Джон Гришэм. Юрист

Кайл проснулся на несколько часов позже, чем ему бы хотелось. Так и плыл бы по волнам сна в прекрасное забытье. Пробуждение в душной и темной комнате дезориентировало, он никак не мог сообразить, где находится и что привело его сюда. Головная боль по-прежнему давала о себе знать, во рту пересохло. Минуты через три сознание вновь оказалось в плену ночного кошмара; Кайл почувствовал непреодолимое желание вырваться на свободу и бежать. Потом из далекого далека можно будет оглянуться на мотель и убедить себя в том, что никакой встречи с детективом Райтом в помине не было. Макэвою требовался глоток свежего воздуха и человек, кому он мог бы без опаски излить душу.

Выйдя из номера, он прокрался по коридору к лестнице. Внизу, в вестибюле, трое коммивояжеров пили кофе, громко обсуждая свои дела и торопясь начать новый трудовой день. Солнце уже поднялось, снегопад прекратился. На улице Кайл с острым наслаждением жадно вдохнул морозный воздух, как если бы только что вырвался из удушающей хватки коварного противника. Неуверенной походкой он дошел до джипа, повернул ключ зажигания и включил печку. Покрывавший ветровое стекло тонкий слой снега начал медленно таять.

Ощущение шока постепенно ослабевало, однако действительность пугала больше, чем воспоминания о минувшей ночи.

Кайл достал из кармана сотовый телефон, просмотрел список полученных сообщений. Шесть раз звонила его девушка, три — сосед по комнате в общежитии. Оба наверняка беспокоились. В 9.00 у него была лекция, после которой предстояло разобрать гору бумаг в редакции юридического журнала. Но сейчас Кайл не мог заставить себя думать ни о подружке, ни об однокурсниках, ни о работе.

Выехав с автостоянки у «Холидей инн», он направил джип на восток, по федеральной автостраде номер 1. Вскоре Нью-Хейвен оказался позади. Не имея возможности обогнать огромную снегоуборочную машину, Макэвой был вынужден сбросить скорость до тридцати миль в час. За ним тут же выстроилась длинная вереница легковых автомобилей. В голову пришла мысль о преследователях. Кайл начал нервно поглядывать в зеркало заднего обзора.

В крошечном городке Гилфорд он остановился возле небольшого магазина, чтобы купить упаковку тайленола. Запив две таблетки глотком кока-колы, Кайл уже намеревался повернуть назад, в Нью-Хейвен, как вдруг на противоположной стороне улицы заметил маленькое кафе. В последний раз он что-то ел в середине предыдущего дня, и сейчас ощутил, что ужасно голоден. Ноздри жадно ловили плывущий в воздухе аромат жареного бекона.

Зальчик кафе был битком набит местными жителями. Кайл не без труда отыскал свободное место у стойки, заказал яичницу с беконом, тосты, чашку кофе и высокий стакан свежевыжатого апельсинового сока. Сидевшие вокруг люди делились последними городскими сплетнями, то и дело разражаясь взрывами смеха. Когда тайленол окончательно победил головную боль, Кайл попробовал спланировать начавшийся день. Скорее всего, подруга захочет услышать его объяснения: двенадцать часов никаких вестей, ночь проведена Бог знает где — для столь дисциплинированного человека, каким Кайла считали окружающие, все это было на редкость странно. Но сказать правду он не сможет, это ясно. Нет-нет, правда теперь осталась в прошлом. Жизнь в настоящем и ближайшем будущем представлялась ему бесконечным потоком унизительной лжи, обманов, воровства, шпионства и еще большей лжи.

Выпускница Калифорнийского университета, Оливия была студенткой первого курса юридической школы в Йеле. Способная, полная амбиций, она ничуть не торопилась выйти замуж. Они с Кайлом встречались уже пятый месяц, однако ровные приятельские отношения не несли в себе и намека на нечто более романтическое. Но и при этом Кайлу вовсе не хотелось сочинять сколь-нибудь убедительную историю о ночи, которая была у него украдена самым беззастенчивым образом.

Внезапно он почувствовал, что в спину ему уперлось чье-то плечо. На стойку легла рука с зажатой в пальцах визитной карточкой. Повернув голову вправо, Кайл увидел лицо специального агента ФБР Джинарда — сейчас тот был одет в джинсы и спортивную куртку из верблюжьей шерсти.

— Мистер Райт намерен встретиться с тобой в три часа дня, после лекций, в том же номере.

Джинард исчез еще до того, как Кайл успел осознать услышанное. Он поднес карточку к глазам. Она оказалась абсолютно пустой, если не считать рукописной строчки на обороте: «15.00, сегодня, номер 225 в „Холидей инн“». Забыв об остывающей еде, Кайл с рассеянным видом долго изучал угловатый почерк.

В голове вертелся вопрос: «И это — мое будущее? Вечная слежка, тени за спиной, засады в подворотнях?»

У входа в кафе начинала скапливаться очередь. Симпатичная официантка пухлой ладошкой пришлепнула перед Кайлом счет и улыбнулась, как бы предупреждая: пора уходить, другие тоже хотят позавтракать. Поднявшись, он прошел к кассе, расплатился и направился на улицу. Проверять, нет ли рядом преследователей, казалось ему унизительным. Макэвой достал сотовый и позвонил Оливии.

— У тебя все в порядке? — первым делом спросила она.

— Да, в полном.

— Детали не нужны, скажи только, что ты цел и невредим.

— Я цел, невредим и прошу прощения.

— Это лишнее.

— Извини. Я должен был позвонить.

— Ничего не хочу знать.

— Хочешь, хочешь. Извинения приняты?

— Не знаю.

— Уже лучше. Я боялся, что ты рассердишься.

— Тогда не заводи меня.

— Как насчет ленча вместе?

— Нет.

— Почему?

— У меня дела.

— Но поесть-то все равно надо.

— Где ты?

— В Гилфорде.

— Это где?

— К востоку от Нью-Хейвена, почти рядом, завтракаю в уютной забегаловке. Прихватить что-нибудь для тебя?

— Обойдусь.

— Встретимся в полдень в «Гриле». Пожалуйста.

— Я подумаю.

Кайл сел за руль и погнал джип в Нью-Хейвен. Каждые полмили он подавлял желание бросить взгляд в зеркальце заднего вида. Тихо войдя в квартиру, тут же направился в душ. Митч — они снимали жилье на двоих — еще сладко спал, разбудить его не смогло бы и землетрясение. Когда приятель вышел, наконец, из своей спальни, Кайл уже сидел в кухоньке и, просматривая утреннюю газету, пил кофе. Митча тоже интересовало, где он провел ночь, однако от подробного ответа Кайлу удалось уйти, отделавшись прозрачными намеками на то, что Оливия — далеко не единственная в городе девушка. Удовлетворенный, приятель вернулся в постель.

Обязательство быть верными друг другу оба возложили на себя едва ли не в день знакомства. Как только Оливия поняла, что Кайл не нарушил клятву, сердце ее немного оттаяло. История, которую Макэвой вынашивал в голове не менее двух часов, звучала так: ему не дает покоя решение заняться помощью обездоленным — вместо серьезной работы в преуспевающей фирме. Поскольку связывать всю свою жизнь с Пидмонтским юридическим центром он не собирается, то вряд ли именно там необходимо было начинать. Рано или поздно придется перебираться в Нью-Йорк, но тогда какой смысл это откладывать? Ну, и так далее. Предыдущим вечером, после баскетбольного матча, он решил, что наступило время сделать окончательный выбор. Он отключил сотовый, сел в машину и отправился куда глаза глядят. Неизвестно почему, маршрут пролег по автостраде номер 1 — через Нью-Лондон в Род-Айленд. В пути Кайл утратил всякое представление о времени. Где-то после полуночи начался снегопад, и заночевать пришлось в дешевом мотеле на обочине трассы.

В результате он передумал. По окончании школы он примет предложение фирмы «Скалли энд Першинг» и отправится в Нью-Йорк.

Рассказ об этом прозвучал за обедом. Они с Оливией сидели в «Гриле» и поедали сандвичи. Она была настроена скептически, но не перебивала. Сама по себе ночная поездка не вызвала у нее никаких вопросов, однако внезапная перемена планов вызывала удивление.

— Ты, должно быть, шутишь! — покачав головой, протянула Оливия, когда исповедь закончилась.

— Мне не до шуток. — Кайл ушел в глухую оборону — он знал, что разговор выйдет непростым.

— Как же так, мистер Pro bono*?

— Согласен, согласен, я чувствую себя предателем.

— Ты и есть предатель. Продался, подобно большинству однокурсников.

— Тише, пожалуйста, не так громко. — Кайл оглянулся по сторонам. — Давай не будем устраивать сцен.

Оливия понизила голос, но продолжала возмущаться.

— Ты же все время говорил о другом, Кайл. Мы приходим в школу, полные высоких идей о добре, помощи людям, борьбе за справедливость, а к концу учебы у нас перехватывает дыхание. Деньги тянут как магнит. Мы становимся корпоративными проститутками. Это ведь твои слова, разве нет, Кайл?

— Да, пожалуй.

— Не могу поверить.

Едва надкушенные сандвичи так и лежали на тарелках.

— У каждого из нас есть по меньшей мере тридцать лет, чтобы делать деньги. Почему два-три года не отдать тем, кто действительно нуждается в нашей помощи?

Кайл чувствовал себя полным ничтожеством.

— Не спорю, не спорю, — бормотал он. — Но время тоже очень важно. Боюсь, в «Скалли энд Першинг» не захотят ждать.

Очередная ложь. Да какая разница, если уж пошел по этой дорожке — иди, не сворачивай. Пусть будет обманом больше…

— О, прекрати! Ты с легкостью получишь работу в любой юридической фирме страны — прямо сейчас или через пять лет после выпуска.

— Не уверен, не уверен. Рынок предложений сокращается. Некоторые солидные фирмы уже пугают сокращениями штатов.

Оливия резко отодвинула тарелку, скрестила на груди руки и покачала головой.

— Я не могу в это поверить.

Кайл и сам себе не верил, однако теперь должен был изобразить человека, который самым тщательным образом взвешивает каждый довод и принимает только безошибочные решения. Другими словами, сейчас он был просто обязан доказать ей свою правоту. Оливия первая, кого ему необходимо «обработать». За ней последуют друзья, потом — любимые преподаватели. Освоившись в новой роли, потренировавшись, отшлифовав детали, он наберется мужества и поедет к отцу. Тот встанет на дыбы, выбор Кайла приведет его в ярость. Никогда Джон Макэвой не одобрит решение сына связать профессиональную карьеру с могущественной фирмой в Нью-Йорке.

Попытки убедить Оливию были заведомо обречены на провал. С четверть часа молодые люди обменивались колкостями, а когда у обоих пропал всякий аппетит, они встали из-за столика и двинулись каждый в свою сторону. Без прощального поцелуя, без намека на объятья, без обещания созвониться потом. Проведя примерно час в редакции журнала, Кайл с тяжелым сердцем отправился в «Холидей инн».


* Pro bono — ради блага общества (от лат. pro bono publico) — деятельность, которую юрист осуществляет в интересах общества бесплатно.

О книге Джона Гришэма «Юрист»

Как тайное стало явным

На прошлой неделе мой телефон поставили на прослушку. И записали один из моих разговоров, который в расшифровке выглядел следующим образом:

Я: «Не разбудил?» ОН: «Нет, но боюсь спросить, зачем ты звонишь…» Я: «Слушай, так как там насчет этой манды, которую ты нашел?» ОН: «Ох… моя помощница ее вчера уже пристроила…» Я: «Как так — пристроила? А ты куда смотрел? Я же на нее давно глаз положил!» ОН: «Ну, видишь ли… я был в Палермо, ну… по делам ложи… понимаешь?» Я: «А, ну да… и что?» ОН: «Я тебя уверяю, это было не бог весть что. Она казалась свеженькой, просто потому что ее отдраили как следует. Ты лучшего достоин». Я: «Свинья ты после этого». ОН: «Понимаешь, предложили кучу денег… прямо по телефону…» Я: «Ладно, с мандою все понятно. Проехали. Все с тобой ясно». ОН: «Ну хорошо, хорошо, я виноват. Мне нужны были деньги, и я сам велел побыстрее спроваживать все, что движется. Но ты меня сейчас простишь. Я тебе просто имя скажу. Джелли! Раз уж на то пошло, сдам тебе аж все тридцать. И Флоренция — твоя». Я: «Спасибо большое, можешь не утруждаться. Теперь это и в сети есть». ОН: «В какой? В нашей или в этой, американской?» Я: «Нет-нет, в гробу я видал этих американцев… с ними так трудно иметь дело. Ну, понимаешь, только ночью… Нет, это наши ребята». ОН: «Но с сетью невозможно потолковать. А вот со мной… Слушай, я ведь знаю, что у тебя есть порошок, я видел картонку». Я: «Так, теперь до порошка дело дошло… эх-хе-хе…» ОН: «А ты как думал? Слушай, скинь порошок мне, и я выдам тебе Джелли на блюдечке с голубой каемочкой. И еще. Об этом пока никто не знает… Короче, всплыло тут одно расследование…» Я: «Знаю, знаю. Но ведь такие вопросы решаются при помощи молотка, нет?» ОН: «Еще не хватало. Попал я как-то с этими ребятами, которые молотками стучат, на баблос. Теперь держусь от них подальше». Я: «Живьем готовы голову откусить, верно?» ОН: «И не говори! Но вернемся к расследованию. Это не первое, но на сей раз ты первый в списке. Короче, если скинешь мне порошок, насчет расследования можешь быть спокоен». Я: «Ну ладно, так и быть. Договорились».

Немедленно после этого меня вызвали куда следует. Я принялся объяснять, что разговор наш был самый невинный, просто он велся в отрывочной и эллиптической манере, — что естественно, когда предмет хорошо знаком обоим участникам диалога. Я звонил букинисту, которому было известно, что я много лет ищу первое издание труда Джона Ди «Иероглифическая монада». Именно эту книгу я обнаружил в его новом каталоге. Но, к своему огорчению, узнал, что его секретарша уже продала ее, пока он сам ездил в Палермо встречаться с известным коллекционером профессором Лоджей. Букинист был очень смущен и принялся мне объяснять, что, в сущности, речь шла о восстановленном экземпляре (на жаргоне антикваров он называется «отдраенным») и что вообще-то он сам велел своей помощнице распродавать побыстрее всё, что вызывает интерес у покупателей, потому что ему нужны были деньги.

Однако он хотел утешить меня тем, что у него на руках есть «О происхождении Флоренции» Джамбаттисты Джелли (что же поделать, если этот гуманист шестнадцатого века оказался однофамильцем одиозного основателя тайной масонской ложи, жившего в веке двадцатом!) и он готов мне его уступить со скидкой в тридцать тысяч лир от каталожной цены. Но это было слабое утешение. Особенно потому, что я уже видел эту позицию в онлайновых каталогах, да не у американских букинистов, до которых всегда сложно дозвониться из-за перегруженных линий и разницы во времени, а у болонской фирмы, и за приемлемую цену. Но мой собеседник вычитал в одной из моих «Картонок», что у меня есть первое издание «Симпатического порошка» Дигби, которое как раз сейчас ищет за любые деньги один его клиент. И предложил мне поменять его на Джелли. А чтобы загладить свою оплошность, уведомил также, что к нему попал экземпляр книги «Изящное введение в практическую хиромантию, физиогномику, естественную астрологию, человеческую конституцию, природы планет», хотя и не первого издания 1522 года. Автор этого знаменитого трактата — Иоганн из Гагена. По латыни этот немецкий город назывался Indago, а в косвенном падеже, которого требует предлог «из» — Indagine. И лишь по чистой случайности эта латинская словоформа совпала с современным итальянским словом l’indagine, «расследование». Мой собеседник уверил, что отложил его для меня, даже не выставляя на ближайший книжный аукцион — он не доверяет аукционам с того времени, как ему как-то пришлось сильно переплатить за «Тетрабиблос» Птолемея. Шутя, мы сетовали на ужасную алчность «ребят с молотками», то есть аукционистов. А под конец я согласился обменять Джелли на «Порошок».

Как можно убедиться, совершенно нормальный разговор, если слушать или читать его в правильном контексте. Но увы — мы оба оказались под следствием. Нас подозревают в таких тяжких грехах, как сутенерство, принадлежность к тайным обществам, контакты с итальянскими и зарубежными преступными сообществами, распространение наркотиков и пособничество коррупции.

1996

О книге Умберто Эко «Картонки Минервы. Заметки на спичечных коробках»

Ричард Кертис. Шесть свадеб и двое похорон

Здесь собраны три фильма, каждый из которых заканчивается поцелуем, — вот я и подумал, что это хороший повод объяснить, как я вообще угодил в индустрию романтических комедий.

В первую очередь нужно сказать, что я всегда отличался немного нездоровым пристрастием к теме любви — и с самого начала она занимала весьма обширную часть моей жизни. Где-то между четырьмя и семью годами, когда я жил на Филиппинах, я влюбился в девочку по имени Джил. Она носила джодпуры (Индийские бриджи, широкие вверху и сужающиеся книзу. — Здесь и далее примеч. пер.) и шлем для верховой езды — и была такая симпатичная, что я тоже пристрастился к скачкам, просто чтобы иметь возможность видеться с Джил дважды в неделю. К несчастью, она была на восемь лет старше меня, и я вовсе не уверен, что она вообще хоть раз обратила на меня внимание, хотя в 1963 году я даже занял второе место на костюмированных скачках (и лошадь, и наездник в костюмах) манильского поло-клуба.

Как это ни печально, но когда мне стукнуло семь, мы переехали из Манилы в Швецию. И пусть расставание с Джил казалось мне кошмаром, я не мог не почувствовать некоторое облегчение от того, что оставил безответную любовь в прошлом. О, как смешон я был в своем наивном оптимизме. Месяц спустя, впервые отправляясь в свою новую стокгольмскую школу, я сел в автобус и тут же заметил темноволосую девочку в красной юбочке и черной блузке. Ее звали Трейси, а инициалы складывались в сочетание ТНТ (Тринитротолуол, тротил.) — немудрено, что она просто взорвала всю мою жизнь. Две вещи я помню отчетливо: то, что мы крепко сдружились с ее братом Грегом (хотя на деле недолюбливали друг друга), и то, как я украл у мамы кольцо и подарил его Трейси, а та выкинула его из окна прямо в сугроб.

К счастью, вскоре судьба привела меня в закрытый интернат для мальчиков, и объектом моих грез стал целый ряд актрис разной степени фривольности: Джули Эндрюс (совсем не фривольная), Джуди Гисон (чуть-чуть фривольная — ах, «Пруденс и пилюля») и Сильвия Кристель (чертовски фривольная — признаться, я до сих пор ее обожаю). Когда я наконец добрался до настоящей женщины, меня ждала настоящая катастрофа — я так втюрился в девушку по имени Кэролин, что поначалу при виде ее терял дар речи, а под конец, когда она бросила меня ради красавчика Найджела, потерял и рассудок. Я абсолютно уверен, что фильмы, сценарии которых вы прочитаете в этой книге, в каком-то смысле были призваны вернуть весь тот оптимизм и веру в лучшее, которые я потерял, обнаружив велосипед Кэролин у дома Найджела — а было это примерно в три часа ночи.

Итак, когда я наконец задумался о написании киносценария, его стержнем совершенно очевидно стала любовь — в том числе и потому, что раньше я работал над телепроектами «Не-девятичасовые новости» и «Черная Змеюка» (Скетчкомы с участием Роуэна Аткинсона.), и к этой теме меня даже близко не подпускали. Но самое забавное, что я не помню ни малейших предпосылок к созданию именно романтической комедии. Фильмы, которые я любил и которыми вдохновлялся — «Забегаловка», «Энни Холл», «Манхэттен» «Девушка Грегори», «Уходя в отрыв», — были камерными, зачастую автобиографическими картинами, где дружба ставится едва ли не выше любви.

Именно такого рода фильм я хотел создать, когда писал сценарий фильма «Четыре свадьбы и одни похороны». Однако на деле — несмотря на все эти эпизоды с друзьями и похоронами — вышло так, что я раз и навсегда застрял в жанре романтической комедии. И теперь, объединив в книге именно эти три сценария, я, как мне кажется, могу проследить определенную эволюцию в их написании.

Столь незамысловатый фильм, каким получился «Четыре свадьбы», романтической комедией стал непреднамеренно. Наши коммерческие ожидания по поводу этой картины были весьма скромны: я отчетливо помню момент, когда мне на глаза попался листок бумаги с прогнозом по поводу мировых сборов — в следующей после «США» строке красовалось гордое «0 долларов».

Создавая «Нотинг-Хилл», я уже четко представлял себе, что хочу получить, и это определенно была романтическая комедия. Однако тема дружбы снова оказалась для меня очень значимой, а кроме того, я стремился немного шире раскрыть вопрос славы.

В фильме «Реальная любовь» я решил хорошенько поиздеваться над романтическими комедиями, а заодно и раскрыть тему по максимуму. Тогда, в двухтысячном, я огляделся вокруг и понял, что большинство фильмов, которые мне нравятся, — «Дым», «Криминальное чтиво», «Нэшвилл», «Короткие истории» и даже «Ханна и ее сестры» — содержат по нескольку сюжетных линий. Кроме того, я обнаружил, что теперь меня интересует любовь во всех ее формах — между мужем и женой, братом и сестрой, отцом и сыном… Так что, сделав к тому моменту несколько простеньких комедий формата «мальчик встречает девочку», я решил, что уж теперь-то оторвусь по полной и постараюсь написать нечто о любви вообще.

Итак, перед вами три фильма, которые стали для нас с Хью Грантом тропой, ведущей от юности к зрелому возрасту. И, может быть, отсутствие в книге кучи ярких фоток Хью позволит вам взглянуть на эти истории свежим взглядом. Ну и вот, пожадуй, еще несколько мыслей, пришедших мне в голову сейчас, когда я отпускаю книгу в вольное плавание

«Четыре свадьбы и одни похороны»

Многие из тех, кому я впервые показал этот сценарий, посчитали его слишком развлекательным и даже поверхностным. Но благодаря изумительному таланту моих партнеров — в частности, Майка Ньюэлла и Дункана Кенуорси, утверждавших, что фильм должен быть как можно ближе к реальности, — картина все же несет в себе хотя бы легкое дуновение настоящей жизни. Иногда фильмы стоит снимать строго по сценарию, а режиссеру — работать в жесткой связке со сценаристом. Но часто верно и обратное — и работа с конкретными режиссером и продюсером, которые сплотили вокруг себя всю группу, превратила эту картину из телешоу в настоящий фильм. Кроме того, интересно будет прочитать сценарий и представить себе все это без Хью — мы перепробовали на главную роль кучу людей, но ничего не срасталось, пока не появился Хью. Актеры тоже могут серьезно менять сценарий.

«Ноттинг-Хилл»

Все вышесказанное в полной мере относится и к Джулии Робертс — актриса серьезно отнеслась к сценарию и сыграла свою роль на высочайшем уровне. А следующее замечание предназначено для сценаристов, которым каждый текст дается с боем: поверьте, можно и нужно без конца менять реплики и сюжет, чтобы в итоге получилось именно то, чего вы хотите добиться. Написание «Ноттинг-Хилла» заняло прорву времени — в основном потому, что чуть не полгода мы решали, чем же кончится дело: персонаж Хью по сюжету должен выбрать между кинозвездой, которую играет Джулия, и девушкой по имени Хани, продавщицей в местном магазинчике. В окончательной версии сценария он выбирал девушку из магазина — а героиня Джулии прилетала в Англию в день свадьбы. Думаете, она собиралась расстроить чужое счастье? А вот и нет: она должна была прийти на торжество и спеть песню Боби Ви «Заботься о моей малышке».

Но я не мог оставить сюжет, где кто-то по-настоящему влюбляется, а затем запросто забывает свою любовь, — поэтому я сделал Хани (ее играет Эмма Чемберс) сестрой Хью, так что для кинозвезды все складывалось удачно. Эта версия мне нравилась гораздо больше предыдущей, но теперь явно недоставало побочных сюжетных линий — создавалось впечатление, что каждый раз, когда персонаж Джулии уезжает, Хью просто сидит дома и считает дни до ее приезда. Так что (о боже) пришлось переписывать все еще раз.

«Реальная любовь»

То, что вы здесь прочтете, — не окончательный сценарий, а лишь рабочий вариант. В случае с «Ноттинг-Хилл» и «Четырьмя свадьбами», готовые картины — чуть укороченные версии представленных здесь сценариев. Но в «Реальной любви» законченный фильм довольно сильно отличается от сценария.

Я помешан на редактуре, которая может, а иногда и должна кардинально изменить фильм в ходе работы над ним. Более того, мне кажется, многие сценарии не раскрываются как следует именно из-за того, что над ними слишком мало — или недостаточно тщательно — поработали на стадии внесения исправлений и улучшений. Над сценарием фильма «Реальная любовь» я трудился очень долго — а потом все равно его переписал во время актерских проб. Затем я снова и снова менял его на стадии первого прочтения непрофессиональными актерами. А затем еще и еще, уже с настоящими актерами. Наконец нам показалось, что реплики звучат достаточно жизненно, — собственно, эту версию сценария вы и держите сейчас в руках. В тот момент мы решили, что все сделано как надо.

Но затем, когда мы закончили съемки, сюжет развернулся по собственным законам, вследствие чего возникла потребность в новых изменениях. В частности, выяснилось, что всех персонажей необходимо представить зрителям в самом начале фильма, — это мы и сделали, выведя одну историю и без конца урезая оригинальный сценарий, пока он не превратился в какую-то солянку: одна чертова сцена за другой, одна за другой.

Внезапно некоторые эпизоды показались мне более сильными, некоторые — чуть менее, музыка приобрела первостепенное значение, а порядок, в котором завершаются сюжетные линии, претерпел кардинальные изменения.

И еще — вот странная штука — когда я перечитываю оригинальный сценарий, то, кроме потери пары сюжетных линий (личная жизнь директрисы, история сына Эммы Томпсон), законченный фильм и сильно отличающийся от него сценарий для меня все еще остаются единым, неразрывным целым. Как сказал однажды Пол Саймон: «Все меняется, а мы все те же».

В мире кино эти слова принимают форму непреложной истины: действительно, в процессе работы над фильмом можно серьезно поменять сценарий — и все равно в итоге получится нечто очень похожее на изначальную задумку.

Надеюсь, книга вам понравится. А если вы прямо сейчас откроете ее в самом конце, то увидите, что я добавил небольшой постскриптум: список моих самых любимых фильмов и песен о любви — просто на тот случай, если впереди у вас пасмурные выходные, и вам хочется послушать и посмотреть что-нибудь новенькое.

И напоследок хочу признаться: я все еще верю в истинность ключевой мысли фильма «Реальная любовь». Любовь действительно повсюду, она вокруг нас, и дружба тоже. Пусть все эти романтические комедии ужасно неправдоподобны и сентиментальны, в то время как жестокие и злые фильмы зачастую гораздо ближе к действительности. Но давайте посмотрим с точки зрения статистики: история, скажем, о солдате-дезертире, который выстрелом в голову убивает беременную женщину в Глазго (что, предположим, действительно случилось один-единственный раз), называется «основанной на реальных событиях», в то время как на кино о том, как кто-то в кого-то влюбляется, что случается сотни тысяч раз в году, вешается ярлык «полнейшей выдумки». Перед лицом несправедливости, насилия, ненависти важно помнить и чтить великую силу любви и дружбы — силу, противостоящую всем этим невзгодам, силу, которую многие ощущают на себе каждый день.

О книге Ричард Кертис «Шесть свадеб и двое похорон»

Филип Рот. Другая жизнь

С тех самых пор как семейный доктор, проводивший один из регулярных осмотров, сделал Генри кардиограмму, на которой обнаружилось, что у него неполадки с сердцем, больного тотчас же отправили в госпиталь для катетеризации. Там Генри узнал, насколько серьезно его положение, но после успешно проведенной медикаментозной терапии его состояние улучшилось и он смог снова войти в привычный ритм жизни и вернуться к работе. Он не задыхался и даже не жаловался на боль в груди, хотя и то и другое было бы вполне естественно для пациента с почти полной закупоркой артерий. Никаких симптомов заболевания у него не проявлялось до того самого момента, когда его подвергли рутинному обследованию и выявили серьезные отклонения в сердечной деятельности; Генри боролся с болезнью еще целый год, пока наконец не решился на операцию; никаких признаков нарушения сердечного ритма он по-прежнему не ощущал, но от регулярного приема препаратов, поддерживавших его в более-менее стабильном состоянии и уменьшивших опасность неожиданного сердечного приступа, возник ужасающий побочный эффект.

Беда пришла к нему недели через две после начала приема таблеток.

— Я слышал об этом тысячи раз, — заметил кардиолог, когда Генри позвонил ему и рассказал, что с ним происходит. Его лечащий врач, мужчина лет сорока, который, подобно Генри, был великолепным специалистом в своей области, профессионалом, успешно продвигающимся по служебной лестнице, выразил ему свое глубокое сочувствие. Чтобы восстановить сексуальную функцию у Генри, он предложил снизить дозу лекарственного препарата до минимума, то есть до той степени, пока бета-адреноблокатор еще сможет регулировать коронарную недостаточность и не допускать повышения давления. — Если подобрать подходящую дозу, — обнадежил больного кардиолог, — иногда можно найти «компромисс».

Они экспериментировали с лекарствами около полугода — сначала меняя дозировку, что не привело ни к каким результатам, затем пробуя перейти на аналоги, выпускаемые другими фармакологическими фирмами, но все впустую. Теперь Генри уже не просыпался с привычной утренней эрекцией и не мог проявить свою мужскую силу, чтобы переспать со своей женой Кэрол или со своей ассистенткой Венди, которая винила во всем себя, считая, что не какие-то там таблетки, а только она несет ответственность за внезапно произошедшие перемены. В самом конце рабочего дня, когда опускались шторы и дверь в приемную запиралась на ключ, Венди изо всех сил пыталась расшевелить его, но все ее старания ни к чему не вели; это был тяжкий труд для них обоих, и в конце концов он велел ей прекратить; но когда он силком разжал ей рот, заставив остановиться, его слова только усугубили ее чувство вины. Как-то раз вечером, когда Венди разрыдалась, заявив, что все понимает — не пройдет и нескольких минут, как он, покинув кабинет, подцепит себе какую-нибудь шлюху, он не выдержал и влепил ей пощечину. Ах, если бы он мог притвориться, что разъярен как бык, что чувствует себя, как дикарь, охваченный безумием оргазма, Венди смогла бы простить такую нелепую выходку, но в этой пощечие выплеснулся не экстаз, а горькое разочарование ее слепотой. Глупая девчонка, она так ничего и не поняла! Конечно же, он и сам многого не понимал — не понимал, какое смятение может вызвать подобная утрата в душе той, что боготворила его.

Через несколько минут он раскаялся в своем поступке, и его замучили угрызения совести. Крепко прижав к себе всхлипывающую Венди, Генри пытался убедить ее, что он круглые сутки думает только о ней, и, хотя он и не собирался этого говорить, попросил ее о позволении подыскать ей работу в какой-нибудь другой стоматологической клинике, иначе она будет каждую минуту напоминать ему о том, чего он нынче лишен. В рабочие часы на него иногда накатывала волна страсти, и он утайкой ласкал ее или с острой тоской об утраченном желании наблюдал, как она двигалась по кабинету в облегающем ее стройную фигуру белом халатике и брюках, но, внезапно вспомнив о крохотных розовых таблетках от сердца, снова погружался в отчаяние. Вскоре Генри начали овладевать демонические фантазии: ему мерещилось, что боготворившая его женщина, готовая пойти на все ради восстановления его потенции, прямо у него на глазах занимается любовью с тремя, четырьмя или пятью мужчинами сразу.

Он не мог управлять своими фантазиями, в которых ему представал образ Венди, развлекающейся сразу с пятью самцами, более того, сидя в кинозале рядом с Кэрол, он предпочитал опускать глаза, пережидая, пока на экране не закончится любовная сцена. Его с души воротило, когда он, зайдя в парикмахерскую, натыкался на груды разбросанных там и сям журналов с фотографиями полуобнаженных девиц. Ему с трудом удавалось усидеть за столом во время обеда, когда кто-нибудь из друзей начинал рассказывать неприличные анекдоты или отпускать шуточки насчет секса, — так сильно было его желание встать и уйти. У него появилось ощущение, что он превратился в глубоко несимпатичного человека, нетерпимого, обидчивого пуританина, с презрением относящегося и к преисполненным силы мужчинам, и к возбуждающим желание женщинам, что были обоюдно поглощены эротическими играми. Кардиолог, посадивший его на таблетки, сказал: «Забудьте о своем сердце и живите полной жизнью». Но как он мог жить полной жизнью, если пять дней в неделю, с девяти до пяти, он видел перед собой Венди!

Он снова обратился к своему лечащему врачу — серьезно поговорить об операции. Кардиолог постоянно выслушивал подобные просьбы. Он терпеливо объяснял Генри, что хирурги против операционного вмешательства в случае асимптоматического протекания болезни и уж тем более в том случае, когда заболевание удалось купировать с помощью медикаментозного лечения. Если Генри все же предпочтет сложную операцию долгим годам жизни без секса, то он будет уникальным пациентом, решившимся на подобный шаг; однако доктор настоятельно советовал ему подождать: с течением времени он наверняка сумеет приспособиться к своему нынешнему состоянию. Хотя Генри был не первым в ряду кандидатов на операцию по аорто-коронарному шунтированию, но и последним — вследствие местоположения закупоренных сосудов — его тоже нельзя было считать.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Генри.

— Я хочу сказать, что операция на сердце — не увеселительная прогулка, даже при идеальных условиях это риск. А в вашем случае — тем более. Мы иногда теряем людей. Так что живите с тем, что есть.

Слова кардиолога настолько испугали Генри, что, приехав домой, он сразу же принялся вспоминать всех тех, кто по необходимости живет без женщин, причем в гораздо более суровых условиях, чем он сам: мужчины в тюрьме, мужчины на войне… но вскоре он опять представил себе Венди, принимавшую разнообразные позы, для того чтобы он мог в нее войти всевозможными способами, когда у него еще была эрекция; видя ее образ перед собой, он желал ее так же жадно, как погрузившийся в мечтания осужденный в камере, только он не мог прибегнуть к дикарской, стремительной разрядке, что окончательно сводит с ума преступника в одиночной камере. Он вспомнил о том времени, когда он легко обходился безо всяких женщин, — маленький мальчик в допубертатном периоде, — был ли он когда-либо более счастлив, чем в те далекие сороковые годы, в те летние месяцы на побережье? Представь, что тебе снова одиннадцать… Но это не срабатывало. Во всяком случае, это было не лучше, чем представлять себя заключенным, отбывающим срок в тюрьме Синг-Синг. Он вспомнил об ужасных, неконтролируемых страстях, вызванных необузданным желанием: сумасшествие горячечного бреда, жестокие страдания и мечты о предмете своего вожделения, а когда одна из красоток наконец становится тайной любовницей — плетение интриг, тревога и обман. Нвконец он снова станет верным мужем для Кэрол. Ему никогда не придется лгать своей жене — теперь незачем будет лгать. Ничего не осталось. И он, и Кэрол снова будут наслаждаться простыми, честными и доверительными отношениями в браке — такими, какими они были до того мгновения, пока в его кабинете не появилась Мария, чтобы починить зубную коронку.

Когда он впервые увидел ее, его настолько потрясло ее шелковистое зеленое платье, бирюзовые глаза и европейская утонченность, что он едва мог вести с ней связную беседу на профессиональные темы, в чем обычно преуспевал, даже не помышляя о флирте, пока Мария сидела в его зубоврачебном кресле, послушно открыв рот. Судя по тем формальным отношениям, сложившимся у них во время ее четырех визитов, он и представить себе не мог, что по прошествии десяти месяцев, как раз накануне ее возвращения в Базель, Мария признается ему: «Я никогда раньше не думала, что смогу любить двух мужчин одновременно».

Он и не представить не мог, что их расставание окажется таким трагичным, — ощущения были настолько новы для обоих, что даже супружеская измена стала для них девственно-непорочным актом. Генри никогда и в голову не приходило, пока Мария не сказала ему об этом, что мужчина с его внешними данными может переспать практически с любой мало-мальски привлекательной женщиной в городе. Его никогда не обуревало тщеславие по поводу своих сексуальных подвигов, и по натуре он был глубоко застенчив; он был еще молод, но уже успел привыкнуть к тому, чтобы им управляли чувства приличия, усвоенные с юных лет, и он никогда не задавал себе серьезных вопросов по поводу морали. Обычно дело происходило так: чем привлекательнее была женщина, тем сдержанней вел себя Генри; при появлении незнакомки, которую он считал исключительно желанной, он замыкался в себе, становился безнадежно унылым сухарем, теряя всю свою непосредственность, и часто заливался густой краской, если ему выпадала возможность быть представленным новой гостье. Вот таким он был когда-то — верным мужем и хорошим семьянином; вот почему он стал верным мужем и хорошим семьянином. А теперь он снова был обречен на супружескую верность.

Самым трудным в привыкании к таблеткам было само привыкание. Его шокировала мысль, что он должен жить без секса. Да, без секса можно было обходиться, и он обходился без него, но именно это и убивало его: когда-то он был не способен жить без секса, — убивала одна только мысль о прошлом. Приспособление к новому образу жизни означало, что теперь он всегда будет так жить, а он не желал «так жить», и его еще больше угнетал прозрачный эвфемизм выражения «так жить». Тем временем «процесс привыкания» шел своим чередом, и когда прошло восемь или девять месяцев с того разговора, когда кардиолог просил его не принимать скоропалительных решений и не подвергаться операции, пока время не окажет нужного воздействия и не проявится терапевтический эффект, Генри уже не мог вспомнить, что такое эрекция вообще. Пытаясь понять, как это бывает у мужчин, Генри представлял себе картинки из порнографических комиксов, запрещенных неприличных книжиц, которые раскрывали детям его поколения тайную сторону карьеры Дикси Даган (Дикси Даган — героиня популярных американских комиксов, созданных писателем Мак-Эвойем и художником Стрибелом, которые выходили ежедневно с 1929 по 1966 гг. (Здесь и далее — примеч. перев.)). Его преследовали возникавшие в воспаленном мозгу образы гигантских половых членов, а также облик Венди, развлекающейся со всеми мужчинами, которым принадлежали эти колоссальные орудия страсти. Он воображал себе, как Венди сосет эти восставшие башни. Он начал тайно, как идолам, поклоняться всем мужчинам, обладающим потенцией, как если бы он сам уже ничего не значил как мужчина. Несмотря на внешнюю привлекательность — он был высокого роста, атлетически сложен и черноволос, — ему казалось, что за одну ночь он, как по мановению волшебной палочки, превратился из здорового сорокалетнего мужчины в восьмидесятилетнего старика.

Воскресным утром, мрачно объявив Кэрол, что собирается на прогулку по холмам Национального парка, «чтобы побыть наедине с собой», как объяснил он, Генри направился в Нью-Йорк — повидаться с Натаном. Он не позвонил ему заранее, поскольку хотел иметь возможность для отступления в любую минуту, на тот случай, если вдруг передумает, сочтя это предприятие дурной затеей. Они уже давно перестали быть подростками, ночевавшими в одной спальне и делящимися своими сногсшибательными тайнами друг с другом, — со времени смерти родителей они перестали считать себя братьями. И все же ему был необходим хоть кто-то, кто мог его выслушать. Кэрол считала, что он не должен даже думать об операции, если она связана хотя бы с минимальным риском оставить троих детей без отца, — вот и все, что она могла ему сказать. Теперь болезнь находилась под контролем, к тому же к своим тридцати девяти годам он достиг внушительных успехов на различных поприщах. И почему это вдруг стало так важно для него, когда они давно уже не занимались любовью по-настоящему, — время страстей прошло. Она не жаловалась, такое случается со всеми, — у всех супружеских пар, которых она знала, дела обстояли точно так же.

— Но мне всего тридцать девять! — воскликнул Генри.

— Мне тоже, — парирвала она, желая воззвать к его благоразумию. — Но после восемнадцати лет замужества я не могу рассчитывать на то, что наш брак будет похож на страстный роман пылких влюбленных.

Ничего более жестокого жена не могла сказать своему мужу: для чего нам вообще нужен секс? Он презирал ее за такие слова, он ненавидел ее, — и вот именно тогда Генри решился поговорить с Натаном. Он ненавидел Кэрол, он ненавидел Венди, и если бы рядом с ним была Мария, он бы ненавидел и ее. Он также ненавидел и всех мужчин, мужчин с огромными твердыми фаллосами, которые красовались на картинках «Плейбоя», — его тошнило при одном только взгляде на них. Отыскав стоянку у восточного конца Восьмидесятой-стрит и увидев телефон-автомат, Генри решил позвонить Натану; прислушиваясь к гудкам в трубке, он заметил корявую надпись на изодранном манхэттенском телефонном справочнике, прикованном цепью к будке: «Хочешь, отсосу? Мелисса: 879-00-74». Нажав на рычаг прежде, чем Натан успел ответить на звонок, Генри набрал 879-00-74. Трубку снял какой-то мужчина.

— Мне Мелиссу, — сказал Генри и повесил трубку. Он снова набрал номер Натана и, досчитав до двадцати гудков, дал отбой.

Ты не можешь оставить детей без отца!

Подъехав к зданию из коричневатого песчаника и зайдя в пустынный вестибюль, он написал брату записку, которую тотчас же порвал в клочья. В гостинице на углу Пятой-авеню он нашел таксофон и снова набрал 879-00-74. Несмотря на бета-блокатор, который, как предполагалось, должен был контролировать выброс адреналина во избежание перегрузки коронарных сосудов, сердце у него колотилось как бешеное, — он превратился в дикаря, охваченного неистовой страстью, — никакому врачу не понадобился бы стетоскоп, чтобы услышать, как оно билось. Генри, схватившись за сердце, считал гудки, и наконец чей-то голосок, похожий на детский, ответил:

— Алло?

— Мелисса?

— Да.

— Сколько тебе лет?

— А кто это?

Он вовремя повесил трубку. Казалось, сердце вырвется у него из груди. Еще пять, десять, пятнадцать таких ударов — и все было бы кончено. Постепенно пульс выровнялся, и сердце стало напоминать колесо от телеги, что медленно, то и дело застревая в колеях, тащится по грязи.

Генри понимал, что ему нужно позвонить Кэрол, чтобы та не волновалась, но вместо этого пересек улицу и направился к Центральному парку. Он подождет еще час, и если Натан не объявится к этому времени, он забудет об операции и поедет домой.

Он не может оставить детей без отца!

Обогнув музей и войдя в подземный переход, в противоположном конце он увидел белого парня лет семнадцати, который медленно, как бы с ленцой, въезжал в тоннель на роликах, — на плече у него болтался портативный радиоприемник. Звук был включен на полную мощь — из громыхающего динамика лилась песня Боба Дилана: «Леди, ляг, леди, ляг, ляг на мою кровать…» Это было как раз то, в чем Генри остро нуждался в тот момент. Широко улыбаясь и приветственно подняв руку, сжатую в кулак, парень, будто совершенно случайно натолкнувшись на старого доброго приятеля, крикнул, катясь ему навстречу:

— Мы снова в шестидесятых, чувак!

Звук его голоса глухо отразился в полутемном тоннеле, и Генри дружелюбно отозвался:

— Я с тобой, приятель!

Но когда парень проехал мимо него, он не смог больше сдерживать свои чувства: эмоции переполняли его, и в конце концов он разрыдался. Как вернуть все обратно, думал он, шестидесятые, пятидесятые, сороковые, как вернуть все летние месяцы, проведенные на берегу в Джерси, как вернуть запах свежих булочек, доносившийся из кондитерской на первом этаже отеля «Лоррен», или те времена, когда они ранними утрами прямо с лодки торговали рыбой?.. Он стоял в тоннеле позади музея, и перед ним разворачивались воспоминания о самых невинных забавах в самые невинные месяцы и годы его жизни: воспоминания о бесследно ушедших днях, наполненных радостью и восторгом, — они осели в нем, как ил на дне, они забивали его память, как отложения на стенках артерий, ведущих к его сердцу. Дощатая дорога вдоль пляжа, а если пройти несколько шагов вперед — кабинка с водопроводным краном снаружи, где можно было смыть с ног налипший песок. Площадка аттракционов в Эсбери-парк с палаткой «Угадай свой вес». Мать, облокотившаяся на подоконник — посмотреть, не начался ли дождь, — и бегущая во двор снимать с веревки белье. Ожидание автобуса в сумерках после субботнего дневного сеанса в кино. Да, человек, с которым сейчас происходила вся эта история, когда-то был мальчишкой, ждавшим «четырнадцатый» автобус вместе со своим братом. Такое просто не умещалось у него в голове, — с тем же успехом он мог пытаться проникнуть в тайны физики элементарных частиц. Он не мог поверить, что человек, которому выпала такая незавидная участь, — это он сам, и то, что предстоит вынести этому человеку, придется вынести и ему. Верните мне прошлое, отдайте мне настоящее и будущее — ведь мне всего тридцать девять!

Он не стал еще раз заходить к Натану в тот день: ему трудно было сделать вид, будто между ними ничего не произошло с тех пор, как они были мальчишками и жили вместе с родителями. По дороге домой Генри думал, что ему следовало бы навестить Натана, потому что тот был единственным близким родственником, — никого больше не осталось из всей его семьи, но потом решил, что семьи у него больше нет: связи разорваны, и теперь они далеки друг от друга, Натан сам добился этого, нагородив кучу ерунды про него в своей книге, а Генри подлил масла в огонь, обрушив жестокие обвинения на брата после смерти отца, скончавшегося во Флориде от сердечного приступа: «Это ты убил его, Натан. Никто, кроме меня, тебе этого не скажет — все боятся даже рот раскрыть перед тобой. Но знай, это ты убил его своей книгой».

Нет, если я признаюсь брату, чт[ó] они с Венди вытворяли в течение трех лет, работая бок о бок в стоматологическом кабинете, сукин сын Натан только возрадуется: я тем самым подброшу ему еще один сюжет для нового романа про Карновски. Ну какой же я был идиот, когда лет десять тому назад рассказал ему все про Марию — и о деньгах, что я давал ей, и о черном белье, и о вещах, принадлежавших ей, которые я хранил в своем сейфе! Меня просто распирало, и я должен был хоть с кем-нибудь поделиться своими чувствами, но тогда мне и в голову не приходило, что мой родной брат будет не только разглашать, но и искажать наши семейные тайны и что мои секреты станут источником его доходов? Он не станет мне сочувствовать — он и слушать меня не станет! «Знать ничего не знаю. И знать не желаю, — скажет он из-за закрытой двери, глядя на меня через глазок. — А вдруг я напишу об этом в своей новой книге, а тебе это совсем не понравится?»

Конечно, он будет не один, а с какой-нибудь бабой — либо очередная жена на вылете, наскучившая ему до полусмерти, либо кто-то из многочисленных поклонниц его таланта. А может, и обе сразу. Я этого не вынесу.

Вместо того чтобы сразу поехать домой, он, вернувшись в Джерси, завернул к Венди и, поднявшись к ней в квартиру, заставил ее изображать двенадцатилетнюю черную проститутку, девчонку по имени Мелисса. Ради Генри она готова была стать кем угодно: хоть негритянкой, хоть двенадцатилетней девочкой, хоть десятилетней, — но из-за таблеток, которые он принимал, это уже было все равно. Он велел ей раздеться догола и ползти к нему на коленках через всю комнату, а когда она покорно исполнила его желание, ударил ее. От этого никому не стало лучше. Его нелепая жестокость не смогла, как хлыстом, подстегнуть его эрекцию, и он, уже во второй раз за день, зарыдал. Венди, беспомощно глядя на плачущего Генри, гладила ему руку.

— Это уже не я! Я не тот, кем был раньше! — стонал он.

Венди, на которой был лишь пояс с подвязками, устроилась у его ног.

— Любимый, — проговорила она сквозь слезы, — тебе необходимо лечь на операцию, иначе ты сойдешь с ума!

В тот день Генри вышел из дому около девяти утра, а вернулся только к семи вечера. Думая, что ее муж лежит где-нибудь при смерти или уже мертв, в шесть часов Кэрол позвонила в полицию и попросила найти его машину, сообщив, что Генри утром отправился погулять по холмам резервации и до сих пор не возвращался домой. В полиции ей обещали немедленно приступить к розыску. Генри разволновался, узнав, что жена звонила в полицию, — он рассчитывал на ее поддержку: Кэрол была сильнее Венди, а теперь она сломалась, как и его подруга, — своими выходками он достал их обеих.

Он пребывал в тяжелой депрессии; он был ошеломлен и подавлен из-за перемен, произошедших в его организме, и никак не желал мириться с природой той утраты, которую понесли обе заинтересованные стороны.

Когда Кэрол спросила его, почему он ей не позвонил и не сообщил, что будет дома только к ужину, он ответил ей обвиняющим тоном: «Потому что я импотент!» — будто в этом была виновата жена, а не лекарственный препарат.

Да, виновата была именно она. Он был абсолютно уверен в этом. Все произошло из-за того, что он остался с ней, считая себя ответственным за судьбу детей. Если бы он развелся с женой десять лет назад, если бы оставил Кэрол и троих детей и начал бы новую жизнь в Швейцарии, он никогда бы не заболел! Врачи сказали ему, что стрессы являются основной причиной заболеваний сердца, а он перенес тяжелейший стресс, когда ему пришлось оставить Марию, — и вот к чему это привело. Чем же еще можно было объяснить такую серьезную болезнь у такого молодого и физически крепкого человека, как он? Теперь ему приходилось расхлебывать последствия своей слабости, — ему нужно было брать от жизни то, что хочется, а не капитулировать перед обстоятельствами. В награду за то, что он всегда был преданным мужем, хорошим отцом и верным сыном, он получил болезнь! Вот живешь ты, живешь на одном месте, и никаких возможностей сбежать у тебя нет, и вдруг на твоем пути появляется такая замечательная женщина, как Мария, но ты, вместо того чтобы усилием воли стать эгоистом, выбираешь добродетельную порядочность.

Когда Генри появился в клинике для очередного осмотра, кардиолог провел с ним серьезную беседу. Он напомнил своему пациенту, что с тех пор, как тот принимает прописанные ему препараты, симптомы сердечной недостаточности, вызывавшие серьезное беспокойство, стали менее явными, что отчетливо видно на последней кардиограмме. Давление было под контролем, и, в отличие от других больных, которые даже зубы не могут почистить без того, чтобы у них не случился приступ стенокардии, он может работать весь день, стоя на ногах, при этом не задыхается и не ощущает никакого дискомфорта. Врач уверил его в том, что в случае ухудшения, которое наступало бы постепенно, признаки развивающегося заболевания были бы видны на ЭКГ или же изменилась бы симптоматика. Будь с ним такое, они бы пересмотрели свой взгляд на необходимость хирургического вмешательства. Кардиолог также напомнил Генри, что он, не подвергая опасности свое здоровье, может прожить в таком режиме еще лет пятнадцать-двадцать, а к тому времени операция на открытом сердце станет уже отжившей методикой; он предсказал, что в девяностые от закупорки артерий будут лечить иначе, без хирургического вмешательства. Бета-адреноблокатор скоро будет заменен препаратом, который не будет влиять на центральную нервную систему и не будет вызывать такие неприятные побочные эффекты, — прогресс в науке неизбежен. А пока, как он уже рекомендовал Генри, но готов еще раз повторить свои слова, ему следует забыть о болезни сердца и дышать полной грудью.

— Считайте это лекарство частью вашей жизни, — закончил кардиолог, легонько стукнув пальцем по столу.

Неужели это все, что доктор может ему сказать? Что он должен сейчас сделать? Встать и пойти домой? В ответ Генри уныло пробормотал:

— Для меня это большой удар… Я не могу жить без секса…

Жена кардиолога была знакома с Кэрол, поэтому Генри ничего не мог рассказать врачу ни о Марии, ни о Венди, ни о двух других его пассиях в промежутке. Он не мог объяснить, что именно все они значили для него.

— У меня в жизни еще не было такой тяжелой утраты.

— Значит, вас жизнь мало била, — отрезал кардиолог.

Генри не ожидал такого жестокого ответа, он даже оцепенел на мгновение. Как можно говорить подобные вещи такому уязвимому человеку, как он! Теперь он возненавидел и доктора.

В тот вечер, вернувшись в свой кабинет, он снова позвонил Натану, который мог стать его единственным утешением. На сей раз Генри повезло: брат оказался дома. Едва сдерживая рыдания, он рассказал старшему брату, что серьезно болен, и попросил разрешения навестить его. Более он не мог оставаться наедине со своим горем.

О книге Филипа Рота «Другая жизнь»

Уилл Рэндалл. Африка: Год в Ботсване

Ну и суматоха поднялась!

Со всех сторон повалили полные энтузиазма зрители. Мальчишки, совсем маленькие, облаченные лишь в потертые шорты, подступили ко мне поближе, прикрыв ручонками глаза от слепящего света, дабы получше разглядеть мою физиономию. По-видимому, их несколько разочаровало отсутствие крови. У нескольких были удочки, на крючках которых все еще болтался улов — серые рыбешки с мутными глазами. Девочки, менее заинтересованные в возможной смерти и разрушениях, под хлопки и песни продолжали свои замысловатые прыжки на натянутой на опорах резинке. В любое другое время это, возможно, показалось бы мне весьма милым.

Домохозяйки, одетые в самые разнообразные, но при этом неизменно яркие западные и африканские наряды, тоже остановились поглазеть на происшествие и, чтобы совсем уж не походить на зевак, тихонечко переговаривались меж собой. Покупки так и покоились на их головах, а крохотные младенцы продолжали себе мирно спать в ремнях, туго, но удобно стягивавших груди их матерей. С другой стороны, многие из собравшихся мужчин совершенно не стеснялись своего явного интереса к тому, что, как вскоре выяснилось, в Касане было настоящим événement. (Событие (фр. ).)

Как только обе столкнувшиеся машины остановились — моя на полпути на въезде на автобусную станцию, другую же наполовину вынесло поперек встречной полосы, — и когда моя душа наконец достигла пяток, я выключил двигатель и медленно, очень медленно, выбрался из джипа. Синхронно со мной, так же медленно, из ударившего меня темно-зеленого облегченного пикапа вылезли двое мужчин. Под ногами у меня, словно кости, хрустели разбитые пластиковые задние габаритки.

Эти двое приблизились ко мне: руки свободно свисают вдоль туловища, лица скрыты за полями широких кожаных шляп. Наконец они остановились передо мной. Толпа сзади расплылась: я сосредоточился на каждом их движении. Водитель подбоченился, его друг скрестил руки на груди.

Пауза.

Глубокий вздох.

— Привет, меня зовут Клевер, — объявил водитель. Голос глубокий, конфронтационных ноток вроде не слышно. Он оторвал руку от пояса и протянул мне. Оружия как будто не было. — Тебя как зовут, мистер?

— Меня зовут Уилл.

— Так, Уилли. И как же нам решить эту ужасную проблему? Почему ты не включил поворотник? Имей в виду: его всегда нужно включать.

— Но я же включил! Я его точно включил. Все, как полагается: маневр, зеркало, поворотник, газ, тормоз, поворот, э-э-э… Я думаю, включил. Я, знаете ли, всегда соблюдаю правила.

Вид у нас обоих был несколько озадаченный. Как, впрочем, и у всех остальных.

— Эй, я точно не видел поворотника! — немного поразмыслив, заявил Клевер.

Я с тоской вспомнил о бесчисленных других случаях, имевших место в прошлом, когда разговор при подобных обстоятельствах превращался в настоящий словесный пинг-понг «да, — нет; ты виноват — нет, ты». Улыбнувшись — ничего другого мне не оставалось, — я внутренне задался вопросом, чем же все это закончится.

Помощь, однако, пришла незамедлительно и с совершенно неожиданной стороны. Попутчик Клевера, развлекавший себя и остальных вокруг, просовывая кулак в пробитую дыру в крыле моего автомобиля, несомненно, слышал наш разговор. Он медленно подошел и, положив руку Клеверу на плечо, улыбнулся до ушей и заявил:

— А ведь, это правда!

Клевер с воодушевлением закивал.

— Нет, в самом деле. Я вправду видел поворотник. Этот мистер хотел повернуть направо и поэтому притормозил и включил поворотник. А Клевер — сущий болван. Не знаю, чем он думал, когда пытался обогнать. Вррру-ум, вррру-ум! — Ко всеобщему удовольствию, приятель Клевера весьма правдоподобно исполнил пантомиму с рулем и рычагом передач и продолжил: — Да он всегда такой. У него нет ни капли здравого смысла, вечно он лажается. Теперь вот ты влип, — обратился он ко мне. — Но мы тебя ни в чем не обвиняем.

Слушая речь приятеля, Клевер кивал все медленнее, затем он потрясенно замер и в конце концов с отвисшей челюстью воззрился на своего приятеля. Ему понадобилось какое-то время, чтобы смириться с его вероломством. Когда же ему это удалось, он взял меня за руку и отвел в сторонку. Сдвинув шляпу на затылок, Клевер радушно улыбнулся:

— Ну, Уилли, и как ты думаешь, какой в нашей ситуации самый лучший выход? Может, ты починишь свою машину, а я свою? Как считаешь? Хорошая идея?

— Что ж, идея вполне неплоха, вот только одно меня смущает.

— Да?

— Ну, дело в том, знаете ли… Без обид, но это вы в меня въехали.

— Именно! Поэтому-то я и буду чинить свою машину! No matata. «Без проблем», как говорят у нас в Ботсване. — Клевер тепло пожал мою руку.

— Хм-м…

Когда я уже было решил, что переговоры зашли в тупик, из сгущавшейся толпы возник какой-то высокий человек и решительно направился к нам.

— Добрый день, господа! — Приветствие явно требовало ответа.

— Добрый день, — ответили одновременно Клевер и я, словно дети, моментально обретшие почтительность перед несомненным представителем власти.

— Во-первых, позвольте представиться. Детектив Мотсваголе из полицейского участка Касане. Вообще-то я не на службе и сейчас иду на обед. Но я воспользовался случаем осмотреть место происшествия и предлагаю вызвать полицию для расследования.

Мы оба открыли было рты и протестующе подняли руки, но детектив Мотсваголе вытащил из кармана джинсов плоский мобильник, набрал номер, отвернулся от нас и спокойно отдал какие-то указания.

— Итак, полицейские будут минут через десять-пятнадцать, — сухо объявил Мотсваголе, вновь повернувшись к нам. — До их прибытия перемещать транспорт запрещено. Не сядете ли вон там под деревом, в тень? Это не займет много времени. — С этими словами полицейский двинулся в сторону магазинов.

Мы с Клевером кисло улыбнулись друг другу, уселись у подножия серого, покрытого ломкими листьями дерева и принялись разглядывать толпу, с неизменным интересом кружившую вокруг места аварии. Все проезжавшие мимо автомобили до предела снижали скорость, а водители так высовывались из окошек, что только чудом не вываливались наружу. Через несколько минут после ухода детектива Мотсваголе неподалеку от нас, не в состоянии пробиться через толпу, остановился большой открытый «лэнд ровер», с привинченными сзади подбитыми войлоком скамейками. В кузове, под тенью широкого брезентового полотнища, сидело с десяток или около того европейских туристов, одетых почти так же, как и наша группа — из отутюженных шорт видны ноги с ослепительно белой кожей, ботинки начищены до блеска, а на потных шеях болтаются на ремешках какие-то штучки. Когда они остановились, на их лицах вдруг отразились напряженность и беспокойство. Туристы неловко заерзали и, казалось, словно бы попытались неким образом физически подогнать водителя, в надежде, что он пробьется через толпу. Европейцы отреагировали на две разбитые машины так, будто в обеих лежали бомбы, и буквально вжались в свои места. Толпа, более привычная к виду туристов, нежели туристы к ней, суетилась все более празднично.

Как я множество раз замечал во время своих путешествий, огромное количество людей, посещающих в отпуске зарубежные страны, рады понаблюдать, а порой и опробовать будничную жизнь местного населения, однако тех, кто хочет в ней действительно поучаствовать, прискорбно мало. Посмотреть, сделать заметки, но не вовлечься по-настоящему — это, увы, норма. Две стороны словно разделяет незримая стена недоверия, и гость неизменно остается в комфортной области. Да, конечно, вполне понятно, что люди испытывают страх перед неизвестным — но едва ли в этом следует винить неизвестное.

Один из туристов заметил под деревом меня и возбужденно ткнул локтем соседа. А тот, похоже, встал перед дилеммой: сфотографировать меня или же организовать операцию по спасению заложника. Прежде чем он пришел к какому-либо решению, дорога освободилась и группа продолжила свой путь. Когда туристы доехали до следующего поворота, я увидел, что кто-то из них исподтишка поднялся над задним рядом и направил прямо на меня бинокль.

Предсказание детектива Мотсваголе оказалось весьма точным. Под фанфары — в смысле, под завывание сирены — на сцене появилась новенькая, отполированная до блеска бело-голубая полицейская машина. Из нее выступили два изящно одетых полицейских в фуражках, синей форме с белыми ремнями и в начищенных ботинках, в руках у них были планшеты. Они спросили что-то у зевак из толпы, которые кивнули в нашу сторону. Один полицейский полез в багажник, другой подошел к нам и поздоровался:

— День добрый, джентльмены. Dumela, Клевер!

Клевер тихо ответил.

— Вы откуда, сэр?

— Из Англии, — отозвался я, неожиданно ощутив нервозность, хотя не испытывал ее с тех самых времен, когда несколькими годами ранее, был вовлечен в прискорбный инцидент в котором участвовал полицейский, я сам (тогда студент), и мой мопед. Тогда мне пришлось объясняться с представителем власти в связи с отсутствием обуви, шлема и вообще всех необходимых документов.

— Из Англии? Так, понимаю. А я инспектор Рамотсве. Да, однофамилец героини романов Александра Макколла Смита, — объявил полицейский и широко улыбнулся. — Во-первых, извините за опоздание. У нас в участке сегодня была кое-какая работенка. Вы говорите на сетсвана?

Покачав головой, я лишь тихо что-то пробурчал себе под нос.

— Хорошо, тогда с этого момента расследование будет вестись на английском. Вы согласны, сэр? — спросил он Клевера.

— О, без проблем, я ничуть не возражаю, сэр. — Клевер, как я заметил, был уже менее оживлен, чем прежде, а когда нас должным образом спросили о произошедшем, он лишь пробормотал, будто думает, что, наверное, не заметил поворотного сигнала.

Пока мы беседовали с инспектором Рамотсве, другой полицейский достал рулетку и стал ходить с ней вдоль жирного черного и неровного тормозного следа, оставленного пикапом Клевера. Покончив с этим, он уселся на краю тротуара и начал — весьма художественно, подумалось мне — зарисовывать место преступления. Время от времени он поднимал большой палец и держал его перед собой, замеряя угол, или расстояние, или еще что-нибудь. Вскоре сзади собралась толпа поклонников, комментировавших его труды — наверно, точно так же наблюдают за работой шаржиста где-нибудь на Монмартре. В целом, судя по одобрительным кивкам зевак, полицейский на их взгляд изображал весьма правдоподобную картину произошедшего.

— Благодарю вас, джентльмены, — произнес инспектор, захлопнув выглядевшую весьма солидно записную книжку. — Теперь, если вы не возражаете, мы проследуем в участок, надо взять у вас письменные показания. Думаю, это не отнимет много времени. Может, час.

Из-за этого в буквальном смысле слова выбившего меня из колеи происшествия я совершенно позабыл о Филе и туристах, которые все еще ожидали в гараже автобуса. Я нервно объяснил инспектору, в чем заключалась моя миссия, и, указав на автобусную станцию, спросил, можно ли мне сделать там заявку.

— Да без проблем, — ответил он, — только сначала нужно убрать машину с дороги.

Клевер занялся тем же. Как только автобус был отправлен, мы сели в инспекторский автомобиль и через несколько минут затормозили на автостоянке перед современным трехэтажным зданием из красного кирпича со стеклянным фасадом. Мы вступили в прохладный холл, где вовсю работали кондиционеры, и по ярким и светлым коридорам были препровождены в приемную с мягкими креслами и кулером.

— Посидите здесь, пожалуйста, пока я подготовлю бланки, — сказал инспектор.

Совсем скоро он вернулся и попросил Клевера следовать за ним. Поднявшись, Клевер улыбнулся мне, и я тут же мысленно пожелал ему удачи — точно так же, как и, помнится, всем тем, кто шел на собеседование при приеме на работу передо мной. Двое мужчин скрылись за толстой деревянной дверью, а немного погодя в другую комнату вызвали и меня, и коллега инспектора с величайшим тщанием записал мою версию произошедшего. Наконец он зачитал мне ее четким, спокойным и хорошо поставленным голосом, и когда я подтвердил, что да, именно так все и было, попросил подписать меня протокол в трех экземплярах.

Я виновато осознал, насколько меня впечатлили — нет, удивили — не только оперативность и профессионализм этих людей, но и их безукоризненная вежливость. Естественно, никаких явных причин, почему подобное отношение должно было показаться мне неожиданным, не было, однако колеса ботсванской бюрократии вращались поразительно плавно даже здесь, в отдаленной пыльной глухомани. Когда Клевер и я снова оказались в приемной перед столом инспектора, последний откинулся в кресле, сплел пальцы и без всякого выражения уставился в потолок. На какое-то время воцарилась тишина, которую нарушал лишь гул кондиционера, а затем инспектор приступил к оглашению итогов.

— Сегодня, в наш век, автомобилей стало много больше, нежели прежде. Именно поэтому все водители обязаны быть крайне внимательными во время езды, следует всегда быть настороже, готовыми к любым сюрпризам и неожиданностям.

Мы с Клевером, сложив руки на коленях, наклонились вперед и по ходу речи глубокомысленно кивали в унисон.

— При расследовании данного дела установленно, что один водитель был внимателен и тактичен, другой же вел свою машину как полный кретин.

Мы с Клевером закивали чаще.

— Мне жаль, да, мне очень жаль, но я вынужден заявить, что водитель, который управлял столь скверно, — инспектор продолжал рассматривать потолок, — этот водитель сидит от меня с левой стороны.

Где именно? Ведь там, где у него право у нас лево. Мы с Клевером уставились друг на друга в некотором замешательстве — однако ситуация моментально прояснилась, когда инспектор пододвинул по столу к Клеверу листок бумаги и, указывая ручкой место, попросил его поставить подпись.

— Боюсь, мне придется оштрафовать вас на четыреста пул, — заявил он.

Глаза Клевера немного расширились, однако он согласно кивнул:

— No matata.

Поскольку я сам побывал в его шкуре раз сто, то тут же проникся к нему сочувствием.

Покончив с нашим делом, инспектор обратил свои помыслы к более важным делам, вопросив:

— Так кто же лучше, «Манчестер» или «Челси»? На мой взгляд, все-таки «Манчестер».

— Да где уж там, ррэ, «Челси» покруче будет. Разве вы не видели их игру в Европе на прошлой неделе? По-моему, с каким-то итальянским клубом? Они намного сильнее, ррэ, — заключил вновь воспрявший духом Клевер.

— А вы как думаете, мистер Рэндалл? Какая ваша любимая команда?

Мда, когда-то, в другой жизни, в бытность мою учителем в Сомерсете, я некоторое время тренировал школьную футбольную команду. Руководство мое было скорее вдохновляющим, нежели техническим или тактическим — я только и делал, что орал во всю глотку, время от времени подбадривал игроков да изрядно пачкал ноги. Пару раз, в качестве экскурсии в честь завершения сезона, я водил своих подопечных посмотреть на игру «Сильверфорд Таун» да поесть хот-догов — не бог весть что, однако ребятам нравилось.

— Не знаю, слышали ли вы когда-нибудь о команде «Сильверфорд». Они играют в лиге, которая вроде премьер-лиги, только она называется Лига «Доктора Мартенса»… (Южная футбольная лига — английская лига полупрофессиональных и любительских клубов, название дается в честь спонсора.) Хотя название, думаю, уже сменилось. Вообще-то, теперь в названии стоит что-то вроде «Строительный мир», я думаю…

Кажется, мое выступление не имело успеха. Как обычно, когда несу всякий вздор. Я поспешил исправить положение:

— Нет, конечно же, вы правы. «Манчестер» и «Челси» — лучшие команды, и еще есть… э-э-э… Кто ж еще? Ах, да, «Арсенал»! Вы про него слышали?

Да и не просто слышали. Как выяснилось, это любимая команда начальника полиции.

Мы направились в холл, вполне дружелюбно болтая о всякой всячине. Не в последнюю очередь обсуждая и то, почему же «Зебры», национальная команда Ботсваны, столь плохо играет.

— Не может быть, — возразил я. — Уверен, что это не так.

— Еще как может, — настаивали мои новые друзья. — Очень ленивая команда «Зебры» и вправду никуда не годятся.

У дверей инспектор пожал нам руки и пожелал спокойного возвращения домой. Мы с Клевером направились к главным воротам.

О книге Уилла Рэндалла «Африка: Год в Ботсване»

О голоде и любви в Москве 30-х годов

Москва, 1933 г.

Мы переехали из гостиницы и живем теперь на Серпуховке в большой квартире с прислугой. Кроме этой прислуги, приходит еще женщина и готовит обед. Сначала мне показалось, что жить в этом городе, где столько всего происходит, очень интересно, я радовалась, что Патрик выбрал именно Москву, а не Китай, куда он чуть было не согласился поехать. Дело не в том, что в Москве ему больше платят, а в том, что здесь я готова была почувствовать себя опять русской и посмотреть на эту новою жизнь другими глазами. Лиза! Все оказалось совсем иначе, совсем и не так, как мы думали с Патриком.

У него за это время были две поездки по Подмосковью, и обе, как я понимаю, не санкционированные властями. Оба раза он возвращался домой измученным. Я ждала, что он будет со мной делиться, показывать снимки, а он даже не раскрывает в моем присутствии своего рабочего портфеля. Я спросила его, почему. Какие между нами секреты? Вчера только все разъяснилось. В британском посольстве показывали фильм «Веселые ребята». Пришли почти все наши, включая Дюранти. Фильм очень веселый, музыкальный, но я взглянула на своего мужа, и все мое веселье как рукой сняло: увидела, что Патрик сидит с опущенной головой и прикрывает глаза ладонью. После фильма пригласили нас ужинать в залу, где устраиваются приемы на двести человек, и тут, за столом, разразился спор между мужем и Дюранти, который сидел рядом со мной. Дюранти поднял тост за процветание советской деревни, а Патрик вдруг так побелел, как это бывает с ним только перед приступами астмы. Он отставил свой бокал и очень тихо спросил у Дюранти, когда тот последний раз присутствовал при процветании: до или после того, как ему дали Пулитцеровскую премию. Дюранти цинично засмеялся и ответил, что не понимает, какая связь между его премией и русской деревней.

— And you, — спросил его Патрик, — you knew you are lying? (А ты, ты же знал, что врешь? (англ.) )

— My boy, — ответил Дюранти, — do you really believe that we stay here, in this hell, to tell the truth? (Мой мальчик, а ты веришь, что мы живем в этом аду для того, чтобы писать правду? (англ.) )

У Патрика затряслись губы, он схватил кусок хлеба и через мою голову поднес его к самому лицу Дюранти:

— Ты видел там хлеб?

Дюранти начал медленно подниматься со стула, и я вдруг вспомнила, как Патрик недавно сказал мне, что у него нет одной ноги — поезд, на котором Дюранти ехал в Ригу несколько лет назад, потерпел крушение, нога была вся раздроблена до колена, и ее пришлось ампутировать. Он начал медленно приподниматься со стула, весь побагровев, и я сообразила, что он дико пьян, ничего не соображает и сейчас ударит Патрика, поэтому я вскочила и схватила его за руку. Он быстро обернулся ко мне и громко засмеялся:

— O, you! May I kiss you? (А, это вы! Можно, я вас поцелую? (англ.) )

Я отшатнулась. Патрик немедленно увел меня оттуда, ни разу даже не взглянув в сторону Дюранти. Мы шли пешком, на улице было холодно, плыл очень редкий, белыми, большими звездами снег. И тут Патрика как будто прорвало, я его таким никогда не видела. Он остановился посреди бульвара и закричал. Слава богу, Лиза, что он закричал по-английски, так что если бы кто-то оказался рядом, нас бы не поняли:

— Там дети грызут сорняки из-под снега!

Потом он перешел на шепот. То, что он рассказал, так страшно, что в это трудно поверить. Трудно поверить, что одни люди могут приносить другим столько горя! У меня вдруг открылись глаза. Теперь я поняла, почему наша мама до сих пор не засыпает без пистолета под подушкой! Ее напугали в России, Лиза, навсегда напугали, насмерть. Помнишь, как мы смеялись над маминым пистолетом, и папа однажды на нас закричал:

— Благодарите Бога, что вы не знаете, что такое Россия!

У крестьян все давно отобрали, есть им нечего, но коммунисты из городов, которым приказано доставить в город зерно, бесчинствуют, и не существует никаких законов, которые могли бы их остановить. Русских крестьян выбрасывают из домов, убивают, а оставшихся в живых обрекают на голодную смерть. Патрик сказал, что сейчас на юге вымирают целые губернии. Людей голыми выгоняют на мороз и часами не позволяют вернуться в избу, женщин насилуют, поджигают им подолы юбок, чтобы они признались, где прячут хлеб, грудных младенцев выкидывают на улицу и не дают матерям подобрать их, часто инсценируют расстрелы, то есть собирают людей, выгоняют их за деревню, выстраивают и открывают огонь поверх голов. Многие не выдерживают этого, теряют сознание, старики сразу умирают. Лиза! И это то, что происходит каждый день, каждый час! В одном колхозе в комнату, где допрашивали людей, принесли разлагающийся труп, свалили его на пол, и там продержали крестьян больше суток. Зачем? С какой целью? Просто для того, чтобы мучить!

Я больше слушать не могла. Меня вдруг начал колотить дикий кашель, я кашляла до рвоты. Потом мы долго стояли, обнявшись, на этом чужом бульваре, и крупный, белый снег — как в нашем с тобой детстве — засыпал все вокруг. Я боялась открыть глаза — до того мне стало вдруг жутко здесь. Спросила у Патрика, что он собирается делать. Он сказал, что собирается поехать на Кубань, написать обо всем и потом напечатать, но только под псевдонимом, потому что иначе не пропустят. Он сказал, что Дюранти мерзавец, продался большевикам и, чтобы жить так, как он живет и получать все, что он получает, фабрикует циничные статейки, где утверждает, что русские «просто хотят есть, но не голодают». Ему же, кстати, принадлежит и совсем уже дьявольская фраза, что русские умирают не от голода, «а от недостатка продовольствия».

— Как же ему не совестно? — спросила я и представила себе лицо Дюранти с этими его неподвижными прозрачными глазами.

— Он лгун. Информация, которую он дает Западу, приводит к тому, что до русских крестьян на Западе никому нет дела. Зато официальные отношения с Россией налаживаются, и Европа уже готова проглотить все, что здесь происходит, поскольку ей выгодно!

— Они ему платят за это?

— Еще бы не платят! Ты знаешь, как он здесь живет? Он даже был принят у Сталина! Но на Западе я его разоблачу. Я поеду в Киев, поеду на Кубань, и даю тебе слово: я напишу только правду!

Мне страшно, Лиза. Патрик любит рисковать, он всегда любил. Для него жизнь только тогда имеет смысл, когда он делает что-то, что в любой момент угрожает ему самому прямой опасностью.

Больше мы уже ни о чем не говорили, а быстро дошли до своего дома. В передней горел свет. Прислуга, которую мы должны почему-то называть «товарищ Варвара», уходит в шесть часов вечера, но, если нас нет дома, всегда оставляет свет в прихожей. И я вдруг увидела нашу жизнь совсем другими глазами. Все эти зеркала, настольные лампы, скатерть с бахромой, дубовая мебель, натертый паркет, тяжелые красные шторы — ведь нас покупают, нас этим задаривают! Нужно, чтобы Патрик писал только то, что разрешается, и за это нас будут кормить икрой, развлекать, катать на автомобилях. Но Патрик совсем не такой, он не будет.

Москва, 1933 г.

Помнишь, Лиза, как мама когда-то (нам с тобой было лет тринадцать—четырнадцать) злилась на папу, когда он говорил, что, может быть, большевики не все такие плохие, что «нарыв» вот-вот «рассосется», и когда-нибудь нам можно будет даже вернуться в Россию? Мама тогда кричала, что в Россию после этого могут возвращаться только предатели или идиоты. Конечно, она была права, как всегда и во всем. После того что я узнала от Патрика, мне страшно здесь жить. Теперь я стала замечать то, на что раньше не обращала внимания. Лиза, голодные есть и в Москве! Они просачиваются из деревень, доползают сюда, в столицу, надеясь прокормиться подаянием, но их гоняет милиция, их избивают и выбрасывают обратно. Но главное, Лиза, что сталось с людьми? Куда делась доброта, страх пройти мимо чужого горя, христианское милосердие? Насаждается одно: жалеть — это стыдно, просить — унизительно, и главное — сила. А что делать слабым, куда им деваться? Каждый вечер устраиваются облавы, и еле держащихся на ногах голодных людей заталкивают в товарные вагоны для скота, отъезжают подальше и сваливают в поле на верную смерть!

Патрик готовит большой материал о голоде для «London Post», называться это будет вполне нейтрально: «An Observe’s Notes». («Записки наблюдателя» (англ.) ) У него куча снимков, и я теперь не просто хожу по улицам, как раньше, а всматриваюсь в лица, обращаю внимание на бледность, одутловатость, застывший в чертах страх и на ту робкую, монашескую походку, которая сейчас отличает очень многих в московской толпе. Лиза, ты эти фотографии, которые мне показал Патрик, никогда увидишь, но ты мне поверь: ничего страшнее, чем голодные муки, нет на свете.

В Москве полным-полно беспризорников, и на них, по-моему, никто не обращает внимания. Бездомные дети собираются стаями, как птицы, жгут вечерами костры во дворах, что-то жарят себе на этих кострах, курят. Есть даже совсем маленькие, не старше шести—семи лет. Говорят, что многие их них уже побывали в детских домах и сбежали оттуда. Я как-то не выдержала и спросила у товарища Варвары, почему же никто об этих детях не заботится и откуда они берутся. Она отвела глаза в сторону и сказала, что это, наверное, кулацкое «семя», отпрыски врагов, и таких детей государство будет кормить в последнюю очередь. Если бы наши с тобой родители, Лиза, слышали эти слова!

Мне теперь тягостно находиться дома, когда сюда приходит эта Варвара, мне кажется, что она за мной присматривает, подслушивает мои разговоры по телефону, и я каждый день, если только не очень холодно, ухожу гулять и долго брожу одна по московским улицам.

Москва, 1934 г.

С Новым годом, дорогая Лиза! Как бы мне хотелось гулять с тобою сейчас по нашему бульвару, сизому от мороза, болтать по-французски! Потом зайти в кафе, где у стульев плетеные спинки и в центре полыхает газовый камин, выпить кофе с пирожными! Бывает же счастье на свете! Или, еще лучше, сесть в поезд, поехать к родителям, увидеть море, лодки на горизонте. А рынок! А запах свежего хлеба из булочных! А девочки в клетчатых юбках, которые бегут домой, дожевывая бублики от школьного завтрака! Ведь правда же, это чудесно? Если бы ты знала, какое здесь все — другое! Мэгги, которая живет в Москве со своим мужем уже два года — он работает в посольстве, — сказала, что большевики пытались упразднить даже Новый год и несколько лет не продавали ни елок, ни елочных игрушек, чтобы не поддерживать буржуазный праздник. Теперь, слава богу, принято решение «обеспечить советским детям празднование Нового года с обязательным соблюдением новых советских норм жизни». Никто толком не знает, что это такое, но на елки, которые опять начали продавать на улицах, нельзя вешать ни ангелов, ни рождественские звезды, и всякие смешные фигурки, вроде медвежат и белочек, тоже не приветствуются, зато в газетах черным по белому написано, что лучшие елочные украшения — это самодельные тракторы, станции метро и модели самолетов!

Новый год мы встречали у Буллита, было много русских знаменитых гостей, с которыми Буллит очень заигрывает. Как только попадаешь внутрь особняка и Москва с ее бедно одетыми людьми остается в темноте и холоде, а ты в тепле, освещенном десятками люстр, и перед тобою плывут нарядные женщины с голыми плечами, на которых переливаются драгоценности, сразу начинает кружиться голова, перестаешь понимать, что сон и что явь: эти комнаты, где скользят официанты с подносами и слепит глаза от хрусталя, или та нищая жизнь, которая мерзнет в снегу за порогом.

Начался вечер. Официанты поспешно распечатывали массандровские вина, хранившиеся, как нам сказали, в подвалах еще с царских времен, подливали в хрустальные штофы холодную водку, которую здесь полагается закусывать молочными поросятами. Потом принесли горячую закуску: блины с икрой, севрюжий бок и отварную форель. В зале все время играла музыка, и пары уходили танцевать, потом опять возвращались в столовую. Оркестр здесь великолепный. Я начала было выискивать глазами Дюранти, потом спохватилась и крепко взяла под руку своего Патрика. К нам подошли Буллит с женой, она у него, наверное, итальянка или испанка — очень жгучая, очень сильно накрашенная женщина средних лет, вся в бриллиантах, на черное шелковое платье накинут белый песец. Жена Буллита спросила, как мне живется в России, и я сказала, что мне бы хотелось вернуться в Лондон или хотя бы ненадолго навестить свою семью в Париже, потому что здесь мне все чужое. Она очень высоко подняла свои выщипанные нарисованные брови и посоветовала не воспринимать вещи трагично, потому что в нынешней Москве «так интересно!».

— Кроме того, — добавила она, — Москва не должна вам казаться чужой, вы же русская.

Как они ничего не понимают, Лиза! Как они бездушно на все смотрят! Люди вокруг живут впроголодь, продукты выдают по карточкам, перед промтоварными магазинами с вечера выстраиваются тысячные очереди, ждут открытия, ночуют в подъездах, чтобы хоть что-то купить, манку получают только больные дети по рецепту врача, а мадам Буллит и ее американским дамочкам «так интересно»! Помнишь, как мама говорила, что, пока человек не научится чувствовать чужую боль, мир останется таким, какой он есть. И вера в Бога, вера в Христа есть не что иное, как память о том, что рядом всегда кому-то больно.

Ничего такого я ей, разумеется, не сказала. Заметила только, что мне не совсем понятно, почему все так напирают на мою «русскость»: ведь мои родители убежали из России, спасаясь от нового режима, нам очень многое пришлось пережить, и мы ни в коем случае не отождествляем себя с тем большевистским «русским», которое здесь победило. Мадам Буллит снисходительно выслушала, но мне показалось, что она очень далека от подобных рассуждений и вообще не терпит никакой «философии».

Дюранти нигде не было, и мне стало тоскливо. Только тебе могу признаться, Лиза: мне хочется — да, хочется — чувствовать на себе его жадные глаза. Теперь я поняла, что значит, когда говорят: земля горит под ногами. Когда он рядом, у меня начинают гореть ступни, как будто я наступаю на раскаленное железо. Я знаю, что он негодяй, верю Патрику, который сказал, что порядочные люди должны стыдиться знакомства с ним, но то, что происходит со мной, когда я вижу его, — это не моя вина, это что-то в крови моей, что-то стыдное, запретное просыпается во всем моем теле!

В половине двенадцатого погасили верхний свет, все собрались в беломраморной зале, где были танцы, опять выстроилась цепочка официантов с подносами, на которых стояли фужеры с армянским коньяком, тонко нарезанными лимонами на розеточках, открытые коробки папирос «Казбек» и «Герцеговина Флор». Говорят, что это любимые папиросы Сталина. Все время играла музыка, и, наконец, в полутьме ярко вспыхнула новогодняя елка, и Буллит с женой начали раздавать подарки, которые приволокли три официанта в огромных, украшенных еловыми ветками корзинах. Мужчины получали трубки, бинокли, красивые авторучки, а женщины — помаду в золотых коробочках, флаконы духов, шоколадные конфеты. По радио услышали поздравление от правительства, как всегда очень хвастливое и одновременно угрожающее, потом официанты быстро обнесли всех шампанским и разбросали по полу белые и красные розы. Ты не представляешь себе, какой стоял запах: зимы и мороза — от свежей елки, и летнего парка — от этих только что срезанных в оранжерее влажных цветов. Пробили кремлевские куранты, и все начали поздравлять друг друга с Новым, 1934-м годом. Я поцеловала Патрика, прижалась к нему, и так мне хотелось верить, что все исправится, все будет хорошо!

И тут я услышала:

— Hi, Walter! O, here you are ( А, вот и ты, Уолтер! (англ.) )

Навстречу Буллиту, широко распахнувшему руки, прихрамывая, протискивался Дюранти в ослепительной рубашке и черном фраке, а за ним, улыбаясь, шла блондинка, которую я уже видела в Большом театре. На ней было длинное, темно-красное бархатное платье — такого густого, яркого цвета, словно ее всю только что окунули в кровь, а на маленькой, как у птицы, белокурой голове переливалась бриллиантовая (неужели настоящая?) диадема. Я отвернулась, чтобы не смотреть на них, но успела почувствовать, что он увидел нас и опять — опять! — словно бы проглотил меня этими своими прозрачными и наглыми глазами.

Вдруг Буллит громко, как фокусник, хлопнул в ладоши, и в залу вползли три огромных тюленя в сопровождении дрессировщика. На головах у несчастных животных были венки из живых цветов, а носами они удерживали разноцветные резиновые мячики, которыми по знаку, полученному от своего дрессировщика, начали перебрасываться. Все захлопали и захохотали. Дрессировщику поднесли огромный бокал шампанского, который он выпил одним махом, потом раскланялся и под громкую музыку удалился вместе со своим тюленьим цирком.

В главной столовой был накрыт ужин: целиком запеченные куропатки и поросята, обилие экзотических фруктов, всех видов закуски, салаты. Есть уже никто не хотел, но все-таки мы расселись: кто пощипал крылышко куропатки, кто оторвал несколько виноградин. Опять пошли танцевать, и танцевали до утра. На рассвете подали крепкий кофе, чай, ликеры, печенье, конфеты, и, наконец, повар, толстый и румяный, как сдобный хлеб, в накрахмаленном колпаке и колом стоящем на его надутом животе белом фартуке, торжественно поставил на середину стола огромный белый торт, на котором ярко-красным кремом были выведено: 1934.

Вернулись домой в восьмом часу. Голова моя шла кругом от этой сумасшедшей ночи. Я не хочу так веселиться. Мне плохо здесь, гадко. Пусть Патрик съездит на Волгу и Кубань, сделает репортаж, а когда он вернется, я поставлю условие: если он хочет работать в Москве, ему придется жить здесь одному. Мне это все не под силу.

Москва, 1934 г.

Лиза, у меня такие перемены! Ужасные, Лиза!

Я писала тебе, как мы встретили Новый год у Буллита, и как Дюранти пришел туда намного позже, чем все остальные, вместе со своей красоткой. Я знаю, что он женат, и жена его живет в Париже, поэтому решила, что эта женщина — его любовница, но потом Мэгги, жена Юджина, сказала мне, что Дюранти живет с какой-то русской кухаркой, от которой у него есть сын. Кто эта блондинка, Мэгги не знает. Тут же она мне рассказала, что он начал свою карьеру журналиста во время Первой мировой войны, и репортажи, которые он тогда делал, отличались большой смелостью и талантом. Но потом — как считает Мэгги — «что-то с ним произошло, может быть, это все из-за наркотиков», он стал много пить, предавался немыслимому разврату (все в нашем с тобой ненаглядном Париже!), спал с мужчинами и детьми, насиловал животных, пока не подвернулась возможность уехать в советскую Россию. Здесь он довольно быстро выучил язык, получил квартиру, машину с шофером, и был принят у Сталина. Все наши знают, что он давным-давно никуда не выезжал из Москвы, и все его репортажи о колхозах — чистое вранье. Он циник, и русских ни в грош не ставит. Пулитцеровскую премию получил потому, что сумел подружиться с сыном самого Джозефа Пулитцера.

С этим человеком я вчера изменила своему мужу. Лиза, молчи, не говори ничего! Патрик уехал из Москвы второго января, рано утром. Я не провожала его на вокзале, потому что у меня сильно болела голова с вечера. У меня всегда болит голова, когда идет снег, и мне кажется, что — когда снег — я как-то хуже соображаю. Патрик вышел из дому с небольшим чемоданчиком, внизу его ждала машина. Я приняла таблетку от головной боли и провалилась. Проснулась далеко за полдень от громкого чириканья воробьев. Снег кончился, за окном ослепительно светило солнце. Голова уже не болела, но мягко кружилась, и во всем теле было ощущение приятной легкости, как в детстве после долгой болезни. В дверь постучала товарищ Варвара и сказала, что меня просят к телефону. Я вышла в коридор, взяла трубку. Лиза, это был он. У меня подкосились ноги. Почему-то он заговорил со мной по-французски.

— Вы готовы?

— Готова? Мы разве о чем-то договаривались?

— Ca c’est la meilleure! On part en vadrouille! (Вот это новость! Мы пойдем на большую прогулку! (франц.) )

— Я плохо себя чувствую.

— Со мной вы будете чувствовать себя хорошо. — Он коротко засмеялся в трубку, и я отчетливо увидела, как он смеется, дергая левым уголком рта. — Ну, что? Вы согласны?

— Согласна.

— Я заеду через полчаса. Вы спуститесь, или мне подняться?

Я подумала, что если я попрошу его не подниматься, значит, я прячу его и сама понимаю двусмысленность нашей встречи, а если я сделаю вид, что ничего такого нет и быть не может, то все это станет невинно и просто.

— Пожалуйста, поднимитесь.

Я накрасила губы и надушилась. Потом надела свое самое красивое белье, еще из Парижа. Если ты думаешь, что я делала это сознательно, то ты ошибаешься, Лиза. Я действовала механически, но только ужасно при этом торопилась, и меня всю лихорадило. Оделась, посмотрела в зеркало. В зеркале стояла испуганная кукла с очень бледным лицом. Я сразу же отвернулась. Ровно через полчаса Дюранти позвонил в дверь. Лиза, он был с цветами. Где он достал цветы? Зимой? В Москве? Я тут же заметила выражение, остановившееся на лице у Варвары, когда она открыла ему дверь. Оно было злорадным, словно Варвара заранее знала все, что будет.

— Хотите чаю? — спросила я.

— Я приглашаю вас в ресторан, — ответил он и добавил по-английски, кивнув на Варвару: — А это что за чучело? Она у вас служит?

Я смутилась. Варвара смотрела на нас стеклянными глазами.

— Пойдемте, пойдемте! — заторопился он. — А то мы пропустим все солнце, и будет темно, сыро, мрачно, как в Лондоне.

Сели в машину на заднее сиденье. У него красивый темно-синий кадиллак, за рулем шофер, который обернулся ко мне, вежливо поздоровался. Поднятые плечи в кожаном пальто, кепка. Глаз почти не видно. Дюранти назвал адрес.

— Куда мы едем? — спросила я.

— Сначала ко мне, на Ордынку, я забыл деньги, а в долг здесь никто не дает.

— Но мы же хотели гулять, пока солнце!

Он осторожно обнял меня за талию.

— Вы что, мне не верите?

Я отдернулась, и он засмеялся.

— Русские девочки, которых я подкармливал в Константинополе, не были такими пугливыми.

— Что это вы такое говорите?

— Да ничего я не говорю, это просто шутка, — усмехнулся он. — Мы заедем ко мне на Ордынку, я возьму кошелек, и пойдем обедать. На обратном пути прокатимся по городу, потом я доставлю вас домой. Чего вы боитесь?

Я вспыхнула, мне стало стыдно. Показалось даже, что я действительно все придумала. Минут через десять мы подъехали к большому каменному дому на Ордынке. Он попросил шофера подождать.

— Пойдемте, посмотрите, как я живу.

Поднялись на второй этаж. Все старое, темное, добротное. Он открыл дверь своим ключом. Навстречу нам вышла молодая, очень полная светловолосая женщина с васильковыми глазами. Мне показалось, что Дюранти не ожидал ее увидеть и смутился, если только можно употребить это слово по отношению к такому опытному человеку.

— Катя, ты можешь идти, — сказал он негромко.

Она вся стала красной — не только лицо и шея, но даже плечи и огромная белая грудь в вырезе платья.

— Я лучше останусь, — ответила она тонким и неприятным голосом.

Дюранти посмотрел на нее так, что она вдруг махнула рукой, сорвала с вешалки пальто и хлопнула дверью. Кажется, она еле удержалась от слез.

— Характер! — весело сказал он. — Такие у них революцию сделали.

Квартира у него очень большая, пять или шесть комнат, прекрасно обставленных, на стенах картины, ковры, как в музее.

— Хотите вина?

— Я не пью, — сказала я.

Он достал из шкафа несколько красивых бутылок, две рюмки и коробку с конфетами.

— Вы курите?

Я кивнула. Он предложил мне папиросу, а сам закурил трубку. Потом спокойно уселся на диване, разглядывая меня. Я делала вид, что рассматриваю картины, задавала ничтожные вопросы. Он отвечал односложно и совсем перестал улыбаться. Глаза его стали вдруг темными и снова какими-то бешеными. Наконец я вскочила.

— Голова болит, — сказала я, — отвезите меня, пожалуйста, домой.

— Домой? С удовольствием.

И близко подошел ко мне. А дальше, Лиза, я не могу ничего объяснить. Все произошло само собой, и я чувствовала себя на седьмом небе. Потом стало стыдно и страшно. На следующий день мы встретились в полдень на бульваре. Я не хотела, чтобы он опять заезжал ко мне домой. Сидела на промерзшей скамейке, бульвар был почти пустым, две няньки гуляли с колясками. Он сильно опоздал, и, пока я ждала его, думала только о том, что если он бросил меня, я этого не вынесу. Теперь я вижу его каждый день, слава богу.

Москва, 1934 г.

Наверное, Лиза, я не права, когда вижу в Уолтере только плохое. Вчера он много рассказывал мне о своем детстве: он сирота, воспитывали его дядя с теткой — люди пьющие, очень жестокие, почти не заботились о чужом ребенке. И он всего в жизни добился своим трудом, своими невероятными способностями. Выпускник Оксфорда, прошел всю войну корреспондентом на полях сражений, столько раз рисковал жизнью. Послушай, ведь это не шутки. Мой желтоволосый Патрик — ребенок по сравнению с этим человеком. Иногда я думаю, что судьба распорядилась неправильно, сделав меня женою «полумальчика-полумужчины», которого я с самого начала почувствовала в Патрике, несмотря на все его героические обещания.

Уолтер рассказывает мне о том, через что ему довелось пройти во время войны, — это очень страшно, но еще страшнее то, как после войны, разочаровавшись в людях, он вернулся в Париж и попал в среду артистической богемы. Оказывается, все, что мне говорили, — чистая правда. Чего там только не было! Слово «разврат» мало что объяснит. Жизнь была полностью подчинена наркотикам, а Уолтер объяснил мне, что, попадая под влияние наркотика, человек перестает быть самим собой, и то, что вылезает из него, не поддается никакому контролю. Он, например, сказал мне, что человек может быть очень тихим и кротким в жизни, но под наркотиком в нем поднимается такая ярость, что некоторых приходится связывать: настолько сильно в них желание насилия, разрушения и даже убийства. Многие убивают себя, потому что не могут справиться с физической необходимостью немедленно уничтожить кого-то. В Париже они устраивали так называемые «встречи с дьяволом», специальные сеансы, на которых люди пили кровь, совокуплялись на виду у всех, не обращая внимания — с мужчиной или с женщиной, со стариком или со старухой, и были случаи, что некоторые даже умирали во время этих сеансов от разрыва сердца.

Ты, наверное, не можешь представить себе, как же я имею дело с таким чудовищем? Но он не чудовище. Я начинаю привыкать к нему, и иногда мне становится жалко его, хочется просто гладить его по голове, успокаивать и баюкать, как маленького ребенка. Уолтер не верит в Бога и не хочет говорить об этом, один раз только пробормотал, что это хорошо, что большевики позакрывали храмы, посрывали колокола и разогнали священнослужителей, потому что истинная вера и должна быть под гонением, как это было во времена раннего христианства или с евреями во времена инквизиции.

— Если людям все разрешать, даже такую ерунду, как есть досыта, — сказал он, — они сразу становятся неблагодарными и отвратительными, но если их прижимать, запрещать и отнимать у них как можно чаще и как можно больше, у некоторых просыпается страх и даже, как ни странно, появляется относительная честность. Русским говорят, что верить в Бога нельзя, их наказывают за это — ну так, значит, те, кто будет продолжать верить, несмотря ни на что, и есть настоящие верующие люди.

Презирает он всех одинаково: и большевиков, и не большевиков, и правых, и левых, и победивших, и побежденных. Я думаю, что, скажи он это нашим с тобой родителям, они бы его просто разорвали! В нем нет никаких нравственных убеждений, кроме одного: нужно быть не просто умным, а умным, «как дьявол». Уолтер никогда не целует меня в губы — почти никогда, — и я так отвыкла теперь от поцелуев в губы, что с удивлением вспоминаю, насколько мне все это нравилось с Патриком, все эти долгие нежности и голубиные объятья! А здесь… Боже мой, как здесь все просто, как даже грубо, Лиза! Я только изо всех сил закрываю рот руками, чтобы удержать внутри крик, который всякий раз готов вырваться из меня! Я не знала, не догадывалась, сколько во мне звериной силы, какая я дикая, веселая, бесстыжая, и сейчас, когда это все открылось, я ничего не боюсь, кроме одного: что все это кончится.

Лиза, милая, дорогая сестра моя, не пиши мне никаких страшных слов! Не пугай ни Божьим гневом, ни родительским проклятьем, ни тем, что Патрик немедленно бросит меня, как только узнает! Да, я пропала, я погубила все, я не буду ни верной женой, ни преданной матерью, и даже на том свете — если он существует, — меня не ждет ничего хорошего. Но что же делать, если я, как безумная, готова целовать каждый волосок на его теле, и даже запах его одеколона, смешанный с запахом снега, который я всякий раз с наслаждением вдыхаю, когда он ждет меня в сквере, и я подбегаю, утыкаюсь лицом в его воротник, — если даже такая ерунда, как этот запах, лишает меня рассудка!

О книге Ирины Муравьевой «День ангела»

Гийом Мюссо. После…

Пролог

Остров Нантакет

штат Массачусетс

Осень 1972 года

На острове, в западной его части, пряталось в болотистых берегах озеро, скрытое от посторонних глаз. Погода стояла славная — после нескольких холодных дней вернулось тепло; яркие краски бабьего лета как в зеркале отражались в водной глади.

— Эй, иди сюда, гляди!

Мальчик подошел к берегу и посмотрел в том направлении, куда указывала его спутница. По озеру, в окружении хороводом опавших листьев, грациозно скользила крупная птица. Гибкая длинная шея, белоснежное оперение, черный как смоль клюв — какое величие… Это был лебедь; когда до детей оставалось всего несколько метров, птица скрылась под водой — и вот снова показалась на поверхности. Из горла ее вырвался протяжный крик, такой нежный и мелодичный в сравнении с жалкими стонами собратьев с желтыми клювами — столько их обитало в городских парках.

— Я хочу погладить его!

Девочка подошла совсем близко, к самой воде, и протянула руку… Испуганная птица одним резким движением расправила крылья. Потеряла равновесие, девочка не удержалась и камнем свалилась в воду. Лебедь шумно взмахнул крыльями и оторвался от поверхности озера.

Вмиг от холода у нее перехватило дыхание, грудную клетку будто сдавило стальными тисками. Для своего возраста она неплохо плавала — порой ей удавалось одолеть несколько сот метров брассом, но то на пляже и в теплую погоду. А вода в озере ледяная, берег слишком крутой; она отчаянно барахталась, изо всех сил борясь с водной стихией. Потом ее охватил ужас, — кажется, никогда ей не выбраться на берег…

Увидев подругу в беде, мальчик не медля ни секунды бросился на помощь — мгновенно скинул кроссовки и прямо в одежде прыгнул в воду.

— Не бойся… держись за меня!..

Девочка уцепилась за своего спасителя. С трудом добрался он до берега и, с головой, опущенной в воду, изо всех сил вытолкнул ее на сушу. А когда попытался выбраться сам, тело неожиданно ослабело. Словно две мощные руки тащили его ко дну, он задыхался, сердце бешено колотилось, голову невыносимо сжимало. Из последних сил, несмотря на безвыходность положения, он боролся пока легкие не заполнились водой — невозможно больше сопротивляться. В висках невыносимо стучало, яркая вспышка — и кромешная тьма… Окутанный ею, он погрузился в воду.

Никакой надежды, только холодная, жуткая тьма, мрак, он сгущается… И вдруг — луч света!..

1

Одни рождаются великими,

Другие достигают величия…

Шекспир

Манхэттен

Наши дни

9 декабря

В это утро, впрочем, как и во все остальные, Натана Дель Амико разбудили два звонка — он всегда заводил два будильника: один механический, другой на батарейках. Мэллори находила это забавным. Он позавтракал кукурузными хлопьями, облачился в тренировочный костюм, натянул видавшие виды кроссовки «Рибок» — предстоит ежедневная пробежка.

Увидел себя в зеркале лифта: молодой мужчина, в неплохой физической форме, вот только лицо усталое. «Отдых тебе нужен, Натан мой дорогой», — подумал он, пристально разглядывая синеватые тени под глазами. Плотно, до самого верха застегнул куртку, надел теплые перчатки, шерстяную шапку с эмблемой команды «Нью-йоркские янки» и вышел на улицу. Глоток холодного воздуха, согретый в легких, — облако пара при выдохе.

Квартира его — на двадцать третьем этаже Сан-Ремо-Билдинг, одного из самых шикарных зданий верхнего Вестсайда; окна выходят прямо на Сентрал-парквест.

Темно еще, очертания всех этих роскошных сооружений по обеим сторонам улицы только начинают выступать из сумерек. Сегодня обещали снег, но прогноз пока не сбывается; он побежал трусцой.

Квартал выглядит празднично: повсюду гирлянды, двери домов украшены венками из падуба. Не останавливаясь, мимо Музея естествознания, Натан углубился в парк. В столь ранний час здесь никого, да холод и не располагает к прогулкам. Какой ледяной ветер с Гудзона, он сметает мусор с беговой дорожки, что огибает искусственное озеро посреди Сентрал-парка.

Почему-то считается плохой идеей бегать вокруг озера, пока не станет совсем светло, но он-то не обращает на это внимание — много лет тренируется здесь, и ничего ужасного с ним не случилось. Ни за что на свете не отказался бы от своей ежедневной пробежки!

Через сорок пять минут он остановился в районе Траверс-Роуд, выпил воды и устроился на лужайке немного передохнуть. Подумал о мягких зимах Калифорнии, вспомнил побережье Сан-Диего, с десятками километров пляжей, будто специально придуманных для пробежек. Всего мгновение — и воспоминания захватили его целиком, прямо наяву слышит звонкий смех Бонни, дочери, — как он по ней скучает! Воображение столь живо рисует ему лицо Мэллори, жены, ее огромные глаза цвета моря…

Пришлоь сделать усилие, чтобы стряхнуть наваждение. «Хватит бередить рану!» — произнес он мысленно. Однако все сидел и сидел тут, на газоне… Давящая пустота поселилась в душе после ухода жены и вот уже несколько месяцев не дает покоя. И не подозревал до сих пор, что бывает подобная тоска, что можно почувствовать себя таким одиноким и несчастным… В глазах блеснули слезы, но миг — и ледяной ветер смел их.

Глотнул еще воды. С самого утра в груди ощущается какое-то странное стеснение, что-то вроде колющей боли, которая не дает сделать полный вдох. Между тем в воздухе закружились первые хлопья снега; он поднялся и поспешил домой, прибавив темп, — нужно успеть принять душ.

Безукоризненно выбритый, в корректном темном костюме, Натан вышел из такси на углу Парк авеню и 52-й улицы и направился к зданию из стекла в виде башни — здесь офисы компании «Мабл и Мач». Из всех деловых адвокатских фирм города, «Мабл» самая успешная: в штате более девятисот служащих по всей территории Соединенных Штатов, около половины из них работают в Нью-Йорке.

Карьеру он начал в представительстве в Сан-Диего и сразу завоевал всеобщее расположение — сам директор фирмы Эшли Джордан предложил его кандидатуру на руководящую должность. Так в тридцать один год вернулся он в город своего детства, где его ждал пост заместителя начальника отдела слияний и поглощений. Удивительный взлет в эти годы: он осуществил свою мечту — стал лоббистом, одним из самых молодых и знаменитых адвокатов.

Не играл на бирже и никогда не пользовался какими-либо связями, чтобы преуспеть в жизни. Зарабатывал деньги собственным трудом — заставлял уважать законы, защищая права граждан и компаний. Блестящ, богат и горд собой — таким казался Натан Дель Амико со стороны.

Первую половину этого дня он занимался текущими делами, встречаясь с сотрудниками, чью работу контролировал. К полудню Эбби подала ему кофе и соленые крендели с тмином и сливочным сыром. Вот уже много лет Эбби его помощница. Родилась она в Калифорнии, но настолько привязалась к Натану, что последовала за ним в Нью-Йорк. Средних лет, не замужем, всю себя отдавала работе; он всецело ей доверял, никогда не сомневался в результате, поручая самые ответственные дела, и все это с полным основанием. Эбби обладала незаурядными способностями, что позволяло ей выдерживать бешеный темп, который задавал начальник. Пусть даже приходилось тайком поглощать в больших количествах фруктовые соки с витаминами и кофеином.

На ближайший час как будто не запланировано никаких встреч — Натан решил воспользоваться паузой и отдохнуть. Боль в груди не оставляла его; он ослабил узел галстука, помассировал виски и сбрызнул лицо холодной водой. «Перестань думать о Мэллори!» — приказал он себе.

— Натан? — Эбби вошла без стука, как всегда, когда они оставались одни, и, сообщив ему расписание на вторую половину дня, добавила: — Друг Эшли Джордана позвонил утром и попросил о срочной встрече. Его зовут Гаррет Гудрич.

— Гудрич? Никогда не слыхал.

— Как я поняла, он друг детства Джордана. Известный врач…

— И что ему? — Натан удивленно приподнял брови.

— Не знаю, он не сказал. Сказал только, что Джордан считает вас лучшим.

«Это правда: я не проиграл ни одного процесса за все время своей профессиональной деятельности. Ни единого».

— Пожалуйста, свяжите меня с Эшли.

— Час назад он уехал в Балтимор по делу Кайла…

— А, да, точно! В котором часу придет этот Гудрич?

— Я назначила ему на семь.

Эбби уже вышла из кабинета, но потом повернулась, просунула голову в приоткрытую дверь и позволила себе предположить:

— Это, должно быть, по вопросу привлечения к ответственности какого-нибудь врача. Иск пациента или что-то подобное.

— Наверно, — согласился он, снова погружаясь в бумаги. — Если это так, мы отправим его в отдел на четвертом этаже.

Гудрич пришел чуть раньше семи, и Эбби сразу проводила его к Натану. Мужчина в расцвете лет, высокий, крепкого сложения; длинное пальто безупречного покроя и темно-серый костюм подчеркивали статную фигуру. Вошел уверенным шагом, остановился посреди кабинета — мощные, как у борца, плечи придавали его фигуре какую-то особую значимость, — широким жестом сбросил пальто и протянул Эбби. Затем запустил пальцы в седые волосы, поправил непослушную густую шевелюру; наверняка ему уже за шестьдесят… Медленно поглаживая короткую бородку, посетитель впился в адвоката пронизывающим взором. Как только взгляды их встретились, Натану стало плохо — дыхание участилось, мгновенно потемнело в глазах…

2

И увидел я одного ангела, стоящего на солнце.

Апокалипсис, XIX, 17

— Как вы себя чувствуете, господин Дель Амико?

«Черт побери, да что это со мной?! »

— Да… да нет, ничего, просто перехватило дыхание… переутомился немного.

Он, однако, не убедил посетителя.

— Я врач; если хотите, я вас осмотрю. Охотно сделаю это! — предложил он звонким голосом.

Хозяин кабинета попытался улыбнуться.

— Спасибо, не нужно, все в порядке.

— Правда?

— Уверяю вас.

Не ожидая особого приглашения, Гудрич расположился в одном из кожаных кресел и внимательно оглядел все вокруг: стены увешаны книжными полками, на них старинные издания; массивный письменный стол, элегантный диванчик — вид респектабельный.

— Итак, что вам угодно, доктор Гудрич? — осведомился Натан после небольшой паузы.

Доктор скрестил ноги и принялся раскачиваться в кресле; потом ответил:

— Мне от вас ничего не нужно, Натан… вы позволите вас так называть?

По форме — вопрос, но похож на утверждение.

Адвокат не смутился:

— Вы пришли ко мне по профессиональному вопросу? Наша фирма защищает врачей, которых преследуют пациенты…

— К счастью, это не мой случай, — перебил его Гудрич. — Я не оперирую, когда слишком много выпью. Глупо ампутировать здоровую правую ногу вместо больной левой, правда?

Натан опять изобразил что-то вроде улыбки.

— Так что же вас привело ко мне, доктор Гудрич?

— Ну хорошо, у меня несколько лишних килограммов, но…

— Согласитесь, это не требует помощи адвоката.

— Согласен.

«Этот тип принимает меня за идиота…». В кабинете воцарилась продолжительное молчание, — впрочем, особого напряжения не чувствовалось. Натан не отличался излишней впечатлительностью; профессия сделала из него непробиваемого собеседника — очень непросто вывести такого из равновесия при разговоре.

Пристально смотрел он на посетителя: где-то уже видел этот обширный, высокий лоб, мощную челюсть, густые брови… Глаза не выражают никакой враждебности, однако почему-то чувствуешь себя в опасности…

— Выпьете что-нибудь? — Натан старался сохранять спокойствие.

— С удовольствием. Стаканчик «Сан-Пелегрино», если можно.

— Конечно! — уверил Натан посетителя, снимая трубку, чтобы предупредить Эбби.

Пришлось подождать, пока принесут напиток. Гудрич встал с кресла, сделал несколько шагов и устремил горящий интересом взор на книжные полки. «Ага, мы здесь как дома! » Натан все более раздражался. Возвращаясь на место, доктор заметил на столе фигурку лебедя, сделанную из денежных купюр, и взял ее в руки.

— Таким предметом можно убить человека, — прикинул он вес лебедя.

— Без сомнения, — согласился Натан, криво улыбаясь.

— В древних кельтских текстах находят множество упоминаний о лебедях, — негромко произнес Гудрич, словно обращаясь к самому себе.

— Вы интересуетесь культурой кельтов?

— Семья моей жены родом из Ирландии.

— Моей тоже.

— Вы хотите сказать — вашей бывшей жены.

Натан так и пронзил его взглядом.

— Эшли мне говорил, что вы в разводе, — спокойно объяснил Гудрич, крутясь в удобном мягком кресле.

«Вот дурак! Рассказывал бы этому типу о собственной жизни! »

— В кельтских текстах, — продолжал Гудрич, — говорится о том, что существа из другого мира, попадая на землю, часто принимают образ лебедя.

— Очень поэтично, но не могли бы вы объяснить….

В этот момент в кабинет вошла Эбби с подносом, на нем бутылка и два больших стакана, наполненных пенящимся напитком. Врач отодвинул фигурку и медленно выпил содержимое своего стакана — пил так, будто наслаждался каждым глотком.

— Что это? — Он указал на царапину на левой руке адвоката.

Тот пожал плечами.

— Пустяки, поцарапался о решетку во время пробежки.

Гудрич отставил стакан и назидательно проговорил:

— В тот самый момент, когда вы произносите эти слова, сотни клеток кожи находятся в процессе восстановления. Когда погибает одна клетка, другая ее замещает. Феномен тканевого гомеостаза.

— Рад это узнать.

— Вместе с тем большое количество нейронов вашего мозга разрушается каждый день начиная с двадцатилетнего возраста.

— Это, полагаю, удел всех человеческих существ.

— Точно — постоянное равновесие между созиданием и разрушением.

«Этот тип — настоящий индюк».

— Почему вы мне все это рассказываете?

— Потому что смерть — повсюду. В каждом человеке, на любом отрезке его жизни существует противоборство двух противоположных сил — жизни и смерти.

Натан поднялся и двинулся к двери кабинета.

— Вы позволите?

— Пожалуйста.

Адвокат направился в зал секретариата, к свободному компьютеру, подключился к интернету и начал поиск по сайтам нью-йоркских больниц. Человек, сидящий в его кабинете, не самозванец. И проповедник, не сбежавший из больницы душевнобольной, — его действительно звали Гаррет Гудрич. Хирург-онколог, стажируется в Главном медицинском госпитале Бостона, сейчас работает в больнице Стейтен Айленд и там же руководит Центром паллиативной помощи. Влиятельное лицо, светило медицины: фото в интернете соответствует ухоженному лицу шестидесятилетнего мужчины, который ждет его в соседней комнате.

Натан внимательно прочитал резюме гостя: насколько ему теперь известно, он никогда не бывал ни в одной больнице, где работал доктор Гудрич. Почему же его лицо кажется таким знакомым? Именно этот вопрос занимал Натана, когда он возвращался в кабинет.

— Итак, Гаррет, вы говорили о смерти? Вы позволите называть вас — Гаррет?

— Я говорил о жизни, Дель Амико, — о жизни и о времени, которое уходит.

Натан воспользовался этими словами, чтобы подчеркнуто посмотреть на часы — дал понять, что у него есть дела и гостю пора уходить.

— Вы слишком много работаете, — только и сказал Гудрич.

— Очень тронут, что кто-то заботится о моем здоровье.

Снова воцарилось молчание — такая тишина сближает и в то же время давит; напряжение возрастало:

— Я в последний раз спрашиваю, господин Гудрич, чем могу быть вам полезен?

— Нет, Натан, думаю, это я мог бы быть вам полезен.

— Не очень хорошо понимаю…

— Ничего, Натан, потом поймете. Некоторые испытания бывают тяжелыми, вы узнаете.

— На что вы намекаете?

— Я говорю, что необходимо быть готовым к испытаниям.

— Не понимаю.

— Кто знает, что ждет нас завтра? Важно правильно расставить приоритеты в жизни.

— Очень глубокая мысль, — насмешливо отозвался адвокат. — Это что, угроза?

— Нет, это послание.

«Послание? » Во взгляде Гудрича ни капли враждебности, но этот взгляд почему-то вселяет тревогу. «Выброси его вон, Нат! Этот тип несет вздор. Не дай выставить себя дураком».

— Возможно, мне не стоит этого говорить, но… если вы пришли не от Эшли Джордана, я вызову охрану и прикажу выбросить вас на улицу.

— Не сомневаюсь, — улыбнулся Гудрич. — С Эшли Джорданом я, к вашему сведению, не знаком.

— Я считал, что он ваш друг!

— Да нет, мне просто нужен был предлог, чтобы попасть к вам.

— Постойте… если вы не знаете Джордана, кто вам рассказал о моем разводе?

— Это написано на вашем лице.

Ну все, это последняя капля. Адвокат резко встал и с плохо скрываемым раздражением открыл дверь:

— Мне нужно работать!

— Вы не уверены, что это так, поэтому я вас оставляю… пока оставляю.

Гудрич поднялся — падающим светом очертило его мощный силуэт, этакий несокрушимый гигант, — направился к двери и не оборачиваясь шагнул за порог.

— Что вам от меня нужно? — растерянно задал вслед ему вопрос Натан.

— Думаю, вы знаете, что мне нужно, Натан. Думаю, вы это знаете, — бросил Гудрич уже из коридора.

— Ничего я не знаю! — крикнул адвокат; хлопнул дверью, тут же снова распахнул ее и прокричал в глубину коридора: — Я не знаю, кто вы такой!

Но Гаррет Гудрич был уже далеко.

О книге Гийома Мюссо «После…»

Кэрол Дринкуотер. Франция: Оливковая ферма

Девочки озираются, и на их лицах появляется нескрываемое разочарование.

— Это и есть твой сюрприз, папа? — недовольно спрашивает Ванесса.

Мишель кивает.

Папа явно пообещал им виллу с плавательным бассейном. Просто, преисполненный энтузиазма, он забыл упомянуть, что в этом бассейне нет ни капли воды. А кроме того, у него облупившееся, все в трещинах дно, а голубые когда-то стенки едва видны под густо разросшимся плющом.

— Папа, но я хочу купаться! — ноет Кларисса.

— Завтра срежем весь плющ, а в воскресенье нальем в него воду. Обещаю.

Я слышу это заявление, когда прохожу мимо, нагруженная коробками со всяким древним кухонным хламом, который неизвестно для чего извлекла из тяжелых, вечно заедающих ящиков своей лондонской кухни и привезла сюда. Намерения-то у Мишеля несомненно добрые, но чувствует мое сердце, что нам еще придется пожалеть об этом легкомысленном обещании. А что, если в бассейне обнаружится течь? Впрочем, я оставляю эти сомнения при себе и спешу приписать их усталости после бессонной ночи.

Почти всю ее мы провели в дороге, ради того чтобы избежать пробок, наглухо закупоривших в эти летние дни все главные автомобильные артерии Франции. Когда вчера в половине девятого вечера мы приблизились к пригородам Лиона, то обнаружили, что подъезд к péage (Пункт сбора дорожной пошлины (фр.). — Здесь и далее примеч. пер. ) превратился в настоящий филиал курорта. Было объявлено, что задержка составляет примерно два часа, и верные национальной традиции французы воспользовались ею, чтобы со вкусом пообедать. Что, разумеется, отнюдь не ускорило продвижение очереди.

Зрелище это было колоритное: хвост застывших автомобилей длиной в несколько миль, а вдоль него — россыпь раскладных стульев и столиков, за которыми поглощали обеды из трех блюд и немалое количество алкоголя автовладельцы с семьями и домашними животными; наименее предусмотрительные устроились на разостланных одеялах прямо на шоссе. Я прогулялась вдоль очереди, любуясь на то, как на обочине устраиваются импровизированные dégustations местных вин, как тают прихваченные из дома запасы провизии, как от машины к машине передаются разноцветные десерты и происходит обмен рецептами и кулинарными секретами. К концу обеда на столиках появились чашечки кофе, колоды карт, а кое-где — и стаканчики с кальвадосом. Я не уставала удивляться способности французов превращать любое событие в утонченный праздник желудка.

К тому времени, когда дорожная пробка откупорилась, многие семьи, оказавшиеся в ней соседями, успели подружиться и, расставаясь, обменивались адресами, как делают те, кто несколько недель провели вместе на курорте.

После Лиона мы всего на пару часов остановились вздремнуть на придорожной парковке, а к ноге бедного Мишеля пришлось привязать толстуху Памелу, на случай если той вздумается сбежать. Еще до рассвета мы снова тронулись в путь, а завтракали уже в Фрежюсе, где половина местного населения сидела в барах, с удовольствием потягивая первый за день коньяк.

И вот, после шестнадцати часов, проведенных в дороге, несчастная Памела наконец-то обрела свободу и теперь, громко пыхтя, ходила по пятам за мной. Я не могу понять, с какой стати это странное существо вдруг воспылало ко мне такой любовью.

— Собака хочет пить! — кричу я, но никто не обращает на это сообщение никакого внимания.

— Так, значит, бассейн будет готов через два дня? — ребром ставит вопрос любящая точность Ванесса.

Мишель кивает и обнимает обеих дочерей за плечи.

— Ну как, вам здесь нравится? В смысле — дом и все вокруг? Конечно, придется поработать, но зато жарко и светит солнце…

Последняя фраза дрожит и плавится в полуденном зное, а девочки смотрят на отца так, словно он лично создал это солнце и поместил его на небо специально для них. От первого разочарования не осталось и следа, и они, кажется, совершенно счастливы. Слава богу.

Я нахожу кран, торчащий из стены гаража, и отправляюсь на поиски какой-нибудь миски. Несчастную псину надо срочно напоить. Вскоре на глаза мне попадается забытая в густой траве под кедром грязная пластмассовая крышка от термоса, я хватаю ее и спешу обратно к крану, а Памела, тяжело дыша, плетется за мной. Похоже, она готовится упасть в обморок.

Тем временем Мишель с девочками вытягивает из багажника моего «фольксвагена» два перекрученных, потерявших всякую форму матраса. Всего два односпальных матраса на нас четверых. В такую жару. Чем мы думали?

— Куда их класть? — кричит мне Мишель через двор.

— Сам решай. — Мне никак не удается провернуть проклятый кран. — Давненько им не пользовались! — ворчу я, но никто меня не слышит.

Даже Памела удалилась под сень двенадцати кедров, полукругом обрамляющих парковку, и, удовлетворенно вздохнув, разлеглась там в тени; она сейчас очень напоминает выброшенного на берег кита.

Я дергаю кран с такой силой, что едва не вырываю его из стены. Крошечная зеленая ящерица высовывается из трещины в штукатурке и, обнаружив незваных гостей, стремительно удирает. Мне невыносимо жарко, по лицу катится пот, а вода нужна мне сейчас еще больше, чем Памеле. Она, кстати, уснула, забыв про жажду.

Наконец древний кран подается и начинает с жутким скрипом поворачиваться. «Смазать маслом», — говорю я себе и тем самым начинаю мысленно составлять бесконечно длинный список неотложных дел. Кран крутится и крутится, но из носика не появляется ни капли воды.

— Либо он сломан, либо…

Меня никто не слышит. Я решаю попытать удачи в доме.

***

Внутри сумрачно, прохладно, сыро и полно насекомых. Влажный запах плесени напоминает мне о детстве и принудительных визитах к престарелым родственникам, жившим в домах, где никогда не открывались окна.

Москитная сетка кое-где отстала от окон, свернулась в трубочку и придавала большой комнате вид тюремной камеры. В прямоугольных пятнах света на полу из красных керамических плиток — горы скопившейся за годы пыли и высохшие трупики насекомых и ящериц. Мишель стоит рядом со своими les filles (Дочери (фр. ).), а у тех на лицах написаны ужас и отвращение.

— C’est dégueulasse, Papa! (Какая гадость, папа! (фр. )) — возмущается Ванесса, и я вижу, что она едва сдерживает слезы.

— Мы тут все уберем, — спешит успокоить ее Мишель, но и его энтузиазм явно идет на убыль.

— До того как нальем бассейн или после? — саркастически осведомляется одна из девочек и в негодовании выскакивает из комнаты.

— Chérie! (Дорогая! (фр. ))

— Мишель? — Я замолкаю, так как понимаю, что сейчас не самый подходящий момент для моей новости.

— Oui? Догони-ка сестру, — просит он вторую девочку.

— У меня тут появилось подозрение…

— Какое?

У Мишеля расстроенный вид: похоже, он готов опустить руки. Долгий переезд из Парижа в раскаленной машине, доверху набитой людьми, вещами и животными (Памела), в сплошном потоке машин и клубах выхлопных газов, был изматывающим. Мы почти не спали, и нервы у всех на пределе. Даже глухой треск цикад — звук, который обычно кажется мне романтичным, — сейчас выводит из себя.

Я пытаюсь взглянуть на все, что нас окружает, глазами девочек, а не влюбленной женщины, переживающей замечательное приключение вместе со своим возлюбленным. У них летние каникулы. Я — не их мать. Они меня едва знают. Отец уже давно не живет с ними, а место, куда он их привез, принадлежит (вернее, будет принадлежать) ему и чужой женщине, которая к тому же не слишком хорошо говорит на их родном языке. А вдобавок вилла оказалась совершенно непригодной для жилья и у нас не осталось денег на то, чтобы привести ее в порядок.

— Девочки разочарованы, — вздыхает Мишель.

Я слышу в его голосе горечь и усталость и изо всех сил стараюсь не оказаться в роли стороннего наблюдателя.

— Мишель, я понимаю, сейчас не самый подходящий момент, но…

— Может, зря я привез их сюда. В конце концов, это была не их, а наша с тобой мечта.

Была? Слово больно режет мне слух, но я пока воздерживаюсь от комментариев.

— Мишель.

— Что?

— У нас нет воды.

— Что?

— Нет воды.

— Ну значит, ты просто не открыла главный вентиль! — сердито бросает он и спешит следом за дочерьми на улицу. Я остаюсь одна среди теней и комков пыли. Сквозь высокие стеклянные двери я наблюдаю за тем, как две тоненькие девчушки гневно жестикулируют, а их высокий красивый отец пытается успокоить и ободрить их. А мне, наверное, надо заняться разгрузкой машины.

Чуть погодя, успокоив девочек и заметно повеселев, Мишель находит меня.

— Гараж заперт?

— Я его еще не открывала, — отвечаю я, не прерывая попыток починить метлу. В багажнике, под тяжестью коробок ее верх отвалился от низа.

— Думаю, главный кран там.

Он скрывается в гараже, находит кран, открывает его, но вода от этого не появляется. В задумчивости Мишель наливает себе стакан вина, а я ухожу в дом.

— Наверное, водопровод питается от наружного резервуара, а он пересох, — через некоторое время сообщает мне он.

— А резервуар откуда питается?

— Пока не знаю. Надо сначала его найти. Мадам Б. говорила что-то об источнике. Я подумал, что это дополнительный источник воды, но возможно, что и главный. Как девочки?

— В порядке, — киваю я. — Пошли на разведку.

— Хорошо. Ты за них не волнуйся. Все утрясется. Им здесь нравится. Правда.

На мгновение я встречаюсь с ним глазами. Последние несколько дней были суетливыми и трудными, и у нас совсем не оставалось времени друг для друга. Я продолжаю водить метлой по выложенному tommette (Шестигранная терракотовая половая плитка (фр.).) полу в надежде отскрести с него хотя бы верхний слой грязи. Мне не хочется, чтобы Мишель видел, как я расстроена, и не хочется говорить об этом. Это все глупости и скоро пройдет. Просто мы очень устали. Мишель подходит ко мне и гладит по волосам, по шее. Я упрямо продолжаю махать метлой, но поднятая мною пыль через минуту оседает на прежнее место. Все бесполезно. Чтобы отмыть этот дом требуется огромное количество мыла и горячей воды.

— Je t’aime. (Я тебя люблю (фр. ).) Пожалуйста, не забывай этого, — шепчет Мишель и поспешно уходит.

Как же нас угораздило ввязаться в это безнадежное предприятие? Я начинаю вспоминать.

Всю свою жизнь я хотела стать хозяйкой старого, пусть запущенного, но элегантного и благородного дома с видом на море. В мечтах мне представлялся райский уголок, где станут собираться друзья, для того чтобы поплавать, отдохнуть, поговорить и поспорить, поесть фруктов, собранных здесь же в саду, и насладиться восхитительными блюдами, которые я стану готовить на открытой кухне и выставлять на освещенный свечами длинный стол. В моей Утопии рекой текли мед и домашнее вино, а гости с радостью ели и пили, дремали под шелест листвы и тихие звуки джаза и до рассвета сидели на улице под усыпанным звездами небом. Там, забыв о светских условностях и городской суете, собирались путешественники, художники, влюбленные, дети и большие семьи. А я, незаметно ускользнув от веселящихся гостей, пряталась в своей прохладной комнате с каменным полом, книжными полками вдоль стен, разложенными картами и словарями, включала свой компьютер и с наслаждением погружалась в работу.

Да, это моя безумная фантазия завела нас сюда.

Но, с другой стороны, кто из вас не предавался таким мечтам в сырой зимний день?

О книге Кэрол Дринкуотер «Франция: Оливковая ферма»

Как подготовиться к безмятежной кончине

Не думаю, что выскажу нечто оригинальное, но одна из самых серьезных для человека проблем — как вести себя перед лицом смерти. На первый взгляд может показаться, будто эта задача труднее для неверующих (как примириться с Небытием, ожидающим нас?), но статистика показывает, что и людей, приверженных религии, смущает этот вопрос: они твердо веруют в жизнь после смерти, но все-таки перед смертью находят жизнь настолько приятной, что никак не хотят покидать ее; они жаждут, да, слиться с хором ангелов, но как можно позднее.

В принципе, я хочу разъяснить, что такое бытие-для-смерти, или попросту признать, что все люди смертны. Вроде бы это легко, когда речь идет о Сократе, но становится невероятно трудным, когда дело касается нас самих. Самый трудный момент — это когда мы понимаем, что в этот миг мы еще здесь, а в следующий нас уже здесь не будет.

Недавно один думающий ученик (некто Критон) спросил у меня: «Учитель, как можно хорошо подготовиться к смерти?» Я ответил, что единственный способ подготовиться к смерти — это убедить себя, что все остальные мудаки.

Видя изумление Критона, я начал разъяснять. Вот погляди, сказал я: как можно примириться со смертью, даже если ты веруешь в вечную жизнь, если думать, что, пока ты умираешь, прекраснейшие юноши и девушки танцуют на дискотеках, радуясь и веселясь; ученые мужи постигают последние тайны космоса; неподкупные политики создают лучшее общество; газеты и телевидение стараются сообщать исключительно важные и интересные новости; ответственные предприниматели заботятся об окружающей среде и ломают голову над тем, как бы восстановить природу, где журчат ручьи, воду из которых можно пить, лес зеленеет на горных склонах, ясное синее небо защищено благодатным озоном, а из нежных тучек вновь накрапывает свежайший, сладчайший дождик? Одна мысль о том, что в мире творятся такие чудесные вещи, а ты при этом уходишь, была бы нестерпима.

Наоборот: в момент, когда ты покидаешь эту юдоль слез, попробуй обрести неколебимую уверенность в том, что весь мир (насчитывающий пять миллиардов человеческих особей) состоит из одних мудаков: мудаки пляшут на дискотеках; мудаки думают, будто постигли какие-то тайны космоса; мудаки предлагают панацею от всех наших бед; мудаки заполняют страницу за страницей пресными провинциальными сплетнями; мудаки — производители-самоубийцы, разрушающие планету. Разве не будешь ты счастлив, рад, доволен, что покидаешь эту юдоль мудаков?

Тогда Критон спросил меня: «Учитель, а когда нужно начинать думать так?» Я ответил, что не сразу, ибо кто в двадцать или даже в тридцать лет думает, что все вокруг мудаки, тот сам мудак и никогда не достигнет мудрости. Сперва нужно думать, что все прочие лучше нас, потом потихоньку развиваться; к сорока годам обрести некоторые сомнения; между пятьюдесятью и шестьюдесятью начать пересмотр своих мнений, а ближе к ста достичь уверенности, но суметь быстро подбить итоги, как только прозвенит первый звонок.

Убедить себя в том, что все окружающие (пять миллиардов) — мудаки, вовсе не легко, это — тонкое искусство, вдохновенный труд, недоступный первому встречному Кебету1 с колечком в ухе (или в носу). Этому нужно старательно учиться. Спешить не следует. Приходить к этому нужно постепенно, так рассчитав время, чтобы безмятежно встретить кончину. Но за день до смерти нужно думать, что кто-нибудь, тот, кого мы любим, кем восхищаемся, все-таки не мудак. Мудрость состоит в том, чтобы только в нужный момент (не раньше) признать, что он тоже мудак2. После этого можно и умереть.

Итак, великое искусство состоит в том, чтобы понемногу проникать в мировую мысль, наблюдать за сменой обычаев, день за днем следить за средствами массовой информации, слушать заявления артистов, уверенных в себе; апофтегмы политиков, закусивших удила; философемы апокалиптических критиков; афоризмы харизматических героев, изучая теории, предположения, воззвания, образы, видения. Только в таком случае в самом конце на тебя снизойдет откровение, что все мудаки. И тогда ты будешь готов лицом к лицу встретить смерть.

До самого конца ты должен бороться с этим непосильным откровением, упорно ждать, что кто-нибудь да скажет что-то умное; что эта книга окажется лучше прочих; что этот вождь народа действительно желает общего блага. Естественно, по-человечески понятно, свойственно нашей природе отметать убеждение, будто все прочие, все без разбора — мудаки; в этом случае стоило ли жить? Но когда в конце ты постигнешь эту истину, то поймешь, что стоит умереть, что смерть — это даже восхитительно.

Тогда Критон сказал мне: «Учитель, я не хотел бы делать поспешные выводы, но подозреваю, что вы — мудак».

«Вот видишь, — сказал я, — ты на правильном пути».

1997


Кебет — оппонент Сократа в диалоге Платона «Федон».

2 Для политкорректности можно добавить, что этот последний мудак может быть и женского пола (прим. автора).

О книге Умберто Эко «Картонки Минервы. Заметки на спичечных коробках»

Евгений Ничипурук. 2012. Дерево жизни

В наушниках играет Земфира «Любовь как случайная смерть»… «Здравствуй, мама, плохие новости, герой погибнет в начале повести…» А я жру крекеры. О чем я думаю? Может быть, о том, что мир заслуживает своей смерти? А? Наверное, об этом. Я думаю, что если уж есть вариант какого-то апокалипсиса, то, может быть, это не так уж и плохо. Я вспоминаю пляж в Семеньяке с выброшенными на берег мусорными пакетами. Я вспоминаю кадры из телехроник, которые когда-то шокировали и вызывали мой праведный гнев. Репортажи из Ирака и Афганистана, из Белграда и Косово. Я вспоминаю помешанную на деньгах и карьере Москву. Я вспоминаю десятилетних детей, которыми торгуют на улицах Джакарты и Бангкока. Все это, возможно, морализм и «сопли». Но в этом и суть. Я понимаю, что всего этого не изменить. Мир нужно любить таким, какой он есть. И я пытаюсь это делать. А что такое любить ублюдка, подонка и извращенца? Это работа над собой каждый день. Это попытка каждый день открывать для себя что-то хорошее в нем и принципиально не видеть плохого. Когда я был маленький и мой отец неплохо закладывал за воротник, мать предпочитала ложиться спать в моей комнате и закрываться на ключ. Чтобы не видеть отца пьяным и невменяемым. Чтоб не портить себе настроение и своего впечатления о нем. Так вот — я поступаю так же. Кто-то назовет это трусостью. Но я считаю, что это рациональность. Зачем тратить силы на попытки изменить то, что изменить нельзя? А я уверен, что мир изменить нельзя. Большую часть времени я предпочитаю не видеть ничего плохого в этом мире. Я не вижу или делаю вид, что не вижу. Потому что думаю, что мир изменить нельзя. Но, может быть, его можно уничтожить… А если так? Если это приведет к какому-то результату? Да ну и хрен с ним и со мной тоже. Если должно так быть… то пусть будет так. И что в этом случае значу я? Если речь идет о судьбе всего человечества. Мои амбиции, мои стремления не имеют никакого значения. Вот о чем я думаю, сидя на черном песке на западном побережье острова Бали в Индийском океане. И во мне столько сомнений, и я уже так устал с ними бороться, что сил нет. Постоянный внутренний спор, постоянный внутренний диалог. Уж сколько я травил эти голоса в голове, а они не исчезают… это грустно.

Как же круто быть настоящим героем без сомнений. Как Брюс Виллис из «Крепкого орешка». Неважно прав или не прав — уверен в себе по-любому. А тут столько размышлений… Наша проблема в том, что мы слишком много думаем. Раньше люди больше доверяли эмоциям. А мы заперли эмоции в стенки разума. А когда выпускаем их наружу, то сразу пугаемся. Пугаемся самих себя. Ведь, оказывается, разум сдерживает в этой клетке такую силищу! Но пока мы учились сдерживать ее, мы совсем разучились ею управлять. А потому пугаемся ее. И, возможно, поэтому серьезные решения принимать крайне сложно… особенно мне. Вот же Судьба… нашли на кого возложить ответственность на спасение мира! Я же Весы! Долбаный маятник туда-сюда. Хочу — не хочу. Пойду — не пойду. Угадать мое решение сложнее, чем угадать, что выпадет зерро!

Я раскладываю спальник, но не залезаю в него, а просто ложусь сверху. Ем слегка соленые крекеры и смотрю, как оправляющие горизонт плотные облака, похожие на гигантские горы Гималаи вдали, окрашиваются в оранжевый цвет с переливами индиго. Провожаю взглядом стаю птиц, пролетающую где-то вдали. Пытаюсь разглядеть корабль, почти не видный,— черную точку на горизонте… которая появилась лишь для того, чтобы через пару мгновений исчезнуть. На чернеющий по правую руку от меня монолит острова Ява. На свои ноги, обутые в кеды. И я понимаю, что люблю мир. И люблю жизнь. И что я не готов… Все, что я хотел, это просто вернуть обратно ЕЕ. А там я бы придумал, что мне делать со своей жизнью… Может быть, я остался бы навсегда здесь, а может, вернулся в Москву и нашел бы способ быть счастливым там. Ведь мы были бы вместе, а значит, все стало бы намного легче. Я достаю из кармана бумажный пакетик, смотрю на него нерешительно, а потом съедаю все двенадцать лежащих в нем маленьких беленьких сухих грибочков.

—Ну вот и поговорим. Лишь бы только дождь не случился…— бурчу я себе под нос. И ставлю на айподе Depeche Mode «Enjoy the silence», их совместную версию с Linking Park.

Что я знаю про Сикарту? Да толком ничего. Так — крохи информации, которые попались мне на глаза, когда я пытался больше узнать о природе сновидений. Это древнее божество, почитаемое когда-то в Юго-Восточной Азии. А еще это персонаж массового бессознательного, этакий куратор общечеловеческих знаний. Это я вычитал о нем в Инете. А еще я знаю, что он очень хитрый и ведет какую-то свою игру. Смысл которой с каждым днем становится мне все более и более понятным. Мне кажется, Сикарту решил уничтожить мир. И решил он это сделать когда-то давным-давно. И написал все это на своем Дереве Судьбы. Об этом знали племена майя. Которые, в свою очередь, были наследниками великой культуры атлантов. Мне только не до конца ясна роль во всем этом художника Вильяма Херста. Но его значение здесь очевидно. И мое, выходит, тоже… Это ведь я вывел его из Сада Сирен, где он проспал более тридцати лет! Когда я был там, в том Саду, я чувствовал нечто необычное, будто меня наполняют какими-то кусочками информации. Они как солнечный свет проникали в кожу, и внутри что-то менялось… Сад Сирен. Если бы я только мог вернуться туда… Но мне не попасть в Сад Снов, потому что вообще не вижу.

Херст рисует картины. И эти картины меняют мир. Они оказывают на всех какое-то особенное влияние. На всех… на всех зрячих (эхом в голове пронеслась история слепого орнитолога). Они влияют на Миа, которая не носит часов, например. Но никак не влияют на меня. И через несколько дней Херст покажет свою пятую картину… и что случится тогда? Люди сойдут с ума? Кто-то нажмет красную кнопку и взлетит ракета? Что? Все пойдут и дружно сделают харакири или выпрыгнут из окна? О боже, Миа… Как-то я читал про Махариши Махеш Йога, гуру йоги и трансцендентальной медитации, открывшего эти техники Западному миру. Еще в пятидесятых годах прошлого века он писал про некое единое пространство разума, хранящее в себе бесконечное знание. Позже современная наука, квантовая физика, смогла подтвердить существование этого пространства. Его назвали Единым Полем. Настроившись определенным образом, художники, поэты, музыканты могут черпать оттуда вдохновение и создавать произведения искусства или совершать открытия. Кто-то имеет врожденный дар и черпает оттуда крупицы знаний, а кто-то прибегает к определенным медитативным техникам или препаратам, расширяющим сознание. Но никто не может черпать оттуда больше, чем ему будет позволено. Так как вся эта информация хранится в виде определенных кодов, и у тебя УЖЕ должны быть ключи, чтобы перевести ее в нечто реальное. И только человек, проведший тридцать шесть лет в кладовой этих самых ключей, способен делать теперь с этим Единым Полем все что угодно. Херст создает настоящие произведения искусства. Только человек, проведший столько времени в закулисье всех человеческих знаний, способен создать нечто, что затронет до глубины души любого. Идеальный ключ от всех дверей, всех сердец. Вселенский катарсис… настоящее произведение искусства, которое погубит весь мир! Идеальное оружие — идеальная красота, влияющая на подсознание. Запускающая какие-то потаенные механизмы. А что же тогда эти четыре картины? Разведка боем? Или просто подстройка инструмента? Столько вопросов… и почему я никак не реагирую? И откуда я знаю об этом?! Может, потому что тоже был в Саду Сирен…

Я почувствовал, как пересыхают губы, и глотнул немного воды. Солнце уже почти приблизилось к водной границе, готовясь погрузиться в океан и окрасить брызгами все небо в переливы желтого, красного и ультрамаринового. Оно двигалось гораздо быстрее, чем можно было себе представить. Казалось бы — только что оно было довольно далеко от линии океана и вот уже своим горящим краем касается воды. Можно начать считать. Раз, два, три… все погибнут, на земле останусь только я и Вильям Херст. Десять, одиннадцать… нет, еще останется она, но она будет одна в абсолютно пустой Москве и наверняка погибнет тоже, без самолетов и прочей лабуды мне не добраться до нее никак… двадцать три, двадцать пять… все. Солнце утонуло в море. Все. Я почувствовал, как по телу забегали мурашки. Мне стало немного холодно, и я накинул на плечи спальник. Я вдруг стал слышать вокруг звуки шагов и шепот, хотя никого не мог увидеть, сколько бы ни всматривался в танцующие сумеречные тени от кустов. Я стал видеть, как дышит море, как оно открывает миллионы маленьких легких в каждой своей волне и делает один жадный глоток вечернего воздуха. А потом я понял, что рядом со мной стоит ОН.

О книге Евгения Ничипурука «2012. Дерево жизни»