Тагай Мурад. Тарлан

  • Тагай Мурад. Тарлан. — РИПОЛ классик. — 320 с.

Тагай Мурад — мастер узбекской прозы, по странному стечению обстоятельств практически неизвестный русскому читателю, но переведенный на европейские языки. Живший во второй половине ХХ столетия писатель, которому удалось обновить и вновь открыть современному читателю древний среднеазиатский дастан — сказание, сочетающее фантастику и реальность, юмор и трагедию.
 

1

Беда, братья мои, беда!

Проснулся я как-то утром, провел рукой по голове и обнаружил там что-то неладное. Но значения этому не придал. Даже матери своей не сказал.

День ото дня болячки все разрастались. Зудело, как при настоящей чесотке. Пошел я к фельдшеру нашего кишлака. Тот брезгливо сморщился, бросил «фу». Повез он меня в больницу в Юрчи. По дороге я выпрыгнул из машины. Но фельдшер меня поймал и снова усадил в машину.

А в больнице… Ох, там такое было! Слов нет, доктор этот оказался человеком безжалостным. Ну и показали они мне, где черти водятся, братья…

У всех, у кого была плешь, заново выросли кудри. Только моя голова ослепительно блестела. Ни одного волоска не выросло. Сами врачи удивлялись, сказали, мол, редчайший случай. Горько плача от обиды, возвратился я домой. Мать, увидев мою голову, совсем расстроилась.

Купил я большущую шапку, натянул ее до самых ушей и не снимал ни летом, ни зимой. Даже в школу в ней ходил. Наш учитель математики пробовал было настоять:

— Не начну урока, пока не снимешь шапку.

Сидевший на первом ряду староста что-то шепнул учителю. Но учитель был непреклонен:

— Ученик на уроке должен сидеть без головного убора! Правило такое!

Я еще глубже надвинул шапку и схватился за нее руками.

— Ученик Курбанов, тебе говорю!

Я не шелохнулся. Учитель сорвал с моей головы шапку и вышвырнул в окно. Класс задрожал от хохота. Все кричали:

— Ура-а-а, солнце взошло! Обхватив голову руками, я разрыдался. Бросил чернильницей учителю в лицо. Промахнулся. А потом сбежал.

С той поры ноги моей не было в школе. Приходили директор и классный руководитель, упрашивали меня. Мать тоже уговаривала. Но все равно я не вернулся. Так и остался с головой пятиклассника.

2

Люди прозвали меня плешивым. Дескать, Зиядуллаплешивый! О, Всевышний! Поначалу от стыда до самых ушей горел. Чувствовал себя глубоко несчастным. Но со временем прозвище «плешивый» перестало меня задевать. Свыкся я со своим несчастьем. Напротив, даже сердился на тех, кто не называл меня Зиядуллойплешивым. Особенно на нашего почтальона. Как увидит, так сразу: товарищ Курбанов да товарищ Курбанов. Это выводило меня из себя. Сдавалось мне, будто насмехается он надо мной.

Один раз я даже накричал на него:

— Почему называете меня товарищем Курбановым? Начальство я, что ли, или диплом у меня имеется? Все, что у меня есть, так это моя голова с пятью классами. Нечего надо мной смеяться — хоть волос нет, зато гребень золотой.

— Как же мне тогда обращаться к вам?

— Зовите, как все, Зиядуллой-плешивым. Мое имя при мне…

Ну вот, слава богу, теперь и почтальон стал называть меня плешивым!

Сменил я много работ, на которые берут без диплома. Был и сторожем, был и кочегаром. Под конец стал чабаном. Пас овец односельчан. На горных пастбищах играл на свирели. Когда же дыхания стало не хватать, раздобыл старую домбру. Домбра моя зазвучала, а я, глядя на бесконечную гряду холмов, на растекающееся по холмам стадо, на беспрестанно щебечущих на горных вершинах птиц и на белые клубящиеся облака, пел дастаны. Дастаны эти пели еще наши деды на праздниках в долгие зимние вечера — один умолкнет, другой подхватывает. Многих из тех стариков уже нет в живых. Так, как пели они, никто уже не споет. Мы же берем своим зычным голосом.

3

Вам, братья, лучше не спрашивать, а мне лучше промолчать… А зовут ее Момосулув. Спросите: красавица она или лицо у нее, как лепешка? Черные у нее глаза или голубые, как цветок? Густые ли у нее брови? А если густые, то изгибаются ли дугой? Никак не могу я ее разглядеть, словно вокруг темная ночь.

Брожу, как безумный, по улице, где живет Момосулув. Бледный свет луны пробивается сквозь облака. Брожу, словно что-то потерял. Вот я присел на камень у дороги, подпер ладонями подбородок и завороженно гляжу на луну. И кажется мне, что лицо у луны в пятнах. Сколько таких, как я, влюбленных безнадежно взывали к луне! Кому из них она подарила хоть один поцелуй? Кому из влюбленных луна была верна? Махнул я на луну рукой, поднялся с камня и перескочил через забор Момосулув. Собаки у них не было. Притаившись в тени деревьев, стал я заглядывать в окно, где горел свет. Сорвал несколько яблок и съел. Вдруг свет погас. Тихонько пробрался я на террасу, на ощупь нашел ее постель. Она проснулась, сказала мне, чтобы уходил, а не то закричит. Стал я ее умолять. Протянул к ней руки. Она оттолкнула мою руку, будто отвергая меня.

И тут я ее обнял!

Ах, братья, мир — это одно, а то, что называют объятиями, совсем другое. Ах-ха!

Лежать бы мне тихо, довольствуясь тем, что есть, — наслаждался бы ее объятиями. Но мне, неугомонному, все мало. Захотел я овладеть и ее сердцем! И вот, постепенно, силой своей любви, завладел я ее душой. Это был особенный мир — вокруг кромешная тьма, пусто кругом, ни живой души. И не было в этом мире мужчины, даже следа мужского не было. Будто есть на свете райский уголок. Оглянулся я вокруг и рассмеялся от радости: «В этом раю, кроме меня, никого больше!» Душа моя переполнилась весельем: «Первым ступил я в этот рай!» Ах-ха!..

Открыл глаза — в комнате темень, а я лежу, обняв подушку.

Сон оставил меня. Не могу уснуть, все гляжу в потолок. Что правда, то правда: есть в нашем кишлаке такая девушка. И зовут ее тоже Момосулув.

Магнус Миллз. В Восточном экспрессе без перемен

  • Магнус Миллз. В Восточном экспрессе без перемен / Пер. с англ. М. Немцова. — М.: Додо Пресс; Фантом Пресс, 2017. — 260 с.

«В восточном экспрессе без перемен» (1999) — жутковатый и смешной трагифарс о туристе в Озерном краю, который по доброте душевной (и от нечего делать) соглашается помочь владельцу кемпинга по хозяйству — и постепенно начинает понимать, что он из этой деревенской глуши уже никогда никуда не уедет. Далее разверзается некоторый ад… Мастерство автора, как неоднократно было замечено, — в минимализме, сухих беккетовских диалогах и постепенном нагнетании абсурда.

 

В восточном экспрессе без перемен

— А не проще на них было бы догрести до места? — предположил я.

Не успел я договорить, как понял, что вляпался.

Брайан с ожиданием посмотрел на меня, а мистер Паркер вгляделся в дальние мостки на другой стороне озера.

— Ну, если вы предлагаете, это было бы очень любезно, — наконец сказал он. — Спасибо.

— Недурно разомнетесь заодно, — заметил Брайан. — Вы же небось рассчитывали еще на лодке покататься, а?

— Э… да, — ответил я. — Ну как бы.

— Так вы нам это сделаете, нет? — спросил мистер Паркер.

— Конечно же, сделает, — сказал Брайан. — Ты погляди на него. Ему просто не терпится на воду.

— Ага, — сказал я. — Меня устраивает.

Так вот и «условились», что я переправлю шесть оставшихся лодок через озеро. По правде говоря, я был не очень против, потому что мне вылазка на озеро накануне очень понравилась, но вскоре меня стало интересовать, сколько времени это займет. План, похоже, заключался в том, что на одной лодке я буду грести, а остальные тянуть за собой на буксире. С самого начала у меня возникло ощущение, что ничего не получится, но я все равно согласился. Они вдвоем помогли мне отдать концы, и я заработал веслами — но понял лишь, что быстро никуда не еду. Снова выйдя на берег, я промочил ноги в третий раз за два дня, и мы тогда решили, что мне следует попробовать буксировать меньше лодок. Немного проб и ошибок — и я в итоге взял в первую ходку через озеро три лодки.

— Вообще-то логично, — сказал Брайан. — Три за первый рейс, три — за второй.

Пока мы копошились, связывая лодки, а потом снова их отвязывая, при этом правильно найтовя весла, у меня начало складываться впечатление, что ни мистер Паркер, ни Брайан Уэбб ничего не смыслят в лодочном деле. В итоге почти все организовал я, а когда попросил их взяться за планширь, они не поняли, о чем я.

Не то чтоб я, конечно, получил какое-то преимущество от своего превосходного знания. В конце концов, это мне выпало переправлять караван лодок через озеро. Наконец я оставил их на берегу и отправился в свой первый рейс. Погода опять стояла хорошая, и, хотя двигался я медленно, было это отнюдь не неприятно. Вообще-то оказалось, что я вполне получаю удовольствие — впечатляющие пейзажи и все такое. Ночью, конечно, я не выспался, но тут, на воде, это, казалось, не имеет особого значения. На полпути я сделал паузу передохнуть.

Затем, мирно покачиваясь на солнышке, принялся размышлять о замечании Брайана насчет моего нового «катания на лодке». Я понял, что он, должно быть, видел меня накануне на озере, и меня поразило, до чего мало тут в округе можно сделать такого, о чем бы кто-нибудь не знал. Словно бы подтверждая эту мысль, мой взгляд привлекло какое-то движение у дома мистера Паркера. Я увидел, как он подъезжает на пикапе с прицепом, на который мы погрузили единственную лодку. Но к мосткам он ее не повез, а направился к большому сараю, у которого и скрылся из виду. Еще несколько минут я отдыхал, а затем погреб снова. Я почти рассчитывал, что он выйдет меня встретить, когда я подплыву, но после бесплодного ожидания у берега я решил привязать лодки к мосткам и возвращаться за остальными тремя.

При этом я быстро пришел к заключению, что математика у Брайана не сходится. Дело же было не только в том, чтобы с каждой ходкой перегнать три лодки, поскольку на одной мне нужно вернуться на другой берег.

А это значит, что следующим рейсом я буду переправлять сюда четыре лодки. Учтя это, я собрался с силами и погреб обратно, особо не напрягаясь. Добравшись, я не обнаружил там и следа Брайана, а потому сам собрал оставшиеся лодки и снова отправился в путь, даже не передохнув. Оказалось, это ошибка. На полпути через озеро я стал понимать, что совершенно вымотан.

Заболела спина, ныли плечи, не говоря уже о волдырях на ладонях. Эта переправа лодок туда-сюда, может, и началась как задача вполне приятная, но теперь все превратилось в неотступную тягостную муку. Все равно теперь я уже вряд ли мог прервать это путешествие. Конец был почти уж виден, поэтому выбора мне не оставалось — только грести дальше. Когда я наконец добрался до берега, там стоял мистер Паркер и ждал меня.

— Это они все, нет? — спросил он, когда я привязывался.

— Угу, — ответил я. — Вся компания.

— Хорошо.

— Оставить их привязанными к мосткам?

— Нет. Думаю, мы их на берег вытащим, пока оба тут.

— А, — сказал я. — Ладно.

Выволакивая шесть лодок на сушу, я лишился последних сил, однако мистер Паркер со мной, похоже, еще не закончил.

— Ну что ж, — сказал он. — Мы видели, как вы умеете обращаться с кисточкой. А как у вас с молотком и гвоздями?

— Э… ну, неплохо, — ответил я. — Наверное, уместным словом будет «компетентен».

— Так гвоздь прямо вобьете, нет?

— По большей части — ага.

— Потому что у нас для вас еще работенка есть, если интересует.

— И что же это?

Он показал на мостки.

— Тут вот доски надо заменить.

— А, да, — сказал я. — Это я заметил. Могут провалиться в любой миг.

— Так вы, значит, полностью согласны, что эту работу нужно сделать?

— Довольно скоро надо будет этим заняться, да.

— Ну, у нас в сарае досок много. Их только напилить по размеру надо, вот и все. Когда-нибудь работали на циркулярной пиле?

— Нет, не работал. Извините.

— Это ничего, — сказал он. — Мы вас скоро натаскаем. Так вам интересно?

— Ага, попробовать я не против, — ответил я. — Только сначала мне отдохнуть немного не повредит.

— Ладно. Тогда завтра нам и начнете, если не против.

— Ну да.

— Кстати, на верхнем дворе есть трейлер. Можете пользоваться, если хотите.

— О, да нет, спасибо, — сказал я. — Меня вполне и палатка устраивает.

— Там и горячей воды хоть залейся, — добавил он.

— Вот как?

— Конца-краю не видать. Берите, сколько душе угодно.

— О… э, ну, в таком случае, да, хорошо. Спасибо.

— Насчет оплаты уговор тот же самый, конечно.

Почини́те мостки и живите за так.

Что-то в этой сделке не сходилось, но и умом я совершенно выдохся и никак не мог сообразить, почему.

Затем мистер Паркер объявил, что ему надо куда-то по делам, а я в трейлер могу заселиться сразу.

— Располагайтесь как дома, — сказал он, перед тем как уехать.

Сложив палатку, я поднялся на верхний двор. Прибыв туда, первым делом обратил внимание, что нефтяных бочек у калитки стало больше. В последний раз я насчитал двенадцать, а теперь появилось еще несколько, и их стало почти двадцать. Мистер Паркер явно пополнял свою коллекцию.

В дальнем углу я нашел трейлер. Внутри он был очень чист и опрятен, вполне просторен, обшит деревянными панелями и снабжен старомодными газовыми лампами.

Я положил сумку на складную постель и сам плюхнулся рядом, собравшись вытащить то и се. Но прежде глянул на стопку журналов рядом на шкафчике. Все они были экземплярами местного издания под названием «Газета торговца», и я взял один и принялся листать.

Бумага была дешевой, но шапка трубила о тираже в несколько тысяч. Внутри страница за страницей были набиты товаром на покупку и продажу. А также имелись обширный раздел частных объявлений, реклама аукционов, распродаж в покрытие долгов и прочих грядущих публичных торгов. На центральном развороте — реклама теплиц и сараев для садовых инструментов с размытыми снимками того, как они выглядят в собранном виде. Где-то ближе к концу я обнаружил особые скидки на почтовые заказы сверхпрочной кожаной обуви, цена на каждый изображаемый предмет проставлена в звездочке над всеобъемлющими словами «ВСЕ РАЗМЕРЫ: М И Ж».

Я зачем-то начал проглядывать частные объявления — посмотреть, продаются ли какие-нибудь лодки и за какую сумму они готовы сменить хозяина. Я пробежал глазами первую колонку, затем вторую…

* * *

Когда я проснулся, уже стемнело, а где-то поблизости раздавался стук. Какой-то миг я не мог сообразить, где я. В руках у меня — журнал, а левая нога затекла. Стук раздался снова. Вспомнив, что нахожусь в трейлере, я на ощупь добрался до двери и открыл ее. В потемках стояла Гейл Паркер.

— Вы знаете, как на это ответить? — спросила она, светя мне в лицо фонариком.

У нее в руке я разглядел школьную тетрадку — она держала ее раскрытой на некой странице.

— Ничего не видно, — сказал я. — А эти лампы работают?

— Должны, — ответила она. — Дайте гляну.

Я сделал шаг в сторону, и она зашла в трейлер и взялась что-то нашаривать. Потом я услышал, как открывается вентиль газа. Она чиркнула спичкой, и зажглась лампа над умывальной раковиной. Теперь я увидел, что Гейл опять без школьной формы. Зажегши другую лампу, она повернулась и протянула мне тетрадку.

— Четвертый вопрос, — сказала она.

Я его прочел. Написан он был женским почерком.

4). Как называется отношение длины окружности к ее диаметру?

Я глянул и на другие вопросы на странице — кое на какие уже попытались ответить. Затем поднял голову и увидел, что Гейл не сводит с меня глаз.

— Так вы ответ знаете или как? — спросила она.

— Да, — сказал я. — Пи.

— Спи?

— Нет. Пи. Это по-гречески, кажется.

— Как пишется?

— Просто пэ… и.

— Ладно. — Она села на складную кровать записать ответ. — Спасибо.

— Так это ваше домашнее задание, да? — поинтересовался я.

— Да, — ответила она. — Геометрия. Папа сказал, что лучше всего спросить у вас.

— А, — сказал я. — Так он знает, что вы здесь, правда?

Она неопределенно кивнула.

— Ага… А тут правильно? — Она показывала на следующий вопрос.

— Ну почти, только вы «гипотенуза» неверно написали.

Я подсел к ней и взял ее карандаш, правильно написал это слово на внутренней стороне обложки.

— Спасибо, — сказала она. — А с другими вопросами как?

— Я вам так скажу, — сказал я. — Давайте-ка вы мне это оставите, а я все прогляжу. Когда сдавать нужно?

— Послезавтра.

— Хорошо, значит, я вам ее отдам завтра вечером.

— Ладно, — улыбнулась она. — Спасибо.

Она встала и нацелилась к выходу.

— А вы не слишком… э… взрослая, чтоб до сих пор в школу ходить? — спросил я.

— Это я выгляжу старше, — ответила она. — Бросить могу, когда исполнится шестнадцать.

— И когда же это?

— На Пасху, — сказала она. — Ладно, еще раз спасибо. Пока.

— Ага. Пока.

И миг спустя она удалилась. Я собирался у нее спросить, который час, но почему-то так и не собрался.

Уоллес Стегнер. Останется при мне

  • Уоллес Стегнер. Останется при мне / Пер. с англ. Л. Мотылева. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 480 с.

Американский писатель Уоллес Стегнер (1909-1993) — автор множества книг, среди которых тринадцати романов и несколько сборников рассказов, лауреат различных премий, в том числе Пулитцеровской. «Останется при мне» (1987) — его последний роман. Это история долгой и непростой дружбы двух супружеских пар, Лангов и Морганов. Мечты юности, трудности первых лет семейной жизни, выбор между академической карьерой и творчеством, испытания, выпавшие на долю каждого из героев на протяжении жизни — обо всем этом рассказывает Стегнер, постепенно раскрывая перед читателем сложность и многогранность и семейной жизни, и дружбы.

Часть 2

3

Сверанды Большого дома видно многое из семейной истории. Бухта, которую тетя Эмили в свое время переплывала в обе стороны каждый день перед ланчем, — это семейный водоем, частное море. Мы сидим за столом, уставленным яркой керамикой с цветочными узорами, и смотрим через бухту на причал Эллисов, на их лодочный сарай и дальше — на видавший виды дом на фоне леса, сейчас принадлежащий Камфорт и Лайлу Листеру. Наш разговор так же неизбежно, как наши взгляды, направляется вспять, в прошлое. Халли рулит им, явно стараясь уйти от неуютных тем, затронутых в мастерской Сида, и вернуть нам Баттел-Понд, каким мы его знали. Салли и я подтверждаем или дополняем, когда представляется возможность. Моу слушает со своей левантинской улыбкой, его зоркие понимающие глаза смотрят то на жену, то на нас, то опять на жену. Он слушает так, как антрополог, стараясь уловить сердцебиение примитивной культуры, слушает разговоры и сплетни жителей затерянной в джунглях деревни. У Моу и Салли есть нечто общее — что-то древнее, знающее, сочувственное, невозмутимое и в основе своей печальное. Это не столько разговор, сколько цепочка воспоминаний, напоминаний, вопросов. Нас любя поругивают:

— Ну как вам не совестно. Пока я росла, Морганы и Ланги все время были одна семья, туда-сюда между Хановером и Кеймбриджем, а летом в полном составе тут. Потом вы берете и переезжаете в Нью-Мексико. Даже Ланг перестала появляться.

— Это моя вина. Мне надоели кеймбриджские зимы, а когда мы оказались там, трудно стало приезжать. А Ланг на Западном побережье, ее работа и работа Джима будут и дальше их там держать.

— Но у нее же бывает отпуск. Неужели она не хочет повидать старых друзей? Джима привезла сюда только раз — на нашу свадьбу. Я всегда думала о ней как о старшей сестре и хотела, чтобы наши дети росли вместе, как двоюродные, а они даже ни разу не встречались. Как поживает негодная эгоистка? Нравится быть банкиршей?

— Она аналитик ценных бумаг. У нее все хорошо. Любит работать, этого у нее не отнять. Похоже, неплохо получается. Зарабатывает больше Джима.

— Продала нас за грязные доллары.

— Да ладно тебе, Халли. Разве это улица с односторонним движением? Отсюда не дальше до Западного побережья, чем оттуда сюда. Ты могла бы приехать к ней в гости. Она будет очень рада.

— Но здесь родные места для всех нас! Не говорите мне, что стали шовинистически настроенным человеком с Запада.

— Я всегда был человеком с Запада. Новая Англия была дождливой интерлюдией. Она до того возмущена, что мне приходится сдать назад.

— Беру свои слова обратно. Это не интерлюдия. Это было лучшее время нашей жизни.

— Лучше не будьте пропагандистом, рекламирующим солнечный свет. Что в нем такого, в этом солнце? Нет, вы знаете, эти места действительно и для вас родные! Вы двое всегда были в полном ладу с мамой и папой. Помню, как вы плавали на воскресные вечерние концерты, которые мама устраивала. Это было задолго до того, как ты увидел Баттел-Понд, Моу. На деревенском причале ставили проигрыватель и звукоусилитель, и все собирались в лодках и каноэ. Нам даже отсюда было слышно, если притихнем. Нас, детей, оставляли с Фло или кто там у нас был тем летом, мы смотрели, как вы вчетвером уплываете, и едва вы скрывались за мысом, мы переворачивали тут все вверх дном.

— Чарити об этом знала. Она считала, раз в неделю это вам полезно. Мне всегда было совестно, что из-за меня нам приходится плыть в неуклюжей старой лодке, но каноэ я бы перевернула, если бы попыталась в него сесть. Я очень любила эти концерты. Моцарт и Шуберт на воде, лодки покачиваются, время от времени шевельнется весло там или тут, а за спиной набирает силу закат. Твой отец тоже их любил. Надышаться не мог этими вечерами. Он наполнял закатом легкие. К тому времени, как музыка кончалась, уже было темно и прохладно. Мы с Чарити всегда заворачивались в эти алжирские бурнусы.

— Если бы мы перевернулись, бурнус утопил бы тебя.

— В купальнике я была бы ровно в такой же опасности. Не худший способ уйти из жизни, между прочим. А Чарити всегда думала загодя и брала с собой фонарики для возвращения домой. Ларри и Сиду приходилось нести меня по тропинке на руках, а мы с Чарити держали фонарики. Ночью тут было темнее темного.

Думаю, и сейчас так. Не видишь причал, пока лодка о него не стукнется. Не видишь собственную руку, хоть к носу ее поднеси.

— То, что она пытается выразить, выражается старым речением, бытующим в Нью-Мексико: было так темно, что свою задницу двумя руками не найти.

— Благодарю тебя, мой милый. Ты снял фразу у меня с языка.

Смех. Хорошо сидеть на этой веранде, в этой компании. Солнце светит прямо на нас, греет, но не печет. Пройдет некоторое время, прежде чем нас накроет тень ближайшего дерева.

— Вы были самыми настоящими членами семьи — как дядя и тетя. Еда, купание, походы, пикники, экспедиции… Ларри с папой постоянно что-нибудь затевали: обнести оградой теннисный корт, соорудить новый причал, вырыть яму и положить на нее решетку от скота в воротах на Фолсом-хилле. Много ли найдется таких, кто, приехав в отпуск в сельскую местность, будет получать удовольствие, вкалывая, как поденщик? А вы, Салли, были так близки с мамой. Она очень многого лишилась, когда вы переехали на запад. Ей больше не удавалось найти человека, с которым было бы так весело все делать. Честно говоря, тут, мне кажется, стало хуже. Все приезжают такие модные, тон задают отдыхающие из загородных клубов. Насколько я вас с ней помню, вам обеим было до лампочки, как вы одеты. Чужим невозможно было понять, что вы за пара: вы, Салли, на костылях и в задорной маленькой тирольской шляпке с пером, мама в одной из своих юбок до земли с рисунком как на постельном покрывале, в гуарачах, в коротеньких носочках, с узорчатым платком на голове. Стыдно признаться, Салли, но той зимой, когда мы вместе были в Италии, я обычно отставала от вас на десять шагов, чтобы никто не думал, что я имею отношение к маме. Ну что я была такое? Четырнадцатилетняя девчонка. Меня просто убивали некоторые вещи, какие она делала, и ее вид. Я вам рассказывала, как вы однажды вышли из «мармона» у магазина «Макчесниз», а там стоят эти две дамочки из летней публики — гольфклубного такого вида? Они смотрели точно околдованные. Они не могли взять в толк: то ли вы богатая парализованная особа и помощница при ней, то ли вы цыганки, то ли служанки в хозяйской машине, то ли хиппи из Стэннарда, то ли еще что-нибудь? Я услышала, как одна из них сказала: «Эта машина — фамильная вещь, Эд с ума бы сошел от зависти», а другая ей: «На высокой платок из „Либерти“, в Лондоне куплен, а та, что на костылях, в домотканой юбке». Вы сделали это место счастливым для всех Лангов.

— Ну что ты такое говоришь. Это вы сделали его счастливым для нас. Мы были привилегированными посетителями.

Халли почти такая же эффектная, какой была ее мать, но мягче, женственней. На мгновение на этой солнечной веранде, отводя со лба упавшую от ветерка светлую прядь, она делается похожа на Чарити в неуступчивом настроении.

— Нет-нет-нет. И слышать не хочу. Не посетители. Члены семьи.

Моу, возившийся с пробкой, встает и обходит всех, разливая вино.

— Кстати о семьях. Ларри, вы ч-ч-часто говорите о своих родителях?

— Мои родители умерли сорок с лишним лет назад.

— Вы разговаривали о них до того, как они умерли?

— Это мне и в голову не приходило.

— А п-потом?

— Я закрыл дверь на замок.

— А вы, Салли?

— Отца у меня не было вообще. А мама умерла, когда мне было двенадцать.

— Тогда это должно казаться вам таким же странным, как м-м-мне. Я сижу внутри, слушаю все эти семейные воспоминания, разборы по косточкам, домыслы, недоумения, гневные тирады, непокорные речи, жалостливые речи, какие хотите — и я поражен. Мой отец очень м-м-много для меня значил, он массе всего меня научил, и я уважал его. Мать была типичной еврейской мамой, удушающе заботливой, но как ее не любить? Так вот, я никогда не разговаривал про них, когда они были живы, даже со старыми д-д-д-друзьями, даже с б-б-братом. И не думаю, что наберется больше десятка ч-ч-человек, с кем я говорил про них после их смерти. Но эта семья — н-н-невероятно. Как только любые двое сойдутся вместе, тут же начинается про м-м-маму и папу.

— Ты и сам не исключение! Ты такой же маньяк этих обсуждений, как мы все.

— Я не хотел тебя обижать, радость моя. И я не имел в виду, что я этому не п-п-п-подвержен. Я только хотел сказать, что эти двое в-в-владеют умами всей семьи.

— Не папа. Мама — да. Но причина в том…

— Задолго до того, как она з-з-заболела. Оба. На днях я ч-ч-читал этот роман Кэтрин Энн Портер, как он называется… «Корабль дураков». Там есть место, где она едет на автобусе и в-в-видит двоих, мужчину и женщину, она его ножом, он ее к-к-камнем. Он ее так, она его так, он ее так, она его так. Смертельно сцепились. Тут что-то похожее.

— Бог с тобой, Моу, ты слишком много читаешь! Ничего похожего. Тут нет ни ярости, ни жестокости. Даже соперничества нет. Он всегда уступает.

— Может быть. Но все равно это взаимное распинание. Нет независимых личностей, есть к-к-к-к-конфронтация. Они — неразрешимая дилемма. Твой папа — м-ммуж-пленник, как я… — Как ты? Ничего себе!

— Именно. И как твой дедушка Эллис. Тетя Эмили д-д-держала его в хижине-к-к-кабинете и благосклонно о нем заботилась, как о семейной собачке. Восхищалась его способностью читать по-г-г-гречески, по латыни и д-д-д-древнееврейски. Не сомневаюсь, что она любила его, но носительницей штанов была она. Это не с-с-ссемья, это прайд, в котором главенствуют львицы. Мы, самцы, полеживаем, позевываем, п-п-показываем двухдюймовые зубы и получаем от самок на орехи, если лезем к-к-куда не надо. Функция у нас одна.

— Ох, Моу, мне тебя жаль!

— Почему жаль? Мне очень нравится зевать и п-п-показывать зубы, к-к-кушать обед, который мне приносят, и угождать всем д-д-д-дамам. Я только хочу, чтобы семья перестала закрывать г-г-г-г… г-г-г-г… призналась себе кое в чем. Ларри, вы сочинили множество книг, но п-п-п-пренебрегли одной, которая просто вопиет о том, чтобы ее н-н-написали. — Нельзя писать о своих друзьях.

— Почему? Никто из нас не хочет такого исхода, но эта конфронтация, если слово тут уместно, близится к концу.

— Люди оставляют неоконченные дела. Оставляют вопросы, не получившие ответа. Оставляют детей — иные в немалом количестве.

— Иные из нас, детей, может быть, и не прочь прочесть о них книгу. Это может помочь ответить на какие-то вопросы. Например — почему они все эти годы оставались вместе. Ведь это для обоих была мука.

— Не всегда! Далеко-далеко не всегда. Не думаю, что даже вопрос такой возникал: расстаться. Ни у него, ни у нее этого и в мыслях не было. Это была бы катастрофа для обоих.

— Пожалуй. И все равно… Моу передает мне бутылку, я наливаю. Он смотрит в окно, хмурится:

— Да где же она, глупая девчонка? Несет, что ли, эти яйца вместо курицы? Но Халли не обращает внимания. Она смотрит на меня. Она настроена серьезно. Ей бы хотелось увидеть книгу о своих родителях. — Халли, у тебя неверное представление о писательстве. Авторы книг понимают не больше, чем остальные люди. Они придумывают только такие сюжеты, где есть развязка, разрешение. Задают такие вопросы, на какие могут ответить. В книжках действуют не люди, а сконструированные персонажи. Что в романах, что в биографиях — безразлично. Я не в силах воспроизвести настоящих Сида и Чарити Лангов и уж тем более объяснить, что они за люди, а изобрести их — значит исказить то, чего я не хочу искажать.

— Я думала, художественная литература — искусство сотворения подлинности из фальшивых материалов.

— Конечно. А тут было бы сотворение фальши из подлинных материалов.

— Если вы этого не можете, то кто может?

— Не исключено, что никто.

— А вам это не мешает так, как мешает нам? Ведь должно. Они висят в воздухе, как неразрешенный аккорд. Какой-нибудь Моцарт должен спуститься, ударить по правильным клавишам и дать им покой.

— Какой-нибудь другой Моцарт, не тот, что перед тобой.

Я мог бы выдвинуть и другие доводы. Как сделать читабельную книгу из таких тихих жизней? Где то, за что хватаются романисты и чего ждут читатели? Где шикарная жизнь, демонстративное расточительство, насилие, неестественный секс, тяга к смерти? Где пригородные измены, половая неразборчивость, конвульсивные разводы, алкоголь, наркотики, погубленные уикенды? Где скорость, шум, уродство — все, что делает нас теми, кто мы есть, и заставляет узнавать себя в литературе?

Люди, о которых идет речь, остались от более тихих времен. Они всегда старались не шуметь сверх меры, умели держаться в стороне от индустриального уродства. Большую часть года они живут внутри университетских стен, остальное время — в зеленом саду. Ум и цивилизованная традиция ограждают их от большинства соблазнов, которые донимают и лишают покоя столь многих из нас, они не позволяют им вести себя опрометчиво и вульгарно, не дают совершать ошибки, поддаваясь страстям. Их детей восхищают родительская порядочность, доброта, способность сопереживать и понимать, их культура и добрые намерения. Но они и смущают собственных детей — смущают тем, что, несмотря на все, что они есть и что у них есть, несмотря на то, что в глазах большинства они идеальная пара, они труднодоступны, ненадежны, даже суровы. Они упустили что-то важное, и это по ним видно.

Почему? Потому что они такие, какие есть. Почему они так беспомощно неизменяемы? На этот вопрос пока что нет ответа — может быть, на него и нельзя ответить. За сорок лет без малого никому из них не удалось изменить другого ни на йоту. И еще одно соображение — личное и тревожащее. Я их друг. Я уважаю и люблю обоих. Мало того, наши жизни так переплетены, что я не могу писать про них и не писать про себя и Салли. Способен ли я изобразить кого-либо из нас четверых без того, чтобы к портрету примешалась жалость? Amicitia — чистый родник.

Слишком большая доля жалости в его воде может сделать ее непригодной для питья.

Дж. М. Кутзее. Школьные дни Иисуса

  • Дж. М. Кутзее. Школьные дни Иисуса. — М.: Эксмо, 2017. — 320 с.

В «Школьных днях Иисуса» речь пойдет о мальчике Давиде, собирающемся в школу. Он учится общаться с другими людьми, ищет свое место в этом мире. Писатель показывает проблемы взросления: что значит быть человеком, от чего нужно защищаться, что важнее — разум или чувства? Но роман Кутзее не пособие по воспитанию — он зашифровывает в простых житейских ситуациях целый мир. Мир, в котором должен появиться спаситель.
Вот только от кого или чего нужно спасаться?

 

ШКОЛЬНЫЕ ДНИ ИИСУСА

Фасад музея искусств, расположенного на северной стороне главной площади Эстреллы, украшают высокие колонны из песчаника. Он, Инес и мальчик попадают в здание, как и было велено, минуя главный вход, через узкую дверь, выходящую в переулок, над которой яркими золотыми буквами значится Academia de la Danza, и далее следуют по стрелке, указывающей на лестницу. Поднимаются на второй этаж, проходят через распашные двери и оказываются в просторной ярко освещенной студии, пустой, если не считать пианино в углу.

Входит женщина — высокая, стройная, облаченная с головы до пят в черное.

— Чем могу помочь? — спрашивает она.

— Мы бы хотели поговорить с кем-нибудь о записи моего сына, — говорит Инес.

— Записи вашего сына — куда?..

— Записи его в вашу Академию. Насколько я понимаю, сеньора Валентина разговаривала об этом с вашим директором. Моего сына зовут Давид. Она уверила нас, что дети, записанные к вам в Академию, получают и общее образование. В смысле, не только танцуют. — Она произносит слово «танцуют» с некоторым презрением. — Нас в первую очередь интересует общее образование, а танцы — не очень.

— Сеньора Валентина говорила нам о вашем сыне, все верно. Но я недвусмысленно дала ей понять и так же откровенно скажу вам, сеньора: это не обычная школа и не замена ей. Эта Академия занимается воспитанием души через музыку и танец. Если вашему сыну требуется обычное обучение, вам лучше воспользоваться услугами государственного образования.

«Воспитание души». Он касается руки Инес.

— Если позволите… — говорит он, обращаясь к бледной молодой женщине — столь бледной, что она кажется обескровленной, — alabastra приходит ему на ум, — но тем не менее красивой, поразительно красивой, и, возможно, это вызвало в Инес враждебность — красота, словно у статуи, ожившей и пробравшейся сюда из музея. — Если позволите… Мы в Эстрелле приезжие, новенькие. Мы работали на ферме у сеньоры Валентины и ее сестер временно, пока здесь не обосновались. Сестры любезно заинтересовались судьбой Давида и предложили финансовую помощь, чтобы он мог посещать вашу Академию. Академию они очень хвалят. Говорят, что вы знамениты образованием в целом, что ваш директор, сеньор Арройо, — почтенный работник образования. Можно ли нам добиться встречи с сеньором Арройо?

— Сеньор Арройо, мой муж, сейчас не может вас принять. На этой неделе нет занятий. Они возобновятся в понедельник, после каникул. Но если хотите обсудить практические вопросы — можете обсудить их со мной. Во-первых, ваш сын будет у нас пансионером?

— На пятидневке? Нам не сказали, что ученики могут в Академии жить.

— У нас мало мест для проживающих учеников.

— Нет, Давид будет жить дома, правда, Инес?

Инес кивает.

— Хорошо. Во-вторых, обувь. У вашего сына есть бальные туфли? Нет? Бальные туфли ему понадобятся. Я напишу вам адрес магазина, где вы сможете их приобрести. А также одежду полегче и поудобнее. Важно, чтобы тело было свободно.

— Бальные туфли. Учтем. Вы только что говорили о душе, о воспитании души. В каком направлении вы воспитываете душу?

— В направлении добра. Повиновения добру. А почему вы спрашиваете?

— Просто так. А каково остальное расписание, помимо танцев? Нужно ли купить какие-нибудь книги?

Во внешности этой женщины есть нечто настораживающее, чего он не может толком определить. А теперь понимает, в чем дело. У нее нет бровей. Брови у нее либо выщипаны, либо сбриты — а может, они никогда и не росли. Ниже ее светлых, довольно редких волос, туго стянутых на затылке, простирается нагой лоб, широкий, как его ладонь. Глаза — сине́е небесного — спокойно, уверенно встречаются взглядом с его. «Она видит меня насквозь, — думает он, — что бы я ни говорил». Не такая уж и молодая, как сначала показалось. Тридцать? Тридцать пять?

— Книги? — Она небрежно отмахивается. — С книгами позже. Всему свое время.

— А классы? — говорит Инес. — Можно нам посмотреть классы?

— Это наш единственный класс. — Она обводит взглядом студию. — Здесь дети танцуют. — Приблизившись, она берет Инес за руку. — Сеньора, вам необходимо понять: это Академия Танца. Танец — в первую очередь. Все остальное — вторично. Все остальное — потом.

От ее прикосновения Инес зримо деревенеет. Ему хорошо известно, как Инес противится человеческому прикосновению — и уж точно его сторонится.

Сеньора Арройо поворачивается к мальчику.

— Давид — так тебя зовут?

Он ожидает от мальчика привычной дерзости, привычного отрицания («Это ненастоящее мое имя»). Но нет: мальчик обращает к ней лицо, словно раскрытый цветок.

— Добро пожаловать в нашу Академию, Давид. Я уверена, тебе здесь понравится. Меня зовут сеньора Арройо, и я буду за тобой присматривать. Ты слышал, что я сказала твоим родителям о бальных туфлях и о том, что нужно носить свободную одежду?

— Да.

— Хорошо. Тогда жду тебя в понедельник утром, ровно в восемь. Начнется новая четверть. Иди сюда. Потрогай пол. Славный, да? Его положили специально для танцев, это доски из кедра, растущего высоко в горах, их сделали плотники, настоящие искусники, и пол у них получился настолько гладкий, насколько это вообще возможно. Мы вощим его каждую неделю, до блеска, и каждый день его полируют ногами ученики. Видишь, какой он гладкий и теплый! Чувствуешь тепло?

Мальчик кивает. Никогда прежде не был он таким отзывчивым — отзывчивым, доверчивым, подобным ребенку.

Фред Варгас. Холодное время

  • Фред Варгас. Холодное время / Пер. с франц. М. Зониной. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 512 с.

Детективные романы про неподражаемого комиссара Адамберга принесли французской писательнице Фред Варгас мировую известность. Первая книга с его участием «Человек, рисующий синие круги» вышла четверть века назад, и с тех пор этот вечно витающий в облаках гений соперничает в популярности с Шерлоком Холмсом и Эркюлем Пуаро.
«Холодное время», долгожданный новый роман Варгас, ставит Адамберга перед странной загадкой: мужчина и женщина за много километров друг от друга покончили с собой, оставив вместо прощальной записки один и тот же таинственный рисунок. Расшифровать его не под силу даже известному эрудиту майору Данглару. Следы теряются в ледяных пространствах и далеких страшных временах. Адамбергу ничего не остается, как пуститься в погоню за призраками. Книги Фред Варгас, отмеченные престижнейшими наградами, читают на тридцати двух языках. По ним снимают фильмы, выпускают комиксы, телеи радиосериалы. «Холодное время» удостоено французской премии Ландерно.

 

Глава 1

Ей осталось всего двадцать метров, каких-то несчастных двадцать метров до почтового ящика, но пройти их оказалось труднее, чем она ожидала. Ну вот еще, сказала она себе, не бывает ни несчастных метров, ни счастливых. Метры они и есть метры. Смешно, что даже на пороге смерти, так сказать на полпути к вершине, упорно думаешь о какой-то белиберде, хотя, казалось бы, самое время изречь исключительно важную сентенцию, которая навеки войдет в анналы мудрости человеческой. И сентенцию эту будут потом передавать из уст в уста: «А знаете ли вы, каковы были последние слова Алисы Готье?»

Может, ни о чем эпохальном она и не могла поведать миру, но тем не менее ей надо было передать важнейшее сообщение, и вот оно-то точно войдет в анналы гнусности человеческой, гораздо более обширные, чем анналы мудрости. Она взглянула на письмо, дрожавшее в ее руке.

Ну, еще каких-нибудь несчастных шестнадцать метров. С порога дома за ней наблюдала Ноэми, готовая 6 фред варгас холодное время вмешаться при первом же ее неверном шаге. Ноэми чего только не испробовала, чтобы отговорить свою пациентку от самостоятельного путешествия по улице, но ей пришлось уступить царственной воле Алисы Готье.

— Вы что, хотите адрес подглядеть у меня из-за плеча?

Ноэми оскорбилась, она не из таких.

— Все мы из таких, Ноэми. Один мой приятель — старый проходимец, замечу в скобках — всегда говорил мне: «Хочешь сохранить секрет, храни его». Я свой секрет хранила долго, но с ним мне будет тяжело взобраться на небо. Впрочем, у меня и так нет никакой гарантии. Не путайтесь под ногами, Ноэми, дайте пройти.

Пошевеливайся, Алиса, а то Ноэми прибежит. Она оперлась на свои ходунки и продвинулась еще на девять метров, ну, на восемь счастливых метров уж точно. Надо теперь миновать аптеку, потом чистку, потом банк, и она у цели — у желтого почтового ящика. Но стоило ей улыбнуться в предвкушении близкой победы, как вдруг у нее помутилось в глазах, и, разжав руки, она рухнула возле женщины в красном, которая, вскрикнув, подхватила ее. Содержимое сумки рассыпалось по земле, письмо выскользнуло из рук.

Выбежала и засуетилась аптекарша, задавая вопросы и ощупывая ее, а женщина в красном, собрав в сумку все вывалившиеся предметы, положила ее рядом с пострадавшей. Вот она и доиграла свою скромную роль, «скорая» уже в пути, больше ей тут делать нечего; она поднялась и отошла в сторону. Она бы и рада как-то помочь, задержаться чуть дольше на месте происшествия и уж по крайней мере назвать свою фамилию спасателям, как раз прибывшим в большом количестве, но не тут-то было, всем заправляла аптекарша вместе с заполошной теткой, которая представилась сиделкой: она то кричала, то всхлипывала, ах, мадам Готье наотрез отказалась, чтобы она ее сопровождала, а живет она в двух шагах, в доме 33-бис, и вообще она ни в чем не виновата. Пожилую даму уложили на носилки. Ладно, девочка моя, тебя это уже не касается.

Еще как касается, подумала она, уходя, ведь она буквально протянула ей руку помощи. Подхватила и уберегла от удара головой об асфальт. Может, она ей жизнь спасла, кто осмелится утверждать обратное?

В первых числах апреля в Париже потеплело, но все равно холод собачий. Собачий холод. Почему собачий, а не какой-то другой? Собаки как-то по-особому мерзнут? Мари-Франс нахмурилась, ее раздражали такого рода пустяковые вопросы, роившиеся в голове словно назойливая мошкара. И это в такую минуту, когда она только что спасла жизнь человеку! А когда не собачий, то какой? Она одернула красное пальто и сунула руки в карманы. В правом ключи, кошелек, а слева какая-то плотная бумажка, хотя она туда ничего не клала. Левый карман предназначался для проездного и сорока восьми центов на хлеб. Она остановилась под деревом, чтобы все спокойно обдумать. Бумажка оказалась письмом той несчастной дамы. Семь раз отмерь свою мысль, один раз отрежь, вечно твердил ей отец, только за всю жизнь он так ни разу ничего и не отрезал. Да и отмерить ему наверняка удалось 8 фред варгас холодное время раза четыре, не больше. Конверт был надписан дрожащей рукой, а на обороте значились имя и фамилия отправительницы — Алиса Готье, — выведенные крупными пляшущими буквами. Да, это ее письмо. Опасаясь, что поднимется ветер, Мари-Франс быстро подобрала документы, бумажник, лекарства и носовые платки и запихнула ей все обратно в сумочку, в спешке сунув письмо себе в карман. Конверт приземлился по другую сторону от сумки, наверное, та дама несла его в левой руке. Вот, значит, что она решила осуществить без посторонней помощи, размышляла Мари-Франс, — опустить письмо.

Может, отнести его ей? Куда, интересно? Ее увезла «скорая» непонятно в какую больницу. Отдать сиделке в доме 33-бис? Тише, тише, девочка моя. Семь раз отмерь. Если дамочка Готье на свой страх и риск отправилась в одиночку к почтовому ящику, значит, ей было важно, чтобы письмо ни в коем случае не попало в чужие руки. Семь раз отмерь, но не десять все-таки и не двадцать, добавлял отец, а то весь пар уйдет в свист. Некоторые вот еле ворочают мозгами, аж смотреть больно, взять хотя бы дядю твоего.

Нет, сиделка не годится. Не зря же мадам Готье пустилась в свой поход без нее. Мари-Франс осмотрелась в поисках почтового ящика. Вон виднеется желтый прямоугольник, по ту сторону площади. Мари-Франс разгладила конверт на коленке. Получается, что она облечена особой миссией, она спасла этой женщине жизнь и теперь спасет ее письмо. Готье написала его, чтобы отправить по почте, разве не так? То есть ничего дурного она не совершает, как раз напротив. Она бросила письмо в отсек для «пригородов», несколько раз проверив, что речь идет именно об Ивлине, 78-м департаменте. Семь раз, Мари-Франс, а не двадцать, а то это письмо никогда никуда не уйдет. Затем она просунула пальцы под заслонку, чтобы убедиться, что конверт благополучно упал вниз. Дело сделано. Последняя выемка корреспонденции в восемнадцать часов, сегодня пятница, адресат получит его рано утром в понедельник.

День удался, девочка моя, удался на славу.

Майк Маллейн. Верхом на ракете

  • Майк Маллейн. Верхом на ракете. Возмутительные истории астронавта шаттла / Пер. с англ. Игоря Лисова. — М.: Альпина нон-фикшн, 2017. — 588 с.

Воспоминания американского астронавта Майкла Маллейна посвящены одной из наиболее ярких и драматичных страниц покорения космоса — программе многоразовых полетов Space Shuttle. Опередившая время и не использованная даже на четверть своих возможностей система оказалась и самым опасным среди всех пилотируемых средств в истории космонавтики. За 30 лет было совершено 135 полетов. Два корабля из пяти построенных погибли, унеся 14 жизней. Как такое могло случиться? Почему великие научно-технические достижения несли не только победы, но и поражения? Маллейн подробно описывает период подготовки и первое десятилетие эксплуатации шаттлов. Мы узнаем о том, как выбирают и готовят экипажи, чем живут и дышат покорители космоса, о тайных пружинах и непростительных ошибках бюрократии, об умонастроениях простых американцев и противостоянии великих держав. Эту искреннюю книгу, часто грубоватую и совершенно неполиткорректную, без преувеличения можно назвать портретом эпохи.
 

ГЛАВА 4
Русский спутник

Утром 4 октября 1957 года я вошел в спальню отца, чтобы попрощаться перед уходом в школу. Как обычно, он пил кофе, курил трубку и читал газету. Этим утром, однако, он был багровым от гнева. «Чертовы красные запустили что-то вроде Луны вокруг Земли! Это ж надо! Какого дьявола Эйзенхауэр сидит и ничего не делает? А если на этой чертовой штуке стоит водородная бомба?»

Я взял газету и прочел новость о запуске спутника1 и о том, как русские говорят, что это лишь начало их космической программы: они работают над тем, чтобы отправить человека в космос. Там же были интервью с американскими учеными, которые предсказывали, что наша страна сделает то же самое. На врезке было пояснение, что спутник в виде яркой движущейся точки можно будет наблюдать над Альбукерке сразу после заката.

Тем же вечером я стоял в холодных октябрьских сумерках вместе со всеми остальными жителями города, чтобы увидеть, как новая русская луна мерцает над головой. Отец наблюдал за ней с кресла, проклиная Эйзенхауэра за то, что тот все проспал. Увиденное лишило меня дара речи. В газете писали, что объект будет лететь на высоте 150 миль со скоростью 17 000 миль в час. Мысль о путешествии на такой высоте и с такой скоростью гипнотизировала меня. В газете говорилось, что когда-нибудь и люди сделают это. Научно-фантастические фильмы моего детства рисовали пилотируемые космические корабли, совершающие полеты к далеким планетам. Теперь спутник доказал, что это может произойти в реальности. Космические корабли будут! Я не мог представить себе более захватывающего приключения и хотел в нем участвовать. Я хотел полететь в космос.

Прошло лишь несколько недель, а я уже запускал свои ракеты в пустыне Нью-Мексико. Это были совсем не те ракеты из картона и бальсового дерева, что можно купить сегодня в магазинах для моделистов. Во времена моей юности их не существовало. Мои ракеты представляли собой многоступенчатые изделия из стальных труб длиной полтора метра, с приваренными стальными стабилизаторами и начиненные дьявольской топливной смесью домашнего приготовления. В сущности, мои ракеты были самодельными взрывными устройствами. До сих пор не понимаю, как остался жив. Я был 12-летним мальчишкой, который готовил топливную смесь для ракет в стеклянных банках и закладывал ее в стальные трубы. Трудно найти более верный способ покалечиться или убиться.

Я исследовал все источники стальных труб. Одной из первых находок была удлинительная трубка от маминого пылесоса. Блеск нержавеющей стали и легкость конструкции просто требовали превратить ее в ракету.

— Мама, это то, что надо! — прокричал я. Без сожалений она отдала ее мне.

Мать и отец не замечали опасности моих экспериментов. В ответ на новую красную угрозу с небес организовывались школьные кружки ракетостроителей, чтобы заинтересовать детей естественнонаучными и техническими предметами, а формула ракетного топлива распространялась подобно лотерейным билетам. Раз в этом участвует школа, это должно быть безопасно — такова была ошибочная логика моих родителей.

Мама не только отдала мне удлинительную трубку от пылесоса (и впредь пользовалась им, согнувшись, словно жертва сколиоза), она также позволила мне использовать утюг, чтобы нагревать полиэтилен и делать из него парашюты для полезной нагрузки моих капсул — муравьев и ящериц. Эта работа закончилась для утюга плохо. Она также разрешила мне использовать духовку для дурно пахнущего варева — ракетного топлива из сельскохозяйственных удобрений. Большой набор инструментов отца был в моем распоряжении, как и он сам. Он возил меня по мастерским, чтобы обработать сопла на токарном станке, и к поставщикам химикатов за ингредиентами ракетного топлива. Он вывозил в пустыню меня вместе с бомбами и вставал на костыли, держа наготове кинокамеру типа Super-8. Я устанавливал ракету и протягивал провода к автомобильному аккумулятору. Отец произносил нечестивую молитву о том, чтобы моя ракета приземлилась на голову Хрущева, а затем давал короткий отсчет. В момент «ноль» я касался проводом клеммы аккумулятора, уповая на лучшее. Иногда это лучшее выглядело как идеальный столб дыма, уходящий на 300 метров в небесную голубизну. Белый дымок отмечал срабатывание вышибного заряда парашюта, и мы наблюдали великолепную картину: моя капсула в виде банки из-под кофе Maxwell House спускалась на парашюте, изготовленном из полиэтиленовой упаковки для одежды из химчистки и бечевки для змея.

Чаще, однако, мои пуски сильно напоминали старты NASA. В момент «ноль» взрыв раскалывал воздух, и от творения моих рук оставалось лишь облако серного дыма. Мой папа, будучи оптимистом, заявлял, что ракета вышла на орбиту или даже попала в Луну. Мы молча ждали, не раздастся ли вой или глухой удар о землю, но ничего не было слышно. Для отца это было достаточным доказательством того, что моя ракета на пути к Кремлю.

Отец едва не стал жертвой одного из таких пусков. Он вопил и улюлюкал по случаю прекрасного взлета, а тем временем ракета описала в воздухе дугу и пошла на снижение прямиком к нам. «Боже, Майк! Она идет прямо на нас!» — отец был в трех метрах от машины и попытался укрыться за ней. С грохочущими стальными бандажами и алюминиевыми костылями он сам издавал звуки, напоминающие неисправный механизм. Не в силах помочь, я оставил его, словно упавшее на землю эскимо. Я нырнул под машину и выглянул оттуда, ожидая увидеть, как полутораметровый дымящийся шампур проткнет отца наподобие шашлыка. Единственное, что я сделал (и это не слишком помогло), — прокричал: «Папа, берегись!»

«Блин!» — проревел он. Свистящий звук набирал децибелы, и отец внезапно остановился и вытянулся в струнку, держа костыли как можно ближе к телу, стараясь тем самым уменьшить размер цели. Короткий свист сменился громким «в уу мф ф». Ракета вонзилась в песок не более чем в трех метрах от него, и тонкая струйка дыма пошла от сопла верх по спирали.

«Черт побери, это было близко, Майк».

Отец назвал эту ракету «камикадзе» и тут же принялся рассказывать очередную историю про чертова япошку-камикадзе, который едва не протаранил его самолет: «Я выпустил по этому сукину сыну весь боезапас полудюймового спаренного пулемета, но так и не попал ни разу. Но и он не попал в нас, как эта ракета».

По мере того как 1957 год подходил к концу, я полнился ожиданиями. Не потому, что я хотел отпраздновать встречу Нового года, а потому, что наступающий 1958-й был объявлен Международным геофизическим годом (МГГ)2. Если бы можно было измерить, насколько меня захватил космос, то как раз этим… Я столь же нетерпеливо ждал начала МГГ, как большинство детей ждет окончания школы. Я прочел о нем в нескольких научных журналах. Множество стран намеревались совместно исследовать космическое пространство зондирующими ракетами и аэростатами с научной аппаратурой, а Соединенные Штаты собирались запустить свои спутники. Я был в нетерпении.

Моим величайшим сокровищем в эту эпоху была книга Вилли Лея «Покорение космоса» (Conquest of Space). Куда там Гомеру, Шекспиру или Хемингуэю! Жалкие писаки! Для меня именно Вилли Лей3 был величайшим автором всех времен. Его описание космического полета вместе с великолепными космическими картинами Чесли Боунстелла4 вывели меня на орбиту за десятки лет до того, как это сделала ракета NASA.

«… И вот когда будет ноль часов ноль минут и ноль секунд, раздастся рев снизу, от сопел корабля… Корабль начнет подниматься на ревущем пламени и исчезнет в небе менее чем через минуту…»

«Земля станет огромным шаром где-то позади корабля, и пилот обнаружит себя окруженным космосом. Черное пространство, усеянное бесчисленными алмазами далеких солнц — звездами. Пилот увидит, как сквозь великий мрак тянется Млечный Путь».

Для моего 12-летнего мозга не существовало более чудесной прозы нигде, ни на каком языке. Я видел этот далекий шар Земли. Я видел эти звезды. Я видел эту глубокую черноту. Я перечитывал эту книгу снова и снова, я зачитал ее до такой степени. что стали вываливаться страницы. Я поглощал картины Боунстелла, как другие мальчики пожирали глазами груди африканок на страницах National Geographic. На одних иллюстрациях были изображены астронавты, наблюдающие расчерченный каналами Марс с одного из его спутников, Деймоса. На других — исследователи в скафандрах, идущие среди гор Луны или по каменной пустыне Мимаса, спутника Сатурна. Чего стоило подназвание книги: «В преддверии величайшего приключения, ожидающего человечество»!

Как только появилось NASA, я стал его фанатом № 1. Я смотрел по телевидению каждый запуск. Я заказывал фотографии и вешал их на стены моей спальни. Я узнавал с первого взгляда каждую ракету в американском арсенале —«Редстоун», «Авангард», «Юпитер», «Тор», «Атлас», «Титан». Я мог на память назвать их высоту, тягу и массу полезного груза. Я выучил новый словарь NASA: апогей, перигей, полезный груз, жидкий кислород, «все штатно». Я посылал в NASA чертежи собственных изделий и рацпредложения, как строить более совершенные ракеты. Я следил за проблемами и победами программы NASA с таким рвением, с каким другие дети собирали информацию о любимых командах. Когда были объявлены имена семи астронавтов программы «Меркурий», я выучил их биографии и просиживал часы над фоторепортажами журнала Life о них и об их технике. Я не мог дождаться, пока стану одним из них, и фантазировал, как бы мне оказаться на их месте. В новостях постоянно упоминалось, что у ракет NASA слишком малая тяга. Соединенные Штаты запускали спутники величиной с грейпфрут, в то время как у русских полезный груз измерялся тоннами. Я был уверен, что рано или поздно Алан Шепард, Джон Гленн и другие астронавты окажутся слишком тяжелыми для того, чтобы запустить их на орбиту. В моих мечтах NASA не удавалось найти взрослого летчика-испытателя, достаточно легкого для того, чтобы его подняла одна из их ракет. И тогда они начинали искать среди тощих американских школьников тех, кого можно взять в отряд астронавтов. Я отправил в NASA предложение на сей счет, позаботившись о том, чтобы мое имя и адрес хорошо читались.

Однако мне было мало ракет, постеров и астрономических наблюдений. В астронавты отбирали летчиков. Значит, я должен летать. В 16 лет я начал учиться летному делу. После какого-то десятка часов инструктор решил, что меня можно выпустить одного. Некоторые воспоминания так впечатываются в наши синапсы, что мы храним их до самой могилы: первый сексуальный опыт, рождение ребенка, война, смерть любимой. В их числе первый самостоятельный полет, который и в старости мой мозг будет воспроизводить в полноцветном варианте. Спустя 40 лет я все еще ощущаю ту адреналиновую дрожь в сердце, когда при выруливании на полосу я бросил взгляд на пустое правое кресло. Левая рука крепко сжимала штурвал — удивительно, что я не расплавил пластик. Правая ладонь приросла к рычагу управления двигателем. Я снял ногу с тормоза, перевел рычаг вперед до упора, и машина заскользила по полосе. Никогда еще я не слышал столь прекрасного звука, как рев 100-сильного двигателя. Я взял штурвал на себя и увидел, как земля уходит назад. Не думаю, что во время запусков на шаттле много лет спустя мое сердце колотилось сильнее, чем в эту минуту. Я летел! А немного позже я шел к машине, а в моей летной книжке были написаны самые прекрасные слова на свете: «Допущен к самостоятельным полетам».

К несчастью, продолжению летной практики препятствовала одна большая проблема — деньги, точнее их отсутствие. Я накопил немного, подрабатывая на каникулах, но обучение летному делу стоило дорого. Есть такое выражение, что необходимость —мать изобретения. Для нас, тинейджеров, необходимость была матерью идиотизма. В то время у меня был приятель, такой же подросток, который тоже получил допуск к самостоятельным полетам и, подобно мне, пытался найти средства, чтобы продолжить. Вместе мы придумали способ получать больше за те же деньги. Он арендует самолет в одном из аэропортов Альбукерке и летит на другой аэродром. Там мы встречаемся и дальше летаем вместе, деля между собой расходы и летное время. У нашего плана была одна маленькая проблема: это было незаконно. Как пилоты-курсанты мы могли летать лишь поодиночке или с инструктором, но не с пассажиром. Каждым нашим совместным полетом мы нарушали правила Федерального управления гражданской авиации (Federal Aviation Administration — FAA). Однако мы быстро рассудили: не пойман — не вор, и, если он прилетит за мной в другой аэропорт, это сильно снизит шансы быть раскрытыми.

Мы решили узнать, как высоко мы можем подняться, и загнали «сессну» на 4000 метров, нарушив еще одно правило FAA, запрещавшее летать выше 3700 метров без кислородного прибора. В другой день мы захотели как следует прочувствовать скорость и носились буквально в метрах над верхушками кактусов чолья в пустынях Альбукерке. Верхушки Сандийских гор манили нас, и мы петляли между ними, все время попадая в сильные нисходящие потоки.

И в каждом полете я мечтал однажды полететь еще выше и еще быстрее и сделать то, что описывал Вилли Лей. Я мечтал почувствовать своим телом всю силу тяги ракеты и увидеть огромный земной шар позади своего корабля. Я мечтал о том дне, когда полечу на ракете, участвуя в «Покорении космоса».

«Майк, по большому счету все мы мотивированы событиями, которые произошли с нами в юности. Расскажите мне о вашем детстве, о семье». Улыбчивый д-р Макгуайр ожидал моего ответа. Но мои щиты были подняты. Я ничего не сказал ему ни о Стиральной Машине Чарли, ни о полиомиелите, ни о чуть ли не смертельно опасных приключениях в диких краях Запада, ни о взрывающихся ракетах, ни о нарушении авиационных правил. Что могли поведать эти истории о Майке Маллейне? Что борьба отца с болезнью нанесла мне душевные раны? Что я рисковал бесконтрольно и бездумно? Плевал на правила? Все эти истории нельзя было рассказывать ни в коем случае. И поэтому я лгал.

«Я вырос в семье Бивера Кливера5, —сказал я. — Никаких разводов, никаких тревог, никакого эмоционального багажа. Мой отец был летчиком ВВС, и под его влиянием я проникся идеей полета. Как всякое дитя космической гонки, мечтал о космосе. Как только появились астронавты, захотел стать одним из них». Вот и вся история.

Вероятно, такой же рассказ он слышал от каждого из военных летчиков. Несомненно, некоторые из гражданских, не знавшие по своему опыту, что любой врач способен разве что навредить летной карьере, могли в слезах рассказывать о том, как мать кормила их грудью до шестилетнего возраста, или о том, что они чувствовали себя одинокими, что их били или унижали, что они сосали большой палец или мочились в постель. Военные летчики знали предмет лучше. Любой из нас скрывал бы деревянную ногу или стеклянный глаз, рассуждая по принципу: «А вы докажите!» У меня был один шанс из семи пройти отбор в астронавты. Я не хотел, чтобы хоть что-то в моих обследованиях вызывало вопросы. Я хотел быть н ор ма ль ны м настолько, чтобы, когда кто-то станет искать это слово в словаре, он нашел бы там мой портрет. Поэтому я лгал. Я ничего не сказал о том, как мы пи сали в радиатор, как взорвали автомобильный мотор или как носились вокруг горных вершин на «Сессне-150». Я лгал даже тогда, когда правда могла бы пойти мне на пользу.


1 Первый советский спутник был запущен 4 октября в 22:28 по московскому времени. С учетом разницы во времени об этом успели сообщить утренние выпуски американских газет за субботу 5 октября.
2 МГГ продолжался 18 месяцев, с 1 июля 1957 г. по 31 декабря 1958 г.
3 Вилли Лей — один из основателей германского Общества космических полетов, популяризатор науки, в особенности ракетной техники и космонавтики, в Германии и затем в США. На русском языке издавалась его другая книга — «Ракеты и полеты в космос».
4 Чесли Боунстелл —американский художник, основатель жанра космической живописи, иллюстратор научно-популярных статей Вернера фон Брауна и других пионеров американской космонавтики.
5 Он же Теодор Кливер, восьмилетний герой американского телевизионного сериала о жизни «идеальной» американской семьи.

Андрей Рубанов. Патриот

  • Андрей Рубанов. Патриот. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 507 с.

Андрей Рубанов — автор книг «Сажайте, и вырастет», «Стыдные подвиги», «Психодел», «Готовься к войне» и других. Финалист премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга».
Главный герой романа «Патриот» Сергей Знаев — эксцентричный бизнесмен, в прошлом успешный банкир «из новых», ныне — банкрот. Его сегодняшняя реальность — долги, ссоры со старыми друзьями, воспоминания… Вдруг обнаруживается сын, о существовании которого он даже не догадывался. Сергей тешит себя мыслью, что в один прекрасный день он отправится на войну, где «все всерьез», но вместо этого оказывается на другой стороне света…

 

ЧАСТЬ II

29

«Я хорошо помню, — подумал отец. — Я влюбился в ее осанку, в ее имя, в ее пальцы на фортепианных клавишах. Я сразу решил, что она — та самая. Я понял, что моя жена и мать моих детей будет музыкальным человеком. Я помню, меня тогда осенило: в моем доме будет рояль, и толстая пачка нотных альбомов! Я построю свою семью вокруг музыки! Так я подумал, когда она подходила, когда мы знакомились. Привет, я Сергей. Камилла. Красивое имя, а что оно значит? Оно значит „девушка благородного происхождения“. Вам идет это имя, в вас видна порода… Спасибо, Сергей… Это была любовь? Разумеется! Я увидел, что с этой женщиной возможно общее будущее. И дети. Минимум один, вот такой вот, огромный, упрямый, весь в друзьях, весь на понятиях».

— Слушай, юноша, — сказал отец. — Я ведь тебя этому не учил. «Поломаю», «ответку дам», «без вариантов» — откуда ты такого набрался?

— Отовсюду, — спокойно ответил сын. — Еще скажи, что я — неправ.

— Это я был неправ! — перебил отец, раздражаясь. — И я получил — за дело. Конфликт исчерпан. Все. Говорить не о чем.

— Если надо, — сказал сын, сузив глаза, — я пацанов соберу, хоть двадцать человек. Мы любого закопаем.

— В каком смысле — «закопаем»? — испугался отец.

— В переносном, — ответил сын. — Накажем. У нас у одного парня отец — полковник ГРУ. В Сирии воюет.

— Я думал, ты музыкант, — сказал отец.

— Ты тоже когда-то был музыкант, — ответил сын. — Скажи, кто тебя тронул. Мы ему вломим. По-настоящему. По-русски. Быстро, тихо и вежливо.

— Иди, — приказал отец. — Тоже мне, вежливый человек.

Сын не двигался с места, и отцу пришлось слегка подтолкнуть его в плечо.

Виталик недовольно процедил «звони» и ушел вразвалку. Со спины выглядел совсем взрослым. «Обиделся, что ли? — Подумал Знаев. — Ничего, пусть привыкает». У нее была длинная белая шея и треугольное лицо с миниатюрным, но крепким подбородком и прямым носом. Длинные пальцы и хрупкие прозрачные запястья — в состоянии эротического помрачения можно было увидеть сквозь тонкую кожу множество синеватых косточек, сложно соединенных мягчайшими хрящиками.

Она походила на холодных царственных блондинок из золотого века Голливуда.

Она носила жемчуг и не пользовалась косметикой — что было неопровержимым, стопроцентным доказательством породы. Хочешь найти породу — ищи девушку, которая не красит лицо.

Он нашел.

В первый год после свадьбы мистер и миссис Знаефф много ездили по миру. Молодой супруг уставал на работе и предпочитал пассивный отдых: мало двигаться, много спать и есть. Он отдыхал как старик. Ему нужен был абсолютный комфорт, какой только можно купить за деньги. Это была принципиальная позиция.

Отдыхал только в Европе. Третий мир не любил и редко там бывал.

Он покупал дорогой тур на Тенерифе, Мадейру или Капри, выпивал перед полетом стакан крепкого — и в зале прилета обращался в полусонного мистера Знаефф, в очень, очень важного и богатого парня.

Завидев утомленных перелетом мужчину и женщину, мистера и миссис Знаефф, заранее оплаченные люди подбегали, подхватывали два его чемодана, набитые белыми брюками, сандалиями, купальными полотенцами, очками для плавания и соломенными шляпами; потом два ее чемодана, набитые тем же плюс каблуки и вечерние платья, — и с этого момента и вплоть до возвращения домой все желания молодой пары упреждались шоферами, гидами и бесшумными слугами.

Мистер и миссис спали, тесно прижавшись друг к другу, обязательно под открытым небом, на балконах-террасах, чтоб в семи-десяти шагах от вытянутых ног уже были пустота, и обрыв, и гудение волны внизу. И две минуты пешком до пляжа, и кровать кинг-сайз. Молодая миссис Знаефф всегда легко покупалась на «кинг», на королевское, на главную тему, скреплявшую молодоженов: на их очевидную избранность, на их превосходство над многими прочими, на их принадлежность к сверкающей верхушке золотого миллиарда. Они были молоды, умны, образованны, богаты, абсолютно здоровы, сыты, остроумны, пьяны, счастливы, шикарны, они наслаждались всеми плодами мировой культуры, они любили глядеть с обрыва на бесконечный океан, — они, двое русских молодых людей из Москвы, владели миром.

Утром он плавал и жрал рыбу; днем его и жену везли смотреть Саграда Фамилия, или Каркасон, или Дворец дожей; потом он снова плавал и жрал рыбу: треску, тунца, лосося или буйабес, пил портвейн, курил, парился в сауне, дремал или слушал старые блюзы, рассматривал субтропические бирюзовые закаты.

Зачатие ребенка произошло на одном из теплых солнечных островов, в шуме волны, вечно совокупляющейся с берегом. Сын был создан отцом в состоянии расслабления, умиротворения, глубокого самодовольства.

Дух, ангел его сына прилетел, привлеченный ароматами лосося, политого лимонным соком, и холодного бордо, и хрустящих простыней; дух, ангел прилетел в особенный, исключительный мир, в райский сад с фонтаном и лимонным деревом, где все мечты сбылись.

Сын родился желанным, здоровым, сильным, любимым с первой секунды.

Изумляло то, что все эти длинные годы родительских хлопот, труда, нервов, его памперсы, его колики, его первые шаги, его зубы, его игрушки, обои в его комнате, его аденоиды, его детский сад, его первый класс, его футбольные мячи, игровые приставки, его портфели, роликовые коньки, велосипеды, единые государственные экзамены? — все пролетело как одна секунда.

Ни единого раза отец не советовал сыну решать проблемы кулаками и вообще добиваться чего-либо насилием и агрессией. И никаких «пацанских» кодексов ему не внушал, и бить первым не учил, а учил бить вторым, и про то, что лучшая драка — это та, которая не состоялась. И ни единого раза отец не произнес сыну ни одного слова о любви к стране, к Родине, к березам, валенкам, телогрейкам и особому русскому пути. Наоборот, ругал власть, государство, отвратительную равнодушную систему много и часто, и мать активно поддакивала.

Она — тогда уже не тургеневская фортепианная фея, а шикарная и уверенная банкирова жена — сразу решила, что сын должен быть выучен только в Европе. И впоследствии там же, в Европе, найти свое призвание. Чтобы не связывать жизнь с этой помойкой, со страной убийц, бандитов и тупых пьяных рабов.

Возможно, сын слышал о любви к Родине в школе, но банкир Знаев не был в этом уверен. Он бывал в школе у сына не более раза в год. Когда учителя жаловались — спокойно обещал надрать паршивцу задницу. Ни в коем случае, пугались учителя. Если я не хотел, в меня вколачивали, осторожно возражал старший Знаев. Никаких телесных наказаний, восклицали в ответ. Родитель должен реализовываться через любовь, а не через гнев и насилие. Как же быть, если балбес не желает грызть гранит? — вопрошал Сергей Витальевич, и в ответ получал только отрицательные междометия и взмахи мягких старых рук. Почему-то все они, учителя его сына, чопорные и боязливые педагоги, считали, что господин Знаев хочет иметь «наследника», какого-то мифического Знаева-штрих, которому однажды торжественно передаст бразды владения.

Почему-то они полагали, что папа не спит ночами, воображая своего сына хозяином трастового фонда или завода минеральных удобрений. Почему-то они решили, что Знаев-старший хочет передать Знаеву-младшему в наследство свой бизнес: пятнадцать комнат в особнячке близ Покровских ворот, где каждый вечер президент и директор, надежно замкнув дверь на ключ, лично шлепает печати липовых организаций на липовые контракты. Что он мог передать в наследство? Какие бразды? Технику дискуссии с инспектором финансового мониторинга? Сто пятьдесят сравнительно честных способов резкого снижения налоговой нагрузки?

Маленький Виталий Сергеевич папиной работой вовсе не интересовался — гонял в футбол и на велосипеде, как положено всем мальчишкам. А если бы заинтересовался, папа немедленно сказал бы сыну, что его бизнес — финансы — не для всех, что это нервная и однообразная работа, и заниматься финансами сейчас, на данном этапе мировой истории, он никому бы не посоветовал; что современный финансист представляет собой не более чем приставку к персональному компьютеру, а современные коммерческие банки — монструозные муравейники, где процветает корпоративная бюрократия, где нет места свободному творческому труду.

Потом папа пошел еще дальше: написал книгу о своей работе и дал сыну почитать.

Сын все понял.

Но прежде чем отцовский банк издох, прекратила существование семья банкира.

Развод состоялся по решительной инициативе жены.

Возможно, у нее «кто-то был». Знаева это не волновало. Он работал с утра до ночи.

Банк вибрировал, но стоял.

Отвлечься от денег, отвернуться от конвейера было немыслимо. В банк он вложил всего себя, а в семью — почти ничего: два ежегодных семейных отпуска, десять дней в мае и две недели в январе.

Его жене потребовалось семь лет, чтобы понять, насколько унизительна ситуация: у нее были деньги, но не было мужчины. Муж появлялся поздним вечером, погруженный глубоко в себя, и его телефон непрерывно звонил, входящие сыпались одно за другим; муж не занимался своей женой и ее не замечал.

Секс у них был примерно раз в десять дней, в хорошие времена — два раза в неделю. Но поскольку муж и жена, как правило, находились в ссоре, — бывали периоды, когда они по три недели не притрагивались друг к другу.

Женщина прекрасного воспитания, она ссорилась тихо, сухо, незаметно для ребенка.

Конечно, бывали и периоды благополучия, мира.

Бывали долгие месяцы, когда жили втроем очень дружно. Вместе по вечерам ходили в парк гонять мяч. Любовь к физической красоте, к телесному совершенству может объединить любую женщину с любым мужчиной; правда, ненадолго. Жена ходила на фитнес и держала себя в идеальной форме. Муж по три часа в неделю мордовал боксерский мешок. Жена готовила идеальные наборы белков и углеводов. Муж благодарно ел. Сын бегал вокруг, размахивая лазерным мечом, и все были счастливы. Но недели и даже месяцы покоя сменялись очередным происшествием на рынке, или запросом из прокуратуры, или скандалом с людьми из-за процентов и долей процента; муж и отец появлялся, только чтобы переночевать; в семье ничего не происходило, ничто никуда не двигалось. Все было неопределенно, все — в будущем: вот-вот, сейчас, еще немного — и отложу ребенку пол-лимона сразу на Сорбонну, на пять лет, а лавку закрою; год или два, а дальше все изменим; жена слушала это несколько лет подряд, возражала безуспешно — и вот ей надоело.

Дальновидная и трезвая девушка, она мужнины деньги не тратила, жила без показной роскоши, модой увлекалась в меру, а все (или почти все) деньги, выдаваемые на роскошь, откладывала. И в год семнадцатилетия купила сыну квартиру. А когда сын перебрался в самостоятельное логово, объявила о разводе.

Сын пережил достаточно легко. Переезд в индивидуальное обиталище даже не стал для него большим событием: он этого ждал. Среди его приятелей многие получили уже, в свои шестнадцать и семнадцать лет, от родителей собственные квартиры.

Что происходило в этих квартирах, какие дикие оргии могла устроить эта пост-индустриальная молодежь, дорвавшаяся до самостоятельности, — отец мог только догадываться, но предполагал, что ничего особенного, максимум — пиво и легкие наркотики. Молодежь была тихая, суховатая и самоуглубленная, и сын его был такой же: все они сидели по домам, играли в игры и музицировали на купленных родителями дорогих мощных компьютерах.

Надо признать, что Камилла, налаживая самостоятельную жизнь сына, употребила весь свой вкус и все понимание истинных ценностей. Квартира была великолепна, она реяла на высоте птичьего полета — просыпаясь, мальчик подходил к окнам и видел справа пойму реки Сетунь, а слева — башни Москва-Сити, торчащие, как золотой зуб во рту Бога.

Не будем забывать: он ведь с момента зачатия пребывал в мире, где мечты сбылись.

Ильдар Абузяров. Концерт для скрипки и ножа в двух частях

  • Ильдар Абузяров. Концерт для скрипки и ножа в двух частях. — М.: Эксмо, 2017. — 480 с.

Стержнем, на который Ильдар Абузяров нанизывает сюжет повести «Концерт для скрипки и ножа», является религиозный дискурс. Две части объединены идеей жертвоприношения. Связывают истории один и тот же главный герой, классическая музыка и обреченная на смерть неземной красоты балерина. 

 

Книга книг
Рассказ в рассказе

Вы порвали с великой традицией рассказывания историй
ради бесцельного странствия по воображаемым
городам, где плоды труда человеческого всегда эфемерны, ибо
волшебство сводит все на нет; чьи обители, похоже, всегда
сулят тайные сокровища, но никогда — нравственное просветление…

В городе есть один квартал. В квартале есть улица. На улице
есть дом. В доме — комната. В комнате — коробочка. В 
коробочке… Кто знает, что находится в коробочке? Никто, зато все
знают, что в конце подобной повести таится некое беспредельное
зло.
Роберт Ирвин «Арабский кошмар»

1

Не знаю, что на меня нашло, но как только я увидел эту книгу на выставочном стенде в библиотеке, сердце мое екнуло. Нет, я не вор и никогда не брал чужого, но эта книга под вроде бы неказистым названием «Природоведение, или суть всех явлений» как-то сразу заворожила меня с ног до кончиков ушей. Внутренности похолодели, а волосы на голове зашевелились в предвкушении чего-то необычного. Может быть, книга привлекла мое подсознание своей глянцевой сверкающей обложкой, отражающей блики ламп дневного освещения, или яркими цветами на каменном панно, — сейчас трудно сказать. Главное, что я не удержался и умыкнул книгу со стенда, так как заметил, что его стеклянная дверца из-за разболтанных петель неплотно примыкает к стенке шкафа, и если просунуть пальцы в эту щель, то вполне можно вытащить «Природоведение».

Но только я так сделал, как тут же подумал: а вдруг в зале есть камеры наблюдения? И покраснел пуще алых маков. Мне было стыдно от одной мысли, что за мной наблюдает всевидящее око. А значит, и охранник, и милиция, и ректорат. А что, если сюжет с моим проступком покажут в передаче «Вечер трудного дня»? Тогда о моей постыдной шалости узнает весь город, в том числе мамины коллеги и наши соседи.

Пытаясь выкрутиться заочно, я сел за одну из парт и сделал вид, что читаю эту книгу, а взял ее лишь потому, что в зале долго не было библиотекаря. На самом деле, меня в ту минуту больше интересовала вовсе не книга, а есть ли в зале камеры наблюдения. Я, будто бы отвлекаясь от чтения, то и дело пристально разглядывал потолок и стены, особенно в углах, но ничего, кроме смутивших меня вначале коробочек с противопожарными детекторами, не обнаружил.

Убедившись, что камеры нет, я облегченно вздохнул, но тут в зале появился библиотекарь. Быстро спрятав книгу под свитер, я решил перейти в другой зал, где бы мне удалось избавиться от формуляра. Я спрятал книгу под одежду еще и потому, что боялся: вдруг в других комнатах все-таки есть камеры наблюдения. Кармашек же с формуляром я хотел вырвать с корнем, боясь, что в нем, как в книжных магазинах, есть магнитный чип, и книга запищит на выходе, давая охранникам знать, что на их глазах совершается преступление.

Думая о возможном публичном позоре и заранее краснея, я прошел сквозь анфиладу из читальных залов, как через анфиладу детекторов-металлоискателей. Я подыскивал зал попросторнее и попустее, чтобы спокойно совершить — и далась мне эта книга! — задуманное. Поблизости никого не должно быть, — рассуждал я, поддерживая рукой живот. То ли я так боялся уронить книгу, то ли чувствовал, что кишка моя тонка и не выдерживает страха перед ответственностью в случае полного фиаско.

Я уже прошел весь этаж, но к сожалению, в это время в залах полно читателей. К тому же, в центральной библиотеке хорошо выстроена работа по выбиванию грантов. В рамках образовательной программы приглашенные преподы читали здесь для всех желающих культурологические лекции. Вот и на этот раз в одном зале блистал пожилой седобородый.

Я знал этого преподавателя по университету. Зал был переполнен, но рядом с дверью стоял один свободный стул, на который я, уже порядком измотанный нервным напряжением, и плюхнулся. Сел, чтобы оценить сложившуюся ситуацию. Еще раз повторяю: я не вор и в библиотеку пришел не для того, чтобы воровать, а чтобы, как нормальный студент, готовиться к важному экзамену по философии культуры, который мог повлиять на мое итоговое положение и на мои шансы при поступлении в аспирантуру. Я ведь хотел хорошо подготовиться к экзамену и спокойно ожидал заказанные книги, но тут, всего скорее, со мной случился первый приступ клептомании. Потому что книг у меня дома навалом. А природоведение вовсе не моя стезя. Я никогда не увлекался энциклопедиями и книжками-почемучками, в которых говорится обо всех вещах подряд, мол, что из чего создано и какой цели служит. Такие книги — вотчина умных лекторов, которые и так докучают своим занудством и в университете, и в библиотеке.
 

2

— В это трудно поверить, но когда-то, — делился профессор с аудиторией алчущих знаний студентов и не только, — я был таким же молодым, как и вы. Это сейчас я старый и даже уже не преподаю в ВУЗе, потому что такие древние дряхлые динозавры так долго не живут. Но когда-то я был таким же молодым, как и вы, и даже нравился девочкам.

После этой реплики лектора в зале раздались смешки. А я подумал, что дядечка весьма забавный, и решил дослушать его историю до конца, а потом вместе с толпой выскользнуть из библиотеки незамеченным.

— И вот, — продолжил старик, — у одной девочки, которой я очень нравился, была книга о природе всех вещей. Книга очень ценная, потому что, какую тему ни возьми, для конспекта или контрольной, например, то почти все в этой книге можно было найти.

Не знаю, откуда она у той девчонки была, но, в общем, была. А я попросил у нее эту книгу, чтобы списать оттуда что-то для контрольной. И вот, эта девчушка, с замиранием сердца глядя мне в глаза, согласилась дать книжку на время. Но поскольку я был разгильдяем и оболтусом, то вовремя задание не выполнил. А без контрольной нет допуска к сессии, как вы знаете.

И тут этой девочке самой понадобилась книга по природоведению. То есть, сначала она, может быть, просто хотела встретиться, а книгу использовала, как повод. Но потом ей книга и в самом деле понадобилась. К тому же, она поняла, что книга мне гораздо интересней, чем она сама, и впала в истерику.

Она звонила, умоляла, увещевала, требовала. Но я был непреклонен. Сначала меня раздражали ее постоянные звонки и упреки, но потом такой формат общения даже начал нравиться и заводить. Мне доставляло удовольствие грубо отвечать ей и водить ее за нос. Нравилось, что я на нее так действую, и что она в моих руках словно безвольная, по моему желанию заводящаяся с пол оборота игрушка. Мне нравилась власть над ней. Я не брал трубку, резко отвечал на ее просьбы. Договаривался о встрече, чтобы передать книгу, но потом находил какой-то ничтожный предлог, чтобы не прийти.

У окружающих, да и у меня самого складывалось такое впечатление, что меня подменили, что в меня вселился некий бес, и что я не могу расстаться с этой книгой.

Девочка совсем извелась. Дошло до того, что она стала угрожать мне своими родственниками и своими связями. Но меня ее угрозы лишь забавляли. И я глумился так над ней вплоть до самого экзамена, на который явился с книгой. Кажется, я опять договорился с той девчонкой, что отдам ей книгу. Но на самом деле я не собирался ее отдавать. Просто мне нравилось носить книгу с собой и читать о всякой всячине в транспорте. В общем, я привязался к книге и не хотел с ней расставаться надолго.

И вот с книгой о тайной сущности всех вещей и явлений я явился на экзамен. Я вытащил билет и вдруг понял, что ответ на него я читал в маршрутке полчаса назад. Читал совершенно случайно. И все запомнил. Довольный таким совпадением и свалившейся на меня удачей, я даже не стал готовиться, а попросился отвечать сразу.

— А, это вы, — сказал профессор, взяв мою зачетку, — тот самый молодой человек, который изводит мою дорогую племянницу!

От его пристального взгляда сквозь толстые линзы я аж поперхнулся.

— Не то что бы извожу, почти и не мучаю… — пытался выкрутиться я.

— Да вы просто издеваетесь над всеми нами, — возмутился профессор, — как вы вообще посмели являться ко мне на экзамен? Неужели нельзя было поступить по-человечески и отсканировать книгу, в которой вы так нуждаетесь, а оригинал вернуть.

— Но с моими доходами отсканировать не так просто, стипендия совсем маленькая, — продолжал выкручиваться я.

— И тогда вы решили присвоить чужое, да?

— Нет, что вы, просто у меня не получалось со временем…

— А хотите, я вам расскажу одну поучительную историю? — предложил вдруг профессор.

И не принимая во внимание мою реакцию, вот что он мне рассказал.
 

3

— Давным-давно, — начал профессор с молчаливого согласия аудитории на том экзамене, — я был таким же молодым и жадным до знаний, как и вы. Это сейчас я старый и опытный. Когда-то я защитил докторскую диссертацию и теперь возглавляю кафедру в нашем солидном университете. Но давным-давно я был таким же молодым, ничего не умеющим и ничего не смыслящим в жизни студентом, и мне тогда нравилась одна девочка.

Но, будучи робким и стеснительным, я не знал, как к ней подгрести. Однажды в институте, где я учился на первом курсе, нам дали задание написать контрольную на одну сложную тему. И порекомендовали источник — редкую книгу, которая находилась в хранилище университетской библиотеки, так как была в единственном экземпляре.

Понятное дело, после лекций весь курс бросился в библиотеку. Но не тут-то было. На книгу «О природе всех вещей и явлений» очередь по записи растянулась не на один месяц вперед. Несколько групп уже записано. Видимо, не только нашему курсу и не только наш профессор дал задание по этой книге.

Девушка, в которую я втюрился по уши, была отличницей и всегда сдавала все контрольные в срок, она шла на красный диплом. В ее интеллигентной семье все были отличниками учебы и медалистами из поколения в поколение. Но тут такое дело, и девушка, понятно, была в панике.

А я, не будь дураком, пошел в библиотеку как-то в конце рабочего дня и увидел, что, поскольку книгу берут с утра и каждый день, библиотекарь не убирает ее далеко, а, вложив формуляр, кладет тут же к себе в ящик под стойку.

И тогда мне в голову пришла дерзкая и кощунственная мысль: украсть эту книгу. Целый день просидев в библиотеке и выведав, когда кто приходит и уходит, на следующий день я явился в читальный зал ни свет ни заря. И пока другие библиотекари опаздывали, одна женщина выносила и выносила кипы книг, чтобы расставить их на стендах, оставляя стойку без присмотра. Улучив момент, я стащил ту книжку по природоведению. Спрятал ее в штаны и, сделав вид, что у меня болит живот, слинял из библиотеки.

Довольно сильно напуганный, но гордый своим подвигом, я в этот же вечер позвонил той девушке и сказал, что, поскольку моя родственница работает в центральной библиотеке, она может забирать книгу на ночь. И если девушка хочет, мы можем позаниматься сегодня вечером у меня дома, пока родителей не будет.

— Он-то, наивный, — тут старик-лектор ухмыльнулся так горько, словно речь шла о его личном опыте, — надеялся таким способом остаться с девушкой наедине и сблизиться с ней духовно. И девушка вроде согласилась, но когда она пришла к нему, то все его попытки ухаживания были на корню пресечены.

Несчастный понял, что девушка не питает к нему никаких симпатий, на что будущий профессор тайно надеялся, и у него с ней ничего не может получиться. Расстроенный и оскорбленный до глубины души, он отвернулся к окну. Но тут девушка погладила его по голове и сказала, что, правда, не может так поступить сразу, но что талантливый юноша ей очень и очень даже нравится. Она попросила книгу хотя бы на одну ночь, потому что она не может остаться у него. Она не так воспитана, и вообще, у ее недоверчивых родителей очень строгие взгляды.

Чересчур юный и потому неопытный вундеркинд, растроганный мольбой девушки, отпустил ее с книгой. Но предварительно взял обещание, что она будет очень аккуратна и завтра утром книгу вернет. И кто знает, может быть, в этот момент он совершил роковую ошибку, а может, наоборот, ему благоволила судьба, его действиями руководила рука Бога, которую некоторые называют наитием…

Герман Садулаев. Иван Ауслендер 

  • Герман Садулаев. Иван Ауслендер. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 416 с.

«Иван Ауслендер», новый роман Германа Садулаева, талантливого постмодерниста, финалиста премий «Русский Букер», «Национальный бестселлер», «Большая книга», — это полный сарказма и неожиданного тонкого лиризма интеллектуальный палп-фикшн о 2010-х годах, русской интеллигенции и поиске себя. Средних лет университетский преподаватель поневоле оказывается втянутым в политику: митинги, белые ленты, «честные» выборы… На смену мнимому чувству свободы вскоре приходит разочарование, и он, подобно известным литературным героям, пускается в путешествие по России и Европе, которое может стать последним…
 

Лист IV
Женщины

Иван позвонил супруге и отправился искать машину. Жена грелась в автомобиле. Она сказала: «Я послушала твою речь и ушла, холодно». Автомобиль был припаркован на тротуаре. Когда тронулись, то чуть не столкнулись с пожилой дамой нервного облика, которая отреагировала яростно. Она заставила супругу опустить стекло и словно гранаты закинула в салон слова, полные гнева и горечи:

— Понаставили своих «мерседесов», нормальному человеку не пройти! Это тротуар, он для пешеходов, что вам, дорог мало? Глаза разуй, сучка!

Ауслендеры не стали ничего отвечать на оскорбления, машина медленно сползла с тротуара на проезжую часть и двинулась, встраиваясь в поток. Иван Борисович оглянулся на бедно одетую женщину с лицом, искореженным обидой на весь свет и отпечатком жизненной неудачи, и подумал о том, что ведь и ради нее, ради ее счастья и благополучия он сам только что мерз на митинге и даже выступал перед народом. Но ничего, когда-нибудь она поймет! Или не поймет… Посвящая себя служению людям, не стоит ожидать благодарности.

Супруга молчала. Иван посмотрел на нее сбоку, с пассажирского кресла, и подумал: какая же она у меня хорошая, ладная!..

Иван Борисович супругу любил и уважал. Ее звали Виктория.

Напрасно вы подумали, что в отношении женского пола Иван Борисович был пентюх и байбак. В молодости у него было несколько романов. Со своей будущей женой Ауслендер познакомился в университете. Она была на несколько лет младше, Иван Борисович помогал ей писать курсовые. Сначала они просто встречались, потом стали жить вместе, а когда Ауслендер закончил аспирантуру, оформили законный брак.

Своего жилья у Ауслендера не было. А родители Виктории выделили молодым однокомнатную квартиру. Так оказалось, что Иван Борисович стал жить у жены. Это его угнетало. В «Ману-самхите», своде законов и нравственных установлений средневековой Индии, недвусмысленно утверждалось, что зять ни в коем случае не должен жить в доме супруги или с ее родителями. Должно было быть наоборот. Но наоборот не получилось. Иван подергался и затих. Виктория никогда не пользовалась зависимым положением мужа и не упрекала его. Но и авторитета мужа не принимала. Просто у нее самой были сильный характер и ярко выраженные качества лидера.

Время от времени Иван Борисович устраивал локальные бунты. Он кричал, бил домашнюю утварь и ломал мебель. Никаких по-настоящему серьезных причин для скандалов не было, он всего лишь хотел утвердить себя в качестве главы семьи. По своей натуре Ауслендер был уступчивым и неагрессивным, как жвачное животное. Но агрессия вегетарианского скота страшнее агрессии хищника: взбесившийся бык страшнее тигра именно потому, что он не хищник, агрессия не является для него привычным инструментом выживания в окружающей среде и он совершенно не приучен управлять гневом и ограничивать насилие необходимостью. Производимые психующим Иваном разрушения были непредсказуемы и бессмысленны. Но никакого эффекта борьба не имела. Ответом Виктории была встречная агрессия, выверенная с учетом осознания своих физических возможностей и переходящая в затяжную горестную истерику. Виктория стонала, выла и причитала несколько часов так, словно у нее в один день погибли все близкие люди. Иван думал: вряд ли она станет сильнее убиваться, если я, например, умру; просто потому, что сильнее убиваться для человека невозможно. Вскоре Иван чувствовал себя пристыженным и виноватым. Бунт захлебывался. Иван возвращался в смиренное состояние, пытался восстановить разрушенное (получалось плохо, руки росли из одного известного места), приходил мириться и встречал молчание и презрение. Бывало, что супруги не разговаривали по две недели.

Ауслендер супруге не изменял. Студентки — да, на студенток преподаватель заглядывался. Но никогда ничего такого не имел в виду. Даже не решался помыслить. И соблазна не было, потому что со стороны студенток Иван Борисович интереса не ощущал. Другое дело Асланян. Рюрик Иосифович был окружен ароматом соблазна и флирта; все приступы профессор решительно отбивал, но из-за своей беспристрастности и недоступности становился еще более желанным. У Асланяна было две бывших жены: одна в Америке, другая во Франции (стервы, говорил про них Рюрик Иосифович). И подруга у него была, лет на пятнадцать младше, умная и привлекательная. Так что студенткам ничего не светило. Хотя атмосфера вокруг Асланяна была предельно наэлектризована. Ничего такого не вихрилось вокруг Ауслендера.

Может, объективно было бы и лучше, если бы Иван иногда вступал в связь за пределами строго очерченного брачного круга. Имел бы интрижки на стороне. Может, это его бы взбодрило. И освежило супружескую любовь. И предотвратило бы очередной бессмысленный бунт, канализировав маскулинную энергию в иное, недеструктивное русло. Любимый беллетрист Ауслендера, француз Уэльбек, прямо предписывал свободный секс во всех ситуациях социального и экзистенциального тупика. Впрочем, следование рецепту Уэльбека не делало счастливым ни его самого, ни даже героев выдуманных им романов. Асланян Уэльбека прямо ненавидел, а Ауслендер любил, но применять не решался.

За все время супружества у Ивана Борисовича была, можно сказать, только одна запретная страсть. К собственному зубному врачу. Ее звали Лилия Григорьевна, а фамилия у нее была — Асланян, но Рюрику Иосифовичу она никем не приходилась, просто однофамилица; к тому же, скорее всего, это была фамилия по мужу, а не ее собственная.

Во всей художественной литературе, прочитанной Ауслендером, ему встретилось и вспомнилось только одно описание влечения к стоматологу. И то было, пожалуй, слишком тонким и высоким. Иван Борисович не мог привычно соотнести свое чувство с литературным аналогом: его переживания были более плотскими. И как иначе? О, стоматологини! Стюардессы, официантки, женщины-полицейские и даже медицинские сестры (инцест?) — все не то, не то. Слишком просто, затасканно, прозаично. Но вот зубной врач. Она стоит над тобой в своем зеленом или белом халате, половину ее лица закрывает марлевая повязка, рядом с ней — блестящие металлические инструменты: сейчас она сделает тебе больно (будет немного больно, честно предупреждает она, и пациента заливают страх и истома), но только для того, чтобы избавить тебя от другой боли, мучительной, бесплодной и долгой. Ты в ее власти, в ее руках, а ее руки — в тебе, во рту, она проникает к нерву. Мы можем быть близко, но не ближе, чем кожа? Но ведь можно быть и ближе, если она — стоматолог, а ты — пациент. Ауслендер был чувствительным пациентом и в уме своем поклонялся Лилии Григорьевне как божеству. У нее были красивые глаза, которые она часто прищуривала, видимо, улыбаясь под марлевой повязкой. Без повязки Иван редко видел свою богиню. Благодаря нечаянной страсти Ауслендер вылечил все свои зубы, больные с самого детства.

Никакой вещественной реализации страсть Ауслендера не подразумевала. Не было и речи о том, чтобы предложить врачу встретиться и поужинать, например. Иван не представлял себе Лилию Григорьевну в ином антураже, нежели зубоврачебный кабинет. Возможно, в обычной обстановке она бы его нисколько не взволновала. Если что и было у Ауслендера с врачом, так это только сны (сны Ауслендера), странные и томительные, сюжеты которых он забывал почти сразу после пробуждения.

И лишь с одним человеком Иван Борисович поделился размышлениями о своем греховном и сладком влечении — с Асланяном (заодно спросив, не родственница ли ему зубной врач из частной клиники на Гороховой улице, — нет, просто однофамилица).

— Да, брат, — сочувственно отреагировал старший товарищ, — такое случается. Интеллигенция вообще склонна к латентному мазохизму. И не только в сексе, но и в политике, например.

Саша Филипенко. Красный Крест

  • Саша Филипенко. Красный Крест. — М.: Время, 2017. — 224 с.

Свой читатель появился у Саши Филипенко сразу — после успеха «Бывшего сына» и двух следующих романов. «Травля», еще до выхода книгой опубликованная «Знаменем», по данным электронного портала «Журнальный зал», стала в 2016 году самым популярным текстом всех российских «толстых» литературных журналов. Значит, свой читатель понимает, чего ему ожидать и от «Красного Креста». Он не обманется: есть в романе и шокирующая, на грани правдоподобия, история молодого героя; и сжатый, как пружина, сюжет; и кинематографический стык времен; и парадоксальная развязка. Но есть и новость: всю эту фирменную Сашину «беллетристику» напрочь перешибает добытый им и введенный в роман документальный ряд — история контактов Наркомата иностранных дел СССР и Международного Красного Креста в годы войны.

Саша Филипенко — мастер создавать настроение ассоциативным монтажом. Представляя читателю «Красный Крест», воспользуемся его приемом, процитируем Иосифа Бродского: «От любви бывают дети. / Ты теперь один на свете. / Помнишь песню, что, бывало, / я в потемках напевала? / Это — кошка, это — мышка. / Это — лагерь, это — вышка. / Это — время тихой сапой / убивает маму с папой».

 

 

+

«Восьмерка» опустела летом. Заключенная Павкова лежала на нарах, смотрела на собственную фамилию, выцарапанную гвоздем, и шептала стихотворение Иванова:

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.

Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.

Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,

Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

Спустя год объявили о подготовке еще одной амнистии. На этот раз выпускали заключенных, отбывших две трети срока. Татьяне Алексеевне вновь не повезло — из пятнадцати лет она просидела всего девять. Если в 53-м она чуть было не повторила опыт тюремной больницы, то теперь приняла отказ как нечто само собой разумеющееся.

— Гераклит говорил, что жизнь есть смерть, однако мне теперь кажется, что прав не Гераклит, но Пруст: жизнь есть усилие во времени — мы постоянно пытались выжить.

Сидя в кабинете, отложив в сторону документы, она смотрела в окно, за которым ничего не было.

— Я слушала Шостаковича, которого в тот день почемуто не запрещали, и думала о том, что никогда не окажусь на воле. Глядя на немецкий радиоприемник (после 46-го года мы получили большое количество вещей из фашистских конц лагерей, включая посуду), я пыталась представить себе собственную дочь. Последний раз я видела ее в июле 1945-го. Девять лет назад. Прошло девять лет… Ася родилась в 38-м… На дворе стоял 54-й… Моей дочери исполнилось шестнадцать… Какой у нее вес? Как она разговаривает? Какие у нее увлечения? Что она любит, а что нет? Озлоблена ли она на этот мир или нет? Какого она роста? Как говорит? На кого она больше похожа — на меня или на Лешку? Забыла ли она английский? Лешка, знать бы теперь, где ты… Нашей дочери сегодня шестнадцать…

Татьяну Алексеевну Павкову выпустили в 55-м. Как будто ничего и не было. Амнистию объявили, но судимость не погасили. «Прощай, Павкова, не поминай лихом!»

— Меня вышвырнули на свободу, но возвращаться в Москву запретили. Я могла бы нарушить запрет и поехать несмотря ни на что, но за эти годы не накопила даже на билет — работу в канцелярии в стаж не зачли (я ведь работала там неофициально). У меня не было денег, не было крыши над головой. Вот один из самых страшных дней в моей жизни. Я провела десять лет в ожидании освобождения, а оказавшись на свободе, вернулась в лагерь по собственной воле. После нескольких часов за забором я пришла к Подушкину и попросила дать мне работу. Следующим же утром я вновь села за свой рабочий стол. Теперь свободная. Эксперимент товарища Сталина удался — тюрьмой для человека становилось не сооружение пенитенциарной системы, но его собственная судьба.

Меня выпустили на свободу, но я возвратила себя в лагерь. На что же ты еще жалуешься, Павкова? Видишь, а ты говорила, что у нас плохо! Мы тебя не приглашали обратно, но ты пришла! Хочешь у нас работать? Ну, не знаем… Нам нужно подумать… Ладно, ладно, мы же уже столько лет друзья! Ты посмотри, как гуманен Советский Союз! Ты перевоспиталась, и теперь мы дадим тебе и зарплату, и комнату в общежитии! Радуйся, Павкова, восхваляй и оплакивай вождя.

Я все еще не могла вернуться «домой», но наконец получила возможность писать письма. Первым делом я взяла отгул и, одолжив у коллег денег на дорогу, съездила в свердловский адресный стол. Там я составила три запроса: на мужа, дочь и Лешиных родителей.

«Как скоро мне ответят?»

«Никто не знает», — спокойно произнесла безликая женщина.

Я понимала, что не стоит ограничиваться лишь адресным столом. Письма пошли в МИД, МВД и КГБ. Я писала в суды с требованием снять с меня судимость и разрешить вернуться в Москву, я писала во все известные мне детские дома. Едва ли не каждый день я составляла новый запрос. Если раньше я мечтала о дне освобождения, то теперь с нетерпением ждала казенного письма со словом «реабилитирована». Мне хотелось отправиться в путешествие, правда я до сих пор не знала куда. Кого я найду первым: Алексея или Асю? Где он? Где она? Если Леша получил пятнадцать лет — значит, ему осталось еще пять, если двадцать пять — еще десять. «Но теперь это ничего, теперь это ерунда. Пережили войну — переживем и это!»

Они реабилитировали меня в 57-м. Советская власть не извинилась, но поставила меня перед фактом. Вы спрашивали? Мы отвечаем: да, бывали перегибы на местах. На ваш счет мы, быть может, и погорячились. Хотите в Москву? Ну, возвращайтесь в свою Москву.

В столицу я не вернулась, но отправилась в Минск. Кроме могилы отца, в Москве у меня больше ничего не было. В Минске нашлась мама Леши. Приехав сюда, я узнала, что она потеряла мужа, которого пьяный немецкий офицер на спор забил бутылкой. О судьбе сына свекровь по-прежнему ничего не знала. Я осталась жить здесь, в этой квартире. Свекровь предлагала мне устроиться переводчицей в Академию наук БССР, но я попросилась на почту.

— Зачем? — теперь уже не скрывая, что слушает, спрашивает дядя Гриша.

— У меня был план…

Что я умела? Работать с документами. Чем меня могла напугать советская власть? Ничем. Так я начала копаться в чужих письмах. Меня не интересовали интриги или семейные скандалы, но я искала лишь тех, чьи дети оказались в детских домах. Я хотела оптимизировать поиски. Здесь нужно понимать, что напрямую никто об этом не говорил — советские граждане давным-давно овладели искусством метафоры, но намеки в письмах были. К тому же, вскрывая чужую переписку, я могла отслеживать официальные запросы. В конце концов, я смогла найти несколько десятков матерей, которые, как и я, искали своих детей.

Разбросав по почтовым ящикам конверты, вручив телеграммы, я отправлялась по адресам, которые интересовали только меня. Без прелюдий и увертюр, с порога, да-да, в те самые советские времена, я объявляла для чего пришла.

«Я знаю, что вы сидели…»

«Что?»

«Я тоже. Ваша дочь была в детском доме?»

«Да».

«Можно я пройду?»

Не бесполезная, но настоящая перепись населения. История отсидевшей страны. Татьяна Алексеевна проходила в кухню и объясняла, что по-прежнему ничего не знает о собственной дочери.

«Я даже не знаю, жива ли она…»

Одни приглашали ее сесть и рассказывали все, что знают, другие молча указывали на дверь. Одни больше не боялись, другие были уверены, что их вновь проверяют. Государство страшных секретов. Союз Советских Социалистических Республик, которые, в действительности, объединяли лишь страшные тайны. Ужас молчания, мемориальное общество тишины.

«Ни приходите сюда!»

«Погодите, я еще кое-что вам расскажу…»

Незаживающая рана, которую каждый лечил по-своему. Вот тебе подорожник, Тата, вот антибиотик, вот пощечина. Забудь об этом! Знай! Не вороши!

— Я помню, как однажды, выйдя во двор, засмотрелась на какую-то новостройку. В этот момент за почтовую сумку меня дернула молодая девушка:

«Я знаю, зачем вы приходили».

«Конечно, знаете — я ведь почтальон!»

«Не говорите глупости — вы пришли, чтобы узнать, как мы жили. Думаете, вы первая?»

«А разве нет?»

«Конечно нет, к нам приходили и другие».

«Почтальоны?»

«Мамы…»

Государство не считало нужным сообщать о судьбах родственников. «Откуда мы знаем, нужно вам это или нет? Ну если нужно, так чего вы тянете — составьте запрос, только вот, если честно, к чему ворошить прошлое? Ну кому от этого станет легче? Что вы тут сопли размазываете, как какой-то Красный Крест?»

Отсидевшие граждане делились, чем могли. Татьяна Алексеевна брала с собой портреты дочери.

— Да, теперь я сделала их около сотни. Я, конечно, могла ошибаться, но почему-то считала, что Аська должна выглядеть примерно так.

Ася в десять, Ася в пятнадцать лет.

Если только представлялась такая возможность, Татьяна Алексеевна показывала рисунки молодым людям, которые могли оказаться в одном детском доме с ее дочерью.

«Нет, такой у нас не было».

«Ясно, если можно, расскажите, пожалуйста, как вы жили?»

«При первом директоре жили хорошо, когда и его репрессировали — стало хуже».

— Я узнавала, что, как и нас, взрослых осужденных, детей этапировали в детские дома под конвоем, с охранниками и овчарками. Детям полагались пайки и, конечно же, работа. Пять раз в неделю с маленькими тяпками пятилетки выходили в огород полоть грядки. Любая, даже самая маленькая сила должна была поддерживать строительство великой страны.

Я узнавала, что дети поедали пойманных крыс и с первых дней в лагере учились стучать друг на друга, что воспитатели были добрыми и злыми, честными и сумасшедшими. Чужие дети рассказывали мне, что одни сироты демонстративно отказывались от своих родителей, а другие тихо, уткнув шись в подушку, обещали мстить за отцов и матерей всю жизнь.

Так начались мои путешествия по Советскому Союзу. В поисках дочери я отправлялась в Пермь и Казахстан, в Красноярск и Свердловск. Один за другим я объезжала детские дома, в которых могла быть моя дочь, но по-прежнему не находила Асю.

«Нет, такой у нас не было…»

Однажды я познакомилась с Ядвигой. Ее мужа, белорусского театрального режиссера, расстреляли в 37-м, сына арестовали в 39-м. Этих людей советская власть уничтожила только за то, что, живя здесь, в Беларуси, они разговаривали на родном языке. Национальный вопрос. Здесь есть только один великий народ. Ядвига знала о судьбе мужа, но не могла найти место захоронения сына. Мы продолжали наши поиски вместе.

Я помню, как мы сидели в этой квартире в апреле 1961 года. Человек только что вернулся из космоса. Юрий Гагарин заявил, что никакого бога там не видал, и, услышав эти его слова, Ядвига съязвила: «Не обязательно было лететь для этого в космос — мог бы просто отправиться в любой лагерь». К этому дню мы уже знали, что ее сын был расстрелян при попытке к бегству.

«Мы опять проиграли, — сказала Ядвига. — Теперь они всегда будут прикрываться этой победой и говорить, что все было не зря…»

«Что не зря?» 

«Все не зря. Расстрел царской семьи, белые офицеры, которых, загнав на баржи, тысячами топили живьем, антоновское восстание, сожженные деревни, уничтоженные поэты, голодомор, лагеря — теперь они всегда будут говорить, что все это было не зря».

«Можно подумать, иначе мы бы не смогли полететь в космос».

«К сожалению, большинство всегда будет думать именно так».