Мощнейший крыс

  • Эдуард Кочергин. Записки Планшетной крысы. СПб.: Вита Нова, 2013.

В русском языке существует множество устойчивых идиоматических выражений и фразеологизмов со словом крыса. Крыса бывает — архивная и канцелярская (это не одно и то же), тыловая, корабельная и палубная (это тем более не одно и то же), большевистская и белогвардейская, а также гэбульная. В последние годы встречается также крыса-которую-тошнит-в-лодке, но это уже эвфемизм для только что перечисленной. Всё это — термины хотя и неофициальные, но прочно укоренившиеся. Используются они обычно для большей наглядности описываемых человеческих характеров, психотипов и профессиональных занятий. Равно как и для всего этого вместе. Но вот чтобы слово крыса использовалось в каком-либо фразеологизме в качестве почётного звания — и, как следствие, воспроизводилось на бумаге с прописной?..

Оказывается, бывает и такое.

«Планшетная крыса — шуточное внутритеатральное звание. Присваивалось оно опытным, талантливым или, как говорили в стародавние времена, хитрым работникам театрально-постановочных частей и декорационных мастерских. Возникла эта странная похвальба за кулисами императорских театров Санкт-Петербурга в конце девятнадцатого — начале двадцатого веков. Революция, Совдепия, разруха, к сожалению, похерили такую славную оригинальную шутку. Известно, что с конца двадцатых годов из опасения разных разностей, происходивших в стране, эту награду в бывших императорских театрах перестали присуждать, но название её осталось в памяти работных людей, став нарицательным определением отличного, всезнающего, опытного профессионала какого-либо театрального дела».

Такими словами начинается новая, третья книга знаменитого петербургского театрального сценографа-постановщика, главного художника Большого драматического театра — Эдуарда Кочергина. Книга, которая так прямо и называется — «Записки Планшетной крысы». Что не просто намекает на принадлежность автора к сему почётному цеховому званию, но и прямо о том свидетельствует. И — по праву.
Эдуард Кочергин вошёл в русскую литературу на рубеже веков, начав публиковать в журнальной периодике небольшие рассказики о встречавшихся ему на жизненному пути странных питерских людях — всевозможных блаженных и юродивых, которых так много было в послевоенном, только недавно пережившем блокаду городе, куда сам юный Кочергин попал после нескольких лет пребывания в детских спецприемниках для «врагов народа», после того как его разыскала вышедшая из лагерей мать. Рассказы эти, собранные под одной обложкой, составили первую и по сию пору самую известную его книгу — «Ангелова кукла». Вышедшая в 2003 году, она сразу стала литературной сенсацией. В 2009-м последовала вторая — «Крещённые крестами», в которой Кочергин описал своё жуткое и потрясающее воображение детство — сына расстрелянного инженера-отца и посаженной за то, что не повезло родиться полькой, матери, воспитанника детдома для «врагов народа», каковые во множестве расплодились в сталинские времена на просторах страны, «где так вольно дышит человек».

И вот — третья книга.

Прежде чем перейти к содержанию, следует разъяснить название. Планшет — на профессиональном слэнге театральных мастеровых — значит сцена. Соответственно, основные населяющие новую книгу Кочергина персонажи напрямую с нею связаны.

Если давать «Запискам Планшетной крысы» жанровое определение — то это, разумеется, театральные мемуары. Но не только. Кочергин так устроен, что в любых строгих, кем-то со стороны установленных или навязанных рамках ему — тесно. По этой причине, свои изумительно написанные рассказы (пользуясь изобретённым самим автором определением — вспоминания) он то и дело разнообразит всевозможными отступлениями и реминисценциями. С присущей его верному глазу рисовального человека (опять же — авторское самоназвание) отчётливостью умудряется в нескольких фразах нарисовать как портрет совершенно неизвестного читателю персонажа, так и колорит эпохи, в которой сей персонаж обитает и в пространстве повествования перемещается. Да вот, хотя бы:

«Дядя Костя <…> привлёк моё внимание прежде всего своим необычайным видом <…>. Представьте себе крупную, яблокообразную седую голову, стриженную под ёжика и поставленную на короткую шею. Макушка его головы венчалась чёрным колпачком академика. Толстого стекла очки, сидящие на бородавчатой картошке носа. Покатые, женоподобные плечи, украшавшие тяжеловатый бочонок торса с возрастным животиком, поставленный на коротенькие ножки. Облачением ему служили неснимаемый, цвета жжёной кости, халат со следами химических упражнений владельца, надетый на простиранную толстовку, и чёрные брюки с дореволюционными подтяжками на пуговицах. Весь этот наряд завершался снизу грубосшитыми из крепкой чёрной кожи тапками-шаркухами, похожими на старые галоши, и толстыми шерстяными зимой и летом, носками. При снятии крупных очков на его голом лице обнаруживались сильно близорукие, серого отлива, добрые глаза малышки. Целиком фигура его напоминала мне гастролировавшего в ту пору в нашем ленинградском цирке знаменитого коврового Хасана Мусина, только у того нос был деланным, а у дяди Кости натуральным».

Это словесный портрет легендарного в петербургском театральном мире человека — Константина Булатова, героя рассказа «Лазурь меломана», изобретателя уникальных красок, без которых никакие оформительские работы на театре не были в ту пору (действие в рассказе происходит в хрушёвские времена) возможны. Поскольку никаких специальных красок для театрально-сценических работ советская промышленность просто не производила — вот ещё, баловать! А те, что производила, предназначались исключительно для военно-промышленного комплекса, пресловутой «оборонки», и переводить их на простых смертных было властями строжайше запрещено. Тем более на какие-то там театры. Вот театральные художники и становились в очередь к кудеснику-мастеру, добольшевистского ещё закваса спецу-химику Булатову — а уж он-то был рад стараться для коллег по ремеслу, изобретая «из ничего» совершенно фантастические рецепты и составы. И краски, им изготовленные, были много лучше промышлнных, а то и иноземных. Которых ленинградские хужожники, естественно, в глаза не видели, но, зная профессиональный уровень дяди Кости, ничуть в своей уверенности не сомневались.

Помимо «красильного кулибина» Булатова перед читателями «Записок Планшетной крысы» проходит вереница всевозможнейших персонажей из театрального мира. В основном это цеховики из стен родного Кочергину БДТ, но не только. Это машинисты сцены Алексей Быстров и Адиль Велимеев, театральные инженеры-декораторы Борис Нейгебауэр и Иван Власов, художники-исполнители Михаил Зандин и Владимир Мешков, завпосты Иван Герасименко и Владимир Куварин, макетчик на все руки Михаил Николаев, мастера светового оформления спектаклей Вячеслав Климовский и Евсей Кутиков. А также знаменитая аппликаторша и бутафорша Александра Каренина по прозвищу Мышка Золотые Руки, без приложения таланта которой в уже упоминавшуюся скудную хрущёвскую эпоху не было бы никакой возможности для праздника искусств «Цвети, Отчизна», проходившего на стадионах в восьми городах, изготовить гигантский натюрморт — мечту советского человечества — «Изобилие», состоящий из фруктов и овощей страны Советов. Все гулливерские овощи и фрукты Мышка выкроила и сшила из разных тряпок, набила их поролоном и ловко расписала; при этом блюдо почти ничего не весило, а несли его на поднятых руках, гордо дефилируя перед заполненными десятками тысяч полуголодных строителей коммунизма трибунами, двадцать человек. Как говорится, Булгаков нервно курит за углом.

И для каждого из этих незаметных театральной публике профессионалов своего дела у Эдуарда Кочергина имеются свои, специально им для них припасённые добрые слова.

Театральное закулисье так устроено, что публика никого из них никогда и в глаза не видит и на афишах — мелкоскопом пропечатанных — не замечает. Публика знает тех, кто на планшете, а не за и не под ним. То есть — актёров. Ну, режиссёра, конечно, которого актёры иной раз за руки на поклоны выводят с собою вместе. Художника-постановщика — в особо выдающихся и запоминающихся случаях — знают тоже. Но всех прочих, без участия которых никакого спектакля никогда бы не было и аплодировать было бы некому — никогда.

Ничего обидного для мастеровых в этом отношении нет. Так происходит во всех сферах человеческого общежития и в любой другой профессии. Другое дело — что те, кто на сцене, весьма редко сами помнят о тех, кто за кулисами или под ней. Им препятствует врожденный или приобретенный эгоцентризм, без которого актёр — не актёр, а режиссёр — не режиссёр. И это тоже вполне естественно и объяснимо. Но тем более приятно становится от появления книг, подобных «Запискам Планшетной крысы» — написанных прекрасным русским языком, человеком, точно знающим, в каком порядке следует ставить слова, чтобы они срастались во фразы, которые радуют придирчивый глаз читателя, в том числе и читателя профессионального.

В завершение следует упомянуть о том, что книга Эдуарда Кочергина выпущена издательством «Вита Нова» — а уже одно это обстоятельство является гарантией того, что её будет не просто приятно взять в руки и перелистать, наслаждаясь высококачественной полиграфией, но и обратить внимание на многочисленные иллюстрации (в данном случае это прекрасные чёрно-белые фотографии — портреты персонажей, интерьеры театров и эскизы костюмов ― общим числом более пятидесяти). Без которых рассказ выдающегося театрального художника-постановщика, мощнейшего Планшетного крыса Эдуарда Кочергина был бы если и не неполон, то — уж точно — не столь ярок, каков он в книге есть.

Век воли не видать, Эдуард Степанович, если вру.

Павел Матвеев

Белая дорожка богемы

  • Барри Майлз. Бит Отель: Гинзберг, Берроуз и Корсо в Париже, 1957–1963. – М: Альпина нон-фикшн, 2013. – 330 с.

Париж очень старый город, а мы были молоды, и все там было не просто — и бедность, и неожиданное богатство, и лунный свет, и справедливость или зло, и дыхание той, что лежала рядом с тобой в лунном свете.

Эрнест Хемингуэй «Праздник, который всегда с тобой»

О просторных парижских бульварах Левый берег не помнит. Отели с картонными стенами, дырами в полу и коридорами, терявшимися в клубах табачного дыма. Там, среди домов шириной в окно, темных книжных лавочек и разномастных пабов появилось, пожалуй, самое значимое движение в американской литературе — битничество. Среди средневековой вони рождались стихи и проза. Одни считали их шедеврами, другие — галлюциногенным бредом.

Английский писатель и журналист Барри Майлз следил за передвижениями битников, будто свечку держал, и рассказал нам историю Уильяма Берроуза, Аллена Гинзберга и Джека Керуака. В новой книге «Бит Отель» судьбы писателей соединились в эпоху, обладающую специфическими правилами жизни. Согласно им, в Лувр надо ходить, выкурив перед этим косяк; роман не должен иметь определенного сюжета, а бесценный писательский опыт можно получить, пропустив пять-шесть стаканчиков в ближайшем пабе.

«Едва поселившись в Бит Отеле, они принялись исследовать Париж. В полдень они поднимались на фуникулере на Сакре-Кер и с террасы смотрели на Париж, весь освещенный огнями… Они частенько заглядывали в Нотр-Дам, стоявший напротив на другом берегу Сены, удивляясь „окнам-розам“. Они обнаружили, что после косяка марихуаны цвет северной розы кажется невероятно насыщенным».

В парижские истории закрадываются отсылки к дофранцузским страстям. Уильям Берроуз пытается повторить трюк Вильгельма Теля, но случайно убивает жену. Позже он признается: «…Я никогда не стал бы писателем, если бы не умерла Джоан, и не осознал, до какой степени это предопределило то, что я начал писать». Бытовые ужасы потоком выливаются в стихотворения. Поэт Грегори Корсо, с 13-ти лет мыкавшийся по тюрьмам, одним из первых приезжает во Францию и с тех пор не расстается с бумагой и ручкой:

Уличного певца прихватило —

согнулся в дверях, прижал руку к сердцу.

Одной песней меньше в шумной ночи.

Для Алена Гинзберга пребывание в Париже особенно плодотворно. Оно проходит под лозунгом: «Я — поэт, я потушу солнце». Здесь начнется триумфальное шествие его поэмы «Вопль». В Бит Отеле обретает форму «Кадиш» — поминальный плач по матери поэта. Ален пытается разобраться с чувствами, которые он испытывает к поэту Питеру Орловски и Ульяму Берроузу. «Для Алена Гинзберга образ жизни битников не был чем-то напускным, для него это был единственно возможный образ жизни, единственное, в чем был хоть какой-то смысл».

Джек Керуак в романе предстает серым кардиналом, один дома, затерянный в Нью-Йорке. Он всем должен денег и кажется отщепенцем, который не попал на пароход, отплывший во французскую столицу. Но его все любят, это же Джек… У него будет свой Париж, ностальгический и немного семейный, пропахший свечным воском и кислым вином. Роман «Сатори в Париже» выйдет в 1966 году, через несколько лет после французского вторжения битников.

«Бит Отель» — роман для тех, кто «застопил» первую машину, начитавшись Керуака. В книгу приходится проникать, продираясь сквозь липкую, как разлитый на полу портвейн, жизнь. Жизнь под героином со случайными знакомыми, вереницей проходящими через постели гостиничных номеров. «Это была экосистема, тесно переплетенная с употреблением большого количества наркотиков, истоки которой уходили в джаз и авангард, и корни плотно вросли в традицию богемы».

В XXI веке переулки квартала близ бульвара Сен-Мишель хранят полумрак и запахи французских кофеен. На улочке Жи-ле-Кер уже не встретишь торговца белым порошком. (Может, стоит просто заглянуть за угол?) Бит Отель канул в лету, но там ему комфортнее. Такие места не переживают нововведений, они защищают свое до последнего.

Кособокие улочки, пробегая мимо Люксембургского сада, выводят на бульвары. Жизнь здесь кипит по-прежнему. Кафе «La Closerie des Lilas» переполнено. Правда, не поэтами, а туристами, жаждущими прикоснуться к парижской богеме. Заглянуть в прошлое на час — издевательство над сознанием, воспитанным на путеводителях. Я хочу втянуться в ритмы этого района — услышать стук пишущей машинки и звон стаканов, но довольствуюсь лишь строчками из книги. У каждого в Париже свой праздник, и он остается с ним навсегда.

Купить книгу в магазине издательства «Альпина Паблишер»

Евгения Клейменова

Загадки совершенномудрого

  • Торчинов Евгений. Таинственная самка. Трансперсональный роман. СПб.: Гуманитарная академия, 2013.

Талантливый человек талантлив во всём — и это первое, что приходит в голову, когда открываешь книгу под интригующим названием «Таинственная самка». Её автор — человек-легенда, известный востоковед, религиовед и буддолог Евгений Алексеевич Торчинов, безвременно покинувший земной план десять лет назад. Книга, написанная им менее чем за год до смерти, увидела свет лишь сейчас; вероятно, по какой-то причине издатели её побаивались.

Сам автор в одном из интервью отзывался о своём литературном детище с некоторой долей иронии: «Я занялся сочинением романов (все вокруг пишут, почему бы не попробовать?) и написал некий текст в двух частях: „Таинственная самка. Трансперсональный роман“ и „Апостолы дракона. Алхимический роман“. Там много умных разговоров, трансперсонализма, каббалистической и прочей мистики, элементы фэнтези и детектива. Постмодерн такой, одним словом…» Однако с первых же строк «постмодерна такого» становится ясно, что для его чтения и понимания необходима некоторая подготовка. Взять хотя бы то, что уже название отсылает нас к Дао Дэ Цзин (Ложбинный дух бессмертен. Называют Сокровенной Самкою его. Врата той Самки Сокровенной — корень Неба и Земли. «Дао-Дэ Цзин», гл. 6), а подзаголовок — «Трансперсональный роман» — предполагает осведомлённость в области изменённых состояний сознания.

Главный герой романа, научный сотрудник петербургского Института трансперсональной психологии Константин Ризин, волею судьбы неожиданно оказывается в гуще событий вселенского значения — борьбы творящего Света со Светами, отвергающими творение. Но поскольку роман-то — трансперсональный, то и битва происходит в основном в лабиринтах погружённого в трансовые состояния сознания. Поначалу стиль автора кажется излишне академическим, но постепенно начинаешь ценить его мягкую иронию, тонкое чувство юмора и способность несколькими мазками создать запоминающийся портрет. Странным образом, именно благодаря внешней незатейливости повествования, незаметно для себя начинаешь верить в то, что сотрудники института на самом деле проходят психоделическую практику, без которой невозможно рассчитывать на мало-мальское повышение в должности, и на собственной шкуре испытывают все прелести самых что ни на есть экзотических наркотических средств — от вульгарных ЛСД и «грибочков» до дьявольской лилии и аяхуаско.

Неторопливое течение повествования напоминает то личные записи, то путевые заметки — по всей видимости, они носят автобиографический характер, и автору есть что вспомнить. Это и первый юношеский мистический опыт, и дальние странствия — индейское поселение в Канаде, Ладак, Гонконг. Но, пожалуй, самое интересное — это опыт духовных путешествий, или психонавтика. Именно атмосфера духовной авантюры постепенно завлекает читателя, и с какого-то момента от книги просто невозможно оторваться. В метафизических дебрях романа возникает скандальная фигура каббалиста и еретика XVII века Саббатая Цеви и высказываются (большей частью в состоянии лёгкого и не очень подпития) всё более и более экстравагантные гипотезы о сотворении мироздания и истоках мирового зла. Чего стоит, например, вот такой пассаж:

Все дело в желании самого Абсолюта освободить себя от корней зла, скрыто присутствующих в его природе в виде корней силы Строгого Суда. Эти корни должны быть сначала выявлены, показаны, продемонстрированы, наконец, чтобы можно было освободиться от них тем или иным способом. Абсолют должен как бы осознать эти корни, чтобы изжить их… Все творение оказывается, метафорически говоря, своеобразным психоаналитическим сеансом Божественного Ума, освобождающим себя от угнездившихся в своем подсознании корней зла.

За бутылочкой пива ведутся увлекательные беседы о солипсизме и Философском Камне, который «представляет собой мощнейшее психотропное вещество», о возможном изготовлении сомы из мухоморов. Занимательные идеи вкладывает автор и в уста православного священника, отца Михаила: «Христос — величайший шаман. Шаман ради своего рода, своего племени нисходит в подземный мир, чтобы найти попавшую туда душу усопшего и вознести ее в горние выси. Христос же, словно шаман всего рода человеческого, сошел в преисподнюю, дабы возвести на небеса все ветхозаветное человечество, всех наших предков-праведников». В общем, есть, чем позабавиться метафизически настроенному уму — тем более что пишет учёный с мировым именем.

Справедливости ради нужно отметить, что в романе затронуты не только надмирные сферы, но и вполне приземлённые — иронично, а местами и с сарказмом, автор описывает быт и нравы научного мира обеих столиц. Можно даже предположить, что, несмотря на оговорку в предисловии, у героев имеются реальные прототипы — настолько они живы и реальны:

Георгий Тигранович был великим администратором и великим (по крайней мере одарённым) артистом. Думаю, что не одна театральная труппа могла бы пожалеть о том, что его привлекла не сцена, а наука, точнее, руководство наукой. Голос нашего директора мог звучать интимно проникновенно, как бы обращаясь к каждому сотруднику по отдельности, мог гневно грохотать, обличая нерадивых, а мог и буквально биться в истерике (если про голос можно сказать, что он „бьется в истерике“).

Роман весьма «питерский» — это и особая интеллигентская интонация, и мистический дух, и некоторый интеллектуальный снобизм. Тем не менее трудно не попасть под обаяние многогранной личности автора — при чтении возникает ощущение задушевной беседы, причастности некой тайне. И как-то отступает на задний план литературное несовершенство — в конце концов, это первое художественное произведение Евгения Алексеевича. И жаль, что предпоследнее. Ибо роман обладает поистине алхимическим воздействием на разум — по прочтении в голову приходят неожиданные мысли, знакомые вещи предстают в новом свете. И чем дальше, тем больше возникает вопросов. Например, почему синолог, буддолог и буддист вдруг обратился к Каббале — и не только в романе, но и в научных изысканиях? А ведь Торчинов был не просто буддистом-религиоведом, но и официально признанным проповедником буддизма для мирян, и это подтверждено соответствующим сертификатом общества «Фо гуан», за подписью Великого Наставника Син-юня. Или это объясняет следующая фраза, вложенная им в уста главного героя: «Я, следуя философу Проклу, полагал, что истинный мудрец должен быть посвящённым всех религий»? Но если предположить, что Константин Ризин — alter ego автора, то почему год рождения двух других персонажей, один из которых, скажем так, неоднозначен, совпадает с годом рождения самого Торчинова? Тем более что по выкладкам, приводящимся в романе, именно в этот год якобы должен был родиться очередной Мессия. И уже сам тот факт, что автор покинул наш мир через несколько месяцев после написания мистического романа, весьма загадочен. Может быть, в предчувствии скорого ухода, он решил оставить некое важное послание потомкам? И в чём оно заключается? А может быть, автор предпринял очередной духовный эксперимент, вроде тех, что описаны в книге?.. Простите, атмосферой романа навеяло. Психоделика, знаете ли. Но вопросы множатся, множатся…

Остаётся лишь надеяться, что ответы найдутся в продолжении — втором романе Евгения Торчинова «Апостолы дракона», уже не трансперсональном, а алхимическом. Если только его выхода не придётся ждать ещё десять лет.

Элла Белкина

Я тебя (л)убью

  • Гиллиан Флинн. Исчезнувшая. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013. — 512 с.

Американка Гиллиан Флинн, автор трех детективных романов, популярных не только на родине, но и по всему миру, наверняка получит премию «Оранж», которую ей прочат критики. Несмотря на внешнюю женственность (длинные светлые волосы и стройную фигуру), наличие любимых мужа и сына, Флинн очень неплохо разбирается в тонкостях ведения расследований разного рода.

Благодаря тому, что писательница какое-то время занималась криминальной журналистикой, сюжет «Исчезнувшей» не напоминает сценарий дешевого сериала о копах, в котором догадаться, кто убийца, можно не досматривая до конца без перевода и субтитров первую серию. Законы детективного жанра четко соблюдены: детали цепляются одна за другую, повествование разрывается главами на самом интересном месте, а перелистывание страниц перестает зависеть от времени дня и ночи.

Однако претендовать на интеллектуальный детектив вроде ларссоновской «Девушки с татуировкой дракона» «Исчезнувшей» крайне рано. Читателю хотя и предоставлена возможность сомневаться и думать, но недолго. Все потому, что выводы нелогичные, а поведение героев — неразумное. Да и сопереживать некому, разве что коту Бликеру, который уж точно чист.

Способный на ложь, воровство и даже убийство, лишь бы убедить окружающих в том, что он отличный парень, писатель Ник Данн становится главным подозреваемым в деле об исчезновении его жены — Удивительной Эми, занимающейся составлением анкет для тестов в глянцевых журналах. Пропав на 35-й странице романа в день пятилетней годовщины свадьбы, Эми Эллиот-Данн еще долго будет удивлять не только членов своей семьи и общественность, с истовостью вуайериста следящую за тем, как продвигается дело № 39, но и читателей. Однако к концу книги недоумение, сопровождающее поступки героев, трансформируется в желание набрать номер ближайшей психбольницы.

Роман доказывает, что формула «от любви до ненависти один шаг» работает, причем в обе стороны. Составленная Флинн инструкция по сохранению брака приводит к фиаско, словно написана для китайской подделки этого таинства, которая рано или поздно сломается. Осознание того, что люди забывают о всех клятвах, произнесенных перед лицом Господа, рождает желание провести ближайшую сотню лет в одиночестве.

Мрачный психологический детектив не пробирает до мурашек. Он лишь оставляет неприятный осадок, как если бы вы выпили залпом стакан компота, а на дне обнаружили бы дохлую муху. Киношные спецэффекты пошли бы роману на пользу: пронзающий тишину телефонный звонок, кровавые сцены, вспышки фотокамер, бурлящая под окнами река. Тогда, вероятно, и возникнет повод задуматься о том, кого вы считаете своей парой и с кем проводите 24 часа в сутки.

Пожалуй, наибольший трепет вызывает лист благодарностей: «Флинн — малыш, я тебя обожаю. Если 2024 год еще не наступил, то тебе рано брать в руки мою книгу.

Бретт! Мой муж! Отец моего ребенка! Лучший партнер по танцам, создатель самого вкусного поджаренного сыра. Мужчина, который умеет выбрать вино. Мужчина, который великолепно смотрится в смокинге. И в костюме зомби тоже. Мужчина, который весело смеется и прекрасно свистит. Мужчина, который на все может дать ответ.

Мужчина, который смешит нашего сына до упаду. Мужчина, который смешит до упаду меня. Мужчина, которому можно задавать самые неудобные и колкие вопросы о мужчинах, да еще и не вовремя. Мужчина, который читал и перечитывал текст, а потом перечитывал еще раз. Все это ты, дорогой. Спасибо, что взял меня в жены.

Три вечных слова».

Стоит отметить, что роман посвящен вышеупомянутым мужчинам. Ну не зна-а-а-а-ю, довольно противоречиво. Может, это внутренняя шутка? Пусть бы так.

Какое решение вы примете, если узнаете, что ваш супруг (-а) расчетливый (-ая) убийца?

а) Останетесь вместе и поддержите его (ее), ведь вы любите его (ее) и тоже не без греха.

б) Откажетесь от всего, что было, ведь вам претит сама мысль о том, что он (она) лишил (-а) человека жизни.

в) Останетесь вместе, несмотря на противоречивые чувства, ведь он (она) отец (мать) вашего ребенка. Необходимо сохранить брак ради малыша.

г) Поймете, что так жить невозможно: убьете супругу (-га) и ребенка, а потом себя.

Правильный ответ: г), или а), или…

Решайте сами.

Анастасия Бутина

История, поэзия и миф

  • Эрнст Юнгер. Эвмесвиль. М.: Ad Marginem, 2013

    Мы же, друг, опоздали прийти. По-прежнему длится,
    Но в пространствах иных вечное время богов.

     Фридрих Гёльдерлин, «Хлеб и вино» (перевод С. Аверинцева)

    А из этого всемирного пира смерти, из грозного пожарища войны,
    родится ли из них когда-нибудь любовь?

                                                 Томас Манн, «Волшебная гора»


Эрнст Юнгер (1895-1998) — фигура такая же сложная и противоречивая, как сам XX век, практически совпавший с его жизнью; один из наиболее значимых мыслителей своего времени, для которого, перефразируя замечание Освальда Шпенглера, славный вывод был так же важен, как славный выпад, человек слова и действия. Эрнст Юнгер был историком не только в том смысле, что прекрасно знал эту дисциплину, но и в том, что творил историю собственными руками, поэтом и философом, с удивительной проницательностью предсказавшим многие изменения, которые произошли с человечеством в XXI веке (некоторым его печальным прогнозам ещё, возможно, предстоит сбыться).

«Эвмесвиль» — последнее, самое необычное и, по мнению исследователей и критиков, самое лучшее произведение Юнгера: философский роман, роман-эссе и роман-поэма, соединивший в себе усилия памяти, восстанавливающей прошлое в форме мёртвой материи, воображения, вдыхающего в мёртвую материю прошлого жизнь, и разума, конструирующего проекцию прошлого на настоящее и делающего прогноз на будущее.

Работа автора с текстом напоминает работу скульптора: из бесформенной глыбы первичного материала он неторопливо, методично высекает свою историю, сначала лишь намечая её контуры, затем всё чётче прорабатывая детали. «Эвмесвиль» можно прочитать по крайней мере двумя способами: медленно, как историко-философский трактат, стараясь вникнуть в каждое слово, разгадать каждый туманный афоризм, проследить за своеобычной, склонной к пространным отвлечениям мыслью писателя, и быстро, подчинившись его словесной магии, сохранённой в русском переводе.

Сюжет романа несложно пересказать в нескольких предложениях, однако каждый абзац полон внутреннего напряжения и динамики. Произведения Юнгера в большинстве своём автобиографичны, и «Эвмесвиль» — не исключение, однако следует учитывать, что автобиографичность эта — особого рода: «…подавляющая часть его литературного наследия, сюжеты его книг и эссе, включая социально-политические, являются не чем иным, как воспроизведением личной жизни, чувств и мыслей, основанных на обстоятельствах биографии и среды. Но этот автобиографизм <…> напрочь лишён тех черт субъективизма, которые превращают его в сентиментальное самолюбование, кропотливое описание ничтожных переживаний, способных удовлетворить только притязание мелочного эгоизма их носителя. Напротив, он отличён бесстрастностью холодного, но яркого света, в котором индивидуальность растворяется до состояния объективированных форм жизни» (Солонин Ю.Н., «Эрнст Юнгер: образ жизни и духа», 2000).

Центральный персонаж и рассказчик в романе — историк Мартин Венатор — отстранённый наблюдатель, анализирующий события прошлого и «настоящего» с точки зрения постистории / метаистории (относительно соотношения истории и метаистории Эрнст Юнгер поясняет: «…метаисторик, который давно покинул историческое пространство, пытается спорить с партнёрами, воображающими, будто они ещё пребывают в пределах такого пространства. Это приводит к различиям в восприятии времени: те <…> продолжают копаться в трупе, который для меня давным-давно превратился в ископаемое»). Рассуждения Венатора — причудливое сплетение истории, мифологии и поэзии, пронизанное «холодным светом» взгляда естествоиспытателя:

От эксгумированных богов спасение не приходит; мы должны глубже проникать в субстанцию. Когда я кладу на ладонь какое-нибудь ископаемое, например, трилобита — здесь в каменоломнях у подножия касбы находишь превосходно сохранившиеся экземпляры, — меня очаровывает впечатление математической гармонии. Цель и красота, свежие, как в первый день, ещё неразрывно объединены в выгравированной рукою мастера медали. Биос, должно быть, открыла в этом первобытном рачке тайну трисекции. Потом трёхчастное членение много раз снова встречается, и без естественного родства; фигуры, симметричные в сечении, живут в триптихе.

Сколько миллионов лет назад это существо могло населять море, которого больше не существует? Я держу в руке его оттиск, печать непреходящей красоты. Эта печать тоже когда-нибудь выветрится или сгорит в грядущих всемирных пожарах. Штамповочное же клише, которое придало ей форму, остаётся скрытым в законе и действует согласно ему, неприкосновенное для смерти и огня.

Я чувствую, как моя ладонь теплеет. Если б это существо было ещё живым, оно бы ощутило моё тепло как кошка, которую я глажу по шёрстке. Но и камень, в который оно превратилось, не может избежать этого тепла; его молекулы расширяются. Чуточку больше, чуточку сильнее — и оно бы зашевелилось в моей руке, словно во сне наяву.

И хотя мне не преодолеть такой преграды, я всё же чувствую, что нахожусь на пути к этому.

Мир «Эвмесвиля», формально являющийся миром гипотетического будущего, наступившего после некой военной катастрофы, в действительности, как всякий миф, выключен из физического времени. Вымышленный город со сновидческой атмосферой, в котором отсутствует граница между пространствами рационального и иррационального, действительного и символического, населённый отчасти художественными, отчасти историческими, отчасти мифологическими персонажами (Татьяна Баскакова в статье, раскрывающей ключевые понятия, необходимые для прочтения текста «Эвмесвиля», замечает: «(Мартин Венатор), присматриваясь к Кондору (тиран Эвмесвиля) и двум его ближайшим помощникам, обнаруживает в этой троице всё более странные черты — к их лицам как бы прилипли разные исторические и мифологические маски»), пространство, в котором разворачивается вечная мистерия борьбы богов и титанов — на небе, государства («Левиафана») и анархии («Бегемота») — на земле. Персонаж Юнгера, тем не менее, ускользает от обоих чудовищ, сохраняя свою внутреннюю свободу и независимость.

Текст романа включает два различных (но не существующих отдельно друг от друга) измерения: конкретное, относящееся к реальным образам вещей, персонажей и ситуаций, и абстрактное, предельно отвлечённое, содержащее их прообразы или первообразы, мифологические «штамповочные клише», многократно повторяющиеся в действительности. «Первообраз — это образ и его отражение». Зеркала и отражения играют в романе особенную роль; зеркалами, отражающими миф, являются две реальности: не только реальность физическая, но и реальность символическая, текстовая: «я смотрю на рукопись и будто заглядываю в зеркало времени <…> написанное является зеркалом, которое ловит мгновение и снова отпускает его, если ты в него погрузишься». В текстовом мире Эрнста Юнгера отсутствует смерть — существует только бесконечное число отражений.

Миром руководит неизбежность: всё пронизано, сцементировано и влекомо бесконечным потоком могущественной силы; человек может либо бессознательно плыть в этом потоке, становясь его заложником и жертвой, лелеющей иллюзию собственной свободы, либо, как Мартин Венатор, быть наблюдателем, исследователем, суверенным субъектом («анархом»), сознающим суть, пределы и цену истинной свободы. Тем не менее, анарх остаётся хозяином себе «при любых обстоятельствах» лишь в человеческом измерении: стремясь к абсолютному отстранению, объективности, отделению сущности от материи, он постепенно вырабатывает своё отношение к сложившейся в окружающей действительности ситуации («настоящем»), и в конце концов растворяется в символическом пространстве леса, окружающего Эвмесвиль, отправляясь на «Великую охоту» вместе с Кондором.

В статье, посвящённой «Эвмесвилю», опубликованной в 1977 году в журнале «Der Spiegel» (der Spiegel 45/1977), роман назван «романом презрения» и «романом ожидания спасения»; презрения к сегодняшней действительности и ожидания возвращения богов после века господства титанов.

Как анарх, я решил ни во что не вмешиваться, ничего в конечном счёте не воспринимать всерьёз — разумеется, сказанное не следует понимать в нигилистическом смысле; скорее я ощущаю себя стражем на границе, который оттачивает зрение и слух, прогуливаясь по нейтральной полосе между приливами и отливами времени. <…> Однако и в такой ситуации всё ещё есть истечение, всё ещё есть время. Временнóе возвращается, заставляя даже богов работать на себя, — поэтому и не должно быть Вечного возвращения; это парадокс — но Вечного возвращения нет. Уж лучше Возвращение Вечного: оно может произойти лишь однажды — и тогда время вытянется в прямую линию.

За свою долгую и полную приключений жизнь Эрнст Юнгер написал относительно немного художественных текстов: можно сказать, что всю жизнь он писал некий единый текст, состоящий из философских эссе и дневниковых записей, текст, прочно укоренённый в мифе, предельно субъективный и — пророческий. Возможно, способность писателя встать на вневременную позицию позволила ему с кристальной ясностью наблюдать за течением неосязаемой временнóй материи, почти безошибочно предугадывая её флуктуации. Однако, как всякое пророчество, «Эвмесвиль» уклоняется от однозначной интерпретации. Инкрустированный множеством зеркал, текст Юнгера сам представляет собой нечто вроде зеркала, предельно бесстрастно отражающего настоящее и грядущее; благодаря множеству интертекстуальных связей и нередко неочевидных аллюзий он превращается в зеркальный лабиринт, где заплутать так же легко, как в переплетениях лесных троп.

Анаит Григорян

О благодетельности цензуры

Райан Холидей. Верьте мне — я лгу! М.: Азбука Бизнес, Азбука-Аттикус, 2013.

Всё пиар, что не реклама. Об этом, а также о том, как СМИ морочат голову несчастным потребителям медиа-продуктов, мы догадывались ещё с тех пор, как был опубликован пелевинский Generation «П», но всё ж фикшн есть фикшн, а тут нас балуют чистосердечным признанием информационных злодеев из первых уст. Книгу знаменитого, если верить издательским аннотациям, американского гуру интернет-маркетинга Райана Холидея «Верьте мне — я лгу!» в переводе на русский можно было бы озаглавить «Господа, вы звери, господа!» Перед нами триста с лишним страниц разоблачений — каталог способов манипуляций общественным мнением с помощью интернета.

«Моя работа — лгать средствам массовой информации, чтобы они могли лгать вам», объявляет с самого начала Холидей и — с места берёт в карьер и кратенько рассказывает случай из практики. Щиты с рекламой фильма «Мальчишник в Техасе», на продвижение которого он получил жирный подряд, автор собственноручно обклеил вызывающими надписями, сфотографировал их и выложил в блогах. Спустя некоторое время социально активные граждане гневно выступили в жанре «Пастернака не читал, но скажу», протестуя против безнравственного, неполиткорректного, сексистского, ксенофобского etc. фильма. Громче всех, нейтрально замечает Холидей, были слышны голоса ЛГБТ-сообщества и феминисток. Надо ли говорить, что скандал совсем не помешал кассовым сборам — ровно наоборот…

Боец невидимого интернет-фронта Райан Холидей в разные периоды своей карьеры был и разведчиком, и контрразведчиком: он и разрабатывал премудроковарные медиа-стратегии продвижения услуг, товаров и людей, и придумывал ходы, чтобы нейтрализовать атаки черных пиарщиков на своих клиентов.

Схемы, подобные вышеописанной, эффективны просто потому, что вся экономическая модель блогов, кается Холидей, основана на безответственной публикации неверифицируемых, непроверенных (некогда!), дурно пахнущих, наконец, откровенно лживых фактов: просто потому что главное — это трафик, а за деньги и поп спляшет. Блогер-сотрудник влиятельной Интернет-платформы, претендующий на 60 000 долларов в год, по словам Холидея, должен выдавать 1,8 млн просмотров в месяц, иначе — с вещами на выход. Впрочем, говорит автор, отвратительность сложившейся медиа-ситуации не только в том, что многие публикации эмоционально ранят ни в чем не повинных людей и сжирают их время. Бывает, и предприятия разоряются, и людей убивают — буквально. Так, совершенно правдивая, и оттого ещё более скандальная новость о сожжении Корана американским пастором-недоумком, опубликованная блогером-фрилансером и подхваченная такими же сетевыми идиотами, прорвала медиа-блокаду, заговор молчания вменяемых американских СМИ, добровольно наложивших табу на публикации по этой теме, и привела к убийствам нескольких десятков христиан в Афганистане в 2011 году.

Сирия, Магницкий, Ассанж — понятно, что дел полно, но просто удивительно, как наши спецпропагандисты фактически прошляпили в своё время такой умопомрачительный сюжет, может, им Райана Холидея нанять?

Сергей Князев

Сага о людях северных

  • Ларс Соби Кристенсен. Полубрат. — М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2013. — 640 с.

    Из сорока трех книг норвежского писателя Кристенсена лишь две доступны нашим соотечественникам. «Полубрат», впервые опубликованный в 2005 году, стал вторым после «Битлз» романом, переведенным на русский язык, точнее — полупереведенным. Количество страниц — сага есть сага — смягчающим обстоятельством не является.

    Специалист по скандинавской литературе и переводчик Ольга Дробот — кандидат филологических наук — судя по всему, во времена учебы имела «отлично» по древнерусскому языку. И хотя действие романа охватывает период с мая 1945 года до середины 1990-х, словечки вроде «елико», «буде», «паче» («Отвел назад руку с диском елико возможно») встречаются едва ли не чаще древнескандинавских, таких как «берсерк», к которым стоило бы дать построчный комментарий.

    Ответственный редактор — писатель Александр Етоев — видимо, является приверженцем разговорной, а то и просторечной лексики, которая чувствует себя не в своей тарелке, будучи помещенной в скандинавскую реальность середины XX века. Сложно представить норвежского подростка, употребляющего слова: «тишком», «разор», «за-ради», «эка», «не след», «охолонуться» и «стакнуться», например «Я все еще держу, за-ради моего брата, данное маме слово».

    «Лохмушки» истершейся обивки и «Вивианова кола» не требуют даже комментариев. Видно, корректор очень хотел в отпуск, а может, все были под завязку заняты другими проектами, как это обычно случается в издательских группах. В защиту редакционного коллектива стоит отметить, что норвежская (да и вообще скандинавская) проза плохо ложится на некоторые языки. Русский, видимо, в их числе.

    В одном из интервью Кристенсен называет переводчиков «дипломатами мира прозы, послами историй». Ни в коем случае не умаляю значимости этой профессии, однако хочется надеяться, что небрежность в работе с текстом не приведет к разрыву отношений с европейскими соседями. Ведь роман до последнего волоска на кудрявой голове главного героя Барнума Нильсена своеобычен и по-настоящему интересен.

    Богатые деталями воспоминания героя легко переносят читателя из небольшой квартиры в Осло, где живут под одной крышей несколько поколений коренных норвежцев, на острова, куда его приглашает на лето друг Педер. Все детство терпевший жестокие насмешки сверстников и сводного брата Фреда за свой полурост и имя, необычное для здешних мест, коротышка Барнум к концу книги становится успешным киносценаристом, мужем и, можно сказать, отцом.

    Благодаря Педеру, который с большим оптимизмом подсчитывает, во сколько обойдутся сочинения приятеля, Барнум является практически единицей на Берлинском кинофестивале. Для ощущения целостности не хватает вестей о Фреде. Став причиной гибели отца Барнума, сводный брат пропадает без вести. Фред отправляется на поиски семейной ценности, письма прадедушки Вильхельма, первые слова которого, кажется, и у меня все еще вертятся на языке: «Вам всем, здравствующим дома, шлю я из страны полуночного солнца любовный поклон, а иже с ним коротко пишу о том, как проходила экспедиция до сего дня, ибо я думаю, вы любопытствуете узнать, как мы живы и чем заняты посреди льда и снега…»

    Роман об отношениях между полубратьями, как и письмо прадеда, рекомендуется читать в зимнее время года, в темное время суток, тогда и почувствовать мурашки на коже от ледяного ветра и морских брызг будет легче. Летом же можно использовать в качестве освежающего коктейля со льдом, но пить маленькими глотками, дабы не простыть.

    Комком в горле становится бескомпромиссный — как инструкция! — пассаж о танцах: «…бал должен начинаться и заканчиваться медленными танцами. Между приемом пищи и танцами должно пройти не меньше часа. После напряженного танца самым разумным будет походить спокойно, пока не уймется сердце и не вернется цвет лица. Если вы разгорячены танцем, не подходите к окну и не стойте на сквозняке, а лучше накиньте что-то сверху, особенно если платье с вырезом…» Дальше — еще интереснее, ведь выясняется, что танцы таят в себе  опасность: «…чем дольше за полночь вы танцуете, тем больше портите удовольствие. Запомните: есть граница, роковая черта, после которой танец превращается в свою полнейшую противоположность и ничего, кроме вреда, не приносит».

    Вот такой, пользуясь терминологий Педера, роман-норстерн. «Полный набор: действие, драматургия, сильные характеры, любовь, смерть, всё по списку». А чего вам еще недостает? Разве что экранизации. Но это только после того, как сценаристы поработают. Как-никак 640 страниц!

Анастасия Бутина

Неутомимый исследователь

  • Олег Коростелёв. От Адамовича до Цветаевой: Литература, критика, печать Русского Зарубежья. СПб.: Изд. им. Новикова; ИД «Галина скрипсит», 2013.

«В эту книгу вошли статьи, написанные на протяжении двадцати лет. Именно в эти годы Русское Зарубежье стало активно изучаться. До того отдельные публикации о нём появлялись по преимуществу у иностранных славистов, да ещё в самом мире Русского Зарубежья, к научным публикациям не шибко расположенного. В СССР время от времени выходили книги некоторых из оказавшихся в эмиграции авторов (Бунин, Куприн, Цветаева), но о том, чтобы появились объективные исследования, и речи быть не могло».

Такими словами начинает Олег Коростелёв предисловие к своей книге, озаглавленное «Итоги двух десятилетий». Справедливости ради следует уточнить, что вошедшие в неё статьи написаны на протяжении времени, всё же несколько большем заявленного: самая ранняя из них датирована 1990 годом, самая поздняя имеет двойную датировку — 1996, 2012. Получается двадцать три года. Во всём же остальном то, что написано в предисловии, ни в каких уточнениях не нуждается и ни малейших возражений не вызывает.

Двадцать три статьи, находящиеся под одной обложкой, сведены в три больших раздела: «Георгий Адамович», «…и другие», «…и прочее». Если относительно содержания первого из них всё ясно при первом же взгляде на его название — все они касаются личности и творчества упомянутого литератора, то два другие достойны того, чтобы пробежаться по ним, хотя бы и перескакивая через пару ступенек.

Здесь и рассказ об эмигрантских статьях Дмитрия Мережковского, и размышления о влиянии, оказанном мэтрами поэтической части литературной эмиграции на их молодых коллег по перу, и биографические статьи о Владимире Варшавском и Антонине Ладинском, и аналитическое исследование «Пафос свободы. Литературная критика русской эмиграции за полвека (1920–1970), и много чего ещё не менее занимательного. Ну и текст, из которого образовалось название всей книги, — «Марина Цветаева vs. Георгий Адамович». Против, то есть, Адамовича. Признанным специалистом по творчеству которого как раз и считается литературовед и библиограф Олег Коростелёв, без участия которого не обходится ныне ни одно издание этого знаменитого литературного критика и поэта Русского Зарубежья. Этот текст был ранее опубликован в качестве предисловия к книге «Хроника противостояния», выпущенной издательством московского Дома-музея Марины Цветаевой.

Вообще, почти все (за единственным исключением) вошедшие в книгу статьи ранее уже публиковались: или в специализированных периодических изданиях — таких, как «Российский литературоведческий журнал», — или в различных биобиблиографических справочниках — с названиями типа «Литературная энциклопедия Русского Зарубежья», — или же в составе книг тех или иных эмигрантских литераторов, в которые они включались издателями в качестве всевозможных сопроводиловок — предисловий, послесловий и комментариев. Таковы, помимо уже упомянутых многочисленных изданий Адамовича, «Царство Антихриста» Мережковского, очередное, максимально полное переиздание «Незамеченного поколения» Варшавского, «Собрание стихотворений» Ладинского и знаменитый трёхтомник Романа Гуля «Я унёс Россию: Апология эмиграции», первое и по сию пору единственное издание которого на исторической родине его автора вышло в 2001 году и с тех пор ни разу не переиздавалось. На котором и хотелось бы остановиться поподробнее.

Единственное же исключение — ранее никогда и нигде не публиковавшаяся статья под названием «„Под европейской ночью чёрной…“. Ходасевич в эмиграции». Она, как явствует из соответствующего примечания, была написана Коростелёвым для книги Ходасевича, которая готовилась, но не вышла из печати. Взглянув на дату написания статьи — «1992», сразу понимаешь, что ничего удивительного в этом факте нет. В те ныне представляющиеся совершенно фантастическими времена эпохи первоначального накопления капитала многие творческие замыслы в России умирали, едва родившись, а издательства возникали, как мухоморы после грибного дождичка и лопались, как грибы-дождевики под обутой в кирзовый сапог ногой дровосека…

Итак, «Я унёс Россию» Романа Гуля. Каждый том этого фундаментального сочинения открывается предисловием, написанным специально для данного издания. Соответственно, получились три концептуальные статьи, озаглавленные — в порядке очерёдности — «Роман Гуль глазами современников», «„Апология эмиграции“ Романа Гуля» и «„Новый журнал“ и его редактор».

«Роман Гуль, — пишет Коростелёв, — был личностью сложной и многогранной, определить его одним словом или одной фразой невозможно. <…> Далеко не у всех он вызывал восторг, сам знал об этом и готов был повторить вслед за И. Буниным: „Я не полтинник, чтобы всем нравиться!“» Казалось бы, всего две фразы — а портрет героя исследования уже очерчен. Вот что значит талант подлинного литературоведа.

Роман Гуль действительно был человеком весьма непростым. И вся его чрезвычайно долгая жизнь о том свидетельствует со всей возможной очевидностью. Писатель, ворвавшийся в литературу буквально из ниоткуда со своим первым ― романом? повествованием? хроникой? — устоявшегося жанрового определения этот текст не имеет — «Ледяной поход. (С Корниловым)» (1921), он навсегда посвятил себя литературе. Помимо множества написанных и изданных в эмиграции книг, Гуль известен прежде всего как многолетний сначала секретарь редакции, затем соредактор, а после и единоличный редактор-издатель «Нового журнала» — старейшего русскоязычного периодического издания Русского Зарубежья, основанного в США в 1942 году и продолжающего выходить и по сию пору.

Гуль проработал в редакции «Нового журнала» более тридцати четырёх лет — с 1951-го до самой своей смерти в 1986-м; учитывая периодичность издания — ежеквартальный «толстый» — принимал участие в подготовке и выпуске более 130 его номеров. За этот период в журнале было опубликовано множество разнообразнейших произведений как наиболее известных представителей русской эмигрантской литературы, так и советских писателей, чьи сочинения не могли быть изданы в СССР вследствие господства коммунистической цензуры. Поэтому роль Гуля как редактора-издателя в деле сохранения русской культуры — поистине неоценима и никакими мерками измерена быть не может.

Но вот что измерено быть может, и даже очень неплохо, так это личностные его качества. О которых Олег Коростелёв с присущей ему осторожностью в оценках и стремлением во всём соблюсти баланс pro et contra пишет хотя и весьма сдержанно, тщательно выбирая выражения, но — пишет. А многие этого стараются не делать, поскольку за Романом Борисовичем числятся не только неоспоримые творческие достижения, но и поистине легендарные скандалы и длительнейшие, десятилетиями тянувшиеся окололитературные войны. Например, с Ниной Берберовой, посмевшей весьма непочтительно о нём отозваться в первом издании своей получившей печальную известность мемуарной книги «Курсив мой» (1969), с которой до того у Гуля отношения были более чем приятельскими. Такого Гуль терпеть не пожелал и ответил рецензией, начинавшейся хамской фразой: «Зарубежная писательница Н. Берберова к своему 70-летию выпустила мемуары…». И — отношения были прекращены. Навсегда.

Да и если бы только с одной Берберовой… Отношение литераторов Русского Зарубежья к Гулю было чрезвычайно переменчивым: многие из них зависели от него как от редактора и издателя, поэтому вынуждены были ограничивать по его адресу своё злословие и сплетничанье, в данной среде распространённое до чрезвычайности. Но, зная весьма крутой его нрав и способность с лёгкостью отказать в публикации, невзирая на все прошлые регалии и казавшийся тому или иному писателю незыблемым его статус, отношение эмигрантских литераторов к Гулю постоянно колебалось. Причём в весьма широком диапазоне: от «милейший Роман Борисович» (Георгий Иванов и Ирина Одоевцева) — до «подлый хам» (Василий Яновский) и «мистер Хуль» (Андрей Синявский). И, в зависимости от развития отношений Гуля-издателя с тем или иным писателем или поэтом, ещё вчера милейший Роман Борисович мог запросто превратиться в мистера Ху… хм… вот именно. На таких аспектах Олег Коростелёв внимание читателя, естественно, не фиксирует, но о скандальных взаимоотношениях своего героя с его литературными врагами — например, с тем же Андреем Синявским, известным также как Абрам Терц, — упоминает. И это правильно, поскольку нет ничего более интересного для читателя, как возможность хотя бы одним глазком в замочную скважину писательского кабинета заглянуть: а вдруг он там не роман пишет, а водку пьёт?

И это — только один из множества занимательнейших сюжетов, вошедших в статьи Коростелёва, впервые собранные под одной обложкой.

В завершение совершенно необходимо упомянуть и об уровне редакционной подготовке этой книги. Уровень сей — на самом высоком уровне, да простится обозревателю намеренно ироническая тавтология. Прекрасно подготовленный справочный аппарат, позволяющий мгновенно установить источник каждой использованной автором закавыченной или опосредованной цитаты — автор, название, первопубликация, место и время. Не говоря уже о двух завершающих книгу разделах — библиографическом («Основные публикации») и именном указателе. Согласно моему глубочайшему убеждению, такой подход должен быть единственно возможной нормой для каждого подобного издания. Стоит ли лишний раз с сожалением констатировать, что в реальности это происходит в считанных, совершенно единичных случаях…

Имеются у книги и мелкие, хотя и досадные недочёты, как же без них. Но это касается в основном работы корректора. Который (в данном случае: которая), судя по всему, просто не знает, что такие идиоматические словосочетания, как «холодная война» и «железный занавес», согласно действующим правилам, следует писать в кавычках, тогда как ключевое для Коростелёва понятие — Русское Зарубежье — именно так, оба слова с прописной, что бы там ни советовали непонятно кем составленные странные справочники с названиями типа «Прописная или строчная?». Поскольку Русское Зарубежье — понятие не столько историко-филологическое, сколько геополитическое — такое же, как Ближний Восток или Дикий Запад. Ничуть не сомневаюсь, что по мере дальнейшего углубления изучения этой некогда terra incognita для любого рождённого под серпом и молотом человека все подобные недочёты будут успешно устранены — в первую очередь с помощью таких специалистов и энтузиастов своего дела, как неутомимый исследователь Олег Коростелёв.

Павел Матвеев

Страдания юного Раздолбая

  • Павел Санаев. Хроники Раздолбая. Похороните меня за плинтусом-2. — М: АСТ, 2013

Основной принцип моего существования — служение гум… гум… гуманистическим идеалам человечества.

Из фильма «Курьер»

На встрече с читателями вовсе не писатель, а режиссер Павел Санаев сказал: «Позволить книге погибнуть внутри себя было бы преступлением». Однако Санаев не подумал, что еще большим проступком стало убийство времени сотен человек, купивших роман. Было бы здорово сохранить повесть «Похороните меня за плинтусом», любоваться ею спустя век. И забыть о том, что когда-то была написана книга «Хроники Раздолбая», по настоянию автора якобы продолжающая начатое в один прекрасный день автобиографическое дело. Впрочем, бабушка-тиран и карлик-кровопийца выше «Плинтуса» так и не поднялись. В новой книге свои герои.

Раздолбай, девятнадцатилетний увалень, мечется в поисках смысла жизни. Вершина его стремлений — девушка, возможность хоть на кого-то смотреть свысока и, конечно, хрустящие трехрублевки в кармане. Пока же приходится довольствоваться сомнительными текстами из «СПИД-Инфо» и «выгулами» со стороны старших товарищей. «Ничто не интересовало Раздолбая так сильно, как девушки. Нарисуй он диаграмму своих жизненных интересов, получился бы круг, из которого вырезали одну дольку. Эту дольку железной рукой подчинял себе хэви-метал, а остальной круг полностью занимали грезы о девушках». Вот вам и вся интрига — больше открытий чудных не предвидится, и не ждите.

История начинается традиционно: Раздолбай швыряет коротенькие штаны за шкаф и отправится на поезде в «свою жизнь». В ней нет родителей с вечным вопросом «Что из тебя получится?», а денег всегда хватает на блок заграничных сигарет. Стать «взрослым» Раздолбаю помогают номенклатурные товарищи Мартин и Валера, скрипач-богослов Миша и рижская красавица Диана. Все бы хорошо, но в некоторых местах героя щекочет неловкое чувство: «я вечный девственник». Эта временная заминка становится вечной темой экзистенциальных переживаний лирического героя.

Читателя же не оставляет другое навязчивое состояние: это все уже было. Вопросы вроде «Ты бы товарища погубил или сам бы голову сложил?» задавал Владимир Тендряков в повести «Ночь после выпуска». Маялся от поисков себя Ваня из фильма «Курьер», а герой Владимира Меньшова пытался понять, нужно ли драть современных оболтусов или же сочувствовать им в их метаниях.

Холден Колфилд, тоже раздолбай, но с другого континента, в отличие от героя Павла Санаева рассуждает более прямолинейно и значительно талантливее. Вот и разговор с высшими силами у Холдена короткий: «… я отчасти атеист. Христос мне, в общем, нравится, но вся остальная муть в Библии — не особенно». У Раздолбая знаний не наскребается даже на такой катехизистический минимум. Отрицание Бога переходит в сделку: ты мне девушку, я тебе веру в тебя же самого. Внутренний голос то ворочается внутри, то по доброте душевной дарует шубу с барского плеча. Раздолбай тоже либо благодарит его, либо просит убраться подальше. Обращение к Богу, которое автор аннотации к книге выдает за деликатес, на деле оказывается осетриной второй свежести. «Внутренний голос, призывающий слушаться, показался Раздолбаю шагом к сумасшествию, и он испуганно приказал ему замолкнуть. Голос исчез, словно его никогда и не было. Сознание Раздолбая снова стало единым, и все мысли принадлежали только ему».

Явная заслуга Павла Санаева в том, что язык романа прост и едок как лексикон подростка. Предложения не совершают хитрых поворотов, и создается ощущение, что они только что были произнесены Раздолбаем, болтающимся на сломе эпохи. Страну трясет вместе с его худосочным тельцем, и цепляться за рукава рубашек более успешных друзей становится все труднее. В мутной воде 1990-х кишмя кишели подлещики да плотва. Покорно шлепая губами, они плыли прямо в пасть более зубастым сородичам. Смекнув «какая рыба в океане плавает быстрее всех», Раздолбай решает во что бы то ни стало заточить резцы. «Надо стать Барракудой! — увидел Раздолбай единственный выход. — Беспощадным хищником, который знает, к чему стремится, и готов ступать по головам…»

Вот и все. Дальнейшие страдания припасены для второго тома. Концовки попросту нет. Надпись «Окончание в книге „Хроники Раздолбая-2“» пугает. В одной из рецензий С. Гедройц сетовал: «Подросток-то, посмотрите, был по образу мыслей графоман. Или скажем так: все графоманы пишут как один человек — вероятно, как скрывающийся в каждом из нас бесчувственный подросток». Подросток Санаев продолжит страдать уже во второй книге под сшибающий с ног ветер перемен. Однако стоит крепко подумать, прежде чем отправляться в книжный магазин за пухлым томом, напевая: I follow the Moskva down to Gorky Park… Чтение все же не два часа экранного времени займет.

Евгения Клейменова

Хобби и Конек

  • Здесь могла бы быть рецензия на сборник С. М. Даниэля «Статьи разных лет»
    (СПб.: Издательство Европейского университета, 2013. — 256 с.)

«Мы хобби финансировать не будем» ― это угроза министра культуры (!) не оставила равнодушным никого: одни позавидовали тем, чьи хобби якобы финансируются, другие возмутились, что их ученые занятия были названы чем-то вроде вышивания крестиком по заданному узору. Хотя, строго говоря, все, кто работают не в приемном покое, МЧС или, скажем, на Скорой помощи, ― могут быть обвинены в необязательности собственной деятельности. В краткосрочной перспективе уж точно.

Этимология слова «хобби» ― довольно занятна: так в конце XIII века называли маленькую лошадь, уже не horse, но еще не pony. Впоследствии, с 1550-х слово это стало обозначать детскую игрушечную лошадку hobbyhorse. Словцо hobbyhorse как обозначение любимого времяпрепровождения стало по-настоящему модным после выхода романа Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (1760–1767). Каждый герой его наделен своим hobbyhorse, коньком ― интересом, любимой темой для разговора или повторяющейся поведенческой практикой. Но hobbyhorse героев Стерна ― это, конечно, не просто хобби.

«Хотя я не берусь утверждать, ― рассуждает Тристрам, ― что человек и его конек сносятся друг с другом точно таким же образом, как душа и тело, тем не менее между ними несомненно существует общение; и я склонен думать, что в этом общении есть нечто, весьма напоминающее взаимодействие наэлектризованных тел, и совершается оно посредством разгоряченной плоти всадника, которая входит в непосредственное соприкосновение со спиной конька. ― От продолжительной езды и сильного трения тело всадника под конец наполняется до краев материей конька: ― так что если только вы в состоянии ясно описать природу одного из них, ― вы можете составить себе достаточно точное представление о способностях и характере другого».

В стернианском смысле конек, hobbyhorse ― это не просто праздное времяпрепровождение, это то, что проникает в нас, захватывает нас целиком, то, с чем хотело бы ассоциировать себя наше Я. И в этом смысле, мы все косвенно или прямо финансируем чьи-нибудь «коньки».

Деревянную лошадку, на которой любят ездить министры, узнать совсем не сложно, они и сами любят повторять: «Мы хотим, чтобы ученые были загружены и получали за это достойные деньги, и чтобы они делали работу по нашему заказу». Делали по нашему заказу ― вот hobby-конек министра, который мы, как налогоплательщики, финансируем, хотим мы этого или нет. В упряжке с ним другой конек: «те ученые, чьи работы не востребованы, будут искать работу в другом месте».

Востребованность. Эффективность. Современность. Это не просто конек ― это резвая тройка, запрячь которую грезят не только чиновники, но и интеллектуалы всех времен, вспомните только hobbyhorse Рембо: «Надо быть абсолютно во всем современным».

«Старомодный, неактуальный, реакционный» ― предсказуемые инвективы тех, чей hobbyhorse современность. Подобными словами редакция одного журнала предваряет статью из сборника С. М. Даниэля «Беспредметное искусствознание»: «Статья представляется типичным образчиком консервативной критики, за сто лет не слишком далеко продвинувшейся в своей аргументации».

Консервативной критики типичный образец ― какая отточенная формулировка! Боюсь только, что интеллектуалы, которые сегодня стремятся оседлать конька «Востребованность―Эффективность―Современность», по определению одного чешского романиста (блестящего ученика Стерна) рискуют стать ни кем иным, как «остроумным союзником своих могильщиков». Ведь кто будет одаривать звездочками эффективности погоны интеллектуалов? Вы думаете, что модное экспертное комьюнити, такое малочисленное, такое современное и такое эффективное? Боюсь, у чиновников на вас несколько иные планы. Это сейчас исследования по урбанистике Череповца so trendy, а про Пуссена ― ни черта. И под таким углом зрения Даниэль — «типичный образчик консервативной критики», а левацкие банальности социологов от искусства ― интеллектуальный пир духа. Но стоит только всерьез допустить триумф репрессивной риторики чудовища по имени «Эффективность-и-современность», то все, кто не в МЧС, ФМС и РПЦ окажутся свергнуты с парохода востребованности. И будет уже все равно: Пуссен, наружная реклама, Синди Шерман, урбанистика, Гутов, кластеры, Лидия Гинзбург, деревянное зодчество, Франсуа Вийон ― всем будет приказано «делать работу по нашему заказу» или покинуть здание, что многие уже и сделали…

…Здесь могла бы быть рецензия на сборник С. М. Даниэля «Статьи разных лет», но стоило только упомянуть имя Лоренса Стерна, что я неосторожно сделала, и текст начал извиваться и уклоняться, ведь, как говорил пастор Йорик: «В этом есть нечто роковое, я никогда не дохожу до места куда направляюсь».

«В книге Сергея Даниэля, искусствоведа, профессора Европейского университета в Санкт-Петербурге, объединены статьи, написанные в течение тридцати пяти лет научной деятельности. Западноевропейское искусство XVII–XX веков, русское искусство XIX–XX веков, русская литература, проблемы методологии гуманитарного знания, язык искусствознания — таковы основные темы сборника, предлагаемого вниманию читателя. Кроме давно опубликованных работ, в книгу вошли статьи, подготовленные к печати, но в силу разных обстоятельств не увидевшие света».

Скучно? Конечно, нам скучно. Как скучно нам слушать того, кто шутит, не смеясь. Как скучно нам оказаться в компании с собеседником намного умнее, да еще и одетым получше. Как скучно нам лежать на газоне в Новой Голландии, демонстрируя всем не модненькую разноцветную обложечку новой книги Сьюзан Зонтаг, а брутальный серый картон с монограммой «Д» (именно так оформлен сборник). Как скучно нам писать о тех, кого любишь, а не о тех, кого презираешь.

Как рискуем мы заскучать, читая текст, написанный не фокусником и не шоуменом от искусствоведения, а автором, эстетическое кредо которого ― быть верным жанру. Не ждите анекдотов, непристойностей, политических памфлетов и нецензурной брани; только ссылки на Вёльфлина, Хейзингу, а то и на Гройса. Как восхищает меня эта верность! Пусть хоть в чьей-то вселенной академическая статья останется статьей, лекция ― лекцией, а роман ― романом. К слову сказать, недавно напечатанный роман Даниэля «Музей», рецензия на который была опубликована в «Прочтении», ― прекрасная русская проза, на которую в 2013 году мы уже редко надеемся.

Что же ждет того, кто согласится на эту читательскую аскезу и прочтет сборник от корки до корки? Кроме ожидаемых тем, которыми автор занимается на протяжении всей жизни (художественная структура произведений Пуссена, Рембрандта, искусство рококо (в данном сборнике впервые опубликованы статьи о «Грозящем Амуре» Фальконе и «Затруднительном предложении» Ватто), контексты творчества Петрова-Водкина, проблематизация языка искусствознания); опубликованы статьи, в которых автор рассуждает о загадочной композиции гоголевского «Портрета», оптике набоковского «Дара», архитектуре у Булгакова. Пронзительная, при всем формальном академизме, впервые опубликованная статья «Несколько слов о Пахомове», которая говорит многое не только о блестящем художнике, чье живописное наследие почти забыто, но и о всем русском XX веке.

Привыкнув к сухому академическому слогу профессора Даниэля, начинаешь замечать тонкие намеки и остроумные пассажи, которые он себе позволяет для того, чтобы украдкой подмигнуть читателю с ученой кафедры. В этом смысле статья «Кончетто. Изображение и слово в искусстве барокко» ― жемчужина барочного остроумия, и не только потому, что именно эту проблему и исследует.

Статья эта завершается напутствием, которое так легко принять за «типичный образчик консервативной критики», особенно, если быть одержимым коньком современности: «Мы не только не усложняем, но, как правило, недооцениваем реальную сложность художественных текстов барокко, а что касается конкретно живописи, то здесь мы более всего далеки от выработки адекватного понятийного аппарата. Отчасти, может быть, потому, что современная живопись оперирует куда более бедным языком, нежели классическая, и семиотическая насыщенность их несравнима. Живопись барокко требует переводческого, интерпретационного мастерства. Излишняя доверчивость глаза, его «глухота» к смыслу, усиливаемая визуальной напастью современной культуры, служит причиной того, что художественный перевод в области живописи составляет значительно более трудную задачу, нежели в области поэзии. Гонгору мы можем понять хотя бы благодаря искусству поэта-переводчика; Веласкесу мы посвящаем научные «подстрочники». Редкие попытки поэтической интерпретации картины мы встречаем с тем скептическим чувством, с каким поборник буквальности внемлет переводческому завету Вяч. Иванова: «С Протеем будь Протей, вторь каждой маске — маской!»

P.S. …Дочитав книгу, я увидела сцену, так, как если бы она произошла на самом деле. Две мужские фигуры стоят в соборе. В Италии они оказались вместе случайно ― делегация, конференция, семинар, какая-то международная туса, на которые в 90-е еще было модно звать русских. Один — высокий, с элегантными и несколько меланхоличными жестами, будто уставший сам от себя, в безупречном костюме; второй постарше и пониже ростом, его фигура сохранила память о мальчишеской пластике: резкой, угловатой, оставшейся в его движениях от дворовых драк и деревенской рыбалки, — от того несмотря на возраст он мог бы показаться чуть ли не моложе своего спутника. Запрокинув головы, они оживленно спорят. Меланхоличный, наклоняясь, что-то шепчет второму на ухо, после чего оба выходят на улицу: один с кривой, но красивой ухмылкой, ― Рыбак же хохочет так, что ему не сразу удается прикурить. Закурив, каждый отправится в свою сторону: один и дальше будет преломлять все увиденное сквозь изощренные зеркала интеллектуального либертинажа и наслаждаться лишь ему доступными отражениями; другой продолжит набрасывать рыболовную семиотическую сеть, в надежде поймать ускользающего Протея.

Меланхоличный джентльмен потом напишет, что «Караваджо — эстет не меньший, чем самые изысканные маньеристы, и велик не тем, что писал Деву Марию с утонувшей проститутки, а тем, что своей гиперчувственностью растворил все границы между высоким и низким, прекрасным и безобразным», а Рыбак-структуралист, в книге, вышедшей на год позже , в 2013-м, отчеканит: «В соответствии с декларативно-прагматической установкой своего искусства Караваджо буквально вывернул наизнанку узаконенное Ренессансом пространство картины, превратил его из „убегающего“ в „прибегающее“».

Вы как хотите, господин министр, но раз мы с Вами все равно вынуждены (налогами, грантами, зарплатами или покупкой книг) финансировать чьи-то хобби, заскоки, наваждения, увлечения, hobbyhorse — то я выбираю те, что у этих двоих.

Полина Ермакова