Лучше быть волом

Вечер бесспорно удался. Если бы это была пьеса, Нина
удостоилась бы овации. В какой-то степени это и
была пьеса: мы поставили небольшое представление
— камерный спектакль с самими собой в ролях
супругов, чрезвычайно похожих на нас, но с парой
существенных отличий. Наши герои жили в более опрятной
квартире, лучше одевались дома, охотнее разговаривали
о фигурном катании, утруждались размещением
еды на тарелках в элегантные конфигурации,
прежде чем умять ее, и (здесь я буду до жестокости
честен, дабы задать верный тон на всю длину этого
тощего томика) чуть сильнее друг друга любили.

На самом же деле всего парой часов ранее мы с Ниной
не на шутку поссорились. Скандал вспыхнул на кухне за сорок минут до назначенного открытия кормушки,
восьми вечера — рубежа, к которому, учитывая
назойливую пунктуальность Нининых друзей,
следовало отнестись серьезно. Из-за этого склока не
могла разыграться по обычному сценарию, в котором
один из нас хлопал дверью и удaлялся в забегаловку
на углу ждать примирительного звонка за чашкой отвратного
кофе. Как большинство супружеских конфликтов,
это было упражнение в двусторонней эскалации:
я поинтересовался у Нины, в чем причина
столь явного отсутствия энтузиазма по поводу вечеринки,
Нина сказала — ни в чем, я сказал, что не
слепой, она сказала, что не глухая, попросила завязать
тему и отвязаться, я привязался к «отвязаться»
и так далее. К моменту, когда мы перевалили за крещендо
и сошли на злобное шипение («Это твоя
квартира, ты в ней и оставайся. Я пойду спать в мотель,
мне все равно»), было 19:40 и мы оба понимали,
что предстоит спринт к согласию. Работая в два
языка, мы умудрились зацепить миролюбивую ноту
за считанные секунды до первого звонка в дверь.

Мы с Ниной редко принимали гостей. Наши
круги общения напоминали олимпийские кольца: их
было пять и они едва касались друг друга. В друзьях
у меня ходили такие же, как я, аспиранты-неудачники,
такие же журналисты на одну шестнадцатую ставки
и Вик. Вокруг Нины крутилась ужасная смесь из
обожателей-юристов, с которыми она общалась из
профессионального noblesse oblige, и концептуальных художников, с которыми она сдружилась за счет своих
неуверенных попыток коллекционирования и к
чьим рядам втайне мечтала примкнуть. Запустить
всех этих людей в одну трехкомнатную квартиру
представлялось задачей сродни детской русской головоломке
про лодочника, перевозящего с берега на берег
волка, козу и капусту. (Ответ: козa, вернуться порожним,
волк, вернуться с козой, капуста, вернуться
порожним, коза.) Не успеешь оглянуться, как аспиранты
стебут юристов, которые свысока фыркают на
журналистов, которые завидуют концептуалистам,
которые жалеют Вика. Все жалели Вика, тридцатидвухлетнего
музыканта без определенных перспектив
и, к возрастающему неудобству обеих сторон, моего
лучшего друга со школьных времен.

В течение двух лет совместной жизни и года
брака мы с Ниной успешно избегали необходимости
скрещивать наши свиты; особенно с этим помог
отказ от свадьбы. Сегодняшний ужин планировался
как контрольный эксперимент, буря в чашке Петри.
Шесть гостей, по трое с каждой стороны, без спутников.
Вик был, увы, неизбежен. Также неизбежна
была подруга Нины Лидия, новая звезда в какой-то
темной для меня области, требовавшая, чтобы ее называли
«перформалисткой» (в тот момент она работала
над серией роскошно освещенных студийных
портретов, снятых после того, как она собственноручно
напоила моделей флунитразепамом). Нина пригласила
юриста по имени Байрон, о котором я знал лишь то, что в студенческие годы он безуспешно за
ней ухаживал. Я парировал Алексом Блюцем, редактором
журнала «Киркус ревьюз» — оптового скупщика
моих анонимок («Киркус ревьюз» — литературный журнал, рецензирующий книги
за несколько месяцев до выхода; рецензии публикуются без авторской
подписи.) и единственного источника
моего непредсказуемого ежемесячного дохода. Нина
покрыла мою карту, пригласив Фредерика Фукса, вильямсбургского
галерейщика, который, по ее мнению,
должен был найти общий язык с Лидией. Я вытащил
козырь — бывшую олимпийскую чемпионку
по фигурному катанию Оксану Баюл, с которой никто
из нас не был знаком, но чье присутствие, мне
казалось, привнесет необходимый дестабилизирующий
элемент в намечающуюся диалектику. Координаты
Баюл попали мне в руки, когда та искала уцененного
гострайтера для своих мемуаров. Литератор-
неудачник Бен Морс скинул мне этот проект,
ознакомившись с основными вехами биографии Баюл.
«Уважаемый Марк, — гласила прилагаемая записка,
— я для этого недостаточно русский».

Нина заглянула в глазок, прошептала: «Блюц» — и
открыла дверь. Вкатился босс Блюц с коробкой зефира
в шоколаде и со своим молодым человеком,
черт возьми, высоченным блондином, который тут
же представился Оливером. Алекс был интересным существом. Он был евреем и голубым — комбинация
сама по себе отнюдь не примечательная, но
Блюц возводил обе характеристики в такой абсолют,
что каждой хватило бы на определяющую черту.
Вместе же они составляли такой частокол маньеризмов,
что за ним не было видно человека. После трех
лет наблюдения за Блюцем на работе и на досуге я
все еще не мог с уверенностью сказать, добр ли он,
несчастен ли, умен, раздражителен. Он целиком состоял
из прибауток. Что, разумеется, делало его идеальным
гостем.

— Физкультпривет, — пропел Алекс и скакнул через
порог поцеловать руку Нине. В свои двадцать девять
лет он, скорее всего, был последним представителем
нашего поколения, говорящим «физкультпривет».
Его спутник, отставая на шаг, стал скромно
расстегивать многочисленные пряжки своей нейлоновой
лыжной куртки. Оливер занимал всю прихожую.
Его рукава свистели по обоям.

— Хотите узнать потрясающий факт про Оливера?
— спросил Блюц.

— Он питается воздухом? — с надеждой спросил
я. — Мы готовили на восьмерых.

— Ой, да ладно тебе. Скорее, пошли, пошли, пошли.

— Блюц ухватил меня и Нину за рукава и потянул
нас на кухню. Добравшись дотуда, он, впрочем,
временно забыл предмет разговора.

— О, — сказал он, оглядывая кулинарный хаос и
принюхиваясь. — Кулинария высокого класса.

Был ноябрь, и мы соорудили довольно тяжелое
меню: салат из яблок пепин и фенхеля, банья кауда
и тушеный бычий хвост с картофельно-чесночным
гратеном. Нос привел Блюца к самой большой кастрюле.
Блюц приподнял запотевшую крышку и застыл
на минуту, задумчиво созерцая бурлящий в темных
соусных недрах бычий хвост.

— Ты хотел рассказать нам что-то про Оливера, —
напомнила Нина.

— Ах да, — встрепенулся Алекс, опустив крышку
и перейдя на оглушительный театральный шепот. — 
Вы знаете, где он работает?

— Судя по твоему тону, ЦРУ или МИ-6.

— Ха-ха. Он ресторанный критик.

— И куда же он пишет? — спросила Нина механическим
голосом судебного следователя.

— В Мишленовский справочник, — пробормотал
Блюц, почувствовав опасность. — В нью-йоркское
издание, разумеется. В этом году его как раз запускают.
Да вы что, ребята, я бы в жизни не стал встречаться
с французом. Сволочи они и антисемиты.

С его стороны это была доблестная попытка сменить
тему, но она пришла слишком поздно. Услышав
слова «Мишленовский справочник», Нина молча взялась
за блюдо с гратеном и деловито вытрясла его в
мусорное ведро. Я поймал ее за запястья, когда она
уже тянулась к бычьему хвосту.

— Все, заказываем пиццу, — сказала Нина. В эту же
секунду снова раздался звонок в дверь, придав ни развеселый ритм телевизионной рекламы (Ссылка на рекламный лозунг сети пиццерий «Домино», специализирующейся
на доставке на дом, — «Открой дверь, это „Домино“!»). Я зыркнул
на Алекса, замершего в дверях кухни.

— Я впущу, — пролепетал он и убежал.

— Погоди, — тихо обратился я к Нине. — Не волнуйся.
Во-первых, еда потрясающая. Я лично нырну
в мусорку за порцией гратена, как только все отвернутся.
Во-вторых, критики не берут работу домой.
Я же не стану читать, скажем, каракули твоей тети в
поздравительной открытке с тем же пристрастием,
что нового Франзена.

— А я стану, — сказала Нина. — Иначе это оскорбительно
по отношению к моей тете. И к моей стряпне.
Не говоря уже о том, что большое заблуждение сравнивать
ресторанных критиков с литературными. Ресторанные
критики одержимы властью, потому что знают,
что они последние, к чьему мнению прислушиваются.

— Приятно слышать.

Нина посмотрела на меня исподлобья и зашипела,
как кошка, сморщив нос. Одновременно с этим
из прихожей донесся одинокий аплодисмент, жидкие
каскады блюцевской речи и грудной смех в славянской
тональности. Вечер начался.

Кризис Нининой самооценки должен был закончиться
с подачей первого блюда. Ее так бурно хвали ли, что я даже начал слегка ревновать. В конце концов,
банья кауда (дословно — «горячая ванна») появилась
в меню в результате нашей совместной и давней
игры «Удиви повара»: один из нас приносил в
дом максимально неудобоваримый ингредиент, другой
придумывал ему разумное применение. На этой
неделе была Нинина очередь, и я приволок огромную
брюкву. Нина не моргнув глазом нарезала ее и
подала сырой на берегу темного пруда из оливкового
масла и перемолотых анчоусов.

— Этот соус, — произнес Алекс, пырнув соус ломтиком
брюквы, — понятия не имею, из чего он сделан,
но хочу, чтобы после смерти меня в нем забальзамировали.

— Виновник и очевидец бесславной смерти гратена,
Алекс слегка перебарщивал с дифирамбами, но
остальные гости составили весьма убедительный хор.

— Такую «ванну» я пробовал только в «Дель Посто»,
— сказал Оливер.

— Спасибо, — ответила Нина. — Правда ведь
странно, что это итальянское блюдо? По ощущению
оно скорее нордическое, почти шведское.

— В нем есть что-то очень чувственное, — произнесла
Лидия. — Я в восторге.

Лысый губастый Фредерик зевнул, потянулся и
как бы невзначай положил руку на спинку ее стула.
Так тринадцатилетние подростки делают в кинозалах,
в кинофильмах. Юрист Байрон кидал байронические
взгляды сидящей напротив Баюл. Он, кажется, решил,
что Нина привела фигуристку специально, чтобы свести ее с ним. Стул Вика пустовал, вернее, был занят
Оливером.

— Чу-у-увственное? — спросила Оксана Баюл, вытягивая
губы вдогонку трудному слову. — Почему-у-у?

— Чаровница, — сказал Алекс. — Да вы форменная
чаровница.

Баюл вцепилась в полуосушенный бокал мартини,
свой третий по счету. Ее свободная левая рука с
широко расставленными пальцами порхала в воздухе
в безуспешных поисках баланса. Волосы чемпионки
были затянуты в настолько тугой пучок, что он по
совместительству работал как подтяжка лица. Она поставила
меня на конвейер по производству мартини,
не успев войти, — дегустация вин не для нее.

— Ч-что он сказал? — спросила она по-русски. — 
Марик, почему он надо мной смеется?

Моего эрзац-русского, бледной копии второго
поколения, не хватало на то, чтобы убедить Оксану,
что Блюц над ней не издевается.

— Он хотел сказать, что вы его вдохновляете, —
сказал Фредерик (галантный галерист галопирует на
помощь!). — Я помню вас в… Лиллехаммере, правильно?
Я тут же записал мою Канику на занятия фигурным
катанием. Каника от моего первого брака, —
быстро добавил он для Лидии.

— Как мило, — сказала Баюл, продолжая воевать с
мартини. Обруч бесцветной жидкости качался в бокале,
упорно избегая губ чемпионки. Гигантская маслина
медленно поворачивалась в донной мути.

Я бросил взгляд на Нину, надеясь, что она получает
удовольствие от окружающего нас абсурда. Почувствовав
мой взгляд, она встрепенулась и заулыбалась,
но я успел мельком поймать пустое, отрешенное
выражение на ее лице.

— Каника, конечно, тяжеловата для большого спорта,
— продолжал вещать в пустоту Фредерик, — но
немного этой самой… советской дисциплины никому
еще не повредило, правильно?
Баюл согласно кивнула, окунув острый носик в
бокал, и положила свободную руку на колено галеристу
под испепеляющим взглядом Лидии.

— Оксана, послушай, — сказал я по-русски, красуясь
произношением. Она не без труда сфокусировала
взгляд на мне. — Хочешь какой-нибудь другой
коктейль?

— Да, — Баюл протянула мне бокал. — Этот слишком
сложный.

Засим был подан бычий хвост, слегка осиротевший
без гратена, но все равно встреченный всеобщим
восхищением. Воздержалась только Лидия:
днем раньше она перешла на вегетарианско-макробиотическую
диету, без сомнения, в рамках очередного
арт-проекта. Я решил не информировать ее о
том, что она только что съела косяк килек, а унес ее
порцию на кухню, где слегка освежил презентацию
и подал ту же тарелку Баюл. В голове у меня вращалась
детская дразнилка, удлиняясь с каждым оборотом:
«Лидия-хламидия / наснимала видео / кто не видел видео / тот обидел Лидию». В любой другой
вечер я бы прошептал эту чушь в прохладное Нинино
ушко и смотрел бы, как оно пунцовеет, но сегодня
этого делать, кажется, не стоило. Так что я сел
за стол и заткнул себе рот припущенным хрящом.
Бомбардировка мяса корицей и особенно кардамоном
не прошла зря.

— Кардамон — прекрасная деталь, — сказал Оливер,
резко повернувшись к Нине. — Вы знаете, вам
следовало бы… и извините, если это звучит глупо
или пошло… но вам следовало бы заняться этим всерьез.

— Заняться чем? — озадачилась Нина.

— Этим. — Оливер показал на свою моментально
опустевшую тарелку.

— Глотанием не жуя, — тихо сказал я.

— Ах, полноте, — прощебетала Нина с пышным
британским акцентом, который на нее иногда находил.

— Этим, — повторил Оливер, обводя свободной
рукой полукруг, обозначающий всю комнату. — Вы
создаете такую чудесную атмосферу, и так непринужденно.

— Олли, — встрял Алекс, — не морочь девушке голову.

— Я и не собирался, — возразил Оливер.

— Знаете, — сказала Нина, — мы всегда мечтали о
своем маленьком кафе.

«Всегда?» — подумал я.

— Замечательная идея, — сказал Оливер.

— Разумеется, это было бы не просто кафе, а своего
рода салон, — продолжила Нина. — Чтения, дискуссии.

— Отлично звучит, — одобрил Оливер. — Показы
фильмов.

— А вот это, поверите ли, незаконно, — сказала
Нина. Создавалось впечатление, что она и вправду
этот вопрос в деталях обдумала. В юридических школах,
наверное, есть особый семинар, на котором учат
говорить что угодно с полным убеждением. — Зато
можно устраивать выставки.

— Я бы с удовольствием повесила свои работы в таком
месте, — встрепенулась Лидия.

— Да я бы из такого кафе не вылезал, — сказал
Фредерик. — Особенно если там будет бесплатный
вай-фай.

— Присоединяюсь! — подхватил Алекс. — У брата
моего дедушки был ресторанчик в Ист-Оранж. Лучший
пятачок в городе был, говорят.

— А я думала, евреям нельзя свинину, — сказала
Оксана Баюл, резко подняв голову.

— Боже мой, я ее обожаю, — промурлыкала Лидия.

Вик, по своему обыкновению, объявился в самое
неподходящее время — в тот промежуток удовлетворенного
ступора между горячим и десертом, когда
разговор замедляется до редких реплик и последнее,
что кому-либо нужно, — это новый раунд приветствий
и представлений. Алекс Блюц, оседлав диванную подушку, показывал Нине какие-то подозрительно
розовые фотографии в своем мобильнике, Байрон
пытался выудить у Оливера «настоящий» телефонный
номер «Пер се», а Лидия лениво набрасывала
портрет Баюл в одолженном блокноте, пока Фредерик
массировал ей плечи.

Вик осмотрелся по сторонам и незамедлительно
стушевался. Мокрые от пота локоны липли к его бледному
лбу. Он опустил на пол свой усилитель, чемоданообразный
«Фендер Твин» с твидовым рылом, который
только что затащил на четвертый этаж без лифта.

— Черт, — выпалил он. — Марк, у вас тут все так
цивильно, я не знаю, смогу ли я… чувак, извини.
Я должен был закончить в восемь, понимаешь? Но
после меня играл один козел, Адам Грин, слышал о
нем? «Молди пичез»? Короче, не дал мне забрать аппаратуру
со сцены. Пришлось сидеть там два часа,
пока он свои два сета отыграл и мне отдали этот гребаный
усилок. Смех. Скажи, да?

— Да заходи ты, — сказал я, подталкивая его из прихожей
в гостиную.

— Сейчас, подожди. Тут еще одна шняга. — Он перешел
в режим моргания и заикания, что могло означать
только одно.

— Тебе нужно одолжить денег. — Когда-то, когда
мы жили в одной квартире, десятки и двадцатки
летали между мною и Виком в обоих направлениях.
В последнее время это движение стало односторонним.

— Ага, немного. Пару сотен. Понимаешь, до смерти
надоела цифра. Хочу опять в аналоге писаться.

— Хорошо, — сказал я. — Потом, ладно? Господа,
это Вик Фиоретти, единственный гарант моего душевного
равновесия в далекие школьные годы. Он
музыкант, как вы можете догадаться по его потусторонней
бледности. А также по усилителю, который
он за собой таскает. Вик, познакомься с гостями. — 
За столом не было свободных мест, так что я бросил
испепеляющий взгляд на Блюца и предложил Вику
свой стул.

— Здрасте, — вяло сказал Вик, катализируя ответную
перекличку. — Ой, не, я все эти имена ни за что
на свете не запомню. — Он сел за стол, замерев на
краешке стула и изогнувшись так, чтобы не выпускать
«Фендер» из поля зрения.

— А в каком жанре вы работаете? — светским тоном
спросила Лидия. — Я сама иногда занимаюсь
звуковыми коллажами.

— Черт его знает. Иногда люди называют это «антифолк».

— А что вы имеете против фолка? — спросила Нина.
Это была, кажется, ее первая и единственная
шутка за вечер, и юмор оказался слишком тонким
для Вика.

— Нет, нет, господи, что вы, никакого негатива, —
испуганно запротестовал он.

Я вздохнул. Фиоретти был умен. Я знал это не
понаслышке, открыв вместе с ним все от французской новой волны до Д.Г. Лоуренса. Два затурканных носатых
брюнета в стране белобрысых бобриков — он
в двенадцатом классе, я в десятом, — мы пожирали
культуру в два горла, до отвала, навязывая друг дружке
каждую новую находку и как бы взяв друг над другом
шефство. В те дни тяга Вика к сочинительству
двухаккордных песенок про «суходрочку» и «кошачий
СПИД» представлялась пустячным, но легитимным
хобби — безобидным выхлопом работающего на все
обороты ума. Тургенев ходил на охоту, Вик Фиоретти
писал дурацкие песни. (Ко всему прочему, у него
был отличный тенор, которым он щеголял в школьном
хоре и который он, исполняя свой материал, утрамбовывал
в блеющую пародию на Боба Дилана.) Чего
я не ожидал — это того, что четырнадцать лет спустя,
в 2006-м, Вик будет петь те же песни. Хуже того,
теперь он считал это трубадурство своей основной
профессией и требовал того же от окружающих. Месяц
за месяцем он пел в одних и тех же двух-трех замызганных
барах для скучающих друзей и любопытствующих
туристов, для своей девушки с татуированной
шеей, для бармена. Модные жанры цвели и жухли —
электроклэш, неогараж, кабаре-панк; даже Викова токсичная
тусовка породила пару мимолетных знаменитостей.
Нью-йоркская инди-сцена описала круг от музея
1970-х годов до центра вселенной и обратно. Единственной
константой оставался Вик Фиоретти, поющий
в сабо и клоунских париках, в образе пениса и тираннозавра,
в три часа ночи, во вторник, в нос.

О романе Михаила Идова «Кофемолка»

Марго Бервин. Оранжерейный цветок и девять растений страсти

Огненный папоротник

(Кислица копеечнолистная, или Оxalis hedysaroides rubra)

Исключительно редкий обитатель Колумбии, Эквадора и Венесуэлы. Без видимой причины за один день сбрасывает все листья, которые часто не отрастают до тех пор, пока растение не почувствует себя комфортно и не подготовится к росту. Растение не для новичков, или бедняков, или тех, кто ищет чужого одобрения. Не является настоящим папоротником, но хорошо маскируется под него. Мы все встречали его хотя бы несколько раз.

Я открыла дверь и сразу наступила на что-то мягкое и хлюпающее. Это был мох, бархатисто-гладкий, застлавший пол прачечной неровными холмиками изумруднозеленого цвета. Я поскользнулась в своих серебряных балетках, и мои ступни погрузились в пол.

У меня было сильное желание лечь на пол, но я его поборола, глубоко вздохнула, ощутив смешанный запах стиральных порошков и отбеливателя, от которых у меня прояснилось в голове.

Я прошлась по холлу сначала на цыпочках, чтобы не повредить мох, а потом наступая всей стопой, придавливая его и ощущая, как он пружинит под сводом подошвы, словно настоящая ортопедическая стелька. Косточки с наслаждением распрямлялись и разминались после целого дня в туфлях.

Густые стебли росли квадратными куртинами, аккуратно подстриженные вровень с верхними крышками мощных стиральных машин и сушек. Головки ярких цветков на длинных тонких стеблях виднелись среди них. Там были и красные маки, и пурпурные колокольчики, и ярко-желтые ромашки. Прачечная напоминала луг. Или поляну в лесу.

По всей прачечной самообслуживания между блоками флуоресцентных светильников к потолку были подвешены горшки с растениями. Ярко окрашенные цветы высовывались из горшков и склонялись на лавки и столы для упаковки. Горшки висели на тонкой, невидимой глазу леске, и потому казалось, что цветы парят в воздухе.

Прачечная была похожа на джунгли, где были случайно расставлены стиральные машины. Или, может быть, прачечную, которую поглотили джунгли. Все здесь так перепуталось: машины и растения, что трудно было сказать, с чего все началось. Серая кошка дремала в траве на крышке сушки. Я несколько растерялась и села на белую лавку. Бабочка опустилась мне на руку. Ее бирюзовые крылышки ярко сверкали на моей серебристой шали.

— Если приглядитесь внимательней, заметите еще много разных существ, — донесся мужской голос из глубины прачечной. — Бабочек, да, и птичек, и мотыльков тоже. Они помогают опылять мои растения. Мне было не видно, кто говорил, но голос был низкий, спокойный, хотя и несколько скрипучий.

— Берегитесь пчел. У некоторых аллергия на их укусы. Я стояла на цыпочках, ноги были мокрыми от мха, и между цветами пыталась разглядеть говорящего.

— Вам нравятся мои цветы?

— Они великолепны.

— Так и есть. — Мужчина, пройдя между двумя огромными пальмовыми листьями, приблизился ко мне. Он был не меньше шести футов ростом и весил явно больше двухсот фунтов. Не могу сказать, сколько ему было лет. Может, пятьдесят, а может, и семьдесят. В зеленых рабочих штанах, зеленой майке и маленьких круглых желтых солнечных очках а-ля Джон Леннон, он и сам-то напоминал растение. Некое экзотическое дерево.

— Я — Армандо. К вашим услугам.

— Нет, нет, спасибо. Я зашла только на минутку. У меня и вещей-то для стирки нет. Я стираю дома. Не люблю, когда чужие руки дотрагиваются до моей одежды. Видите, — сказала я, оглядываясь, — я даже без сумки. Кошка на сушке пронзительно замяукала, как это бывает с ними в брачный период, и прыгнула мне на колени. Я встала и попыталась сбросить ее, но та вцепилась когтями в мое платье.

— Дон, слезь с молодой леди. — Армандо взял кошку под белый животик и осторожно отцепил от платья. — Ваш танец выглядел необыкновенно сексуально. Неудивительно, что моя кошка прыгнула на вас. Как только я услышала слово «секс», я попятилась к двери. Для одного дня секса было более чем достаточно.

— Почему вы оказались в прачечной разодетая и без вещей для стирки? — спросил он прежде, чем я успела выскользнуть за дверь. Я показала на растение на окне, и он, казалось, расслабился.

— А, крошка огненный папоротник. Это он, дьяволенок, заманил вас ко мне. Я взялась за дверную ручку.

— Меня никто не заманивал к вам. Я понятия не имею, кто вы.

— Огненный папоротник из Колумбии. Он любит солнце, поэтому я держу его на окне, которое выходит на юго-восток. Колумбия тоже на юго-востоке, поэтому он чувствует себя дома.

— Было приятно познакомиться, Армандо.

— Да бросьте вы. Ведь это только кошка, а это просто прачечная. Хотя и красивая, ведь правда? Мне пришлось согласиться.

— На самом деле она совсем не похожа на прачечную.

— Да. Скорее на какой-то другой мир. Мир тропиков.

— Тропики могут быть в любом месте. Они скорее образ жизни, менталитет.

— Они все из тропиков?

— Некоторые.

— Как вам удалось их здесь вырастить?

— Закройте глаза и скажите мне, что вы видите, когда представляете себе прачечную. Я задумалась на мгновение. Трудно вспомнить какую-нибудь другую прачечную, находясь в окружении разноцветного праздничного изобилия. Словно это первая и единственная прачечная в мире. Я закрыла глаза.

— Вижу белые пластиковые корзины на колесиках с грязной одеждой, коробками со стиральным порошком с ярко-голубыми, зелеными или красными буквами. Я вижу серые и красные тряпки на полу. Вижу потных людей в уродливой одежде на старых лавках, которые уставились на большие шумные металлические машины, наблюдая, как их одежда крутится и крутится внутри, словно это странный обряд или странная форма гипноза. Вижу доску с объявлениями о потерянных кошках и написанными ручкой предложениями сексуальных услуг по низким расценкам. Я удивилась, как много картинок было связано у меня со словом «прачечная».

— Вам интересно, что вижу я? Я кивнула.

— Я вижу комнату с абсолютно идеальными условиями для растений. Много тепла от мощных сушек, туман и влага от огромных стиральных машин, и нужное количество света из окон, не слишком прямого, потому что в таких старых прачечных стекла всегда исцарапаны. Для меня прачечная — идеальная оранжерея, куда лишь случайно попадает одежда. Его объяснение восхитило меня.

— Это все ваше?

— Ну да, — сказал он, широким жестом обводя комнату, будто демонстрируя мне Тадж-Махал. Внезапно он так грациозно крутанулся на кончиках пальцев на 180 градусов, изящно вытянув перед собой правую руку с раскрытой ладонью, что на какую-то долю секунды представился мне гигантской балериной. — Прежде чем вы уйдете, не хотите взять черенок моего огненного папоротника?

— А я ухожу?

— Вам надо вернуться туда, откуда вы пришли. А мне пора закрывать прачечную. — Армандо потянул носом около меня и сказал: — Кстати, вы знаете, что от вас пахнет рыбой, дорогой рыбой, поэтому-то моя кошка так вас полюбила. У нее очень хороший вкус: от некоторых видов морского окуня она впадает в неистовство.

— Сегодня на работе я ела севиче из морского окуня.

— Что у вас за работа?

— Реклама.

— Милое занятие, хм? Интересно, почему все спрашивают одно и то же.

— Вовсе нет.

— Вам нравится этим заниматься?

— Вовсе нет, — повторила я.

— А чем бы вы хотели заниматься?

— Вы имеете в виду, если бы мне не надо было работать?

— Конечно.

— Подозреваю, что занялась бы тем же, чем и все остальные в подобном случае. Наверное, путешествовала бы, влюбилась, разбогатела. Обычные желания.

— Так почему бы вам так и не сделать?

— Время, деньги, все те же причины, которые привели вас в эту прачечную.

— Но я доволен. Я все это люблю. Армандо засмеялся. На самом деле он хихикал, прикрыв ладошкой рот, словно маленькая девочка.

— Итак, вы хотите черенок от моего огненного папоротника?

— Да я и не знаю, что с ним делать. У меня дома, конечно, есть райская птица. Но, когда я купила ее, она уже была в горшке.

— Ну да? — заинтересовался он. — Вы знаете еще когото, кто занимается тропическими растениями?

— Я его не знаю. Он продал ее мне на овощном рынке.

— Собираетесь завести еще растения?

— Не уверена.

— Вернитесь туда и купите себе еще несколько растений. Знаете ли, они очень полезны для души. Он приставил лестницу к окну.

— Огненный папоротник разговаривал с вами даже через стекло. Для вас он всегда будет особым растением. Он поднялся на одну-две ступеньки, несколько тяжеловато для человека, который мгновение назад двигался как балерина. Отодвинул несколько пальмовых листьев и отрезал кусочек папоротника.

— Положите его в стакан теплой воды в абсолютно темной комнате. Когда появятся несколько длинных корешков, принесите мне. Если вам повезет, я покажу вам свою заднюю комнату. Именно там настоящие тропические растения.

— Что вы имеете в виду под настоящими тропическими растениями?

— В этой комнате у меня особенные растения. — Он говорил, раскачиваясь на лестнице и указывая на закрытую комнату за своей спиной. — Если быть точным, их девять.

— Из-за чего они такие особенные? Прежде чем что-либо произнести, Армандо внимательно осмотрел меня с головы до ног, что заставило меня почувствовать себя неуютно.

— Люди приходят сюда, стирают, и мои девять растений заставляют их ощущать нечто, что приводит их сюда вновь. А когда они приходят, то приводят с собой друзей. С каждым днем все больше и больше. Теперь сюда идут со всего города. Приходят из в Верхне-Восточной части Трибеки, Сохо и Западной окраины только для того, чтобы постирать в моей прачечной. Несколько человек даже приехали из Коннектикута. Так много людей, что у меня машины начали изнашиваться. Это лишняя забота, я признаю это, но не из самых плохих.

— И все из-за тех растений за дверью?

— Вы, я вижу, настроены скептически?

— Не убеждена, что верю в то, что растения могут привлекать людей в прачечную, особенно если учесть, что вы держите их за закрытой дверью. Я могла бы понять, если бы они были красивы и люди приходили посмотреть на них, но ведь вы никому их не показываете.

— Ну, машины у меня такие же, как и во всех других прачечных города. Но моя прачечная весь день переполнена, а остальные нет. Поэтому я и говорю: «Да, это из-за девяти растений в той комнате. Это то, во что я верю».

— Почему же вы их держите там?

— Они слишком ценные. Мне следует сказать прямо сейчас, что, если вы кому-нибудь, по той или иной причине, расскажете об их местонахождении, вам их никогда не увидеть. И это будет для вас чрезвычайно печально. Поверьте мне, вы хотите увидеть девять растений.

— Почему бы вам не показать их прямо сейчас? Какая, собственно, разница, сейчас я их увижу или через неделю?

— Черенок огненного папоротника, что я дал вам, трудно укоренить. Не хочет он расти в этой части страны или даже в этой части света. Чертовски прихотливое растение для новичка, даже в его собственном регионе. Если вам удастся вырастить корни, если вы уговорите его выпустить лишь один-два, для меня это будет знак, что вы готовы увидеть все девять растений.

— Что мне надо делать, чтобы помочь ему?

— Только он сам может решить, будет он расти у вас или нет. На этой неделе, следующей, в следующем году. Может, никогда. Посмотрим, что будет. Армандо передал мне черенок. Я почти ждала, когда забирала у него черенок, что он схватит меня за руку и потащит в заднюю комнату. Но он просто открыл дверь прачечной и попрощался.

На улице я повернулась, чтоб посмотреть на него. Он стоял в дверном проеме и махал мне рукой, ритмично, но немного странно двигая пальцами: сначала большой палец, а за ним все остальные. Его движения насторожили и как-то даже расстроили меня. Пальцы, похожие на усики, словно пытались заманить меня обратно в прачечную.

— Приходите быстрее. И удачи вам с папоротником.

Я стояла на улице, пытаясь взять себя в руки. Мне было чертовски неуютно держать в руке черенок от его растения. Я посмотрела на часы и остолбенела. Была почти полночь. Я пробыла в прачечной больше двух часов.

Я уставилась на отросток, пытаясь понять, почему я его не выбросила. Или просто не уронила на землю. Он был такой же, как все черенки, которые я видела в своей жизни. Зеленый стебель дюймов пять в длину с несколькими листочками, торчащими по бокам. Но, непонятно почему, я знала, что он не такой, как другие. Я вдруг обнаружила, что прижимаю его крепче, чем сумку с деньгами, телефоном и кредитными карточками.

Добравшись до дома, я положила отросток на рабочий стол в кухне. Стерла с лица косметику, умылась, переоделась и совсем уже собралась спать, когда внезапно у меня внутри словно что-то заныло. Может, переодеваясь, я вспомнила о прачечной. Это было глупо, и я не знаю почему, но я спорила сама с собой, думая об отростке. Мне не хотелось ставить его в воду, но что-то словно толкало меня это сделать. Армандо, машущий мне рукой, и эти тошнотворные движения его пальцев внезапно пришли мне на память: я пошла на кухню и торопливо поставила папоротник в стакан с теплой водой.

Я человек не суеверный, я даже ради развлечения не читаю свой гороскоп, но я знала, что хочу увидеть девять растений в задней комнате прачечной.

О книге Марго Бервин «Оранжерейный цветок и девять растений страсти»

Максим Шаттам. Кровь времени

Предисловие

Чтение — дело глубоко личное. В результате встречи с черными пятнышками на листах бумаги возникает чувство неистовой увлеченности. Другой разум воплотил свои ощущения в слова и с помощью букв передал их вам. Именно ваши ум и воображение — это мотор и горючее повествования. Автор лишь в общих чертах намечает контуры пейзажа, а детали каждый читатель дорисовывает сам. Успех книги во многом зависит от ее восприятия.

Прежде чем оставить вас наедине с этой историей, мне хотелось бы поделиться своим опытом. Раньше я любил читать в абсолютной тишине: истинное наслаждение от звонкой поступи слов я получал, только когда вокруг царило безмолвие. Затем в мой диалог с книгой проникла симфоническая музыка. Признаюсь, сначала эта идея не показалась мне удачной, но вскоре я был ею очарован. Ведь восприятие прочитанного зависит от органов чувств, а музыка привносит в процесс чтения новые, свежие акценты. Магия воображаемого мира полностью охватывает вас, если во время чтения вы слушаете музыку. При этом можно находиться дома, в вагоне метро с плеером или даже на работе — перед компьютером, проигрывающим компакт-диск в минуты обеденного перерыва. Те, кто еще так не делали, поверьте: стоит попробовать! Почти неодолимая сила печатного текста, соединяясь с пьянящим соблазном музыки, увеличивается многократно.

Впрочем, все зависит от того, какую музыку Вы станете слушать. Правильно выбрать музыкальное произведение почти так же трудно, как и решить, какая книга окажется Вашим следующим собеседником. Обычно на время работы над новым произведением я отказываюсь от развлечений, от всего, что может нарушить мою беспристрастность (какой бы призрачной она ни была). Однако этот роман я писал по-другому — было любопытно, к какому результату приведет новая методика. И мне посчастливилось с первой же попытки найти музыку для своего романа, или, быть может, сами мелодии вдохновили меня на написание книги.

Я использовал саундтреки к кинофильмам. Эти музыкальные произведения созданы для того, чтобы дополнить изображение, они никогда не звучат сами по себе и потому могут быть идеальным фоном для чтения.

Если вдруг Вам захочется опробовать описанный выше способ на моей книге, осмелюсь назвать два музыкальных диска. Конечно, потребуется приложить некоторые усилия, чтобы найти эти композиции. Тем не менее я убежден: эмоциональная отдача вознаградит Вас сторицей. Итак, если мое предложение все еще Вам интересно, тогда, прежде чем открыть первую главу романа, постарайтесь раздобыть саундтрек к фильму «Таинственный лес» 1 (композитор Джеймс Ньютон Говард). Обратите внимание на то, что вопреки моим словам о влиянии звука и изображения друг на друга речь не идет о качестве самого фильма. Не важно, нравится он Вам или нет — музыка, звучащая в нем, потрясает. Она должна послужить лучшим эмоциональным фоном для романа. Я слушал ее без устали, снова и снова, день за днем, пока работал над частью книги, посвященной монастырю Мон-Сен-Мишель.

Если же Вы любопытны и стремитесь получить максимальное удовольствие, я посоветовал бы достать второй диск — для глав, где действие происходит в Египте. Здесь есть два варианта: лучше, конечно, альбом «Страсть» 2 (композитор Питер Гэбриэл), но вполне подойдет и музыка к фильму «Страсти Христовы» 3 (композитор Джон Дебни). Мистическое звучание этой музыки в арабском стиле поможет воображению унести Вас очень далеко, прочь от реального мира…

Теперь я рассказал Вам все — Вы знаете мой секрет. Музыка изменила мое отношение к чтению, подарила новые, небывало яркие впечатления — ранее счел бы это немыслимым. Мои ощущения можно сравнить с чувствами неопытного кондитера, который вдруг открывает для себя существование дрожжей. Конечно, использовать музыку — это только совет. Однако именно так рекомендуют любимый ресторанчик лучшему другу или подруге: вполголоса (иначе в дорогую сердцу тайну может проникнуть кто-то посторонний), с улыбкой и тайным желанием увидеть, как собеседник впервые придет в указанное заведение и будет восхищенно оглядываться вокруг. Я же в любом случае буду с Вами, мой читатель, и всего лишь надеюсь, что такая же улыбка появится у Вас на устах.

В заключение позвольте заверить Вас, что машина времени действительно существует. Это магия слова, и она есть на самом деле, даже в наш век сомнений. Вот ключ к истории, которую я собираюсь поведать. Приятного чтения…

Максим Шаттам

Эджкомб, 12 октября 2004 г.


1 «Таинственный лес» (в оригинале «The Village») — фильм Найта Шьямаллана (2004) (здесь и далее, кроме отмеченных особо, примеч. пер.)

2 «Страсть» («The Passion») — альбом Питера Гэбриэла; выпущен в 1998 г. и стал саундтреком к фильму Мартина Скорсезе «Последнее искушение Христа».

3 «Страсти Христовы» (в оригинале «Passion of the Christ») — фильм Мела Гибсона (2004).

Пролог

Только тот, кто тащит ношу, знает, сколько она весит.

Арабская пословица

Человеку случается споткнуться об истину,
но в большинстве случаев он просто поднимается
и продолжает свой путь как ни в чем не бывало.

Сэр Уинстон Черчилль

Гробницы калифов в восточной части Каира, март 1928 года.

Лучи закатного солнца просачивались в древнюю гробницу и пронизывали огромное сооружение насквозь — от одного окна к другому. Казалось, красный глаз светила заглядывал внутрь, отчего камни приобретали оттенок дымящейся крови. Город Мертвых соответствовал своему названию: улицы были пустынны, в домах шептались песчинки и стонали сквозняки, тени становились все плотнее. Роскошные полуразрушенные колонны осыпались грудами щебня среди скромных мавзолеев. Попадались и высокие здания в несколько этажей; над ними нависали купола с безмолвными минаретами по бокам. У многих домов были внутренние дворики с навсегда пересохшими фонтанами, просторные террасы и всюду — темные провалы в стенах, слепые окна в декоративных арках и дверные проемы, обреченные вечно играть в прятки со светом. Устилавший улицы песок иногда внезапно поднимался в воздух, влекомый порывами вечернего бриза. Из земли тут и там торчали развалины гигантских каменных стел, повергнутых в прах безжалостным временем. Величественные надгробия, достойные дворцов, занимали несколько гектаров. Подобно часовым, застыли они у ворот Каира — последняя стража на пути в пустыню, стража умершая и забытая.

Расположенные несколько дальше к востоку холмы с городскими стенами напоминали причудливо окаменевшую зыбь на воде. Эти холмы были не из земли или песка, а из разнообразного хлама, который горожане свозили сюда в течение восьми веков. Чаще всего здесь попадались груды строительного мусора, глиняных черепков, резного камня, кусков стен с фрагментами фресок. Сутулые фигуры рабочих двигались по направлению к Баб Дарб аль-Махруг — воротам в квартал Аль-Азхар. Трое уличных сорванцов ругались из-за найденного куска эмали, пригодного для продажи. Такое зрелище в этом районе можно наблюдать достаточно часто. Спор шел о том, кто из троицы первым заметил добычу в куче каменного крошева; самому старшему мальчишке было двенадцать лет. Каждый день дети рылись в грудах обломков в поисках какого-нибудь, пусть крохотного, осколка древности, который заинтересовал бы слоняющихся по Каиру богатых туристов и принес счастливцу немного денег. На этот раз перебранка не переросла в драку: старший уступил трофей противникам и прокричал им вслед несколько угроз. Мальчишка в красках описал, что случится с конкурентами, если они вновь станут проводить раскопки на его территории. Селим наблюдал за ссорой с лестницы мавзолея: уже больше часа он ждал, пока окрестности опустеют, — он не хотел, чтобы его заметили. Ведь цель его присутствия в Городе Мертвых слишком важная и секретная.

Солнце садилось, и в городе мало-помалу загорались огни. Когда свет из новых, построенных по европейским стандартам зданий постепенно залил окрестности, Каир окрасился во всевозможные оттенки охры. За старой крепостной стеной виднелся лес минаретов. Селим любовался родным городом так, как может только десятилетний ребенок, еще никогда не пересекавший Нила. У мальчика возникло чувство, что центр мира находится именно здесь, в сердце этих узких улочек; что на свете нет ничего прекраснее и важнее Каира… Кроме, пожалуй, наступающего вечера и предстоящей встречи. Селим обожал легенды и приготовился погрузиться в одну из них. Так ему обещали.

Время пришло; он спустился по лестнице и пошел вдоль бесконечной стены. Миновал мечеть-усыпальницу Бар-бея и двигался вперед до тех пор, пока не очутился в условленном месте — тесном проходе, стиснутом с двух сторон высокими мавзолеями. Песок здесь был усыпан деревянными обломками; Селим посмотрел, куда поставить ногу, и сделал первый шаг… Стемнело; сияния ранних звезд не хватало, чтобы осветить узкий проход или, вернее, тупик. Мальчик прошел его до конца и остановился в ожидании.

Наступила ночь, и звезды уже в полную силу сияли над гробницами калифов. Тогда Селим завыл в первый раз — в разбросанных вокруг пустующих постройках заметалось эхо. Не рассуждая, повинуясь инстинкту, он только что заговорил на языке ужаса, и вой точно выразил это чувство. Мальчик успел завыть снова, прежде чем кончики его волос окончательно поседели; теперь в голосе подростка звучала боль.

Бродячий пес уронил найденную тряпку и навострил уши. Вой оборвался… Собака открыла пасть, высунула влажный язык и потрусила в сторону источника странных звуков. Остановилась перед кромкой густой тени у входа в тупик, а затем неуверенно пошла дальше. Через несколько метров ее любопытство рассеялось как дым — обоняние подсказало псу, чем пахнет в конце прохода. В ночной мгле было видно, как чья-то коренастая фигура шевелится над телом ребенка. Существо повернулось: оно было гораздо выше ростом, чем показалось сначала… Собака с новой силой почуяла тот же запах, попятилась и обмочилась от ужаса, когда темная фигура двинулась к ней. Ветер поднял в воздух рой песчинок и понес их в таинственные глубины пустыни.

О книге Максима Шаттама «Кровь времени»

Становление Европы

Становление Европы

Идет строительство Европы. С этим связываются большие надежды. Их удастся реализовать, только учитывая исторический опыт: ведь Европа без истории была бы подобна дереву без корней. День сегодняшний начался вчера, будущее всегда обусловлено прошлым. Прошлое не должно связывать руки настоящему, но может помочь ему развиваться, сохраняя верность традициям, и создавать новое, продвигаясь вперед по пути прогресса. Наша Европа, территория, расположенная между Атлантикой, Азией и Африкой, существует с давнего времени: ее пределы определены географией, а нынешний облик формировался под воздействием истории — с тех самых пор, как греки дали ей имя, оставшееся неизменным до наших дней. Будущее должно опираться на это наследие, которое накапливалось с античных, если не с доисторических времен: ведь именно благодаря ему Европа в своем единстве и одновременно многообразии обладает невероятными внутренними богатствами и поразительным творческим потенциалом.

Серия «Становление Европы» была основана пятью издательствами в различных странах, выпускающими книги на разных языках: «Бек» (Мюнхен), «Бэзил Блэквелл» (Оксфорд), «Критика» (Барселона), «Латерца» (Рим) и «Сёй» (Париж). Задача серии — рассказать о становлении Европы и о неоспоримых достижениях на пройденном пути, не скрывая проблем, унаследованных от прошлого. На пути к объединению наш континент пережил периоды разобщенности, конфликтов и внутренних противоречий. Мы задумали эту серию потому, что, по нашему общему мнению, всем, кто участвует в строительстве Европы, необходимо как можно полнее знать прошлое и представлять себе перспективы будущего. Отсюда и название серии. Мы считаем, что время писать сводную историю Европы еще не настало. Сегодня мы предлагаем читателям работы лучших современных историков, причем кто-то из них живет в Европе, а кто-то — нет, одни уже добились признания, другие же пока не успели. Авторы нашей серии обращаются к основным вопросам европейской истории, исследуют общественную жизнь, политику, экономику, религию и культуру, опираясь, с одной стороны, на давнюю историографическую традицию, заложенную Геродотом, с другой — на новые концепции, разработанные в Европе в ХХ веке, которые глубоко преобразовали историческую науку, особенно в последние десятилетия. Благодаря установке на ясность изложения эти книги будут доступны самой широкой читательской аудитории.

Мы стремимся приблизиться к ответу на глобальные вопросы, которые волнуют сегодняшних и будущих творцов Европы, равно как и всех людей в мире, кому небезразлична ее судьба: «Кто мы такие? Откуда пришли? Куда идем?»

Жак Ле Гофф

составитель серии

К читателю

Сюжет предлагаемой читателю книги — человеческая личность Средневековья. И тут сразу может возникнуть сомнение: правомерна ли вообще постановка вопроса о личности в ту эпоху? В исторической науке все еще преобладает идея, согласно которой «открытие человека» впервые состоялось, собственно, лишь на излете Возрождения, когда гуманисты выдвинули новое понятие индивида. В средневековую же эпоху, если принять этот взгляд, человек по сути дела был лишен индивидуальности и якобы всецело поглощался сословием, к которому принадлежал.

С этим-то взглядом я никак не могу согласиться, хотя бы уже потому, что он изначально исключает возможность и необходимость изучать человека Средневековья. Не окажется ли куда более плодотворным иной подход, согласно которому историку надлежало бы не игнорировать личность в Средние века и не взирать на нее свысока, но попытаться всмотреться в нее и увидеть ее конститутивные особенности? Совершенно очевидно, что средневековая личность была во многом и, может быть, в главном иной, нежели личность новоевропейская.

«Познай самого себя» — этот призыв дельфийского оракула неоднократно повторяли средневековые авторы. Во все эпохи истории у человека не могла не возникать потребность вдуматься в собственную сущность, но в разные времена эта потребность удовлетворялась на свой особый лад. В Средние века, при господстве религиозности, размышления индивида о самом себе неизбежно влекли за собой необходимость разграничения и противопоставления грехов и добродетелей.

Одним из главнейших средств подобного самоанализа была исповедь: верующий должен был поведать духовному лицу-исповеднику о своих прегрешениях и получить отпущение грехов. В раннехристианский период исповедь была публичной и человек должен был каяться в присутствии собратьев; затем исповедь стала индивидуальной и тайной. Грешник исповедывался Богу, представителем которого было духовное лицо. В начале XIII в. ежегодная исповедь была вменена каждому верующему в качестве обязательной. О содержании подобных признаний мы, естественно, можем лишь догадываться, но на протяжении всего Средневековья, примерно с IV до XV столетия, встречались образованные люди, как правило, духовного звания, которые испытывали настоятельную нужду в том, чтобы придать собственной исповеди литературное обличье. Историкам известно около полутора десятков сочинений исповедального или автобиографического жанра, относящихся к указанным столетиям.

В их числе «Исповедь» Аврелия Августина, «Одноголосая песнь» Гвибера Ножанского, «История моих бедствий» Петра Абеляра… Выстроить из этих произведений определенную линию развития едва ли возможно — для этого материала явно недостаточно.

Тем не менее изучение такого рода текстов позволяет несколько ближе познакомиться с внутренним миром человека далекой эпохи. В этих «исповедях», «автобиографиях» и «апологиях», при всех их умолчаниях и формулах, содержащих повторяющиеся в разных сочинениях общие места, подчас содержатся признания, ценные для понимания мировоззрения образованных людей, прежде всего людей духовного звания.

Автор исповедального произведения стоял пред лицом Творца и знал, что Богу известны не только дела его, но и самые помыслы. Поэтому приходится предположить наличие своего рода «диалога» между грешником и Создателем. Более того, человек Средневековья был буквально одержим мыслью о грядущем Страшном суде. Некоторые историки называют христианство «судебной религией», но в таком случае ясно, что средневековый христианин не мог избавиться от чувства личной ответственности. Ад и рай (равно как и чистилище) постоянно присутствовали в его сознании и определяли его.

Но индивид, вступавший на страницах собственной исповеди в диалог с Богом, не оставался наедине с собой. Он ощущал свою принадлежность к социуму, принадлежность, которая требовала от него не только определенных навыков и поступков, но и предъявляла императивные требования к его нравственному и религиозному сознанию. Он всегда и неизбежно принадлежал к некоей группе, а точнее говоря — к разным коллективам. Человек, по определению Аристотеля, — «общественное животное», и только в рамках социума он и может обособиться. Система ценностей и правил общественного поведения, свойственная тому или иному коллективу, во многом и решающем формировала взгляды индивида на мир и на самого себя.

Таким образом, изучение человеческой личности приходится вести по меньшей мере в двух регистрах. С одной стороны, принципиально важен вопрос о том, что представляли собой те общественные и профессиональные группы, в недрах которых формировался и действовал индивид. Ибо структура индивида, принадлежавшего к рыцарскому сословию, существенно отличалась от структуры личности горожанина — члена ремесленного цеха и городской коммуны. И тем и другим, благородным или бюргерам, противостояла масса крестьян, у которых ведь были собственные представления о мире и человеке, представления, которые вплоть до самого недавнего времени не были предметом внимания историков.

Очень важно вдуматься в структуру тех групп и коллективов, которые входили в состав средневекового общества. Верно ли утверждение о том, что социум целиком, чуть ли не без остатка поглощал индивида? Не оказывался ли отдельный человек сплошь и рядом в таких ситуациях, когда ему приходилось опираться на собственные силы? Это касалось не только его практической деятельности, но и ставило личность перед проблемами нравственного и религиозного свойства.

С другой же стороны, надо вновь и самым внимательным образом вчитаться в те средневековые тексты, в которых их авторы силятся поведать своим современникам и отдаленным потомкам о том, каковы они, эти авторы, были. В той части моей книги, в которой содержится анализ исповедей и иных показаний автобиографического и биографического свойства, читатель без труда найдет явные диспропорции. Скажем, таким колоссальным фигурам, как Данте и Петрарка, отведено места куда меньше, чем относительно безвестным персонажам типа францисканца Бертольда из Регенсбурга или полубезумного клирика Опицина. Но для такого смещения акцентов, я убежден, имеются достаточно веские основания, и о них пойдет речь в книге.

В поле зрения исследователей западноевропейской средневековой культуры, как правило, преобладают источники, относящиеся к романизованным регионам континента. Германо-скандинавский мир остается в тени. Между тем при изменении перспективы нас поджидают неожиданности. Мир песней «Старшей Эдды» и исландских саг предстает перед нами миром, который я решился определить как мир «архаического индивидуализма». Рассмотрению соответствующих источников посвящена немалая часть книги.

Итак, повторю призыв классика: «За мной, читатель!»

Об этой книге

Мой путь к теме «человеческая личность в средневековой Европе» был долгим. Он наметился еще во время работы над «Проблемами генезиса феодализма в Западной Европе» (1970). Более ощутимо тема эта стала вырисовываться в ходе анализа древнескандинавских поэтических и прозаических текстов (см. книги «История и сага» и «„Эдда“ и сага»). Завершая монографию «Категории средневековой культуры», я убедился в необходимости сосредоточить внимание именно на человеческой личности, ибо она является тем фокусом, вокруг которого и располагаются такие категории, как время, труд, собственность, право и другие. Однако в упомянутой книге личность средневекового человека еще не стала предметом специального анализа, и самый этот сюжет отчасти трактовался мною в традиционно эволюционистском ключе.

В дальнейших работах мне приходилось все вновь и вновь к нему возвращаться. Даже занимаясь на первый взгляд совсем другими вопросами, я оказывался, подчас невольно, лицом к лицу все с той же загадочной фигурой. Логика изучения средневековой культуры неуклонно подводила меня к теме человека, его самосознания и интерпретации в текстах. Поэтому, когда в 1989 году Жак Ле Гофф предложил мне написать книгу «Индивид на средневековом Западе» для задуманной им многотомной серии под общим названием «Становление Европы», я ответил согласием.

Книга была написана в начале 1990-х годов и опубликована на нескольких языках (но не на русском)1. Теперь, подготавливая русское издание, я понял, что не могу предложить читателю прежний вариант книги. Тому существуют веские основания.

На протяжении последних лет к проблеме средневекового индивида обратился ряд ученых, которые по-своему ее разрабатывают. Опубликованы новые труды об отдельных выдающихся личностях, таких как Августин, Абеляр, Людовик Святой, Петрарка и другие. Намечены новые подходы к изучению портрета и, шире, интерпретации человека в средневековом изобразительном искусстве; активно обсуждается тема «individuum в средневековой философии». В результате более ясными стали как многоаспектность проблемы, так и трудности, сопряженные с ее анализом.

В самом деле, средневековый индивид — предмет в высшей степени противоречивый и в известном смысле даже невозможный. С одной стороны, изучение таких аспектов средневекового миропонимания, как пространство—время, небесное и земное, жизнь и смерть, образ потустороннего мира, свобода и несвобода, право как одна из основ мироздания, устная и письменная культура и т. д., всякий раз с необходимостью подводит исследователя к ядру этого многоразличного и гетерогенного комплекса верований и представлений, и таким ядром, естественно, является индивид. С другой стороны, если исследователю и удается ухватить в имеющихся источниках те или иные черты мировиденья эпохи, то он находит их преимущественно в качестве симптомов коллективного сознания. Лишь чрезвычайно редко медиевист способен добраться до индивидуальной личности, в сознании которой концентрируются все названные выше и многие другие срезы картины мира.

Трудность заключается не просто в своеобразии средневековых источников, которые одновременно и проливают свет на человеческую личность, и затрудняют доступ к ее познанию, камуфлируя ее единичность системой топосов и стереотипов, — индивидуальное в принципе вряд ли познаваемо. Даже в общении со своим современником мы воспринимаем разрозненные симптомы его индивидуальности, но способны ли мы проникнуть в ее тайники? Чужая душа — потемки, да, пожалуй, и собственная не в меньшей мере.

Познавательная ситуация современного медиевиста чрезвычайно противоречива. Историко-антропологическое исследование ориентирует его на изучение специфики средневекового индивида, ибо все названные выше и многие иные проявления менталитета суть не что иное, как акциденции этой ускользающей от взора исследователя субстанции. И вместе с тем историку трудно отделаться от опасения, что, обращаясь к изучению средневековой личности, он рискует выйти за пределы своей научной компетенции.

Сложность состоит и в сомнительности использования такого чрезмерно широкого концепта, как «средневековый тип личности», и в остающейся спорной допустимости применения понятия «личность» к людям, которые жили в предшествовавшие Новому времени эпохи, и в трудности разграничения терминов «личность» и «индивидуальность». Да и возможна ли вообще история человеческой личности? Ведь далеко не случайно то, что наука психология, ограничиваясь рассмотрением личности современного человека, не в состоянии предложить историку методы, пригодные для его изысканий1. Правда, кое-кто из медиевистов XX века не избежал соблазна оперировать понятиями психоанализа при обсуждении особенностей сознания и поведения людей далекого прошлого, но подобные попытки кажутся весьма сомнительными. Разрыв между такими дисциплинами, как психология и история, по-прежнему не преодолен.

Однако, несмотря на то, что намеренье медиевиста обсуждать проблему личности и индивидуальности в средневековом мире кажется малообоснованным, а самый предмет остается туманным и расплывчатым, он все чаще и с возрастающей настойчивостью возникает на горизонте исторического исследования. Мы не можем не двигаться к этому горизонту, но, по мере нашего продвижения, он парадоксально от нас удаляется. И, сознавая всю рискованность подобного предприятия, мы не можем от него отказаться; об этом свидетельствует история исторической науки последних десятилетий.

Ни в коей степени не обольщаясь относительно собственных исследовательских возможностей, я тем не менее не могу противостоять соблазну вновь атаковать эту «проклятую» проблему. В предлагаемой читателю книге я неизбежно возвращаюсь к тем сюжетам, какие уже обсуждались мною ранее. Будучи поставлены в новый контекст, эти «блуждающие сюжеты» обретают, надеюсь, несколько иной смысл.

Изменение угла зрения заключается прежде всего в том, что явления, которые рассматривались мною обособленно, группируются в рамках одного исследования. Голоса анонимных авторов эддических песней и исландских саг звучат здесь наряду с голосами христианских мыслителей и монахов, а индивидуальное творчество этих последних сопоставляется с более общими мировоззренческими установками эпохи.

Микроанализ, сосредоточенный на признаниях отдельного индивида, и макроанализ, охватывающий определенные тенденции коллективного сознания, — эти два полюса историко-культурного исследования, нередко изолированные и даже противопоставляемые друг другу, видятся мне отнюдь не взаимоисключающими, но, напротив, по необходимости взаимодополняющими. Ибо историческое исследование, направленное на уяснение неповторимого и уникального, не может не оперировать общими понятиями и предполагает широкие сопоставления. Микроистория, когда она силится освободиться от обобщений и замкнуться на собственном бесконечно малом предмете, обрекает себя на бессмысленную анекдотичность; макроистория, в той мере, в какой она приносит историческую конкретность в жертву необъятным генерализациям, перестает быть историей и рискует попасть в объятия безответственной историософии или схематизирующей социологии. Но историк, который дорожит достоинством своего ремесла, работает и на уровне микроанализа, и на уровне необходимых и более или менее обоснованных обобщений. Таков «идеальный тип» историка, каким он мне представляется.

Исходя из этих представлений, я не сосредоточиваюсь на одних только «вершинах», как это принято в существующей историографии. Разумеется, такие выдающиеся фигуры, как Аврелий Августин, Абеляр, Сугерий, Гвибер Ножанский, Данте и Петрарка, не могут не вызывать нашего интереса. Но можно ли, исследуя историю личности, ограничиться знакомством с дюжиной великих или значительных персонажей? Думается, нет.

Во-первых, их приходится рассматривать не изолированно, но, по возможности, в той среде, интеллектуальной и социальной, которая их породила и выдвинула и отпечаток которой они на себе несли.

Во-вторых, наряду с этими хрестоматийными героями Средневековья, необходимо принимать в расчет и других индивидов, кои редко удостаиваются внимания историков или вовсе ими игнорируются. Я считал важным высветить такие своеобразные, но малоизвестные фигуры, как исландский скальд Эгиль Скаллагримссон и норвежский король-узурпатор Сверрир. Проповеди Бертольда Регенсбургского используются мною здесь не столько в качестве источника для изучения культуры Германии XIII века, сколько для понимания личности этого красноречивого францисканского монаха. Идеи полубезумного авиньонского клирика Опицина, младшего современника Данте и старшего современника Петрарки, естественно, не выдерживающего никакого сравнения с этими гигантами, тем не менее представляют особый интерес, когда мы задаемся вопросом об изменении личностного самосознания человека XIV столетия.

Наконец, третье и, может быть, главное. В эпоху, начинающуюся во времена Августина и завершающуюся Петраркой или Руссо, жили многие поколения людей, которые не только не оставили подобных же свидетельств о самих себе, но были поглощены ходом времени, не сохранившего никакой памяти о них как об отдельных личностях. Тем не менее они жили, страдали и радовались, молились Богу и заботились о спасении души. Совершая те или иные поступки, они не могли не соразмерять их с христианскими заповедями и, следовательно, так или иначе задумывались, хотя бы эпизодически, о самих себе. Живя в мире, полном трудов и усилий, обладая волей и разумом, они соотносили себя с социальной средой и с теми ценностями и принципами, которые она им предлагала и которые они соблюдали или нарушали. Мы не в состоянии назвать их по именам и вообще распознать в качестве индивидуальностей, но это наша беда, а не их вина. Вправе ли мы отказывать им в качествах, отчетливо воплощенных лишь сравнительно немногими интеллектуалами эпохи?

Поэтому недостаточно изучать одни лишь автобиографические и исповедальные тексты, и необходимо, хотя бы в обобщенном виде, представить себе эту безымянную массу людей, расчленявшуюся на рыцарей, купцов, ремесленников, крестьян, маргиналов. В известном сборнике «Человек Средневековья», в свое время опубликованном под редакцией Ж. Ле Гоффа, обрисованы все без исключения слои средневекового общества. Я на свой лад предпринимаю попытку обсудить вопрос о тех возможностях, которые социальность и культура эпохи давали представителям перечисленных выше сословий и общественных групп для реализации собственного Я.

Среди условий этой самореализации особое место занимают представления о таких ключевых этапах жизни человека, как детство, с одной стороны, и смерть и потустороннее бытие — с другой, — начальный и финальный моменты параболы человеческого существования. Именно в этих полюсах жизни индивида, прозорливо вычлененных в трудах Ф. Арьеса, наиболее рельефно выявляются особенности средневековой индивидуальности и ее ограничения.

Вопрос о средневековом индивиде приходится рассматривать в двух планах, в двух регистрах. На уровне анализа индивидуальных исповедальных и автобиографических текстов, вышедших из-под пера интеллектуалов, во-первых, и на уровне обобщенных социально-психологических характеристик, относящихся к определенным группам и сословным разрядам, во-вторых. Иначе говоря, микроисторический анализ индивидуальных текстов должен быть сопряжен с макросоциологическим исследованием, которое использует результаты изысканий в области психологии горожан и крестьян, рыцарства и знати, в области коллективных представлений о детстве, о смерти, о потустороннем мире. В последнем случае привлекаются наблюдения над источниками самого разного происхождения, включая художественные тексты и произведения изобразительного искусства.

Как увязать воедино оба указанных регистра исследования? У меня нет убедительного ответа на этот вопрос. Историческая действительность и, в особенности, внутренний мир людей, канувших в историю, приходится рассматривать под разными углами зрения. Всеохватный синтез опасен, ибо чреват упрощением. Здесь лучше остановиться.

Изменение ракурса рассмотрения проблемы состоит, далее, в том, что я пытаюсь преодолеть исторически сложившийся и прочно закрепившийся способ освещения духовной жизни Средневековья. Известные мне опыты исследования личности той эпохи почти все без исключения основываются на источниках, относящихся к романизованной части Западной Европы. Эти тексты опираются на интеллектуальную традицию, связывающую Средневековье с классической Античностью. Обоснованность подобного подхода очевидна. Но столь же несомненно, что средиземноморское наследие не было единственным. Между тем в сознании медиевистов германо-скандинавский мир, как правило, оттесняется на периферию или вовсе игнорируется.

Я хотел бы поколебать эту установку, которая безосновательно выводит добрую половину средневековой историко-культурной действительности за пределы нашего поля зрения. Поскольку современная мысль уже не довольствуется традиционным пониманием культуры, которое противопоставляет выросшую из античных корней цивилизацию «варварству», то поиск своеобразия европейской культуры «на севере диком» столь же правомерен и необходим, как и изучение греко-римского наследия. Обращение к североевропейской периферии открывает перед медиевистом огромные богатства памятников, ныне доступные по большей части одним только германистам и скандинавистам. Я глубоко убежден в том, что проникновение в эти тексты помогло бы нам приблизиться к познанию таких пластов культуры и мировиденья, какие вряд ли оставались присущими исключительно одной лишь северной половине Европы.

Таким образом, проблему приходится атаковать с разных сторон, привлекая различные типы источников, переходя от одного уровня анализа к другому, меняя ракурс ее рассмотрения. По сравнению с первоначальным вариантом книга не только значительно выросла в объеме, но и усложнилась структурно, в нее введены новые главы и ряд экскурсов историографического и исследовательского характера. Существенно отразилось на содержании книги то, что ныне она адресуется отечественному читателю. Есть все основания утверждать, что теперь это — новая книга.

На протяжении последнего десятилетия мне удалось изложить результаты своих изысканий перед коллегами в Российском государственном гуманитарном университете, Институте всеобщей истории РАН, в университетах Кембриджа и Лондона, Констанца, Мюнстера, Бергена, в Центре междисциплинарных исследований в Билефельде, Ассоциации шведских историков в Кальмаре, в Школе высших исследований в социальных науках и Высшей нормальной школе в Париже, в Центрально-Европейском университете в Будапеште. Состоявшиеся обсуждения были для меня чрезвычайно полезны.

В связи с постигшей меня слепотой работа над книгой растянулась на все 90-е годы только что кончившегося столетия. Неоценимую помощь оказали мне мои сотрудники и коллеги, особую признательность хочу выразить С. И. Лучицкой и Е. М. Михиной. Моя работа не была бы завершена без постоянной заботы и поддержки моей дочери Елены и внука Петра.

А. Гуревич

12 мая 2004 г.


1Концепция моей книги, как мне пришлось убедиться, не была адекватно воспринята отдельными критиками, утверждавшими, будто бы я придерживаюсь мнения Буркхардта об «открытии человека» в эпоху Ренессанса. Тем самым они приписали мне мысль, диаметрально противоположную моей. По-видимому, я сам явился отчасти невольным виновником этого недоразумения, так как неосторожно начал введение к книге с рассмотрения «группового портрета» монахинь в рукописи Херрады Ландсбергской, подчеркивая при этом стереотипность изображений их лиц. Правда, непосредственно вслед за тем я писал о несостоятельности вывода об отсутствии интереса к личности и индивидуальности в средневековом искусстве. Мои критики, видимо, не удосужились прочитать книгу полностью. Воистину, мы столько пишем, что нам некогда внимательно ознакомиться с трудами своих коллег! — А. Г.

О книге Арона Гуревича «Индивид и социум на средневековом Западе»

Владимир Березин. Путевые знаки

Смотритель явился наутро, видимо, после бесед и молений. Он оказался мальчиком лет семнадцати. Семецкому это, впрочем, казалось естественным. Обернувшись к нам, он объяснил, что тут давно сложилось наследное служение — это уже внук того смотрителя, что застал Катастрофу. Должность смотрителя заключается в том, чтобы быть посредником между растениями и людьми. Оттого на близлежащей «Петроградской» жизнь поставлена крепко и прочно. И с поверхности подземный народ снабжается растительной пищей. Причём вполне себе годной, не активной. Мы попали на станцию как раз во время заседания Станционного Совета — лучшие люди подземного городка решали вопросы жилищно-коммунального толка в кружкe под изображением Царицы ночи. Они тихо переговаривались, и к ним никто не подходил близко, чтобы, не ровен час, никто не услышал ботанических тайн.

Станционный Совет поэтому напоминал мне собрание кардиналов во славу могущественного кактуса.

Я попросился посмотреть на оранжерею, и смотритель с видимым удовольствием сказал, что ночью это могут делать только посвящённые. Но вдруг оказалось, что смотрителя стал просить за нас начальник станции и Станционный Совет. Я догадывался, что дело не во мне, а в Математике, он нажал на какие-то свои хитрые рычаги, и смотритель, скрепя сердце, повёл нас в сумерках наружу.

По дороге я спросил его о мутировавших росянках. Очень мне хотелось понять, не едят ли дельта-мутировавшие растения людей вместо мух, хотя из книг я знал, что на самом деле они-то и мух по-настоящему не ели.

Мальчик страдальчески закатил глаза, всем видом показывая, что вот послал Бог первого в жизни москвича, да и тот оказался идиот.

— Отчего нам всё время видятся растения-людоеды?! Это всё городские легенды, это всё от невежества. У нас симбиоз! Симбиоз, понимаете? Нет ничего прекраснее, чем симбиоз человека и растения. У меня ведь и должность такая: не надсмотрщик, а смотритель. Я смотрю и наблюдаю, но никогда не позволил бы себе думать о растениях как о людоедах. Симбиоз — вот что главное, это и позволяет нам прокормиться…

— Ну да, — пробормотал про себя Владимир Павлович, — сбор грибов по всему телу.

Смотритель не расслышал его фразы и оттого сказал нечто странное:

— Нет-нет, с грибниками мы боремся.

Мы церемонно сели в оранжерее, опутанной стеблями, и смотритель зажёг старинную лампу.

Огромное растение действительно медленно открывало свои цветы, похожие на большие белые солнца, те, что я видел в книжках на детских рисунках, — с лучиками вокруг, редкими и острыми.

Математик достал из мешка странный прибор и поводил им близ основания кактуса. Смотрителя несколько повело от такого святотатства, но он смолчал.

Вдруг Ночная красавица выпустила какое-то восьмигранное щупальце, и меня обсыпало ванильной пыльцой.

Я вскочил, отряхиваясь.

Смотритель поражённо посмотрел на меня. Но он смотрел на меня не как на безумца, осквернившего храм, а как на избранного. Оказалось, что это великое счастье и метка на всю жизнь. Я только ухмыльнулся.

Математик был чёток и непреклонен — я в который раз подивился его умению вставить свой вопрос, просьбу или требование в нужный момент. И сейчас он придвинулся к смотрителю и вкрадчиво начал:

— Мы ищем женщину по фамилии Сухова. У неё должна быть ещё дочь лет двадцати.

Он сказал это так, что все поняли: таким важным людям, как мы, просто необходимо найти неизвестную женщину.

— Сухова? Сухова у нас точно была, но она умерла лет пять назад.

— А дочь?

— Дочь жила у нас на «Петроградской», да потом её сманили грибники.

— А что за грибники?

— Да наркоманы. Они тоже пытались договориться с Садом, но ничего у них не вышло. Для разговоров с Садом необходимо не просто знать язык, а понимать ритуалы разговора. Но грибники все живут на Дыбенко. В смысле на станции «Улица Дыбенко». Стойте… А вам зачем? С какой целью спрашиваете? Грибами интересуетесь?

— Вы меня удивляете, — жёстко сказал Математик и повторил: — Вы. Меня. Удивляете.

И было понятно, что это не просто «нет», но и «как вы могли подумать?».

— Ну ладно, — сдал назад смотритель.

— Девочка ушла к грибникам, а это значит, что ей осталось жить года два-три. Впрочем, я её с зимы не видел. Может, её уже остановил где-нибудь Кондуктор. — При этих словах смотритель зябко повёл плечами.

«Эк они боятся этого своего Кондуктора», — подумал я.

— А где сейчас эта девочка? — опять очень вежливо, но твёрдо вернулся Математик к теме разговора.

— Есть одно место к югу отсюда, в сторону «Горьковской». Там, около Австрийской площади, они и живут. Вот здесь… — Он ткнул веточкой в карту. — Только там убежища слабенькие, место гниловатое, и вам девушку уже не спасти.

— Спасибо, нам очень важно было услышать ваше мнение, — с некоторым чиновным безразличием подытожил Математик разговор, и не понятно было, к чему относится эта фраза, то ли с иронией к «не спасти», то ли ко всему, что рассказал смотритель «Ботанического сада».

Возвращаться на «Петроградскую» мы не стали. Семецкий сначала думал остаться у дендрофилов, но после недолгих размышлений увязался с нами. Я ещё думал, не предупредить ли его, какой опасности он подвергается со стороны Математика. Уж если мы побаивались, не уберут ли нас в конце пути, если мы увидим что-то лишнее, то уж его, случайного попутчика, точно не пожалеют.

Но Математик отнёсся к Семецкому с одобрением, он явно хотел использовать его как одноразового проводника.

Правда, когда Семецкий решил прочитать ему в качестве подарка свои стихи, посмотрел на него таким взглядом, что поэт стушевался и забормотал что-то обиженно под нос.

Мы стали собираться в путь и прощаться со смотрителем.

— Слушайте, а где вы покойников хороните? — спросил я между делом.

— Что?

— Ну, типа, где у вас кладбище?

— Кладбище? Зачем? Мы их относим в Сад.

И я постарался больше ничего не спрашивать.

О книге Владимира Березина «Путевые знаки»

Александр Смоленский, Эдуард Краснянский. Восстание вассала

По возвращении в Москву Глушко, неожиданно для самого себя, загрустил. Он даже не вышел на следующий день на работу. Видеть никого не хотелось и, уж тем более, заниматься делами. Причин тому было по меньшей мере две. Хотя нет, все же одна.

«Заказ» Дантесова.

Несмотря на его фантастическую финансовую привлекательность даже для видавшего виды Юрия Ниловича, он лег на душу неподъемной ношей. Как ни крути, пойти с открытым забралом на Бессмертнова, остававшегося все еще в реальной силе, было делом весьма и весьма опасным.

Ко всему, надо было мучительно что-то придумывать со сценарием, дабы поначалу лишь создать видимость активных действий. Впрочем, в этом он сам виноват — зачем уговаривал олигарха отодвинуть решение проблемы? Боялся сам или спасал его? Даниста вряд ли что уже спасет. Жизнь и так поломана.

В итоге сам себе только усложнил задачу. Теперь поначалу надо взять потенциальную жертву «на понт». Испугать. Заставить нервничать. Теряться в догадках. За что, мол, ему такие напасти и почему? Было бы куда проще действовать по-простому: взять на мушку — и дело с концом. Так нет! Почему-то сначала надо убедить заказчика одуматься и удовлетвориться легким «покусыванием» клиента, ощутить его испуг, а затем тихонько «отъехать». Тоже мне, воспитатель хренов… Так вообще клиентов не останется…

О чем он думал в этом высохшем от жары Эйлате? Отвести гнев олигарха от Бессмертнова? Или спасти его самого от окончательного падения? Или о своей диссертации? Еще бы! Такой эксперимент плывет в руки. Причем полностью подконтрольный. Словом, точно как в народной мудрости, захотелось и рыбку съесть, и, как говорится, кой куда не сесть. Ура! Пока не съел, пока не сел.

Можно было бы поступить совсем просто. Отказаться, и дело с концом. Но как быть с деньгами, которые вот-вот посыплются на него золотым дождем!? А просьба Папы помочь этому олигарху?! Тут, пожалуй, не увильнешь.

Меряя шаг за шагом периметр своей дачи, он никак не мог совладать с эмоциями, бесполезно пытаясь выбросить их из головы или хотя бы перевести в практическое русло. С одной стороны, отвлечься от самокопаний, а с другой — хоть в общих чертах представить план операции.

Бесполезно. И, что совсем ужасно, даже посоветоваться не с кем. Не говоря уже о том, чтобы поручить служащим покорпеть над «сценарием». Кому он может сказать о заказчике и жертве?! Конечно, никому. Только исполнителю. И то, такого еще найти надо. У него в команде таких «отморозков» просто нет. Точнее, нет таких, кого лично он готов принести в жертву. Да и не все из них еще решатся побороться со спецслужбами.

Вот и чеши репу.

«Ну почему у меня такая паскудная жизнь? — злился на самого себя Глушко. — Все, что поначалу представляется в розовом свете, в итоге через какое-то время превращается в большую груду дерьма. Словно слон ходит рядом и метит территорию».

Казалось бы?! Как он гордился, когда впервые страна послала его исполнять интернациональный долг! А чем кончилось? Купили с потрохами и бросили против мирных жителей. И вдогонку уделали с ног до головы. Или взять историю с агентством. Совсем уж свежий пример. Тоже сначала все было красиво, торжественно, — интервью налево-направо, поздравления, — когда одним из первых в стране он создал собственное охранное агентство. И имя такое придумал: «Ангел». Защитник, спаситель, избавитель…

Куда там. Бывшие «свои» тут же стали напрягать. Мол, надо помочь. У тебя же, Глушко, коммерческая контора, деньги надо зарабатывать. А ты? Охраной офисов и дач много не заработаешь, старик…

И пошло-поехало. Неужели только в нашей стране такой ажиотажный спрос на, мягко говоря, специфические услуги?

Правда, в последние годы Юрий Нилович старался избегать «заказов», связанных с физическим устранением людей, — ведь за ним и так числилось слишком много пролитой крови. Пора было, как говорится, подумать и о душе. Недаром даже такого сильного и бесстрашного диверсанта-ликвидатора, как он, по ночам уже начинали мучить кошмарные видения из прошлого. До такого ужаса, который Юрий Нилович испытал в реальной жизни, никогда не дорастет буйная фантазия отечественных и голливудских создателей патриотических триллеров…

Увлекшись самокопанием, Глушко сразу не понял, что в кармане спортивных штанов вибрирует мобильник. Словно ляжку массажирует. Как раз вовремя — отвлечет хоть от невеселых и, главное, безответных вопросов.

— Кто? — тем не менее раздраженно спросил он в трубку.

— Это я, Андронов, — услышал Глушко. — Вас вчера не было, а мне срочно надо решить один важный вопрос. Дело в том, что я нашел жирного «кота» на охрану его компаний и недвижимости. В Москве и за рубежом.

— Чего? — уже не сдерживаясь, заорал шеф «Ангела». — И с этим ты мне звонишь?! Да у меня этих «котов» в неделю приходит и уходит знаешь сколько?

Глушко так и подмывало послать нового сотрудника куда подальше, но что-то его остановило.

«А что? Это может стать рабочей идеей. Андронов! Бывший оперативник КГБ, работал под прикрытием за границей. Знает языки. Как я о нем забыл?! Ну и что, если когда-то „засыпался“? Тем более, что непонятно, по собственной дури или подставили».

— Завтра. С утра. Приеду и определимся. Сейчас я занят, — отчеканил он в трубку и отключил мобильник.

Надо бы бурьян вдоль забора почистить, а то, как в диком лесу. Юрий Нилович невольно переключился на бытовую тему. Бросить все. Самому рубить бурьян, косить траву, сочинить пару цветочных клумб. Вот это жизнь! Так нет, копошись в дерьме…

О книге Александра Смоленского и Эдуарда Краснянского «Восстание вассала»

Анна Гавальда. Утешительная партия игры в петанк

Он всегда держался в стороне. Где-то там, за оградой школьного двора, подальше от нас. Лихорадочный взгляд и скрещенные на груди руки. Скорее даже сцепленные, судорожно сжатые. Словно ему холодно или у него болит живот. Словно он ухватился за самого себя, чтобы не упасть.

Не обращал на нас никакого внимания, словно вообще не замечал. Высматривал одного единственного мальчика, крепко прижимая к груди бумажный пакетик.

Я прекрасно знал, что в пакетике булочка с шоколадом, и всякий раз думал, не раздавил ли он ее, сжимая…

Да, таким он мне и запомнился: бродяга – бродягой, косые взгляды прохожих, пакетик из булочной, да маленькие жирные пятнышки на лацканах пиджака блестят, словно нечаянные медали.

Не чаянные…

Но… Только вот как я мог об этом в то время знать?

В то время я просто его боялся. У него были слишком остроносые ботинки, слишком длинные ногти, слишком желтый указательный палец. И слишком яркие губы. И слишком узкое и короткое пальто.

И глазницы слишком черные. И голос слишком странный.

Когда он, наконец, нас замечал, то улыбался и раскрывал объятья. Молча склонялся к Алексису, трепал его по волосам, по плечу, по щеке. И пока моя мама решительно тянула меня к себе, я заворожено пересчитывал кольца на руке, касавшейся лица моего приятеля.

По кольцу на каждом пальце. Настоящие кольца, красивые, драгоценные, как у моих бабушек… Именно в этот момент мама в ужасе отворачивалась, а я отпускал ее руку.

Алексис, нет, он не отстранялся. Никогда. Протягивал ему свой ранец и ел припасенную для него булочку, свою булочку, ел на ходу, удаляясь вместе с ним в сторону Рыночной площади.

Алексис со своим инопланетянином на каблуках, балаганным чудищем, шутом гороховым, чувствовал себя в большей безопасности, чем я, и любили его тоже больше.

Так мне казалось.

И все-таки однажды я его спросил:

– А, гм, это… это все же мужчина или женщина?

– Ты о ком?

– Ну о том… или… о той… что забирает тебя из школы.

Он пожал плечами.

Конечно, мужчина. Вот только называл он его своей нянькой.

И, кстати, она, эта его нянька, обещала ему принести золотые кости, и он, так и быть, обменяет мне их на этот мой шарик, если я захочу, или… смотри-ка, что-то нянька сегодня опаздывает… Надеюсь, она не потеряла ключи… Потому что, ты знаешь, она вечно все теряет… Она часто говорит, что однажды забудет свою голову у парикмахера или в примерочной супермаркета, а потом смеется и добавляет, что, к счастью, у нее есть ноги!

Ну конечно, мужчина, разве не видно.

И что за вопрос…

Никак не могу вспомнить его имя. А между тем, это было нечто…

Имя, опереточное, мюзик-холльное, напоминающее потертый бархат и холодный табачный дым. Что-то вроде Жижи

Ламур или Джино Керубини или Рубис Долороза или…

Уже не помню и злюсь, что не помню. Я в самолете и лечу на край света, я должен заснуть, мне нужно хоть немного выспаться. Я принял снотворное. У меня нет выбора: если я не усну, то просто сдохну. Я так давно не смыкал глаз… и я…

Я правда сдохну.

Но ничего не помогает. Ни таблетки, ни грусть, ни бесконечная усталость. Более тридцати тысяч футов над землей, так высоко в пустоте, я все еще, как дурак, ворошу плохо прогоревшие угли, пытаясь оживить почти угасшие воспоминания. И чем сильнее я раздуваю костер, тем сильнее у меня щиплет глаза, и я уже ничего не вижу, и все ниже наклоняюсь, стоя на коленях.

Соседка уже дважды просила меня погасить мою лампочку. Простите, не могу. Это было сорок лет назад, мадам… Сорок лет, понимаете? Мне нужен свет, чтобы вспомнить имя этого старого трансвестита. Это гениальное имя, которое я, естественно, забыл, потому что тоже звал его Нянькой, Нуну (Нуну (Nounou) – няня (франц.).). И тоже обожал. Потому что так уж у них повелось: там обожали.

Нуну, появившийся в их нескладной жизни однажды вечером после дежурства.

Нуну, который баловал нас, портил, кормил, хвалил, утешал, искал у нас вшей, проводил сеансы гипноза, заколдовывал и расколдовывал тысячу раз. Гадал нам по рукам, на кар тах, обещал, что мы будем жить, как султаны, короли, богачи, сулил нам жизни в бархате и шелках, в сапфировом блеске и ароматах амбры, в истоме и изысканной любви, и Нуну, однажды утром из их жизни ушедший.

Трагически. Как положено. Как ему полагалось. У них все так воспринималось – как должное.

Но я… нет, потом. Я расскажу об этом позднее. Сейчас у меня нет сил. И нет желания. Я не хочу сейчас снова их потерять. Мне хочется посидеть еще немного на спине моего пластмассового слоника, заткнув кухонный нож за набедренную повязку, и чтобы Нуну звенел своими цепочками, накрашенный и нарядный, как из кабаре «Альгамбра».

Мне нужно поспать, и мне нужна моя лампочка. Мне нужно все, что я растерял по дороге. Все, что они дали мне и забрали обратно.

Да еще испортили…

Потому что именно так у них, безбожников, было заведено. Такое кредо, такой закон. Там обожали, ссорились, плакали, танцевали всю ночь, зажигая все вокруг.

Все.

Ничего не должно оставаться. Совсем ничего. Никогда. Горечь во рту, нахмуренные, надломленные, перекошенные лица, кровати, пепел, осунувшиеся люди, долгие слезы и бесконечные годы одиночества, но никаких воспоминаний. Никаких. Воспоминания – они для других.

Для слабаков. И бухгалтеров.

«Лучшие праздники, поверьте мне, зайчики мои, наутро забываются, – говорил он. – Лучшие праздники, они здесь и сейчас. А утром от них не остается и следа. Утро наступает, когда ты снова входишь в метро и получаешь по полной программе».

И она. Она. Она все время говорила о смерти. Все время… Чтобы победить свой страх, чтобы уничтожить ее, эту мерзавку. Она-то как никто знала, что ждет нас всех, она не могла этого не знать, она этим жила, и потому надо было теребить друг друга, любить, пить, кусать, наслаждаться и все забывать.

«Жгите, мальчишки. Жгите все подряд»

Это ее голос и я… все еще его слышу.

Вот дикари.

***

Он не может погасить лампочку. Не может закрыть глаза.

Он рехнется, нет, он уже рехнулся. Он знает это. Неожиданно видит свое отражение в темном иллюминаторе и…

– Мсье… С вами все в порядке?

Стюардесса трогает его за плечо.

Почему вы меня бросили?

– Вам плохо?

Ему хочется сказать ей, что нет, он в порядке, не стоит, спасибо, все с ним хорошо, но он не может: он плачет.

Наконец-то.

О книге «Утешительная партия игры в петанк»

Бернар Вербер. Новая энциклопедия относительного и абсолютного знания

58. ПОЛУЧАТЬ

Философ Эммануэль Левинас считал, что работа художника-творца состоит их трех этапов:

Принять,

Оценить,

Передать.

66. ШУМЕР И ОДИННАДЦАТАЯ ПЛАНЕТА

На шумерских табличках встречается упоминание об одиннадцатой планете Солнечной системы. По мнению исследователей Ноа Крамера, Джорджа Смита (Британский музей), а позднее и русского археолога Захарии Ситчина, шумеры называли ее Нибиру. Период ее обращения по очень широкой эллиптической орбите составлял 3600 лет. Планета, расположенная на наклонной оси, двигалась по своей орбите в сторону, противоположную движению других планет. Нибиру пересекла всю Солнечную систему и некогда вплотную приблизилась к Земле. Шумеры считали, что на Нибиру существует внеземная цивилизация, там живут ануннаки, что в переводе с шумерского означает «сошедшие с небес». На табличках есть записи о том, что они очень высокого роста, от трех до четырех метров, и продолжительность их жизни составляет несколько столетий.

400 тысяч лет назад ануннаки почувствовали приближение климатического катаклизма, грозящего страшным похолоданием. Ученые предложили распылить золотую пыль в верхних слоях атмосферы, окружающей планету, чтобы создать защитное облако. Когда Нибиру достаточно приблизилась к Земле, ануннаки сели в свои космические корабли, выглядевшие как длинные сужавшиеся впереди капсулы, извергавшие пламя из задней части, и под командованием капитана Энки приземлились в районе Шумера. Там они построили астропорт, названный Эриду. Не найдя там золота, они начали искать его по всей планете и наконец нашли в долине на юго-востоке Африки, в центре области, расположенной напротив острова Мадагаскар. Сначала рабочие-ануннаки под руководством Энлиля, младшего брата Энки, строили и разрабатывали рудники. Но вскоре они взбунтовались, и ученые-инопланетяне во главе с Энки решили при помощи генной инженерии создать слуг, выводя гибриды на основе приматов Земли. Так 300 тысяч лет назад появился человек, единственным предназначением которого было служить инопланетянам. В шумерских текстах говорится, что ануннаки быстро заставили людей уважать себя, ибо у них был «глаз, расположенный очень высоко, который видит все, что творится на Земле», и «огненный луч, пробивающий любую материю». Добыв золото и закончив работу, Энлиль получил приказ уничтожить человеческий род, чтобы генетический эксперимент не нарушил естественного развития планеты. Но Энки спас нескольких человек (Ноев ковчег?) и сказал, что человек заслужил право жить дальше. Энлиль рассердился на брата (возможно, эта история пересказана в египетском мифе — роль Энки досталась Осирису, а Энлиль стал Сетом) и потребовал созвать совет мудрейших, который позволил людям жить на Земле.

100 тысяч лет назад ануннаки впервые стали брать в жены человеческих дочерей. Они начали по капле передавать людям свои знания. Чтобы поддерживать связь между двумя мирами, они создали на Земле царство, правитель которого был посланником с Нибиру. В его обязанности входило передавать людям сообщения, полученные от ануннаков. Чтобы пробудить в себе внеземную составляющую, цари должны были употреблять волшебное вещество, которое, кажется, представляло собой менструальные выделения цариц ануннаков, содержавшие инопланетные гормоны.

Во многих ритуалах других религий встречается символика этого странного обряда.

77. МЕДУЗА

Медуза была девушкой необыкновенной красоты. О ее великолепных волосах слагались легенды, и однажды Посейдон пожелал ее. Он превратился в птицу, прилетел к Медузе и силой овладел ею в храме Афины. Возмущенная тем, что ее храм осквернен, Афина обрушила свой гнев не на могущественного бога, а на соперницу и превратила ее в горгону. Роскошные волосы Медузы обратились в змей. Во рту выросли кабаньи клыки, а на руках — бронзовые когти. Афина наложила на Медузу еще одно проклятие — любой, кто посмотрит на нее, превратится в камень. Из трех горгон только Медуза была смертной. И однажды Афина послала к ней героя, чтобы он убил ее. Это был Персей. Предупрежденный о том, что смотреть на Медузу опасно, Персей сражался с ней, глядя на ее отражение в отполированном щите. Таким образом, он мог не смотреть на саму Медузу. Персею удалось отрубить ей голову. Из обезглавленного тела Медузы вылетели Хризаор, также именуемый «огненный меч», и крылатый конь Пегас, который мог вызвать дождь одним ударом копыта о небесный свод. Оба этих волшебных животных родились от Посейдона. Персей подарил голову Медузы Афине, которая украсила ею свой щит.

Афина собрала кровь Медузы и подарила ее целителю Асклепию. Кровь из правой вены горгоны возвращала жизнь, кровь из левой вены была страшным ядом.

Как утверждает историк Павсаний, Медуза была царицей и на самом деле жила близ Тритонидского озера. В наши дни это озеро находится на территории Ливии. Она препятствовала распространению греческого владычества на море и была убита молодым пелопоннесским царевичем

288. БЕГ НА ДЛИННЫЕ ДИСТАНЦИИ

Когда человек и борзая бегут наперегонки, побеждает собака. У борзой то же соотношение мышечной массы и веса, что и у человека. Следовательно, оба они должны бежать с одной скоростью. Но борзая всегда приходит первой. Дело в том, что, когда человек бежит, он всегда видит финишную черту. Всегда представляет себе конкретную цель, которой нужно достичь. Ставя себе цели, считая, что все зависит от того, насколько правильно сформулирована задача, мы теряем уйму энергии. Не нужно думать о цели. Думать нужно только о движении вперед. Двигаться вперед и корректировать маршрут в зависимости от новых обстоятельств. Именно так, думая только о самом движении вперед, мы достигаем цели или даже оставляем ее далеко позади.

О книге Бернара Вербера «Новая энциклопедия относительного и абсолютного знания»

Индивид Средневековья и современный историк

Проблема индивида — животрепещущая проблема современного исторического знания, ориентированного антропологически, т. е. на человека во всех его проявлениях, как исторически конкретное и меняющееся в ходе истории общественное существо. Историки много и плодотворно изучали общество в экономическом, социальном и политическом планах. Но человек, «атом» общественного целого, все еще остается малоизвестным, он как бы поглощен структурами. Накоплен обширный материал относительно отдельных обнаружений человека в его поступках, бытовом поведении, мы знаем высказывания и идеи многих людей прошлого. Историки ментальностей вскрывают самые разные аспекты образа мира, которым руководствовались люди в том или ином обществе, и тем самым гипотетически реконструируют то поле значений, в котором могла двигаться их мысль. Но ментальность выражает преимущественно коллективную психологию, внеличную сторону индивидуального сознания, то общее, что разделяется членами больших и малых социальных групп, между тем как неповторимая констелляция, в какую складываются элементы картины мира в сознании данного, конкретного индивида, от нашего взора, как правило, ускользает.

«Отловить» индивида в прошлом оказывается в высшей степени трудной задачей. Даже в тех случаях, когда перед нами выдающаяся личность — монарх, законодатель, мыслитель, поэт или писатель, видный служитель церкви, — в текстах, исследуемых медиевистом, характеристика этого лица облечена обычно в риторические формулы и клише, подчас без особых изменений переходящие из одного текста в другой. Эта приверженность стереотипу препятствует выявлению индивидуальности. Дело в том, что средневековые авторы стремились не столько к воссозданию неповторимого облика своего героя, сколько к тому, чтобы подвести его под некий тип, канон; индивидуальное, частное отступает перед обобщенным и традиционно принятым. Основной массив средневековых текстов написан на латыни, и авторы интересующей нас эпохи широко черпали фразеологические обороты и устоявшиеся словесные формулы из памятников классической древности, Библии, патристики1 и агиографии2, без колебаний применяя привычные риторические фигуры для описания своих современников. Поэтому прорваться сквозь унаследованные от прошлого «общие места», топосы к индивидуальному и оригинальному в изображении личности чрезвычайно затруднительно, если вообще возможно. Исторический источник сплошь и рядом оказывается непроницаемым.

Это не означает, что индивидуальность в ту эпоху отсутствовала, — она не привлекала к себе пристального внимания и не находила адекватного выражения в текстах, которыми располагают историки. Более того, в Средние века она нередко внушала подозрения.

Однако путь к средневековому индивиду загроможден и другого рода препятствиями. Эти последние порождены уже не риторикой, столь характерной для средневековой словесности, но определенными установками современных историков.

Одна из презумпций, которыми явно или неявно руководствуются исследователи, состоит в том, что человеческая индивидуальность представляет собой итог длительного развития, собственно, его венец. Пишут о «рождении индивида», об его «открытии» или становлении в сравнительно недавний период европейской истории. Предполагается, следовательно, что до XVI, XIV или, в лучшем случае, до XII столетия (в зависимости от принятой тем или иным историком концепции) неправомерно говорить о личности и тем более об индивидуальности. Приводят ставшую крылатой формулу Жюля Мишле, повторенную Якобом Буркхардтом, об «открытии мира и человека» в эпоху Ренессанса в Италии. Что касается предшествовавшего времени, то, согласно этой точке зрения, можно говорить лишь об определенных социально-психологических типах, таких, как монах, священник, рыцарь, горожанин или крестьянин: сословная, профессиональная группа якобы поглощала индивида. Человека далеких от нас эпох изображают в качестве родового или группового существа, которое способно идентифицировать себя только в недрах коллектива. Если в эти удаленные эпохи и могли появиться отдельные индивидуальности, то историки склонны расценивать их исключительно как провозвестников грядущего процесса индивидуализации.

Нетрудно видеть, что в основе подобных рассуждений лежит идея эволюционного прогресса, неуклонного восхождения человека от более простых, чтобы не сказать примитивных, форм к индивидуалисту Нового времени. История трактуется телеологически, она ориентирована на современное состояние общества и интерпретируется как его постепенная подготовка. Но если подобная методология могла найти свое оправдание в XVIII и отчасти в XIX веке, то ныне идея поступательного прогресса едва ли приемлема. После двух разрушительных мировых войн, после ГУЛАГа, Освенцима и Хиросимы, после возникновения тоталитарных режимов на Востоке и Западе наш взгляд на ход истории не мог не измениться самым радикальным образом. Разве история не преподала нам уроки смирения? Идея эволюционного прогресса, сохраняя свою истинность применительно к отдельным и специфическим формам деятельности, таким, например, как наука и техника, не внушает более доверия, когда ее по-прежнему пытаются применить к истории в целом.

Опыт XX века подводит нас к иной концепции истории. Культуры и цивилизации не выстроены во времени по единому ранжиру, ибо каждая из них самоценна и являет исторически конкретное состояние индивида и общества. О каждой культуре надлежит судить, исходя из внутренне свойственных ей условий и «параметров».

По моему убеждению, идея постепенного формирования автономной личности в период Новой истории в качестве уникального и беспрецедентного процесса, с которым впервые столкнулось человечество, есть не что иное, как порождение гиперболизированного самосознания интеллектуалов, свысока взирающих на своих отдаленных предшественников. Это своего рода снобизм, облаченный в исторические одеяния. Историки или философы, придерживающиеся подобной концепции, проецируют в прошлое свое собственное Я и превращают историю в зеркало, которое отражает их собственные черты. Человеческой личности с иной структурой они не знают и не признают.

Несомненно, существуют веские основания для локализации современного индивидуализма в истории последних столетий. Но нет никаких оправданий для того, чтобы видеть в новоевропейской личности единственно возможную ипостась человеческой индивидуальности и полагать, будто в предшествовавшие эпохи и в других культурных формациях индивид представлял собой не более чем стадное существо, без остатка растворенное в группе или сословии. Приверженцы теории о рождении личности в период Ренессанса допускают, казалось бы, незначительную неточность: они забывают подчеркнуть, что речь идет не о личности вообще, но о новоевропейской личности. Но если поставить проблему иначе и допустить, что в другие периоды истории личность характеризовалась иными признаками, то речь будет идти не о том, существовала ли она вообще, а об ее историческом своеобразии, обусловленном культурой и структурой общества.

Когда говорят, например, о первобытном человеке как о «родовом существе», всецело поглощенном племенем, родом или кланом, то исходят из допущения, что он начисто лишен индивидуальности. На самом же деле индивид вряд ли остается особью в обезличенном стаде. Этнологами давно выдвинута мысль о том, что в то время как одни соплеменники ограничиваются усилиями выжить, добывая пищу и строя жилища, другие дают волю своей фантазии, сочиняя или воспроизводя песни, легенды, генеалогии, силясь объяснить себе и окружающим происхождение и прошлое человека и социума. Разумеется, мифы и фольклор суть плоды коллективного творчества, но прежде чем стать общим достоянием, эти продукты человеческой фантазии и пристальных наблюдений были внедрены в общественное сознание теми или иными индивидами, анонимность которых ни в коей мере не исключает факта их реального существования и творческой активности. В самом примитивном обществе всегда налицо вожаки и шаманы, фантазеры и практики, лица, которых воображение коллектива (равно как и их собственное воображение) наделяет сверхъестественными, магическими способностями, люди, отличающиеся инициативой либо лишенные ее, лица, склонные к нарушению нормы, равно как и те, кто покорно следует жизненной рутине.

Один из центральных персонажей древних мифологий — «культурный герой», который передает коллективу знания и навыки, жизненно важные для существования общества. Иными словами, миф вырабатывает образ индивида, который в наивысшей степени воплощает опыт и ценности общества. И точно так же воспеваемые древним эпосом герои суть индивиды, в одиночку свершающие великие подвиги. Как видим, фантазия архаического общества не только не отрицает роли личного деяния, но, напротив, всячески его превозносит.

Но оставим в стороне столь далекие эпохи первобытной истории. Можно предполагать, что более благоприятные условия для конституирования личности сложились на стадии «осевого времени», когда возникали новые формы религиозного миросозерцания — религии, обожествлявшие индивидуальное человеческое существо. То был, несомненно, мощный прорыв к личности, к пониманию ее значимости в структуре мироздания.

В дальнейшей истории рода человеческого обнаруживаются противоположные тенденции в подходе к личности: согласно одной, инициатива и индивидуальность совместимы с жизненными нормами, не встречают противодействия и пользуются одобрением, тогда как другая установка не поощряет индивидуальных проявлений. Вновь подчеркну: у историков нет оснований выстраивать непрерывный эволюционный ряд — картину поступательного развития личности. Задача несравнимо более сложна, она заключается в том, чтобы вскрыть условия и возможности для формирования и обнаружения личности, какие существуют в той или иной социальной и культурной общности.

Человек всегда и неизменно — общественное существо, и принадлежность его к социуму означает его погруженность в присущую этому социуму культуру. Историческая антропология, предполагающая рассмотрение общества сквозь призму культуры, снимает привычную для историографии метафизическую противоположность культурного и социального. Человеческий индивид, неизбежно включаясь в общество, тем самым приобщается к культуре, пронизывающей всю толщу социальных отношений. Этот процесс социализации, освоения индивидом языка и общественных ценностей, верований и способов поведения есть вместе с тем и процесс становления личности.

Существуют своеобразные социально-психологические и культурные механизмы, цель которых состоит в том, чтобы направить формирование личности в определенное русло, отвечающее потребностям данного общества и группы. Среди них — наделение именем, серия ритуалов, при посредстве которых индивид включается в коллектив, таких, например, как инициации, — процедур, предназначенных для усвоения им навыков и взглядов, присущих его половозрастному классу.

В средневековом обществе своеобразной разновидностью такого рода ритуалов были обряды посвящения в рыцари, испытания ремесленных подмастерьев, которые служили условием их вступления в цех в качестве полноправных мастеров, или рукоположения в духовный сан. Но помимо и сверх такого рода действий, имевших силу для определенных разрядов общества, существовали ритуалы трансформации индивида в личность, обязательные для всех христиан. Таково крещение, которое превращало homo naturalis в homo christianus.

В результате крещения и с помощью других таинств индивид входит в лоно церкви, но отнюдь не растворяется в пастве, ибо его общение с Христом имеет сугубо личный характер; каждый верующий, выполняя Божьи заповеди, свободен в выборе собственного пути, ведущего к истине, т. е. к Богу. Как мы увидим далее, те средневековые авторы, которые оставили свои исповеди и «автобиографии», переживали этот путь к Богу сугубо индивидуально, в одних случаях мистически, в других — несравненно более рационально и даже отвлеченно.

Признаюсь, я не очень озабочен тем, чтобы четко и непротиворечиво обособить понятия «личность» и «индивидуальность». Индивидуация есть неотъемлемая сторона социализации индивида. Человек способен обособиться только в недрах социума. Вопреки довольно распространенному суждению, он никогда не остается наедине с собой, и строящиеся вокруг этого «единственного» робинзонады исторически недоказуемы. Человеческое Я представляет собою личность и обретает индивидуальность лишь постольку, поскольку существуют другие Я, с которыми индивид находится в постоянном и многостороннем общении. Культура, в антропологическом ее понимании, никогда не является только уникальным достоянием отдельного изолированного индивида, это язык интенсивного и непрекращающегося общения членов социума. Языки культурного общения многоразличны и изменчивы. И лишь при посредстве их анализа историк может приблизиться к пониманию структуры того типа личности, который доминирует (или кажется доминирующим) в данном общественном универсуме.

Видимо, можно сказать, что проблема индивида в истории двояка. С одной стороны, она заключается в исследовании вопроса о становлении человеческого Я, личности, которая формируется в недрах коллектива, но вместе с тем осознает свою обособленность и суверенность по отношению к нему и углубляется в самое себя. С другой стороны, попытки историков исследовать пути самоопределения личности и присущего ей типа самосознания, характерного для данного общества, представляют собой, по сути дела, поиск истоков неповторимости самой культуры, ее исторической индивидуальности, ибо структура личности теснейшим образом соотнесена со всеми сторонами культуры той социальной общности, к которой принадлежит эта личность.

Итак, вопрос о человеческой личности и индивидуальности на определенном этапе исторического процесса — это не вопрос о том, существовала ли она или нет. Вопрос заключается в другом: какие стороны человеческого Я приобретали в том или другом социально-культурном контексте особое значение.

Однако при этом мне кажется не лишним предостеречь против однотонной стилизации. Разумеется, удобнее и проще воображать, что в данном обществе и в данную эпоху налицо один, преобладающий, «базисный» тип личности. И хотя вовсе отрицать его наличие было бы опрометчиво, существенно выявить многообразие индивидуальностей, образующих социальное целое. Этот «разброс» обусловлен как социальной структурой и глубиной усвоения культурных ценностей, так и врожденными особенностями отдельных индивидов.

* * *

Утверждения и построения историка всегда по необходимости гипотетичны. В противоположность наукам о природе, опирающимся на эксперимент и вырабатывающим более или менее непротиворечивые понятия и обобщения, науки о человеке оперируют куда более неопределенными и нечетко очерченными понятиями. В разных контекстах им придаются неодинаковые смысл и значение. Они отягощены общими представлениями применяющих их историков и едва ли могут быть отделены от философских и иных оценочных суждений. Поэтому всегда налицо опасность того, что одно и то же понятие разными исследователями насыщается неодинаковым содержанием, и спор о существе дела подменяется спором о словах.

И как раз этой опасности, кажется, не вполне удается избежать при обсуждении вопроса об истории человеческой личности. Последняя возникает лишь в эпоху Возрождения, утверждают одни ученые. Она появляется несколькими веками ранее, в обстановке Ренессанса XII века, — возражают другие. Но едва ли правомерно рассуждать о человеке на любой стадии его истории, если не предполагать существования той или иной личностной структуры, — такова точка зрения, которая начинает утверждаться в цехе гуманитариев в настоящее время. Ее преимущество, на мой взгляд, состоит в том, что она побуждает историков активно изучать формы сознания и поведения людей в разные эпохи. Позиция ученых, которые продолжают настаивать на том, что до XV, XVI или даже XVII столетия о человеческой личности говорить преждевременно, неплодотворна. Ибо, отрицая возможность искать личность в более ранние периоды, они тем самым закрывают проблему, которую, собственно, еще только предстоит исследовать.

Научная дисциплина история — это спор без конца, это непрекращающееся выдвижение новых точек зрения и гипотез. Разделяемая мною гипотеза, согласно которой сущность человека предполагает существование личностного начала, ядра, вокруг которого формируется все его виденье мира, представляется мне достаточно «безумной», чтобы подвергнуться исследовательской проверке. О мере убедительности рассматриваемого в книге под этим углом зрения конкретного материала пусть судит читатель.


1 Учения отцов церкви. (Здесь и далее примечания редактора).

2 Жизнеописания святых.

О книге Арона Гуревича «Индивид и социум на средневековом Западе»

Гарт Стайн. Гонки на мокром асфальте

Ответы лежали у меня перед глазами, я просто не мог их правильно прочитать. В течение зимы все свободное время Дэнни проводил у компьютера, за видеоиграми — симуляторами автогонок, что для него было странно. Раньше он никогда не играл в них. Однако в ту зиму он начинал играть в них сразу же, как только Ева укладывалась спать, в основном в «Американские круги». Санкт-Петербург и Лагуна Сека, Атланта и Огайо… мне следовало узнать их с первого взгляда, ведь к тому времени эти круги я уже не раз видел. Только позже я догадался — Дэнни не играет, он изучает трассы: высчитывает, где можно разогнаться, а где следует притормозить. Тогда же он частенько говорил о точности воспроизведения в играх гоночных трасс, о водителях, которые, готовясь к гонкам на незнакомых трассах, извлекали из игр много полезного для себя. Вот уж о чем я никогда не думал…

Дэнни начал соблюдать диету, перестал есть сахар и жареную пищу. Он приступил к тренировкам: делал пробежки, плавал в бассейне, поднимал штангу и тягал гири в гараже у одного здоровенного парня, жившего неподалеку от нас, который пристрастился к бодибилдингу, когда сидел в тюрьме.

Дэнни тренировался серьезно. Он похудел, окреп и чувствовал себя готовым к жестким гонкам. Я все эти признаки пропустил. Дэнни одного меня только одурачил, потому что, когда мы мартовским днем спустились вниз с сумкой с надписью «HANS», куда он засунул свой гоночный костюм, а к ручке пристегнул шлем, и с чемоданом на колесиках, Ева с Зоей, как мне показалось, знали о его отъезде. Им он о предстоящих гонках рассказал, а мне — нет.

Расставание вышло странным. Зоя радовалась и волновалась, Ева же выглядела мрачной, я был сконфужен.

«Куда же он отправляется?» — Я навострил уши и поднял вверх голову; чтобы добыть нужную информацию, мне ничего не оставалось, кроме как вовсю использовать единственный имеющийся в наличии ресурс — мимику.

— В Себринг, — обернулся ко мне Дэнни, мысленно уловив мой вопрос. Он умеет это делать и иногда пользуется своей способностью. — Я же говорил тебе, что получил место в туринг-каре.

В туринг-каре? Он же обещал отказаться от него. Мы ведь договаривались, что он не поедет на эти гонки!

Я чувствовал радость и пустотуодновременно. До гонок оставалось еще как минимум три ночи, а с ними так и все четыре. Состоятся они на противоположном побережье, кроме того, в течение восьми месяцев их проведут больше одиннадцати. Основную часть этого времени Дэнни будет отсутствовать! Меня очень волновало эмоциональное состояние всех нас, остающихся здесь.

Однако в душе я гонщик, а гонщик никогда не дает волю чувствам, не позволяет случившемуся влиять на происходящее. Новость о том, что Дэнни получил место в туринг-каре и улетает в Себринг на гонки, организованные спортивно-развлекательным каналом «ESPN-2», меня сильно обрадовала. Наконец-то он реализует свою мечту. Он живет в ожидании гонок, кроме них никто и ничего его не заботит. Гонщик должен быть эгоистичным. Такова голая правда — семья у гонщика стоит на втором месте.

Я восторженно завилял хвостом, а он посмотрел на меня блестящими от радости глазами. Дэнни знал — все, что он говорит, я понимаю.

— Будь умницей, — велел он мне шутливо. — Присматривай за девушками.

Он обнял маленькую Зою, мягко поцеловал Еву и хотел было уже повернуться, но она вдруг прижалась к его груди. Крепко обхватив его, едва сдерживая слезы, она уткнулась покрасневшим лицом в его плечо.

— Пожалуйста, возвращайся, — произнесла она еле слышно.

— Конечно, я вернусь.

— Возвращайся, пожалуйста, — повторила она.

Он начал гладить ее.

— Обещаю вернуться целым и невредимым.

Не отрываясь от него, она замотала головой.

— Мне не важно каким, — произнесла она. — Просто обещай вернуться.

Он кинул на меня быстрый взгляд, словно я мог объяснить, о чем в действительности просит Ева. Имела ли она в виду его возвращение живым и здоровым? Или хотела, чтобы он вернулся и не уходил от нее. Дэнни не понимал смысла ее просьбы.

Я же, напротив, точно знал его. Ева волновалась не о его возвращении, а за свое состояние — чувствовала, что серьезно больна, хотя ни причин болезни, ни названия не знала. Она опасалась возвращения приступов, куда более сильных, чем прежде, в момент отсутствия Дэнни.

Я тоже беспокоился за нее. Воспоминания о зебре еще не выветрились из моей головы. Поэтому в его отсутствие я решил проявлять твердость, решительность и преданность.

— Обещаю, — с надеждой ответил он.

Когда Дэнни уехал, Ева закрыла глаза и глубоко вздохнула, а когда снова открыла их, то посмотрела на меня, и я увидел, что она справилась с собой и выглядит молодцом.

— Я сама настояла на его участии в гонках, — сообщила она мне. — Думала, так будет лучше для меня, считала, что его отсутствие сделает меня сильнее.

Гонки, первые в длинной серии, обернулись для Дэнни неудачей. А мне, Еве и Зое они показались отличными — мы их смотрели по телевизору, ведь в квалификационном заезде Дэнни финишировал третьим. Правда, потом, уже во время основных гонок, у него лопнула шина и ему пришлось заехать в бокс. Команда попалась нерасторопная, колесо меняли слишком медленно, и когда он вернулся на трассу, то оказалось, что он сильно отстает.

Наверстать упущенное время ему не удалось, Дэнни финишировал двадцать четвертым.

Следующие гонки состоялись всего через несколько недель после первых. Мы с Зоей и Евой неплохо управились одни, но для Дэнни они закончились почти так же неудачно: он разлил на трассе горючее, его оштрафовали остановкой, и он потерял целый круг. Тридцатое место.

О книге Гарта Стайн «Гонки на мокром асфальте»