Янн Мартел. Высокие горы Португалии

  • Янн Мартел. Высокие горы Португалии. — М.: Эксмо, 2017. — 384 с.

Каждый справляется с болью утраты по-своему. Кто-то начинает ходить задом наперед, кто-то — запоем читать Агату Кристи, а кто-то заводит необычного друга. Три совершенно разные судьбы сходятся в мистическом пространстве — Высоких Горах Португалии.

Лауреат Букеровской премии Янн Мартел для своего нового, блистательного романа о вере и скорби нашел гармоничный, полный лиризма стиль. «Высокие горы Португалии» в своей фантазии и пронзительности поднимаются до заоблачных высот.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Бездомный

Томаш решает пройтись пешком.

От его скромной квартирки на улице Сан-Мигел в пользующемся дурной славой квартале Алфама до старинного дядюшкиного особняка в зажиточной Лапе путь не близкий — почти через весь Лиссабон. Где-то час ходьбы. Но утро выдалось погожим и теплым — прогулка обещала быть приятной. Давеча заезжал Сабиу, дядюшкин слуга, — забрал его чемодан и деревянный кофр с нужными бумагами для поездки в Высокие Горы Португалии, так что Томашу остается одно — перебраться самому.

Он ощупывает нагрудный карман куртки. Дневник отца Улиссеша на месте — завернут в мягкую тряпицу. Глупо брать его с собой, крайне неосмотрительно. Не дай бог потеряется — беда. Будь он посмышленей, оставил бы его в сундуке. Но этим утром Томашу нужна особая моральная поддержка — как всякий раз, когда он идет к дядюшке.

Даже в столь сильном возбуждении он не забывает прихватить подаренную дядюшкой трость вместо повседневной. Рукоятка дядюшкиной трости сработана из слоновой кости, а палка — из африканского красного дерева, и все же она не совсем обычная: сбоку, прямо под рукояткой, на ней имеется выдвижное кругленькое зеркальце. Оно чуть выпуклое — и отраженная картинка выглядит уж больно расплывчатой. Однако ж проку от зеркальца ни на грош, да и сама придумка неудачная, потому как рабочая прогулочная трость по природе своей пребывает в постоянном движении, а стало быть, отражение беспрерывно скачет и мелькает, сводя всю затею на нет. Но столь причудливая трость — дядюшкин подарок, сделанный на заказ, и всякий раз, собираясь навестить дядюшку, Томаш берет ее с собой.

С улицы Сан-Мигел он выходит на площадь Сан-Мигел, идет по улице Сан-Жуан-да-Праса, потом сворачивает под Арку Иисуса — простой и знакомый с детства маршрут для пешей прогулки через весь город, средоточие красоты и сутолоки, торговли и культуры, испытаний и наград. У Арки Иисуса он вдруг вспоминает Дору — она улыбается, желая прикоснуться к нему. Вот когда трость может сгодиться: воспоминания о Доре неизменно выводят его из равновесия.

— А ты у меня богатенький, — как-то сказала ему она, когда они лежали в постели у него дома.

— Боюсь, нет, — возразил он. — Вот дядюшка у меня богатенький. А я — бедный сын его бедного братца. Папаше счастье в делах никогда не улыбалось, не то что дядюшке Мартиму, вот уж везунчик каких поискать.

Он никогда об этом ни с кем не говорил — не откровенничал насчет превратностей судьбы своего отца, его деловых планов, рушившихся один за другим, что вынуждало его то и дело рассыпаться в благодарностях перед братом, спасавшим его снова и снова. Но Доре можно было открыться.

— Эх, что ни говори, а у богатеньких непременно кубышка где-нибудь да припрятана.

Он усмехнулся:

— Да ну? Я и понятия не имел, что мой дядюшка утаивает свое богатство. А раз так, если денег у меня куры не клюют, почему ты не хочешь пойти за меня?

По дороге на него таращатся прохожие. Одни отпускают колкости, большинство других — благие пожелания.

— Гляди не навернись! — участливо взывает какая-то дамочка.

К такому общественному вниманию Томаш привык; за насмешливыми кивками не угадывает доброжелательства.

Непринужденной походкой он знай себе вышагивает в сторону Лапы, вскидывая то одну ногу, то другую, а потом с той же очередностью резко опуская их. Изящная поступь.

Он наступает на апельсиновую корку — но не поскальзывается.

Не замечает спящую собаку — но пяткой впечатывается в каком-нибудь сантиметре от ее хвоста.

Оступается, спускаясь по какой-то кривой лестнице, — но, удерживаясь за поручень, с легкостью вновь обретает устойчивость.

Мелкие незадачи вроде этих случаются и дальше.

При упоминании женитьбы улыбку с лица Доры как рукой сняло. С ней всегда было так: то беззаботная веселость, то вдруг глубокая озабоченность.

— Нет, твоя родня наверняка укажет тебе на дверь. А семья — это все. Ты не можешь гнушаться ими.

— Ты моя родня, — возразил он, глядя ей прямо в глаза. Она покачала головой.

— Нет уж.

Его глаза, большую часть времени избавленные от тягостной необходимости смотреть вперед, разом обмякают в глазницах, точно два пассажира в шезлонгах на корме судна. Они не вперяются в землю, а блуждают по сторонам, будто во сне. Примечают изгибы облаков и деревьев. Мечутся вслед за птицами. Наблюдают, как лошадь, сопя, тянет повозку. Останавливаются на упущенных ранее архитектурных изысках зданий. Следят за суетой на улице Кайс-де-Сантарем. Словом, утро этого приятного позднедекабрьского денька 1904 года обещает дивную прогулку.

Дора, прекрасная Дора. Она прислуживала в доме у его дядюшки. Томаш положил на нее глаз в первый же свой визит к дядюшке, когда ее только-только взяли на службу. Он не смел отвести от нее глаз и выбросить ее из головы. Он лез из кожи вон, стараясь быть с девушкой как можно учтивее, выискивая любую возможность перемолвиться с нею словечком то по одной ничтожной мелочи, то по другой. Так он мог разглядывать ее тонкий нос, ясные черные глаза, мелкие белоснежные зубы, каждое ее движение. Он вдруг стал частым гостем. И точно помнил тот день, когда Дора поняла: он обращается с нею не как со служанкой, а как с женщиной. Ее глаза мельком встречались с его глазами, взгляды на мгновение сливались, и она тут же отворачивалась, — но лишь после того, как уголки ее рта успевали растянуться в участливой улыбке.

Тогда его распирало от избытка чувств, и классовые и общественные барьеры, совершенно немыслимые и неприемлемые — все шло прахом. В другой раз, когда он подавал ей свою куртку, их руки соприкоснулись, и они не спешили нарушить это соприкосновение. С этого все и завертелось. До той поры у него если с кем и была интимная близость, то лишь с двумя-тремя проститутками, и всякий раз это сперва ввергало его в крайнее возбуждение, а после — в глубокое уныние. И всякий раз он стыдливо бежал прочь и клялся, что такое больше не повторится. С Дорой же это ввергало его сперва в крайнее возбуждение, а после — в высшей степени крайнее. Она теребила густые волосы на его груди, прильнув к ней головой. И у него не возникало ни малейшего желания бежать прочь.

— Выходи за меня, выходи, выходи!.. — упрашивал он. — И мы принесем друг другу богатство.

— Нет, мы принесем друг другу бедность и одиночество. Ты ничего не знаешь. А я знаю и не желаю тебе такого.

Плодом их безмятежной любви стал кроха Гашпар. Если б не его горячие мольбы, Дору непременно выставили бы за дверь дядюшкиного дома, когда обнаружилось, что у нее есть младенец. Отец только и поддерживал его, уверяя, что он должен жить любовью к Доре, чего никак нельзя было сказать о дядюшке, молча сносившего бесчестье. Дору перевели на незаметную должность в самом чреве кухни. И Гашпар так же незаметно жил в доме Лобу, вкушая незаметную любовь своего отца, который незаметно любил его мать.

Томаш навещал их так часто, как только позволяли приличия. А Дора с Гашпаром наведывались к нему в Алфаму, как только ей выпадали выходные. Они шли в парк, садились на скамейку и глядели, как играет Гашпар. В такие дни они походили на самую обычную супружескую пару. Томаш был влюблен и счастлив.

Минуя трамвайную остановку, он слышит, как по рельсам грохочет трамвай, новенький транспорт, появившийся от силы года три назад, ярко-желто-сине-сероватый. Пригородные пассажиры рвутся вперед, чтобы забраться в него, а другие пригородные пассажиры спешат из него выбраться. Томаш обходит тех и других — кроме одного, на которого натыкается. После короткого взаимного общения с извинениями, предложенными и принятыми, он движется дальше.

Посреди тротуара торчат два-три булыжника, но он легко и плавно перешагивает через них.

Задевает ногой кофейный стул. Тот подскакивает, и только.

Смерть забрала Дору с Гашпаром одним решительным махом — как ни старался врач, которого вызвал дядюшка, все тщетно. Сначала язвы в горле и потеря сил, потом жар, озноб, боли, мучительное глотание, затрудненное дыхание, судороги, расширенные зрачки, удушье, обморок… и конец — землистые тела, скомканные и безжизненные, как простыни, на которых они перед тем метались. Он был рядом с каждым из них. Гашпару было пять, а Доре — двадцать четыре.

Смерть отца, несколькими днями позже, он не застал. Он был в музыкальном салоне в доме Лобу — молча сидел с одной из своих кузин, леденея от скорби, когда вошел дядюшка, мрачный как туча. «Томаш, — проговорил дядюшка, — у меня ужасные вести. Силвештру… твой отец умер. Я потерял единственного брата». Слова всего лишь звуки, но Томаш почувствовал, как они раздавили его физически, как обрушившаяся каменная глыба, и он возопил, точно раненый зверь. Его горячечно-несуразный отец! Человек, взрастивший его, потакавший ему во всех его мечтаниях!

Маргарита Хемлин. Искальщик

  • Маргарита Хемлин. Искальщик. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 288 с.

«Искальщик» — один из романов финалиста премий «Большая книга», «Русский Букер» и «НОС» Маргариты Хемлин (1960–2015), не опубликованных при жизни автора. Время действия романа — с 1917 по 1924-й, пространство — украинская провинция, почти не отличимая от еврейских местечек. Эта канва расцвечена поразительными по достоверности приметами эпохи, виртуозными языковыми находками. Сюжет в первом приближении — авантюрный. Мальчики отправляются на поиски клада. Тут-то, как всегда у Маргариты Хемлин, повествование головоломным образом меняет течение — а с ним и судьбы людей, населяющих роман. По уверению Лазаря Гойхмана, главного героя, рассказывающего все — до самого стыдного и жуткого, «в каждой насущной минуте человека есть такое, что в дальнейшем может стать вопросом вплоть до непостижимой тайны». Выслушайте Лазаря, он таки прав.

Искальщик

Дальше такое.

Рувим для меня наметил школу. А для себя он наметил работу, работу и еще раз работу.

Рувим очень отдавал должное книгам. Читал и читал, читал и читал. И наизусть шпарил многое. Именно Рувим убедил меня, что лучшее лекарство от текущей жизни — чтение. Еще в скитаниях по боевым дорогам он ночами пересказывал мне истории и Греции, и Рима. После того как я пожаловался на непонятность, он перешел на окружающее — и от него я усвоил имена Гоголя, Некрасова, Надсона и ряда других.

И Рувим добился — конечно, с годами, — что единственная моя отрада нашлась-таки в книгах. Я не всегда смотрел на название — просто хватал и глотал заместо хлеба. Где обнаруживал — там и приседал за чтение. Конечно, Нат Пинкертон, Арсен Люпен, Робинзон Крузо, Жюль Верн тоже, «Остров сокровищ», «Капитан Сорви-голова», «Всадник без головы». 

Но такие книжки на дороге не валялись. Рувим выклянчивал у кого-то мне на одну ночь. А в старых подшивках журналов (их Рувим натаскивал целыми пудами) я обнаруживал много захватывающего — и романы из другой жизни, и наши, с русскими именами.

Особенно стихи душевного содержания сами впивались мне в сердце. «Хорошо умирать молодым», например, мне сильно переворошили все внутри. Я ставил себя на место внезапно и нечаянно погибшего героя с кудрями, а рядом видел женщину, которая рыдает над этими самыми кудрями.

Что интересно. Мне так сильно представлялось каждое слово, так я в каждое слово в книжке проникал и повторял на разнообразные лады, что оно рассыпалось по буковке и я обратно эти самые рассыпанные буковки нанизывал, вроде на ниточку, на свое юное сознание, и в себя, уже в собственном, близком моему уму, виде и смысле, глубоко впитывал.

Я отдавал внимание и театральным постановкам. На детские свои гроши накупал семечек и стремился попасть хоть как ближе к сцене с живыми, неподдельными людьми-артистами. Тяга к прекрасному жила и жила во мне. И во многих людях тоже, надо сказать.

Ужасное и беспощадное время диктовало свои законы — а сердце просило красоты и возвышенности. В Чернигове появлялись артистические группы даже из Киева и Харькова. И костюмы цветастые, и все тому подобное. И бархат, и другое блестящее. И декорации…

В общем, я любым образом стремился к прекрасному. И получал его там, где находил. Даже можно назвать другим словом — вырывал прекрасное с мясом и кровью.

Вот мои университеты. И мне не чужды с того раннего подросткового возраста и Шиллер, и Шекспир, и другие классические настроения.

Я даже иногда, чтоб порадовать Рувима, рассказывал вслух стихотворные строки. Не скрою, я ожидал получения заслуженной похвалы.

Но Рувим такого не любил, а перебивал меня с улыбкой и смущением:

— Не надо. Я стихи вслух не люблю.

Однажды я назло не остановился, а подряд стал кричать все, что в рифму засело в моей голове.

И тогда Рувим мне аж рот зажал и тихо приказал заткнуться, а то немедленно придушит.

Конечно, потом оправдывался и задобривал меня по-всякому.

Причину своего нелицеприятного поступка Рувим объяснил следующим образом:

— Лазарь, у тебя в голове помойное ведро. Ты к себе в голову тащишь без ошибки именно мусор. У меня есть надежда, что жизнь твою помойку почистит. Сильно почистит. Но говорю тебе как ответственный за тебя человек: разбирай уже сам. Потихоньку, а разбирай.

Сквозь залившую меня обиду я упрекнул Рувима в том, что он на меня наговаривает с перехлестом. Оскорбляет из зависти. У меня и память, и выражением я владею вроде артиста. У него же этого нема вообще. Отсюда и зависть. К тому же у меня вся жизнь впереди, а у него наоборот. А стихи, между прочим, — это мудрость человечества. И я эту мудрость сильно постигаю.

После моих разъяснений Рувим перестал таскать книги. А те, что были, уволок. Я плакал и цеплялся за отдельные листочки. Только напрасно. Рувим в своей идиотской непреклонности очистил-таки нашу комнатку.

Вспоминая деда, я невольно сравнивал себя и его.

Он всю свою жизнь мусолил одну единственную книгу — Тору. Я, в свою очередь, не собирался останавливаться. Постановил себе — читать и читать всегда и везде. А при отсутствии книг расспрашивать разнообразных людей про их случаи. И сам делал потом из этих россказней в своем уме целые романы. И получалось, что из каждого самого незаметного и даже глупого человека можно сделать книгу. Надо только зацепиться за какие-нибудь важные концы. А если их нету, так надо придумать от себя, из своей головы.

Постепенно я вывел единство и противоположность придумки и брехни. И отдал предпочтение брехне как наивысшей стадии придумки. Придумка имеет границы. Брехня — нет и еще раз нет.

И тут скажу важное и больше возвращаться к нему не буду.

Я — хозяин всего на свете, так как я есть хозяин себя. Всего, что только существует во мне. И мыслей. Не говоря про действия.

Я — хозяин всего, что именно внутри меня. До тех пор, пока оно не выйдет наружу.

А выпускать же ж надо! Такова потребность человека и любого члена живого мира природы. То есть и мысли выпускаются. В виде слов, например. И я им уже не хозяин, получается? И я поклялся, что буду хозяином даже после того, как каждую свою мысль, чаяние или надежу, тем более в виде слов, так или иначе выпущу. А кто такой хозяин? Это который выпустить выпустил вроде наружу, но посчитал наперед — какая польза будет. И какой вред.

Тогда еще не было в ходу словосочетания фразы «хозяин жизни». И думаю, хорошо. А то б я мог запутаться в размышлениях. А так — без понятия моей отдельно взятой жизни как части общего хозяйства — мир мой оказался устроенным просто и ясно.

Никому я не верю. Никому. Только себе верю. Потому что я ж знаю, где я брешу, а где нет. А за других отвечать не могу. И хочу, может, — а не могу.

Путем долгих размышлений я пришел к выводу, что брехня имеет большую созидательную силу.

Человечеству вбили в голову — нету дыма без огня. А именно что есть. И как раз если брехать совсем на пустом месте — то ожог получится особенно сильно.

Потому что человек не готов всей своей историей поколений — чтоб на пустом месте. И поверит в такую умную брехню с утроенной силой своего разума.

И тому, кто построит такую брехню, надо будет помнить каждое свое словечко и даже буквочку, чтоб находиться в курсе дальнейшего и держать дальнейшее в крепком и надежном кулаке.

Ну вот.

Да, всему прекрасному в себе я обязан книгам и их содержаниям.

Шамиль Идиатуллин. Город Брежнев

  • Шамиль Идиатуллин. Город Брежнев. — СПб.: Азбука: Азбука-Аттикус, 2017. — 704 с.

Тринадцатилетний Артур живет в лучшей в мире стране СССР и лучшем в мире городе Брежневе. Живет полной жизнью счастливого советского подростка: зевает на уроках и пионерских сборах, орет под гитару в подъезде, балдеет на дискотеках, мечтает научиться запрещенному каратэ и очень не хочет ехать в надоевший пионерлагерь. Но именно в пионерлагере Артур исполнит мечту, встретит первую любовь и первого наставника. Эта встреча навсегда изменит жизнь Артура, его родителей, друзей и всего лучшего в мире города лучшей в мире страны, которая незаметно для всех и для себя уже хрустнула и начала рассыпаться на куски и в прах.

Шамиль Идиатуллин — автор очень разных книг: мистического триллера «Убыр», грустной утопии «СССР™» и фантастических приключений «Это просто игра», — по собственному признанию, долго ждал, когда кто-нибудь напишет книгу о советском детстве на переломном этапе: «про андроповское закручивание гаек, талоны на масло, гопничьи „моталки“, ленинский зачет, перефотканные конверты западных пластинок, первую любовь, бритые головы, нунчаки в рукаве…». А потом понял, что ждать можно бесконечно, — и написал книгу сам.

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

6. После третьих петухов

— Зря на дискотеку не осталась, — громко сказал я, дожидаясь, пока опять отставшая, оказывается, Танька догонит.

— Говорю же… Репетиция… Ты-то… Оставался бы… — пропыхтела она, размахивая руками, как пьяный дирижер.

— Да нет уж. Давай уж я посмотрю, что такое настоящее, это самое, театральное мастерство.

Я на самом деле обиделся.

Придумать номер для выступления на праздничном концерте оказалось не то что трудно, а почти невозможно. Все, что я предлагал, не нравилось Витальтоличу, и наоборот. Я бы вообще на выступление забил, а Витальтолич, небось, одобрил бы, если бы не обещание Марине Михайловне. Обещания любые надо выполнять, но вот такое — особенно.

От отчаяния я принялся листать валявшиеся дома древние книжки и в одной, вытащенной, кажется, из макулатуры пару лет назад, нашел рубрику «Школьный театр», и в ней — длиннющий стих Сергея Михалкова про то, как неспокойно жить на свете, если где-то в кабинете созревает план войны. Он был, конечно, зверски похож на все остальные стихи Михалкова про дядю Степу, ДнепроГЭС и про то, как встали с русскими едины белорусы-латыши и молдаванечуваши, а татары почему-то не встали, что, помнится, страшно оскорбляло Дамира, заставляя рассказывать, какие татары Герои Советского Союза и вообще молодцы. В стихотворении, которое я нашел, не было ни татар, ни молдаван с чувашами, зато были Зимний со Смольным и Пентагон с ракетами — то есть и в тему, и актуально.

Витальтолич, когда я показал книжку, пожевал губами и сказал:

— Вот ни фига себе.

И рассказал, что слышал этот стих недавно, в «Юном литейщике». Его читали на концерте в честь открытия третьей смены. Правда, текст был короче раза в два и кончался куда воинственней. В книжке после строк «Всевозможные ракеты есть, конечно, и у нас. Мы не делаем секрета из того, что то и это круглый год — зимой и летом наготове! Про запас!» шли слова про то, что мы готовы «ради мира и труда с этой техникою новой распрощаться навсегда» — ну и дальше про миру мир. А пацаненок в лагере после «Про запас» продекламировал: «Так сказать, на всякий случай, чтобы мог в любой момент в нашей технике могучей убедиться президент». И убежал под овации.

Я подумал и сказал:

— Круто ваще. А что значит «убедиться в технике»?

— Ну, в смысле, поймет, что броня крепка и все такое, — сказал Витальтолич.

Он явно не понял вопроса. Я решил не занудствовать — ну и не учить лишнего. К тому же такая концовка была интересней. И мы решили учить вариант «Юного литейщика».

Я две недели репетировал, перед зеркалом даже, интонации менял, охрип два раза, помимо своего стиха нечаянно вызубрил еще штук семь, полдесятка песен и даже вроде пару танцев —пока на репетиции эти долбаные ходил как проклятый.

И все для того, чтобы Танька после концерта в ответ на мое небрежное «ну как?» сказала:

— Ну, ты хорошо читал.

Хорошо, блин. Я шикарно читал, мощно, аж стены тряслись, занавес качался и первые ряды щурились — а потом хлопали так, что чуть ли не кровь из ладошек брызгала.

Я пожалел даже, что мамку с батьком не позвал. Они вообще не знали про мое выступление. Я подумал, ну на фиг, вдруг облажаюсь, стыдоба будет — особенно если они примутся жалеть или, наоборот, рассказывать, что все дураки, а я один красавчик и выступил роскошно.

А я на самом деле роскошно выступил, да вот оценить оказалось некому. Даже Витальтолич, гад, не пришел — на работе у него не срослось, извинялся через Марину Михайловну. Сама Марина Михайловна похвалила — ну как похвалила: когда я ушел за кулису под аплодисменты, пролетела мимо, молча показывая большой палец. От пацанов я, конечно, ничего, кроме тупых приколов, не ждал и спрашивать ни о чем не собирался — фигли нарываться-то. А вот Танька, похоже, в коридорчик, куда вела дверь из-за кулис, прибежала специально, когда я выпускал остатки пара, бродя туда-сюда, прижимая пылающие ладони к холодным синим стеклам и прислушиваясь, что там в зале и не требуют ли «Генералов в Пентагоне» на бис. Но там уже вальсировали пятиклашки из танцшколы. И в такт вальсу раздалось цок-цок-цок, цок-цок-цок.

Танька почти вбежала, увидев меня, замедлила шаг, отсалютовала и сказала: «Привет артистам!»

Которые, значит, просто хорошо читают.

— А играл, значит, плохо? — уточнил я.

— Ам-м, — сказала Танька. Явно хотела поинтересоваться, правда ли, я еще и играл, но быстренько нашла этой реплике замену: — Интонацию взял верно, артикулировал хорошо, и вообще — громко так…

— Как Денис Кораблев, да, громче Козловского? — вспомнил я и решил, что пора оскорбиться всерьез. — Умные все, блин. Посмотрел бы я, как ты читаешь ересь такую и перед толпой, главное.

— Правда? — спросила Танька, распахнув глаза. Не голубые и не карие, оказывается, а серые с черными крапинками — только теперь разглядел.

— В смысле — что правда?

— Правда посмотрел бы?

Теперь уже я сказал «ам-м», но совсем без мыслей. То есть пара мыслей возникла, но таких дебильных, что лучше на них не останавливаться.

— Пошли тогда, — решительно сказала Танька, по няв, видимо, что ответа поумнее от меня не дождется.

— Куда?

— Ну, ты же хотел посмотреть, как я ересь всякую читаю.

— Что, прямо сейчас?

Танька смотрела на меня.

— Ну пошли, — сказал я.

Я шел, а Танька бежала — и к остановке, и от остановки. Медленная она какая-то, к тому же сапоги, видать, скользят. Я подзадолбался останавливаться и поворачиваться, ожидая. Танька, похоже, тоже подзадолбалась. Окликнула меня, когда вышли из автобуса, и я рванул к переходу. Я остановился и посмотрел нетерпеливо. Было холодно, вдоль проспекта Мира, как всегда, свистел ветрила, а ДК горел входом и поясами окон уже рядышком, осталось дорогу перейти и площадь пересечь.

— Артур, ты правда меня до ДК проводишь и на репетиции останешься? — спросила Танька, очень медленно подходя.

— Ну да, сказал же, — подтвердил я недовольно.

— Тогда руку давай.

Блин, подумал я, посмотрел по сторонам и неловко подставил локоть. Танька взялась за него очень ловко — не вцепилась, не прижалась и не повисла, как многие бабы на парнях висят, — но и буквой «Ю» не держалась, чтобы, значит, обязательно длинная черточка посредине. Она именно опиралась на мой локоть, но не как на перила, а как, не знаю, на дружеское плечо. Возможно, именно это и называется чувство локтя, а не то, чем нам классная в той школе плешь проедала. Увидела бы она меня сейчас — ну или не она, а наша Ефимовна, например, — припадок бы случился, точно говорю. Не хотелось бы, чтобы увидела, конечно. А может, и хотелось. Да какая разница — все равно придется идти так, как не мне, а Таньке удобно, то есть сильно медленнее.

Танька, кстати, тоже сменила аллюр. Теперь она шагала не смешной походкой матросика, который готовится к танцу вприсядку, а нормально, как в школе примерно. И говорила спокойно, будто так и надо — вечерами с одноклассником под ручку рассекать:

— О, еще без десяти только. Я обычно минут сорок добираюсь, что от школы, что из дома, а с тобой как на космическом корабле «Союз» просто.

— Побежали? — предложил я, как тот джинн из анекдота.

— Э, не-е!

Танька, похоже, совсем не заигрывала и не смущалась. Вообще вела себя очень естественно. Я успокоился и тоже решил быть естественным.

— Что ставите-то? — спросил я и решил блеснуть образованностью: — «Гамлета», небось, как большие?

Танька на подковырку не повелась:

— «До третьих петухов», по Шукшину.

— О. Про жуликов, что ли, как в «Калине красной»?

Танька улыбнулась.

— Можно сказать, и про жуликов. Сказка. Для взрослых.

Сказка и впрямь оказалась для взрослых. Совсем. Мне пару раз даже неловко стало —хотя в основном я ржал как дурак. Я такого в театрах не видел.

То есть я в театрах толком и не был, два раза в «Автозаводце» и разок в ДК КамАЗа как раз: из других городов приезжали ТЮЗы со спектаклями про Карлсона, Хоттабыча и Мюнхгаузена. Но то утренники совсем, хоть и со взрослыми актерами. А тут — вроде сказка, но какая-то недобрая и царапающая. Про Ивана-дурака, которого послали за справкой, что он умный.

Дурака играл пацан класса из десятого. Сперва он мне совсем не понравился: рыхлый, рыжий и рожа туповатая. А потом я сообразил, что рожа туповата по роли, а роль непростая. Иван-то, как обычно, когда дурак, а когда наоборот, хоть и не очень симпатичный, честно говоря. Ну и остальные персонажи тоже не очень симпатичные, хоть и прикольные. Например, тройка пацанов примерно моего возраста выглядела и вела себя очень по-разному — один как комсомольский активист, второй как зачморенный отличник, а третий такой в натуре автор, — не знаю, по роли или нет, но двигался, говорил и даже как будто сплевывал он как натуральный конторский пацан. Широкие штаны, олимпийка, лысая башка, все дела. А я, дебил, только минуте на пятой понял, что они не просто так всю дорогу втроем ходят, не отступая друг от друга, а изображают Змея Горыныча, три его головы. Когда дошло, я чуть под кресло не рухнул. Классная же идея, все такие разные — и все одно и то же. Сразу вспомнились три источника и три составные части, я представил себе Горыныча с бошками Маркса, Энгельса и Ленина и вообще чуть не сдох от смеха со стыдом пополам. Не дай бог, сболтну кому, блин. Но тут отличник сказал по какому-то поводу: «Источники», комсомолец поправил: «Составные части», а конторский вскинулся: «Кому на?!» — и я вздрогнул и понял, что не сам по себе антисоветчину представил, а после прозрачной подсказки со сцены.

Я торопливо, хоть и со скрипом, переключился обратно на репетицию — и тут же скрип исчез, потому что на сцене начались совсем недетские шутки. Иван-дурак неприлично, растопыренными пальцами и ширинкой вперед, крутился вокруг дочки Бабы-яги, а та, крутя пальцем у щеки, то поигрывала бровками, то вдруг нависала над Иваном, почти попадая в его ладони разными интересными местами, и басовито рычала лозунги на какие-то совсем левые темы. Зрелище было довольно ржачным, но ржать я не мог, потому что дочку Бабы-яги играла Танька. 

Мне не понравилось, как она играла, говорила и вообще вела себя. Как шмара какая-то, честное слово. Я даже сомневался в том, что она играет, а не натурально собирается повалить рыжего на пол и нахлобучиться сверху. Меня аж в жар бросило, так что я потихоньку стянул кофту, оставшись в парадной концертной рубашке. Было неуютно, хотелось то ли свистнуть и рявкнуть: «Э, закончили порнографию там!», то ли тихо уйти, и пусть они резвятся как хотят. Но на сцену выперлась троица Горынычей, которая наехала рыжему на уши так, что я аж крякнул, — причем неожиданно самым жестким оказался не конторский, а комсомолец, по полной, мне рыжего жалко стало.

Я даже немножко отвлекся от Таньки, притихшей и испуганно присевшей в сторонке, от рыжего, которому натурально заломили руки и готовились делать что-то неприятное, и вообще от сцены. Задумался: это что, получается, тот самый случай, когда сказка — ложь с намеком? Типа конторские могут дерзить как хотят, а рыжие перед ними прыгать, но потом придет комсомолец-активист и поставит любого раком? И то гда это, наверное, правильная сказка? А можно и по-другому считать: что комсомолец круче и беспощадней любого конторского — тот в морду даст, а этот вон башку отрезать собирается вполне серьезно. И тогда сказка что — антисоветская? Принято говорить, что власть строгая, но справедливая, с этим фиг поспоришь. А если наоборот — справедливая, но строгая? Или справедливая, но жестокая? Или просто жестокая по-любому, а насчет справедливости уж как получится? И власть не виновата, никто не виноват, просто жизнь так устроена: справедливость в ней то ли есть, то ли нет. Запланирована, но, как говорится, поставщики и смежники подводят. А вот жестокость всегда с перевыполнением плана идет. То, что я это понимаю, — нормально, конечно. А то, что это на сцене показывают или там в фильме, — это разве нормально? По-моему, антисоветчина немножко. Или нет?

Алексей А. Шепелев. Мир-село и его обитатели

  • Алексей А. Шепелев. Мир-село и его обитатели. — М.: Эксмо, 2017. — 192 с.

«Мир-село и его обитатели» Алексея А. Шепелева ‒ рассказы и размышления о современном крестьянском мире России, в которых с иронией описывается его состояние.

 

Деревенский древний «Ашан», советская «Икея»?

Вот что еще вдруг вспомнилось, и более раннего: у Лимонхвы нашей многострадальной был раньше своего рода прототип — Валя Шипокля, продавщица магазина. Тоже Валя, а Шапокляк, понятно, неудобно произносить. Сходство с мультперсонажем, что и говорить, наличествовало, но она была еще совсем не «старуха», даже гораздо моложе Лимонхвы, но близорукая, вечно в очках больших и какая-то нервозная. Так что когда нам, пятилетним «беспризорникам», с добытыми «из подпола» (то, что в щели клубного порога закатилось) двадцатью копейками выпадал жребий идти покупать, нужно было быть готовым ко всему. Запросто может не отоварить, просто отмахнувшись — «вы еще маленькие!», «некогда тут с вами!», а то, если что-то привезли, в очереди будешь маяться среди бабок, где каждая лезет, не уступая.

«Халву привезли и конфеты помадки (или подушеки)!» — тут же сообщение передается сарафанным радио, тут же все, кто может оторваться «от производства», или те же пенсионеры, устремляются в магазин. «И мне возьми по килограмчику!» — тоже выход.

За прилавком уже властвует, как диджей, теть Валя aka Шипокля: при огроменных распечатанных ящиках халвы — плотной, пахучей, рыхлой, маслянистой — с огромным ножом, кромсает килограммами — тут на нынешние микропайки не мелочатся! И тут же, в азарте, руки обтерев об белый свой халат, выставляет, будто заготовленный шах и неотвратимый мат увесистыми фигурами, гири — то на одну, то на другую платформочку весов, в азарте же отстукивает нервно-звучно на деревянных счетах и оглашает, словно случайный номер в лотерее, окончательную цену — целое колдовство!

Экономика совершенно не глобализированная, все свое и свежее — не залеживается. Даже можно предсказать: к концу апреля — сок березовый в трехлитровых банках — завались! — и разбирают с удовольствием весь в два дня; в августе — томатный в тех же банках (этот никому не нужен — не признают за сок вообще), яблочный (это наш, только много не выпьешь: резкий и приторный), яблочно-виноградный, тыквенный какой-то — короче, баловство, постоит до февраля… К сентябрю или октябрю — халвища вот эта свежая, арбузами пару раз завалят, то лук какой-то или капусту в мешках привозят по ошибке — как покупатели вдоволь насмеются, тогда недели через две увозят.

Камса, селедка — копеечное дело, а хватают с давкой, в два часа ни хвостика не остается! При этом сельдь иваси, в железных немаленьких баночках — как будто Профилевы1 киноленты, будто мины противопехотные! — изысканнейшая вещь — не сказать пылится, но идет не бойко. Пылятся — пирамидками из баночек — морская капуста, килька в томате, да плавленые сырки — «только алкашам на закуску». Пряники зачерствевшие, подушечки усохшие, помадки или халва расплывшиеся — то, что почему-то осталось или что, как говорят, «Валя не додала», заполняют собой пустоту: хоть их можно взять при острой потребности, а вообще предпочитают свежее.

Магазин вообще здоровый, но в просторах его было пустовато. Хотя номинально продавалось тут абсолютно все, вплоть до мебели.

Боязливо проскальзываешь в дальнее, какое-то вечно затемненное (от полок, что ли, хотя с фасада непривычно большие окна) пространство — поглазеть на какую-нибудь невидаль, вроде торшера (тоже по ошибке — скоро увезут)… На дефицит — мягкую мебель и «стенки» популярные — очередь велась годами (вилась-лепилась — не просто так, а учитывая заслуги за страду, различный блат), а здесь валялись какие-нибудь полки книжные — которые я, кстати, выкупил, как только набрал полтора десятка рубликов. А так — какие-нибудь черенки от лопат навалены, или наоборот — одни штыки тяжелые совковые. Отбеливатель в плоских пластиковых баночках — это еще разбирают, а вот целых три ряда на нижней полке — синька в пластиковых баночках-бочонках — и тоже ведь берут, но ее на десятилетия хватает…

Настоящий праздник — автолавок несколько, «ярмарка!» кричат. Если даже одна приезжает — товар уже не рядовой, не магазинный: кастрюли, ведра, тазы и лейки, «тряпки» хоть какие-то, а то и невидаль совсем — хурма замерзшая зимой!.. Очередь «на воздухе», толкучка даже больше — ведь и денег жалко, как на тот торшер… Но все равно хватают; сейчас даже хватают больше: привычка уже к потреблению, на деньги нет надежи. Вот был бы бартер! И он есть: по сей день разъезжают по улицам грузовики с тентом, сигналят, как на пожар: «С Волгограда, картошку менять арбузы!» — эх, знали б вы соотношение! — «но зато прям к дому».

Вот вам, как говорится, и «Ашан» с «Икеей», и «с доставкой», только по-другому.

Тетя Валя жила в соседней деревне, и с закрытием в 90-е магазина у нас ее перестали видеть.
 

Чубатый и кот его

В былые времена баталии колхозные кипели и гремели, да не о полях тут речь: бывало пред орет в правлении (по рации иль так) — все слышно. И сколько их тут за эти годы переорало…

А ныне — посмотри в окно!.. Через открытую форточку слышно ежедневно (часто от этого как раз и просыпаешься), как трандычат в проулке у гаража мужики — что бабы, пуще всяких баб! Один что-нибудь делает (отец), наяривает молотком по железке, разбирает-собирает, как кубик Рубика, а то даже врубает станок токарный, сварку… А проходящий мимо, остановившись, слово за слово входит во все детали, остается наблюдать-советовать, обсуждать и подавать детали… И так — часами!.. И обсуждается все живо-весело, серьезно-увлеченно, а главное перекрестно: тут и нового подшипника треклятого устройство, и «ситуация» на Украине, и засуха у нас, и у Пеструхи старой, что делать, кишечника расстройство.

Но с каждым годом разнообразия все меньше, особенно кадрового: люди умирают, молодежь не та… Тут был такой «нескучный сад», такие корифеи проживали — соседи, например, имеющие прозвища Козявка и Драбадор. В колхозе самый низший чин — «всего-то трактористы», зато законно отдыхают после смены. Уж коль не каждодневно, то через день — валяются у дома на дороге, «у столба», и как спектакль ежедневный, начинается…

Таков же в свое время был Чубатый, тракторист лихой, родитель целой ватаги кряжистых сынов, братьев-акробатов знаменитых местных, донимавших меня в детстве. Он с своим чубом, глазищи, по здешнему выражению, вытрескав, только мимо пролетал (все та же «полоса препятствий»: валил заборы, сносил стога, давил-раскатывал «тыклы» и, что называется, всяко чередил), а уж отдыхать бросался в лопухи поодаль, за десяток изб от нас, я толком и не видел… Но тут гадать не надо: у всех оно одно — как комплекс ГТО, издержки, так сказать, коллективного хозяйствования; к тому же, от бабушки я слышал жизнеописания не только всех односельчан, но и их родителей, тоже ушлых…

Вот слышу: братец и Чубатый встретились у дома.

— У тебе кот мой, — утвердительно глаголет пожилой Чубатый, — в ангар забился, надо бы поймать.

(Про кота-то как пропустить, да и зачин сюжетный как на чеканке выбит!)

— Ну, вечером, Захарыч, приходи — щас некогда. Как же ты высмотрел?..

— Так он, едренать, черно-коришневый такой, впотьмах без света не углядишь — засветло бы отловить…

Многого не замечаешь, а оно меняется… Или замечаешь, да что с того и до того ли… Вот и в 2000-е Чубатый, уж почти без чуба, ежедневно мимо дома на велосипеде ездил — туда, сюда… Не носился, а чинно так, вкрадчиво поскрипывая. Какие-то баклажки у него в багажнике. «Захарыч вон теперь только пиво пьеть, вся пенсия у него на полторашки пересчитана», — услышал я такое как-то. Потом, через год-другой, он все ходил пешком — три раза в день туда-обратно до ларька, в руках иль в сетке заветная бутылочка (уже 0,5 стеклянная), а сам седой уже как лунь, но сзади чуть не бритый, а спереди некий бобрик, намек на чуб…

Теперь дожили — из постоянных зрителей-помощников остался он один фактически… И что ни день, то как будильник, как радио, под окнами: чу! — Чубатый! Голос у него грубый, звучный — тут не проспишь, не прозеваешь «передачу». По-прежнему паломничает он «до точки», но спрашивает там то виноград, то творог, то ситро — не пьет ни капли.

Сказать по чести, раньше с ним не водились, а нынче вот, я удивляюсь (что называется, в положительную сторону удивляюсь): он стал, насколько это возможно по нашим временам, друг семьи.

И вот Чубатый — тут как тут: проходит мимо — а к кому еще зайти? Кругом уже совсем пустынно и инако: даже моих родителей он старше лет на десять. И не сказал я главного: не груб, не глуп, все знает, рассуждает довольно здраво, и вечно с прибаутками — вот образцовый персонаж!

Боится он только одного — как сын приедет средний. «Захарыч, Колюха, что ль, приехал?» — спросит мой братец, Колюхин однокашник. И дружбан. Пауза минутная, тяжелая… «Да», — ответит, как отрежет, с непередаваемой интонацией отчаяния. Болтает обычно без умолку обо всем, а тут, осекшись, ежом сворачивается, уходит в думу. «У Захарыча по лицу видно, кто приехал», — вот так уж говорят.

Кота брат согласился выдать: прокружился где-то, но вечером устроили облаву… Эпическое это повествование я слышал в застольном пересказе братца и в отрывочном — сквозь форточку опять — репортаже самого Захарыча. Да стоит ли вся эта «котавасия» отдельного рассказа, если бы участники истории так сильно на нее не напирали?..

Кота ловили долго, он измотал их страшно, впотьмах посшибал хозяйственные нагромождения — все, что можно. Засунули в мешок — страшенно фыркал и орал, изодрал и братца, и Чубатого, — но все же кое-как впихнули, взвалил на горб и поволок…

На следующий день подходит к братцу:

— Не, кот не мой.

— Как немой?! — прикалывается брат, — орал как резаный.

— Ды как? Понес я его, этто, в мазанку — шоб мышей ловить… он как раз ловить, а второй, серый здоровый, Васька-то, не очень… Но шо-то думаю: проверю — сначала в сенцы выпущу, хоть покормлю чуток, ведь уж неделю пропадал-то…

Кот — это не то, что как в городе, это нечто здесь вроде пылесоса, только засасывает он мышей, а заодно, как мзду или электроэнергию, объедки всякие.

— Ну?

— И токо из мешка-то вытряхнул — ка-ак прям дал он — как в тот раз! Собака, этто, Альма, на него как бросится, а сверху прям и энтот — Васька-то — и поняслась! Не признали, бишь! Забился, тварь, под доски, я полдня искал да караулил — еле выковырнул. И правда: не мой кот оказался — облезлый какой-то!

— Да он поди и облез — от такой жизни!..

— Ды слушай дальше: вечером гляжу, этта, — мой кот приходит!.. Я смотрю…

Дальше все уж заглушается хохотом — «…и этот еще не убег…» — у гаража уже аудитории подобралось порядком. «Кот-самозванец» — такого и по телеящику не каждый день увидишь!

Старшие его отпрыски были редкие оторвяжники, негоже право и вспоминать, но давно уж в белокаменной осели — я, как услышал, подумал, что как минимум налетчики иль рэкетиры. Но нет — остепенились-оженились, иномарка-ипотека, «Батя могеть» и все такое. За старшими тремя уехали и средний с младшими (разница по возрасту уже приличная). Младший тоже ничего, даже вроде в колледже учился, работать стал «экспедитором каким-то» — солидная, как видно, должность, а вот средний…

На первом-втором курсах я, когда мои все одногодки отправились в армию, а дальше уж сразу заматерели-окостенели, сколотил вокруг себя «продвинутую тусовку» из братцевых сверстников, года на три-четыре меня младше, и там Колюха этот был… Не буйный — а больше в теперешнего папашу, шутливый, добродушный. Порою было весело: к музыке пытался их приучить приличной — и вроде получалось…

А нынче, как нагрянет на побывку, Юрий Борисович, Коля Зима — даже те ему не друзья. И с ними-то одна страмота, а тут уж надирается до чертиков в одиночку, валяется порой, как только коров выгоняют, — ни свет ни заря… Москва сгубила: пьет абсолютно все, из дома вещи тащит, что-то варит…

Увидеться на улице случайно — как увидеть призрак.

Но проводит сына Чубатый и постепенно отходит. Сам он не фантомен, а наоборот: здоровается за руку, глядит в глаза, по делу спрашивает и отвечает — живой, подвижный, седой-щетинистый, с чубчиком, немного напоминающий, как Ной, сыновей своих.


1 «Я — Киномеханик Широкого Профиля!» — говорил он о себе, так и прозвали Профилем.

Маргарет Этвуд. Ведьмино отродье

  • Маргарет Этвуд. Ведьмино отродье. — М.: Эксмо, 2017. — 352 с.

Маргарет Этвуд — одно из ключевых имен на современной литературной сцене. Финалист Букеровской премии, ее книги «Рассказ служанки», «Она же Грейс» и «Мадам Оракул» становились бестселлерами не только в ее родной Канаде, но и во всем мире. Новое творение автора — это пересказ Шекспировской «Бури» эпохи современности, гаджетов, социальных сетей и нового ритма жизни.

Феликс успешен и востребован. Он — именитый режиссер. Однако козни врагов вынуждают покинуть свое звездное место и отправиться в канадскую глубинку, чтобы лечить душевные раны. Там он мечтает о мести и ведет беседы с призраком своей дочери. При этом в местной тюрьме ему предлагают поставить спектакль с заключенными. Он выбирает радикальный пересказ «Бури» Шекспира, да такой, который утрет нос всем недоброжелателям и позволит в полной мере реализовать свою месть.

 

Ведьмино отродье

Раньше он позвонил бы своему стоматологу, его записали бы на прием, усадили в роскошное кресло из искусственной кожи, над ним склонилось бы сосредоточенное лицо, пахнущее мятным зубным эликсиром, умелые руки взялись бы за блестящие инструменты. Да, я вижу, в чем тут проблема. Сейчас все исправим. Словно идет речь о его машине во время сервисного осмотра. Возможно, ему даже выдали бы наушники, чтобы слушать музыку, и предложили бы легкое успокоительное.

Но сейчас он не может позволить себе дорогих стоматологов. Только самых бюджетных. Стало быть, он заложник своих ненадежных зубов. Это нехорошо. В грядущем финале все должно быть безупречно. Зуба… Забава наша кончена. Если он вдруг собьется, если хоть одно слово прозвучит неидеально, если нарушится артикуляция, волшебства не получится. Зрители станут покашливать, заерзают в креслах и уйдут с представления в антракте, тогда ему придется до дна испить чашу унижения, при одной только мысли об этом бросает в жар. Это смерти подобно.

— Ми-ма-мо-му, — протягивает он губами, смотря на свое отражение в забрызганном зубной пастой зеркале над кухонной раковиной. Он хмурит брови, выставляет подбородок вперед. Потом скалит зубы: это оскал загнанного в угол старого шимпанзе, отчасти ярость, отчасти угроза, отчасти уныние.

Как он унижен. Опустошен. Доведен до отчаяния. Всеми забытый, влачит свое одинокое существование, прозябает в глуши; в то время как Тони, этот выскочка, этот самодовольный мерзавец, развлекается с сильными мира сего, хлещет шампанское, жрет икру, язычки жаворонков и молочных поросят, вращается в свете и упивается восхищением своих приближенных, своих прихлебателей и лизоблюдов…

Когда-то стелившихся перед Феликсом.

Это мучительно, это больно. Душа жаждет мести. Если бы…

Хватит. Расправить плечи, велит он себе, глядя на мрачное отражение. Втянуть живот. Можно не смотреть в зеркало. Он и так знает, что отрастил брюшко. Возможно, придется купить бандаж.

Впрочем, черт с ним, с животом! Есть работа, требующая действий; аферы, которые нужно обдумать и провернуть; злодеи, которых следует проучить! Тщетно тщится щука ущемить леща. Корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали. В парус бриг впряг бриз близ берега.

Вот. Без единой запинки. Есть еще порох в пороховницах.

Он исполнит задуманное, несмотря на все сложности. Сначала он их очарует и заворожит. Заморочит их так, что они сами выпрыгнут из штанов. Не то что бы ему очень хотелось на это смотреть. «Поразите их воображение, сразите их наповал, — как он говорит своим актерам. — Давайте сотворим чудо!»

Он заткнет глотку этой двуличной твари по имени Тони.
 

Подействовали чары

Феликс сам виноват, что дал волю этой скользкой двуличной твари по имени Тони. За последние двенадцать лет он не раз обвинял себя в произошедшем. Он передал Тони все полномочия, не контролировал его действия, не заглядывал ему через плечо. Он не разглядел ни единого сигнала надвигавшегося предательства, хотя любой, у кого есть хотя бы чуточку мозгов и два уха, уже давно бы насторожился. Хуже того: он доверился ему, этому бессердечному карьеристу, вероломному и бессовестному лизоблюду. Он купился на эту ложь: Я все сделаю сам, зачем тебе тратить время, поручи мне. Каким же он был идиотом.

Его могло извинить только то, что в то время им полностью овладевало горе. Он только что потерял своего единственного ребенка, и потерял так нелепо и страшно. Если бы он только… если бы он не… если бы он узнал сразу…

Нет, эта рана еще болит. Не думай об этом, говорит он себе, застегивая рубашку. Абстрагируйся. Отстранись. Представь, что это был фильм.

Даже если бы этого не случилось, — о чем так больно размышлять, что лучше этого не делать, — его все равно подсидели бы. Феликсу было удобно, что все бытовые вопросы, связанные с фестивалем, решает Тони. Сам Феликс занимал пост художественного руководителя и пребывал на пике таланта, как неизменно писали в рецензиях; стало быть, ему следовало посвятить свое время и силы высоким целям, как не уставал повторять тот же Тони.

И он посвятил себя высоким целям. Создать спектакли, которые будут самыми яркими, самыми зрелищными, самыми вдохновенными и грандиозными, самыми оригинальными и возвышенными образчиками театрального искусства. Поднять планку выше Луны. Превратить каждый спектакль в незабываемый опыт для зрителя. Чтобы зрители в зале сидели как околдованные и выходили из театра, пошатываясь, словно пьяные. Превратить фестиваль в Мейкшавеге в эталон, на который будут равняться все остальные театральные фестивали.

Это были поистине великие цели.

Для их достижения Феликс собрал самых талантливых и квалифицированных специалистов, которых сумел завлечь в Мейкшавег. Он нанимал лучших, вдохновлял лучших. Или лучших из тех, кого мог позволить. Он тщательным образом отбирал весь технический персонал, художников по свету, звукорежиссеров. Он выискивал не имеющих себе равных художников по костюмам и декорациям. Он убеждал, завлекал, очаровывал. Он решил для себя, что в его постановках должны быть заняты лучшие из лучших. Если возможно.

Все это требовало денег.

Поиском денег занимался Тони. Неблагородное занятие: деньги были всего лишь средством для достижения цели, а цель была запредельной. Это знали они оба. Феликс, чародей-небожитель, и Тони, занимающийся земными делами помощник и золотодобытчик. Это было рациональное разделение обязанностей, в соответствии с их талантами. Как говорил Тони, каждый делает то, что умеет.

Идиот, бранит себя Феликс. Он был на вершине своего могущества, и это ослепило его. В этом и таилась опасность, ведь с вершины есть лишь один путь: вниз.

Тони как-то уж слишком охотно освободил Феликса от нудных обязанностей, которые тот всей душой ненавидел, как то: присутствовать на приемах, умасливать спонсоров и патронов, панибратствовать с членами Правления, выбивать финансирование на различных уровнях правительства и составлять отчеты об эффективной работе. Таким образом, говорил Тони, Феликс может посвятить все свое время действительно важным делам: глубокомысленному сценарию, новаторским идеям по освещению сцены и выбору правильного момента, когда обрушивать дождь из блестящего конфетти, которое он так гениально использует для оформления спектаклей.

И режиссуре, конечно. Каждый сезон Феликс ставил одну или даже две пьесы. А иногда сам играл главную роль, если его привлекал персонаж. Юлий Цезарь, король Лир, Тит Андроник. Каждый раз — настоящий триумф. В каждой из этих ролей! В каждой его постановке!

По крайней мере, триумф с точки зрении критиков. Зрители и даже патроны иногда возмущались. Полуголая, истекавшая кровью Лавиния в «Тите Андронике» была вопиюще натуралистичной, негодовали они; это было оправданно, возражал им Феликс, находя оправдание в самом тексте пьесы. Откуда в «Перикле» вдруг появились космические корабли и космические пришельцы вместо парусников и заморских стран? Почему у богини Луны Артемиды голова богомола? Хотя, как сказал Феликс в свою защиту на заседании Правления, именно так и должно было быть, если дать себе труд подумать. А Гермиона из «Зимней сказки», которая стала вампиром, вернувшись к жизни! Ее освистали в прямом смысле слова. Феликс был в восторге: вот это эффект! Кто еще делал такое? Никто не делал! Где есть порицание, там есть жизнь!

Эти блистательные эскапады, эти полеты фантазии, эти сокрушительные триумфы были детищем раннего Феликса. Порождения безудержного ликования, упоения и восторга. Все изменилось незадолго до переворота, учиненного Тони. Мир омрачился, и омрачился внезапно. Вой, вой, вой

Но выть он не мог.

Надя, супруга Феликса, покинула его. Со дня их свадьбы прошло чуть больше года. Для него это был поздний брак — и неожиданный. Он и не знал, что способен так сильно любить. Он только начал открывать ее многочисленные достоинства, только начал узнавать ее по-настоящему, как вдруг она умерла от скоротечной стафилококковой инфекции сразу после рождения дочери. Такое случается, даже при современном уровне развития медицины. До сих пор он пытается сохранить в памяти ее образ, оживить ее в воображении, но с годами она отдалилась, выцвела, как старый снимок. Остался лишь контур; контур, который он заполняет печалью.

Так Феликс остался один с новорожденной дочерью на руках, сего Мирандой. Миранда: как еще можно было назвать девочку, у которой нет матери, а есть только немолодой, слепо ее обожавший отец? Она удержала его на краю, не дала погрузиться в хаос. Он старался держаться как мог. Получалось с трудом, но он все-таки справился. Не без помощи, да. Он нанял несколько нянь — он бы не обошелся без женской руки, потому что не знал, как ухаживать за младенцем. И еще потому, что не мог быть с Мирандой все время, хотя он проводил с ней каждую свободную минуту, которых выдавалось не так уж и много.

Она его очаровала сразу и навсегда. Он глядел на нее и не мог наглядеться. Маленькое совершенство. Ее глаза, ее пальчики! Чистый восторг! Когда она начала говорить, он взял ее в театр. Такая умница, она сидела спокойно и вбирала в себя происходящее на сцене, не ерзала в кресле и не скучала, как скучал бы и ерзал обычный двухлетний ребенок. У него были планы: когда она подрастет, они вместе отправятся в путешествие. Он покажет ей мир, научит всему, что знал сам. Но потом, когда ей было три года…

Высокая температура. Менингит. С ним пытались связаться, но он был на репетиции и строго-настрого приказал его не беспокоить. Няньки, смотревшие за Мирандой, не знали что делать. Когда он наконец вернулся домой, там были слезы, истерики, снова слезы, а потом он отвез дочь в больницу, но было поздно. Уже слишком поздно.

Доктора сделали все, что могли: все дежурные фразы были произнесены, все оправдания озвучены. Но ничто не помогло, а потом она умерла. Ушла, как принято говорить у них. Но если ушла, то куда? Она не могла просто исчезнуть из мира. Он отказывался в это верить.

Лавиния, Джульетта, Корделия, Пердита, Марина… Все они потерянные дочери, которые «ушли», но некоторых удалось вернуть. Почему не его Миранду?

Что делать с таким необъятным горем? Оно было, как колоссальная черная туча, нависшая над горизонтом, или скорее как снежная буря. Нет, оно совсем не поддавалось сравнению. Он не мог одолеть эту громаду. Ее надо было преобразовать в нечто иное, или попытаться отгородиться от этой боли.

Сразу после похорон, как только маленький, вызывающий жалость гроб опустили в землю, Феликс ринулся в «Бурю». Уже тогда он понимал, что это было бегство от действительности. Но оно могло стать возрождением.

Он уже представлял, как Миранда из «Бури» станет дочерью, которую не потеряли; маленький ангел-хранитель, единственная радость изгнанного отца, спасшая его от отчаяния, когда они плыли по темному морю в полусгнившем челне. Она не умерла. Она выросла и превратилась в прелестную девушку. То, чего Феликс лишился в жизни, он еще мог мельком увидеть в своем искусстве: пусть лишь краешком глаза.

Он создаст достойное оформление для своей возрожденной Миранды, которую вызовет к жизни силой воображения. Он превзойдет сам себя как режиссер и актер. Он раздвинет границы возможного, придаст реальности нужное ему звучание. Он хорошо помнит, как это было. Он взялся за дело, охваченный лихорадочным жаром отчаяния, но разве искусство рождается не из отчаяния? Разве искусство не есть вызов смерти? Стоя на крою пропасти, ты бросаешь ей вызов, показывая средний палец. Он уже знал, что его Ариэля будет играть трансвестит на ходулях, который в ключевых сценах преображается в гигантского светлячка. Его Калибан будет шелудивым бомжом — чернокожим или, может быть, из коренных канадцев — и паралитиком, передвигающимся по сцене на гигантском скейтборде.

Стефано и Тринкуло? Эту парочку он еще не проработал, но у них точно будут гульфики и шляпы-котелки. Тринкуло может жонглировать предметами, подобранными на берегу волшебного острова, к примеру дохлыми кальмарами.

Его Миранда будет бесподобна. Юная дикарка, какой она, разумеется, и должна быть. Пережившая кораблекрушение трехлетним ребенком, она двенадцать лет носилась по острову — и, скорее всего, босиком. Откуда бы там взяться обуви? У нее на ногах наверняка были мозоли, похожие на подошвы сапог.

После долгих и утомительных поисков, в ходе которых он отвергал девушек, которые кроме своей юности и приятного личика не имели больше никаких достоинств, он остановил свой выбор на одной бывшей гимнастке-юниорке. Она начинала еще ребенком и дошла до серебряной медали на чемпионате Северной Америки, после чего поступила в Национальную театральную школу. Сильная, гибкая, худая, как щепка, энергичная, пылкая и упорная, она тогда только-только входила в пору цветения. Ее звали Анна-Мария Гринленд. Ей лишь недавно исполнилось шестнадцать. У нее была совсем небольшая актерская подготовка, но Феликс знал, что с ней он сможет добиться того, что ему нужно. Игры такой свежей и безыскусной, что это будет уже не игра. Это будет реальность. Через Анну-Марию его Миранда вернется к жизни.

Сам Феликс сыграет Просперо, ее любящего отца. Отца, который заботится о своей дочери — может быть, слишком ее опекает, но лишь потому, что желает ей только добра. Он будет мудрым, мудрее Феликса. Хотя даже мудрый Просперо глупо доверился своим близким и погрузился в магические науки, позабыв обо всем остальном.

Волшебную мантию Просперо сошьют из звериных шкур, не из натуральных мехов и даже не из искусственных имитаций, а из выпотрошенных мягких игрушек. Белки, зайчики, львы, тигры, несколько медвежат. Дикие звери символизируют стихийную, первобытную природу сверхъестественных сил Просперо. Феликс заказал набор искусственных листьев, ярко раскрашенных перьев и золоченых цветов, которые собирался вплести среди плюшевых шкурок, чтобы придать своей мантии дополнительный шик и смысл. Магический посох он нашел в антикварной лавке: элегантная трость времен королей Эдуардов с набалдашником в виде серебряной лисьей головы с глазами, предположительно сделанными из нефрита. Она была коротковата для чародейского посоха, но Феликсу нравилось смешивать эксцентричность и сдержанность. Такой реквизит придает ключевым сценам долю здоровой иронии. В самом конце, в эпилоге Просперо, на сцене запылает закат, а сверху посыплются блестки-конфетти, как снег.

Это будет непревзойденная «Буря»; его лучшая постановка. Он был одержим ею еще тогда. Теперь он понимает. Это было его наваждение, его навязчивая идея. Его Тадж-Махал, величественный мавзолей, возведенный для тени ушедшей возлюбленной. Или богатый, украшенный драгоценными камнями ларец — вместилище праха. Но не только, не только… Потому что внутри зачарованного пространства, которое он создавал, его Миранда будет жить снова.

Тем больней был удар, когда все рухнуло.

Отесса Мошфег. Эйлин

  • Отесса Мошфег. Эйлин. — М.: Эксмо, 2017. — 288 с.

Критика крайне смело сравнила Мошфег одновременно с автором романа «Исчезнувшая» Гиллиан Флинн, Владимиром Набоковым и Федором Достоевским. Мастерски создающий напряжение стиль, бескрайняя декабрьская метель вокруг героев и особенный налет безнадеги — пресса ждет следующего романа Мошфег, прямо как ее героини ожидают Рождества.

По случайности Отессу Моштег в России не издавали, но за рубежом это одна из первых писательниц на литературной сцене. Роман «Эйлин» вышел в финал Букеровской премии 2016 года. Прозу автора можно поставить в один ряд с нашумевшей «Маленькой жизнью», когда события и сюжет романа хлещут тебя по щекам и действуют, как отрезвляющий душ, но при этом абсолютно необходимы, чтобы познать себя и увидеть Идею (именно так, с большой буквы). Это история великого принятия себя, маленького человека и его подвига.

 

ЭЙЛИН

1964

Я выглядела точь-в-точь как девушка, которую можно увидеть в любом городском автобусе. В руках библиотечная книга в ледериновом переплете — наверное, что-то о растениях или географии; на светло-каштановые волосы, вероятно, натянута тонкая нейлоновая сетка. Вы могли бы принять меня за студентку медицинского училища или машинистку, отметить нервные движения рук, постукивание ногой, прикушенную нижнюю губу. В моей внешности не было ничего необычного. Мне легко сейчас вообразить эту девушку: странную, молодую и тусклую версию меня самой. В руках — старомодная кожаная сумочка или маленький пакетик арахиса, который я ем по одному орешку, катая их между затянутыми в перчатку пальцами. Вот я втягиваю щеки и тревожно смотрю в окно. Утреннее солнце высвечивает тонкий пушок на лице, который я пыталась замаскировать при помощи компакт-пудры — слишком розового оттенка для моей бледной кожи. Я была тощей и угловатой, движения — ломкими и нерешительными, а поза — всегда неудобной, застывшей. У меня были крупные черты лица, а широкие, бросающиеся в глаза ямки от подростковых прыщей мешали увидеть, какая радость или безумие могли скрываться за этой убийственно-холодной новоанглийской внешностью. Если б я носила очки, то могла бы сойти за интеллигентку, но я была чересчур нетерпелива, чтобы быть по-настоящему интеллигентной. Можно было бы решить, что мне нравится тишина закрытых комнат, что я ищу покоя в скучном безмолвии, что мой взгляд медленно скользит по газетам, стенам, тяжелым занавесям, но никогда по-настоящему не отрывается от того, что как-то выделяется в моих глазах, — от книги, стола, дерева, человека… Однако я не любила спокойствие. Я не любила тишину. Я ненавидела почти все. Я постоянно была ужасно несчастной и злой. Я пыталась совладать с собой, но это делало меня еще более неуклюжей, несчастливой и сердитой. Я была как Жанна д’Арк или Гамлет, но родилась в неправильной жизни — в жизни, где я была никем, ненужной, незаметной. Лучше и не скажешь: тогда я не была собой. Я была кем-то другим. Я была Эйлин.

И тогда — это было пятьдесят лет назад — я была ханжой. Просто посмотрите на меня тогдашнюю. Я носила плотные шерстяные юбки длиной ниже колена и толстые чулки. Я всегда застегивала свои пиджаки и блузки на все пуговицы. Я не была девушкой, на которую оглядываются прохожие. Однако в моей внешности не было ничего по-настоящему неправильного или уродливого. Полагаю, я была просто среднестатистической девушкой, юной и милой, но в то время считала себя худшей из худших: уродливой, отвратительной, не подходящей для этого мира.Такой, что привлекать к себе внимание казалось попросту нелепым. Я редко носила украшения, никогда не пользовалась парфюмерией, никогда не красила ногти. Иногда я надевала колечко с крошечным рубином — оно когда-то принадлежало моей матери.

Моше Шанин. Места не столь населенные

  • Моше Шанин. Места не столь населенные. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 306 с.

Сборник коротких произведений молодого прозаика-экспериментатора, в кармане которого уже несколько писательских наград, и если он не опустит руки и продолжит творить — по всей логике должен добраться до крупных, всем известных премий. Здесь собраны рассказы и две повести, где с равной возможностью можно встретить и воспоминания о дворовых пацанах, и чудные сводки новостей из жизни двух забытых всеми деревушек (написанные столь же чудным языком). Странные жители этих деревень вас и испугают, и насмешат; главное, не вспоминать, что автору не пришлось этих людей придумывать — чтоб не было грустно. (Владимир Панкратов)

 

Улица Советская

Мои семнадцать
рассказ-айсберг


Иллюстрация автора

 

Дворовые пацаны, мы дружили истово, люто и яростно. Полутона в нашей палитре не держались. Мы знали белое, мы знали черное, мы знали кто чего стоит, мы знали — что почем.

В тот влажный осенний вечер впятером сидели во дворе дотемна. Острые крыши домов рвали на клочья набухшее, мечущееся вымя неба. Солнце, бледное наше северное солнце, запуталось скоро в них и задохлось. Скука выгнала нас из теплых квартир, вымела из-за сытных столов и — сейчас — настигала. Возвращаться в унылые кельи не хотелось.

Веня достал коробок и показал простой фокус: чиркнул спичкой, сунул в рот и достал уже потухшей, тянущей тонкий дымок. Я тоже достал коробок и повторил фокус, но с двумя спичками1.

Веня вынул три спички, чиркнул, сунул. Я — четыре. Он пять, я шесть. Он семь, я восемь. Так мы дошли до одиннадцати. Веня резко зажег плотный пучок, но в последний момент отдернул руку ото рта: испугался. Он уронил слипшиеся спички, качнул головой и досадливо сплюнул. Длинная его слюна затрепетала, свистя и изгибаясь.

Пацанва2 гоготала. Я выиграл3.

Я посчитал оставшиеся спички, кладя в ряд на скамью: семнадцать. Пацаны отговаривали, шутя и подзуживая.

Взмокшие от пота спички выскальзывали из щепоти — надо решаться. Надо решаться и перестать гадать и бояться.

С десяток спичек вспыхнуло сразу, остальные огненно взрывались уже внутри. Я сразу ощутил, как по правой стороне горла расползается, вскипая, ожог.

Следующую неделю во дворе говорили обо мне в степенях исключительно превосходных.

Так я познал счастье, простое мальчишеское счастье.


1 Девочкам не понять: глупости. Но мы уже читали про Муция Сцеволу. Мы читали про спартанского мальчика и лису. Я смотрел на Веню и думал, думал громко и явственно:

— Давай. Давай-давай. Ну же. Ведь это так просто: ты и я. Только ты и только я. Один на один. Правила просты — покажи, что ты можешь.

Мы уже догадывались: дальше так не будет. Не будет этой простоты, ясности, черно-белости. Живой пример — дядя Толя — стоял перед нашими глазами. Однажды дядя Толя перечислил свои профессии и нам, четверым, едва хватило пальцев на них всех. Еще дядя Толя умел делать множество вещей, от которых сердце мальчика заходится, воспаленное. Дядя Толя обычным перочинным ножичком вырезал деревянные кораблики — простоватые, но изящные, гладкие и обтекаемые, как пуля. Еще он умел делать петарды-ракетки, что, взмывая с шипением, оставляли за собой широкий цветной хвост. А еще дядя Толя знал всё, что могло нас интересовать: чем отличается шпага от рапиры, как в одиночку убить медведя, кто придумал танк.

Но все это не помогло дяде Толе. Как и для всех простых рабочих людей, для него в середине 90-ых настали тяжелые времена. Зарплату тянули четвертый месяц, начальники разводили руками и избегали встреч. Дядя Толя затосковал и запил. Запил крепко, начисто отказавшись от еды, да и не оставалось на нее денег. Он поднимался к себе, на второй этаж, и тихо пил. Толина соседка, Люда, давнишняя «разведенка», заводская уборщица, приходила домой на час раньше. Дома ее ждали двое детей; они не научились еще, не захотели еще научиться не требовать от матери невозможного, и голодный, злой блеск их глаз освещал мертвую комнату. Но безошибочным, бабьим своим чутьем Люда все поняла; и дядя Толя шел домой, бережно неся бутылку под пальто, как раненый несет в себе пулю, как несут оторванную руку: доктор пришьет; а на площадке его ждала она, с тарелкой в руках. На тарелке остывал бледный шлепок картофельного пюре, с краю лежала худая, скучная котлета.

— Толя, — говорила Люда.

— Люда, — отвечал Толя.

— Я чайку, нормально.

Он не брал еды, проскальзывал мимо, стараясь не скрипеть ступенями. Люда терла лицо фартуком и уходила. И дядя Толя все-таки умрет на пятой неделе водочной диеты. Но это — потом, потом; а пока — живой еще пример стоял перед нами, и множество его отражений танцевало, вилось, гнулось в наших немигающих, восторженных глазах.

2 Пройдет время, лет десять, центробежные силы раскидают нас щедро и широко. С Веней мы встретимся в десятом классе, в школе не родной ни мне, ни ему, и сядем за одну парту. На большой перемене будем бегать на рынок, перекусить. В ларьке продавали пирожки, и мы дружно предпочтем жареные, с картошкой. В один из дней у Вени не оказалось денег, я угостил — купил по пирожку. На следующий день Веня угостил в ответ меня, двумя пирожками. Остро пахнуло матчем-реваншем, и обозначила себя колея новой борьбы. На следующий день я купил по три пирожка. Мы соревновались в щедрости, и мы преуспели. Мы дошли до восьми пирожков за раз на брата, на двадцать минут перемены, и я помню, как сдался.

…Сидели на лавочке в ближнем дворе, пакеты на коленях, бутылка лимонада у ног. Двигали челюстями, не шевеля языком: очень важно было съесть побольше, не насытившись, не разобрав. Я принялся пропихивать в себя пятый пирожок и понял: не идет, нет во мне больше места, и нет такой силы, не придумано такой еще, чтобы я смог.

— Послушай, — просипел я сбитым, сжатым голосом, — Я сдаюсь, не могу больше, тошнит. Мы бросили пухлые ошметки диким собакам и заспешили на урок. Прозрачный пресный жир на наших пальцах и губах скоро высох.

3 Но и ничья — тоже будет. Дворовая наша компания8 к тому времени станет мифом, сказом, былью-небылью. Веня крутился недалече своего отца, тот работал в собственной макетной мастерской, делал модели подводных лодок и кораблей. Веня пытался наладить сбыт. С этим он и пришел ко мне и предложил поставить одну модель на продажу в антикварной лавке моего отца. Я скептично кривил лицо и мычал, Веня аргументировал.

— Ну что тебе стоит? — спросил Веня.

Мне не стоило ничего, и мы поставили. И как-то быстро она продалась, и я получил на руки свою долю. Долю я пересчитал на немытые бутылки7 и получил в итоге цифру стыдную и кричащую, кричащую на весь мир о моей никчемности. Я решил не мыть больше бутылок, а заняться продажей моделей. И мне повезло, многое сложилось удачно, и я перепродал их уже с полсотни, когда мне позвонили из крупной проектной организации. Разговор был короткий: не телефонное, и меня доставили, довели, усадили и плеснули кофе.

Организация хотела заказать несколько макетов мобильного цеха. Я неаккуратно сиял и пел размывчатые песни. Мне дали пачку чертежей на изучение, вывести стоимость, и пожали руку. Я выпал на улицу: зимний выходной день, мне весело и жарко, и кругом такие приятные, добрые люди. Я несся по проспекту и думал.

— Будь я проклят, если я не добьюсь успеха, — думал я.

— Пусть меня приподнимет и ударит об землю, если я не открою свою макетную мастерскую, — думал я.

Веня посмотрел чертежи и сказал сумму, и сумма затмила солнце. Я передал, и там согласились. Но: сроки, сроки. Месяц из отпущенных трех прошел в уточнениях и пустых разговорах, Веня тянул с окончательным решением. А однажды…

— Понимаешь, — сказал он.

И я — все понял. Слушать не хотелось: бездумно смотрел сквозь блики очковых линз в пробоины его зрачков. Сквозь свои минус три4 и его плюс четыре: может, мы видим мир по-разному?

Я достал коробок и сжег спички по одной. Их было семнадцать, не могло быть не семнадцать. Квиты?

Уставший за день ветер несмело трогал наши лица; по нарядной, шелковой скатерти неба заскользила вниз звезда.

Я проводил ее взглядом, тускнея и горбясь, — звезду моего коммерческого успеха.

4 6 апреля 1992-го года умер Айзек Азимов. В тот же самый момент врач-хирург Дубовиченко ввел тончайшую иглу шприца в мой правый глаз.

Все началось с кабинета охраны зрения детской поликлиники. Меня осмотрели, поясняя длинно и непонятно.

Тогда же выяснился и мой дальтонизм: на цветной аппликации я верно показал красные и зеленые части с поправкой «наоборот».

— У тебя есть все, — сказала мама, когда мы вышли.— У тебя есть все, кроме косоглазия.

В детской больнице нужных операций против прогрессирующей близорукости не проводили. Так я оказался во взрослой. Мне исполнилось десять лет, и я был взрослый человек. В операционный блок я пришел сам и встал в тупик коридора5, напротив прозрачных дверей операционной. В те минуты тело мое как никогда состояло из частей. Части тряслись самозабвенно и убежденно. В животе вращалась воронка черной дыры. Двери распахнулись и меня поманили пальцем. Я сделал усилие, кренясь, и пошел, ежешажно падая, но успевая выкинуть вперед ногу. Дошел и лег на стол. Многоглазая лампа светила на удивление неярко, желто. Меня стали накрывать тканью, слоями, пока не накрыли полностью, кроме правого глаза. Глаз вращался и выражал. Подошла медсестра и начала лить на него капли. Я хотел сказать, что капли — капают, но промолчал. Жидкости, сменяясь, обильно текли по виску, щеке, заполняя весь мир, и наверх, и вниз, и вбок, и к носу, а далее по дрожащей губе, скатываясь в рот: горькие, сладкие, кислые, безвкусные.

Анестезия подействовала, глаз обленился, одеревенел. Сладко хрустнуло тонкое стекло ампулы. Навис хирург со шприцем в белой руке. Он ткнул меня пальцем в ключицу и сказал:

— Делаю укол. Смотри сюда и не дергай.

Я представил что будет, если дерну глазом во время укола, и замер. В тишине произошло что-то едва различимое. Хирург отступил. Звякнул в эмалированной ванночке ненужный более шприц.

— Закрой, — сказали мне. Я закрыл.

— Сядь, — сказали мне. Я сел.

Голову перемотали наискось широкой повязкой.

— До палаты дойдешь?

— Дойду, — соврал я, нашаривая ногами зыбкий пол.

5 Спустя пятнадцать лет я лихо пробегу по знакомым лестничным пролетам. Но не на шестой этаж, в «глазное», а на третий — в «трамву». Я пройду, шелестя сандалиями, по коридору отделения, застеленному волнами вытертого линолеума, и без стука ступлю за порог палаты номер шесть. Мужская палата, тяжелые пациенты, осязаемый воздух. Три койки направо, три койки налево. Где-то тут лежит мой отец. Накануне мы договорились, что он заедет ко мне в 9 утра. Для меня 9 утра — это не просто утро, и даже не раннее утро, а скорее еще ночь. Но я встал, умыл холодной водой лицо как совершенно посторонний мне предмет и сел на стул. С недосыпа глаза слезились. Я сидел, время шло, отец не приезжал. Опоздать для него — случай небывалый. Позвонил на мобильный: выключен. Позвонил домой, трубку взял Игорь6.

— Привет! Не знаешь, куда Федорыч пропал?

— В больнице он.

Я сразу позвонил во вторую городскую, ту самую.

— Шанин? Да, поступил утром в реанимацию. Травматологическое отделение, шестая палата.

— А… как он?

— Что вас интересует?

— Состояние. Состояние меня интересует.

— А вы, собственно, кто?

— Сын. Родной сын, — хотелось добавить — «единственный».

— Так… Секунду… Состояние средней тяжести.

— А… диагноз там… прогноз? Что вообще случилось-то?

— Этого я вам сказать не могу, врачебная тайна. Приемные часы с 17 до 19.

На часах было 11. Я не знал, что предпринять. И тут он позвонил сам.

— Миш, я в больнице, машина сбила на Онежском тракте. Принеси чего-нибудь жидкого покушать, а то у меня зубов почти не осталось.

Он сказал это таким тоном, каким просят о никчемной ерунде в никчемных же обстоятельствах.

…И вот: стою соляным столбом в центре палаты, озираюсь и думаю: какая из этих перебинтованных полумумий — мой отец? Прошло несколько секунд-минут-тысячелетий, пока я не узнал его по наручным часам. Дабы удостовериться, мне пришлось подойти и склониться над ним до неприличия низко, как если бы я пытался услышать едва различимый шепот.

— Миша, это ты?

— Да, я.

— Возьми стул, сядь тут.

На тумбочке стояла специальная приспособа для жидкой еды — пластиковый стакан с носиком. Я опрокинул в нее две баночки яблочного пюре и вложил в ладонь отца. Он нашел носик перебитыми губами и стал пить, чмокая, как младенец. За пять тысяч километров отсюда точно так чмокает губами малышка Яна. Он недавно стал дедом, мой отец.

А я смотрел как он пьет и повторял про себя: «Кто бы мог подумать, кто бы мог предположить. Кто бы мог подумать. Кто бы. Мог. Предположить.»

6 Когда-то мы жили вместе, в одной четырехкомнатной квартире: я, отец, студенты Эля и Игорь. Немногим позже студенты уступили место двум лесбиянкам, Тане и Маше. Национальности, социальные группы, роды занятий, половые ориентации — все в квартире смешалось.

Одним утром я вышел на кухню и застал Игоря и Элю за завтраком. Они питали странный пиетет к еде, чуждый мне и неясный: не окончив еще завтрака, они обсуждали будущий обед, за обедом — ужин, за ужином — завтрак.

Накануне я простыл, и мою привычную засаленную тельняшку и широкие штаны матрасной расцветки дополнял грязно-белый шарф. Рассыпая порошок, я стал наливать себе кофе, одновременно пытаясь ладонью примять вихор немыслимой кривизны и стойкости. Я был великолепен в своей ужасности, наивно полагая обратное.

Встал у подоконника, поправил шарф, закурил. Студенты брякали ложками: гречка, котлеты, соленые огурцы. Мы поглядывали друг на друга и посмеивались зло и беспричинно, без слов, как особенно легко получается только с утра.

— Вы съедаете за завтраком столько, сколько я — за два ужина, — сказал я.

— Завтрак — заряд бодрости на весь день, — ответила Эля.

— Вкусно ведь, — добавил Игорь.

Дыхание нового дня зашевелилось во мне, как щенок в мешке. Камертон выдал чистейшую ноту; метроном качнулся, теплая сонная кровь поймала ритм.

— Ай… Вкус! Да что вы знаете о вкусе?.. Возьмем, к примеру, борщ. Вы не знаете, что это такое. Мой дед делает чудный борщ. Вся семья уговаривает его трое суток, заискивает, умоляет, просит: день и ночь, день и ночь, день и ночь, — и он берется. Двадцать три компонента! Загибайте пальцы…

Смакуя детали, я воспарил в кулинарные высоты.

— …корица, ложка яблочного пюре, цедра. Двадцать три! Это алхимия, колдовство, таинство! Класть в него сметану — кощунство… Полдня делается такой борщ. В нем ложке приятно находиться, как мужчине приятно находиться в женщине… Что вы можете понять в этом, гречкоеды?

Я перевел дыхание.

— Или, допустим, струдель. В восемь рук мы делали струдель четыре часа. Мед, орехи, изюм, кунжут… Мы вымотались, как шахтеры. А потом пчелы, пролетая мимо, теряли сознание и падали на скатерть как спелые плоды. Для них, вскормленных нектаром — это слишком сладко, слишком ароматно…

— Ладно, — сказала Эля. — Обед пора делать.

Из холодильника на стол она поставила банку домашней заготовки, набитую склизким жирным мясом. Крупными и ясными буквами на крышке было выведено «козел». Я прочитал надпись и затрясся, как дурной механизм.

Хохотал, вытирал глаза шарфом, охал и завывал, ронял пепел, и никак не мог успокоиться.

Они не могли понять, чему я смеюсь.

Я тоже не мог.

7 В подвале одной из новостроек на краю города парами стояло шесть обычных чугунных ванн. Пластмассовые ящики с бутылками привозили со всего города. В одну ванну влезало по пять ящиков за раз, горячую воду брали из отопительной трубы. Пока отмокало в одной, можно было мыть в другой. Над свежезалитой ванной поднимался душный спиртной пар, из бутылок выбулькивались окурки, огрызки, тараканы, клоки волос… Мыть надо голыми руками, только так пальцы могут понять, смылся ли клей. Есть приятный момент в том, если ты моешь бутылки: голова свободна. Я решал задачу с математической олимпиады: «Какое время показывают часы, если угол между часовой и минутной стрелкой составляет ровно один градус?». Я не решил ее тогда, на олимпиаде, и, перманентно, фоново, обдумывал уже несколько лет. 8.44? 9.50? 10.56?

Старатель, я всегда намывал ровно до круглой суммы; расчет на месте. Приемщик сидел у входа, вяло шевеля вилкой во вскрытом трупе консервной банки. Живот, выпавший из-под майки, лоснился. Он помечал выработку в тетради и протягивал мне огромную цветную купюру, потертую на сгибах, как скатерть.

Распаренный, я выхожу в зимнюю темень. Задача устало плещется в голове, как молоко в пакете.

Белый язык тесной дороги тянется вперед. Полчаса пути.

Внеподвальный мир ярок, динамичен, пунктирен.

Мальчишки сыплют из школы, за забор, кидаются на мокрый сугроб.

Внук тычет прутиком мертвую кошку. Дедушка: «Не трогай кошечку, она спит, она устала».

В витрине, на экране ТВ, негр вгрызается в мякоть арбуза. Косточки брызжут по сторонам: черные, юркие, как тараканы.

Пьяная девушка садится на землю, мнет букет. Спутник озадачен.

Трое смотрят в небо: сполохи.

Старуха-мороженщица зевает, показывая неопрятный рот.

Последние метры. Ветер вышибает слезу. Ненужная торопливость.

За спиной — стон-всхлип-щелчок квартирной двери.

Я решаю задачу: 19.38. Список «Вещи, Ради Которых Стоит Жить» лишается позиции — ключевой; и становится слышно: за тонкой стеной, в подъезде, скачет

по ступеням

опрокинутая

кем-то

пустая склянка, 

дабы  там

– внизу –

                                               разбитьс-с-с-с-ссссссссссс…

Они говорят мне:

— Что ты пишешь всякую ерунду?

Я заглядываю в себя и обнаруживаю предательские девять грамм, девять грамм толерантности.

— А что писать?

— Ты напиши про нас. Вот как мы на зимнюю рыбалку ездили. По дороге еще так набрались…

— Избито.

— Ты не понял. Мы где вышли — там и начали лунки бурить.

— Предсказуемо.

— Или на даче вот, сидим выпиваем на втором этаже, все культурно. Клим говорит: пойду покурю на балкон. Вышел, и все нету и нету, нету и нету. Хозяин вдруг себя по лбу бьет: мы ж, говорит, балкон-то еще не построили…

— Чересчур анекдотично.

— А как обратно в автобусе голыми ехали? Кондукторша подползает: за проезд будьте добры. А я ей: ты что, говорю, не видишь, сука сутулая? я — Фантомас.

— Грубо.

— Потом еще мелочью в нее кидались.

— Надуманный абсурдизм.

— А помнишь, Леха права в день рождения получил? Ночью кататься поехал, утром вернулся с фарой и магнитолой, остальное ремонту не подлежит.

— Банально.

— Или вот Серега по пьяни постоянно в шкаф ссыт. Представляешь? В шкаф одежный. Катастрофа. Ссыт и ссыт. Скажи, Серега?

— Пошло.

— А как мы Ленку втроем?

— Фактонаж, — придумываю я новое слово, — фактонаж маловат.

— Тьфу, твою же мать… Втроем отфактонажили, а ему «маловат»…

Так, в общем, ничего и не написал.

Жауме Кабре. Тень евнуха

  • Жауме Кабре. Тень евнуха / Пер. с каталан. А. Гребенниковой. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2017. — 448 с.

Роман выдающегося каталонского писателя Жауме Кабре «Тень евнуха» — смешная и грустная история сентиментального и влюбчивого любителя искусства, отпрыска древнего рода Женсана, который в поисках Пути, Истины и Жизни посвятил свои студенческие годы вооруженной борьбе за справедливость. «Тень евнуха» — роман, пронизанный литературными и музыкальными аллюзиями. Как и «Скрипичный концерт» Альбана Берга, структуру которого он зеркально повторяет, книга представляет собой двойной реквием.

Он посвящен «памяти ангела», Терезы, и звучит как реквием главного героя, Микеля Женсаны, по самому себе. Рассказ звучит как предсмертная исповедь. Герой оказался в доме, где прошли его детские годы (по жестокой воле случая родовое гнездо превратилось в модный ресторан). Подобно концерту Берга, роман повествует о судьбах всех любимых и потерянных существ, связанных с домом Женсана.

 

 

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ 
СЕКРЕТ АОРИСТА

Часть I
Andante (Präludium)

3 

В истории Микеля Женсаны Второго есть множество важных моментов, главную роль в которых играют женщины. Вот и теперь я сижу перед Жулией, которая хочет, чтобы я рассказал ей о Болосе. А что бы я ни сказал о Болосе, придется говорить о себе, обнажаясь до такой степени, какую и представить себе нельзя. Потому что я храню Болоса в одном из уголков своей души, и Ровиру тоже, как бы причудливо жизнь нас ни разъединяла и ни соединяла снова, терпеливо ожидая, когда принесут на закуску оливок. Как же у меня дома все медленно! Когда этот дом еще был моим и я жил в нем, мне больше всего нравилось от него отдаляться, делать вид, что это величественное здание не имеет к моей жизни никакого отношения. Этим и объясняются мои попытки бежать. Но в школьные годы он все-таки был мне дорог. Самым главным в одиноком детстве Микеля были походы из дома в школу и из школы домой, книги дяди Маурисия и мечты. Поэтому я очень хорошо помню все немногие ночи, проведенные вне дома Женсана.

В автобусе мы ехали шумно, как и полагается, сердя водителя и кидая намеки отцу Романи, который сидел на переднем сиденье, на которое теперь, двадцать лет спустя, обычно садятся экскурсоводы и с микрофоном в руке рассказывают: «Обратите внимание, справа — храм Святого Семейства, проект всемирно известного архитектора Антонио Гауди», — и турист с кожей цвета вареного омара рассеянно фотографирует недостроенный храм: «До чего же древняя штука, наверняка римских времен, правда, май дарлинг?1 И Гауд-Ди этот, должно быть, из Карфагена». А у «май дарлинг» мысли далеко: она думает о сливочном мороженом и никак не вспомнит, какой оно было фирмы, «Ками» или «Фриго». И экскурсовод говорит: «Двадцать лет назад здесь, в этом самом автобусе или в какомто очень похожем, но более раздолбанном, Микель Женсана Второй, Мыслитель, его неразлучные друзья Ровира и Болос и еще сорок бравых парней из шестого класса иезуитской школы на улице Касп ехали в дом молитвы в Эльс-Осталетс2 . Они были счастливы, потому что целых три дня никто, даже учитель математики, не будет ни требовать с них домашнее задание, ни мучить контрольными, ни ругать за шум в коридоре. «Не следует забывать, что эти три дня посвящены молитве, и для вашей дальнейшей жизни гораздо важнее те решения, к которым вы можете прийти за эти три дня, чем все, чему мож но научиться за несколько лет». А нам-то все равно, хоть горш ком назови, у нас три дня каникул, и это очень круто. И во время поездки в автобусе отец Романи, вместо того чтобы говорить: «обратите внимание, вот справа Гауди», использовал бывшее в его распоряжении время, чтобы продвинуться в чтении молитвенника.

Мы вошли в дом молитвы через главный вход, толкаясь и издавая крики. Самые отчаянные, в хвосте, под прикрытием автобуса, курили последнюю сигарету свободы и рассказывали байки о женщинах, которых никогда не видели. Скромная монахиня с улыбкой поздоровалась с обоими священниками (вторым был отец Валеро, преподаватель религии) и начала им что-то объяснять. Войдя в просторный холл, я узнал типичный для мест такого типа запах чистых простыней, лаванды, мол чания с легкой примесью щелока и еле уловимого аромата солодового кофе. Нам показали наши комнаты («Во дают, Ровира, одноместные номера, шикуем!»), а потом Микель сел на одинокий стул в своей комнате и вообразил себя монахом. В комнате, не очень хорошо проветренной, чистой и обшарпанной, пахло так же, как на третьем этаже дома Женсана, где обитала прислуга. Микаэлус Секундус, Бенедиктинец, посмотрел по сторонам: на узкую кровать с одеялом цвета солодового кофе с молоком с двумя красными полосками поперек; на крест у изголовья кровати, ставший крестом его долгого покая ния; на стол с настольной лампой, стол его многочасовых заня тий теологией; малюсенький умывальник, изъеденный жуками-древоточцами платяной шкаф и красные потертые кафельные плитки пола. Некоторые из них, когда на них наступишь, скрипели и могли отвлечь меня от молитвенных размышлений. Да, все верно: я чувствовал себя в этой комнате так, будто прожил там всю жизнь, и серд це мое забилось, когда я подумал, что хорошо бы стать священником.

Это были три дня, посвященные размышлениям под руководством отца Романи, большого специалиста по пересказу краткого содержания невероятно запутанных «Духовных упраж нений» святого Игнатия Лойолы: три дня неба, ад, грех, щедрость, альтруизм, забавные притчи и выдержки из Евангелия, солодовый кофе с молоком, много каши и совсем чуть-чуть мяса, небольшие перерывы, когда можно пойти поиграть в мяч. Но Ровира не хотел играть в футбол и уходил гулять, совсем один, по кипарисовой аллее; а Болос, сколько я к нему ни приставал, играл мало, потому что вечно бегал с курильщиками в запретный уголок за прачечной.

По окончании духовных упражнений я был совершенно уверен, что пойду в священники. По целому ряду причин: я нашел путь, я был спокоен и радостен, потому что пребывал в Истине. Я чувствовал, что мой долг — смиренно указывать этот путь другим, всем тем, кто по слепоте душевной или же просто потому, что им не повезло и они родились в другом месте, не знаком с Благой Вестью о счастье, пути, истине и жизни. А еще я понял, что, как только сделаюсь священником, стану миссионером и уеду в самую суровую и далекую страну: щедрость душевную всегда стоит приправлять изрядной щепотью героизма. И глаза его заблестели, и Микаэлус встал с земли и с открытыми глазами никого не видел. И повели его за руки, и привели в Дамаск. И три дня он не видел, и не ел, и не пил. Из какой-то стыдливости я не сказал об этом своем решении отцу Барнадесу, нашему духовному наставнику, который следил за истинными плодами этих счастливых трех дней уединения с отцом Романи.

Но глаза такого синего цвета, что от них кружилась голова, будто от взгляда в глубину морскую, потрясли основы твердого решения Микеля, которое с ним разделили шесть и семь десятых процента его одноклассников, на две десятых процента меньше, чем в предыдущий выпуск, — постепенно близятся все более тяжелые времена, и, не приведи Господи, настанет тот день, когда…

Глаза из глубины морской принадлежали сирене с ногами девушки в школьной форме школы Св. Иоанны де Лестоннак, девушки, которая каждый день прижимала к своей едва намечающейся груди учебники, не ведавшие своего счастья, и носила прелестные носочки. Кроме того, мне показалось, что я ей приятен. Звали ее Лидия. И я подумал: «Боже мой, какая девушка! Ах, если бы мне не нужно было сейчас ехать на этом поезде», и много дней я тайно ее обожал, и у меня перехватывало дух до тех пор, пока, дабы не разбилось вдребезги мое серд це, бывший миссионер Микель не рассказал обо всем Болосу, большому знатоку по части любви.

— Не понимаю, о ком ты говоришь.

И мы пошли ее поджидать — Болос с холодным взглядом эксперта, мы делали вид, что просто прогуливаемся по улице Пау Кларис, совершенно случайно, по воле случая, оказавшись напротив школы Св. Иоанны де Лестоннак в шесть часов вечера. Локтем в живот:

— Вот она!

— Да их четверо.

— Самая красивая!

— То есть?

— С длинными волосами!

— Блин, Женсана, длинные волосы у двоих!

— Но другая-то пугало огородное.

Тут Микель едва не завязал плодотворную теоретическую дискуссию о методах охраны огородных культур от птиц и женской красоте, но вдруг судьба ему улыбнулась.

— Вон та, которая смеется. Видишь? Она на меня посмотрела, да? Ну как тебе?

— Да…

— Задумчивое молчание.

— Да.

— Да? В каком смысле «да»? Что скажешь?

— По правде тебе сказать…

— Конечно, говори по правде! Красавица, да? Ведь ради нее и вены порезать не жалко, так?

— Не вижу в ней ничего особенного, Женсана.

Микель с Болосом за три дня не обменялись ни словом. Во время этого тяжкого испытания нашей дружбы я боготворил свою любовь, я шел в нескольких шагах позади нее, всячески стараясь ступать по ее следам, благословляя землю, которой только что коснулись ее ноги, и вздыхая в душе. Мечты об обращении камерунцев в истинную веру, ведущую от берегов озера Чад на Путь, к Истине и Жизни, разбивались о реальность красоты и становились все более туманны, сколько я ни пытался изо дня в день поддерживать этот еще теплящийся огонек в школьной часовенке.

Я окончил школу в тот год, когда в Барселоне поговаривали о том, чтобы отменить трамваи с благовидной целью сделать дорожное движение более интенсивным и спокойно загрязнять воздух выхлопами общественного транспорта. Возможно, эта идея была чем-то вроде запоздалого гражданского покаяния за печальный конец карфагенца Гауд-Ди3. В общем, я окончил выпускной класс, не завалив ни одного экзамена. Рамье, Камос и Торрес остались на второй год. В последнем классе перед поступлением в университет занятия проводились в другом здании, нас уже не заставляли носить унизительный пиджачок, можно было курить открыто, а не по-партизански в туалете; мы уже считались взрослыми, а все, кто был курсом младше, нам завидовали, и я понял, что математика стала для меня слишком трудной, а бездонные глаза из школы Св. Иоанны де Лестоннак поблекли и действительно было бы дуростью резать себе вены из-за девушки, чье имя я уже плохо помнил и которая, смеясь, обнажала слишком неровные зубы. И когда мы с Мурильо, Болосом и Ровирой ходили играть в настольный футбол на улицу Консель-де-Сент (мне уже разрешали возвращаться домой на следующем поезде), задача просвещения камерунцев незаметно растворялась в воздухе и вдруг исчезала в свете насущной необходимости решать задачи по математике.

А потому, когда нас снова повезли в дом молитвы, я уже не с таким жаром отнесся к идее стать священником, хотя и честно задумался о своих мечтах и о том, чего бы мне хотелось достичь в жизни. И пришел к замечательному выводу, что делать, то есть действительно что-то делать, я ничего особенно и не хочу, а посвящать душу Богу — тем более. Мне было радостно освободиться от цепей, сковавших Савла две тысячи лет назад, ведь вселенная была полна прекрасных глаз: синих, черных, карих, цвета меда, зеленых, глубоких, как пучина морская, — и было счастьем думать, что мне не запрещено в них смотреть по причинам профессиональной этики. При этом в глубине души Микель Ни-богу-свечка-ни-черту-кочерга чувствовал себя трусом, потому что не внял зову Господню; и в момент слабости он решил поговорить об этом с отцом Романи, между лекциями, в его кабинетике, а потом с Болосом, в прачечной, за запрещенной сигаретой.

— Если у тебя есть призвание стать монахом, ты ничего не сможешь сделать, чтобы укрыться от воли Господней. Подумай об Ионе, сын мой.

— Но, отец мой, как узнать, призвание это или нет?

— Не тупи, Женсана, они просто вербуют молоденьких патеров, чтобы их лавочку не прикрыли.

— Да понятно. Ну а вдруг это мое призвание?

— Сын мой, зов Бога — это дар. В том, чтобы его отвергнуть, нет греха… Это просто значит, что ты не проявил должной щедрости, когда Он просил тебя об этом.

— Но я могу стать хорошим человеком, отец мой! Я могу быть добрым христианином и делать другую работу.

— Все-таки они те еще пройдохи. Романи просто хочет, что- бы тебя загрызла совесть, если ты не пойдешь в монахи.

— Нет-нет, никто не заставляет меня ничего делать. Меня же никто не заставляет выбирать ту или другую специальность.

— Где тебе хотелось бы учиться, какая специальность тебя привлекает, сын мой?

— Не знаю.

— Да ты же вообще не представляешь, чем будешь заниматься!

— Кто бы говорил!

Это была очень для меня плодотворная серия размышлений, организованная отцом Романи, членом ордена иезуитов, при поддержке Жузепа-Марии Болоса, лучшего друга, большого специалиста по разрешению чужих проблем. Не успев убедить меня в том, что нет ничего лучше, чем любить всех женщин в мире, он пришел ко мне плакаться в жилетку, потому что наполовину потерял голову из-за угольно-черных волос, покры вавших плечи девушки, ходившей по улицам выше улицы Касп, ученицы школы Иисуса и Марии. Звали ее Мария Виктория Сендра, ей было шестнадцать с половиной лет. Она жила на углу улиц Брук и Валенсия, училась играть на флейте в музыкальной школе при консерватории, а лето проводила в Виладрау. Что-что, а информацию Болос, в отличие от меня, умел добывать всегда, когда появлялась некая цель. Я же ограничивался мечтами о каких-то неясных улыбках, которые, в худшем случае, даже и обращены были не ко мне. А слухи, что век трамваев подходит к концу, потому что в вагоне с прицепом могут ехать одновременно всего триста человек, а в один автобус помещаются более девяноста, да и бензин, конечно, всегда будет дешевле электричества, оказались верны. Была весна, то время года, когда девушки еще более прелестны и ходят в кофточках а с коротким рукавом, а если повезет, то и совсем без рукавов, без чулок и носков и в чуть более коротких юбках, и дышат более нетерпеливо, с более страстным, неистовым желанием. Когда деревья наряжаются в тысячи оттенков зеленого и наполняют город радостью, когда становится очевидно, что скоро придет лето, а вместе с ним и каникулы, а вместе с каникулами — свобода, и как же все-таки хороша жизнь. И Микель был потрясен, а Болос очень разозлился, когда Ровира несколько церемонно, прогуливаясь под акациями на улице Дипутасьо, сообщил им, что решил пойти в иезуиты и уже в сентябре станет послушником. И я подумал, вот те на, и тут же мне пришло в голову спросить: послушай, Ровира, блин, а девушки-то как же? Но во взгляде Ровиры читалось, что его дух выше таких вопросов, потому что взоры его устремлялись гораздо дальше, по направлению к Пути, Истине и Жизни, и пока Болос, насупившись, жевал жвачку, я чувствовал себя полным ничтожеством и завидовал Ровире, герою Ровире, который нашел в себе мужество последовать зову Господню. Не то что некоторые, кто вернулся домой, в Фейшес, и никому ничего не рассказал о школьном товарище, который пошел в иезуиты. В то время мы с отцом беседовали о том, что я решил не поступать в Инженерно-технический институт, куда обязан был поступить каждый уважающий себя член семейства Женсана, если, конечно, хотел чего-нибудь добиться в жизни. И с того самого дня от ношения с отцом испортились. А дядя Маурисий молча посмеивался себе под нос, зная, что Микель, его единственный и самый любимый внучатый племянник, будет учиться совсем в другом учебном заведении. И в родовом гнезде Женсана воцарился мир, к вящему недовольству отца, но мир. И мать облегченно вздохнула.
 

В первый день занятий в университете Микель надел галстук и сел на самый ранний утренний поезд. Мы с Болосом встретились на площади прямо перед зданием и оба сделали вид, что ничуть не волнуемся. Скорее всего, как раз поэтому мы и отправились выпить кофе в бар напротив и время от времени кидали косые взгляды на здание факультета гуманитарных наук, словно боялись, что оно от нас убежит. Болос тоже был при галстуке. Мы молча помешивали сахар в чашках, и Болос достал трубку, вид которой тут же побудил во мне зависть. Как и в любом, окажись он на моем месте.

— Не знал, что ты куришь трубку.

— Мне всегда трубки нравились.

— Но ведь эта новая, да? — Микель ехидничал даже с лучшим другом. Он взял трубку у него из рук и осмотрел с видом знатока. — Ну да, ты прав… Когда-нибудь да нужно было начать.

Рядом с ними сидела группа студентов. Много девушек. И все смеялись, как будто были знакомы всю жизнь, как будто ходить в университет было для них самым обычным делом. И ни на одном из парней не было галстука.

— Мы ведь одни из всей школы поступили на гуманитарный?

— Ага!

Болосу стоило страшных трудов раскурить трубку. Огромное облако «Амстердамера» скрыло его от мира, за дымовой завесой у Болоса слегка закружилась голова. А через две затяжки трубка погасла.

— У тебя трубка погасла. — (Микель, что, трудно тебе быть нормальным человеком?) 

— Сам знаю, болван. О чем ты там говорил?

— Что мы единственные выбрали гуманитарную специальность.

— Ну да. Мы и Ровира.

— Нет, что ты! Он ведь в послушники подался.

— Ну да, конечно, ты прав. Значит, только мы. — И, энергично затянувшись:

— Жаль его, правда?

— Не знаю. Он, наверное, знает, что делает.

Надо полагать, что Ровира в тот момент, в половине девятого утра, в октябре, клял себя на чем свет стоит, повторяя: кой черт понес меня на эти галеры, что мне теперь с этой сутаной делать? А может, принимал Святое причастие с особым рвением, благоговением и трепетом, ощущая совершенное счастье. И ведь ни на одном из студентов в баре — только посмотри, ни на одном! — не было галстука.

— Все, кто учился на гуманитарном потоке, кроме меня, поступили на юридический.

Теперь трубка издавала очень странный звук, но дым из нее шел.

— А из моего математического потока я один гуманитарий. Слушай, Болос, что это за звук?

— Слюна. Мы с тобой — единственные сумасшедшие, ничего не скажешь.

В том возрасте, когда можно мечтать, этим правом следует пользоваться. Микель Женсана провел бо льшую часть подготовительного курса, дрейфуя в океане сомнений. И дело было не только в сомнениях о том, стоит ли становиться католическим священником, миссионером, стремиться к Царствию Небесному и помогать в этом стремлении другим. Он не был достаточно уверен и во всех остальных жизненно важных вопросах — например, возможно ли обнять всех красивых девушек на свете (то есть обнять всех девушек без исключения, так как я знал, что все они красивы), курить, не кашляя, и выбрать, кем быть: производственным инженером, инженером-технологом, химиком, врачом, адвокатом, архитектором и так далее. Я выбрал «и так далее», хотя оно меня очень пугало. Но мне было предельно ясно, что я не хочу быть ни производственным инженером, ни инженером-технологом, ни химиком, ни врачом, ни адвокатом, ни архитектором. Давняя семейная традиция не давала мне последовать ироническому совету дяди Маурисия, единственного человека в семье с двумя высшими образованиями, который всегда говорил, что, если хочешь заработать денег, Микель, нужно заняться ремонтом машин: открыл гараж — закрыл гараж, а они все едут. Жаль, что я не последовал его совету. Но дядя говорил это только для того, чтобы позлить моих родителей и бабушку Амелию. В глубине души все мы знали, что ни один Женсана не может позволить себе не поступить в университет; другое дело — не окончить его или не применять в жизни полученные знания. Это несколько облегчало Ми келю жизнь, поскольку возможность стать наборщиком, плотником или машинистом поезда можно было даже не рассматри вать, а о профессии пастуха или постового не стоило и мечтать. Но несмотря на все эти ограничения бескрайней свободы выбора, Микель в выпускном классе страшно переживал, не зная, что ему делать дальше. До того самого дня, пока Болос не сказал: говорят, в университете можно изучать историю.

— Прямо такая специальность есть? Ее прямо так изучают, как, например, какую-нибудь архитектуру?

— Ага.

— Это «ага» прозвучало увереннее, трубкой еще и не пахло: до университета было еще далеко.

— Неплохо бы туда пойти, да? Стоит разобраться, как считаешь?

Мы выяснили кое-что про историческую специальность, в этом нам помогли наши школьные патеры, которые, правда, слегка недоумевали, почему это нормальные, здоровые парни из хороших семей не хотят быть ни архитекторами, ни адвокатами, но информацию нам все-таки предоставили, и Болос с Микелем поступили на факультет философских и гуманитарных наук. И Болос (Жузеп-Мария Болос, Друг-неразлейвода) провел все лето, посвящая своего товарища, то есть меня, в секреты латинской грамматики, основательно мною с четвертого класса забытой, и как гласит слово Божие: чем дальше в лес, тем больше дров, и лето у нас прошло за «res, rei», «fero, fers, ferre, tuli, latum» и «Arma virumque cano, Troiae qui primus ab oris Italiam»4 , и все это для того, чтобы в первый день учебы оказаться, сгорая от нетерпения и при ненужном галстуке, перед зданием гуманитарного факультета Барселонского университета. За шаг до того, чтобы начать новый этап, посвященный изучению всемирной истории, языкознания и философии, и с готовностью этот мир улучшить, обновить и возглавить.

— Сколько тут девчонок, а?  

— И не говори. Наконец-то.

Привыкшие на девушек охотиться, они несколько разнервничались, а главное, обрадовались при виде их столь значительного количества. Болос и Микель вступали в мир взрослых.

— Жарко тут.

Микель украдкой расстегнул пуговицу на воротничке и ослабил для начала галстук. Болос, уже пришедший к дружескому согласию с трубкой, тоже украдкой ослабил себе узел.

— Ну что, пошли?

В восемь часов тридцать семь минут и двенадцать секунд второго октября тысяча девятьсот шестьдесят шестого года Женсана и Болос, два бесстрашных ученика выпускного класса «А» иезуитской школы, имевшие смелость пойти не в адвокаты, впервые вступили в храм мудрости — сердце в пятках, комок в горле, галстук в кармане.


1 Моя дорогая (англ.).
2 Скорее всего, имеется в виду городок Эльс-Осталетс-де-Пьерола, расположенный примерно в 50 км от Барселоны.
3 Великий каталонский архитектор Антонио Гауди (1852–1926) в возрасте 73 лет был сбит трамваем по дороге в церковь и скончался через три дня после этого. Похоронен в Барселоне, в крипте строящегося по его проекту храма Святого Семейства (Саграда Фамилия).
4 «Битвы и мужа пою, кто в Италию первым из Трои — роком ведомый беглец — к берегам приплыл Лавинийским» (лат.). Начальные строки поэмы Вергилия «Энеида» (пер. С. Ошерова под ред. Ф. Петровского). 

Валерий Попов. Ты забыла свое крыло

  • Валерий Попов. Ты забыла свое крыло…  — М.: Эксмо, 2017. — 416 с.

В новой книге выдающегося петербургского писателя Валерия Попова «Ты забыла свое крыло» постоянно происходят чудеса: из-за туч выглядывает солнце, прибывает на велосипеде рыжеволосая муза, топочущий по потолку сосед-мошенник оборачивается прекрасной девушкой (и не только), таблетка для бессмертия в последний момент оказывается в мусорном ведре, а в питерском дворе-колодце поселяется верблюд… И все это — посреди тяжкой, полной забот и горя жизни героя, которому на первый взгляд нечему особо радоваться. Валерий Попов, великий «испытатель жизни», уверен, что русская жизнь — самая позитивная, и знает, что чудеса случаются только по воле самого человека.

 

ИСПЫТАТЕЛЬ
Повесть

ЧАСТЬ 1
Глава 1

 

Только я вышел из метро — как сразу ко мне кинулся нищий на костылях, во всем черном:

— Валерий Григорьич! Как я рад! Валерий Григорьич!

Я как-то замялся. Спрашивать его «А вы кто?» как-то неловко: вроде все ясно и так. «Откуда вы меня знаете»? Лучше не уточнять. Тем более он отчество неправильно назвал. Но не будем придираться. Должен же хоть кто-то меня знать, хотя бы нищий!

— Бывший ваш читатель! — отрекомендовался он

— А почему «бывший»-то?! — вырвалось у меня.

Вопрос, наверно, бестактный?

— Так с малых лет! — он ответил так.

«Значит, выдохся? Или выдохся, наоборот, я?»

Но заводить литературную полемику с нищим довольно странно — не для того он здесь встал. Ясно, что делают в столь деликатных ситуациях: достают кошелек. Но — опять неловкость: я только из-за рубежа, и кроме проездной карточки — только валюта. Давать нищему в валюте как-то слишком шикарно. Привыкнет. Только этого мне и не хватало: валютного нищего себе завести! Все скажут: Попов вообще заборзел, кроме прочего всего, завел себе даже персонального нищего, причем валютного!

И так уже квартира в лучшем месте города, на Невском, дача — в знаменитейшем Комарово, и все — задарма, благодаря ловкости.

— Как зовут-то хоть тебя?

— Проша!

— Работай, Проша. Ведь ты еще молодой! Я вот старше тебя намного — а все равно работаю! Считаешь, легко? Ну бывай, — нищему я сказал. — Позже … разменяю!

Еще я оправдываться должен! На меня это похоже.

— Я, Валерий Григорьич, ветеран! Ветеран — и инвалид.

— Инвалид чего?

— Инвалид, Валерий Григорьич. Инвалид сексуальной революции.

— Чего ты врешь! Согласно официальным данным, не было у нас ее!

— Была, Валерий Григорьич!

— И что потерял?

— Самое главное, Валерий Григорьич! Жена оторвала! У меня и прозвище теперь: «муж без груш»!

В шоке! Ну кому еще выпадет такой читатель — и такой персонаж?

Он даже всхлипнул. И слезу грязной рукой растер.

— Ну ладно, на!

Дал ему евро монетой — все равно монетки не обменивают у нас. Ну зачем я таких вот прикармливаю? У других — герой так герой! Умею я себе мороку создать. Придется теперь не ездить на метро, моего нищего друга обходить — а то вытрясет ведь и душу, и мошну (неудачное слово).

С привычным уже восторгом я оглядел свой дом, шикарно раскинувшийся на Невский и Большую Морскую. Красота!

Радостно дыша, вошел я на лестницу. Каменные ступени, винтом идут! Еще Пушкин мог здесь ходить!

 

Нонна спала — и даже вонь сыров, временно у нас запрещенных, не расщекотала ее. Вот вонь папироски разбудила бы сразу! Стояли пустые консервы на столе, утыканные окурками, как опятами пни. Активность у нее появляется исключительно там, где не надо! То, что нужно сделать уже давно, не сделает никогда. Но что нельзя делать ни в коем случае, сделает немедленно. Так что не станем ее будить — передохнем с дороги. Надо бы помыться. Но! По этим «но» Нонна мастерица: и помыться — нельзя!

 

… Мы с соседом и другом (а также и тезкой) Валерием обновляли мою ванну. Точнее, он работал, а я сидел за столом, и мы перекликались через коридор. Может, бог и послал мне все наказания за то, что был я ленив и высокомерен?

— Воронку не можешь подержать? — доносилось через коридор.

— Не могу… занят, — отвечал я.

— Чем ты там… занят? — В голосе его слышалось физическое напряжение. Работает!

— Колонку делаю.

Тут Валера даже с грохотом бросил какое-то свое оборудование и пришел посмотреть.

— Колонка у тебя на кухне! Что ты врешь-то?

—Тут моя колонка! — Я указал на экран компьютера.

—Та колонка хоть греет! — Валера заметил.

—А эта — кормит, — ответил я.

 

Валера залил покарябанную прежде ванну ровным слоем белоснежного акрила, заткнув сливное отверстие ванной пробкой.

— Пробку не вынимать! Стечет акрил в трубы, застынет там — и вода уже не пройдет никогда! Можно будет смело отсюда уезжать!

— Отлично! — воскликнул я

Но друг настроен был более сурово… и оказался прав!

— Три дня, пока не застынет, ванной не пользоваться… Вот, задвинь дверь сундуком и спи на нем! Иначе супруга твоя…

— Да ладно? — сказал я (как всегда, идеализируя жизнь). — Сумасшедших тут нет! Потом, она уже спит… Переоденься иди. (Он жил как раз надо мной.) Сходим обмоем. Я тоже тут поработал неплохо! (Колонку свою имел в виду.)

Однако Валера, упрямый и злой (устал, видно, как черт), с натугой придвинул к двери ванной тяжелый кованый сундук, полный картошки, и еще поставил на него белую табуретку как предупредительный знак.

— Сумасшедших, говоришь, нет? — усмехнулся Валера.

И мы отметили!

В пабе Валере разглагольствовал исключительно о футболе. Завидую людям, у которых единственная проблема — перейдет ли новозеландец Хусим в «Зенит» или останется в «Спартаке»? Более острых проблем у них, значит, нет. Счастливцы! А я, естественно, зная свои проблемы, немного дергался. Но что же — и не отдохнуть теперь никогда?

— Тезка! Ты — друг! Еще двести! — восклицал я.

Мы познакомились, когда он только въехал и зашел представиться. Он культурно поздравил нас с новосельем — и тут же авторитетно предложил заменить старые чугунные батареи, «заблемандовевшие», как выразился он, на новые, чистые, даже белые. Моя упрямая мама, которая не соглашалась почти ни с кем никогда, неожиданно горячо поддержала Валеру, меня, напротив, осудила за лень. С тех пор они души не чаяли друг в друге, и Валера стал главным специалистом у нас по всем вопросам, и неоднократно помогал, и даже спасал, например, при взрыве колонки, когда в квартиры сразу хлынули и вода, и газ.

—За тебя! — сказал я.

Возвращались мы счастливые… И напрасно.

На лестнице Валера вдруг сказал: «Ну-ка зайдем!» Вошли — и я рухнул. Когда ж это кончится такое? Мы рванули по коридору. «Выходит, все же сумасшедшие есть!» — пробормотал Валера.

Сундук с картошкой, с гигантским усилием придвинутый к двери ванной, был отодвинут: и откуда у нее только силы взялись? Бессильной притворяется! «Предупредительная» табуретка была сброшена с сундука и валялась кверху ножками. Я включил в ванной свет… Боже! За что?! Пробка была вытащена и аккуратно поставлена на умывальник. Сделано это было, судя по всему, вскоре после нашего ухода — акрил, не успевший даже «схватиться», стек в дырку ванной почти целиком, открыв убогую прежнюю поверхность — и теперь застывал, или почти уже застыл, в трубах. Я кинулся к Нонне, растряс ее, сладко спящую (примерно вот как сейчас): «Ты зачем вытащила в ванной пробку?» Нонна сладко потянулась, улыбнулась: «Ну ты же, Веча, велел». «Что я «велел»? Когда я тебе велел? Ты же спала!»… А. Бесполезно!

«Понял!» — произнес Валера, быстро ушел, и вернулся с проволокой, и всю ночь мы с Валерою, стоя на коленях, вытаскивали согнутыми проволоками пряди акрила — с каждой минутой все меньше и меньше — акрил уходил вглубь и каменел! Наутро нам удалось добиться того, что вода смогла из ванной уходить — но струйкой «тоньше комариного писка» (выражение Валеры, несколько мной подкорректированное).

К несчастью, я жил на втором этаже, а Валера на третьем. И он ушел, не принимая благодарности, отказавшись даже от водки, которую я ему предлагал! Это была вселенская катастрофа — и для третьего, и четвертого этажа: вода стояла! Утром помылся — уйдет к концу дня! И эту гигантскую катастрофу сделала вот эта мирно спящая, робкая женщина, никогда не делающая вообще ничего, — и вдруг легким движением своей тонкой, как спичка, руки уничтожила дом! Построенный в 1824 году! С такой историей! Переживший все, даже блокаду. Видевший знаменитых людей! А теперь я смотрел на нее… Спала с улыбкой! И сколько она уже натворила, и еще натворит. Причем не со зла, а так!… Но от этого только обидней.

Приехал вот. И сижу. Уже обессиленный! Хотя все довольно сложное путешествие проделал легко. Проснется она — и еще что-то откроется!

 

Вскоре после истории с акрилом Валера съехал.

Помню, раздался звонок. Я открыл — и стоял Валера: с кадкой и пальмой в ней. Растение это я знал: лопух этот стоял в коридоре у них и выглядел тускло.

— Держи!

Я, подчиняясь, взял — и держал.

— Передаешь пальму первенства?

— Да.

— А когда вернешься?

— …Когда рак свистнет!

Валера любил такое произносить, кратко и веско.

— Это значит что?

— …Никогда.

— Как? — вскричал я.

На нем все держалось тут. И не только техника, но — и дух!

—А ты что, — усмехнулся он. — Можешь еще жить в этом сюре?

Понял его. Просачивалось тут, что нечто с нашим домом творится, что некто мохнатую лапу на него наложил. Мы-то долгие годы думали, что владеем квартирами, и вдруг выяснилось, что у дома — владелец. И владелец — чудит. И главное его чудачество в том, чтобы убрать нас отсюда. Такие места! Лучшие в мире!.. И, увы, не для нас? И это уже после того, как мы пережили строительство метро?

— Поглядим еще! — пробормотал я. — А с квартирой твоей что?

— Оставил одной конторе. Пока покупателя ищут — сдавать.

И такая там пошла катавасия!

— А сам куда?

— На нашу с тобой малую родину.

— В Сяглицы?

— …Приблизительно.

— А зачем?

— Да там один сродственник оставил мне малый бизнес.

И я ним, увы, вскоре столкнулся!

— Ну, хоп! — произнес Валера, и мы шлепнулись ладошками.

 

С ним исчезла последняя надежная опора в этой жизни. Сначала в его квартире открылся хостел. Было непонятно, как там помещается столько людей. Такую давку прежде встречал только на лестнице к колокольне Нотр-Дам, где чуть не задохнулся и поклялся: больше никогда. И вдруг оказалось: всегда! Каждый день и в любое время суток — то же удушье, к вашим услугам. Потом, под дружным напором жильцов дома — иногда мы бываем и дружными — хостел выселили. И — тишина. И только вот: эти шаги!

Сначала я как-то не обращал на них внимания. Ну шаги и шаги. Потом я стал замечать что-то странное. Во-первых, они всегда. В любое время дни и ночи! И абсолютно одинаковые — быстрая пробежка из десяти гулких ударов. Небольшая пауза — и снова они. Абсолютное повторение! И опять. И опять. Проснешься — среди ночи: они. Проснешься на рассвете… стучат. Стало страшно уже: никакой логике это не поддается. Ну, скажем, какая-то дежурная… но зачем ей бегать по коридору всю ночь? Да еще на таких ударных каблуках! Неужели лишь для того, чтобы свести меня с ума? Но кому это нужно?

Говорят, «не буди лихо»… Но, увы, оно не тихо! Вымотало меня напрочь! Не трогать? Но что там? Может быть, нужна помощь? Несчастная женщина в заточении? А вдруг — новая любовь? Ясно одно: на время операции Нонну надо эвакуировать.

 

Разбудил ее. Как она обрадовалась!

— О, Венчик! Вернулся…

— Тебе надо уехать.

Расстроилась неимоверно:

— Ну почему, Веча? Ты только приехал — тебя столько не было. Я так ждала тебя!

Но приходится, увы, быть суровым. Знаю уже: поддайся на жалость — и будешь связан ее беспомощностью по рукам и ногам!

— «Почему, почему!» — заорал я. — Водопровод не работает! Вода не уходит. Ты не знаешь, почему? Ты акрилом все трубы забила, из-за тебя теперь внутрь надо лезть, чтобы их вычистить. Ремонт будет!

Я сел… Кто его теперь сделает? Но как версия — годится.…

— А я не могу остаться? — жалобно спросила она.

— …Нет! Ты представляешь, что тут будет твориться? Тебя только не хватало! Сама все это устроила — так потерпи.

Притом гнев мой вполне праведным был: сама виновата!.. А может, и действительно сделаю ремонт? Такое бывало уже не раз — говорил для балды, а оно вдруг случалось. Сочиняется жизнь! Порой сам не догадываюсь, что правду говорю.

Шмыгая носом, стала собираться. Точнее, шмыгала-то она, а собирать ее шмотки пришлось мне. Вот такая трогательная картина!

 

Обычно я отправлял ее в Петергоф, в убогую квартирку ее родителей, ради очередного дерзкого замысла, который собирался в ее отсутствие осуществить. И — были удачи, были! Но вот сейчас вдруг почувствовал: отправляю ее непонятно ради чего… ради тех ненасытных каблуков, которые и сейчас стучат «в крышу»? Может, я уже не в своем уме? Похоже на то. Знаю, это будет нечто ужасное, «верх моего падения!»… Ну и пусть! Жизнь моя уже к полному отчаянию пришла — и пусть оно (отчаяние) выстрелит в меня!

— Ну… я поехала. Венчик? — Нонна уже стояла с узелком.

— А… Да-да! Ну, давай! — чмокнул ее. — Как только…

Чуть не сказал «вернусь».

— …Закончу ремонт — позвоню!

Проводил ее до двери. Послушно кивнув, она стала спускаться. Лестница у нас винтовая — и Нонна сразу исчезла. Я кинулся к окну. Увидев ее внизу, во дворе, стал стучать по стеклу. Она, подняв голову, рассеяно улыбаясь, искала глазами, потом, увидев меня, радостно замахала. Я отлип от стекла — и она медленно ушла.

Марина Костюхина. Записки куклы

  • Марина Костюхина. Записки куклы. Модное воспитание в литературе для девиц конца XVIII — начала XX века. — М.: Новое литературное обозрение, 2017. — 304 с. 

Монография посвящена исследованию литературной репрезентации модной куклы в российских изданиях конца XVIII — начала XX века, ориентированных на женское воспитание. Среди значимых тем — шитье и рукоделие, культура одежды и контроль за телом, модное воспитание и будущее материнство. Наиболее полно регистр гендерных тем представлен в многочисленных текстах, изданных в формате «записок», «дневников» и «переписок» кукол. К ним примыкает разнообразная беллетристическая литература, посвященная игре с куклой. В кукольных «записках», как и во всей литературе для девиц, велика роль предметного мира: вещам и деталям туалета придается статус жизнеопределяющего и духовно значимого. Столь же говорящими являются наряд куклы, форма тела и выражение ее лица. Предлагаемое исследование предметно-вещевого мира в русской литературе для девиц конца XVIII — начала XX века — первый опыт в этой области.

 

Кукла в мужских руках

Пока молодые люди развлекались с потенциальными невестами и их куклами, младшие братья ломали игрушки своих сестер. Эта житейская ситуация нашла подробное отражение в назидательной литературе. В изданиях XVIII— XIX веков распространены рассказы о том, как мальчики безжалостно ломают ручки-ножки кукол, разрывают лайковое тело, разбивают фарфоровые головы. Жизненный опыт показывал, что разбитые куклы вызывают у мальчиков не меньшее горе, чем у их сестер. Одна из мемуаристок вспоминала, как получила от крестного в подарок «прелестную восковую куклу с белокурыми локонами, голубыми, как незабудки, глазами, в белом, из альмага, платье, с розовыми лентами» . Это была первая настоящая кукла в жизни девочки. Четырехлетний брат попросил подержать игрушку и уронил ее: от восковой головки ничего не осталось, кроме мелких кусочков. Горе брата и сестры было взаимным. Горючими слезами заливались дети Татьяна и Илья Толстые, нечаянно разбившие куклу во время игры.

В назидательной литературе нарочито грубое отношение братьев к куклам сестер трактуется как естественное для мужчины, а интерес (или симпатия) к ним как противоестественное. Исключение составляли куклы, специально предназначавшиеся для мальчиков. Набор таких кукол был традиционным и скупым: полишинель (с подвижными частями тела на тесемках), Горбунчик (разновидность игрушки Ванька-Встанька) и обязательный для того времени игрушечный кучер. Такие игрушки годились для мальчишеской забавы, но не для игры в куклы. Между тем играть в куклы хотели не только девочки, но и мальчики. Множество тому свидетельств обнаруживается в опубликованных родительских дневниках. Выйдя из раннего возраста, мальчик под влиянием взрослых начинает скрывать любовь к куклам сестер как постыдную. Представление о том, что мальчику не должно играть в куклы, было повсеместным. Описывая особенности семейного воспитания во Франции, педагоги отмечали привязанность маленьких французов к куклам их сестер. Окружающие относились к этому с осуждением, считая игру в куклы недостойным или даже порочным занятием для мальчика. Социальные и семейные предрассудки поддерживались педагогами и морализаторами. «Мальчик, вырастающий между сестрами, научается играть в куклы; но если в известном возрасте не запретить ему эту игру, то женственность эта останется в нем на всю жизнь». Считалось также, что мальчишеские игры вредно сказываются на формировании женственности у девочек. Только к началу XX века педагогика освободилась от требований гендерной детерминированности в игре (пионерами в этом были амери канские и советские педагоги).

С высоты прожитых лет мемуаристы признавались в детской любви к куклам своих сестер. Трогательный эпизод описан в воспоминаниях графа Михаила Бутурлина. Вернувшись из-за границы после многих лет отсутствия в родовое имение, восемнадцатилетний юноша стал разыскивать по дому предметы, связанные с годами детства. «В детской каморке сестры Елизаветы Дмитриевны (она была моя любимая и особо любящая меня сестра) наткнулся на гардероб ее кукол; тут я не выдержал: прослезился как ребенок и побежал показать г. Слоану одно кукольное платьице«. Француз был смущен взрывом эмоций, вызванным у его воспитанника предметами для кукольной игры. Так же эмоционально относился к куклам Сережа, брат Татьяны Сухотиной-Толстой. Он с радостью играл с куклой Женей, носившей имя сестры гувернантки-англичанки, которую дети очень любили. У куклы были черные фарфоровые волосы и нарисованные голубые глаза. Играл с этой куклой мальчик всегда один. «Как только Сережа замечал, что за ним наблюдали, он конфузился, замолкал и, отложив Женю в сторону, делал вид, что он никакого внимания на нее не обращает. Графиня Камаровская в детстве играла с братом в куклы, трогательное внимание к этим играм проявлял ее отец, профессор Московского университета. «У нас как бы было два дома кукол: у брата и у меня. Между куклами бывали свадьбы, крестины, даже похороны, но последнее было тайной для всех. Он всегда присутствовал при этом, советовал, интересовался и т.д.»

Играть с куклами сестры любил брат Е. Андреевой-Бальмонт. «В куклы я никогда не играла, отдавала их Мише, как и все кукольные принадлежности: кровать, мебель, платья, и он играл в куклы целыми часами. Играл с ними, когда был уже во втором классе гимназии. Он говорил с ними по-французски, одевал, переодевал, причесывал их. У них у всех были имена: Iulie, Zoe. Они лежали в ящике его письменного стола, и он только при мне не стеснялся играть с ними между уроками». Когда дети отправлялись в игрушечную лавку, чтобы потратить деньги из копилки, Миша выбирал куклу (якобы для сестры), а та покупала лошадь или кнут (девочка обожала изображать кучера, который сидит на козлах и правит лошадками). Детям нравилось выбирать в игре противоположные гендерные роли, меняться одеждой, копировать манеру поведения противоположного пола. Такие игры всегда велись тайком от старших.

Литература же строго следовала гендерному разделению: девочкам всегда предназначались куклы, а мальчикам — лошадки и плетка. Мать подарила Оле «нарядную куклу в шелковом розовом платье», а отец купил Саше «серую лошадку с красивым седлом и, вместе с лошадкой, дал ему щегольскую шелковую плетку и кирасирскую каску». Мальчика призывают бережно обращаться с лошадкой. «Кто так хорошо обходится с деревянной лошадкой, заслуживает того, чтобы ему дали настоящую». Но поберечь надо не только лошадку, но и сестру, которой отводится в игре роль лошадки. Войдя в образ, мальчики не только понукали сестер, но и били их кнутом. Девочкам приходилось терпеливо сносить эти издержки ролевой игры. В «Детском собеседнике» (1791), изданном с посвящением малолетним великим князьям Александру и Константину, описан разговор Резвона и Упрямы — оценки героев отражены в их именах:

Резвон. Давай играть в лошади: ты будешь лошадь, а я извозчик.
Упряма. Как же не так; опять станешь бить меня, как и прежде, своею плеткою. Нет, ведь я еще того не забыла.
Резвон. Да я бью за дело; зачем ты так тихо бежишь?
Упряма. Тихо бежишь? Да ведь мне больно. Нет, нет, не хочу так играть. Знать тело не твое.

В описаниях игры, где в роли кучера выступает мальчик, а в роли лошадки — девочка, воспроизводилась гендерная иерархия: мальчику предстоит распоряжаться и править, а девочке быть покорным исполнителем. Рассказы об игре в лошадки вошли в тексты для первоначального чтения, что служило показателем распространенности в быту и социальной значимости ситуации. «Володя играл в лошадки со своей сестрой Катей. Катя представляла лошадь, а Володя был кучером. Володя погонял свою лошадку и ударил ее кнутом. Катя заплакала. Не плачь, Катя, твой братец тебя ударил не нарочно. Он забыл, что ты невправду лошадка. Он другой раз будет играть поосторожнее. Помиритесь, поцелуйтесь. Надо прощать друг другу обиды и жить дружно, без ссоры и спора». Другой брат так ударил кнутом свою сестренку, что на теле у нее остались рубцы («Что надо и не надо делать. Советы Дяди-ворчуна»). В реальной жизни далеко не всегда игры брата и сестры закачивались так печально. Более того, самим девочкам нравилось быть лошадками и носиться вместе с мальчиками, тем более что это позволялось им не часто. Однако в детских изданиях принято было упоминать о ранах, полученных несчастными сестрами от братьев. Цель таких описаний в том, чтобы призвать мальчиков быть осторожнее в обращении с «лошадками», а девочек — привыкать к тяжелой мужской руке.

Гендерная дифференциация в отношении к кукле — повод для нравоучительного разговора с детьми на тему мужского и женского предназначения. Матери убеждают дочерей, что мальчики, если и ломают игрушку, то всегда «с пользой для дела». Движимые познавательным интересом, они хотят узнать устройство кукольного механизма: «…я имею страсть все знать… не могу удержаться. Когда дадут мне игрушку, я непременно должен тотчас сломать ее, чтоб узнать, как она сделана. <…> Скучно быть маленьким мальчиком и не иметь ничего, что можно было бы разбить, разобрать, сломать».

О познавательных потребностях мальчика писали и авторы материнских дневников: мальчики разбирают игрушку, чтобы «усовершенствовать» ее, а в итоге ломают. «Оставалось только удивляться, откуда у такого маленького мальчика оказалось столько силы, чтобы совершить разрушительный подвиг». «Разрушительные подвиги» совершают и девочки, которые не меньше мальчиков хотят узнать, что у куклы внутри. Педагог Елизавета Водовозова с откровенностью описала в книге для родителей, как они с сестрой безжалостно ломали кукол. Когда мать подарила дочерям по кукле, девочки поначалу были рады подаркам, водили кукол друг к другу «в гости», но это вскоре им надоело. Мемуаристке «смертельно хотелось» узнать, что у куклы внутри. Чтобы не разбивать кукле голову, она воспользовалась вязальной иглой, затем пустила в ход перочинный ножик. «Тут я, забыв всякие предосторожности, запустила свой палец; видя это, сестра не стерпела и, как коршун, бросилась на добычу, с остервенением отрывала кусок за куском. Скоро у куклы совсем головы не стало: сохранилась только шея и часть носа. Голова куклы была из толстой бумаги, значит, внутри было пусто, только стенки оклеены серой бумагой». «Разрушительный подвиг» так захватил обеих девочек, что за первой сломанной куклой последовала вторая.

В детских книгах причины проступка всегда имели гендерное объяснение и в соответствии с ним оценивались. Мальчик движим не только страстью познать мир, но и благородным стремлением завоевать и преобразовать его. Об этом разумные матери напоминают дочерям, обиженным гендерной несправедливостью. Девочка «желала остаться век ребенком… чтобы не иметь нужды бороться со злом, которое существует в свете», а мальчик «желал бы уже быть взрослым, чтобы бороться с ним и побеждать». Успех мужчины в обществе зависит от проявления его способности быть храбрым, от девочек же требуется умение стойко переносить горести и страдания. 

Благоразумные сестры, героини назидательных нарративов, готовы признать превосходство братьев: «Вам, мальчикам, надобно больше видеть и знать, а нам, как я слышала от дедушки, лучше сидеть дома и заниматься чем-нибудь полезным, находить счастие в себе. Мы, девочки, родимся для простой домашней жизни и с малых лет должны так все улаживать, чтобы дома было весело не только одним нам, но чтобы и другие с нами не скучали, тогда только можем мы быть счастливыми…» Поэтому игры девочек должны отличаться от шумных мальчишеских забав. Любящая мать дает дочери строжайший наказ: «Ты не должна участвовать в шумных играх твоих братьев, играх, которые для тебя не под каким видом не приличны». Навязанная девочке тихая боязливость является обязательным атрибутом женского поведения. Мальчикам же предлагается относиться к девичьей трусости снисходительно: «Бедные сестрицы не виноваты, если рождены такими боязливыми! Они в свою очередь оказывают нам услуги, за которые мы отплатить не в состоянии».

Снисхождение требуется и к занятиям девочек кукольной игрой. Мальчики пытаются вразумить сестер, слишком увлеченных куклами. Но девочки, в силу упрямства и «дурного нрава», не следуют увещеваниям братьев. В роскошно изданной М. Вольфом книге «Виновата ли кукла?» рассказана история о том, как «глупая» привязанность к кукле заменила девочке общение с братом и подругой. Брат пытался доказать сестре, что нелепо проводить досуг с куклой. Иное дело собака, веселая участница подвижных мальчишеских игр («собачка — живое существо, она умеет и веселиться, и печалиться, и дом стеречь, и играть; у нее жизнь есть, хоть своя жизнь, а все-таки жизнь… А у куклы какая же жизнь? Все равно, что у камня…»). Пока девочка играет с куклой, мальчик познает окружающий мир и призывает сестру разделить с ним этот интерес. Живая птица не интересна сестре, занятой игрушкой («пташечкой» она называет свою куклу). Брат, обиженный невниманием девочки, восклицает: «Пойдем со мной, Азорка, видишь, твоя барышня нынче сама в куклу обратилась». Не случайно и название одной из глав: «Юра теряет терпение». Терпение теряют верная подруга и любящая мать. Приговор близких суров: «Ты на нее [куклу. — М.К.] променяла тех, кто так любит тебя». Прозрение наступает тогда, когда по неосторожности разбивается голова куклы. Теперь девочка начинает понимать, сколь много она потеряла из-за пустоголовой фарфоровой игрушки: «Я знала, что глупо делала, что глупо привязалась к кукле и навязывала ее и Кате, и Юре. Я ведь скоро поняла, что кукла только мешает нам, нашим разговорам и нашим играм. Я даже разлюбила ее за это, но не могла расстаться с нею, и знаете почему? Просто из-за каприза…» Брат снисходительно прощает покаявшуюся сестру и даже приносит ей новую головку для куклы. Историю про неразумную привязанность девочки к игрушке издатель сопроводил превосходными иллюстрациями, изображающими в подробностях кукольную игру. Они призваны были напомнить читательницам, что дорогая и нарядная кукла является безусловной ценностью, требующей бережного отношения.

Авторы произведений старались объяснить мальчикам причины неразумности их сестер. Непонимание девичьего характера может привести к большой беде, подчеркивают писатели. Кузен спрятал куклу своей сестры и позабыл об этом. Бедная девочка молча переживает потерю любимой игрушки. Только в период болезни она решается рассказать о причине своего страдания. Отец, человек просвещенный, напоминает мальчику о его играх с картонными лошадками. «И ты, как был мал, тоже думал, что твоя деревянная лошадь живая, и требовал, чтобы ей купили овса. Но теперь тебе уже девять лет; ты знаешь, что такое жизнь, и ты покинул всякое ребячество; куклы для тебя все равно, что кусок дерева; однако наши прежние ошибочные мысли должны быть для нас поводом к снисхождению к тем, кто менее нас знает». Говорит он и о свойственной мужчинам способности «разрывать, разрушать, без всякой жалости связи, сильные и священные привычки». «Священной привычкой» была для девочки кукла («Это была ее подруга, ее дочь!»). Слова родителя вызвали раскаяние мальчика, а чудесная случайность помогла найти пропавшую игрушку. В финале повести «Юлинька нашла себе награду за молчаливую скорбь свою; а Саша, после чистосердечного раскаяния, прыгал от радости, чувствуя, что у него отвалил от души камень, — камень, который тяготит тех, кто должен говорить себе: я сделал зло!».

Несчастная девочка вознаграждена за терпеливое страдание — таков образец поведения для сестер. Но иногда их обида или боль бывает слишком велика. Одна из детских историй повествует о том, как брат по неосторожности ударил сестру хлыстом. Обиженная девочка не хочет простить виновника. И тогда рассказчица вспоминает историю о том, как крестный стал виновником гибели ее птички. Уходя на войну, он просит извинения, но девочка упрямится. Во время военных действий офицер погибает, и его сослуживец привозит девочке жаворонка по завещанию умирающего (Макарова С. «Поздно»). Писательница создает образы не только отрицательных, но и положительных персонажей. Так, в рассказе «Сестра Нина» младший брат бьет в гневе кукол сестры. Но случается так, что он ломает руку и попадает в больницу. Сиделкой больного становится сестра Нина. С бесконечным терпением она выносит капризы мальчика («Убирайся, я не хочу тебя видеть!» — кричит он. Она посмотрит на него грустно и серьезно своими прелестными любящими глазами, и ему станет совестно»). Так маленькие героини смиряют добротой и терпением неукротимые порывы своих братьев.

Но есть ситуации, которые переживаются девочками особенно болезненно, поскольку оскорбляют их стыдливость. Речь идет о желании мальчиков забросить куклу на дерево. Девочки не могут достать ее, ведь залезать на деревья строжайше запрещалось. При виде задравшегося платья и панталон куклы мальчики приходят в радостное возбуждение, в то время как девочки сгорают от мучительного стыда. Сердце юной Татьяны Кузминской было разбито, когда молодые люди, бывшие в гостях, забросили на дверь ее куклу. «Мими висела на двери с безжизненно опущенными ногами в клетчатых башмачках и опущенными длинными руками. Ее накрашенные глаза, как мне казалось, укоризненно глядели на меня из-под круглых бровей». С такой же укоризной глядела на обидчиков хозяйка куклы, не решаясь выразить свое недовольство.

Авторы детских книг не торопятся осудить баловников. Генрих, брат маленькой Луизы, сломал куклу сестры. Горю сестры не было предела, но в случившемся оказалась виновата сама девочка, которая не захотела простить брата. А вот маленькая Анюта повела себя иначе. «Мальчики начали подбрасывать куклу вверх, и она вся разлетелась по частям, чему дети также много смеялись, даже и сама Анюта, которая не была скупа и не стала плакать и огорчаться за куклу». Огорчаться особо и не стоит, ведь кукла — это всего лишь набитая отрубями игрушка. С какой издевкой смотрят мальчики на сломанную куклу, когда из нее высыпаются отруби. То ли дело игрушечная лошадь, на которой так весело скакать! (девочки при этом иронично заявляют, что «твоя лошадь, сколько ее не бей, далеко с ней не уедешь», да и в луже она размокла до безобразия). Играя в лошадки, маленькие кадеты размахивают игрушечными саблями и наносят кукле увечья. Лиза предлагает своей младшей кузине Машиньке поиграть в куклу-цветочницу. Но, увы, у куклы отломана рука. На упреки Лизы в небрежении девочка отвечает: «Это не я сделала. Братец отрубил у ней руку своею саблею». Но можно ли обижаться на мальчика, который готовиться стать кавалеристом! Лиза, забыв свою рассудительность, восхищается кузеном: «Прекрасно! Тогда вы будете носить мундир, облитый золотом; будете греметь шпорами; будете иметь усы! Фи, фи, фи!.. ведь нельзя же кавалеристу без усов!.. Как это будет прелестно!» В ответ на эти слова будущий кавалерист рассыпается в комплиментах: «Вам, сестрица, я отдам пред всеми другими дамами преимущество. Я знаю, вы и ныне прелестно танцуете» и обещает, став взрослым, не забыть на балах про свою кузину. Этикетные формулы примиряют девочку с потерей игрушки.

Репетицией этикетных отношений с женским полом служит танец мальчика с куклой (на детских балах парт нершу мальчику могла заменить кукла). По тому, как кавалер обращается с игрушкой, мож но судить о его воспитанности и уме нии танцевать. В «записках куклы» обязательно присутствует эпизод, рассказывающий о том, как грубый мальчик небрежно подкидывает свою фарфоровую «партнершу», вызывая крики ужаса у девочек. По словам самой куклы, «старший Жорж, девяти лет, шалун, только и мечтает, что о саблях и трубах. Он меня поднял на ужасающую высоту, стал вертеть и кричать: поглядите, какое чудо привезли!» Зато другой будущий кавалерист оказался добрым малым и отличным танцором: он ловко поддерживал куклу, говорил к месту вежливые слова и всячески старался угодить дамам, демонстрируя образец поведения мальчика в приличном обществе. В эпоху женской эмансипации на страницах художественных произведений перестали осуждать стремление девочек играть с мальчиками на равных. Выбор такой игры свидетельствует о решительном характере будущей женщины, ее отказе от навязанных гендерных ролей. Героиня А. Алтаева (псевдоним писательницы М.В. Ямщиковой) мечтает о равноправном участии в приключенческих играх братьев (в Робинзона, индейцев, разбойников). Игры, в которые она играла с куклами, тоже отличались от тех, во что играли девочки ее круга: «Мои куклы не были барынями и не ездили в гости; они были принцессами, пажами, рыцарями; их увозили тайно в чужие замки; они попадали в плен к разбойникам, они чахли в неволе и все поголовно отдали свои сердца красавцу пажу, которого изображал у меня всегда один и тот же мальчик в матросской куртке с фарфоровой кудрявой головкой». Ради игры в индейцев и разбойников маленькая любительница приключений была готова отказаться от всех своих кукол разом.