Александр Володин. С любимыми не расставайтесь!

  • Екатеринбург: У-Фактория, 2005
  • переплет, 736 с.
  • ISBN 5-9709-0005-2
  • 10 000 экз.

Деточка, не учите меня…

А есть собаки.
Они не умеют читать,
ничего не читали, ни одной строчки!
Ни разу по этому поводу у них
не колотилось сердце.

Книгу Александра Володина можно за одно уже название купить.

И все время на виду держать.

Не для других, для себя.

Положить на стол, около компьютера, чтобы взглядом время от времени касаться.

Другой, знаете, молитвы не понадобится.

«С любимыми не расставайтесь».

«С любимыми не расставайтесь».

«С любимыми не расставайтесь».

«С любимыми не расставайтесь».

Ни за какие деньги.

Вообще — ни за что.

А есть коровы,
только и знают, что жуют свою жвачку,
ничего не делают своими руками.
Не смогли бы, даже если бы захотели!
Пустяковый подарочек теленку —
и то не в силах.

Я бы вот как все книги разделил — приблизительно, конечно (просто для опыта, для теоретического эксперимента):

На те, в которых написано, как сделать жизнь хорошей, легкой и успешной.

И на те, в которых написано, как плохую, тяжелую и безуспешную жизнь прожить. Несмотря ни на что.

Первые пишутся дельцами от литературы — для тех, кто читать не умеет.

Вторые — романтиками для мизантропов.

(Где нормальные люди, вы спросите? А где вы их видели — нормальных?)

Первые продаются в книжных киосках, в метро, на вокзалах, вместе с иллюстрированными журналами. В книжных магазинах эти издания выставлены поближе к кассе, в ближнем зале — как будто специально для тех, кто вглубь забираться не любит.

Вторые — в книжных супермаркетах, по которым можно долго по залам ходить и книги перелистывать, и в которых никто не следит за тем, купишь ты все-таки что-нибудь или нет. Да, и еще иногда — в особых таких магазинах, где директору не все равно, что продавать. (Есть такие, только их в Питере мало).

Про первые я думать не буду, я их стараюсь не покупать.

А вот книга Володина — точно ко второй категории относится.

Да что там, есть улитки!
Им за всю свою жизнь
суждено видеть метр земли
максимум…

Я вот сегодня, с утра, думаю, что жизнь печальна. Я правда так думаю, чувствую, даже — вернее сказать — у меня уж как-то слишком многое не складывается; это мои, конечно, личные обстоятельства, но надо же так — чтоб некстати и по глупости, и не исправить уже ничего…

Это я вчера, напрасно…

Но речь-то не обо мне, о книге.

Я не буду цитировать последнюю строфу из этого стихотворения про собак, коров и улиток.

Вы посмотрите сами. (Стр. 698).

P. S. На панихиде по Володину (так называемой «гражданская панихида состоится такого-то, там-то и пр».) было немного людей. Человек триста. Я не был. Потому, что опоздал. То есть я не хотел опаздывать, я думал приехать попозже, когда уже станет спокойней — без этой трагической нервности, которая сопутствует всякому началу… Мне мнилось: «мероприятие» — панихида, и есть другие — близкие к нему люди, а я-то ведь не близок — так, некороткое знакомство (на театральной вечеринке, камерной, неофициальной — в общем, человеческой, но все уже поднабрались к концу и начали нести какую-то амбициозную чушь про суть и смысл, оправдываться и делиться планами, он стоял у стола и глазами искал не опорожненную еще бутылку,— моя жена сказала ему: «Может быть, вам уже хватит, Александр Моисеевич?» Что он ответил? «Деточка, не учите меня пить». Не грубо, скорее грустно, вежливо так),— да: и когда я подъехал к театру, уже было пустым фойе, женщина-капельдинер (билетерша, не знаю, как их теперь называть) запирала тяжелую дверь. «Все уже уехали в Комарово»,— сказала она.

Алексей Слюсарчук

А. Воскресенская, М. Рыжкова. В ожидании чуда

  • По оригинальному сценарию Е. Бедарева
  • Литературная обработка А. Воскресенская, М. Рыжкова
  • М.: Амадеус, 2007
  • Переплет, 384 с.
  • ISBN 978-5-9777-0016-0
  • 8500 экз.

В названии этой книги видится ирония, скорее всего не учтенная ее авторами. Что может ждать любой критик от текста, написанного на основе киносценария и уже в силу этого по определению вторичного, ибо первичен все же одноименный фильм. Критик может ждать лишь чуда: а вдруг книга окажется лучше фильма или — что бывает еще реже — просто окажется достойным продуктом. Вот так, «в ожидании чуда», я и продирался сквозь приключения девочки Майи, надеясь найти для себя что-то интересное. И вы не поверите — нашел! Не чудо, конечно, но тем не менее…

Потому что книга написана талантливо, несмотря на то что ее авторы остались в тени: на титульном листе отсутствуют даже их полные имена. Но авторы отнеслись к работе как подобает: без суеты, без пафоса, без выпендрежа создали произведение, которое интересно читать. Литература может передать то, на что не способен самый изощренный кинофильм. И все эти нюансы — душевные порывы героини, внутренние диалоги и монологи — переданы авторами со всей добросовестностью, на которую только способны люди, чей удел — литературная поденщина.

Перед нами история, которая на первый взгляд может показаться до ужаса банальной. Неуверенная в себе девочка Майя из замухрышки превращается в принцессу. Но благодаря некоторым ухищрениям со стороны авторов и введению в текст оригинальных персонажей книга сама становится оригинальной и перерастает свою вторичность.

Я не планирую смотреть фильм «В ожидании чуда». Мне кажется, что ничего нового и интересного я из кинозала не вынесу. Меня приятно удивила книга. Удивила тем, что доказала свою способность существовать независимо от фильма. Разумеется, этот текст не для эстетов. Но я уверен, своего читателя он найдет.

А М. Рыжковой и А. Воскресенской я хотел бы пожелать писать еще больше книг (только на сей раз на основе своих сюжетов) — у них это хорошо получается.

Виталий Грушко

Татьяна Щербина. Запас прочности. О прожитом и пережитом

  • М.: ОГИ, 2006
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 5-94282-413-4
  • 3000 экз.

Интерпретация: дубль два

Первая написанная мною рецензия на этот роман сослана в корзину, реальную или виртуальную — пусть каждый понимает как знает, в зависимости от особенностей собственных письменных практик и от сочувствия / несочувствия данному журналу, а значит, в какой-то мере и мне как рецензенту: так, например, если вы имеете обыкновение писать на бумаге, а журнал вам не нравится, логично предположить, что это происходит потому, что… ну и так далее. То, что первый текст-интерпретация оказался неудачным, не удовлетворил меня в полной мере, что мне не удалось найти нужных слов — как нельзя лучше свидетельствует о том, что роман Щербины более чем достоин внимания, что от него просто так не отделаешься, не ругнешь мимоходом, а заявить, что роман настолько хорош, что и анализировать его, пожалуй, не надо (прием, увы, слишком распространенный),— как-то не позволяет совесть. Следовательно, надо анализировать. Забраковав первый свой текст-комментарий, я стал думать, что же такое написать. В голову пришло следующее. Роман Щербины — мемуары. Модернистские мемуары. А что такое модернистские мемуары? Модернистские мемуары, воспоминания, реконструкции семейного прошлого — это такие воспоминания, в которых эстетическая составляющая поступков героев перевешивает этих поступков психологическую ценность. То есть, например, бабушка повествовательницы остается одна с двумя детьми от разных мужчин, у нее, что называется, депрессия, расстройство чувств. Так вот: у Щербины эта ситуация описывается так, что эстетическое впечатление от описываемой картины перевешивает психологический эффект: эта сцена (я не садист, то же справедливо и для других сцен, например для сцен семейного счастья) скорее красива, чем способна вызывать сочувствие, соучастие, прошибить на слезу. И вот я думал провести такую идею: модернистский роман преодолевает психологизм, пренебрегает им и делает описываемое предметом эстетического наслаждения. Однако, по здравом размышлении, все это оказывается не совсем верным. При чем здесь модернизм? Если вспомнить практически любые воспоминания, описывающие детство воспоминающего,— ***, ***, ***, да и даже *** (я нарочно не хочу называть никаких имен кроме имени автора разбираемого романа: к чему здесь они?) — то окажется, что все подобные воспоминания почти наверняка будут отличаться чертой, указанной мною в качестве признака модернистских мемуаров: эстетизированием всего описываемого в ущерб психологическим описаниям, способным вызвать при случае живой отклик. Почему так происходит? Видимо, такое, по преимуществу эстетическое, восприятие семейного быта (если он благополучен) — отличительная черта не то детского взгляда на мир вообще, не то детского взгляда в том виде, в каком его склонны вспоминать для себя взрослые. И в этом смысле присущее ребенку по преимуществу эстетическое восприятие действительности заражает воспоминания даже относящиеся к тем эпохам, в которые о модернизме и не слышали,— и ***, и ***, и даже воспоминания *** отличаются этой (преобладание эстетической установки) особенностью.

Единственная мысль, которую я склонен перенести сюда из отвергнутого варианта рецензии на роман,— это объяснение того факта, что одной из главных тем воспоминаний обыкновенно становится поиск каких-то скрытых закономерностей, того, что называется судьбой. Происходит это, как мне думается, потому, что в воспоминаниях — в этом их отличительная особенность и состоит — автор и персонаж совпадают. Становясь своим собственным автором, автор мемуаров конструирует себя как персонажа своей собственной жизни, и тут самым заманчивым безусловно становится — разобраться, почему все сконструировано именно так, и представить, какие еще варианты могли бы быть в принципе возможны. Не обходится без ненавязчивого присутствия гадалок и экстрасенсов и роман Щербины. Так, в числе прочего автор замечает: «В высшей инстанции с каждым подписан индивидуальный договор. Увлекательная задача — разгадывать, почему он такой, а не другой».

Композиция романа «Запас прочности» построена следующим образом. Роман состоит из двух параллельно развивающихся линий: линии бабушки повествовательницы и линии самой повествовательницы, и та и другая линии вырастают из детских воспоминаний автора-повествователя. Линия внучки начинается со смерти бабушки и плавно переходит от детских воспоминаний автора-повествователя к взрослым, чтобы вновь вернуться в детство и закончиться вместе со смертью бабушки. «Бабушкина» линия начинается с дореволюционных лет, тянется через годы Гражданской войны, революции, террора, Второй мировой и достигает своего пика в момент рождения внучки, также заканчиваясь бабушкиной смертью. Обе чередующиеся линии перекликаются друг с другом, задают друг другу вопросы, отвечают на них, задают в качестве ответных реплик новые — и так далее. Многое, как это бывает в жизни, выпадает из поля зрения героев, а «стартовая» ситуация, подобно задаваемой в игре «Жизнь» диспозиции, трансформируется по законам самой жизни так, что мельчайшие задатки героев реализуются тем или иным образом, оборачиваясь в конце их жизненного пути непредсказуемыми, но вполне закономерными последствиями.

В качестве заключения. В первом варианте рецензии я пытался провести ту мысль, что, ставя себя в своем романе на место собственной пережившей огромное число трудностей бабушки, Щербина прибегает к особого рода психотерапии, создает для себя свой собственный «запас прочности». Это, однако, насколько можно судить, не совсем так. Напротив, описывая бабушку зачастую наивной, описывая зачастую наивной и себя, Щербина, как мне кажется, отстраняется от себя самой, от собственных ощущений и пытается увидеть себя такой, какой ей самой виделась когда-то давно ее собственная бабушка: вопреки всем своим недостаткам — не мудрой, не идеальной — нет, а — да, это верное слово — в итоге все-таки победившей.

Дмитрий Трунченков

Павел Астахов. Рейдер

  • М.: Эксмо, 2007
  • Переплет, 416 с.
  • ISBN 978-5-699-21137-1
  • 25 100 экз.

Адвокат:
рыцарь в чем-то. Остальные — черно-белые

Перед нами один из многочисленных романов, описывающих новую правовую и экономическую реальность России 90-х посредством до спазмов знакомых клише: «дикий капитализм», «развал государства», «милицейский беспредел», «разграбление страны» и т. д. Список, далекий от полноты, но зато наверняка памятный всем, кто последние 10–15 лет включал телевизор или использовал газеты (для чтения). Собственно говоря, подобная беллетристика, не способная похвастаться ни шикарными переплетами, ни похвалами критиков, имеет мало шансов занять место в домашней библиотеке уважающего себя читателя рядом с фолиантами респектабельных мэтров. Но зато она не только давно уже стала господствовать в «акваториях» книжных развалов, но и смогла даже потеснить в «гаванях» книжных магазинов вечных классиков, точь-в-точь как когда-то рейдер Френсис Дрейк, получивший посмертную признательность автора за помощь в выборе названия романа, разгромил донельзя самоуверенную и до неприличия непотопляемую Великую Армаду.

Однако не пираты славной эпохи британского морского могущества дают в книге повод для лирических отступлений, а благородные рыцари Круглого стола. Именно их похождения являются той универсальной санкцией, которая заменяет в сознании главного злодея логическую мотивацию его гнусных поступков, для чего он даже создает виртуальную игру “Knights game”, где успешно использует накопленный опыт в условных розыгрышах средневековых ристалищ. Так что его исторические фантазии, в которых сэры-рыцари — всего лишь «разводилы» своего престарелого короля и «рейдеры» по отношению друг к другу, являются ничуть не худшим способом образного постижения истории, чем аналогичный «заброс» предприимчивого янки конца XIX века ко двору короля Артура в Раннее средневековье, осуществленный Марком Твеном.

Если главный негодяй присваивает себе имя предателя «Мордреда», то место благородного «Ланселота» официально остается вакантным на всем протяжении романа. Хотя в разных ситуациях его «доспехи» примеряют на себя и положительный герой — жутко популярный адвокат душка-телезвезда Артем Павлов,— и все его друзья по очереди, каждый — на своем посту, верный присяге и помогающий торжеству справедливости, примеряет их даже (в совершенно неожиданных местах, но так по-простому и уместно!) президент Путин. Вообще, роман изобилует громкими именами и событиями, в нем буквально, по меткому выражению Лермонтова, «смешались в кучу кони, люди» — с той лишь разницей, что «кони» здесь было бы правильнее писать с большой буквы, поскольку из всех представителей фауны в романе поминается только президентский лабрадор. И даже простодушные подмены имен и названий, вроде олигархов Владимира «Батанина», Алексея «Верибоски» и Марка «Фрида», владельца «Вольты», а также известного юриста Михаила «Борчевского», спикера «Грызунова» etc.,— настолько угадываемы, что не обязательно быть регулярным подписчиком газеты «Коммерсантъ» (тоже переделанной явно играющим в поддавки автором в «Комендантъ»), чтобы их разгадать.

За столь приятными, но не слишком унизительными для самолюбия читателя словесными «перевертышами» выстраивается сюжетная линия, удавшаяся в тех местах, где автор, основываясь на профессиональном знании вопроса, вводит нас в подробности рейдерских захватов или судейско-милицейско-эфэсбэшной рутины, но сильно «смазывающаяся» там, где отдается традиционная для этого жанра дань описаниям «красот родной природы» и альковных похождений героя. При этом рыцарская вера П. Астахова в то, что добро завсегда побеждает зло, выглядит убедительно сама по себе, но доказывается, увы, не всегда правдоподобно. Так, например, то, что сын Председателя Верховного Суда может оказаться преступником, больших сомнений почему-то не вызывает, в отличие от того, что он, будучи отпущенным на свободу, раскается и станет послушником в монастыре. Или, скажем, в то, что Путин способен вызвать «на ковер» любого губернатора и «извалять» его на этом ковре по всем правилам политического дзюдо, верится вполне охотно, но в то, что этот самый губернатор не только станет защищаться (?), но и перейдет в нападение (!), покусившись на самого Путина (!!!),— верится уже с трудом.

Впрочем, воображение любителей приключенческой литературы про подлых пиратов и великодушных рыцарей, и чтоб непременно с хорошей концовкой, распалит отнюдь не фактологическая точность, а сюжетные изгибы и необычное сочетание жанров. С этим-то — вызвать интерес и подержать его немного в приятном напряжении — автор справился успешно. Ну а кто не верит ни в какое «дерзанье помыслов высоких», пусть читает Сергея Минаева: там про то же, только цинично!

Евгений Держивицкий

Игорь Симонов. Приговоренные

  • М.: Время, 2007
  • Переплет, 272 с.
  • ISBN 5-9691-0183-4
  • 3000 экз.

Суд автора

Есть такой фильм, вы, наверное, его смотрели — «Ворошиловский стрелок». Поставил фильм режиссер Говорухин. В этой картине речь идет о человеке, который вершит суд над тремя подонками, изнасиловавшими его внучку. Так вот. Сюжет романа Игоря Симонова «Приговоренные» почти полностью совпадает с сюжетом «Ворошиловского стрелка». «Почти», потому что Симонов намеренно усложнил историю о несчастном палаче поневоле и сделал ставку на психологические коллизии и на внутренний мир персонажей. Фильм Говорухина был нарочито примитивным, режиссер просто хотел донести до народа ясную мысль: если не мы, то кто же? Симонов играет по другим правилам. Ему важно не оправдать своего героя, а показать несовершенство окружающего мира. Отсюда целый комплекс проблем, которые писатель ставит в своем произведении.

Неоднозначно уже название романа. Приговоренные это не только те, кто изнасиловал и убил дочь главного героя. Приговорены все: и отец (его зовут Андрей), и дочь, и девушка Катя (возлюбленная Андрея), и, разумеется, трое подонков, вышедших из тюрьмы для того, чтобы стать жертвами… Кульминационный момент романа приходится на 19 августа 1991 года — следовательно, приговорена вся страна. Суд вершит вовсе не Андрей, а автор книги. Его мироощущение, убедительно переданное, таково: жизнь жестока не только к тем, кто в чем-либо виноват, но вообще ко всем, кто имел несчастье родиться в этом мире.

Читая роман, мы имеем дело с рефлексией: в первой части это переживания Андрея, а во второй — переживания Ивана, одного из насильников, который, выйдя из тюрьмы, сам обзавелся семьей.

Взаимоотношения палача и жертвы (при том, что оба героя попеременно оказываются то в одной, то в другой роли)… Эта тема могла бы быть раскрыта автором интересно и непредсказуемо. Но, увы, в романе она прописана слишком банально. Пусть автор пропускает идею о том, что добро и зло поменялись местами. Пусть он заставляет читателя жалеть Ивана, который теперь тоже растит дочь. Из этого ничего не следует. Проблема есть, но она до того затерта всем предыдущим культурным и литературным наследием (и в том числе вышеупомянутым фильмом Говорухина), что внутри текста становится просто неинтересной.

Включение в роман исторической составляющей (августовские события) также видится мне наигранным ходом. Идея Симонова ясна — он хотел показать, как на фоне рушащейся страны рушатся людские судьбы. На мой взгляд, это тоже банально. И вот из таких банальностей автор и строит душещипательную историю о людях, приговоренных самой жизнью.

И философские размышления, и сложная композиция, и простой, доходчивый язык не спасают роман Симонова. Автор пытается задеть самые чувствительные струнки души читателя, и это ему удается. Но у автора не получается придать своему тексту ту остроту, которая необходима для того, чтобы текст стал художественным. Внутренние посылы героев прописаны не совсем внятно; создается ощущение, что Симонов хочет завлечь публику шокирующим сюжетом. Но каким бы ни был сюжет, с какой искренностью он ни был бы воплощен в жизнь, литература не допускает штампов. Литература не верит слезам. Поэтому читатель не должен идти на поводу у автора, который хочет вывести его из душевного равновесия. Это был бы слишком легкий путь.

Виталий Грушко

Николай Глазков. Хихимора

  • М.: Время, 2007
  • Переплет, 536 с.
  • ISBN 978-5-9691-0180-X
  • 2000 экз.

«Конечно,
разумеется,
Впрочем,
надо полагать…»

Николай Иванович Глазков, «общепризнанный непризнанный гений», сам же и подсказал мне интонацию этого отзыва. Слово «гений», кстати, едва ли не чаще всего встречается в его словаре. В восемнадцать лет сочинил такие строки:

Я гений Николай Глазков,
И в этом вся моя отрада…

Северянина тогда еще не читал, но, прочитав, решил, что он лучше Северянина.

Похоже, собственная гениальность была главной темой Глазкова. С этим поэтическим эгоцентризмом слегка запоздал. Выборы короля поэтов давно стали достоянием комической хроники ушедшей эпохи. Умер, пережив свою славу, член КПСС Валерий Брюсов, тихо скончался Хлебников, повесился Есенин, застрелился Маяковский, скудно доживал в эмиграции Северянин. А молодой Глазков тут-то и принялся хулиганить, прославлять богемное пьянство и самовыставляться. В поэтическом плане это было не актуально, в социальном — несвоевременно и опасно. Конец тридцатых. За то и пострадал. Печатать его не хотели. Совсем близко была война.

Непечатаемый в советское время поэт автоматически считался у нас диссидентом. Такой слух был и о Глазкове (о нем долгое время только и были слухи). Но нет, никакого диссидентства в Глазкове не было. Конечно, разумеется, ум иронический, и какой же власти это приятно, но на сатиру, даже и в ультракоммунистическом духе Маяковского, не шел. Почти не шел. Ну, разве, такое:

Холодно на планете,
И пустоты не убрать ее.
Ненастоящие дети
Что-то твердят по радио.

Почувствовать, что это написано в расстрельные тридцатые, можно только с очень обостренным историческим слухом.

Что-то он, конечно, видел и недолюбливал. Но общепринятый патриотизм сомнения нивелировал, не принимал их, с ними не мирился. Отечественный восторг был много сильнее:

На складах картофель сгнивал
и зерно,
Пречерствый сухарь
голодающий грыз,
И не было хлеба, картофеля, но
Я все равно любил коммунизм.

И с этим-то откликом на голод запоздал, война уже надвигалась (стихотворение 1940–1941 годов).

Эпоха шла мимо, ощущение собственной гениальности (при самоиронии, конечно, надо полагать) было генеральным. Но даже и непризнанность свою прощал власти родной по определению:

В искусстве безвкусью платили дань,
Повылезло много бездарных подлиз.
Меня не печатали. Печатали дрянь.
Но я все равно любил коммунизм.

Беда была не только в том, что не попал в хор. Хоть бы с обэриутами, что ли, сдружился. Но беда была, повторяю, не в этом. Может быть, в прошлогоднем романтизме и социальной глобальности мечты, которые уже не достигали слуха оглушенного реальностью современника. Поэтому и в самой потаенной надежде своей был обречен:

Истину глаголят уста мои,
Имеющий уши, услышь!

Никакой истины, кроме свежего взгляда на предметы, у Глазкова, конечно, не было. Впрочем, для поэта достаточно. И вообще поэт не летописец. Хотя даты под стихами добавляют абсурда, который в стихах все же вполне умеренный. Тридцатые, сороковые, пятидесятые, шестидесятые, семидесятые. Ничего о жизни. Ну, почти ничего. Об исторических датах вспоминал, но как-то невпопад, с опозданием на десятилетия, и вполне ординарно, как могли бы вспомнить Иванов и Петров, не говорю уж, Сидоров:

Однако, позабыв все беды
И грусть четырехлетней тьмы,
День исторической Победы
Как счастье ощущаем мы!

Почему-то 1979 год. Почему вдруг вспомнилось? А почему за год до этого:

Настанет год — России добрый год,
Когда спадет подъем болотных вод…

С временем Глазков, определенно, знаком не был. Зато к концу жизни подружился с природой. Как, вообще говоря, и происходит обычно с чудаками и эксцентриками. Начал писать, что тебе поздний Заболоцкий:

За добротой побрел в леса,
Туда, где благодушны воды,
Радушны лиственные своды,
Разумны птичьи голоса.

Сколько властей пережил! Ни про одну ничего не узнали. Про Сталина написал, как всегда, запоздалое стихотворение, из которого стало известно, что успел что-то написать во славу вождя. В сборнике этого стихотворения, конечно, нет. Из надиктованной Давиду Самойлову автобиографии узнали о друзьях. Как правило, ироническое и с любовью к себе: «Весь Литинститут по своему классовому характеру разделялся на явления, личности, фигуры, деятелей, мастодонтов и эпигонов.

Явление было только одно — Глазков.

Наровчатов, Кульчицкий, Кауфман, Слуцкий и Коган составляли контингент личностей. Израилев был наиболее яркой фигурой, Хайкин — самым замечательным деятелем, Кронгауз — наиболее выдающимся мастодонтом. А эпигоны были все одинаковые».

Татьяна Бек в перепечатанном в книге эссе назвала Глазкова поэтом выдающимся. Наверное. То есть, конечно, разумеется. А почему бы и нет? Тем более и сейчас ведь опасно молвить слово против:

И я, поэт Глазков, не принимаю
Людей, не принимающих меня.

Николай Крыщук

Мария Штейнман. Гений. Инструкция по применению. Дневник иррациональной девушки

  • М.: Эксмо, 2007
  • Переплет, 320 с.
  • ISBN 978-5-699-20621-6
  • 10 100 экз.

«Гений». После использования утилизовать!

Современная российская масс-культура живет, похоже, под лозунгом «Наш ответ Керзону». Был такой незадачливый министр иностранных дел Великобритании, стремившийся во что бы то ни стало задушить молодую Советскую республику, за что и удостоился персональной пролетарской дули, изображение которой еще долго украшало разные митинги и демонстрации. Кто бы сейчас помнил об этом проходном политике начала 20-х годов ХХ века, не стань его имя составной частью целого почина, много позже сформулированного в бессмертном наказе «Догнать и перегнать Америку»? Пролетарская культура, однако, канула в лету, а вот агитационный прием, завещанный анонимными бойцами идеологического фронта, остался. На радость читателям в том числе.

Началось все не так давно. Еще Айрис Мердок, хорошая писательница и по совместительству соотечественница лорда Керзона, прославилась в 60-х серией рассказов, в легкой и приятной форме раскрывающей особенности женского мировосприятия. Ее женщины делали это в разных житейских ситуациях и с разными мужчинами. В новелле «Ангел-хранитель» таким мужчиной оказывается, например, юный маньяк-романтик, убивающий всех, кто обижал главную героиню,— не по ее просьбе, конечно, а по велению чистого сердца, как и положено любому ангелу, вмешивающемуся в людские дела. Мердок снискала несметное число последовательниц в выбранном ею жанре, стиль которых можно было бы условно охарактеризовать так: «слишком длинно для “Cosmopolitan” — но зато не про войну!»,— поэтому-то она, доживи до наших дней, была бы приятно удивлена, увидев, как разумно они распорядились ее наследством. Размах учениц, надо думать, тоже не оставил бы ее равнодушной: тут и «культовый» (хотя нет, долой кавычки! Просто — культовый) «Дневник Бриджит Джонс», и совсем даже не феминистский сериал «Секс в большом городе».

Жанр женского психо- и эмоционального анализа, основанного на собственном (т. е. подразумевается — всегда богатом) опыте автора, столь же многообразен, как и перечень мест, где может оказаться современная женщина. И стоит ей оказаться в этих местах, как жизнь сразу создает ей интересную ситуацию, о которой можно написать целую книжку в ожидании прихода следующей ситуации,— и так далее, бла-бла-бла. Тут-то, в память своих прабабушек, отвечавших когда-то аристократу Керзону со всей своей рабоче-крестьянской прямотой, и подоспели «ответы» их эмансипированных правнучек: благо, материала для этого в новой России накопилось на два стабфонда. И сразу стало понятно, что если, скажем, красота русских женщин — все еще котирующаяся категория, то все эти рассказы про их особую душевность, верность и бескорыстность — стереотипы времен декабристок. Во всяком случае, именно на этом они сами и настаивают: что в бытописании гламурной жизни Оксаны Робски, что в автобиографии политического профессионала Ирины Хакамады, надо думать, заключен наш ответ уже мемуарам Моники Левински.

Так что книжка Марии Штейнман имеет столь же много шансов затеряться в ворохе похожих на нее книжек, сколько звонких имен российской нови в разных жизненных ситуациях произносит ее героиня. Центральное же место, впрочем, в романе и сердце Маши занимает только один великий — хотя и немного потасканный — актер, которого она отказывается называть иначе как Гений. Гений входит в ее жизнь где-то на середине романа, течение которого (читай: отвлечение героини на других мужчин) изменяет разве только скорость, но никак не направление. Ввиду чего остается загадкой: как девушка, сумевшая создать «инструкцию по применению Гения», может одновременно называть себя «иррациональной»? Это как-то нелогично, что ли, да простят мне читательницы этот тривиальный шовинизм! И еще: говорят, что XXI век будет веком женщин. Если он будет веком таких женщин, то нам впору задуматься о своем «ответе Керзону». Как, мужики?

Евгений Держивицкий

Мария Павлович. Люксембургский сад

  • СПб.: Амфора, 2006
  • Переплет, 480 с.
  • ISBN 5-367-00284-6
  • 5000 экз.

Серафима Михайловна Миронова — молодая учительница частной гимназии, где учатся отпрыски олигархов и министров. В один прекрасный день она становится пешкой в мошеннических делишках, связанных с похищением картины, акциями, мнимыми любовными интригами, бриллиантами, зваными ужинами, Куршевелем, и прочая, и прочая… Бросить порочный круг мешают неопределенные чувства к мужчине, который ее в эту катавасию втянул. В самом деле: ради него, таинственного Мишеля, и крокодила в школьном зооуголке поцеловала, и акриловый маникюр сделала, и в обморок на VIP-балу упала, а он, негодяй, повез ее в Париж, заказал в королевские апартаменты шампанское, сигары и презервативы, а сам тут же ускользнул к себе в номер. Покуда Сима недоумевает и шмыгает в жилетку брату-журналисту (находчивому парню с линией поведения типа «Фигаро здесь — Фигаро там»), в книге разворачивается параллельный, мягко скажем, не весьма важный сюжет о шайке проходимцев, на этот раз бразильских. Карнавал, танцы, горячие прикосновения, экзотическое небо и знойная любовь… Что уж тут поделаешь, штамп на штампе сидит и штампом погоняет. В истории с «училкой» тоже использован далеко не самый ловкий литературный трюк: взять за шиворот героя, безликого и забытого судьбой, и погрузить его с головой в чужеродный контекст. При этом персонаж отчаянно бултыхается и ничего не понимает, однако «стремительный круговорот событий» уводит его все дальше и дальше от устоявшихся целей и идеалов, провоцируя своего рода эволюцию, в результате которой наш с вами персонаж из Акакия Акакиевича превращается в Джеймса Бонда.

Вот и здесь — была серенькая мышка, а стала очень даже ничего себе красотка с гибким умом шпионки и задатками супер-стервы. Да, в подобных книгах нередко встречаются дешевые крайности! Частная гимназия — так непременно № 1 и непременно имени Пушкина, проходимец и лгун — обязательно наглый красавец в дымке загадочности, а если грудь — то во что бы то ни стало силиконовая и пятого размера. Прорехи в дурно продуманной афере с весьма невнятными связями между причиной и следствием усердно продуваются пылью, которая гонится в глаза читателю на протяжении почти пятисот страниц. А это порядком утомляет.

Интересно, почему на обложке написано «Основано на реальных событиях»? Сомневаюсь. Жизнь, конечно, штука странная и непредсказуемая, но не настолько нарочито глупая.

Надежда Вартанян

Людмила Петрушевская. Квартира Коломбины

  • СПб.: Амфора, 2007
  • Переплет, 416 с.
  • ISBN 978-5-367-00411-3
  • 5000 экз.

«Я в Москве не летаю»

О д и н говорит:

Жизнь тяжела, кто спорит; тяжела в смысле достатка, вернее — недостатка. Недостатка жизненных средств, я имею в виду. Существование этих самых средств самой жизнью ставится под вопрос. А потому вопрос осуществления жизни как таковой полагается несущественным.

Спрос определяет предложение, которое, в свою очередь, формирует спрос. Собственно, помимо этих двух взаимно ориентированных институций ничего нет. То есть совсем ничего.

Я, может быть, немного преувеличиваю, но в принципе…

Если кто не производит в смысле потребления, тот вообще, считается, ничего не производит.

Эти, с позволения сказать, «товарно-денежные» отношения распространены и в сфере обмена духовным опытом, или, вернее, они распространяются и на сферу создания произведений искусства.

Я вот спросил одного литератора (хорошего, между прочим), который и сценарии для кино пишет, и собственно литературу для чтения, — я спросил его: отчего вот это вот (не буду приводить название) — это проза, а это, например,— сериал, и какая между всем этим разница.

Он мне знаете что ответил?

«Да, блин, что закажут».

Это хороший, правильный ответ. А как еще?

Драматургия сейчас вообще «не идет» — это по мнению издателей, редакторов и людей сведущих; издавать ее смысла нет: раскупаться не будет.

(Судя по всему, самое доходное производство сейчас — телесериалы. А по соотношению цена/качество — рекламные тексты и краткие обзорные статьи [«Мартин Хайдеггер за 90 минут»].)

Д р у г о й говорит:

А если не входить в практические соображения и эту необходимость писать что-то, а потом делиться написанным с незнакомыми людьми (читателями, зрителями) попытаться осмыслить с позиций не физических, а, наоборот, метафизических. Ну, как выразился бы «нищий духом» — что Бог дал?

Драматургия — это по определению литература для сцены. Драматург, как я понимаю, пишет на выдохе. (В отличие, скажем, от прозаика, который пишет и на вдохе и на выдохе, подряд.) Ведь актерам этот текст придется произносить, а попробуйте сказать что-нибудь на вдохе… Оттого, наверное, в драматургии и буквы не равноценны — гласные как бы занимают больше места (а ударная вообще за две полагается), и длина слова определяется не количеством букв в нем вообще, а количеством тех букв, что произносятся. Так складывается ритм текста.

Есть даже практика такая, я слышал, эвритмическая — не знаю доподлинно, но что-то связанное с энергией звуков.

Вы скажете — кого это заботит?

О д и н говорит:

Верно, никого.

Д р у г о й говорит:

Но ведь воздух мы вдыхаем, и выдыхаем независимо от нашего желания, а вместе с воздухом еще и прану — жизненную энергию, и попробуйте этот процесс прервать волевым усилием…

Я не собираюсь ничего исследовать или доказывать, мне обидно просто, что вместо божественных, природных, космических — каких угодно — энергий, которые, независимо от того, признаем мы их существование и важность или нет, проницают всю нашу жизнь, нас все больше интересует конвертация товара в валюту и обратно.

О д и н говорит:

И меня интересует. Денег-то не хватает.

Д р у г о й говорит:

А жизнь-то идет.

Где?

Ну, где-то внутри идет.

У какой-то женщины, которая вы даже не знаете как выглядит, да это и не важно; и у вас тоже внутри идет, если, конечно, вы еще… (не буду эту фразу продолжать, самому жутковато становится).

Голос р е б е н к а:

А когда я спал, ко мне луна прилетала на крыльях. У нее глазки черненькие, я ее не боялся. Она такая красивая была, вся развивалась. Она мне ничего не сказала. Я ей все рассказал про мою беду. И она мне сказала: «Я в Москве не летаю». (Людмила Петрушевская «Три девушки в голубом»).

У Окуджавы помните как:

Каждый пишет, как он слышит,
Каждый слышит, как он дышит…

Петрушевской вон книгу издали же, хотя ее пьесы не для печати написаны, а для других людей. Просто не все же нам мертвыми вещами обмениваться, живою жизнью тоже надо.

Алексей Слюсарчук

Людмила Агеева. В том краю…

  • СПб.: Алетейя, 2006
  • Обложка, 300 с.
  • ISBN 5-8932-9912-4
  • 1000 экз.

Людмила Агеева живет в Германии и пишет рассказы. Полтора десятка ее рассказов собраны в книгу «В том краю…». Здесь есть автобиографическая проза о жизни в послевоенном Ленинграде, об учебе на физфаке и работе в Оптическом институте. Есть выдуманные истории. Старушку выживают из коммуналки, и она умирает. Ребенка крадут друг у друга мать с отцом. Артистку убивают кагэбэшники. Жена, насмотревшись на счастливого мужа с очаровательной любовницей, заказывает его киллеру. Еще одну старушку выселяют из коммуналки, а потом убивают. Есть даже один фантастический рассказ про девушку, в присутствии которой останавливаются все часы. Есть байки из жизни советских физиков. Есть физиологические очерки о постсоветском Петербурге, о Мюнхене, о русских в Германии. Местами забавные, местами трогательные, это, в общем, неплохие рассказы.

Чтобы написать неплохой рассказ, достаточно ровного, чистого языка, житейской мудрости и бытовой наблюдательности. Но чтобы написать такой рассказ, прочитав который бросишься к другим: «А вы читали?..» — нужно нечто большее. Нужна магия слова, мощная мысль, невозможная оптика вглядывания в мир. Ничего из этого в «том краю» нет. Поэтому автору этих рассказов хочется сказать: «Пишите, пишите, вам зачтется»,— а их читателю: «Да нет, бросьте, ничего там нет».

Тираж этой книжки — хорошо, если весь,— разойдется с автографами по друзьям автора. Сборник неплохих, но удручающе бескрылых рассказов доброго приятеля и хорошего человека будет на своем месте на полке дружеской библиотеки. И Бог с ним.

Вадим Левенталь