, я некоторое время тренировал школьную футбольную команду. Руководство мое было скорее вдохновляющим, нежели техническим или тактическим — я только и делал, что орал во всю глотку, время от времени подбадривал игроков да изрядно пачкал ноги. Пару раз, в качестве экскурсии в честь завершения сезона, я водил своих подопечных посмотреть на игру «Сильверфорд Таун» да поесть хот-догов — не бог весть что, однако ребятам нравилось.

— Не знаю, слышали ли вы когда-нибудь о команде «Сильверфорд». Они играют в лиге, которая вроде премьер-лиги, только она называется Лига «Доктора Мартенса»… (Южная футбольная лига — английская лига полупрофессиональных и любительских клубов, название дается в честь спонсора.) Хотя название, думаю, уже сменилось. Вообще-то, теперь в названии стоит что-то вроде «Строительный мир», я думаю…

Кажется, мое выступление не имело успеха. Как обычно, когда несу всякий вздор. Я поспешил исправить положение:

— Нет, конечно же, вы правы. «Манчестер» и «Челси» — лучшие команды, и еще есть… э-э-э… Кто ж еще? Ах, да, «Арсенал»! Вы про него слышали?

Да и не просто слышали. Как выяснилось, это любимая команда начальника полиции.

Мы направились в холл, вполне дружелюбно болтая о всякой всячине. Не в последнюю очередь обсуждая и то, почему же «Зебры», национальная команда Ботсваны, столь плохо играет.

— Не может быть, — возразил я. — Уверен, что это не так.

— Еще как может, — настаивали мои новые друзья. — Очень ленивая команда «Зебры» и вправду никуда не годятся.

У дверей инспектор пожал нам руки и пожелал спокойного возвращения домой. Мы с Клевером направились к главным воротам.

О книге Уилла Рэндалла «Африка: Год в Ботсване»

Ричард Кертис. Шесть свадеб и двое похорон

Здесь собраны три фильма, каждый из которых заканчивается поцелуем, — вот я и подумал, что это хороший повод объяснить, как я вообще угодил в индустрию романтических комедий.

В первую очередь нужно сказать, что я всегда отличался немного нездоровым пристрастием к теме любви — и с самого начала она занимала весьма обширную часть моей жизни. Где-то между четырьмя и семью годами, когда я жил на Филиппинах, я влюбился в девочку по имени Джил. Она носила джодпуры (Индийские бриджи, широкие вверху и сужающиеся книзу. — Здесь и далее примеч. пер.) и шлем для верховой езды — и была такая симпатичная, что я тоже пристрастился к скачкам, просто чтобы иметь возможность видеться с Джил дважды в неделю. К несчастью, она была на восемь лет старше меня, и я вовсе не уверен, что она вообще хоть раз обратила на меня внимание, хотя в 1963 году я даже занял второе место на костюмированных скачках (и лошадь, и наездник в костюмах) манильского поло-клуба.

Как это ни печально, но когда мне стукнуло семь, мы переехали из Манилы в Швецию. И пусть расставание с Джил казалось мне кошмаром, я не мог не почувствовать некоторое облегчение от того, что оставил безответную любовь в прошлом. О, как смешон я был в своем наивном оптимизме. Месяц спустя, впервые отправляясь в свою новую стокгольмскую школу, я сел в автобус и тут же заметил темноволосую девочку в красной юбочке и черной блузке. Ее звали Трейси, а инициалы складывались в сочетание ТНТ (Тринитротолуол, тротил.) — немудрено, что она просто взорвала всю мою жизнь. Две вещи я помню отчетливо: то, что мы крепко сдружились с ее братом Грегом (хотя на деле недолюбливали друг друга), и то, как я украл у мамы кольцо и подарил его Трейси, а та выкинула его из окна прямо в сугроб.

К счастью, вскоре судьба привела меня в закрытый интернат для мальчиков, и объектом моих грез стал целый ряд актрис разной степени фривольности: Джули Эндрюс (совсем не фривольная), Джуди Гисон (чуть-чуть фривольная — ах, «Пруденс и пилюля») и Сильвия Кристель (чертовски фривольная — признаться, я до сих пор ее обожаю). Когда я наконец добрался до настоящей женщины, меня ждала настоящая катастрофа — я так втюрился в девушку по имени Кэролин, что поначалу при виде ее терял дар речи, а под конец, когда она бросила меня ради красавчика Найджела, потерял и рассудок. Я абсолютно уверен, что фильмы, сценарии которых вы прочитаете в этой книге, в каком-то смысле были призваны вернуть весь тот оптимизм и веру в лучшее, которые я потерял, обнаружив велосипед Кэролин у дома Найджела — а было это примерно в три часа ночи.

Итак, когда я наконец задумался о написании киносценария, его стержнем совершенно очевидно стала любовь — в том числе и потому, что раньше я работал над телепроектами «Не-девятичасовые новости» и «Черная Змеюка» (Скетчкомы с участием Роуэна Аткинсона.), и к этой теме меня даже близко не подпускали. Но самое забавное, что я не помню ни малейших предпосылок к созданию именно романтической комедии. Фильмы, которые я любил и которыми вдохновлялся — «Забегаловка», «Энни Холл», «Манхэттен» «Девушка Грегори», «Уходя в отрыв», — были камерными, зачастую автобиографическими картинами, где дружба ставится едва ли не выше любви.

Именно такого рода фильм я хотел создать, когда писал сценарий фильма «Четыре свадьбы и одни похороны». Однако на деле — несмотря на все эти эпизоды с друзьями и похоронами — вышло так, что я раз и навсегда застрял в жанре романтической комедии. И теперь, объединив в книге именно эти три сценария, я, как мне кажется, могу проследить определенную эволюцию в их написании.

Столь незамысловатый фильм, каким получился «Четыре свадьбы», романтической комедией стал непреднамеренно. Наши коммерческие ожидания по поводу этой картины были весьма скромны: я отчетливо помню момент, когда мне на глаза попался листок бумаги с прогнозом по поводу мировых сборов — в следующей после «США» строке красовалось гордое «0 долларов».

Создавая «Нотинг-Хилл», я уже четко представлял себе, что хочу получить, и это определенно была романтическая комедия. Однако тема дружбы снова оказалась для меня очень значимой, а кроме того, я стремился немного шире раскрыть вопрос славы.

В фильме «Реальная любовь» я решил хорошенько поиздеваться над романтическими комедиями, а заодно и раскрыть тему по максимуму. Тогда, в двухтысячном, я огляделся вокруг и понял, что большинство фильмов, которые мне нравятся, — «Дым», «Криминальное чтиво», «Нэшвилл», «Короткие истории» и даже «Ханна и ее сестры» — содержат по нескольку сюжетных линий. Кроме того, я обнаружил, что теперь меня интересует любовь во всех ее формах — между мужем и женой, братом и сестрой, отцом и сыном… Так что, сделав к тому моменту несколько простеньких комедий формата «мальчик встречает девочку», я решил, что уж теперь-то оторвусь по полной и постараюсь написать нечто о любви вообще.

Итак, перед вами три фильма, которые стали для нас с Хью Грантом тропой, ведущей от юности к зрелому возрасту. И, может быть, отсутствие в книге кучи ярких фоток Хью позволит вам взглянуть на эти истории свежим взглядом. Ну и вот, пожадуй, еще несколько мыслей, пришедших мне в голову сейчас, когда я отпускаю книгу в вольное плавание

«Четыре свадьбы и одни похороны»

Многие из тех, кому я впервые показал этот сценарий, посчитали его слишком развлекательным и даже поверхностным. Но благодаря изумительному таланту моих партнеров — в частности, Майка Ньюэлла и Дункана Кенуорси, утверждавших, что фильм должен быть как можно ближе к реальности, — картина все же несет в себе хотя бы легкое дуновение настоящей жизни. Иногда фильмы стоит снимать строго по сценарию, а режиссеру — работать в жесткой связке со сценаристом. Но часто верно и обратное — и работа с конкретными режиссером и продюсером, которые сплотили вокруг себя всю группу, превратила эту картину из телешоу в настоящий фильм. Кроме того, интересно будет прочитать сценарий и представить себе все это без Хью — мы перепробовали на главную роль кучу людей, но ничего не срасталось, пока не появился Хью. Актеры тоже могут серьезно менять сценарий.

«Ноттинг-Хилл»

Все вышесказанное в полной мере относится и к Джулии Робертс — актриса серьезно отнеслась к сценарию и сыграла свою роль на высочайшем уровне. А следующее замечание предназначено для сценаристов, которым каждый текст дается с боем: поверьте, можно и нужно без конца менять реплики и сюжет, чтобы в итоге получилось именно то, чего вы хотите добиться. Написание «Ноттинг-Хилла» заняло прорву времени — в основном потому, что чуть не полгода мы решали, чем же кончится дело: персонаж Хью по сюжету должен выбрать между кинозвездой, которую играет Джулия, и девушкой по имени Хани, продавщицей в местном магазинчике. В окончательной версии сценария он выбирал девушку из магазина — а героиня Джулии прилетала в Англию в день свадьбы. Думаете, она собиралась расстроить чужое счастье? А вот и нет: она должна была прийти на торжество и спеть песню Боби Ви «Заботься о моей малышке».

Но я не мог оставить сюжет, где кто-то по-настоящему влюбляется, а затем запросто забывает свою любовь, — поэтому я сделал Хани (ее играет Эмма Чемберс) сестрой Хью, так что для кинозвезды все складывалось удачно. Эта версия мне нравилась гораздо больше предыдущей, но теперь явно недоставало побочных сюжетных линий — создавалось впечатление, что каждый раз, когда персонаж Джулии уезжает, Хью просто сидит дома и считает дни до ее приезда. Так что (о боже) пришлось переписывать все еще раз.

«Реальная любовь»

То, что вы здесь прочтете, — не окончательный сценарий, а лишь рабочий вариант. В случае с «Ноттинг-Хилл» и «Четырьмя свадьбами», готовые картины — чуть укороченные версии представленных здесь сценариев. Но в «Реальной любви» законченный фильм довольно сильно отличается от сценария.

Я помешан на редактуре, которая может, а иногда и должна кардинально изменить фильм в ходе работы над ним. Более того, мне кажется, многие сценарии не раскрываются как следует именно из-за того, что над ними слишком мало — или недостаточно тщательно — поработали на стадии внесения исправлений и улучшений. Над сценарием фильма «Реальная любовь» я трудился очень долго — а потом все равно его переписал во время актерских проб. Затем я снова и снова менял его на стадии первого прочтения непрофессиональными актерами. А затем еще и еще, уже с настоящими актерами. Наконец нам показалось, что реплики звучат достаточно жизненно, — собственно, эту версию сценария вы и держите сейчас в руках. В тот момент мы решили, что все сделано как надо.

Но затем, когда мы закончили съемки, сюжет развернулся по собственным законам, вследствие чего возникла потребность в новых изменениях. В частности, выяснилось, что всех персонажей необходимо представить зрителям в самом начале фильма, — это мы и сделали, выведя одну историю и без конца урезая оригинальный сценарий, пока он не превратился в какую-то солянку: одна чертова сцена за другой, одна за другой.

Внезапно некоторые эпизоды показались мне более сильными, некоторые — чуть менее, музыка приобрела первостепенное значение, а порядок, в котором завершаются сюжетные линии, претерпел кардинальные изменения.

И еще — вот странная штука — когда я перечитываю оригинальный сценарий, то, кроме потери пары сюжетных линий (личная жизнь директрисы, история сына Эммы Томпсон), законченный фильм и сильно отличающийся от него сценарий для меня все еще остаются единым, неразрывным целым. Как сказал однажды Пол Саймон: «Все меняется, а мы все те же».

В мире кино эти слова принимают форму непреложной истины: действительно, в процессе работы над фильмом можно серьезно поменять сценарий — и все равно в итоге получится нечто очень похожее на изначальную задумку.

Надеюсь, книга вам понравится. А если вы прямо сейчас откроете ее в самом конце, то увидите, что я добавил небольшой постскриптум: список моих самых любимых фильмов и песен о любви — просто на тот случай, если впереди у вас пасмурные выходные, и вам хочется послушать и посмотреть что-нибудь новенькое.

И напоследок хочу признаться: я все еще верю в истинность ключевой мысли фильма «Реальная любовь». Любовь действительно повсюду, она вокруг нас, и дружба тоже. Пусть все эти романтические комедии ужасно неправдоподобны и сентиментальны, в то время как жестокие и злые фильмы зачастую гораздо ближе к действительности. Но давайте посмотрим с точки зрения статистики: история, скажем, о солдате-дезертире, который выстрелом в голову убивает беременную женщину в Глазго (что, предположим, действительно случилось один-единственный раз), называется «основанной на реальных событиях», в то время как на кино о том, как кто-то в кого-то влюбляется, что случается сотни тысяч раз в году, вешается ярлык «полнейшей выдумки». Перед лицом несправедливости, насилия, ненависти важно помнить и чтить великую силу любви и дружбы — силу, противостоящую всем этим невзгодам, силу, которую многие ощущают на себе каждый день.

О книге Ричард Кертис «Шесть свадеб и двое похорон»

Филип Рот. Другая жизнь

С тех самых пор как семейный доктор, проводивший один из регулярных осмотров, сделал Генри кардиограмму, на которой обнаружилось, что у него неполадки с сердцем, больного тотчас же отправили в госпиталь для катетеризации. Там Генри узнал, насколько серьезно его положение, но после успешно проведенной медикаментозной терапии его состояние улучшилось и он смог снова войти в привычный ритм жизни и вернуться к работе. Он не задыхался и даже не жаловался на боль в груди, хотя и то и другое было бы вполне естественно для пациента с почти полной закупоркой артерий. Никаких симптомов заболевания у него не проявлялось до того самого момента, когда его подвергли рутинному обследованию и выявили серьезные отклонения в сердечной деятельности; Генри боролся с болезнью еще целый год, пока наконец не решился на операцию; никаких признаков нарушения сердечного ритма он по-прежнему не ощущал, но от регулярного приема препаратов, поддерживавших его в более-менее стабильном состоянии и уменьшивших опасность неожиданного сердечного приступа, возник ужасающий побочный эффект.

Беда пришла к нему недели через две после начала приема таблеток.

— Я слышал об этом тысячи раз, — заметил кардиолог, когда Генри позвонил ему и рассказал, что с ним происходит. Его лечащий врач, мужчина лет сорока, который, подобно Генри, был великолепным специалистом в своей области, профессионалом, успешно продвигающимся по служебной лестнице, выразил ему свое глубокое сочувствие. Чтобы восстановить сексуальную функцию у Генри, он предложил снизить дозу лекарственного препарата до минимума, то есть до той степени, пока бета-адреноблокатор еще сможет регулировать коронарную недостаточность и не допускать повышения давления. — Если подобрать подходящую дозу, — обнадежил больного кардиолог, — иногда можно найти «компромисс».

Они экспериментировали с лекарствами около полугода — сначала меняя дозировку, что не привело ни к каким результатам, затем пробуя перейти на аналоги, выпускаемые другими фармакологическими фирмами, но все впустую. Теперь Генри уже не просыпался с привычной утренней эрекцией и не мог проявить свою мужскую силу, чтобы переспать со своей женой Кэрол или со своей ассистенткой Венди, которая винила во всем себя, считая, что не какие-то там таблетки, а только она несет ответственность за внезапно произошедшие перемены. В самом конце рабочего дня, когда опускались шторы и дверь в приемную запиралась на ключ, Венди изо всех сил пыталась расшевелить его, но все ее старания ни к чему не вели; это был тяжкий труд для них обоих, и в конце концов он велел ей прекратить; но когда он силком разжал ей рот, заставив остановиться, его слова только усугубили ее чувство вины. Как-то раз вечером, когда Венди разрыдалась, заявив, что все понимает — не пройдет и нескольких минут, как он, покинув кабинет, подцепит себе какую-нибудь шлюху, он не выдержал и влепил ей пощечину. Ах, если бы он мог притвориться, что разъярен как бык, что чувствует себя, как дикарь, охваченный безумием оргазма, Венди смогла бы простить такую нелепую выходку, но в этой пощечие выплеснулся не экстаз, а горькое разочарование ее слепотой. Глупая девчонка, она так ничего и не поняла! Конечно же, он и сам многого не понимал — не понимал, какое смятение может вызвать подобная утрата в душе той, что боготворила его.

Через несколько минут он раскаялся в своем поступке, и его замучили угрызения совести. Крепко прижав к себе всхлипывающую Венди, Генри пытался убедить ее, что он круглые сутки думает только о ней, и, хотя он и не собирался этого говорить, попросил ее о позволении подыскать ей работу в какой-нибудь другой стоматологической клинике, иначе она будет каждую минуту напоминать ему о том, чего он нынче лишен. В рабочие часы на него иногда накатывала волна страсти, и он утайкой ласкал ее или с острой тоской об утраченном желании наблюдал, как она двигалась по кабинету в облегающем ее стройную фигуру белом халатике и брюках, но, внезапно вспомнив о крохотных розовых таблетках от сердца, снова погружался в отчаяние. Вскоре Генри начали овладевать демонические фантазии: ему мерещилось, что боготворившая его женщина, готовая пойти на все ради восстановления его потенции, прямо у него на глазах занимается любовью с тремя, четырьмя или пятью мужчинами сразу.

Он не мог управлять своими фантазиями, в которых ему представал образ Венди, развлекающейся сразу с пятью самцами, более того, сидя в кинозале рядом с Кэрол, он предпочитал опускать глаза, пережидая, пока на экране не закончится любовная сцена. Его с души воротило, когда он, зайдя в парикмахерскую, натыкался на груды разбросанных там и сям журналов с фотографиями полуобнаженных девиц. Ему с трудом удавалось усидеть за столом во время обеда, когда кто-нибудь из друзей начинал рассказывать неприличные анекдоты или отпускать шуточки насчет секса, — так сильно было его желание встать и уйти. У него появилось ощущение, что он превратился в глубоко несимпатичного человека, нетерпимого, обидчивого пуританина, с презрением относящегося и к преисполненным силы мужчинам, и к возбуждающим желание женщинам, что были обоюдно поглощены эротическими играми. Кардиолог, посадивший его на таблетки, сказал: «Забудьте о своем сердце и живите полной жизнью». Но как он мог жить полной жизнью, если пять дней в неделю, с девяти до пяти, он видел перед собой Венди!

Он снова обратился к своему лечащему врачу — серьезно поговорить об операции. Кардиолог постоянно выслушивал подобные просьбы. Он терпеливо объяснял Генри, что хирурги против операционного вмешательства в случае асимптоматического протекания болезни и уж тем более в том случае, когда заболевание удалось купировать с помощью медикаментозного лечения. Если Генри все же предпочтет сложную операцию долгим годам жизни без секса, то он будет уникальным пациентом, решившимся на подобный шаг; однако доктор настоятельно советовал ему подождать: с течением времени он наверняка сумеет приспособиться к своему нынешнему состоянию. Хотя Генри был не первым в ряду кандидатов на операцию по аорто-коронарному шунтированию, но и последним — вследствие местоположения закупоренных сосудов — его тоже нельзя было считать.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Генри.

— Я хочу сказать, что операция на сердце — не увеселительная прогулка, даже при идеальных условиях это риск. А в вашем случае — тем более. Мы иногда теряем людей. Так что живите с тем, что есть.

Слова кардиолога настолько испугали Генри, что, приехав домой, он сразу же принялся вспоминать всех тех, кто по необходимости живет без женщин, причем в гораздо более суровых условиях, чем он сам: мужчины в тюрьме, мужчины на войне… но вскоре он опять представил себе Венди, принимавшую разнообразные позы, для того чтобы он мог в нее войти всевозможными способами, когда у него еще была эрекция; видя ее образ перед собой, он желал ее так же жадно, как погрузившийся в мечтания осужденный в камере, только он не мог прибегнуть к дикарской, стремительной разрядке, что окончательно сводит с ума преступника в одиночной камере. Он вспомнил о том времени, когда он легко обходился безо всяких женщин, — маленький мальчик в допубертатном периоде, — был ли он когда-либо более счастлив, чем в те далекие сороковые годы, в те летние месяцы на побережье? Представь, что тебе снова одиннадцать… Но это не срабатывало. Во всяком случае, это было не лучше, чем представлять себя заключенным, отбывающим срок в тюрьме Синг-Синг. Он вспомнил об ужасных, неконтролируемых страстях, вызванных необузданным желанием: сумасшествие горячечного бреда, жестокие страдания и мечты о предмете своего вожделения, а когда одна из красоток наконец становится тайной любовницей — плетение интриг, тревога и обман. Нвконец он снова станет верным мужем для Кэрол. Ему никогда не придется лгать своей жене — теперь незачем будет лгать. Ничего не осталось. И он, и Кэрол снова будут наслаждаться простыми, честными и доверительными отношениями в браке — такими, какими они были до того мгновения, пока в его кабинете не появилась Мария, чтобы починить зубную коронку.

Когда он впервые увидел ее, его настолько потрясло ее шелковистое зеленое платье, бирюзовые глаза и европейская утонченность, что он едва мог вести с ней связную беседу на профессиональные темы, в чем обычно преуспевал, даже не помышляя о флирте, пока Мария сидела в его зубоврачебном кресле, послушно открыв рот. Судя по тем формальным отношениям, сложившимся у них во время ее четырех визитов, он и представить себе не мог, что по прошествии десяти месяцев, как раз накануне ее возвращения в Базель, Мария признается ему: «Я никогда раньше не думала, что смогу любить двух мужчин одновременно».

Он и не представить не мог, что их расставание окажется таким трагичным, — ощущения были настолько новы для обоих, что даже супружеская измена стала для них девственно-непорочным актом. Генри никогда и в голову не приходило, пока Мария не сказала ему об этом, что мужчина с его внешними данными может переспать практически с любой мало-мальски привлекательной женщиной в городе. Его никогда не обуревало тщеславие по поводу своих сексуальных подвигов, и по натуре он был глубоко застенчив; он был еще молод, но уже успел привыкнуть к тому, чтобы им управляли чувства приличия, усвоенные с юных лет, и он никогда не задавал себе серьезных вопросов по поводу морали. Обычно дело происходило так: чем привлекательнее была женщина, тем сдержанней вел себя Генри; при появлении незнакомки, которую он считал исключительно желанной, он замыкался в себе, становился безнадежно унылым сухарем, теряя всю свою непосредственность, и часто заливался густой краской, если ему выпадала возможность быть представленным новой гостье. Вот таким он был когда-то — верным мужем и хорошим семьянином; вот почему он стал верным мужем и хорошим семьянином. А теперь он снова был обречен на супружескую верность.

Самым трудным в привыкании к таблеткам было само привыкание. Его шокировала мысль, что он должен жить без секса. Да, без секса можно было обходиться, и он обходился без него, но именно это и убивало его: когда-то он был не способен жить без секса, — убивала одна только мысль о прошлом. Приспособление к новому образу жизни означало, что теперь он всегда будет так жить, а он не желал «так жить», и его еще больше угнетал прозрачный эвфемизм выражения «так жить». Тем временем «процесс привыкания» шел своим чередом, и когда прошло восемь или девять месяцев с того разговора, когда кардиолог просил его не принимать скоропалительных решений и не подвергаться операции, пока время не окажет нужного воздействия и не проявится терапевтический эффект, Генри уже не мог вспомнить, что такое эрекция вообще. Пытаясь понять, как это бывает у мужчин, Генри представлял себе картинки из порнографических комиксов, запрещенных неприличных книжиц, которые раскрывали детям его поколения тайную сторону карьеры Дикси Даган (Дикси Даган — героиня популярных американских комиксов, созданных писателем Мак-Эвойем и художником Стрибелом, которые выходили ежедневно с 1929 по 1966 гг. (Здесь и далее — примеч. перев.)). Его преследовали возникавшие в воспаленном мозгу образы гигантских половых членов, а также облик Венди, развлекающейся со всеми мужчинами, которым принадлежали эти колоссальные орудия страсти. Он воображал себе, как Венди сосет эти восставшие башни. Он начал тайно, как идолам, поклоняться всем мужчинам, обладающим потенцией, как если бы он сам уже ничего не значил как мужчина. Несмотря на внешнюю привлекательность — он был высокого роста, атлетически сложен и черноволос, — ему казалось, что за одну ночь он, как по мановению волшебной палочки, превратился из здорового сорокалетнего мужчины в восьмидесятилетнего старика.

Воскресным утром, мрачно объявив Кэрол, что собирается на прогулку по холмам Национального парка, «чтобы побыть наедине с собой», как объяснил он, Генри направился в Нью-Йорк — повидаться с Натаном. Он не позвонил ему заранее, поскольку хотел иметь возможность для отступления в любую минуту, на тот случай, если вдруг передумает, сочтя это предприятие дурной затеей. Они уже давно перестали быть подростками, ночевавшими в одной спальне и делящимися своими сногсшибательными тайнами друг с другом, — со времени смерти родителей они перестали считать себя братьями. И все же ему был необходим хоть кто-то, кто мог его выслушать. Кэрол считала, что он не должен даже думать об операции, если она связана хотя бы с минимальным риском оставить троих детей без отца, — вот и все, что она могла ему сказать. Теперь болезнь находилась под контролем, к тому же к своим тридцати девяти годам он достиг внушительных успехов на различных поприщах. И почему это вдруг стало так важно для него, когда они давно уже не занимались любовью по-настоящему, — время страстей прошло. Она не жаловалась, такое случается со всеми, — у всех супружеских пар, которых она знала, дела обстояли точно так же.

— Но мне всего тридцать девять! — воскликнул Генри.

— Мне тоже, — парирвала она, желая воззвать к его благоразумию. — Но после восемнадцати лет замужества я не могу рассчитывать на то, что наш брак будет похож на страстный роман пылких влюбленных.

Ничего более жестокого жена не могла сказать своему мужу: для чего нам вообще нужен секс? Он презирал ее за такие слова, он ненавидел ее, — и вот именно тогда Генри решился поговорить с Натаном. Он ненавидел Кэрол, он ненавидел Венди, и если бы рядом с ним была Мария, он бы ненавидел и ее. Он также ненавидел и всех мужчин, мужчин с огромными твердыми фаллосами, которые красовались на картинках «Плейбоя», — его тошнило при одном только взгляде на них. Отыскав стоянку у восточного конца Восьмидесятой-стрит и увидев телефон-автомат, Генри решил позвонить Натану; прислушиваясь к гудкам в трубке, он заметил корявую надпись на изодранном манхэттенском телефонном справочнике, прикованном цепью к будке: «Хочешь, отсосу? Мелисса: 879-00-74». Нажав на рычаг прежде, чем Натан успел ответить на звонок, Генри набрал 879-00-74. Трубку снял какой-то мужчина.

— Мне Мелиссу, — сказал Генри и повесил трубку. Он снова набрал номер Натана и, досчитав до двадцати гудков, дал отбой.

Ты не можешь оставить детей без отца!

Подъехав к зданию из коричневатого песчаника и зайдя в пустынный вестибюль, он написал брату записку, которую тотчас же порвал в клочья. В гостинице на углу Пятой-авеню он нашел таксофон и снова набрал 879-00-74. Несмотря на бета-блокатор, который, как предполагалось, должен был контролировать выброс адреналина во избежание перегрузки коронарных сосудов, сердце у него колотилось как бешеное, — он превратился в дикаря, охваченного неистовой страстью, — никакому врачу не понадобился бы стетоскоп, чтобы услышать, как оно билось. Генри, схватившись за сердце, считал гудки, и наконец чей-то голосок, похожий на детский, ответил:

— Алло?

— Мелисса?

— Да.

— Сколько тебе лет?

— А кто это?

Он вовремя повесил трубку. Казалось, сердце вырвется у него из груди. Еще пять, десять, пятнадцать таких ударов — и все было бы кончено. Постепенно пульс выровнялся, и сердце стало напоминать колесо от телеги, что медленно, то и дело застревая в колеях, тащится по грязи.

Генри понимал, что ему нужно позвонить Кэрол, чтобы та не волновалась, но вместо этого пересек улицу и направился к Центральному парку. Он подождет еще час, и если Натан не объявится к этому времени, он забудет об операции и поедет домой.

Он не может оставить детей без отца!

Обогнув музей и войдя в подземный переход, в противоположном конце он увидел белого парня лет семнадцати, который медленно, как бы с ленцой, въезжал в тоннель на роликах, — на плече у него болтался портативный радиоприемник. Звук был включен на полную мощь — из громыхающего динамика лилась песня Боба Дилана: «Леди, ляг, леди, ляг, ляг на мою кровать…» Это было как раз то, в чем Генри остро нуждался в тот момент. Широко улыбаясь и приветственно подняв руку, сжатую в кулак, парень, будто совершенно случайно натолкнувшись на старого доброго приятеля, крикнул, катясь ему навстречу:

— Мы снова в шестидесятых, чувак!

Звук его голоса глухо отразился в полутемном тоннеле, и Генри дружелюбно отозвался:

— Я с тобой, приятель!

Но когда парень проехал мимо него, он не смог больше сдерживать свои чувства: эмоции переполняли его, и в конце концов он разрыдался. Как вернуть все обратно, думал он, шестидесятые, пятидесятые, сороковые, как вернуть все летние месяцы, проведенные на берегу в Джерси, как вернуть запах свежих булочек, доносившийся из кондитерской на первом этаже отеля «Лоррен», или те времена, когда они ранними утрами прямо с лодки торговали рыбой?.. Он стоял в тоннеле позади музея, и перед ним разворачивались воспоминания о самых невинных забавах в самые невинные месяцы и годы его жизни: воспоминания о бесследно ушедших днях, наполненных радостью и восторгом, — они осели в нем, как ил на дне, они забивали его память, как отложения на стенках артерий, ведущих к его сердцу. Дощатая дорога вдоль пляжа, а если пройти несколько шагов вперед — кабинка с водопроводным краном снаружи, где можно было смыть с ног налипший песок. Площадка аттракционов в Эсбери-парк с палаткой «Угадай свой вес». Мать, облокотившаяся на подоконник — посмотреть, не начался ли дождь, — и бегущая во двор снимать с веревки белье. Ожидание автобуса в сумерках после субботнего дневного сеанса в кино. Да, человек, с которым сейчас происходила вся эта история, когда-то был мальчишкой, ждавшим «четырнадцатый» автобус вместе со своим братом. Такое просто не умещалось у него в голове, — с тем же успехом он мог пытаться проникнуть в тайны физики элементарных частиц. Он не мог поверить, что человек, которому выпала такая незавидная участь, — это он сам, и то, что предстоит вынести этому человеку, придется вынести и ему. Верните мне прошлое, отдайте мне настоящее и будущее — ведь мне всего тридцать девять!

Он не стал еще раз заходить к Натану в тот день: ему трудно было сделать вид, будто между ними ничего не произошло с тех пор, как они были мальчишками и жили вместе с родителями. По дороге домой Генри думал, что ему следовало бы навестить Натана, потому что тот был единственным близким родственником, — никого больше не осталось из всей его семьи, но потом решил, что семьи у него больше нет: связи разорваны, и теперь они далеки друг от друга, Натан сам добился этого, нагородив кучу ерунды про него в своей книге, а Генри подлил масла в огонь, обрушив жестокие обвинения на брата после смерти отца, скончавшегося во Флориде от сердечного приступа: «Это ты убил его, Натан. Никто, кроме меня, тебе этого не скажет — все боятся даже рот раскрыть перед тобой. Но знай, это ты убил его своей книгой».

Нет, если я признаюсь брату, чт[ó] они с Венди вытворяли в течение трех лет, работая бок о бок в стоматологическом кабинете, сукин сын Натан только возрадуется: я тем самым подброшу ему еще один сюжет для нового романа про Карновски. Ну какой же я был идиот, когда лет десять тому назад рассказал ему все про Марию — и о деньгах, что я давал ей, и о черном белье, и о вещах, принадлежавших ей, которые я хранил в своем сейфе! Меня просто распирало, и я должен был хоть с кем-нибудь поделиться своими чувствами, но тогда мне и в голову не приходило, что мой родной брат будет не только разглашать, но и искажать наши семейные тайны и что мои секреты станут источником его доходов? Он не станет мне сочувствовать — он и слушать меня не станет! «Знать ничего не знаю. И знать не желаю, — скажет он из-за закрытой двери, глядя на меня через глазок. — А вдруг я напишу об этом в своей новой книге, а тебе это совсем не понравится?»

Конечно, он будет не один, а с какой-нибудь бабой — либо очередная жена на вылете, наскучившая ему до полусмерти, либо кто-то из многочисленных поклонниц его таланта. А может, и обе сразу. Я этого не вынесу.

Вместо того чтобы сразу поехать домой, он, вернувшись в Джерси, завернул к Венди и, поднявшись к ней в квартиру, заставил ее изображать двенадцатилетнюю черную проститутку, девчонку по имени Мелисса. Ради Генри она готова была стать кем угодно: хоть негритянкой, хоть двенадцатилетней девочкой, хоть десятилетней, — но из-за таблеток, которые он принимал, это уже было все равно. Он велел ей раздеться догола и ползти к нему на коленках через всю комнату, а когда она покорно исполнила его желание, ударил ее. От этого никому не стало лучше. Его нелепая жестокость не смогла, как хлыстом, подстегнуть его эрекцию, и он, уже во второй раз за день, зарыдал. Венди, беспомощно глядя на плачущего Генри, гладила ему руку.

— Это уже не я! Я не тот, кем был раньше! — стонал он.

Венди, на которой был лишь пояс с подвязками, устроилась у его ног.

— Любимый, — проговорила она сквозь слезы, — тебе необходимо лечь на операцию, иначе ты сойдешь с ума!

В тот день Генри вышел из дому около девяти утра, а вернулся только к семи вечера. Думая, что ее муж лежит где-нибудь при смерти или уже мертв, в шесть часов Кэрол позвонила в полицию и попросила найти его машину, сообщив, что Генри утром отправился погулять по холмам резервации и до сих пор не возвращался домой. В полиции ей обещали немедленно приступить к розыску. Генри разволновался, узнав, что жена звонила в полицию, — он рассчитывал на ее поддержку: Кэрол была сильнее Венди, а теперь она сломалась, как и его подруга, — своими выходками он достал их обеих.

Он пребывал в тяжелой депрессии; он был ошеломлен и подавлен из-за перемен, произошедших в его организме, и никак не желал мириться с природой той утраты, которую понесли обе заинтересованные стороны.

Когда Кэрол спросила его, почему он ей не позвонил и не сообщил, что будет дома только к ужину, он ответил ей обвиняющим тоном: «Потому что я импотент!» — будто в этом была виновата жена, а не лекарственный препарат.

Да, виновата была именно она. Он был абсолютно уверен в этом. Все произошло из-за того, что он остался с ней, считая себя ответственным за судьбу детей. Если бы он развелся с женой десять лет назад, если бы оставил Кэрол и троих детей и начал бы новую жизнь в Швейцарии, он никогда бы не заболел! Врачи сказали ему, что стрессы являются основной причиной заболеваний сердца, а он перенес тяжелейший стресс, когда ему пришлось оставить Марию, — и вот к чему это привело. Чем же еще можно было объяснить такую серьезную болезнь у такого молодого и физически крепкого человека, как он? Теперь ему приходилось расхлебывать последствия своей слабости, — ему нужно было брать от жизни то, что хочется, а не капитулировать перед обстоятельствами. В награду за то, что он всегда был преданным мужем, хорошим отцом и верным сыном, он получил болезнь! Вот живешь ты, живешь на одном месте, и никаких возможностей сбежать у тебя нет, и вдруг на твоем пути появляется такая замечательная женщина, как Мария, но ты, вместо того чтобы усилием воли стать эгоистом, выбираешь добродетельную порядочность.

Когда Генри появился в клинике для очередного осмотра, кардиолог провел с ним серьезную беседу. Он напомнил своему пациенту, что с тех пор, как тот принимает прописанные ему препараты, симптомы сердечной недостаточности, вызывавшие серьезное беспокойство, стали менее явными, что отчетливо видно на последней кардиограмме. Давление было под контролем, и, в отличие от других больных, которые даже зубы не могут почистить без того, чтобы у них не случился приступ стенокардии, он может работать весь день, стоя на ногах, при этом не задыхается и не ощущает никакого дискомфорта. Врач уверил его в том, что в случае ухудшения, которое наступало бы постепенно, признаки развивающегося заболевания были бы видны на ЭКГ или же изменилась бы симптоматика. Будь с ним такое, они бы пересмотрели свой взгляд на необходимость хирургического вмешательства. Кардиолог также напомнил Генри, что он, не подвергая опасности свое здоровье, может прожить в таком режиме еще лет пятнадцать-двадцать, а к тому времени операция на открытом сердце станет уже отжившей методикой; он предсказал, что в девяностые от закупорки артерий будут лечить иначе, без хирургического вмешательства. Бета-адреноблокатор скоро будет заменен препаратом, который не будет влиять на центральную нервную систему и не будет вызывать такие неприятные побочные эффекты, — прогресс в науке неизбежен. А пока, как он уже рекомендовал Генри, но готов еще раз повторить свои слова, ему следует забыть о болезни сердца и дышать полной грудью.

— Считайте это лекарство частью вашей жизни, — закончил кардиолог, легонько стукнув пальцем по столу.

Неужели это все, что доктор может ему сказать? Что он должен сейчас сделать? Встать и пойти домой? В ответ Генри уныло пробормотал:

— Для меня это большой удар… Я не могу жить без секса…

Жена кардиолога была знакома с Кэрол, поэтому Генри ничего не мог рассказать врачу ни о Марии, ни о Венди, ни о двух других его пассиях в промежутке. Он не мог объяснить, что именно все они значили для него.

— У меня в жизни еще не было такой тяжелой утраты.

— Значит, вас жизнь мало била, — отрезал кардиолог.

Генри не ожидал такого жестокого ответа, он даже оцепенел на мгновение. Как можно говорить подобные вещи такому уязвимому человеку, как он! Теперь он возненавидел и доктора.

В тот вечер, вернувшись в свой кабинет, он снова позвонил Натану, который мог стать его единственным утешением. На сей раз Генри повезло: брат оказался дома. Едва сдерживая рыдания, он рассказал старшему брату, что серьезно болен, и попросил разрешения навестить его. Более он не мог оставаться наедине со своим горем.

О книге Филипа Рота «Другая жизнь»

Кэрол Дринкуотер. Франция: Оливковая ферма

Девочки озираются, и на их лицах появляется нескрываемое разочарование.

— Это и есть твой сюрприз, папа? — недовольно спрашивает Ванесса.

Мишель кивает.

Папа явно пообещал им виллу с плавательным бассейном. Просто, преисполненный энтузиазма, он забыл упомянуть, что в этом бассейне нет ни капли воды. А кроме того, у него облупившееся, все в трещинах дно, а голубые когда-то стенки едва видны под густо разросшимся плющом.

— Папа, но я хочу купаться! — ноет Кларисса.

— Завтра срежем весь плющ, а в воскресенье нальем в него воду. Обещаю.

Я слышу это заявление, когда прохожу мимо, нагруженная коробками со всяким древним кухонным хламом, который неизвестно для чего извлекла из тяжелых, вечно заедающих ящиков своей лондонской кухни и привезла сюда. Намерения-то у Мишеля несомненно добрые, но чувствует мое сердце, что нам еще придется пожалеть об этом легкомысленном обещании. А что, если в бассейне обнаружится течь? Впрочем, я оставляю эти сомнения при себе и спешу приписать их усталости после бессонной ночи.

Почти всю ее мы провели в дороге, ради того чтобы избежать пробок, наглухо закупоривших в эти летние дни все главные автомобильные артерии Франции. Когда вчера в половине девятого вечера мы приблизились к пригородам Лиона, то обнаружили, что подъезд к péage (Пункт сбора дорожной пошлины (фр.). — Здесь и далее примеч. пер. ) превратился в настоящий филиал курорта. Было объявлено, что задержка составляет примерно два часа, и верные национальной традиции французы воспользовались ею, чтобы со вкусом пообедать. Что, разумеется, отнюдь не ускорило продвижение очереди.

Зрелище это было колоритное: хвост застывших автомобилей длиной в несколько миль, а вдоль него — россыпь раскладных стульев и столиков, за которыми поглощали обеды из трех блюд и немалое количество алкоголя автовладельцы с семьями и домашними животными; наименее предусмотрительные устроились на разостланных одеялах прямо на шоссе. Я прогулялась вдоль очереди, любуясь на то, как на обочине устраиваются импровизированные dégustations местных вин, как тают прихваченные из дома запасы провизии, как от машины к машине передаются разноцветные десерты и происходит обмен рецептами и кулинарными секретами. К концу обеда на столиках появились чашечки кофе, колоды карт, а кое-где — и стаканчики с кальвадосом. Я не уставала удивляться способности французов превращать любое событие в утонченный праздник желудка.

К тому времени, когда дорожная пробка откупорилась, многие семьи, оказавшиеся в ней соседями, успели подружиться и, расставаясь, обменивались адресами, как делают те, кто несколько недель провели вместе на курорте.

После Лиона мы всего на пару часов остановились вздремнуть на придорожной парковке, а к ноге бедного Мишеля пришлось привязать толстуху Памелу, на случай если той вздумается сбежать. Еще до рассвета мы снова тронулись в путь, а завтракали уже в Фрежюсе, где половина местного населения сидела в барах, с удовольствием потягивая первый за день коньяк.

И вот, после шестнадцати часов, проведенных в дороге, несчастная Памела наконец-то обрела свободу и теперь, громко пыхтя, ходила по пятам за мной. Я не могу понять, с какой стати это странное существо вдруг воспылало ко мне такой любовью.

— Собака хочет пить! — кричу я, но никто не обращает на это сообщение никакого внимания.

— Так, значит, бассейн будет готов через два дня? — ребром ставит вопрос любящая точность Ванесса.

Мишель кивает и обнимает обеих дочерей за плечи.

— Ну как, вам здесь нравится? В смысле — дом и все вокруг? Конечно, придется поработать, но зато жарко и светит солнце…

Последняя фраза дрожит и плавится в полуденном зное, а девочки смотрят на отца так, словно он лично создал это солнце и поместил его на небо специально для них. От первого разочарования не осталось и следа, и они, кажется, совершенно счастливы. Слава богу.

Я нахожу кран, торчащий из стены гаража, и отправляюсь на поиски какой-нибудь миски. Несчастную псину надо срочно напоить. Вскоре на глаза мне попадается забытая в густой траве под кедром грязная пластмассовая крышка от термоса, я хватаю ее и спешу обратно к крану, а Памела, тяжело дыша, плетется за мной. Похоже, она готовится упасть в обморок.

Тем временем Мишель с девочками вытягивает из багажника моего «фольксвагена» два перекрученных, потерявших всякую форму матраса. Всего два односпальных матраса на нас четверых. В такую жару. Чем мы думали?

— Куда их класть? — кричит мне Мишель через двор.

— Сам решай. — Мне никак не удается провернуть проклятый кран. — Давненько им не пользовались! — ворчу я, но никто меня не слышит.

Даже Памела удалилась под сень двенадцати кедров, полукругом обрамляющих парковку, и, удовлетворенно вздохнув, разлеглась там в тени; она сейчас очень напоминает выброшенного на берег кита.

Я дергаю кран с такой силой, что едва не вырываю его из стены. Крошечная зеленая ящерица высовывается из трещины в штукатурке и, обнаружив незваных гостей, стремительно удирает. Мне невыносимо жарко, по лицу катится пот, а вода нужна мне сейчас еще больше, чем Памеле. Она, кстати, уснула, забыв про жажду.

Наконец древний кран подается и начинает с жутким скрипом поворачиваться. «Смазать маслом», — говорю я себе и тем самым начинаю мысленно составлять бесконечно длинный список неотложных дел. Кран крутится и крутится, но из носика не появляется ни капли воды.

— Либо он сломан, либо…

Меня никто не слышит. Я решаю попытать удачи в доме.

***

Внутри сумрачно, прохладно, сыро и полно насекомых. Влажный запах плесени напоминает мне о детстве и принудительных визитах к престарелым родственникам, жившим в домах, где никогда не открывались окна.

Москитная сетка кое-где отстала от окон, свернулась в трубочку и придавала большой комнате вид тюремной камеры. В прямоугольных пятнах света на полу из красных керамических плиток — горы скопившейся за годы пыли и высохшие трупики насекомых и ящериц. Мишель стоит рядом со своими les filles (Дочери (фр. ).), а у тех на лицах написаны ужас и отвращение.

— C’est dégueulasse, Papa! (Какая гадость, папа! (фр. )) — возмущается Ванесса, и я вижу, что она едва сдерживает слезы.

— Мы тут все уберем, — спешит успокоить ее Мишель, но и его энтузиазм явно идет на убыль.

— До того как нальем бассейн или после? — саркастически осведомляется одна из девочек и в негодовании выскакивает из комнаты.

— Chérie! (Дорогая! (фр. ))

— Мишель? — Я замолкаю, так как понимаю, что сейчас не самый подходящий момент для моей новости.

— Oui? Догони-ка сестру, — просит он вторую девочку.

— У меня тут появилось подозрение…

— Какое?

У Мишеля расстроенный вид: похоже, он готов опустить руки. Долгий переезд из Парижа в раскаленной машине, доверху набитой людьми, вещами и животными (Памела), в сплошном потоке машин и клубах выхлопных газов, был изматывающим. Мы почти не спали, и нервы у всех на пределе. Даже глухой треск цикад — звук, который обычно кажется мне романтичным, — сейчас выводит из себя.

Я пытаюсь взглянуть на все, что нас окружает, глазами девочек, а не влюбленной женщины, переживающей замечательное приключение вместе со своим возлюбленным. У них летние каникулы. Я — не их мать. Они меня едва знают. Отец уже давно не живет с ними, а место, куда он их привез, принадлежит (вернее, будет принадлежать) ему и чужой женщине, которая к тому же не слишком хорошо говорит на их родном языке. А вдобавок вилла оказалась совершенно непригодной для жилья и у нас не осталось денег на то, чтобы привести ее в порядок.

— Девочки разочарованы, — вздыхает Мишель.

Я слышу в его голосе горечь и усталость и изо всех сил стараюсь не оказаться в роли стороннего наблюдателя.

— Мишель, я понимаю, сейчас не самый подходящий момент, но…

— Может, зря я привез их сюда. В конце концов, это была не их, а наша с тобой мечта.

Была? Слово больно режет мне слух, но я пока воздерживаюсь от комментариев.

— Мишель.

— Что?

— У нас нет воды.

— Что?

— Нет воды.

— Ну значит, ты просто не открыла главный вентиль! — сердито бросает он и спешит следом за дочерьми на улицу. Я остаюсь одна среди теней и комков пыли. Сквозь высокие стеклянные двери я наблюдаю за тем, как две тоненькие девчушки гневно жестикулируют, а их высокий красивый отец пытается успокоить и ободрить их. А мне, наверное, надо заняться разгрузкой машины.

Чуть погодя, успокоив девочек и заметно повеселев, Мишель находит меня.

— Гараж заперт?

— Я его еще не открывала, — отвечаю я, не прерывая попыток починить метлу. В багажнике, под тяжестью коробок ее верх отвалился от низа.

— Думаю, главный кран там.

Он скрывается в гараже, находит кран, открывает его, но вода от этого не появляется. В задумчивости Мишель наливает себе стакан вина, а я ухожу в дом.

— Наверное, водопровод питается от наружного резервуара, а он пересох, — через некоторое время сообщает мне он.

— А резервуар откуда питается?

— Пока не знаю. Надо сначала его найти. Мадам Б. говорила что-то об источнике. Я подумал, что это дополнительный источник воды, но возможно, что и главный. Как девочки?

— В порядке, — киваю я. — Пошли на разведку.

— Хорошо. Ты за них не волнуйся. Все утрясется. Им здесь нравится. Правда.

На мгновение я встречаюсь с ним глазами. Последние несколько дней были суетливыми и трудными, и у нас совсем не оставалось времени друг для друга. Я продолжаю водить метлой по выложенному tommette (Шестигранная терракотовая половая плитка (фр.).) полу в надежде отскрести с него хотя бы верхний слой грязи. Мне не хочется, чтобы Мишель видел, как я расстроена, и не хочется говорить об этом. Это все глупости и скоро пройдет. Просто мы очень устали. Мишель подходит ко мне и гладит по волосам, по шее. Я упрямо продолжаю махать метлой, но поднятая мною пыль через минуту оседает на прежнее место. Все бесполезно. Чтобы отмыть этот дом требуется огромное количество мыла и горячей воды.

— Je t’aime. (Я тебя люблю (фр. ).) Пожалуйста, не забывай этого, — шепчет Мишель и поспешно уходит.

Как же нас угораздило ввязаться в это безнадежное предприятие? Я начинаю вспоминать.

Всю свою жизнь я хотела стать хозяйкой старого, пусть запущенного, но элегантного и благородного дома с видом на море. В мечтах мне представлялся райский уголок, где станут собираться друзья, для того чтобы поплавать, отдохнуть, поговорить и поспорить, поесть фруктов, собранных здесь же в саду, и насладиться восхитительными блюдами, которые я стану готовить на открытой кухне и выставлять на освещенный свечами длинный стол. В моей Утопии рекой текли мед и домашнее вино, а гости с радостью ели и пили, дремали под шелест листвы и тихие звуки джаза и до рассвета сидели на улице под усыпанным звездами небом. Там, забыв о светских условностях и городской суете, собирались путешественники, художники, влюбленные, дети и большие семьи. А я, незаметно ускользнув от веселящихся гостей, пряталась в своей прохладной комнате с каменным полом, книжными полками вдоль стен, разложенными картами и словарями, включала свой компьютер и с наслаждением погружалась в работу.

Да, это моя безумная фантазия завела нас сюда.

Но, с другой стороны, кто из вас не предавался таким мечтам в сырой зимний день?

О книге Кэрол Дринкуотер «Франция: Оливковая ферма»

Еремей Айпин. Божья матерь в кровавых снегах

Вожак красного войска, выставив руку с револьвером, ворвался в чум и закричал: «Стой!» И бешено крутанул косящим глазом по лежанкам. Левая половинка пуста, а на правой, на руках качая-унимая ревущего малыша, сидела женщина, Матерь Детей. За ее спиной скрылось испуганное лицо девочки, залитое слезами. За ними, присев на корточки, мальчик десяти-одиннадцати лет стрелой нацелился на дверь.

Главарь, приопустив руку с револьвером, взревел:

— Мал-чать!

Плач оборвался. Даже ревущий малыш на мгновение смолк. Только за меховой стенкой слышался гомон красных солдат, заполнивших селение-становье. Главарь ткнул дулом пистолета в направлении мальчика и скомандовал:

— Давай сюда!

Мальчик не шелохнулся.

Матерь Детей вздрогнула. Она смерила взглядом ненавистного захватчика с ног до обмороженного лица и, подавшись в сторону сына, как бы пытаясь прикрыть свой выводок всем телом, жестко отчеканила:

— Он за ружье не брался!

— Знам ваших: не брался — так возьмется! — отрезал главарь.

— Говорю: не стрелял — видит Огонь! — и она кивнула в сторону очага в середине чума, где догорал костер.

— Не стрелял — так будет стрелять! — огрызнулся главарь.

— Он мал еще!

— Так вырастет. Бандитом.

Она поклялась всесильным и всевидящим Огнем — пришелец не поверил. Значит, настал ее, Матери Детей, черед. На этой войне сложился свой порядок вступления в бой и ухода из жизни. Сначала погибают мужчины, потом женщины, а после — дети, те из них, кто может поднять ружье и стрелять. Стрельба на улице прекратилась. Значит, все мужчины погибли. А соседку-ненку еще незадолго до окончания боя убили на тропе между чумом и стоянкой нарт. Мать сберегла детей от шальных и прицельных пуль, удержала в доме сына. Стало быть, пробил ее час. Достойно умереть — тоже немаловажное дело… И она, опершись на левую руку, а правой прижимая к себе малыша, стала медленно подниматься. Поднялась, перехватила малыша левой рукой. Выпрямилась, высоко вскинула голову. Платок сполз за спину, открыв две толстые черные косы. Меховая ягушка 1, стянутая поясом, держалась только на левом плече, а правая сторона груди, правое плечо и рука были свободными. Так одеваются, когда грудью кормят ребенка. Вспомнив об этом, женщина застегнула верхнюю пуговицу на вороте платья и инстинктивно приняла удобную позу. Малыша опустила на живот, к поясу, чтобы его не задела пуля, а корпус и голову отвела назад —чтобы не упасть на самого младшенького. Затем шагнула вперед — так, в случае падения навзничь, она не повредит детям за спиной. И хотя ростом она была так мала, что не дотягивала даже до плеча долговязого главаря, но широко расставленными локтями, расправленными плечами, со вздыбленными волосами, меховой ягушкой, всем своим телом закрыла детей в родном гнездышке. После ее смерти, в этом она была уверена, Верховный Отец распорядится их судьбой.

И Матерь Детей вперила яростно горящий взор в ненавистные оплывшие зенки главаря и низкоутробно закричала:

— Сначала убей меня!

Главарь от неожиданного напора отшатнулся назад и, не выдержав жгучего огня материнских очей, невольно мотнул головой вправо-влево. И тут увидел вторую женщину с ребенком: прижав малыша к правому плечу и призывно подняв левую руку к груди, излучая светлым ликом ровный свет, она кротко и добро смотрела прямо на него. Он глянул на первую женщину— та была зло-яростная. Заметались его налитые кровью глазища: кротко-добрая — зло-яростная, зло-яростная — кротко-добрая. Он не сразу сообразил, что перед ним икона Божьей Матери. Она висела в «переднем углу», против входа, на тонкой жердинке чума. Войдя, он обшарил взглядом низ жилища, а верх упустил. А тут, оказывается, как он выразился, «опиюм народа» притаился. И сейчас, повернувшись к яростной Матери Детей и ткнув револьвером в сторону иконы, вопросил:

— А эта с… зачем здесь?!

Он со смаком выдал бранное слово.

Но Матерь Детей не услышала или не поняла его вопроса. Она, уже подготовившись, ждала своего конца. Но это последнее мгновение оттягивалось. Ожидание становилось мучительным. И она закричала в ярости:

— Говорю: убей меня!..

Главарь обалдело завертел башкой. Ему показалось, что заговорила Божия Матерь. Ибо звук по конусу чума поднимается вверх, к дымовому отверстию. И он, дернувшись всем телом, разрядил револьвер в икону, повернулся и, путаясь в полости-двери, выскочил из чума.

На выстрелы к чуму бросились солдаты. Главарь-командир рукояткой револьвера огрел красноармейца, подвернувшегося ему под руку:

— Куда прешь!

Подскочил костляво-тощий, с чуть заметно опущенным левым плечом, помощник, доложил:

— Два — убитых. Одна — баба. Один раненый. Один ушел… Из-под гранаты. В чуме одна женщина, один мальчик, двое детей. Три — собаки. Одна убита… Отличился салымский охотник… Мни.. Чнм.. Собачья кличка, язык не поворачивается…

Командир прервал доклад. Его подвели к раненому, хозяину чума. Два красноармейца за ноги вытянули раненого из снежного окопчика под нартами, бросили у ног главаря. Малица 2 задралась до пояса и было видно, как сочилась кровь из перебитых ног. Раненого перевернули на спину. И командир вздрогнул:

— Золтан?

На него смотрели жгуче-черные глаза Золтана Иштвана,, мадьярского интернационалиста, с которым он ходил на Колчака и по первому льду форсировал Иртыш под Омском. Лежать бы сейчас его косточкам на дне Иртыша-реки, если бы тот Золтан не подсунул ему жердину и уже почти окоченевшего не выволок на спасительный лед, а потом не откачал и вместе с санитаром не протер бы спиртом… Он невольно стал отмечать черты сходства. Разрез глаз совершенно одинаковый — не азиатский и не европейский, а остяко-мадьярский. Выдающиеся надбровные дуги. Приподнятые к вискам скулы. Чуть привздернутый на кончике массивный нос. Черные кучерявые волосы. Расходящиеся треугольником челюсти.

Он слышал, что остяки3 являются кровными родственниками мадьяр, но не думал, что настолько близкими, чтобы сохранить некоторые черты сходства в лицах. Когда разошлись-то по разным землям?! Сколько веков-то прошло?! А поди-ка ты, находятся почти одинаковые типы. Вот, один был другом, а второй— враг…

Тут раненый застонал, открыл глаза и, увидев обмороженное лицо главаря с островерхим шлемом, что-то попытался сказать, зашевелил губами.

— Что говорит? — резко спросил главарь.

Салымец наклонился к раненому, послушал, потом выпрямился и сказал:

— Он — аганский.

— Ну и что?

— На другом диалекте говорит.

— Ну и что?

— Не понимаю.

— Не понимаешь?! — грозно сдвинул брови командир-главарь.

Салымец снова наклонился к раненому, постоял, прислушиваясь к словам, потом, резко выпрямившись, сказал командиру:

— Ругается, кажется.

— Кого ругает?

— Вас и Советскую власть. Всех красных ругает.

— Хорошо — не хвалит…

Между тем взор раненого помутился, черты его лица, словно выточенные из древнего кедра, стали еще резче и суровее. Он застонал и потерял сознание. А главарь, вспомнив мадьяра Золтана на омской переправе, машинально спросил помощника:

— Почему не перевязали?

— Он же пленный. Команды не было.

— Ах да!..

Как правило, раненых в плен не брали. Как всегда, не хватало транспорта, каюров, конвоиров, обученных ездовых оленей, помещений и прочего. Словом, некогда и некому было с ними возиться.

Командир-главарь медленным взором обвел селение. Световой день подходил к концу. Много времени тут потратили. Этакими темпами десяти зим не хватит на войну с остяками, чтобы вернуть их в лоно Советской власти. Земли-то вон какие — концов-краев не видно. И все по бездорожью, на оленьих упряжках, без нормальной пищи, без нормального жилья и отдыха. Тут скоро сам начнешь клясть Советы и эту собачью жизнь…

Тут помощник тронул его за рукав, спросил:

— Что с ним делать?

Главарь помолчал, потом также молча подал знак: «Кончайте».

И, отвернувшись, постоял секунду и пошел по становью, теперь уже все оглядывая по-хозяйски. Но спиной, по обрывкам фраз, улавливал все, что происходило у стоянки нарт. Помощник, как уж повелось, при командире показал свое усердие: подозвал красноармейца, снял с его плеча винтовку и привычным движением, почти без размаха, опустил приклад на голову пленного хозяина селения. Тот дернулся от удара и затих на снегу.

Тут к командиру подвалил салымец и забурчал в ухо:

— А селение-то не мятежное…

— Ну?

— Так беглый тут был. Енгух его зовут. Нумтовский самоед.

— Ну?

— Так он мирных остяков втянул в войну.

— Ну? Мирные так не стреляют.

— Так он опытный, гад. Окопы делает. Хорошо воевать научился…

— Ты с тылу зашел, Иуда?

— Ну, я.

— Так почему ты беглого не снял?

— Я же сказал: хорошо маскировку делает. Перепутал с хозяином, вот и упустил.

— Догонял?

— Гранату вслед метнул. Может, поранил. Сдохнет.

— Чего еще?

— Так все ж с тылу их взяли. В лоб, ни за что бы не прорвались. И гранату метнул…

— Ладно, давай.

Командир достал фляжку, медленно отвинтил крышку и плеснул спирта в подставленную салымцем кружку. Тот заметно повеселел. А главарь пристально посмотрел на своего проводника и разведчика и угрюмо спросил:

— Знаешь ли, Иуда, если после войны тебя свои не прикончат, то, может статься, я тебя пристрелю… За твою продажность!

— Не бойсь, командир — сам застрелюсь! — почти весело пообещал проводник.

— Во-о гад!..

Командир только головой покачал. С Гражданской войны он не жаловал перебежчиков. Знал, что такие рано или поздно все равно продадут ради своей шкуры. Не любил белых, которые пошли против белых. Не терпел красных, что переметнулись к белым. Он понимал, почему русские пошли войной на русских: одним пообещали землю, заводы и фабрики — словом, райскую жизнь. За изрядный лишний кусок один готов перегрызть горло другому. Тут есть за что бороться. А что пообещали власти этому остяку за войну против своего народа? Каждый вечер по кружке спирта?! За каждую отнятую жизнь глоток водки?! Бессмыслица какая-то. Несуразица. Впрочем, всякая война бессмысленна. А эта — в особенности. И сопротивление совершенно бесполезно. Может, и прав салымец Иуда, проводник, разведчик и переводчик. Чем быстрее закончим — тем лучше… Иуда. Ну и имя ему досталось. Под стать его натуре. А объяснял он все просто: все остяки крещеные, а при крещении поп, спьяну, что ли, почти всех окрестил Иудами. Вот имя и прижилось на этой реке почитай с восемнадцатого века. Каждой реке досталось свое имя. Например, на Югане и Салыме много Лисаков и Иуд, на Агане — Еремеи да Романы, на Тромагане — Иваны да Константины… Пройдоха, конечно, порядочный этот Иуда-салымец, но без него никуда. Остальные переводчики и каюры и вовсе не внушали доверия. А особо неблагонадежным спутали ноги, словно коням на лугу, и они могут передвигаться только маленькими шажками. Мало ли чего? Чтобы не надумали сбежать.

Командиру с самого начала была не по нутру эта война с остяками. Остяки считают войну праведной, за свою землю воюют, каждым становьем и селением поднимаются. Поди разберись, где передовая, где фронт, где тыл. Догадайся, из-за какой белой кочки пуля прилетит. Куда надо двигаться — там нет дорог, а куда не нужно — там зимник. И воевать с женщинами и детьми — это не дело солдата. Может, огэпэушники привыкли этим заниматься, обучены они такому делу. Но их главный, Елизаров, сидит в Березове, не суется в тундро-таежные дебри. А председатель Уральского областного суда, товарищ Самуил Гдальевич Чудновский, почти однофамилец командира, доехал только до деревни Амня на реке Казым, там и остановился с отрядом охраны. Он укреплял моральный дух бойцов воспоминаниями о том, как расстреливал адмирала Колчака в феврале 1920 года в Иркутске. Сам же не показывается ни в Юильском городке, ни на озере Нумто — ждет, когда красное войско подавит восстание, сдаст захваченное оружие и боеприпасы, доставит в Остяко-Вогульск4 взятых в плен мятежников для справедливейшего рабоче-крестьянского суда над ними. Вот и получается, что командир-главарь в этом заснеженном, огромном пространстве сам себе хозяин — что хошь, то и твори. Только будь победителем. А твои враги — это мятежники, бандиты. И в военное время разговор с ними короткий. Но одно дело, если женщин и старших детей взяли с оружием в руках. А если их захватили без оружия? Как быть? По приказу их отпускать нельзя, но и сотни верст держать в своем обозе тоже накладно. Вот и ломай голову, командир. И кому понадобились остяцкие снега и льды?! Не трогали бы их, сидели бы они в своих дебрях еще сто лет, никому бы не мешали. Ан нет. Советам нужны их земли.

Соображал командир, ходил по становью. Гражданская припомнилась. Там с Золтаном Иштваном все проще было. Как выставишь пулеметы, подтянешь артиллерию, на всякий случай на запасках замаскируешь бронепоезд — тогда сам Верховный правитель Сибири Колчак не страшен. А не то пустишь по прииртышским степям конницу на конницу. Красную на белую. Вот где простор, вот где может разгуляться русская душа. Только башку свою прикрывай. Можешь увернуться влево, можешь вправо. Можешь, если кишка тонка, драпануть назад. А тут что? Как встанешь по пояс в снегу — ни вперед, ни назад. Тут тебя всякий недоносок может клюнуть и отправить к прабабушке. Аэропланы гудят над ухом когда не надо, а как понадобятся — ни одного не сыщешь. То погоды для них нет, то ветер сносит. Чертовы сынки, летуны! То придумают — горючее закончилось, бомбы, вернее связки гранат, все израсходовали, а то на поломки ссылаются. Валяются в теплых избах, бока греют, от пуза горячую пищу лопают, с молодками побалуются вволю. Будто пригнали товарищей-летунов не восставших остяков усмирять , а на курортный отдых. Там, на высоте-то, и остяцкая пуля не страшна. Но каждому свое: летуну — летуново, пехотке — пехотково. Теперь ты пехотка. Будь хоть трижды прославленным кавалеристом Гражданской.

Не вполне был готов главарь к такой войне. В ночь-заполночь сорвали из екатеринбургских казарм, погрузили в теплушки, потом пересадили на конный поезд, на сани, а теперь вот — на оленьи нарты. И — вперед на подавление остяцкого восстания! Никто, конечно, не подумал ни о теплой одежде, ни о специальном снаряжении. Нет даже маскхалатов и лыж. Крутись, командир, выполняй приказ! Вписывай славную страницу в летопись доблестной Красной армии! А тут можно такую страницу вписать, что потом Красная армия будет отмываться до конца своих дней. Красноармейцы стали злы как волки — от холода, от непривычной пищи, от «постоев» в снежных ямах, да просто от страха холодной и лютой смерти. Ни фронтов тебе, ни тылов. Не знаешь, с какой стороны нападет враг. Но одно правило войны главарь освоил хорошо: если хочешь выжить, крепко держи в кулаке свое войско. Дашь слабинку — пропадешь. Война не знает пощады. Солдат живет одним днем: сегодня жив, завтра — мертв. Поэтому подавай все сегодня: выпить, пожрать да бабу. Если селение берется с боем — каждому дозволяется все это добывать самому. И поэтому сейчас главарь сквозь пальцы смотрел на красноармейцев в островерхих шлемах, шнырявших по становью в поисках добычи. Только к женщине не приставали. Ибо было негласное правило: если женщина в единственном числе, то без ведома командира ее не трогать.

Утром, перед штурмом селения, глава войска все-таки дал промашку, которая оставила у него неприятный осадок. Такое с ним, с боевым красным командиром, прежде никогда не случалось. Когда командирская нарта стала выезжать на озерко перед становьем и навстречу прогремели первые выстрелы остяков, отряд без команды нырнул в спасительные сугробы. Командирский каюр Степан Сопочин остановил вожака и, не получив никакой команды, застыл на месте. Главарь-командир спрыгнул с сиденья, его ноги ушли в рыхлый снег — низко, ничего не видно. И он снова вскочил на нарту, чтобы с высоты увидеть и оценить диспозицию отряда и противника. Только он встал и выпрямился, как пуля противно взвизгнула у левого виска, ровно, как бритвой, срезала ухо шапки-ушанки, не оставив даже царапины на коже черепа. Командир остолбенел. Ни в Гражданскую войну, ни в период подавления Тамбовского крестьянского восстания смерть так близко не подступала к нему. Оказывается, смерти предшествует страх. Он почувствовал, как липкая трусливая испарина мгновенно выступила по всей спине, от затылка до поясницы. Тут впервые он всем своим существом ощутил, что легкой победы, на которую он рассчитывал, не будет. Все вокруг враждебно к нему и к его войску. Казалось, все вокруг встало за мятежных остяков — и деревья-кусты в снежных шапках-невидимках, и глубокие сугробы, и непроходимые снега, и топкие болота под обманчивым белым покровом, и коварные реки с незамерзающими живунами-полыньями, и жестокие морозы. Казалось, сама снежно-леденистая земля не хотела носить истребительное воинство…

Боковым зрением командир увидел, как меховое ухо шапки болтается на двух-трех ниточках над его плечом. Следующая пуля, просвистевшая над головой, вывела его из оцепенения. После этого он все делал словно помимо своей воли, как будто неосознанно. Он невольно съежился, пригнулся, опустился на сиденье нарты и притаился за спиной каюра Степана Сопочина. Пули свистели слева и справа.

Командир выглядывал из-за спины каюра, оценивал обстановку, уточняя позиции сторон. Больно не хотелось ему нырять в сугроб. Из сугроба ничего не увидишь — много не накомандуешь. Да к тому же из сугроба надо будет регулярно высовываться, а кому хочется подставлять голову под пулю. Противник прицельно бил по серым красноармейским шлемам и не трогал безоружного каюра первой нарты. Тут лучшей позиции для командира не сыскать.

Сначала ударили по остякам одиночными выстрелами, потом залпами. После опять перешли на одиночные. А противник все отвечал на стрельбу.

Между чумом и нартами, откуда остяки вели стрельбу, носилась женщина в белой ягушке. . Куда летят красноармейские пули — неведомо командиру. Он увидел, как женщину застрелили Что же, окоченевшие в сугробах бойцы ни на что больше не способны? Нужно отогреваться? Развернуть упряжки назад — тоже большая морока, соображал командир… И тут он вспомнил про салымца Иуду…

Противника в лоб не взять. Это командир понял после полдневной перестрелки. Между отрядом и становьем есть небольшое чистое озерко, простреливаемое насквозь. Подъезд один — узкий, плохо протоптанный олений зимник. Как раз на кочкастом взгорке, занесенном сугробами и поросшем редкими сосенками, и застрял отряд красных. В объезд не проедешь на оленях — снег по пояс. И пешком не пройдешь. И лыж широких для такого снега тоже нет. А коль по одному начнешь прорываться на мелкий снег озерка — перестреляют всех поочередно. По прикидкам командира, со становья бьют три или четыре ствола. Для атаки в чистом поле это сущий пустяк. Но в этих чертовых снегах они могут укокошить весь отряд. Надо искать выход.

И тогда главарь приказал салымцу на подволоках 5 зайти в тыл противника и оттуда ударить по остякам. Салымец быстро собрался и ушел. Пока тот обходил селение по сосновым гривам и лощинкам, отвлекая внимание защитников, отряд вел интенсивную перестрелку.

А командир, покрикивая и матюгаясь на бойцов, так и просидел весь бой за спиной своего каюра. И только когда послышались выстрелы салымца с тыла противника, он поднялся, взмахнул пистолетом и заорал:

— Вперед, гады!

И упряжки, со стрелк[а]ми за спинами каюров, один за другим выехав на мелкоснежье озерка, галопом понеслись к селению.

Красноармейцы вовсю палили поверх каюрских голов. Рванула граната. Одна. Вторая. Стрельба потихоньку стихала.

Когда подлетели к чуму, командир, как бы возмещая свое позорное сидение за каюровой спиной, соскочил с нарты и рванулся внутрь, хотя знал: если его встретит прицельная пуля в лоб с близкого расстояния, войско останется без головы. Его подтолкнула презрительная, как ему показалось, усмешка каюра Степана Сопочина, на мгновение промелькнувшая перед ним на развороте — эх ты, вояка-заспинник… Возможно, и бойцы втихаря подсмеивались, просто он не видел их лиц. Поэтому он ворвался в чум с жаждой отомстить тому, кто так позорно заставил его прикрываться чужой спиной.

А в чуме оказались лишь женщина и дети…

Сейчас, обойдя взятое селение и поостыв на морозе, он зычно крикнул:

— Мингалев!

Подскочил помощник, костлявый и нескладный, но ушлый малый:

— Я, товарищ командир!

— Что имеем?

Настало время решать судьбу непокорного селения. Как это уже повелось, помощник по замусоленной бумажке начал писклявым голосом выкрикивать-вопрошать:

— Стадо?

— Угнать! — кратко решил командир.

— Нарты?

— Рубить!

— Провиант?

Командир чуть помедлил, потом выдал:

— Сожрать!

Мингалев чуть расширил глубоко сидящие глазки: это было что-то новое. Обычно следовала команда «реквизировать» или «уничтожить». Не день и не два тут нужно сидеть, чтобы все сожрать. Что это с командиром? Что-то напутал после атаки?

— Собаки?

Командир махнул рукой. Это значило: на ваше усмотрение.

— Чум?

Командир сдвинул брови, ничего не сказал. Обычного ответа «спалить» не последовало. Выдержав нужную паузу, пошуршав бумажкой, помощник продолжил перечислять:

— Мальчик?

Молчок. Обычно — «под стражу».

— Женщина?

Опять молчок.

— М-малявки?

Молчок.

Командир увидел, как от удивления мышиные, с пакостливой пленкой, глазки помощника почти вылезли из орбит. Подумал: ему будет что доложить огэпэушнику Елизарову в Березове или председателю областного суда Самуилу Гдальевичу в Амне. Пройдоха, но рьяно тянет свою лямку. А до отрядного еще не дорос, не дадут, рановато. Только зря старается.

Между тем Мингалев жалобно, заикаясь, выдавил глухо:

— Та-ак ка-ак?..

— Без нас подохнут!

Глава войска, повернувшись, направился к командирской нарте, возле которой, с вожжой в руке, его поджидал каюр Степан Сопочин, теперь уже стоявший с непроницаемым ликом языческого бога.

Визгливо, по-собачьи, залаял Мингал. Он был недоволен действиями командира. Нужны заложники, свидетели, наконец, акты устрашения. А тут приказано просто так оставить селение. Что-то с командиром происходит. А что, он не знал.

Засуетились, забегали красноармейцы и каюры, исполняя команды помощника командира. Постепенно стали угасать голоса и хруст снега.

В разгромленном селении делать больше нечего.

Красное войско укатило продолжать войну с непокорными остяками.


1 Женская шуба мехом внутрь.

2 Верхняя, надеваемая через голову одежда из оленьих шкур мехом внутрь с капюшоном и рукавицами.

3 Прежнее название народа ханты финно-угорской языковой группы в Западной Сибири.

4 Прежнее (до 1940 года) название Ханты-Мансийска.

5 Широкие охотничьи лыжи, подбитые, «подволоченные» мехом. Обычно для этого используются конские и выдровые шкуры, а также камус, то есть шкуры с лосиных ног.

О книге Еремея Айпина «Божья матерь в кровавых снегах»

Наджва бен Ладен. Моя юность

Я не всегда была женой Усамы бен Ладена. Когда-то я была маленьким, невинным ребенком и мечтала о том же, о чем и все девочки. Сегодня мои мысли часто возвращаются к далекому прошлому, и я вспоминаю себя, ту славную малышку, вспоминаю свое безопасное и счастливое детство.

Я нередко слышала, как взрослые люди говорят о собственном детстве с досадой и даже с ненавистью, выражая радость по поводу того, что эти годы остались позади. Подобное отношение вызывает у меня недоумение. Будь моя воля, я с восторгом вернулась бы во времени к самой ранней поре своей жизни и навсегда осталась бы маленькой девочкой.

Я жила в скромном доме с родителями, братьями и сестрами в сирийском портовом городе Латакия. Прибрежные районы Сирии восхитительны: свежий морской бриз и плодородные почвы, на которых фермеры выращивают чудесные плоды. На нашем дворе пышно зеленели деревья, гнувшиеся под тяжестью спелых фруктов. За узкой прибрежной полосой виднелись живописные горы и ступенчатые холмы, где разбиты фруктовые сады и оливковые рощи.

В доме Ганемов обитало семеро человек, беспрестанно наполнявших его суетой и веселым шумом. Я оказалась вторым ребенком в семье, и у меня сложились прекрасные отношения со старшим братом Наджи и младшими детьми моих родителей — Лейлой, Набелем и Ахмедом. Был у меня и сводный брат Али, сын от предыдущей жены моего отца — до брака с моей матерью отец женился несколько раз.

Наджи был самым близким мне по возрасту — всего на год старше. И хотя я горячо любила брата, он, как и все мальчишки, склонный к озорству, не раз заставлял меня пережить жуткие моменты.

К примеру, я очень боялась змей. Однажды Наджи сходил на местный базар и на карманные деньги купил пластмассовую змею, затем вернулся домой и вежливо постучал в дверь моей спальни. Я открыла. Брат, плутовато усмехнувшись, сунул мне в руку змею — мне показалось, что она живая. Мой пронзительный вопль взбудоражил весь дом, я бросила змею на пол и помчалась прочь так быстро, словно полетела по воздуху.

Отец был дома, он кинулся на крик, почти уверенный в том, что к нам ворвались вооруженные бандиты и хотят нас убить или ограбить. И когда осознал, что причиной моей истерики стал Наджи, с гордостью демонстрировавший всем искусственную змею, он долго смотрел на брата строгим взглядом, прежде чем разразился громкими упреками.

Но Наджи не выказал ни малейшего раскаяния и, перекрикивая отца, завопил:

— Наджва трусиха! Я учу ее быть храброй!

Если бы я умела заглядывать в будущее и знала, что змеи станут привычными гостьями в моем доме в горах Афганистана, я, возможно, поблагодарила бы брата за ту выходку…

Любимым моим уголком в доме был балкон верхнего этажа, идеальное место для маленькой девочки, чтобы предаваться мечтам. На этом балконе я провела много чарующих часов, лежа на кушетке с книжкой в руках. Обычно, прочитав пару глав, я использовала палец вместо закладки и начинала разглядывать улицу, раскинувшуюся внизу, под балконом.

Дома в нашем районе тесно жались друг к другу, и повсюду между ними были разбросаны маленькие магазинчики. Мне нравилось наблюдать за оживленным передвижением людей, торопившихся завершить свои дела и вернуться домой, чтобы отдохнуть и провести приятный вечер в кругу близких.

Большинство соседских семейств были родом из других краев. Наши предки приехали из Йемена, далекой страны, где, как мне рассказывали, невероятно красиво. Мне никто не объяснил, почему наши предки покинули родину, но так много йеменских семей перебралось в близлежащие страны, что зачастую утверждают, будто кровь йеменцев распространилась по всему арабскому миру. Вероятно, банальная бедность побудила наших йеменских предков продать скот, запереть дома, забросить неплодородные земли и покинуть навсегда старых друзей и знакомые места.

Я порой представляю, как мои предки сидят в своих домах. Мужчины размахивают кривыми кинжалами и, наверное, жуют листья ката. А женщины, чьи темные глаза подведены сурьмой, молча слушают, как мужчины обсуждают проблемы засухи и выжженных посевов и горюют об упущенных возможностях. Торговля ладаном давно зачахла, а нехватка дождей не позволяет надеяться на хороший урожай. И когда приступы голода начинают тревожить своими уколами животики ребятишек, мои предки решают, что пора взгромоздиться на верблюдов и пересечь зеленую долину, обрамленную высокими коричневыми холмами.

Прибыв в Сирию, мои предки обосновались на побережье Средиземного моря, в большом портовом городе, где позже родилась и выросла я. Латакия упоминалась в древних документах более двух тысяч лет назад и описывалась как город с восхитительными зданиями и превосходной гаванью. Окаймленная с одной стороны морем, а с другой плодородными землями, она была предметом вожделений для многих — город завоевывали финикийцы, греки, римляне и турки-оттоманы. Как и все древние города, Латакию разрушали и восстанавливали бессчетное количество раз.

До самого моего замужества и переезда в Джидду (в Саудовской Аравии) мой жизненный опыт ограничивался домом, школой, родным городом и родной страной — Сирией.

Я гордилась своими родителями. Когда выросла достаточно, чтобы понимать слова окружающих, то узнала, что люди с теплотой отзываются о внутренней и внешней красоте нашей семьи. Конечно, мне нравилось, что нас уважают за хороший нрав, но моей девичьей гордости больше всего льстило, когда хвалили нашу внешность.

Отец занимался торговлей, традиционным для мужчин-арабов этого региона способом добывать хлеб насущный. Я почти ничего не знала о работе и ежедневных занятиях отца, ведь согласно нашим традициям дочери не навещают отцов на работе. Я знаю, что он был трудолюбив, уходил из дому рано утром и возвращался только вечером. Его трудолюбие обеспечило достаток нашей семье. Оглядываясь в прошлое, я понимаю, что отец мягко относился к дочерям. С сыновьями он вел себя строже — их шалости нередко вынуждали его проявлять бдительность.

Мама вела хозяйство и заботилась о наших личных нуждах. Она превосходно готовила и тщательно следила за домом. Имея мужа, трех сыновей и двух дочерей, она трудилась не покладая рук. Большую часть времени мама проводила на кухне. Я никогда не забуду, какие превосходные блюда она создавала. День начинался восхитительным завтраком из яиц, сыра, масла, творога с медом, хлеба и джема. На обед мы часто ели хумус, приготовленный из нута со специями, разные овощи и плоды с нашего огорода: только что снятые с грядки огурцы и помидоры, маринованные в мятном рассоле баклажаны с рубленым чесноком и орехи пекан. Ужинали мы обычно между семью и восемью вечера. Наши голодные взгляды с радостью устремлялись на тарелки, где дымились чудесные мамины кушанья: рис с горохом, долма, окра и киббе — особенно популярное арабское блюдо, состоящее из рубленой баранины и вареной пшеничной крупы, смешанных с солью, перцем, луком и другими специями.

Конечно, мы с сестрой помогали маме по дому, но наши обязанности были совсем легкими по сравнению с мамиными. Я аккуратно заправляла постель, мыла посуду, а в те дни, когда не занималась в школе, помогала на кухне.

Мать пристально следила за дисциплиной в семье, была непререкаемым авторитетом для всех детей. Сказать по правде, в детстве я боялась хоть в чем-то нарушить строгие правила поведения в обществе, установленные мамой для дочерей. Это весьма характерно для наших традиций, ведь дочери это сияющие звезды в семье, они должны быть совершенны во всем. Мальчишкам обычно позволяют перебеситься — это в порядке вещей. Но если дочь ведет себя неподобающим образом, она может навлечь страшный позор на всю семью в глазах общества. Если б я серьезно нарушила своим поведением принятые устои, это могло бы сильно затруднить моим родителям поиск семей, которые захотели бы породниться с их детьми. Безрассудные поступки девушки могут лишить ее братьев и сестер надежд на достойный брак.

Когда я была подростком, матери не нравилось, как я одеваюсь. Она была консервативной мусульманкой: покрывала голову платком и носила платье, окутывавшее с головы до пят. Я же восставала против традиционной одежды и сопротивлялась просьбам матери одеваться скромно. Носила красивые яркие платья, не такие старомодные, как мамины. Летом отказывалась надевать блузки с длинным рукавом и юбки, доходившие до щиколоток. Я без стеснения спорила с матерью, если она выражала неудовольствие в отношении моей современной манеры одеваться. Сейчас я стыжусь того, что доставляла ей столько огорчений.

Помню, какую гордость испытывала, когда впервые пошла в школу. Я носила обычную школьную форму для девочек: сначала длинную рубаху, пока была еще маленькой, а когда пошла в средние классы и уже не могла игнорировать настояния моей матери, то ради соблюдения приличий стала надевать пиджак поверх платьев.

Я обожала школу! Она позволяла мне расширить маленький мирок, в котором я жила, впустив в него, наряду с членами семьи, новых друзей и учителей, в головах которых помещалось столько разных знаний, что я всегда удивлялась, как их черепушки не лопнут. Я была любопытным ребенком и читала книги так часто, как только возможно. Больше всего любила увлекательные рассказы о дальних странах и людях, которые там живут. Вскоре я поняла, как много общего у меня со всеми девочками моего возраста, независимо от того, в какой части света они живут.

По нашим традициям мальчики и девочки школьного возраста редко встречаются за пределами домашнего и семейного круга. Так что в школе моей были только девочки. Я познакомилась со многими ученицами из неимущих семей, и их бедность преподала мне один из важнейших уроков в жизни. В особенности хорошо я помню одну подругу, семья которой была настолько бедна, что отец не мог купить необходимые школьные принадлежности и даже еду, чтобы перекусить в обеденное время. Не задумываясь, как это может повлиять на мое собственное благополучие — ведь наша семья тоже была весьма скромного достатка, — я делилась с моей маленькой подругой деньгами и едой, а также всем необходимым для уроков. И чувствовала величайшее счастье, видя, как она радуется.

С тех давних пор я узнала, что радость, которую ощущаешь, поделившись с кем-то, будет намного полнее, если отдашь последнее. Ведь слишком легко быть щедрым, если у тебя всего в изобилии.

Мне вспоминается еще одна девочка, у нее часто глаза были на мокром месте. Вскоре я узнала, что ее отец недавно развелся с матерью. Моей бедной подружке даже не разрешали видеться с мамой — ей приходилось жить с отцом и его новой женой. Мое чувствительное сердце ныло, когда я задумывалась о ее беде, ведь каждый ребенок хочет быть рядом с матерью. Я поняла, что делиться не всегда значит давать другому деньги или вещи; иногда лучший подарок — забыть о собственных проблемах и выслушать другого, разделить его душевную боль.

Недавно я случайно встретилась с ней, той подругой моего детства. И сердце мое запело от радости, когда она сказала, что зрелая пора ее жизни оказалась счастливой. Она удачно вышла замуж. И меня не удивило, когда я услышала от нее, что величайшую в жизни радость ей приносят дети.

Школа дарила мне много новых впечатлений и давала возможность расширить свои горизонты. Но помимо школы у меня были разнообразные увлечения, добавлявшие остроты в мою жизнь. Вопреки представлениям многих людей о консервативности жизни мусульманок, я занималась спортом и научилась весьма искусно играть в теннис. Правда, я никогда не носила специальную одежду для тенниса, а играла в длинном платье, чтобы не было видно ног, когда скачешь по площадке, и в удобных туфлях. Я тренировалась часами. Моя цель заключалась в том, чтобы отбить мяч в нужном направлении или вернуть подачу с такой силой, что сопернице оставалось только стоять с открытым от удивления ртом. Но, по правде, я относилась к теннису в первую очередь как к развлечению. Даже сегодня живо вспоминаю звонкий смех, раздававшийся на площадке, когда мы с подружками играли в теннис.

А еще я любила кататься на ярком детском велосипеде. И снова выбирала для езды длинное платье, чтобы мои ноги не увидели случайные прохожие. Мы выбегали из дома с братьями и сестрами и отправлялись изучать пологие склоны холмов, которыми богата Латакия. Мы визжали от восторга и хохотали, слетая вниз по склонам на глазах у изумленных соседей. Иногда я также ездила на велосипеде домой к моим подружкам или родственникам, жившим поблизости.

Много лет я получала огромное удовольствие от занятий живописью: рисовала портреты и пейзажи на холстах, расписывала керамику. Я часами смешивала краски и старалась создать картину, которая радовала бы мои глаза — глаза художника. Мои братья и сестры так восхищались моими работами, что предсказывали мне, Наджве Ганем, будущее всемирно известной художницы.

Сегодня у меня уже нет времени для подобных занятий, но даже теперь, став матерью, которая одна заботится о своих детях, я все еще получаю некоторое удовольствие, давая волю воображению. Часто представляю, как изображаю красивые ландшафты или передаю в своем портрете глубину и силу личности. Или представляю, как мои мышцы напрягаются, когда я качусь вверх-вниз по крутым холмам или выигрываю теннисный матч у неизвестного соперника.

Наверное, кто-то сейчас подумает: Наджва Ганем — художница без красок, велосипедистка без велосипеда и теннисистка без мяча, ракетки и корта…

У моих братьев и сестер тоже были свои увлечения. Мы все любили музыкальные инструменты, и нередко гости, приходившие в наш дом, слышали звуки гитары, раздававшиеся из какого-нибудь отдаленного уголка. Мой старший брат однажды подарил мне аккордеон. Уверена, что представляла собой забавное зрелище, играя на нем, ведь я была стройной и хрупкой, а аккордеон лучше смотрится в руках мощного, сильного музыканта.

Любимым временем года для нас было лето, когда к нам приезжали родственники. Самое большое удовольствие я получала от визитов сестры отца, тети Аллии, жившей в Джидде. Тетя Аллия была просто чудесной и вызывала восхищение у всех, кто ее знал. Она одевалась очень модно, когда приезжала к нам, и я сильно удивилась, узнав, что дома, в Саудовской Аравии, она носит одежду, скрывающую женщину целиком: тело, лицо и волосы. В Сирии же она ходила в скромных, но элегантных платьях. Она также носила на голове тонкий платок, но не прятала лицо.

Еще больше, чем элегантностью и очарованием, тетя Аллия была известна своей добротой. Как только она слышала, что какая-то семья испытывает затруднения, она анонимно помогала им деньгами.

Я подслушала однажды разговор родителей о том, что первый ее муж был очень влиятельным человеком — Мухаммед бен Ладен, саудовский бизнесмен, благодаря дружбе с королем Саудовской Аравии Абдулом Азизом аль-Саудом, стал одним из самых состоятельных людей в своей стране, изобилующей богачами.

Брак продлился недолго, и в этом браке у тети родился только один ребенок — сын Усама. После развода тетя вышла замуж за Мухаммеда аль-Аттаса из Саудовской Аравии, работавшего на первого супруга тети Аллии. Аттас стал заботливым мужем для тети и добрым отчимом для моего кузена. Я никогда ни от кого не слышала плохого слова об Аттасе. У супругов родилось четверо детей: трое сыновей и дочь.

Я знала их всех очень хорошо. Обычно вся семья сопровождала тетю, когда она приезжала к родным в Латакию. Мы много раз ужинали вместе у нас дома, и я вспоминаю эти вечера как особенно праздничные: велись непринужденные разговоры, звучал смех. Конечно, Усама тоже присутствовал там со всеми. Моему кузену было около года, когда я родилась, так что он появился в моей жизни с самых первых ее дней.

С того момента как мне исполнилось семь или восемь лет, мои воспоминания становятся более отчетливыми. Тогда мне казалось, что Усама значительно старше меня. Наверное, оттого, что он всегда был серьезным, сознательным мальчиком. Он оставался загадкой для своих двоюродных братьев и сестер, но все любили его, потому что он был спокойным и вежливым.

Описывая юного Усаму, которого я знала, я бы сказала, что он был гордым, но не заносчивым. Мягким, но не слабым. Серьезным, но не суровым. И конечно, он сильно отличался от моих буйных братьев, частенько дразнивших меня по любому поводу. Никогда до этого я не общалась с таким учтивым, серьезным мальчиком. Несмотря на его спокойную и тихую манеру поведения, никто не считал Усаму слабовольным — характер у него был сильным и твердым.

Когда тетя Аллия и ее семья нас навещали, мы часто отправлялись все вместе в горы или к берегу моря на целый день. В дни таких семейных прогулок дети в радостном возбуждении носились туда-сюда, гонялись друг за другом по пляжу, играли в прятки или привязывали к дереву веревку и потом качались на ней как на качелях. Я помню, как тщательно Усама выбирал самые спелые и сочные виноградины и протягивал мне, чтобы я съела их прямо с лозы. А братья тем временем шумно радовались, найдя под деревом хрустящие орехи пекан. Порой мы забирались на невысокие деревья и срывали с них сладкие яблоки и другие плоды или лазали по кустам, усыпанным кислыми ягодами. И хотя мать предупреждала, что надо остерегаться змей, я была так счастлива, играя с кузенами, что даже мои страхи не мешали мне радоваться жизни.

Случались, правда, и печальные моменты. Так, 3 сентября 1967 года, когда отец Усамы Мухаммед летел на небольшом самолете, заглох двигатель, и самолет разбился. Погибли несколько человек. Отцу Усамы исполнился шестьдесят один год.

Кузену тогда было всего десять лет, он очень любил и уважал отца. Усама и до этого был сдержанным в поведении и в речи, а смерть отца так поразила его, что он стал совсем замкнутым и подавленным. И даже спустя годы он редко заговаривал о том трагическом случае.

Голос моей мамы был очень тихим, когда она сообщила мне о потере, понесенной Усамой. Я была настолько поражена, что никак не проявила свои эмоции, просто ушла на балкон и долго размышляла о том, как люблю своего отца и какая пустота появилась бы в моей душе, если бы его не стало.

Когда Усама и мой брат Наджи были юными, они не раз попадали в неприятности. Как-то они отправились в поход и ночевали на природе. И им пришло в голову добраться до Касаба — это городок в провинции Латакия, недалеко от турецкой границы. Они умудрились пересечь границу и попасть на территорию Турции. В нашей части мира, если случайно забредешь в другую страну, можно навлечь на себя весьма серьезные последствия. Случалось, что беспечные путешественники исчезали навсегда.

Офицер турецкой армии обнаружил нарушителей территориальных границ. Он стал возбужденно выкрикивать угрозы и направил на них оружие. Наджва и Усама быстро переглянулись, потом развернулись и помчались быстрее ветра назад. Они перевели дух, только добежав до большого сада с деревьями. К счастью, турок не стал преследовать их за границами своей страны.

В другой раз Наджи и Усама отправились в Дамаск — это старинный город и столица Сирии. Усама всегда любил долгие прогулки, гораздо сильнее других ребят, и, пройдя какое-то расстояние бодрым шагом, Усама с Наджи и друзьями решили отдохнуть в тени под деревом. Они устали и немного проголодались. Вы, наверное, уже догадались, что ветви дерева были усыпаны сочными яблоками. Соблазненные видом спелых фруктов, Наджи с друзьями вскарабкались на дерево, а Усама остался стоять настороже. Потом Наджи объяснил: зная честность своего кузена, он предполагал, что тот откажется срывать яблоки с чужого дерева, и не хотел, чтобы Усама принимал непосредственное участие в воровстве.

Мальчишки влезли на дерево, но не успели сорвать ни единого яблока. Целая толпа мужчин, заметив их, побежала к ним, сердито крича и рассекая воздух кожаными ремнями.

— Наглые воришки! — орали мужчины. — А ну, слезайте с яблони!

Спрятаться было некуда. И мой брат с друзьями медленно спустились с раскидистых веток, оказавшись нос к носу с преследователями. Едва ноги их коснулись земли, мужчины стали хлестать мальчишек кожаными ремнями. Задыхаясь от боли, Наджи прокричал Усаме:

— Беги! Беги со всех ног!

Усама был их гостем, а для нас очень важно, чтобы гостю не причинили вреда. К тому же, Наджи знал, как дорогая тетя Аллия любит своего первенца. Брат не хотел принести домой дурные вести об Усаме.

Вняв отчаянному призыву Наджи, Усама помчался прочь. По какой-то причине владельцы сада решили, что поймать беглеца дело величайшей важности, и стали преследовать Усаму, пока не догнали его. Они угрожали ему своими кожаными ремнями. Усама оказался один, без поддержки друзей и родственников, перед толпой взрослых мужчин. Самый крупный из них бросился на Усаму и укусил за руку так сильно, что у него по сей день остался шрам.

Усама оторвал его челюсть от руки и отшвырнул мужика прочь. А затем повернулся к его разъяренным товарищам и закричал:

— Лучше оставьте меня в покое. Я приезжий, я не из вашей страны. И не позволю себя бить!

По какой-то причине пылкость его слов заставила мужчин отступить. Они опустили ремни и несколько минут пристально смотрели на него, а потом сказали:

— Мы отпускаем тебя только потому, что ты гость в наших краях.

К тому моменту брату с друзьями удалось сбежать. После слов Усамы похитителям яблок позволили собраться вместе и безопасно покинуть место преступления. Усаме промыли и перевязали рану. К счастью, в нее не попала инфекция.

Те счастливые дни детства пролетели слишком быстро, и когда я вступила в период отрочества, непредвиденные чувства стали проявляться между мной и моим кузеном. Я не до конца понимала, что происходит, но знала, что у нас с Усамой особые отношения. И хотя Усама не говорил ни слова, его черные глаза загорались от радости, когда я входила в комнату. А я дрожала от волнения, ощущая на себе напряженно-внимательный взгляд кузена. Вскоре наши тайные чувства проявились открыто и навсегда изменили нашу жизнь.

О книге Джин Сэссон «История семьи Бен Ладен: Жизнь за высокой стеной»

Иска Лоск. Стекляшка

Стекляшка закатилась под кровать, и пришлось лезть туда, в самую пыль. А потом еще отчищать стекляшку от кошачьей шерсти и отдирать кусок клейкой ленты.

Стекляшка была зеленоватой, если смотреть слева, красно-синей — если справа, зелено-желтой — если сверху, а с остальных сторон ее цвет было не определить. Откуда она прикатилась, Инна так и не поняла: в комнате не было ничего, откуда она могла бы выпасть, разве что ее забросили в окно, но окно было закрыто.

Инна покатала ее по руке туда-сюда и полюбовалась переливами, а затем легла спать.

Назавтра с утра ей позвонили.

— Здравствуйте, — сказал женский голос, — по моим сведениям, у вас в доме появилась стекляшка. Если она вам мешает… ну, знаете ли, всякое бывает, я готова у вас стекляшку забрать.

— Нет, спасибо, она мне совсем не мешает, — ответила Инна и положила трубку.

Затем в офисной столовой к ней подсел мужчина. Кажется, он работал в безопасности, но Инна точно не знала.

— Сколько берете? — спросил мужчина громким шепотом. — Дам сто двадцать и процент от дел.

— За что?

— За стекляшку!

— Нет, спасибо, — ответила Инна, — я не продаю.

Потом два дня прошли спокойно, а на третий к ней в квартиру позвонили. В шесть утра.

— Понимаете, у нас королевство, — рассказали брат и сестра, обоим лет по двенадцать. — И без стекляшки его никак не спасти. Разве что дудочкой. Но дудочки обычно дороже, а мы хотели еще накопить денег на игровую приставку…

— Нет уж, — сказала Инна, — играть на приставке вредно. Купите дудочку и книжки читайте.

Затем ей опять позвонили, и кажется, та же самая первая женщина.

— Я все еще готова забрать у вас… — начала она, но Инна ее перебила:

— Как вам не совестно! Вы хотя бы предложили ее купить! А то все «готова забрать», «готова забрать»! Постыдились бы!

Больше женщина не звонила.

Потом еще приходили маг и две ведьмы и курьер в офис, но Инне продавать стекляшку почему-то совсем не хотелось.

А затем она шла домой мимо озера, и кто-то очень вежливо к ней обратился:

— А у вас это, совершенно случайно, не…

Инна нащупала стекляшку в кармане и кивнула:

— Да, она самая.

— А откуда она у вас? Не подскажете?

— Не знаю, сама прикатилась.

— Да, — вода колыхнулась, — так обычно оно и бывает. А я вот… но это неважно…

— Да нет, говорите, мне интересно!

— А я тут уже давно и сколько себя помню мечтала о… но это так невежливо с моей стороны! Нет, вы не подумайте, я вовсе не хочу у вас ее выманить. Просто тут так грязно и душно, и этот мусор. А если бы… Вот я и думала, что вы, может быть, мне подскажете, где ее можно взять, но не судьба. Простите и до свидания…

Инна задумалась и оперлась на ограду у берега.

— А если бы вы нашли такую, ну или купили, то что бы вы сделали? — спросила она.

— Бросила в воду, — мечтательно сказало озеро.

— Просто бросили, и все?

— Да.

Инна снова задумалась. А потом достала стекляшку и бросила в воду. Та, конечно, была очень красивой, но не будешь же на нее смотреть целый день. А потом она шла домой, а за ней на воде расцветали кувшинки и лотосы, на деревьях болтали русалки, а под водой карпы плели бусы из мух и пели песни.

Купить «Русские инородные сказки» на OZON.ru

О сборнике «Тут и там: Русские инородные сказки»

Елена Касьян. Дорогой, милый Джику…

Почти всю осень каждое утро Нуца выходит из дому, чтобы броситься под восьмичасовой кишиневский поезд.

Даже когда идет дождь и на улице совсем противно и зябко.

У Нуцы есть зонт и короткие резиновые сапожки лилового цвета. Она застегивает пальто на все пуговицы, повязывает длинный серый шарф и зачем-то берет сумочку. Ах, ну да, в ней же документы и прощальное письмо. А еще два кусочка докторской колбасы, завернутой в целлофановый пакетик (для недавно ощенившейся дворовой суки). Можно все это положить в карман, но сумочка очень подходит к сапожкам, поэтому пусть будет.

Нуца очень обстоятельно подходит к делу.

Она не завтракает. Кто знает, вдруг состав рассечет ее ровно посередине? А там какая-нибудь яичница с беконом или овсяная каша. Нет-нет, это некрасиво!

С вечера Нуца гладит серое платье (отложной воротничок, два карманчика, узкие манжеты), аккуратно красит ногти бледным перламутровым лаком, складывает на стул рядом с кроватью чистенькие колготки телесного цвета и бежевые махровые носочки.

Просыпается Нуца без будильника и выходит из дому ровно в семь десять. Она отдает колбасу собаке и стоит рядом, пока та ест. Потом пересекает двор, проходит две коротких улочки и долго идет через пустырь до ближайшей станции.

«Дорогой Джику! — проговаривает Нуца свое письмо в голове. — Вы напрасно полагали, что женщина скромная, домашняя и воспитанная — непременно боязлива и неспособна к поступкам странным и безрассудным. Говоря о смене нравов и потере интереса ко всему классическому, Вы смели заметить…

„Смели заметить“ — как-то по-дурацки звучит! — думает Нуца. — Нет, в самом деле, звучит как-то не очень».

Она останавливается посреди пустыря, достает из сумочки письмо, разворачивает и пробегает глазами. Потом прячет обратно в сумочку и оглядывается по сторонам.

Дворовая грязно-рыжая сука, которая плелась за Нуцей от самого дома, садится чуть поодаль.

— «Смели заметить!» — говорит Нуца вслух и всплескивает руками.

Собака поджимает хвост и отбегает подальше.

— Это надо исправить! — говорит Нуца, обращаясь к собаке. — Это никуда не годится. И лучше было бы написать «милый», да-да, именно! «Милый Джику!» Я еще на прошлой неделе хотела, но совсем вылетело из головы.

Нуца разворачивается и идет обратно. Собака какое-то время медлит, вздыхает и семенит следом.

Машинист пассажирского поезда «Окница — Кишинев» Джику Чобану задумчиво смотрит в окно и слушает свежую байку в исполнении своего помощника Мирчи. Каждый раз, приблизительно в одно и то же время, у Джику вдруг начинает сосать под ложечкой и слегка подташнивает.

«Надо наконец сходить к врачу, провериться, — думает он. — И перестать уже пить кофе на голодный желудок».

Минуя железнодорожный переезд, Джику успевает сосчитать легковушки по обе стороны полотна.

«А может, вовсе сменить работу, — думает он, — и совершить уже какой-нибудь поступок, как-нибудь все это поменять, что ли!»

Но вслух говорит:

— Мирча, помолчи уже, а? И так голова раскалывается…

Помощник машиниста обиженно сопит, отворачивается к окну и закуривает.

Сегодня состав опять идет с опережением графика.

Купить «Русские инородные сказки» на OZON.ru

О сборнике «Тут и там: Русские инородные сказки»

Феликс Аксельруд. Испанский сон

Бар назывался «Desden» (что-то немецкое, подумал Филипп) и был освещен изнутри синим светом. К синему свету был незаметно подмешен свет особой ультрафиолетовой лампы, какую иногда используют для театральных эффектов — зубы сверкают, глаза сверкают белками, темные одежды светятся ворсинками, белые одежды и пуговицы сияют, будто подсвеченные изнутри — весело!

Они были втроем — Филипп с Глазками и повзрослевшая chica. Они танцевали, приняв перед этим разные напитки — Филипп и chica по текиле (chica проинструктировала, как потреблять текилу с солью), а Глазки — некрепкое местное пивко.

Народ в баре толпился так, как в советских дискотеках времен перестройки и гласности. Музыка и толпа были интернациональными. Отличием от советских дискотек всех времен было то, что здесь никто никому не угрожал, никто не старался быть лучше других и никто не выдвигал политических лозунгов.

Элементарное, непритязательное человеческое счастье переполняло бар «Desden»; люди в нем просто отвязывались. Немцы отвязывались тут от чопорных нравов их скучной северной родины. Филипп был счастлив отвязаться от вонючих разборок своей еще более северной родины. Зайка была счастлива потому, что был счастлив Филипп. Chica была счастлива сама по себе — в силу возраста, текилы и общей приятности времяпрепровождения.

— Пойдем дальше? — предложила chica, когда красивая музыка кончилась.

Они вышли на узкую улочку и двинулись вверх. Улочка была весела, многолюдна и ярко освещена — обычная картина для часа ночи с пятницы на субботу в barrio antiguo, или попросту баррио, то есть в старом городском квартале.

В следующем баре им не понравилось, так как там было темно и совсем мало людей — всего несколько жавшихся по углам представителей местной молодежи. Отчетливо пахло травкой. Следующий бар тоже прошли, хотя в нем было много людей и музыки, так как бывалая chica сказала, что это клуб гомосексуалистов.

Бары в баррио лепились один к одному. Их там было столько, что само слово «бар», кажется, могло произойти от слова «баррио». Очередной был вполне гостеприимен. Размышляя о лингвистических курьезах, Филипп принял джина с тоником, chica опять проявила солидарность, а Зайка осталась верна испанскому пиву. Танцуя с Зайкой медленно и страстно, Филипп вдруг увидел входящего в бар Алонсо Гонсалеса, наряженного пиратом и сопровождаемого двумя девицами в народных каталанских костюмах. Ему захотелось выпить с Гонсалесом, поговорить о рыбной ловле. Но если бы танец был хоть чуть-чуть менее страстным… Оторваться от Зайки было невозможно. А когда танец кончился, Гонсалеса и след простыл, как и его спутниц-каталанок.

Пошли дальше… Филипп перестал считать бары. От лингвистических размышлений в башке только и осталось это замечательное словечко «de copas», то есть «по рюмкам». Ходить «по рюмкам» означало принять немножко текилы там, немножко джина здесь, а потом — чуть-чуть водки, а потом для разнообразия бутылочку пивка, а потом — глоток ликера «Бэйли», а потом… а потом…

А потом вдруг оказаться в невменяемом состоянии сидящим на ступеньках церкви напротив очередного бара. Мимо шли веселые люди, парочки и компании. Зайка и Сашенька пытались оторвать Филиппа от ступенек. Филипп упирался. Ему было хорошо, никуда больше он не хотел. Он напился конкретно. По ходу перемещений он потерял милый шерстяной шарфик, подарок Зайки к Рождеству. Ступеньки церкви были его последним воспоминанием о чудесном вечере; затем был провал в памяти, нарушаемый смутным, тускло мерцающим, как огромное, вывернутое наизнанку яйцо, дрожащим перед глазами видением унитаза… после чего Филиппа поглотила черная, бездонная, непостижимая испанская ночь.

…Ступеньки спускались все ниже. Факелы, висящие на стенах, фонарь в руке идущего впереди… Повеяло сыростью и могильным холодом. Наконец, показалась дверь. Мрачный монах в капюшоне, из-под которого не было видно лица, тронул железное кольцо. Дверь заскрипела.

Вошли в довольно большой, но не очень высокий подземный зал, освещенный так же тускло, как и лестница, пустой, скупо декорированный, с куполообразным потолком и гладким каменным полом. Зал был круглым, если не считать широкой ниши напротив входа; там, в этой нише, более ярко освещенной, чем все остальное, на каменном возвышении стоял длинный стол и за ним — несколько человек в высоких креслах, обращенных к залу.

— Покайся, несчастный… — сказал человек, сидящий в центральном кресле.

Филипп содрогнулся. Что-то громоподобное затряслось у него в ушах, многократно отдаваясь от камня, грозным звоном вторгаясь в мозг и наполняя его ужасом. Он съежился, зажмурил глаза, охватил руками голову, пытаясь спрятаться от этого кошмара.

— Признайся перед судом святой инквизиции…

В ушах бился, гремел глас разгневанного Бога. Филипп упал на колени, заставил себя посмотреть на трибунал, ощутить себя средоточием его строгих, внимательных взоров. Молчать нельзя…

— Herético!

Молчать нельзя. Он с трудом разлепил тяжелые губы — и, мертвея, с еще большим ужасом осознал, что еле слышит себя. Слова выходили глухими, будто ватой забило гортань. Беспомощная, тщетная попытка доказать… оправдаться…

— Herético!

Он проснулся от ужаса — а может, от легкого движения в комнате. Лежал какое-то время, по чуть-чуть разлепляя веки, и женский силуэт становился все определеннее. Зайка! Пришла спасти его, помочь, утешить… Нет, это не Зайкин силуэт. Это… это силуэт Девы, блондинки по имени Марина… Он ощутил на себе строгий, внимательный взгляд. Он заставил себя раскрыть глаза полностью и заметил, как ее глаза потемнели. Она подошла к нему и откинула одеяло. Она встала на колени перед кроватью, и ее голова легла к нему на живот. Она погладила руками его грудь и бедра. Она вдохнула сложный запах, исходящий от его тела, слегка передвинула голову, и он почувствовал, как его маленький сонный орган легко, как рыбка, скользнул между ее губами.

Филипп замер. Это было против его эстетической максимы. Как и большинство обычных людей, он не любил утренних запахов — самых, быть может, правдивых, но таких непривлекательных. Запахов пота, всяких мелких, мерзких выделений, опрелостей, прочих химических продуктов сонной жизнедеятельности организма (это еще если красиво сказать, а по сути просто медленного распада человеческого тела) — этого малоаппетитного ряда, о котором публично говорят разве что в рекламе освежающих средств гигиены. Он редко допускал утреннюю близость с Зайкой до душа, да и то только после кофе в постели, некоторым образом заменяющего зубную щетку. Казалось невозможным, чтобы почти незнакомая женщина так легко перешла этот порог. Особенно сегодня: ведь он перепил накануне, отчего к гамме обычных утренних запахов должен был добавиться смрад перегара… а то и случайно прицепившихся к телу рвотных частиц… В довершение всего, когда Дева откинула одеяло, Филипп от неожиданности легонько пукнул; да уж, тот еще получился букетик для Девы. Решительно, если бы не прошлая сцена на пороге ванной, он бы, наверно, воспротивился ее движению.

Но благодаря той сцене и полусохраненному ощущению родства и единства он не воспротивился. А потом ему показалось, что ей нравится гамма запахов. Впрочем, это и на самом деле было так — часть Девы, может быть, произошла от собаки…

Вообще-то — если совсем откровенно — подсознательно, на своем зверином уровне, Филипп испытывал к подобным ароматам своеобразное влечение. Он не находил в этом ничего особенно противоестественного и подозревал, что такое свойственно не ему одному. Общество разделило запахи на хорошие и дурные; полагалось не любить дурные запахи — Филипп и не любил; собственно, не любил он не сами дурные запахи, а то впечатление, которое он сам, как их источник, произведет на других людей. Начиная с Зайки.

Обычных людей, нужно еще добавить. А Дева во многом не походила на обычных. Странными были ее ласки — нежными и точными настолько, что ни одной капли крови не перелилось в пещеристые тела. Филипп наконец понял, что истинная цель ее ласк как раз в том и состоит, чтобы не перелилось, и впервые в жизни ощутил от отсутствия эрекции не стыд, а своеобразную гордость.

Потом он захотел коснуться ее. Он шевельнулся, отчего ее ласки не изменились; он протянул руку и погладил ее по юбке, скрывающей ее крутое бедро. Ему захотелось проникнуть под ее одежду. Он нащупал пальцами замок юбки и расстегнул его. Забравшись большим пальцем вовнутрь окружности пояса, он вел рукой, как консервным ножом, по этой восхитительной линии, мало-помалу опускаясь все ниже и высвобождая упругую плоть из текстильного плена. Он раздвоился; одна часть его существа так и оставалась в ласковом рту Девы, другая сопровождала большой палец, вторгалась глубже, ища и не находя тонкой резинки трусиков. Лакомое место было достигнуто неожиданно. Рука Филиппа вздрогнула и превратилась из подобия консервного ножа в подобие робкой и любопытной улитки.

Волосы, более жесткие, чем у Зайки, привлекали его и почему-то пугали одновременно; внезапно он почувствовал, что Дева слегка раздвинула ноги, поощряя улитку его руки, и осмелел. Пальцы коснулись мягкого, теплого и набухающего. Филипп ощутил потребность быть там губами и слегка потянул бедра Девы по направлению к своей лежащей на подушке голове.

Не прерывая ласк, Дева изменила положение тела. Она привстала с колен и стащила юбку со своей левой ноги, освободив ее. Филипп лишь боковым зрением уловил резкое движение амазонки; в следующий момент то, о чем он мечтал, очутилось у него прямо перед глазами. Он жадно осмотрел свои новые владения, вдохнул незнакомый, волнующий аромат и приник ртом к повлажневшему рельефу.

Он не мог бы сказать, сколько продолжалась ласка. Время остановилось; он пытался сравнить свою партнершу с Зайкой и не находил прямых аналогий. Ему не хотелось искать путей по телу Девы. Эти ласки были на новом для него языке, которым он овладевал методом проб и ошибок. Он увлекся этим непростым постижением, почувствовав много открытий впереди. Два центра наслаждения опять объединились в его теле на каком-то более высоком уровне; два тела — его и Девы — были соединены, как знаки Инь и Ян; и —

без эрекции;

без поршневой запарки;

без астматических симптомов в дыхании;

без стонов и воплей, созвучных камере пыток;

без программированной финальной судороги —

два этих тела познали друг друга настолько, насколько это вообще возможно между мужчиной и женщиной.

Он очнулся опять, выпрыгнул из забытья и увидел Деву, сидящую перед кроватью, и снова, как тогда, после прошлой сцены, родился вопрос: а было ли наяву? Он протянул руку, погладил Деву по голове и стал искать слова для вопроса. А Дева, потершись, как кошка, головой об его ладонь, легонько вскочила на ноги и улыбнулась. «Господин», — гордо и благодарно шепнули ее губы.

— Доброе утро, — вслух сказала она.

— Привет, — отозвался Филипп и решился: — Скажи, это было взаправду? Сейчас… и тогда, в спальне…

Глаза Девы насмешливо сощурились. Это было взаправду, понял Филипп.

— Принести Вам кофе? — спросила Дева.

— Мне бы водочки… похолодней…

Дева исчезла. Филипп вскочил и стрелой кинулся в душ. Это был самый короткий и наполненный действием душ в его жизни; стоя под водяной струей, он наскоро чистил зубы и одновременно опорожнял мочевой пузырь. Собственно, этим последним и определялась длительность душа. Примерно через пятьдесят секунд — не меньше! — он вытерся и водворился в постели. Дева была такой шустрой, что могла появиться с водкой в любой момент.

Кстати, подумал Филипп подозрительно, а почему она предложила кофе? Откуда ей знать о его любви к кофе в постели? Ну ладно; не уникально, согласен. Но разве это обязанность домработницы — приносить кофе в постель? Это прерогатива любящей женщины… скажем, жены или любовницы… матери в конце концов… Значит, она или не придает этому никакого значения, или считает себя вправе. Однако!..

Вот как придет Зайка…

А может, вообще все это Зайка подстроила? Какие-нибудь новые интересные штучки… Зайка сильно изменилась в Испании. Не скажешь же мужу так сразу: «Я полюбила l’amour de trois». Сразу в чем-то заподозрит. А если вначале подбросить ему домработницу… а она на самом деле вовсе даже не домработница, а какая-нибудь уже проверенная партнерша…

Зайка измени… Стоп, стоп. Что же, выходит, он — Филипп — рогоносец? Хм. А если это только баб касается? Как вообще положено считать — если жена связалась с другой женщиной, это измена или нет?

Вот это номер. Филипп обнаружил массу неведомых проблем, которые, может быть, и надуманны, но могут быть и актуальны. Ладно. Сейчас все равно нет времени размышлять. Вот-вот зайдет Дева с водкой… Считаем для простоты, что Зайка не при чем. Любимая, чудесная Зайка! Она так его любит, разве она может быть ему неверна? А он, негодяй, наслаждается тут… притом как извращенно: безо всякой эрекции… выраженно немытый… да еще и пукнувши перед этим… Бр-р! Сволочь я, подумал Филипп, нужно гнать ее в шею, эту проходимку… вот сейчас зайдет с водкой, а я… но как она пахнет… нет, я не смогу… кажется, я влипаю в историю…

Дева зашла.

От ее улыбки на душе у Филиппа стало светло; все стали милы — Дева, и Зайка, и все остальные возможные мужчины и женщины. Ставя на тумбочку подносик с водкой и огурцом, Дева наклонила голову чуть ниже, чем требовало действие; тень недоумения мелькнула на ее лице, едва заметно дрогнули ноздри, нахмурился лоб — заметила, подумал Филипп, что я принял душ, и недовольна. Она определила это по запаху. У нее сверхчеловеческое обоняние. Может, она вообще пришелица какая-нибудь? Обычная женщина не смогла бы так… вытворять такие штуки…

Она налила из графинчика. Филипп рывком приподнялся, опрокинул стопку и почувствовал себя лучше, смелей, веселей.

— Скажи, — спросил он неожиданно сам для себя, — ты обожаешь гнусные запахи, верно?

Она усмехнулась.

— Вряд ли Вы знаете, что такое по-настоящему гнусный запах.

— Кстати… почему, когда мы наедине, ты со мной на «вы»? Мы же с тобой как бы любовники.

— Вам хочется, чтобы я была на «ты»?

— Не знаю, — пожал он плечами. — Просто это немного странно… но и вообще все связанное с тобой немного странно.

— С Вашего позволения, — сказала Дева, — я бы называла Вас Господином. А на «вы» или на «ты» — мне все равно.

— Тогда давай на «ты», — решил Филипп. — Чтобы было как в «Белом солнце пустыни».

— Как скажешь, Господин.

— Но ты не ответила на мой вопрос насчет запахов.

— Это сложный вопрос, Господин, — сказала она. — Вряд ли у нас так уж много времени на беседу; если коротко, то я люблю все запахи человеческого тела… а особенно Твоего, Господин.

— М-да, — сказал Филипп и все так же неожиданно для себя признался: — Знаешь, а мне и самому нравятся всякие такие гадкие запахи. Но я думал, во-первых, мои собственные могут нравиться только мне, а во-вторых, я стыжусь этого. Никому не говорю, даже Ане.

— Почему же Ты мне сказал? — спросила Дева, глядя на него с лукавой искрой в глазах.

— Сам не знаю… Но я почему-то тебя не стыжусь.

— И правильно делаешь, — сказала она улыбаясь. — А насчет запахов… знаешь, один мой приятель высказал такую мысль. Он считает, что человек просто испорчен цивилизацией. Человек живет в окружении искусственных запахов. В результате понятия сместились. Масса природных запахов сделались как бы плохи. Запах гниения, например.

— В воздухе, — заметил Филипп, подумав, — может быть множество вредных веществ. Сероводород — вреден… Может быть, функция запаха — бить тревогу.

— В таком случае, почему не пахнет угарный газ?

— М-да. — Он задумался. — Но ведь цивилизация породила не только запахи. А что же другие чувства? Скажем, слух?

— Это как раз подтверждает мою мысль, — сказала она. — Точно так же как есть разные запахи, есть разные звуки. Они могут быть красивые и не очень… могут быть даже страшные… но никого почему-то не воротит от звуков самих по себе.

— Но слишком громкий звук может вызвать боль, тошноту…

— Любой чересчур сильный запах может вызвать такую же реакцию. В том числе и приятный. Разве мы говорим о концентрациях, Господин?

— Ты где-то права, — согласился Филипп, — то есть, этот твой приятель… Кстати, насчет концентрации. Я вчера малость перебрал… но хорошо, что есть это… — Он потянулся к графинчику на подносике, и Дева, опережая его, мигом налила еще стопку, и он снова залпом опорожнил ее. Он хлопнул стопкой о подносик и спросил: — А как быть с таким звуком, как царапанье гвоздя по стеклу?

Дева поежилась.

— Это неестественный звук. Есть масса неестественных запахов, которые мне не нравятся.

— Но есть и естественные звуки, сильно действующие на психику… инфразвук, например…

— Неслышимые звуки не в счет, — возразила Дева. — Что там слышат собаки, дельфины… Если б ухо человека было устроено по-другому, вся наша речь была бы другой… и музыка тоже… Господин, съешь хоть один огурчик, а то вредно натощак.

— Давай.

Они помолчали. Он пришел в себя и, хрустя огурцом, прокрутил в голове события прошлые и сегодняшние. Разговор об инфразвуке увел его мысль далеко.

— Скажи, — спросил он, — а ты вообще человек?

Она снова нахмурилась.

— То есть?..

— Ну… ты случайно не пришелец из космоса?

— А-а, — она слегка улыбнулась, — теперь поняла…

— Ты очень необычная.

— Да, — виновато подтвердила она, — дело в том, что я родилась в деревне… и вообще почти всю жизнь там прожила… Наверно, по столичным понятиям я веду себя очень глупо…

— Не морочь мне голову. В каких это деревнях так себя ведут?

Дева усмехнулась глазами.

— Есть такая деревня…

— Интересно, — сказал Филипп. — А как называется?

— Да, собственно, никак, — ответила Дева; — раньше считалась колхозом «Путь Ильича», а как колхоз развалился, так и названия не стало.

Она подумала и добавила:

— В принципе, это вообще не населенный пункт; просто часть волости под названием Великие Починки.

— Волости?

— Ну, поселка…

— Ладно. — Филипп откусил еще огурчика. — Расскажи, однако, хоть что-нибудь о себе. Ты тут… вполне освоилась, как я погляжу… а ведь я ровным счетом ничего о тебе не знаю.

— Я медсестра, — сказала Дева. — Работаю медсестрой, сутки через трое.

— Замечательно, — одобрил Филипп. — Основная работа, да?

— Ага, по трудовой.

— Хм. Не устаешь от такого совмещения?

— Нет, я выносливая.

— М-да.

Он еще похрустел.

— Насколько я понимаю, ты не замужем?

— Правильно.

— Детей нет?

— Нет.

— Ну да, ты же совсем молоденькая.

— Не совсем.

— Не совсем — это сколько?

— Двадцать два уже.

— О да, — сочувственно сказал Филипп. — Я-то думал… А двадцать два — возраст!

Она хихикнула. Они проболтали еще пару минут — все в том же обыденном тоне, все о такой же малозначащей ерунде. Они ни разу не коснулись друг друга, не сделали чувственного жеста, не допустили в разговоре двусмысленности. Сладкие слова, придыхания и паузы, нежные поцелуи противоречили складывающимся отношениям. С другой стороны она уже не называла его Господином; она явно избегала и «ты», и «вы»… видно, разговор был чересчур прост для этого.

И хорошо. Потому что ни один из них не знал, что за дверью, примерно так же, как Дева накануне, с некоторого момента — к счастью, уже вполне невинного — притаилась Зайка, которая, поднимаясь по лестнице, вдруг услышала доносящиеся из спальни голоса. Потом Дева взяла подносик с опустевшим графинчиком и понесла его на кухню, оставив Филиппа одного. За полминуты до этого, предугадав конец разговора, Зайка отступила от двери, неслышно спустилась по лестнице и улетучилась, исчезла из дома — так же незаметно, как и пришла.

* * *

Они увидели кафедральный собор и поняли, что такое кафедральный собор в Испании. Потом они зашли в этот собор и поняли опять, но больше.

На площади перед собором мальчишки прозаично и самозабвенно играли в футбол.

О книге Феликса Аксельруда «Испанский сон»