Тоталитаризм и рождаемость

Глава из книги Массимо Ливи Баччи «Демографическая история Европы»

ХХ век приносит с собой новое явление: правительства и государства пытаются повлиять на демографические тенденции — зарождается подлинная демографическая политика. По правде говоря, сам принцип не нов: в XVII и в XVIII вв. была особенно распространена меркантилистская идея о том, что «governar es poblar» («управлять значит заселять» — исп.), и проводились некоторые меры, направленные на поддержку многодетных семей и стимулирование брака. Но подлинная демографическая политика прошлых веков состояла в том, чтобы перемещать население с места на место, имея в виду колонизацию, заселение новых территорий или укрепление границ. Мы уже упоминали об этих попытках, частью удавшихся, частью завершившихся провалом. Но только в XX столетии зарождается и набирает силу идея, что общество может вмешиваться в поток демографических событий и модифицировать его путем убеждения либо поощрения одних видов поведения и порицания или запрещения других. Этого не случилось бы, если бы в начале нашего века не обнаружилось со всей очевидностью, что пары контролируют рождаемость, а значит, планируют их, и что продолжительность жизни увеличилась в связи с очевидными успехами здравоохранения. Ход демографических событий уже не зависит только от милостей природы, от этих слабо поддающихся влиянию сдерживающих сил, о которых столько было сказано, а может быть направлен в определенное русло. Кроме того, вырисовывается такой тревожный феномен, как падение рождаемости, рассматриваемый не как неизбежный результат демографического перехода, а как ослабление общественных связей.

Однако прежде, чем мы будем говорить о «политике», следует упомянуть о жестоком уроне, какой конфликты великих держав нанесли европейскому населению, как за счет прямых потерь, так и вследствие насильственных переселений, проходивших после пересмотра границ. Это — тоже последствия «политики», глубоко затронувшие демографическую историю нашего века. Подсчитано, что в европейских странах, участвовавших в Первой мировой войне, за пять лет войны было мобилизовано 58 млн чел., то есть, грубо говоря, половина активного мужского населения, а убитых и пропавших без вести насчитывалось около 9 млн чел., что составляет 15,5% всех мобилизованных. Но к прямым военным потерям следует прибавить потери среди гражданских лиц, а также косвенные потери, вызванные новым повышением смертности от инфекционных болезней, например потери в 1918—1919 гг. от крупномасштабной пандемии инфлюэнцы, которая, вследствие лишений, вызванных войной, распространилась на обширных территориях и унесла более 2 млн жизней. Кроме того, полученные раны и увечья, перенесенные лишения и страдания долго тяготели над поколениями, в чью жизнь так или иначе вмешалась война. Массовая мобилизация имела такие прямые последствия, как отложенные браки или распад пар и, что само собой разумеется, заметное снижение рождаемости в военные годы. Были сделаны попытки оценить «несостоявшийся прирост» народонаселений некоторых стран, подсчитывая избыток смертей и дефицит рождений, но эти подсчеты остаются очень приблизительными — еще и потому, что в 1919—1921 гг. значительно повысилась рождаемость, а точность оценок сильно страдает от произвольности некоторых гипотез. Следуя такой методике, можно счесть, что для Европы — за исключением России — прямые и косвенные потери, вызванные войной, составляют 22 млн чел., то есть 7% населения, имевшегося в 1914 г. По России данные еще более приблизительные, к тому же последствия войны трудно отделить от потерь, причиненных революцией; Лоример считает, что, если не принимать в расчет эмиграцию, война и революция стоили стране 10 млн несостоявшихся рождений и 16 млн избыточных смертей, как на фронтах, так и среди гражданского населения. Вторая мировая война причинила потери того же порядка, что и первая, и приблизительность оценок, превышающих 20 млн, ничуть не меньшая еще и потому, что сильно возросла доля потерь среди гражданского населения. Ощутимый дефицит рождений в период 1939–1945 гг. был все же значительно меньшим, чем в период 1914–1918 гг. Сразу после войны возрастная структура наиболее пострадавших народонаселений — Германии, Польши, Советского Союза — несла на себе трагическую печать обоих конфликтов: малочисленными оказались поколения, рожденные в военное время, а поколение 1914–1918 гг. понесло потери еще и во время второго конфликта; ненормально обескровленными оказались классы возрастов, попавших под мобилизацию в обеих войнах (рожденные в последнее десятилетие XIX в. и между 1915 и 1925 гг.); обнаружилось и нарушение равновесия между полами.

Результаты обеих войн, особенно первой, следует оце­нивать не только по их влиянию на рост, структуру и распределение населения, но и в свете сложившегося убеждения в том, что Европа стремительно движется к демографическому оскудению, последствий которого давно опасались некоторые страны. Интересно проследить, как популярность доктрин Мальтуса, отражающих страх перед последствиями неконтролируемого роста, чередуется с противоположными опасениями, вызванными демографическим спадом. Страх перед «излишком» сменяется страхом перед «недостатком». Первые явные признаки этого обнаруживаются во Франции, где спад рождаемости был заметен уже в первой половине XIX в. После поражения в войне с Германией в 1870 г. растет и становится особенно драматичной озабоченность падением жизнеспособности Франции: с одной стороны — объединенная Германия, могущественная, густонаселенная, с мощными темпами прироста; с другой — побежденная Франция с ее небольшим приростом; чаша весов стремительно склонялась в пользу противоположного берега Рейна. Тревога по поводу демографической слабости или даже упадка Франции не ослабевает, и в начале века начинаются разговоры о конкретных мерах по повышению рождаемости. Доктрина о негативном влиянии демографического спада, с необходимыми поправками и добавлениями дожившая до наших дней, рассматривает военные, политико-дипломатические, культурные и экономические последствия демографического кризиса или застоя; выделим ее основные пункты. С военной точки зрения — когда войны преимущественно основывались на человеческом факторе — демографическая слабость по сравнению с другими нациями (англосаксонской, немецкой или славянской) выражается в отказе от экспансии, в поисках безопасности посредством заключения союзов, в опасениях спровоцировать другие державы (в первую очередь, Германию) напасть на Францию. Демографическое ослабление означает также сокращение колониальной экспансии, неспособность заселить новые территории и распространить французский язык и культуру. Все это не могло не сказаться отрицательно на политической роли Франции. Низкая рождаемость во Франции и высокая рождаемость в других странах притягивает иммиграцию, а это в свою очередь ослабляет французскую культуру и, так как иммигранты селятся в приграничных областях, подрывает ее безопасность. Наконец, демографическая слабость угнетает и экономическую систему, отражаясь на рынке рабочей силы, способности производства и накопления материальных благ, а также на духе предпринимательства.

Страх перед демографическим спадом понемногу распространяется по всей Европе одновременно с прогрессирующим падением рождаемости, последствия которого усугубляются потерями, причиненными войной, и достигает апогея между двумя мировыми конфликтами. На самом деле демографическая политика, осуществляемая сначала итальянскими фашистами, затем германскими нацистами, явилась искаженным выражением все того же страха перед демографическим кризисом — менее многообещающие меры борьбы с ним уже давно предпринимались во Франции, и почва для них была подготовлена. Речь идет о широкомасштабной политике, направленной на то, чтобы, используя различные рычаги, изменить сложившиеся формы поведения, касающиеся воспроизводства, брачности и, наконец, мобильности. Такая политика была характерна для тоталитарных идеологий. Неслучайно, что, кроме Италии и Германии, она расцветает во Франции Виши, в Японии и в Советском Союзе, где в 1930-е гг. был скорректирован достаточно «либеральный» закон о браке и семье, принятый в предыдущее десятилетие. В Италии демографическая политика была официально провозглашена Муссолини в его речи 1927 г. («Речь Подъема»): «Я утверждаю, что если не основным, то предваряющим условием политического, а тем самым и морального, и экономического могущества наций является их демографическая мощь. Будем говорить начистоту: что такое сорок миллионов итальянцев перед девяноста миллионами немцев и двумястами миллионами славян? Обратимся к западу: что такое сорок миллионов итальянцев перед сорока миллионами французов, плюс девяносто миллионов жителей колоний, или перед сорока шестью миллионами англичан, плюс четыреста пятьдесят миллионов в колониях? Господа! Если Италия хочет что-нибудь значить, она должна переступить середину этого века с населением не ниже шестидесяти миллионов человек». Первые конкретные меры были приняты в 1926 г. и состояли в изъятии из торговли противозачаточных средств; в 1927 г. был введен налог для холостяков в возрасте от 25 до 65 лет, то есть установлены налоговые привилегии для многодетных семей, а также премии, поощряющие брачность и рождаемость; в 1937 г. эти меры были усилены путем объявления семейного беспроцентного займа, который постепенно погашался с рождением каждого последующего ребенка. Этим основным мерам сопутствовали и другие, меньшего масштаба, касавшиеся заработной платы, преимуществ, предоставляемых на рынке труда лицам, состоящим в браке, или отцам многодетных семейств; организации пропаганды и т. д. Демографическая политика нацистской Германии проводилась с самого начала существования режима и основывалась на расизме, то есть защите чистоты «арийских» народов, что привело к запрету смешанных браков и стерилизации индивидуумов, «негодных» для воспроизводства. Принимались и меры, предполагавшие финансовую поддержку браков, рождаемости и многодетных семей. Я не буду говорить о геноцидах и о 6—7 млн жертв, которых они стоили: массовое уничтожение принадлежит к истории преступного безумия, а не демографической политики.

И в Германии, и в Италии — да и везде, где принимается подобная демографическая политика, — вводятся законы, препятствующие тому, чтобы «неомальтузианские» кампании и мода на малую семью приобретали новых сторонников. Ужесточаются наказания за аборты, не поощряется или прямо запрещается урбанизация, прекращается поток сельских жителей, стремящихся в города, эти рассадники неомальтузианства. Воспевается крестьянский мир, его здоровые обычаи, большие, многодетные семьи. Предпринимаются попытки укрепить семейную ячейку там, где она больше всего подвержена «опасностям индивидуализма и гедонистического эгоизма»: если невозможно изменить укоренившиеся обычаи, нужно хотя бы добиться, чтобы семьи производили на свет тех двоих или троих детей, которые необходимы для дальнейшего демографического развития нации. То, что католическая церковь заняла совершенно определенную позицию, объявив незаконным контроль над рождениями в энциклике Пия XI Casti connubii, выпущенной в 1930 г., послужило вкладом в фашистскую пропаганду, пусть и независимым от нее.

Как уже отмечалось, демографическая политика итальянских фашистов и германских нацистов обслуживала идеологии соответствующих режимов. Попытка стимулировать рождаемость предпринимается и во Франции, демографически ослабленной в результате войны и подверженной интенсивной иммиграции. В 1920 г. были приняты меры, усилившие запрет на аборты и поставившие вне закона «нео­мальтузианскую» пропаганду; в это же время контрацепцию приравнивают к абортам, поскольку она нарушает «высшие права нации», которая лишается своих потенциальных граждан. В 1932 г. выплаты пособий многодетным семьям, ранее совершавшиеся частными предприятиями, берет на себя государство. В 1938 г. суммы пособий увеличиваются, и становится понятно, что цель этих выплат — стимулирование рождаемости. В 1939 г. вводится Семейный кодекс, подкрепляющий меры в защиту семьи, особенно с тремя детьми. Демографическая политика правительства Виши начинает походить на фашистскую.

В Советском Союзе ситуация сложилась весьма своеобразная и непростая. Свобода брака, развода и абортов, провозглашенная в первые годы революции, сменилась в 1935—1944 гг. политикой, направленной на увеличение народонаселения, ограничивающей аборты и развод, укрепляющей единство семьи и авторитет родителей. Были введены семейные пособия и выплаты на детское питание. Новая политика была заявлена в мае 1935 г. в речи Сталина: «самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры». Но скрытые причины изменения демографической политики советского государства заключались вовсе не в тенденциях к снижению рождаемости, как в других европейских странах: в Советском Союзе рождаемость по-прежнему оставалась высокой. Изменения эти были вызваны ужасными демографическими по¬следствиями самой сталинской политики — сворачиванием НЭПа и началом чересчур амбициозной индустриализации. Последняя сопровождалась бурным процессом урбанизации. Чтобы поддержать эти нечеловеческие усилия, стали изыматься продукты из деревень (продразверстка). В 1927—1928 и 1928—1929 гг. кампании по продразверст¬ке оказались крайне неудовлетворительными, и в городах пришлось прибегнуть к распределению хлеба по карточкам. Индустриализация была близка к краху, и в 1929 г. было принято два важнейших решения: ликвидировать класс богатых крестьян («кулаков»), объявленных врагами революции, и осуществить насильственную коллективизацию. Первое решение реализовывалось в три этапа, вплоть до 1932 г. — в результате было сослано, согласно данным, приведенным Молотовым, 6–7 млн чел. (а по мнению некоторых — до 10 млн), многие из которых погибли во время изматывающих переездов или в трудовых лагерях от голода, холода, болезней, другие были расстреляны. Коллективизация же оказалась легким способом изъятия зерна — гораздо проще изымать зерно у находящихся под строгим контролем крупных коллективных хозяйств, чем у миллионов сопротивляющихся семей. Благодаря хорошему урожаю продразверстка 1930 г. прошла успешно, и появились иллюзии, будто в 1931 и 1932 гг. квоты могут быть увеличены. Но план провалился: крестьяне, насильно загнанные в колхозы, распродали инвентарь и утварь, забили скот, посеяли мало, а собрали еще меньше. В 1932 г. на Украине у крестьян было изъято 45 процентов и без того скудного урожая. Во всех сельскохозяйственных районах — в Поволжье, на Северном Кавказе — начался голод. Смертность от него была огромной — в 1933 г. по всей Украине количество смертей утраивается, наступает кризис смертности, сравнимый с самыми страшными кризисами, имевшими место при традиционном типе воспроизводства. Государство всеми способами скрывало информацию об этом и отрицало сам факт голода и высокой смертности: такую цену пришлось заплатить за грубейшие ошибки в планировании и безжалостное подавление деревни. Сопоставление данных переписи, проведенной в декабре 1926 г., с другими данными, в том числе и секретными архивными данными переписи января 1937 г., дают основания предполагать, что за десять лет раскулачивания и коллективизации погибли 9 млн чел.

Проводивший политику увеличения народонаселения и перед началом переписи 1937 г. торжественно объявивший, что население Советского Союза достигло 170 млн чел., Сталин не пожелал признать того, что, согласно подсчету данных переписи, эта цифра снизилась до 162 млн (тем самым, то, что тщательно скрывалось, сделалось явным). В феврале 1937 г. «Правда» писала: «Славная советская разведка, во главе со сталинским наркомом товарищем Н. И. Ежовым, разгромила змеиное гнездо предателей в аппарате советской статистики». Таким образом, в результате государственного насилия «пропало» почти 10 млн чел., результаты переписи были объявлены недействительными, а ответственные за ее проведение и все исполнители — ликвидированы.

Демографическая политика, направленная на стимулирование рождаемости, в общем и целом дала весьма скромные результаты. Хотя поощрения и вознаграждения вызвали ускорение браков и рождений (особенно в Германии, где были пущены в ход значительные средства), все это длилось недолго, до Второй мировой войны, и не оказало глубокого влияния на выбор, осуществляемый семейными парами. Но эра господства демографической политики имела по меньшей мере два негативных последствия: во первых, система запретов и препятствий к свободному репродуктивному выбору оставалась в законодательстве многих европейских стран вплоть до 1960-х гг., во-вторых, стремление порвать с тоталитарным прошлым надолго укре¬пило людей в мысли, что демографические переменные являются нейтральными и не зависят от явлений общественной и политической жизни.

О книге Массимо Ливи Баччи «Демографическая история Европы»

Индивид Средневековья и современный историк

Проблема индивида — животрепещущая проблема современного исторического знания, ориентированного антропологически, т. е. на человека во всех его проявлениях, как исторически конкретное и меняющееся в ходе истории общественное существо. Историки много и плодотворно изучали общество в экономическом, социальном и политическом планах. Но человек, «атом» общественного целого, все еще остается малоизвестным, он как бы поглощен структурами. Накоплен обширный материал относительно отдельных обнаружений человека в его поступках, бытовом поведении, мы знаем высказывания и идеи многих людей прошлого. Историки ментальностей вскрывают самые разные аспекты образа мира, которым руководствовались люди в том или ином обществе, и тем самым гипотетически реконструируют то поле значений, в котором могла двигаться их мысль. Но ментальность выражает преимущественно коллективную психологию, внеличную сторону индивидуального сознания, то общее, что разделяется членами больших и малых социальных групп, между тем как неповторимая констелляция, в какую складываются элементы картины мира в сознании данного, конкретного индивида, от нашего взора, как правило, ускользает.

«Отловить» индивида в прошлом оказывается в высшей степени трудной задачей. Даже в тех случаях, когда перед нами выдающаяся личность — монарх, законодатель, мыслитель, поэт или писатель, видный служитель церкви, — в текстах, исследуемых медиевистом, характеристика этого лица облечена обычно в риторические формулы и клише, подчас без особых изменений переходящие из одного текста в другой. Эта приверженность стереотипу препятствует выявлению индивидуальности. Дело в том, что средневековые авторы стремились не столько к воссозданию неповторимого облика своего героя, сколько к тому, чтобы подвести его под некий тип, канон; индивидуальное, частное отступает перед обобщенным и традиционно принятым. Основной массив средневековых текстов написан на латыни, и авторы интересующей нас эпохи широко черпали фразеологические обороты и устоявшиеся словесные формулы из памятников классической древности, Библии, патристики1 и агиографии2, без колебаний применяя привычные риторические фигуры для описания своих современников. Поэтому прорваться сквозь унаследованные от прошлого «общие места», топосы к индивидуальному и оригинальному в изображении личности чрезвычайно затруднительно, если вообще возможно. Исторический источник сплошь и рядом оказывается непроницаемым.

Это не означает, что индивидуальность в ту эпоху отсутствовала, — она не привлекала к себе пристального внимания и не находила адекватного выражения в текстах, которыми располагают историки. Более того, в Средние века она нередко внушала подозрения.

Однако путь к средневековому индивиду загроможден и другого рода препятствиями. Эти последние порождены уже не риторикой, столь характерной для средневековой словесности, но определенными установками современных историков.

Одна из презумпций, которыми явно или неявно руководствуются исследователи, состоит в том, что человеческая индивидуальность представляет собой итог длительного развития, собственно, его венец. Пишут о «рождении индивида», об его «открытии» или становлении в сравнительно недавний период европейской истории. Предполагается, следовательно, что до XVI, XIV или, в лучшем случае, до XII столетия (в зависимости от принятой тем или иным историком концепции) неправомерно говорить о личности и тем более об индивидуальности. Приводят ставшую крылатой формулу Жюля Мишле, повторенную Якобом Буркхардтом, об «открытии мира и человека» в эпоху Ренессанса в Италии. Что касается предшествовавшего времени, то, согласно этой точке зрения, можно говорить лишь об определенных социально-психологических типах, таких, как монах, священник, рыцарь, горожанин или крестьянин: сословная, профессиональная группа якобы поглощала индивида. Человека далеких от нас эпох изображают в качестве родового или группового существа, которое способно идентифицировать себя только в недрах коллектива. Если в эти удаленные эпохи и могли появиться отдельные индивидуальности, то историки склонны расценивать их исключительно как провозвестников грядущего процесса индивидуализации.

Нетрудно видеть, что в основе подобных рассуждений лежит идея эволюционного прогресса, неуклонного восхождения человека от более простых, чтобы не сказать примитивных, форм к индивидуалисту Нового времени. История трактуется телеологически, она ориентирована на современное состояние общества и интерпретируется как его постепенная подготовка. Но если подобная методология могла найти свое оправдание в XVIII и отчасти в XIX веке, то ныне идея поступательного прогресса едва ли приемлема. После двух разрушительных мировых войн, после ГУЛАГа, Освенцима и Хиросимы, после возникновения тоталитарных режимов на Востоке и Западе наш взгляд на ход истории не мог не измениться самым радикальным образом. Разве история не преподала нам уроки смирения? Идея эволюционного прогресса, сохраняя свою истинность применительно к отдельным и специфическим формам деятельности, таким, например, как наука и техника, не внушает более доверия, когда ее по-прежнему пытаются применить к истории в целом.

Опыт XX века подводит нас к иной концепции истории. Культуры и цивилизации не выстроены во времени по единому ранжиру, ибо каждая из них самоценна и являет исторически конкретное состояние индивида и общества. О каждой культуре надлежит судить, исходя из внутренне свойственных ей условий и «параметров».

По моему убеждению, идея постепенного формирования автономной личности в период Новой истории в качестве уникального и беспрецедентного процесса, с которым впервые столкнулось человечество, есть не что иное, как порождение гиперболизированного самосознания интеллектуалов, свысока взирающих на своих отдаленных предшественников. Это своего рода снобизм, облаченный в исторические одеяния. Историки или философы, придерживающиеся подобной концепции, проецируют в прошлое свое собственное Я и превращают историю в зеркало, которое отражает их собственные черты. Человеческой личности с иной структурой они не знают и не признают.

Несомненно, существуют веские основания для локализации современного индивидуализма в истории последних столетий. Но нет никаких оправданий для того, чтобы видеть в новоевропейской личности единственно возможную ипостась человеческой индивидуальности и полагать, будто в предшествовавшие эпохи и в других культурных формациях индивид представлял собой не более чем стадное существо, без остатка растворенное в группе или сословии. Приверженцы теории о рождении личности в период Ренессанса допускают, казалось бы, незначительную неточность: они забывают подчеркнуть, что речь идет не о личности вообще, но о новоевропейской личности. Но если поставить проблему иначе и допустить, что в другие периоды истории личность характеризовалась иными признаками, то речь будет идти не о том, существовала ли она вообще, а об ее историческом своеобразии, обусловленном культурой и структурой общества.

Когда говорят, например, о первобытном человеке как о «родовом существе», всецело поглощенном племенем, родом или кланом, то исходят из допущения, что он начисто лишен индивидуальности. На самом же деле индивид вряд ли остается особью в обезличенном стаде. Этнологами давно выдвинута мысль о том, что в то время как одни соплеменники ограничиваются усилиями выжить, добывая пищу и строя жилища, другие дают волю своей фантазии, сочиняя или воспроизводя песни, легенды, генеалогии, силясь объяснить себе и окружающим происхождение и прошлое человека и социума. Разумеется, мифы и фольклор суть плоды коллективного творчества, но прежде чем стать общим достоянием, эти продукты человеческой фантазии и пристальных наблюдений были внедрены в общественное сознание теми или иными индивидами, анонимность которых ни в коей мере не исключает факта их реального существования и творческой активности. В самом примитивном обществе всегда налицо вожаки и шаманы, фантазеры и практики, лица, которых воображение коллектива (равно как и их собственное воображение) наделяет сверхъестественными, магическими способностями, люди, отличающиеся инициативой либо лишенные ее, лица, склонные к нарушению нормы, равно как и те, кто покорно следует жизненной рутине.

Один из центральных персонажей древних мифологий — «культурный герой», который передает коллективу знания и навыки, жизненно важные для существования общества. Иными словами, миф вырабатывает образ индивида, который в наивысшей степени воплощает опыт и ценности общества. И точно так же воспеваемые древним эпосом герои суть индивиды, в одиночку свершающие великие подвиги. Как видим, фантазия архаического общества не только не отрицает роли личного деяния, но, напротив, всячески его превозносит.

Но оставим в стороне столь далекие эпохи первобытной истории. Можно предполагать, что более благоприятные условия для конституирования личности сложились на стадии «осевого времени», когда возникали новые формы религиозного миросозерцания — религии, обожествлявшие индивидуальное человеческое существо. То был, несомненно, мощный прорыв к личности, к пониманию ее значимости в структуре мироздания.

В дальнейшей истории рода человеческого обнаруживаются противоположные тенденции в подходе к личности: согласно одной, инициатива и индивидуальность совместимы с жизненными нормами, не встречают противодействия и пользуются одобрением, тогда как другая установка не поощряет индивидуальных проявлений. Вновь подчеркну: у историков нет оснований выстраивать непрерывный эволюционный ряд — картину поступательного развития личности. Задача несравнимо более сложна, она заключается в том, чтобы вскрыть условия и возможности для формирования и обнаружения личности, какие существуют в той или иной социальной и культурной общности.

Человек всегда и неизменно — общественное существо, и принадлежность его к социуму означает его погруженность в присущую этому социуму культуру. Историческая антропология, предполагающая рассмотрение общества сквозь призму культуры, снимает привычную для историографии метафизическую противоположность культурного и социального. Человеческий индивид, неизбежно включаясь в общество, тем самым приобщается к культуре, пронизывающей всю толщу социальных отношений. Этот процесс социализации, освоения индивидом языка и общественных ценностей, верований и способов поведения есть вместе с тем и процесс становления личности.

Существуют своеобразные социально-психологические и культурные механизмы, цель которых состоит в том, чтобы направить формирование личности в определенное русло, отвечающее потребностям данного общества и группы. Среди них — наделение именем, серия ритуалов, при посредстве которых индивид включается в коллектив, таких, например, как инициации, — процедур, предназначенных для усвоения им навыков и взглядов, присущих его половозрастному классу.

В средневековом обществе своеобразной разновидностью такого рода ритуалов были обряды посвящения в рыцари, испытания ремесленных подмастерьев, которые служили условием их вступления в цех в качестве полноправных мастеров, или рукоположения в духовный сан. Но помимо и сверх такого рода действий, имевших силу для определенных разрядов общества, существовали ритуалы трансформации индивида в личность, обязательные для всех христиан. Таково крещение, которое превращало homo naturalis в homo christianus.

В результате крещения и с помощью других таинств индивид входит в лоно церкви, но отнюдь не растворяется в пастве, ибо его общение с Христом имеет сугубо личный характер; каждый верующий, выполняя Божьи заповеди, свободен в выборе собственного пути, ведущего к истине, т. е. к Богу. Как мы увидим далее, те средневековые авторы, которые оставили свои исповеди и «автобиографии», переживали этот путь к Богу сугубо индивидуально, в одних случаях мистически, в других — несравненно более рационально и даже отвлеченно.

Признаюсь, я не очень озабочен тем, чтобы четко и непротиворечиво обособить понятия «личность» и «индивидуальность». Индивидуация есть неотъемлемая сторона социализации индивида. Человек способен обособиться только в недрах социума. Вопреки довольно распространенному суждению, он никогда не остается наедине с собой, и строящиеся вокруг этого «единственного» робинзонады исторически недоказуемы. Человеческое Я представляет собою личность и обретает индивидуальность лишь постольку, поскольку существуют другие Я, с которыми индивид находится в постоянном и многостороннем общении. Культура, в антропологическом ее понимании, никогда не является только уникальным достоянием отдельного изолированного индивида, это язык интенсивного и непрекращающегося общения членов социума. Языки культурного общения многоразличны и изменчивы. И лишь при посредстве их анализа историк может приблизиться к пониманию структуры того типа личности, который доминирует (или кажется доминирующим) в данном общественном универсуме.

Видимо, можно сказать, что проблема индивида в истории двояка. С одной стороны, она заключается в исследовании вопроса о становлении человеческого Я, личности, которая формируется в недрах коллектива, но вместе с тем осознает свою обособленность и суверенность по отношению к нему и углубляется в самое себя. С другой стороны, попытки историков исследовать пути самоопределения личности и присущего ей типа самосознания, характерного для данного общества, представляют собой, по сути дела, поиск истоков неповторимости самой культуры, ее исторической индивидуальности, ибо структура личности теснейшим образом соотнесена со всеми сторонами культуры той социальной общности, к которой принадлежит эта личность.

Итак, вопрос о человеческой личности и индивидуальности на определенном этапе исторического процесса — это не вопрос о том, существовала ли она или нет. Вопрос заключается в другом: какие стороны человеческого Я приобретали в том или другом социально-культурном контексте особое значение.

Однако при этом мне кажется не лишним предостеречь против однотонной стилизации. Разумеется, удобнее и проще воображать, что в данном обществе и в данную эпоху налицо один, преобладающий, «базисный» тип личности. И хотя вовсе отрицать его наличие было бы опрометчиво, существенно выявить многообразие индивидуальностей, образующих социальное целое. Этот «разброс» обусловлен как социальной структурой и глубиной усвоения культурных ценностей, так и врожденными особенностями отдельных индивидов.

* * *

Утверждения и построения историка всегда по необходимости гипотетичны. В противоположность наукам о природе, опирающимся на эксперимент и вырабатывающим более или менее непротиворечивые понятия и обобщения, науки о человеке оперируют куда более неопределенными и нечетко очерченными понятиями. В разных контекстах им придаются неодинаковые смысл и значение. Они отягощены общими представлениями применяющих их историков и едва ли могут быть отделены от философских и иных оценочных суждений. Поэтому всегда налицо опасность того, что одно и то же понятие разными исследователями насыщается неодинаковым содержанием, и спор о существе дела подменяется спором о словах.

И как раз этой опасности, кажется, не вполне удается избежать при обсуждении вопроса об истории человеческой личности. Последняя возникает лишь в эпоху Возрождения, утверждают одни ученые. Она появляется несколькими веками ранее, в обстановке Ренессанса XII века, — возражают другие. Но едва ли правомерно рассуждать о человеке на любой стадии его истории, если не предполагать существования той или иной личностной структуры, — такова точка зрения, которая начинает утверждаться в цехе гуманитариев в настоящее время. Ее преимущество, на мой взгляд, состоит в том, что она побуждает историков активно изучать формы сознания и поведения людей в разные эпохи. Позиция ученых, которые продолжают настаивать на том, что до XV, XVI или даже XVII столетия о человеческой личности говорить преждевременно, неплодотворна. Ибо, отрицая возможность искать личность в более ранние периоды, они тем самым закрывают проблему, которую, собственно, еще только предстоит исследовать.

Научная дисциплина история — это спор без конца, это непрекращающееся выдвижение новых точек зрения и гипотез. Разделяемая мною гипотеза, согласно которой сущность человека предполагает существование личностного начала, ядра, вокруг которого формируется все его виденье мира, представляется мне достаточно «безумной», чтобы подвергнуться исследовательской проверке. О мере убедительности рассматриваемого в книге под этим углом зрения конкретного материала пусть судит читатель.


1 Учения отцов церкви. (Здесь и далее примечания редактора).

2 Жизнеописания святых.

О книге Арона Гуревича «Индивид и социум на средневековом Западе»

Становление Европы

Становление Европы

Идет строительство Европы. С этим связываются большие надежды. Их удастся реализовать, только учитывая исторический опыт: ведь Европа без истории была бы подобна дереву без корней. День сегодняшний начался вчера, будущее всегда обусловлено прошлым. Прошлое не должно связывать руки настоящему, но может помочь ему развиваться, сохраняя верность традициям, и создавать новое, продвигаясь вперед по пути прогресса. Наша Европа, территория, расположенная между Атлантикой, Азией и Африкой, существует с давнего времени: ее пределы определены географией, а нынешний облик формировался под воздействием истории — с тех самых пор, как греки дали ей имя, оставшееся неизменным до наших дней. Будущее должно опираться на это наследие, которое накапливалось с античных, если не с доисторических времен: ведь именно благодаря ему Европа в своем единстве и одновременно многообразии обладает невероятными внутренними богатствами и поразительным творческим потенциалом.

Серия «Становление Европы» была основана пятью издательствами в различных странах, выпускающими книги на разных языках: «Бек» (Мюнхен), «Бэзил Блэквелл» (Оксфорд), «Критика» (Барселона), «Латерца» (Рим) и «Сёй» (Париж). Задача серии — рассказать о становлении Европы и о неоспоримых достижениях на пройденном пути, не скрывая проблем, унаследованных от прошлого. На пути к объединению наш континент пережил периоды разобщенности, конфликтов и внутренних противоречий. Мы задумали эту серию потому, что, по нашему общему мнению, всем, кто участвует в строительстве Европы, необходимо как можно полнее знать прошлое и представлять себе перспективы будущего. Отсюда и название серии. Мы считаем, что время писать сводную историю Европы еще не настало. Сегодня мы предлагаем читателям работы лучших современных историков, причем кто-то из них живет в Европе, а кто-то — нет, одни уже добились признания, другие же пока не успели. Авторы нашей серии обращаются к основным вопросам европейской истории, исследуют общественную жизнь, политику, экономику, религию и культуру, опираясь, с одной стороны, на давнюю историографическую традицию, заложенную Геродотом, с другой — на новые концепции, разработанные в Европе в ХХ веке, которые глубоко преобразовали историческую науку, особенно в последние десятилетия. Благодаря установке на ясность изложения эти книги будут доступны самой широкой читательской аудитории.

Мы стремимся приблизиться к ответу на глобальные вопросы, которые волнуют сегодняшних и будущих творцов Европы, равно как и всех людей в мире, кому небезразлична ее судьба: «Кто мы такие? Откуда пришли? Куда идем?»

Жак Ле Гофф

составитель серии

К читателю

Сюжет предлагаемой читателю книги — человеческая личность Средневековья. И тут сразу может возникнуть сомнение: правомерна ли вообще постановка вопроса о личности в ту эпоху? В исторической науке все еще преобладает идея, согласно которой «открытие человека» впервые состоялось, собственно, лишь на излете Возрождения, когда гуманисты выдвинули новое понятие индивида. В средневековую же эпоху, если принять этот взгляд, человек по сути дела был лишен индивидуальности и якобы всецело поглощался сословием, к которому принадлежал.

С этим-то взглядом я никак не могу согласиться, хотя бы уже потому, что он изначально исключает возможность и необходимость изучать человека Средневековья. Не окажется ли куда более плодотворным иной подход, согласно которому историку надлежало бы не игнорировать личность в Средние века и не взирать на нее свысока, но попытаться всмотреться в нее и увидеть ее конститутивные особенности? Совершенно очевидно, что средневековая личность была во многом и, может быть, в главном иной, нежели личность новоевропейская.

«Познай самого себя» — этот призыв дельфийского оракула неоднократно повторяли средневековые авторы. Во все эпохи истории у человека не могла не возникать потребность вдуматься в собственную сущность, но в разные времена эта потребность удовлетворялась на свой особый лад. В Средние века, при господстве религиозности, размышления индивида о самом себе неизбежно влекли за собой необходимость разграничения и противопоставления грехов и добродетелей.

Одним из главнейших средств подобного самоанализа была исповедь: верующий должен был поведать духовному лицу-исповеднику о своих прегрешениях и получить отпущение грехов. В раннехристианский период исповедь была публичной и человек должен был каяться в присутствии собратьев; затем исповедь стала индивидуальной и тайной. Грешник исповедывался Богу, представителем которого было духовное лицо. В начале XIII в. ежегодная исповедь была вменена каждому верующему в качестве обязательной. О содержании подобных признаний мы, естественно, можем лишь догадываться, но на протяжении всего Средневековья, примерно с IV до XV столетия, встречались образованные люди, как правило, духовного звания, которые испытывали настоятельную нужду в том, чтобы придать собственной исповеди литературное обличье. Историкам известно около полутора десятков сочинений исповедального или автобиографического жанра, относящихся к указанным столетиям.

В их числе «Исповедь» Аврелия Августина, «Одноголосая песнь» Гвибера Ножанского, «История моих бедствий» Петра Абеляра… Выстроить из этих произведений определенную линию развития едва ли возможно — для этого материала явно недостаточно.

Тем не менее изучение такого рода текстов позволяет несколько ближе познакомиться с внутренним миром человека далекой эпохи. В этих «исповедях», «автобиографиях» и «апологиях», при всех их умолчаниях и формулах, содержащих повторяющиеся в разных сочинениях общие места, подчас содержатся признания, ценные для понимания мировоззрения образованных людей, прежде всего людей духовного звания.

Автор исповедального произведения стоял пред лицом Творца и знал, что Богу известны не только дела его, но и самые помыслы. Поэтому приходится предположить наличие своего рода «диалога» между грешником и Создателем. Более того, человек Средневековья был буквально одержим мыслью о грядущем Страшном суде. Некоторые историки называют христианство «судебной религией», но в таком случае ясно, что средневековый христианин не мог избавиться от чувства личной ответственности. Ад и рай (равно как и чистилище) постоянно присутствовали в его сознании и определяли его.

Но индивид, вступавший на страницах собственной исповеди в диалог с Богом, не оставался наедине с собой. Он ощущал свою принадлежность к социуму, принадлежность, которая требовала от него не только определенных навыков и поступков, но и предъявляла императивные требования к его нравственному и религиозному сознанию. Он всегда и неизбежно принадлежал к некоей группе, а точнее говоря — к разным коллективам. Человек, по определению Аристотеля, — «общественное животное», и только в рамках социума он и может обособиться. Система ценностей и правил общественного поведения, свойственная тому или иному коллективу, во многом и решающем формировала взгляды индивида на мир и на самого себя.

Таким образом, изучение человеческой личности приходится вести по меньшей мере в двух регистрах. С одной стороны, принципиально важен вопрос о том, что представляли собой те общественные и профессиональные группы, в недрах которых формировался и действовал индивид. Ибо структура индивида, принадлежавшего к рыцарскому сословию, существенно отличалась от структуры личности горожанина — члена ремесленного цеха и городской коммуны. И тем и другим, благородным или бюргерам, противостояла масса крестьян, у которых ведь были собственные представления о мире и человеке, представления, которые вплоть до самого недавнего времени не были предметом внимания историков.

Очень важно вдуматься в структуру тех групп и коллективов, которые входили в состав средневекового общества. Верно ли утверждение о том, что социум целиком, чуть ли не без остатка поглощал индивида? Не оказывался ли отдельный человек сплошь и рядом в таких ситуациях, когда ему приходилось опираться на собственные силы? Это касалось не только его практической деятельности, но и ставило личность перед проблемами нравственного и религиозного свойства.

С другой же стороны, надо вновь и самым внимательным образом вчитаться в те средневековые тексты, в которых их авторы силятся поведать своим современникам и отдаленным потомкам о том, каковы они, эти авторы, были. В той части моей книги, в которой содержится анализ исповедей и иных показаний автобиографического и биографического свойства, читатель без труда найдет явные диспропорции. Скажем, таким колоссальным фигурам, как Данте и Петрарка, отведено места куда меньше, чем относительно безвестным персонажам типа францисканца Бертольда из Регенсбурга или полубезумного клирика Опицина. Но для такого смещения акцентов, я убежден, имеются достаточно веские основания, и о них пойдет речь в книге.

В поле зрения исследователей западноевропейской средневековой культуры, как правило, преобладают источники, относящиеся к романизованным регионам континента. Германо-скандинавский мир остается в тени. Между тем при изменении перспективы нас поджидают неожиданности. Мир песней «Старшей Эдды» и исландских саг предстает перед нами миром, который я решился определить как мир «архаического индивидуализма». Рассмотрению соответствующих источников посвящена немалая часть книги.

Итак, повторю призыв классика: «За мной, читатель!»

Об этой книге

Мой путь к теме «человеческая личность в средневековой Европе» был долгим. Он наметился еще во время работы над «Проблемами генезиса феодализма в Западной Европе» (1970). Более ощутимо тема эта стала вырисовываться в ходе анализа древнескандинавских поэтических и прозаических текстов (см. книги «История и сага» и «„Эдда“ и сага»). Завершая монографию «Категории средневековой культуры», я убедился в необходимости сосредоточить внимание именно на человеческой личности, ибо она является тем фокусом, вокруг которого и располагаются такие категории, как время, труд, собственность, право и другие. Однако в упомянутой книге личность средневекового человека еще не стала предметом специального анализа, и самый этот сюжет отчасти трактовался мною в традиционно эволюционистском ключе.

В дальнейших работах мне приходилось все вновь и вновь к нему возвращаться. Даже занимаясь на первый взгляд совсем другими вопросами, я оказывался, подчас невольно, лицом к лицу все с той же загадочной фигурой. Логика изучения средневековой культуры неуклонно подводила меня к теме человека, его самосознания и интерпретации в текстах. Поэтому, когда в 1989 году Жак Ле Гофф предложил мне написать книгу «Индивид на средневековом Западе» для задуманной им многотомной серии под общим названием «Становление Европы», я ответил согласием.

Книга была написана в начале 1990-х годов и опубликована на нескольких языках (но не на русском)1. Теперь, подготавливая русское издание, я понял, что не могу предложить читателю прежний вариант книги. Тому существуют веские основания.

На протяжении последних лет к проблеме средневекового индивида обратился ряд ученых, которые по-своему ее разрабатывают. Опубликованы новые труды об отдельных выдающихся личностях, таких как Августин, Абеляр, Людовик Святой, Петрарка и другие. Намечены новые подходы к изучению портрета и, шире, интерпретации человека в средневековом изобразительном искусстве; активно обсуждается тема «individuum в средневековой философии». В результате более ясными стали как многоаспектность проблемы, так и трудности, сопряженные с ее анализом.

В самом деле, средневековый индивид — предмет в высшей степени противоречивый и в известном смысле даже невозможный. С одной стороны, изучение таких аспектов средневекового миропонимания, как пространство—время, небесное и земное, жизнь и смерть, образ потустороннего мира, свобода и несвобода, право как одна из основ мироздания, устная и письменная культура и т. д., всякий раз с необходимостью подводит исследователя к ядру этого многоразличного и гетерогенного комплекса верований и представлений, и таким ядром, естественно, является индивид. С другой стороны, если исследователю и удается ухватить в имеющихся источниках те или иные черты мировиденья эпохи, то он находит их преимущественно в качестве симптомов коллективного сознания. Лишь чрезвычайно редко медиевист способен добраться до индивидуальной личности, в сознании которой концентрируются все названные выше и многие другие срезы картины мира.

Трудность заключается не просто в своеобразии средневековых источников, которые одновременно и проливают свет на человеческую личность, и затрудняют доступ к ее познанию, камуфлируя ее единичность системой топосов и стереотипов, — индивидуальное в принципе вряд ли познаваемо. Даже в общении со своим современником мы воспринимаем разрозненные симптомы его индивидуальности, но способны ли мы проникнуть в ее тайники? Чужая душа — потемки, да, пожалуй, и собственная не в меньшей мере.

Познавательная ситуация современного медиевиста чрезвычайно противоречива. Историко-антропологическое исследование ориентирует его на изучение специфики средневекового индивида, ибо все названные выше и многие иные проявления менталитета суть не что иное, как акциденции этой ускользающей от взора исследователя субстанции. И вместе с тем историку трудно отделаться от опасения, что, обращаясь к изучению средневековой личности, он рискует выйти за пределы своей научной компетенции.

Сложность состоит и в сомнительности использования такого чрезмерно широкого концепта, как «средневековый тип личности», и в остающейся спорной допустимости применения понятия «личность» к людям, которые жили в предшествовавшие Новому времени эпохи, и в трудности разграничения терминов «личность» и «индивидуальность». Да и возможна ли вообще история человеческой личности? Ведь далеко не случайно то, что наука психология, ограничиваясь рассмотрением личности современного человека, не в состоянии предложить историку методы, пригодные для его изысканий1. Правда, кое-кто из медиевистов XX века не избежал соблазна оперировать понятиями психоанализа при обсуждении особенностей сознания и поведения людей далекого прошлого, но подобные попытки кажутся весьма сомнительными. Разрыв между такими дисциплинами, как психология и история, по-прежнему не преодолен.

Однако, несмотря на то, что намеренье медиевиста обсуждать проблему личности и индивидуальности в средневековом мире кажется малообоснованным, а самый предмет остается туманным и расплывчатым, он все чаще и с возрастающей настойчивостью возникает на горизонте исторического исследования. Мы не можем не двигаться к этому горизонту, но, по мере нашего продвижения, он парадоксально от нас удаляется. И, сознавая всю рискованность подобного предприятия, мы не можем от него отказаться; об этом свидетельствует история исторической науки последних десятилетий.

Ни в коей степени не обольщаясь относительно собственных исследовательских возможностей, я тем не менее не могу противостоять соблазну вновь атаковать эту «проклятую» проблему. В предлагаемой читателю книге я неизбежно возвращаюсь к тем сюжетам, какие уже обсуждались мною ранее. Будучи поставлены в новый контекст, эти «блуждающие сюжеты» обретают, надеюсь, несколько иной смысл.

Изменение угла зрения заключается прежде всего в том, что явления, которые рассматривались мною обособленно, группируются в рамках одного исследования. Голоса анонимных авторов эддических песней и исландских саг звучат здесь наряду с голосами христианских мыслителей и монахов, а индивидуальное творчество этих последних сопоставляется с более общими мировоззренческими установками эпохи.

Микроанализ, сосредоточенный на признаниях отдельного индивида, и макроанализ, охватывающий определенные тенденции коллективного сознания, — эти два полюса историко-культурного исследования, нередко изолированные и даже противопоставляемые друг другу, видятся мне отнюдь не взаимоисключающими, но, напротив, по необходимости взаимодополняющими. Ибо историческое исследование, направленное на уяснение неповторимого и уникального, не может не оперировать общими понятиями и предполагает широкие сопоставления. Микроистория, когда она силится освободиться от обобщений и замкнуться на собственном бесконечно малом предмете, обрекает себя на бессмысленную анекдотичность; макроистория, в той мере, в какой она приносит историческую конкретность в жертву необъятным генерализациям, перестает быть историей и рискует попасть в объятия безответственной историософии или схематизирующей социологии. Но историк, который дорожит достоинством своего ремесла, работает и на уровне микроанализа, и на уровне необходимых и более или менее обоснованных обобщений. Таков «идеальный тип» историка, каким он мне представляется.

Исходя из этих представлений, я не сосредоточиваюсь на одних только «вершинах», как это принято в существующей историографии. Разумеется, такие выдающиеся фигуры, как Аврелий Августин, Абеляр, Сугерий, Гвибер Ножанский, Данте и Петрарка, не могут не вызывать нашего интереса. Но можно ли, исследуя историю личности, ограничиться знакомством с дюжиной великих или значительных персонажей? Думается, нет.

Во-первых, их приходится рассматривать не изолированно, но, по возможности, в той среде, интеллектуальной и социальной, которая их породила и выдвинула и отпечаток которой они на себе несли.

Во-вторых, наряду с этими хрестоматийными героями Средневековья, необходимо принимать в расчет и других индивидов, кои редко удостаиваются внимания историков или вовсе ими игнорируются. Я считал важным высветить такие своеобразные, но малоизвестные фигуры, как исландский скальд Эгиль Скаллагримссон и норвежский король-узурпатор Сверрир. Проповеди Бертольда Регенсбургского используются мною здесь не столько в качестве источника для изучения культуры Германии XIII века, сколько для понимания личности этого красноречивого францисканского монаха. Идеи полубезумного авиньонского клирика Опицина, младшего современника Данте и старшего современника Петрарки, естественно, не выдерживающего никакого сравнения с этими гигантами, тем не менее представляют особый интерес, когда мы задаемся вопросом об изменении личностного самосознания человека XIV столетия.

Наконец, третье и, может быть, главное. В эпоху, начинающуюся во времена Августина и завершающуюся Петраркой или Руссо, жили многие поколения людей, которые не только не оставили подобных же свидетельств о самих себе, но были поглощены ходом времени, не сохранившего никакой памяти о них как об отдельных личностях. Тем не менее они жили, страдали и радовались, молились Богу и заботились о спасении души. Совершая те или иные поступки, они не могли не соразмерять их с христианскими заповедями и, следовательно, так или иначе задумывались, хотя бы эпизодически, о самих себе. Живя в мире, полном трудов и усилий, обладая волей и разумом, они соотносили себя с социальной средой и с теми ценностями и принципами, которые она им предлагала и которые они соблюдали или нарушали. Мы не в состоянии назвать их по именам и вообще распознать в качестве индивидуальностей, но это наша беда, а не их вина. Вправе ли мы отказывать им в качествах, отчетливо воплощенных лишь сравнительно немногими интеллектуалами эпохи?

Поэтому недостаточно изучать одни лишь автобиографические и исповедальные тексты, и необходимо, хотя бы в обобщенном виде, представить себе эту безымянную массу людей, расчленявшуюся на рыцарей, купцов, ремесленников, крестьян, маргиналов. В известном сборнике «Человек Средневековья», в свое время опубликованном под редакцией Ж. Ле Гоффа, обрисованы все без исключения слои средневекового общества. Я на свой лад предпринимаю попытку обсудить вопрос о тех возможностях, которые социальность и культура эпохи давали представителям перечисленных выше сословий и общественных групп для реализации собственного Я.

Среди условий этой самореализации особое место занимают представления о таких ключевых этапах жизни человека, как детство, с одной стороны, и смерть и потустороннее бытие — с другой, — начальный и финальный моменты параболы человеческого существования. Именно в этих полюсах жизни индивида, прозорливо вычлененных в трудах Ф. Арьеса, наиболее рельефно выявляются особенности средневековой индивидуальности и ее ограничения.

Вопрос о средневековом индивиде приходится рассматривать в двух планах, в двух регистрах. На уровне анализа индивидуальных исповедальных и автобиографических текстов, вышедших из-под пера интеллектуалов, во-первых, и на уровне обобщенных социально-психологических характеристик, относящихся к определенным группам и сословным разрядам, во-вторых. Иначе говоря, микроисторический анализ индивидуальных текстов должен быть сопряжен с макросоциологическим исследованием, которое использует результаты изысканий в области психологии горожан и крестьян, рыцарства и знати, в области коллективных представлений о детстве, о смерти, о потустороннем мире. В последнем случае привлекаются наблюдения над источниками самого разного происхождения, включая художественные тексты и произведения изобразительного искусства.

Как увязать воедино оба указанных регистра исследования? У меня нет убедительного ответа на этот вопрос. Историческая действительность и, в особенности, внутренний мир людей, канувших в историю, приходится рассматривать под разными углами зрения. Всеохватный синтез опасен, ибо чреват упрощением. Здесь лучше остановиться.

Изменение ракурса рассмотрения проблемы состоит, далее, в том, что я пытаюсь преодолеть исторически сложившийся и прочно закрепившийся способ освещения духовной жизни Средневековья. Известные мне опыты исследования личности той эпохи почти все без исключения основываются на источниках, относящихся к романизованной части Западной Европы. Эти тексты опираются на интеллектуальную традицию, связывающую Средневековье с классической Античностью. Обоснованность подобного подхода очевидна. Но столь же несомненно, что средиземноморское наследие не было единственным. Между тем в сознании медиевистов германо-скандинавский мир, как правило, оттесняется на периферию или вовсе игнорируется.

Я хотел бы поколебать эту установку, которая безосновательно выводит добрую половину средневековой историко-культурной действительности за пределы нашего поля зрения. Поскольку современная мысль уже не довольствуется традиционным пониманием культуры, которое противопоставляет выросшую из античных корней цивилизацию «варварству», то поиск своеобразия европейской культуры «на севере диком» столь же правомерен и необходим, как и изучение греко-римского наследия. Обращение к североевропейской периферии открывает перед медиевистом огромные богатства памятников, ныне доступные по большей части одним только германистам и скандинавистам. Я глубоко убежден в том, что проникновение в эти тексты помогло бы нам приблизиться к познанию таких пластов культуры и мировиденья, какие вряд ли оставались присущими исключительно одной лишь северной половине Европы.

Таким образом, проблему приходится атаковать с разных сторон, привлекая различные типы источников, переходя от одного уровня анализа к другому, меняя ракурс ее рассмотрения. По сравнению с первоначальным вариантом книга не только значительно выросла в объеме, но и усложнилась структурно, в нее введены новые главы и ряд экскурсов историографического и исследовательского характера. Существенно отразилось на содержании книги то, что ныне она адресуется отечественному читателю. Есть все основания утверждать, что теперь это — новая книга.

На протяжении последнего десятилетия мне удалось изложить результаты своих изысканий перед коллегами в Российском государственном гуманитарном университете, Институте всеобщей истории РАН, в университетах Кембриджа и Лондона, Констанца, Мюнстера, Бергена, в Центре междисциплинарных исследований в Билефельде, Ассоциации шведских историков в Кальмаре, в Школе высших исследований в социальных науках и Высшей нормальной школе в Париже, в Центрально-Европейском университете в Будапеште. Состоявшиеся обсуждения были для меня чрезвычайно полезны.

В связи с постигшей меня слепотой работа над книгой растянулась на все 90-е годы только что кончившегося столетия. Неоценимую помощь оказали мне мои сотрудники и коллеги, особую признательность хочу выразить С. И. Лучицкой и Е. М. Михиной. Моя работа не была бы завершена без постоянной заботы и поддержки моей дочери Елены и внука Петра.

А. Гуревич

12 мая 2004 г.


1Концепция моей книги, как мне пришлось убедиться, не была адекватно воспринята отдельными критиками, утверждавшими, будто бы я придерживаюсь мнения Буркхардта об «открытии человека» в эпоху Ренессанса. Тем самым они приписали мне мысль, диаметрально противоположную моей. По-видимому, я сам явился отчасти невольным виновником этого недоразумения, так как неосторожно начал введение к книге с рассмотрения «группового портрета» монахинь в рукописи Херрады Ландсбергской, подчеркивая при этом стереотипность изображений их лиц. Правда, непосредственно вслед за тем я писал о несостоятельности вывода об отсутствии интереса к личности и индивидуальности в средневековом искусстве. Мои критики, видимо, не удосужились прочитать книгу полностью. Воистину, мы столько пишем, что нам некогда внимательно ознакомиться с трудами своих коллег! — А. Г.

О книге Арона Гуревича «Индивид и социум на средневековом Западе»

Николя Саркози. Мое мнение. Франция, Европа и весь мир в XXI веке

Николя Саркози

Мое мнение. Франция, Европа и весь мир в XXI веке

Николя Саркози (1955) — президент Франции. Его книгу на русский перевели Алла Смирнова и Александра Глебовская. Названия публикуемым главкам дала редакция «Прочтения».

 
 
 

О ПОДОНКАХ

Я хочу напомнить контекст, в котором я однажды вечером счел возможным употребить термин «подонки» на площади в Аржантее. Я решил отправиться в этот квартал, который имеет в парижском регионе репутацию одного из самых криминогенных. Я специально выбрал позднее время, чтобы показать местным хулиганам, что отныне полиция будет присутствовать здесь везде и в любое время. Я приехал, чтобы организовать в этом квартале новый пост республиканских отрядов безопасности (РОБ), усиленных новой оперативной доктриной. Благодаря этой доктрине отряды окажутся закреплены за определенными кварталами, что позволит хорошо их узнать, а это, в свою очередь, необходимо, если хочешь по-настоящему взяться за наркобизнес и ликвидацию банд. Необходимо, чтобы в этих кварталах люди жили спокойно; чтобы там не оскорбляли девушек; чтобы хорошо заниматься в школе стало престижнее, чем «стоять на стреме» у торговцев наркотиками; чтобы государство заинтересовалось происхождением доходов тех, кто целыми днями ничего не делают и раскатывают, тем не менее, на «Мерседесах». Пригороды нуждаются в том, чтобы там применялись республиканские законы.

Когда мы приехали, на нас набросились две сотни разъяренных людей, которые стали нас грубо оскорблять и бросать в нас все, что имелось под рукой. Напряжение было очень сильным, служба безопасности доведена до предела. Несмотря на это, я решил, что последние четыреста метров мы пройдем пешком. И это отнюдь не было легкой прогулкой! Я специально не хотел, чтобы мы ускоряли шаг. Хулиганы словно с цепи сорвались, полагая, что все это провокация. Эти окраины были их «зоной». Одно мое присутствие воспринималось как вызов. Какое смещение ценностей! Какое извращенное мышление! Закон банд схлестнулся с республиканским законом! Схватка была жестокой и длилась почти час. Я оставался в помещении полицейского участка Аржантея, в ожидании, пока РОБ вновь отвоюет территорию. Около полуночи я смог продолжать обход. Когда я оказался рядом с многоэтажными домами, открылось окно, и какая-то женщина, явно северо-африканского происхождения, окликнула меня: «Господин Саркози, избавьте нас от этих подонков! Так больше невозможно!» Я ей ответил: «Мадам, я здесь именно для этого, я избавлю вас от этих подонков». Ни она, ни я в тот самый момент не думали, что эти слова будут иметь такой резонанс…

В последующие 24 часа меня обвинили в том, что я оскорбляю молодежь, поощряю расизм и ксенофобию, не умею владеть собой… Послушать левых, так именно эти слова развязали войну в пригородах!

В этом-то и состоит главная трудность: сопротивляться давлению общественного мнения, не злоупотребляя, тем не менее, проклятиями, чрезмерной эмоциональностью, карикатурными образами. Я не считаю, что, употребив слово «подонки», зашел слишком далеко. Я описал ситуацию, на мой взгляд, отвратительную, при которой главенствует закон банд и страха и в которой вынуждены жить тысячи наших соотечественников. Типов, которых я отказываюсь называть словом «молодежь», я назвал так, как они заслуживают. Именно потому, что не хотел ассоциировать их с молодежью, которая не имеет ничего общего с этим меньшинством. А те — и я не боюсь это заявлять — кого называют «большими братьями», как правило, просто мелкие «царьки» и главари банд, а вовсе не образцы успеха, которого они добились благодаря упорному труду и своим заслугам. И, наконец, я никогда не мог понять, каким образом это выражение может быть оскорбительным для цвета кожи, которая — и мне это прекрасно известно — ни в коей мере не предрасполагает к правонарушениям. Я ненавижу расизм. Я питаю отвращение ко ксенофобии. Я верю в силу и богатство, которые рождаются благодаря разнообразию рас. Мне приятно думать, что Франция стала такой разнообразной. Но я осуждаю тех, кто не хочет замечать, что реальность, в которой живут наши самые обездоленные сограждане, и есть главная причина нарастания экстремизма, и обвиняют республику в слепоте, пассивности и косности.

Осталось еще обсудить, каким должен быть лексикон министра. Так, представитель социалистической партии признал, что термин «подонки» вполне разговорный и распространенный, но не приличествует «высокому министерскому рангу». Весьма странное понимание республики. Мы как будто бы все равны в правах и обязанностях. Следовательно, по моему мнению, не существует лексикона, рекомендованного для элиты, и того, который подходит простому народу. Есть слова честные и нечестные. Искренние и лживые. Грубые и почтительные. Используя слово «подонки», я не чувствовал, что говорю неискренне, нечестно или грубо.

О СЕКСУАЛЬНЫХ ПРЕСТУПЛЕНИЯХ

Когда я захотел что-то сделать в области предупреждения и наказания преступлений на сексуальной почве, мне пришлось услышать множество проклятий. К сожалению, преступники, совершающие преступления на сексуальной почве, неизлечимы. Риск рецидива очень высок. Это научно установленный факт. Долг общества — защитить себя от этих людей, которых болезнь превратила в хищников. Большинство стран западной демократии так и сделало.

Когда я исполнял обязанности министра внутренних дел, самым трудным для меня было встречаться с семьями жертв, в том числе с родителями убитых детей. Мне даже неловко упоминать об этой трудности, настолько она ничтожна в сравнении со страданием тех, чья жизнь потеряла всякий смысл. Я ненавижу слово «происшествия», каким обозначается в газетах этот тип преступлений. Замученный и убитый ребенок — это не «происшествие», это драма, катастрофа, трагедия, которая никого из нас не должна оставить равнодушным. Государство должно приложить все свои силы, чтобы избежать подобных чудовищных преступлений

Мой последний визит был в семью маленького Матиаса, мальчугана четырех с половиной лет, изнасилованного и утопленного извращенцем. Это была счастливая семья фермеров, проживающая в Ньевре. Я до сих пор не могу забыть отца мальчика, который ждал меня на пороге своей фермы. «Ко мне пришел министр или человек?» — вот первое, что он мне сказал. «Человек и отец«,  — ответил я ему, с трудом пытаясь сдержать волнение. «Так вот, — продолжал он, — через два дня мой день рождения. Прекрасный подарок: мой сын изнасилован и убит». Что я мог ему ответить? Что сказать? Что сделать? Разумеется, ничего, просто быть рядом и попытаться помочь вынести нечеловеческую боль.

Как только я вошел в дом, я обнял мать Матиаса, молодую женщину, державшуюся с поразительным достоинством, которая сдерживала слезы, но не могла спрятать свое смятение. Мне предложили сесть на диван, в центре которого царил, одинокий и печальный, плюшевый медвежонок Матиаса. В глазах у меня стояли слезы. Мы почти не разговаривали, но нашего молчания было достаточно. Почему Матиас? Почему это чудовище оказалось там? Почему нельзя восстановить смертную казнь? Вот вопрос, который постоянно вертелся на языке отца. И эта реакция настолько понятна! Я не решился ему сказать, что, когда речь идет о сумасшедших и извращенцах, этот вид наказания их не устрашит. И что, согласно моей собственной философии, смертная казнь давно для меня неприемлема.

Моя философия… я отдавал себе отчет, насколько она мало значит в сравнении с болью родителей убитого ребенка! Я часто вспоминаю эту семью и испытания, которые довелось ей вынести.

«За» смертную казнь, «против» смертной казни, вот уже много лет возобновляются эти дискуссии, когда какой-нибудь ребенок оказывается жертвой столь чудовищного преступления. Существуют, однако, и другие решения. В том числе, например, картотека сексуальных преступников. Мне пришлось, однако, разрушить множество табу и запретов, сражаться с ложью и догматизмом, чтобы добиться, наконец, в 2004 году, создания такой картотеки.

Ни одна из существующих картотек, ни досье криминалистического учета, ни реестр приговоров, ни картотеки дактилоскопических и генетических отпечатков, где хранятся все образцы ДНК, ни картотека правонарушений и преступлений, которая ведется полицией и жандармерией, и в которой указаны преступники, обстоятельства и оперативные данные, не выполняют той роли, которую должна играть эта картотека. В частности, нигде не фигурируют нынешние адреса упомянутых там людей. Картотека сексуальных преступлений должна играть превентивную роль. Ее цель — в любой момент знать местонахождение тех, кто когда-либо был осужден за сексуальное преступление. Преступники, отсидевшие срок за такие преступления, должны сообщать об изменении адреса, а в наиболее тяжелых случаях им вменяется в обязанность ежемесячно отмечаться в комиссариате или жандармерии по месту жительства. В Канаде, благодаря существованию такой картотеки, полиция, в случае исчезновения какого-нибудь ребенка, отправляется домой к тем, кто в этой картотеке фигурирует и живет по соседству с семьей жертвы. Потому что — и это опять-таки научный факт — именно в первые часы можно действовать особенно эффективно, чтобы похищение ребенка не превратилось в непоправимую трагедию.

Когда я сообщил о создании такой картотеки, меня обвинили в нарушении прав человека — черт побери! — и государственная консультативная комиссия по правам человека заявила о «непозволительном посягательстве на частную жизнь и на право прощения». А я вновь вспоминаю о ферме в Мулен-Анжильбер, где живут родители маленького Матиаса. Я вспоминаю его велосипед, до сих пор прислоненный к воротам во дворе, и думаю об этом пресловутом «праве на прощение»: кто, по мнению представителей государственной консультативной комиссии по правам человека, должен пользоваться этим правом? Рецидивист, подозреваемый в том, что растерзал ребенка, или члены этой семьи, чья жизнь замерла однажды в воскресенье, 8 мая? Сможет ли она, семья Матиаса, забыть и простить? Где ее право на прощение? Правовое государство должно найти справедливый баланс между защитой жертв и соразмерностью наказания. Но существуют выражения, как, например, вот это, «право на прощение», которые находятся за пределами корректности. «Прощение» не может быть правом, когда насилуют ребенка.

Я желаю, чтобы в деле предотвращения сексуальных преступлений мы пошли еще дальше. После того, как виновные отбудут свое наказание в тюрьме, они должны пройти курс лечения у психологов и психиатров, а полиция должна иметь возможность следить на расстоянии за самыми опасными из них с помощью электронных браслетов. Нужно вменить им в обязанность носить браслеты. По мнению Конституционного совета, принцип «отсутствия обратной силы» в уголовном законодательстве запрещает нам вводить подобные меры для преступников, которые были уже однажды осуждены, даже если их опасность не вызывает никаких сомнений. И этот пресловутый принцип вызывает паралич у наших экспертов, нашей элиты, представителей судебной власти, которые не решаются ничего сделать, словно стоят перед непреодолимой стеной. Со своей стороны я не боюсь заявить, что этот принцип, хотя он и является конституционным, должен быть изменен, если способен нанести физический и психологический урон порядочным людям, особенно детям. Те меры предосторожности, о которых я прошу, это всего-навсего вопрос безопасности. Они не имеют ничего общего с принципом «отсутствия обратной силы» в уголовном законодательстве. Впрочем, они уже применяются у большинства наших соседей, которые, тем не менее, разделяют те же основополагающие принципы уголовного права.

О КАРИКАТУРИЗАЦИИ ИДЕЙ

Я убежден, что наша демократия гораздо в большей степени страдает от недостатка дебатов и критики, чем от их избытка. Эта убежденность и заставила меня безоговорочно встать на сторону художников, которые вызвали скандал своими карикатурами на пророка Мухаммеда. Меня нельзя заподозрить в потворстве карикатуристам хотя бы потому, что они, мягко говоря, самого меня никогда не жаловали. На меня рисовали карикатуры по любому случаю и по каждому поводу. Высмеиванию подвергалось все: моя личная жизнь, моя внешность, мои высказывания, моя политика. Было всякое. И не всегда это делалось корректно. Порой меня это больно ранило.

Но, какой бы острой она ни была, карикатура полезна демократии. Она заставляет тех, кто обладает властью, не отрываться от земли. Когда она представляет в концентрированном виде какое-нибудь событие или чей-нибудь характер, это порой бывает полезно. Она представляет некое пространство свободы, и демократия много потеряет, если будет этому препятствовать. Не должно существовать запретных тем. Иначе вскоре появится длиннейший список «идолов», которых запрещено трогать. Я верю в Бога, хожу время от времени в церковь, но религия, так же как и власть, должна уметь принимать критику, карикатуры и насмешки. Это относится ко всем религиям, в том числе и к той, что последней появилась во Франции, к исламу: он не может претендовать на то, чтобы быть уравненным в правах с другими, если не желает равенства обязанностей. Если говорить о том, что оскорбительно для мусульман, так это не карикатуры, высмеивающие Пророка, так же, как они высмеивают, к примеру, Христа. Гораздо более оскорбительно считать французских мусульман гражданами, отличными от других.

С 2002 года мои идеи очень часто становились объектами карикатур.

Так, стоило мне потребовать, чтобы органы государственной власти вкладывали гораздо больше средств в программу социальной адаптации молодых иммигрантов, чтобы по вине государства не углублялась пропасть между этническими общинами,  — меня тут же обвинили в том, что я потворствую этническому разделению.

Я предлагаю политику выборочной иммиграции, подразумевающую пользу открытых границ для такой страны, как наша, я заговорил об этом впервые за тридцать лет: и меня тут же сравнили с Ле Пеном и обвинили в национальном экстремизме.

Я замечаю, что никто никого не заставляет жить во Франции, и что когда вас где-то принимают, необходимо уважать и, по возможности, любить тех, кто вас принимает: меня обвинили в ксенофобии. Ни больше, ни меньше.

Я требую, чтобы жестокое поведение молодых людей было выявлено и взято на заметку как можно раньше: меня обвинили в том, что я делаю уголовников из трехлетних детей.

На самом деле все гораздо проще. Вот один-единственный пример: каждый знает, что в школе на переменах можно встретить невероятно жестоких детей все более и более раннего возраста. Никакой родитель, никакой преподаватель не может всерьез утверждать, будто не понимает разницы между просто живым, активным, общительным, даже шумным ребенком, и тем, кто может выразить себя лишь тогда, когда избивает сверстников, и даже преподавателей. Мне хватает здравого смысла, чтобы понять: не всякий жестокий ребенок обязательно становится преступником. Я никогда не предлагал заносить таких детей в специальную картотеку. Я утверждаю совсем другое: трехлетний ребенок, который отличается жестокостью, должен стать предметом особого внимания. Эффективности мы достигнем только тогда, когда начнем действовать как можно раньше. Нужно понять причины такого поведения ребенка: был ли он сам жертвой жестокого обращения в собственной семье или переживает период особых трудностей. Долг общества, школы, органов охраны материнства и младенчества, школьной медицины — прийти ему на помощь, а для этого взять его на заметку и начать им заниматься. Что же касается того обстоятельства, что перенесенные в детстве проблемы могут стать впоследствии криминогенным фактором, так это, к сожалению, установленный факт. Большое количество преступников, в частности тех, кто обвиняется в сексуальных преступлениях, сами в детстве часто становились жертвами жестокого обращения или изнасилования; до того, как сделаться палачами, они были жертвами. Банда варваров, которая истязала и убила Илана Халими, была известна в коллеже своим жестоким поведением, еще когда ее участникам было по пятнадцать лет. Кто постарался понять эту жестокость, кто попытался с ними поговорить, предложить им ответ, который мог бы остановить эту спираль жестокости? Увы, похоже, никто. Я не знаю, всегда ли верны мои идеи, но я убежден, что нынешняя ситуация ненормальна.

Пятьдесят лет назад школьная медицина прекрасно справлялась со своими обязанностями, занимаясь ростом, весом, зрением и слухом детей. Сегодня, когда огромное большинство детей наблюдается у семейных врачей, от школьной медицины ждут большего. Она должна активно заниматься профилактикой, бедной родственницей нашего здравоохранения. Профилактикой ожирения, профилактикой асоциального поведения, профилактикой риска длительного пребывания на солнце. А также информировать подростков о таких необходимых привычках, как регулярное посещение стоматолога и своего терапевта, систематические занятия спортом… Мы все от этого только выиграем: меньше расходов на лечение, хорошее здоровье наших соотечественников. Эта же медицина должна выявлять, наблюдать, оценивать, лечить отклонения в поведении, с одной стороны, чтобы препятствовать возникновению непоправимой ситуации, с другой — чтобы предупредить попытки подростковых самоубийств, количество которых в нашей стране достигло опасной черты. Ежедневно рубрика происшествий, с каждым разом все более тяжелых и жестоких, призывает нас к размышлению и действию. В Эври шестнадцатилетний молодой человек был убит своим сверстником. Две разбитых жизни. Почему?

Говорят о том, как опасно наклеивать ярлыки. Я не понимаю этого аргумента. Всем хорошо известно: чем больше жестокости, тем больше подростков поддаются притягательности жестокости. Нельзя стоять сложив руки. Чем мы рискуем, принимаясь действовать? Ничем! А чем мы рискуем, позволяя, чтобы все продолжалось, как есть? Всем!

Я не уверен, что окружающие всегда понимают, сколько энергии мне нужно приложить, чтобы точно определить, исправить, убедить и, в конечном итоге, попытаться продвинуться вперед. Если я являюсь мишенью стольких карикатур, так это потому, что осмелился тронуть священных коров! Но я согласен терпеть карикатуры, если, в конце концов, французское общество согласится двигаться вперед. Это и есть моя цель: заставить Францию двигаться.