Памяти воображаемых

  • Мэтью Грин. Воспоминания воображаемого друга. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013.

То, что Карлсон на самом деле не живет на крыше одного из домов Стокгольма, мне стало известно в 24 года. День, когда я узнала, что «в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил» — вымышленный друг Малыша, отмечен в календаре черным цветом. Открытием было и то, что у 65 % процентов детей есть воображаемые друзья, которые существуют очень недолго. Когда дети попадают в сад, их друзья исчезают. Редко кому из воображаемых удается дотянуть до школы.

Будо продержался на земле более пяти лет. Для таких, как он, это очень много. На свет Будо появился в прекрасном «нутри» аутичного позднего ребенка Макса, который не любит, чтобы к нему прикасались, не разговаривает с незнакомцами, всегда дожидается ответа на вопрос и знает все о солдатах, войнах и авианосцах. Мама Макса называет Будо воображаемым. Он не согласен. Макс тоже. Без Будо Максу пришлось было плохо, и он злится, если друга долго нет рядом. «Мне надо было пописать, а тебя не было, чтобы посмотреть, занята ли кабинка или нет, — говорит Макс. — Мне пришлось стучать в дверь».

От по-июльски раскрашенной в зеленый цвет книги (фамилию американского писателя Мэтью Дикса, судя по всему, тоже не забыли окунуть в тюбик!) можно было ожидать чего угодно, кроме желания перелистывать страницы одну за другой без перерыва на обед и сон. Чего угодно, кроме шелеста мыслей о любви к ближнему и готовности послужить ему своей жизнью и смертью. «Воспоминания воображаемого друга» заставили хохотать, пугая соседей (когда текли слезы, я пускала их по внутренней стороне щек), и верить.

Роман Джонатана Фоера «Жутко громко и запредельно близко», в котором повествование ведется от лица одиннадцатилетнего Оскара Шелла — мальчика с синдромом Аспергера, — удивил. А прочтенное позже «Загадочное ночное убийство собаки» Марка Хэддона при всей трогательности героя Кристофера Буна, страдающего аутизмом, вызвало однозначную реакцию: «Было». В эту же стопку книг, по прогнозам британских ученых, должны были попасть и «Воспоминания». Однако умка-Будо сумел рассказать подобную историю по-другому.

«…Иногда трудное и правильное — это одно и то же», — говорил он, отправляясь за помощью к Освальду, единственному из воображаемых, который дружит со взрослым человеком. Для того чтобы вытащить Макса из беды, Будо приходится бороться с собой. Он сомневается. Будо страшно. Борьба оказывается — на смерть.

«Я чувствую, как горячие слезы текут по моим щекам… Я плачу о себе.

— Я бы хотел верить в Небеса. Если бы я знал, что для меня тоже есть Небеса, я бы точно спас Макса. Я бы знал, что где-то для меня есть место, и мне не было бы страшно. Но я не очень-то верю в Небеса, а в то, что есть Небеса для воображаемых людей, совсем не верю. Говорят, Небеса только для людей, которых создал Господь, а меня сотворил вовсе не Господь. Меня сотворил Макс.

Я улыбаюсь, когда говорю о Максе как о боге… Бог для одного. Бог Будо».

Бояться не стоит. Просто нужно быть уверенным в вещах невидимых. В сущности, «вера означает быть достойным дружбы». Кому, как не воображаемым, об этом знать!

У мира вымышленных друзей есть свои особенности. Во-первых, он существует! Во-вторых, мало кто из таких, как Будо, имеет человеческое обличье: один из них, например, «похож на ложку ростом с мальчика, с круглыми большими глазами, крохотным ртом, а ноги и руки у него как палки. Он весь серебряного цвета, и на нем нет одежды, но она ему и не нужна, потому что, если не считать рук и ног, он просто ожившая ложка». В-третьих, нет воображаемых друзей, способных прикасаться к реальным предметам (кроме Освальда). Воображаемые грустят и радуются, плачут и смеются вместе со своими детьми. И исчезают.

«Когда я исчезну, он даже не вспомнит обо мне. Я буду всего лишь историей, которую когда-нибудь Максу расскажет его мама», — сокрушается Будо.

Его приятельница, воображаемая фея Тини, обещала: «Я расскажу о тебе другим… Расскажу всем воображаемым друзьям, кого встречу. Я скажу им, чтобы они передавали твою историю всем знакомым, чтобы мир всегда помнил о том, что сделали Освальд Великан и Борец Будо Великий для Макса Дилэйни, самого храброго мальчика на свете».

Тини когда-нибудь тоже исчезнет. Может, очень скоро. Ее другу четыре года. Меня создал Господь, возможно, я задержусь на земле чуть больше Тини и поведаю историю о силе любви и дружбы своим детям, а они — своим воображаемым друзьям.

Спи спокойно, Будо.

Анастасия Бутина

Мария Галина. Куриный Бог

  • Мария Галина. Куриный Бог. М.: АСТ, 2013

«А я слыхала, они когда-то спасали утопающих. И ещё рассказывают про одного рыбака — как он взял в жёны тюленью деву. Спрятал её шкурку, и она не могла перекинуться обратно. И она жила с ним и родила ему детей. А потом ветер хлопнул дверью и шкурка упала с притолоки. Тюлениха натянула её — и всё…»

Тюлени — они, вообще, люди как люди. Живут чисто. Девы тюленьи, говорят, красивы, а парни — ну, они и есть парни. Словом, не хуже наших. Только глаза у них уж больно круглые, как будто всё время они чему-то удивляются. Столько веков бок о бок с людьми живут, а всё удивляются, всё им кажется странно: и быт наш странен, и наука им наша странна, и культура, и политика — политика в особенности. У них даже присказка есть, у тюленей: «когда политика выступает против древних сил, древние силы остаются в дураках».

Древние силы тюлени очень уважают, и всякие разные тысячелетние традиции и законы соблюдают до последней буквы. У них даже этнографы и фольклористы консультируются, потому что никто лучше тюленей не разбирается в тысячелетних традициях и законах. Если тюлень проконсультировал, можно уже ни в какие справочники не заглядывать, сразу писать статью научную или там диссертацию.

Они, тюлени, нередко заходят в кавярны, — ближе к вечеру, когда там соберётся побольше народу. Сядет такой с круглыми глазами и в старомодном костюме, возьмёт большую чашку кавы, и давай рассказывать про всякие диковинные дела, про далёкие звёзды да про подземные океаны, про белую королеву на запретном острове да про войны людей с фоморами, а ты только слушай, разинув рот. За каву они всегда расплачиваются старым золотом, поднятым со дна морского, но сами к этому золоту и всяким прочим сокровищам совершенно равнодушны, а вместо денег у них камешки дырявые — те, которые найти считается к счастью. Только мало кто знает, что, найдя такой камешек на берегу моря, не следует забирать его с собой, а надо загадать желание и бросить камешек в волны, и тогда желание наверняка исполнится.

Литературу они нашу человеческую любят, потому как сами горазды сочинять истории, и ещё к девам человеческим свататься. Они, в отличие от лис или там медведей, дев не воруют, это у них не в чести, а если молодой тюлень, не сдержавшись, всё-таки утащит деву к себе в море, его свои же и засмеют, а то и совсем выгонят. Рассказывают, будто бы один тюлень — наследник старинного рода, влюбился однажды в человеческую деву и посватался к ней, а она его отвергла, потому как у неё уже был свой человеческий жених, да и глаза тюленьи — круглые, удивлённые — ей пришлись не по вкусу. Ну а этот человеческий жених возьми да и брось её прямо накануне свадьбы. Дева, понятное дело, топиться побежала, забралась на утёс и с него — в море. А тюлень-то отвергнутый к ней на выручку и бросился, и ведь спас дуру, только сам угодил в зубы касатке.

Кто что говорит: то ли совсем погиб тот тюлень, то ли удалось ему кое-как из касаточьей пасти вырваться, а только в том приморском посёлке после этого случая появился парень с круглыми тюленьими глазами, а лицо всё и руки его шрамами исполосованы. Приходил по вечерам в кавярну «Под синей лампой», сидел подолгу, неторопливо каву потягивал, истории свои рассказывал. Интересно рассказывал. Потом — исчез. Только истории его — причудливые, фантастические — Мария Галина записала. Они и составляют этот сборник.

Анаит Григорян

«Страстное томление по жизни»

  • А. Адамович, Д. Гранин. Блокадная книга. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2013. — 544 с. (+вклейки, 32 с.)

Все на Земле подвластно измерению. Километрами определяется путь, градусами — холод, граммами — хлеб, литрами — вода. И только мера человеческих страданий, равно как и мера стойкости, не поддается рациональному вычислению.

Люди, которые хотели жить мирно и счастливо и не отстаивать в ежеминутной борьбе право на мечты, надежду, право на саму жизнь, в течение 872 дней были обречены на героизм. «Блокадная книга» звучит их голосами — смущенными, робкими. Голосами тех, кто долгое время в молчании хранил свой подвиг. Углубляясь в пережитое, они иногда прерывают рассказ на самых страшных и болезненных эпизодах и, словно ожидая скептического отношения к их памяти, произносят: «Вы, может быть, и не поверите…»

Сорок лет назад истории нескольких сотен блокадников были перенесены на бумагу Алесем Адамовичем и Даниилом Граниным. Стереотипное представление о блокаде как о героической эпопее сопровождалось в то время массовым беспамятством, намеренным забвением цены победы, фальсификацией числа погибших горожан. Под флагом милосердия к душевным ранам советского народа об ужасах войны не говорили. Табу подверглась и история 29-ти месяцев невыносимых испытаний. Этот заговор молчания подспудно поддерживался властью с 1948 года, когда первые страницы были вшиты в «Ленинградское дело» — плод кощунственной ревности Кремля к славе города-мученика.

Отголоски репрессий коснулись и «Блокадной книги». «Идеологически вредно», — постановили в Смольном, до 1984 года запретив ее издание в Ленинграде. Гуманистический труд невероятной силы, целью которого была правдивая и лишь поэтому безжалостная повесть о человеческой душе, переиздан в новом тысячелетии с восстановленными главами и купюрами.

«Нас интересовали истоки, — сказано в одном из авторских отступлений, — то, как рождалось у тех или иных людей сознание необходимости терпеть любое лишение во имя победы, как возникал, формировался дух стойкости, сопротивления, сохранявший непреклонность и человеческое достоинство в самых отчаянных обстоятельствах». Разделение книги на две главы позволило в первой части обратиться к лейтмотивам блокадных воспоминаний. Обстрелы, введение карточек, сокращение продовольствия, голод, высокая смертность, лютый мороз… И при этом — свобода, благородство, неутомимая борьба, участие, помощь, бескорыстная любовь! «Ни разу… ни до, ни после блокады, я не имел такой осознанной и определенной цели в своей жизни», — замечает один из рассказчиков. Это, казалось бы, сугубо личное впечатление созвучно переживаниям многих его современников — людей одной, общей судьбы.

Как городской воздух очистился от смога из-за перебоя в работе заводов и автотранспорта, так прояснилось и замутненное суетой человеческое восприятие. Образ ленинградца времен войны удивительно контрастен. Закутанный в пальто, шарфы и ватные одеяла, истощенный до неузнаваемости, так, что сложно было определить не только возраст человека, но и его пол, каждый блокадник был внутренне обнажен. Пороки и добродетели принимали утрированный характер. Линия фронта проходила в душе этих людей: помимо внешнего врага, ленинградцу приходилось бороться с самим собой, неуправляемым пищевым инстинктом. В опустевшем городе, который покинули даже звуки — смеха, музыки, щебета птиц, — что удерживало их от эгоистической вседозволенности и отчаяния?

«Страстное томление по жизни» — так определили спасительное чувство А. Адамович и Д. Гранин, посвящая вторую главу «Блокадной книги» трем дневникам. Где еще столь явственно проступают душевные язвы, как не в этой форме письма? Подневные заметки фиксируют заблуждения и надежды, перемену в характере, медленное угасание жизни и возрастающую крепость веры. Авторы выбранных дневников — девятиклассник Юра Рябинкин, мать двоих детей Лидия Охапкина и пожилой директор Архива Академии наук Георгий Алексеевич Князев. Три незнакомых друг другу человека, три разных взгляда на мир, и… боль — одна на всех. Острая, обжигающая сначала, она притупляется с каждым месяцем войны, врастает в душу блокадника и саднит день за днем, год за годом. Дневники беспощадны. Не только потому, что пишущий их не знает о победе, о том, проснется ли он завтра и что ждет его рукопись. Есть и другая причина: сила совести, любви и духа блокадных авторов в какой-то момент становится высшим критерием, по которому с ними сопоставляешь и других, и самого себя.

…В безлюдных залах Эрмитажа висят пустые рамы от эвакуированных картин. По ним весной 1942 года научный сотрудник музея П. Ф. Губчевский проводит экскурсию для сибирских курсантов, описывая вывезенные полотна во всех деталях, как если бы они находились у него перед глазами. Наблюдать воплощение картины из пустоты, из горячих вдохновенных слов, сродни чуду. Этот эпизод стал для меня метафорой чтения «Блокадной книги». Исторические труды, статистика, литература, фильмы об осажденном Ленинграде превратились в богатые рамы. А образ, заключенный в них, соткался из живых свидетельств людей, просиявших в своем вынужденном подвиге.

Голоса героев и мучеников становятся все тише, переходят на шепот, сливаясь с шелестом страниц истории. Обратиться в слух, вобрать их память — значит избыть из себя забвение, малодушие и окамененное нечувствие.

Анна Рябчикова

Игорь Сухих. Проза советского века: три судьбы. Бабель. Булгаков. Зощенко

  • Игорь Сухих. Проза советского века: три судьбы. Бабель. Булгаков. Зощенко. СПб.: Журнал «Нева», 2012

И долго ещё определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать её сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слёзы!

Н. В. Гоголь, «Мёртвые души»

Одно из замечательных свойств хороших литературных текстов — способность порождать другие хорошие литературные тексты. Происходит это, конечно, не часто, и оттого филологическая книга, говорящая на своём языке и обладающая своим захватывающим сюжетом, всегда особенно интересна.

В книге профессора СПбГУ Игоря Сухих серьёзное литературоведение приобретает обаяние художественной прозы; писатели становятся персонажами, идущими об руку с героями собственных произведений: их судьбы переплетаются, отражаются друг в друге, приобретая черты то комического, то трагического сходства.

…забавная, абсолютно зощенковская история произойдёт с другим текстом (речь идёт о рассказе «Неприятная история», 1927). В рассказе <…> действие происходит «кажись, что в 1924 году». Подгулявшие гости, поспорив на политические темы, звонят в Кремль, чтобы получить справку о троцкизме у самого товарища Троцкого. Ответный звонок из Кремля (на самом деле всех разыгрывает из соседней телефонной будки один из приятелей) повергает подгулявшую компанию в священный ужас.

«И вдруг гости видят, что тов. Митрохин переменился в лице, обвёл блуждающим взором всех собравшихся, зажал телефонную трубку между колен… <…> Тут общество несколько шарахнулось от телефона. <…> Квартирная хозяйка Дарья Васильевна Пилатова, на чьё благородное имя записана была квартира, покачнулась на своём месте и сказала: „Ой, тошнёхонько! Зарезали меня, подлецы. Что теперь будет? Вешайте трубку! Вешайте в моей квартире трубку! Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать…“».

В «Голубой книге» «Неприятная история» превратилась в «Интересный случай в гостях», а место разоблачённого и высланного тов. Троцкого занял другой партийный вождь, товарищ Рыков. Потом был разоблачён и он — и в зощенковском тексте появился анонимный «товарищ председатель».

Вожди в рассказе менялись в соответствии с зигзагами советской политической истории. Но Госстрах и госужас обывателей оставались неизменными. Домохозяйка Дарья Васильевна Пилатова, кажется, больше боится кремлёвского вождя, чем ершалаимские обыватели — Понтия Пилата.

Время сильнее эпохи: эпоха могла расстрелять Бабеля, уничтожить Зощенко, унизить Булгакова, но вычеркнуть из времени их тексты и судьбы эпохе оказалось не под силу. Голос рассказчика, смотрящего на эти тексты и судьбы уже «из времени», остаётся спокойным, даже когда речь идёт о событиях катастрофических, страшных; время постепенно очищает эпоху от шелухи лишних эмоций и идеологических споров, бережно выделяет из неё и сохраняет самое ценное, делая это ценное собственностью литературы.

«Достоевский умер, — сказала гражданка, но как-то не очень уверенно. — Протестую, — горячо воскликнул Бегемот. — Достоевский бессмертен!»

«Дописать прежде, чем умереть!» — наказывает себе Булгаков на одной из черновых тетрадей «Мастера…».

Он дописал, хотя так и не успел довести до конца правку.

Очерки-эссе с неожиданными и часто неоднозначными заглавиями (само название книги — «Проза советского века» — можно прочитать двояко: и как «книгу о прозе литературной», и как «рассказ о прозе жизни») публиковались на протяжении нескольких лет в толстых журналах и служили вступительными статьями к собраниям сочинений, — получив новую редакцию и оказавшись под одной обложкой, они сложились в самостоятельную историю. Адресована эта история «широкому читателю»: не только специалисту, но любому, кто знает и любит русскую литературу.

Анаит Григорян

Хочу верить

  • Антон Понизовский. Обращение в слух. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2013. — 512 с.

Верить в человека уже и означает любить его. Для этого нужно всего лишь его расслышать — когда он говорит, рассказывает тебе что-то, не думать о своем, не готовиться к ответу, выбирая, на что можно возразить, с чем согласиться, но просто слушать. Слушать, чтобы услышать, вот и все!

Майя Кучерская «Бог дождя»

Боязнь чистого листа исчезла сразу после появления на нем эпиграфа, а вот с боязнью чистых помыслов — когда свет истины рассеял перед глазами марево заблуждений — пришлось бороться несколько недель. Так вовремя и так уместно была прочитана книга Антона Понизовского (в фамилии автора есть что-то пронзительное!), даже страшно. Мало кто думал и гадал, что тележурналист станет врачевателем душ русских. Искренность намерений автора легко постичь, еще не приступая к чтению романа, — по листу благодарностей. Человек, восхваляющий за успех Господа, вероятно, способен явить миру чудо познания.

«Обращение в слух», как добротная деревенская баня с березовыми веничками, дарует очищение плоти и духа каждому вдохнувшему полной грудью горячий пряный воздух. Надолго хотелось сохранить это ощущение, да и невозможно было его потерять. Спустя некоторое время, вновь перечитывая полюбившиеся места в романе, красоту мысли автора начинаешь воспринимать как должное и даже жалеешь немного, что уже обращен.

Пять дней — пять глав. Подзаголовки — и десятки невыдуманных историй, по слухам, собственноручно записанных Понизовским на диктофон. Одиссея XXI века. Кажется, роман о том, как живут в разных уголках России и почему не уезжают из страны, несмотря ни на что. На самом деле — о любви, которая все объясняет.

Федор, русский «юноша бледный со взором горящим», седьмой год одиноко жил в Швейцарии и занимался под руководством местного профессора антропологией национальной культуры, а именно — исследованием русской души. Волею судеб он взял под опеку 19-летнюю девушку Лелю из Москвы, застрявшую в стране из-за отмены рейса. «…Время от времени Феде казалось, будто от нее исходит некий — не физический, а какой-то общий, нравственный что ли — запах чистоты, напоминающий запах свежего снега, и ощущение это ему нравилось, и удивляло его, но внешне Леля его совсем не привлекала…»

Познакомившись в дешевом ресторане с супружеской парой из России — Дмитрием и Анной Белявскими, — Федор решил поделиться с приятными собеседниками (Леля отличалась особенной молчаливостью) материалами «свободного нарратива», над которыми он усердно работал. Так начались вечера обращения в слух, сопровождаемые достойными литературоведческими рассуждениями о Достоевском, аллюзиями, отсылающими к романам Саши Соколова. Герои познавали друг друга и родную Россию, разговоры об инфантильности народа которой впоследствии и стали причиной расхождения во взглядах.

Хранитель православных идеалов, Федор, встречая общее сопротивление, «не мог взять в толк, каким образом это могло произойти, что умные и хорошие люди объединились против него в таком простом, очевидном вопросе», например о том, что занятие стриптизом убивает душу. Надо отметить, что удивляться Феде, твердо верующему в вечность жизни, пришлось не единожды.

На яростные реплики Белявского: «…в России больше нет ничего, все сгнило, все умерло! …в России нет русской души! И никакой души нет!..» — Федор, качая головой, отвечал: «Это внешнее… Это земное царство», — и доводил своей непоколебимой верой Дмитрия Всеволодовича до исступления.

Теория его жены «о жечках и мучиках» искусственна до колик в животе. Анна не произносит вслух слова «женщина» и «мужчина», словно они потеряли свой смысл и опошлись настолько, что даже упоминание их всуе невозможно. На контрасте рассуждений зрелой женщины Федор внезапно различил голос немногословной, далекой Лели, начал слышать ее. «На обращенной к нему правой щеке — впервые увидел нежный, просвеченный солнцем пух… Он вдруг почувствовал что-то тугое и будто бы угловатое между легкими и животом… стало трудно глотать — и дышать приходилось очень мелкими вздохами…»

Прочитанное Федором наизусть «Видение Антония Галичанина» было признанием в любви и прощением грехов человеческих. Желание запомнить полосу от самолета и закат — «даже если сейчас ты со мной не согласишься, просто оставь пока, опусти на дно души…» — стало величайшим проявлением заботы и нежности. Умение вовремя понять, что «сейчас» так же реально и ценно, как «вечность», — переворотом в сознании, инициацией, обращением в веру. А слова Господа, не записанные в Евангелии: «В чем застану, в том и буду судить» — явились самым страшным из когда-либо постигнутых откровений.

Представьте, что вы попадаете в рай… Вы попадаете, а кто-то из ваших близких нет. Как вы можете радоваться в раю, зная, что родной вам человек обречен на вечные муки? Стирается после смерти противоречие между «я» — и «не-я», уверен Федор: «Если я знаю кого-то, то он уже часть меня. Даже если хотя бы я слышал о нем, слышал имя, читал в газете — значит, уже в этой маленькой мере он — часть меня…» Пусть бы так.

Закрыла Книгу познания. Задула свечу. «Ей, Господи, услыши мя грешнаго и убогаго раба Твоего, изволением и совестию…»

— Тебе слышно?

— Все слышно.

Анастасия Бутина

На родине слонов

  • Питер Хёг. Дети смотрителей слонов. СПб.: Симпозиум. — 2012.

Датский писатель Питер Хёг крайне загадочен. Он редко дает интервью (не больше одного — стране!) и со своим издателем чаще общается по электронной почте. Платит 70 % подоходного налога и не старается при этом поменять брутальный Копенгаген на дружелюбный, эм, Саранск. В созданный Хёгом фонд помощи женщинам и детям стран третьего мира также поступают немалые суммы денег. Он скандинавский бог, он отец и дух, который знает истину. Все, кто чувствуют, что она где-то рядом, терпеливо ожидают выхода каждой новой книги писателя.

Невероятный выдумщик, Питер Хёг в шестом, переведенном на русский язык Еленой Красновой, романе ведет повествование от лица четырнадцатилетнего мальчика Питера. Сын священника, недавно покинутый любимой, пытается с помощью старшей на два года сестры Тильте, голубоглазого и золотоволосого брата Ханса и пса Баскера предотвратить духовное грехопадение безумцев-родителей.

Желание взглянуть на Бога хотя бы одним глазком, почувствовать, что он вездесущий, и понять, чем закончится земная жизнь, огромно, как слон. Оно присуще не только отцу-священнику и матери — церковной органистке, но и тем, кто отчаянно пытается ни во что не верить. Однако сколько ни старайся — слона этого приручить нельзя, за ним можно лишь присматривать. Поэтому у тех, в чьих душах живут слоны, всегда есть повод для грусти.

Понятно, почему Тильте восстает против фразы «Они жили счастливо до конца дней своих». «Любовь, которая продолжается пятьдесят или шестьдесят лет, просто курам на смех». Всем нужна вечность.

По словам Елены Красновой, «Дети хранителей слонов» стоят особняком ото всех книг Хёга. Желание улыбнуться возникает ежестранично: «Водитель… целует женщину, которая сидит на правом сиденье позади него. Это не просто мимолетный поцелуй в щечку, это один из тех поцелуев, когда вокруг влюбленных все исчезает, а остаются лишь кружащие лепестки цветов, скрипки и бабочки, рыдающие от счастья».

Очень добрый, светлый, по-хорошему ироничный роман на время чтения заставляет забыть, что он написан датчанином. То, что от свойственной скандинавской литературе холодной задумчивости и даже некоторой безысходности камня на камне не осталось, «все-таки сродни чудесам, описанным в Новом Завете».

Хёг подшучивает над благополучием Дании и ее размеренным образом жизни, позволяя подростку Питеру стать автором брошюры для туристов об острове Финё, которая сделала его объектом паломничества множества путешественников. Пребывая на остров, они неустанно ищут обещанную находчивым юношей флору и фауну, а также колоритных местных жителей: «… наш старший брат предстал в брошюре в брюках до колен и гольфах, в башмаках с серебряными пряжками и развевающимися на ветру волосами, с подписью: „Житель Финё по пути в церковь, в национальном костюме, который до сих пор носят на острове“».

Уникальна не только природа, но и люди Финё, которые кроме того, что являются представителями практически всех религий мира, выполняют одновременно совершенно оксюморонные функции: акушерка и похоронный агент, инженер и органистка в церкви, священник и повар-гурман, главная монахиня ретрита буддистской общины и компьютерный гений — в одном лице.

«Совершенно не обязательно хорошо знать другие места, — говорит Питер Хёг в интервью, данном специально для России. — Важно уметь создать иллюзию того, что ты хорошо их знаешь». Благодаря автору читатель может с ветерком прокатиться на черной карете по площади Блогор, проезжая мимо торговца лимонами, пройтись по помещениям замка Фильтхой в поисках старинного туннеля или открыть дверь в тайную комнату, исполнив песню «Лишь глупец не боится футбольного клуба Финё».

Нанизывание родительных падежей в названии, которое обязательно вызовет волнения среди пуристов, привлекательно. Впрочем, как любое намеренное нарушение нормы, тем более вынесенное в заголовок.

Метафизические слоны придают роману особый шарм. «Это красивые животные. Но с ними нелегко. За ними наверняка надо постоянно ухаживать. Одной только еды — страшно подумать…» — справедливо замечает Питер. Может, поэтому детям приходится объяснять смотрителям слонов простую истину: «вопрос о том, существует ли Бог… это самый важный вопрос в жизни человека… с такими важными вещами нельзя жульничать».

За окном холодно, как «бывает только в Дании и только в апреле», но в воздухе неминуемо пахнет весной, а в Копенгагене вот-вот зацветут буковые деревья. В том, насколько справедливо устроен мир, мне, как и Питеру с Тильте, сложно согласиться с мировыми религиями. В России книги Питера Хёга появляются лишь через несколько лет после их выхода на родине автора. Несмотря на это, Елена Краснова переводит и будет переводить романы на русский язык. Поэтому стоит расцеловать ее при встрече за ставшую близкой Данию, в которую время от времени до безумия хочется попасть.

Анастасия Бутина

Читать и видеть

  • Сергей Даниэль. Музей. Аврора, 2012.

Давно ли вы читали литературу об искусстве? Не спешите отвечать. Вспомните: действительно ли вы читали тот модный альбом фотографий, или только пролистывали, цепляясь взглядом за названия работ и броские заголовки? И была ли та книга с мудреным названием и столь же туманным содержанием («эманация», «симулякр», «статусный художник») действительно литературой? Наконец, было ли пухлое исследование об «истории бытования предметов из собрания музея N» действительно посвящено искусству?

Нет, читать литературу об искусстве — удовольствие редкое. И тем замечательнее, что книга известного петербургского искусствоведа Сергея Михайловича Даниэля «Музей» это удовольствие предоставить может.

Во-первых, это настоящая литература — увлекательное повествование, написанное лаконичным, емким и образным слогом, напоминающим живую речь обаятельного и опытного рассказчика.

Во-вторых, эта книга действительно об искусстве. В ней рассказывается о группе молодых художников, что полвека тому назад каждый день скрывалась в одном ленинградском музее, где под руководством таинственного учителя занимались аналитическим копированием — занятием для тех времен вполне эзотерическим. На копирование обычное оно было ничуть не похоже — ведь плодом многонедельных штудий могли стать несколько линий на белом фоне. Впрочем, вовсе не холсты были целью их деятельности.

— «Скажите, молодой человек, вы хорошо видите?», — этим вопросом учитель встречал нового ученика и речь, конечно, шла не об обычном зрении. «Видеть» — значило понимать суть, внутреннее строение картины, скрытые пружины, которые определяют её драматургию и гармонию, собирают в неразделимое целое рисунок, колорит, сюжет, символику. Именно этому искусству — искусству видеть (так называлась одна из книг Даниэля, по его собственному признанию «выросшая» из рукописи «Музея») и обучались пришедшие в музей художники.

Книга автобиографична. Она была создана вскоре после описываемых в ней событий и несет отпечаток пылкой юношеской увлеченности «зараженного нормальным классицизмом» автора, которая сообщается и читателю. Рассказы о музейной школе перемежаются здесь с обрывками дневниковых записей, выписками из трактатов старых мастеров и байками, рассказанными соучениками в курилке под лестницей. Тут же — рисунки, созданные в процессе обучения — не столько иллюстрирующие рассказ (они даже лишены подписей, так что узнать их по описанию в тексте не всегда просто), сколько дополняющие его, создающие параллельное, визуальное повествование. Особенно выразителен рисунок, помещенный на обложку: строгая, но полная энергии геометрическая композиция — аналитическая копия одной из музейных картин — вычерченная ясными, уверенными линиями, по сторонам которых виднеются бледные следы их многочисленных стертых предшественниц — выразительное свидетельство упорных поисков идеальной формы. (Откроем секрет заинтересованному читателю — на разворот обложки помещена аналитическая интерпретация эскиза Рубенса «Охота на львов»).

Книга, однако, к мемуарам не сводится — не случайно имена большинства действующих лиц скрыты за псевдонимами — не так уж важно, существовали ли они в действительности, ведь эта книга не о них, она — об искусстве. При этом чуть ли не большую часть повествования составляют события, с искусством, как кажется, не связанные — тут и история любви, и деревенская рыбалка, и подпольный сейшен советских битломанов — для героев этой книги искусство не отделено от жизни, Пуссен не менее актуален, чем «Битлз» (концерт в честь любимой группы украшается классической сценой вакханалии), а музей, что вынесен в заглавие — не «кладбище искусства», как его принято аттестовать сегодня, но обиталище муз, одновременно храм и мастерская — в той же мере, что и природа. Границы между искусством и жизнью размываются: окруженный колоннами зал античной скульптуры представляется автору лесом, населенным волшебными существами, а рыба, затаившаяся в глубине лесной заводи — картиной, созданной неизвестным автором.

«Музей» — это еще и замечательный рассказ о проклинаемой и благословенной эпохе застоя, времени «мальчиков под зелеными лампами», ищущих спасения от мерзостей окружающей действительности во «внутренней эмиграции» — у проигрывателя с пластинками «на костях», в библиотеке или музее — опыт, весьма актуальный и в наше время.

После книги Даниэля хочется бросить все и с головой уйти в изучение старых мастеров: перечитав «Неведомый шедевр», заняться штудированием трактатов Леонардо и писем Пуссена, но главное — идти в музей — чтобы смотреть — смотреть и видеть, как в «Возчиках каменей» Рубенса «день и ночь взвешены в пространстве изображения и одна чаша перевесила другую», как Леонардо «превращает лицо в подобие холмистого ландшафта», а Пикассо рисует одновременно двумя сторонами линии. А потом выйти из Музея — и снова видеть — как Медный всадник «принимает весенний парад» ладожского ледохода, Ботанический сад похож на старый город с «хвойной готикой» и «лиственным барокко», а перелистываемая книга, отражаясь в черной глубине окна, «взмахивает крыльями, будто огромная ночная бабочка прилетела на свет и бьется у невидимой преграды».

Василий Успенский

Л. Парфёнов и всё-всё-всё

  • Леонид Парфёнов. Намедни. Наша эра. 2006-2010. Азбука-Аттикус, 2013

В 2005 году Дмитрий Быков со свойственной ему монументальностью отлил в граните: «Сегодня на ТВ нельзя ничего, в прессе можно кое-что, в книгах — можно всё». Спустя восемь лет, добавим: а на презентациях этих самых книг — вообще всё-всё-всё.

Намедни Леонид Парфёнов представил в книжных супермаркетах Москвы и Петербурга очередной том главного своего книжного проекта. Народ ломился на эти волнительные встречи с прекрасным так, что вспоминалось незабвенное «Касса, баранину не выбивать!», сам видел, как одну даму, рухнувшую в обморок от душной жары и тесноты, так и вовсе вынесли из кофейни «Буквоеда» — отряд не заметил потери бойца, встали ещё плотнее.

Казалось бы — ну что мы, Парфёнова не видели? Что, перед нами какой-то суперновый продукт? Отнюдь — очередной выпуск книжного «Намедни», здоровенный том формата coffee table book, посвящённый на этот раз пятилетке 2006-2010, выстроен ровно так же, как и предыдущие тома сериала. «Люди-события-явления, то, без чего нас невозможно представить, ещё труднее понять», как привычной скороговоркой произносит сам автор в видеоблогах и на встречах с читателями. Сюжеты монтируются способом, обкатанным ещё в телевизионном «Намедни» — сочетание вроде бы малосочетаемого. Леди Гага vs «Лада Калина». Независимое Косово, «Глонасс», хипстеры и арест оружейного барона Бута в Таиланде — на одном развороте, «Роспил» Навального и Мистер Трололо — на соседних страницах.

Любимый парфёновский прием, как и прежде, не рифма, — а контрапункт.

Автор-составитель обаятельно улыбается на обложке и первых страницах книги — и столь же изящно проводит серию болевых приёмов: смерть Солженицына, Ельцина, Алексия II, Магнитского, Милошевича, Майкла Джексона, Бадри Патаркацашвили, Туркменбаши, казнь Саддама Хусейна, ликвидация Басаева, убийства ингушского оппозиционера Магомеда Евлоева, банкира Козлова, вора в законе Иванькова (больше известного, как «Япончик»), Политковской, Эстемировой, Маркелова и Бабуровой, трагедии «Невского экспресса» и бара «Хромая лошадь», разбившийся Ту-154 с польским президентом, злодейства банды Цапков и евсюковский кровавый квест… Не говоря уже о терактах, войне с Грузией и подмосковных пожарах. Количество трупов на единицу текста значительно превышает аналогичный показатель в томе «Намедни» про «лихие девяностые» (термин, который сам Парфенов, мягко говоря, не жалует и считает пропагандистским клише, изобретённым специальными людьми).

Не многовато ли смертей? — робко интересовались читатели на встречах с автором. Парфёнов отвечал в том духе, что он и сам бы хотел, чтобы их было поменьше, но «плотность информационного потока такова, что приходится делать том, посвященный не десятилетию, как раньше, а пятилетке». Дескать, не мы такие, жизнь такая, как говорили персонажи фильма «Бумер» (см. «Намедни», 2003).

И только Путин — живее всех живых. Из 292 статей он упоминается как минимум в восьмидесяти (а кажется — чуть ли не в каждой), идёт ли речь об экономическом кризисе, маршах несогласных, объединении православных церквей или творчестве Григория Лепса. Статьи «Путин выбрал Медведева», «Тандемократия», «Национальный лидер» — самые большие, самые иллюстрированные в книге. Всем известна древняя китайская мудрость: лучший правитель — тот, о существовании которого народ только догадывается — у нас явно не тот случай.

Будто не веря своим глазам, что всё это отпечатано на глянцевой бумаге сумасшедшим по нынешним временам тиражом, публика неизменно задавала автору вопросы вроде «Леонид, как вы относитесь к Путину?», и Леонид неизменно четко, внятно — видно, что сформулировано им это уже давно — отвечал:

«Нам показали, как четыре фрика привели к национальному лидеру „будущего президента“, а он им сказал: „Спасибо за ваш выбор“. Вроде: ба, так вот вы с кем пришли, я давно этого парня знаю. А мы не то, что не возмутились, мы даже не рассмеялись».

«Как бы строго мы ни судили себя сейчас, будущие поколения будут относиться к нам с ещё большим презрением. Время при Брежневе утекало столь же бездарно. Но тогда это было не столь нестерпимо. Два триллиона нефтяных долларов — куда они ушли? Детям на операции собираем всем миром. Средняя зарплата 600 евро — в Европе это ниже прожиточного минимума. Ни армии, ни здравоохранения, ни пенсий. Ничего нет. Мы все живем в Пикалёво».

Видно, что не только публике Парфёнова не хватает — очевидна потребность самого Леонида Геннадьевича в живой аудитории, интерактивности, обратной связи… Притом что спрашивают, как правило, об одном и том же, нередко говорят несусветное; обычное дело реплики вроде «Почему вы предали НТВ?» Выжившие из ума старцы потчуют на этих встречах Парфёнова стихами собственной выпечки, экзальтированные юницы приглашают «любимого Леонида Геннадьевича» на семинары в Университет: «— Спасибо, но боюсь, что не смогу. — Ну хоть афишу нашу возьмите, ну, пожалуйста! — Афишу, конечно, возьму. А вопрос-то в чем?». При этом никакого раздражения, не говоря уже хамства, в ответ. (Только представьте себе масштаб бедствия, окажись на месте Парфёнова — Киркоров). Но устный выпуск программы «Намедни» в магазинах не барщина: мол, вышла книжка, надо по договору с издательством куда-то тащиться, торговать лицом, отрабатывать, нет. Всякое искусство — это искусство нравиться, и Парфёнов лёгок, весел, остроумен, терпелив, перед публикой не заискивает, но к чужим глупостям вполне снисходителен («Не бывает плохих вопросов, бывают плохие ответы») и периодически дополнительно вознаграждает зрителей тщательно подготовленными экспромтами вроде виртуозного исполнения «под Лещенко» песни «Любовь, комсомол и весна».

Надеюсь, что кто-то этот вставной номер записал и на U-tube со временем выложит. А на «большом ТВ» это стало бы суперхитом в «Прожекторперисхилтон» или «Большой разнице» (см. «Намедни», 2008).

Многолетний критик отечественного телевидения, Парфёнов в нынешнем книжном «Намедни», тем не менее, идёт по самым рейтинговым телесюжетам сомнительной респектабельности: Орбакайте и Байсаров делят сына; Прохоров задержан в Куршавеле; обгоревшие в одном «Феррари» Канделаки и Керимов; Плетнёв и тайский мальчик и прочие top-news программы Андрея Малахова «Пусть говорят» — о которой здесь тоже рассказано. «Нарядный как с картинки телеведущий, с прихотливо уложенной шевелюрой, подкачанный в фитнесе и загорелый, при очочках, манерах и уверенном голосе с напором на „а“ — никогда ещё такой душка не обслуживал её величество российскую тетку. Она мечтала даже не о таком сыне, а о таком зяте — посланце нового богатого мира, который по-заграничному осчастливит всю семью, но будет тещу называть мамой».

Парфёнов неоднократно объяснял засилие откровенного трэша на нынешнем ТВ отсутствием свободы журналистов выборе тем: «В условиях „черный, белый не берите“ приходится брать желтое… Всем понятно, что спорить о детях Кристины Орбакайте на телевидении можно, а на общественно-политическую проблематику — нельзя».

Будто подтверждая этот тезис и иллюстрируя небывалую в историю России свободу книгопечатания, Парфёнов юридически безупречно и вместе с тем не без ехидного удовольствия прокомментировал сюжет «Путин и Кабаева» («Намедни», 2008): «Конечно, я комментирую слухи. Но ведь, как раньше говорили, слухи про Пушкина это совсем не то, что слухи про Достоевского. Если Google на запрос „Путин и Кабаева“ дает миллион семьсот тысяч ответов, это является мемом, тегом, общественно значимым феноменом, наконец, или нет?» Напомню, что газету «Московский корреспондент», которую Парфенов в «Намедни» цитирует, прикрыли вскоре после публикации на эту тему, а в книге такое печатается свободно, и не слыхать, чтобы планировали арестовать тираж — «ибо это не имеет электоральных последствий».

Много спрашивали о творческих планах.

«Я сейчас готовлю фильм о Сергее Михайловиче Прокудине-Горском, замечательном русском фотографе, который снимал в цвете ещё сто лет назад. Несколько тысяч его снимков, запечатлевших последние годы Российской империи, хранятся в библиотеке конгресса США. Фильм будет называться „Цвет нации“, должен выйти осенью».

Очень, очень ждём, что, как и другие парфеновские телепроекты, история Прокудина-Горского выйдет и в виде книги. Как прекрасно смотрелось бы на обложке: имя и фото автора и название: «Леонид Парфенов. Цвет нации».

Сергей Князев

Просто Мария

  • Вадим Левенталь. Маша Регина. — СПб.: Лениздат, 2013. — 350 с.

Несколько нелепо в конце марта писать рецензию на книгу, увидевшую свет в январе. И уж тем более писать рецензию на книгу после того, как в сети стали доступны несколько развернутых отзывов на нее. Особенно удивительно (если ты, конечно, не С. Гедройц) писать рецензию на книгу после того, как своим мнением о ней поделился обозреватель «Афиши», литературный критик Лев Данилкин. Причем высказался в несвойственной ему манере, очень недвусмысленно заявив, что «у Левенталя слух зрелого поэта, легкие молотобойца и ум молодого математика… мудрость философа; это Мастер, настоящий, калибра раннего Битова».

Кажется, что чертового эпигонства не избежать. Однако не написать рецензию на роман «Маша Регина» Вадима Левенталя — молодого петербургского писателя, широко известного в литературной, прошу прощения, тусовке, редактора издательства «Лимбус Пресс», которого так легко узнать в толпе по курчавым волосам, очкам и громадному Павлу Крусанову рядом, — еще более странно.

Обилие положительных оценок, отзывов и людей, готовых убеждать читателей в том, что «Маша Регина» — отличный роман, пугает. Их даже не нужно где-то искать. Левенталь сам перечисляет в листе благодарности попавших под обаяние «Маши». Там и Терехов, и Юзефович, и Крусанов, и Аверин, и Курчатова, и Топоров («за прямоту» — слава Богу!). «Афиша» тоже щедра на комплименты — «большой, умный, пронзительный русский роман». Так и подмывает пропеть, переделав слова популярного в 1990-е рекламного ролика: «Все любят „Машу“. И Сережа тоже».

То, что Регина без Маши читается, хоть ты тресни, как Регина (да и с именем тоже — раз на раз не приходится!), осторожно упоминает в рецензии на gazeta.ru Полина Рыжова. Почему-то фамилию, в которой поставить правильно ударение с первого раза совершенно невозможно, Рыжова называет просто «неудобной».

То, что прототипом Региной, вероятно, стала Валерия Гай Германика, потому что фамилия «латинская», предполагает Данилкин. Или потому что какие-то моменты жизни Маши-режиссера уж очень иллюстрируют некоторые элементы биографии Германики. Или из-за лексики Региной, которая «в припадке цинизма» разговаривает, как подростки из фильма «Все умрут, а я останусь». Даже отнюдь не святоша оператор Рома замечает: «Регина, ты так много матом ругаешься, как ты детей будешь воспитывать?..» Или потому что Вадим Левенталь хорошо знаком с Германикой («Нацбест» сближает).

Если автор хотел, чтобы все именовали Регину Региной (может, девушке посвятил — кто знает?) и видели в Маше Германику (может, нравится Левенталю ее творчество — неизвестно), то возникает вопрос: «Зачем проведены такие очевидные параллели?» Если же у автора это получилось случайно, вопрос меняет лишь формулировку: «Зачем всем приходят в голову одни и те же мысли?»

Смущают и трехэтажные метафоры: «…когда перед Машей клали стеклянный шарик и просили нарисовать фотографию шарика, Маша опускала на лицо трагическую усталость… и рисовала шарик так точно, что если бы кошка, которую прикармливала угрюмая сторожиха, ела бы стеклянные шарики, она непременно набросилась бы на бумагу». Зачем ее просили «нарисовать фотографию»? Много ли вы видели кошек, поедающих стеклянные шарики? Рыбок хотя бы. О чем речь? Хочется потрясти пышной шевелюрой, чтобы этот образ хоть как-то улегся в голове.

Не обошлось и без терминологических изысков: названия глав, словно темы билетов к экзамену по теории литературы: «Феноменология вины», «Диалектика свободы», «Онтология смерти» и другие. Перед вами стройный ряд «филфаковских барышень», которых выпускник славного факультета Левенталь, устами героя романа А.А., первого мужчины Маши Региной, делит на «просто гоблинов» и «пузырики жвачки» (ему, конечно, виднее).

У Маши, как у Полозковой, «характер и профиль повстанца»: для того чтобы поступить в школу в Петербурге «три месяца, шесть дней в неделю, Маша спит по три часа в сутки». Когда ее спросят, трудно ли было сдать экзамены, «она ответит: протяни руку к потолку. Вот так. А теперь не отпускай ее три месяца». Переезд молодого признанного в мировом сообществе режиссера Региной из России в Германию стал одним из способов удвоения ее и без того не одномерного мира. Стоит отметить, что рука Маши так никогда и не опустилась.

Из художественных работ Региной, думаю, смело можно было бы набрать больше десятка на персональную выставку в «Матисс Клубе». «В Берлин Маша улетела с папкой рисунков. Мальчик-журналист поглядывал на прислоненную к стене папку и наконец не выдержал: вы рисуете? — Да, — не задумываясь ответила Маша, — это, по правде говоря, мой основной заработок — на полотнах старых мастеров я рисую всякую белиберду и переправляю за границу».

А книга-то и впрямь хороша. Роман о невероятном таланте и расплате за него, о невозможности человека справится с потоком идей и о том, насколько форма не соответствует содержанию, повествование об истерзанной душе и творчестве. Роман — мука, которой сопровождается рождение любого произведения искусства.

Только вот зачем «Машу Регину» так захвалили? Словно это последний роман, то есть, как говорит Сергей Носов, крайний. Словно больше не ждут в литературном сообществе книг, написанных Вадимом Левенталем. Словно никогда не будет снят фильм о Колумбе, о котором так мечтала просто девушка из провинции Маша Регина. Остается надеяться, что продолжение последует. Главное — хорошего оператора подыскать.

Анастасия Бутина

Евгений Водолазкин. Лавр

  • Евгений Водолазкин. Лавр. — М.: Астрель, 2012.

    — Тварь Божья, ты говоришь. Можно ли из этого заключить, что ты причастен к человечеству?

    — Я вне его, — гласил ответ. — Покиньте место, которое указано мне затем, чтобы я ценой величайшего покаяния, может быть, всё-таки ещё обрёл спасение.

    Томас Манн, «Избранник»

    Могут ли праведная жизнь и мученическая смерть искупить любовь к человеку, что была превыше любви к Богу? И чем становится любовь, когда смерть забирает любивших? Роман Евгения Водолазкина — книга, которой есть что сказать и о любви, и о смерти, и об искуплении, притом сказать необычным, новым для литературы языком — по крайней мере, для русскоязычной.

    Соединение различных речевых пластов, стирающих временные границы даже более очевидно, чем наполняющие книгу «анахронизмы», не нарушает цельности текста, — напротив, неожиданным образом придаёт ему естественность, свежесть. Современный роман о Средневековье, да и о любой другой минувшей эпохе, не мог бы быть иным — современный рассказчик неизбежно прочитывает древний контекст через более поздние.

    Как таковой «вектор истории» в человеческом сознании отсутствует, — есть он разве что в той его части, которая называется разумом и стремится всюду сунуться с линейкой. Присутствует, скорее, сложная система зеркал, в которых многократно отражаются и преломляются события и их трактовки. Иными словами, «Лавр» — роман неисторический (так гласит подзаголовок) не столько потому, что повествует о том, чего никогда не случалось (может быть, и случалось, да только не попало в летописи, или же попало, да вместе с летописями по несчастливому стечению обстоятельств пропало), но скорее потому, что в нём отсутствует ощущение истории как протянувшейся из прошлого в будущее цепочки причинно-следственных связей. Прошлое влияет на будущее, но не в меньшей степени будущее воздействует на прошлое и преображает его.

    «Лавр» — рассказ о жизни в той же мере, в какой и рассказ о смерти, и границы между жизнью и смертью в тексте стираются так же, как и воображаемые границы между эпохами, что кажется логичным: жизнь и смерть — только разные временны́е периоды, вре́менные состояния человеческой души, а потому они иллюзорны. Если отсутствует время как таковое, то нет ни жизни, ни смерти, а есть только бытие в вечности — не застывшее, но представляющее собой одно непрерывное изменчивое состояние. Потому «Лавр» — рассказ о бытии души, о тревожном и трудном её пути и её успокоении.

    «Увидев Смерть, душа Арсения сказала: не могу вынести твоей славы и вижу, что красота твоя не от мира сего. Тут душа Арсения рассмотрела душу Устины. Душа Устины была почти прозрачна и оттого незаметна. Неужели я тоже так выгляжу, подумала душа Арсения и хотела было прикоснуться к душе Устины. Но упреждающий жест Смерти остановил душу Арсения. Смерть уже держала душу Устины за руку и собиралась её уводить. Оставь её здесь, заплакала душа Арсения, мы с ней срослись. Привыкай к разлуке, сказала Смерть, которая хотя и временна, но болезненна. Узнаем ли мы друг друга в вечности, спросила душа Арсения. Это во многом зависит от тебя, сказала Смерть: в ходе жизни души нередко черствеют, и тогда они мало кого узнают после смерти. Если же любовь твоя, Арсение, не ложна и не сотрётся с течением времени, то почему же, спрашивается, вам не узнать друг друга тамо, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная».

    Чистого художественного вымысла в романе так же немного, как и документальной правды, — живое повествование возникает из сложной комбинации цитат, причём текст не скрывает своей цитатности. Вероятно, в том числе и благодаря такой откровенности он не выглядит эклектичным и искусственным. Герой — такой же синтетический, как сам текст, собранный из множества реальных и вымышленных образов, оказывается таким же, как текст, живым и неожиданно знакомым. Действительно, разве не было у этого странника, исцеляющего словом и прикосновением, иных имён, кроме упомянутых автором Арсения, Устина, Амвросия и Лавра? Нет сомнения в том, что таковые имена у него были, и были они неисчислимы, а ещё чаще был он безымянен. Безымянный — настоящий или вымышленный, кающийся грешник или святой — он без страха входил в дома к неизлечимо больным и, если не возвращал их к жизни, то облегчал их страдания.

Анаит Григорян