Владимир Березин. Путь и шествие

Отрывок из романа

Франсуа Рабле родился не то в 1493-м, не то в 1494 году, а с 1532-го по 1564 годы были изданы пять книг его романа «Гаргантюа и Пантагрюэль», из которых пятая, по слухам, принадлежит не ему.

Его современниками были Леонардо да Винчи, Эразм Роттердамский, Альбрехт Дюрер, Томас Мор, Мигель Сервет и Микеланджело Буонарроти, точные даты рождения и смерти которых всякий любопытствующий может посмотреть в энциклопедии, а на худой конец просто спросить у кого-нибудь.

Умер Рабле в 1553 году. Немного погодя, в 1844-м, родился Жак Анатоль Тибо, более известный как писатель Анатоль Франс. В 1909 году он посетил Буэнос-Айрес и прочитал там несколько лекций о Рабле. Франс читал лекции в католической стране, и оттого — не вполне успешно. Потом он умер, в 1924-м.

Однако в это время уже жил Михаил Михайлович Бахтин, родившийся в 1895 году. Михаил Михайлович был человеком нелегкой судьбы, в 1940-м написал книгу о Рабле и раннем Возрождении, которая была издана в 1965-м. Умер Михаил Михайлович в 1975 году, когда уже никто и не верил, что он ещё жив. Писатель Тынянов умер много раньше, в 1943 году, «своей смертью» — если смерть бывает чьей-то собственностью. Он умер от тяжелой и продолжительной болезни, успев, правда, написать много хороших книг и взяв эпиграфом к своему роману «Смерть Вазир-Мухтара» строку из арабского поэта иль-Мутанаббия (915–965) — «Шаруль бело из кана ла садык», что в переводе означает: «Великое несчастье, когда нет истинного друга». Впрочем, эту фразу задолго до Тынянова повторил Грибоедов в частном письме к Катенину — и фраза эта не точна1, хотя это к делу не относится.


1 Дело в том, что большинство читателей знают эту цитату не по письму Грибоедова, а по эпиграфу к первой главе романа Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара». Там она заявлена цитатой из письма не к Катенину, а к Булгарину. (Об этом см.: Долинина А.А. Вокруг одной арабской цитаты у Г. // Россия и арабский мир. СПб., 1994. С. 78–85.) При этом Крачковский писал, что у Грибоедова это «механическое сцепление слов, совершенно невозможное для арабского языка», а также, что русская транскрипция «нетвердо передает приведенный им самим оригинал». Точным переводом считается: «Худшая из стран, где нет друга» — да только кому это важно.

Я родился… Но, впрочем, не важно, когда я родился. Для меня важен лишь другой случившийся факт.

Итак, после них всех родился я. Рабле всегда присутствовал во Франции вполне живой литературой, несмотря на многочисленные адаптации для школьников. На площадь Рабле выходит небольшая глухая стенка, которая осталась от его дома. Ну а церковь, где он был в молодости кюре (и заодно местным врачом), слегка переделана снаружи в XVII веке, а внутри выглядит по-прежнему. Он не растаскан на цитаты, и в этом смысле популярность Швейка (кстати, скорее в России, чем в иных странах) гораздо больше.

Рабле на портрете неизвестного гравёра выглядывает из сортирного сиденья, поставленного вертикально и увенчанного, правда, лавровым бантиком. На голове великого гуманиста бесформенная нахлобучка, а более бросается в глаза уставной церковный подворотничок. Общий же вид ученого и писателя совершенно невзрачен — это медонский священник с наморщенным лбом, а не пантагрюэлист. В Большой советской энциклопедии он погружён между Рабоче-крестьянской инспекцией (рабкрин) и Карлом Раблем, австрийским эмбриологом. Про то, что он основал великое учение пантагрюэлизма, там ничего не написано.

А это и есть самое главное.

В ту пору нашей необразованности мы понимали под пантагрюэлизмом странствие-карнавал (слово «карнавальность» билось в уши — Бахтина никто не читал, но «карнавальность» часто вставляли в речь вместе с причудливой «полифонией достоевского»). В общем, мы понимали под этой карнавальностью путешествие куда-нибудь в пьяном виде. То есть так-то мы приличные люди, а сейчас вот напьёмся, сядем в поезд, и отпустим этого лысого с карнавала.

Мы шли с Ваней Синдерюшкиным по мартовской улице, когда снег, чёрен и твёрд, спасается от дворников на газонах и у мусорных контейнеров. Товарищ мой человек примечательный, не сказать что толст, да и вовсе не тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так чтобы слишком молод. Вообще, внешностью и манерами Ваня мне постоянно напоминал, что оба мы — в меру упитанные мужчины в полном расцвете жизненных сил, но он-то как-то будет поумнее и поначитанее. Напоминал он мне постоянно и о том, что видали мы разные виды и пожили вдосталь при прошлой власти.

Хоть мы были одноклассниками, а сейчас стали напарниками в сложном деле починки лесоуничтожительного оборудования, он был как-то повыше меня. Хотя именно я — главный, а точнее сказать — старший лесопильщик. Это я при той самой прежней власти работал на Севере, в краю, населённом комарами и осyжденными гражданами. Там я познал звук честного распила, а вовсе не тот звук, что слышал в новостях и рассказах очевидцев ныне. Но время наше давно остановилось, и теперь мы говорили о дауншифтерах.

— По сути, — сказал Иван, — Пантагрюэль настоящий дауншифтер: бросил всё и свалил на Гоа, к оракулу Божественной Бутылки.

— Гоа — какое-то удивительно гадкое название. Русскому человеку тяжело без гадливости произнести. Впрочем, слово «дауншифтер» — тоже гадкое. Всё, что начинается на «даун», внушает подозрение.

— Тебе всё не нравится. Слово неважнец, но хуже другое — в нём множество значений, как в слове «гей» из анекдота про встречу одноклассников.

Мы пересекли Каретный и стали спускаться к Цветному бульвару по кривоватой улице, мимо замершей из-за безденежья стройки.

Синдерюшкин продолжил:

— Дауншифтером называет себя и всякий человек, которого вычистили со службы. Живёт он себе в коробке от холодильника…

— Это на Гоа можно жить в коробке, а у нас зимой недолго проживёшь. У нас на улице такой холодильник, что только держись. Да и дауншифтер — это совсем не уволенный неудачник, а…

— Ты знаешь, вот один знаменитый балетный человек сейчас залез в телевизор и говорит: «Мне вот не страшен никакой кризис. Я вот иду себе по улице за пивом и вижу, что везде объявления: там грузчик нужен, а вот уборщик требуется». Ну, ему телевизионная женщина и говорит: «Но такой знаменитый человек, как вы, хрен пойдёт работать грузчиком». Тот аж взвился: «Ну и дурак, значит. Если кушать хочется, то не выбирают» — ну и всё такое.

— Ты знаешь, я в балете ничего не понимаю, но, по-моему, он совершенно неправ. Причём неправ ровно в той степени, что и советский Госкомтруд, когда думал, что работники взаимозаменяемы. Оно, конечно, балетный танцор может уйти на работу грузчика, но через год он перестанет на этой работе быть балетным танцором. И не факт, что станет хорошим грузчиком. А пианист, если будет вентили крутить, пальцы сорвёт и в профессию не вернётся. Юрист дисквалифицируется очень быстро, а не порешай уравнения года три — чёрт его знает, вернёшься ли в свою математику переднего края науки. Пример даже есть: в девяносто первом советская наука ушла грузить и после уже не оправилась.

Я, как нормальный русский лесопильщик без особых перспектив, почти писатель — потому что живу под забором и питаюсь в обнимку с крысой. Тут вот в чём дело — твой балетный человек сказал благоглупость. Есть такой жанр — благоглупости, он довольно распространённый, например, его полно в дневниках интеллигентов и в шестнадцатом году, и в тридцать шестом: «А жизнь-то налаживается. Подписался на военный заём» или «Пайку прибавили», «Пузо лопнет — наплевать, под рубахой не видать». При этом благоглупость никакого отношения к реальности не имеет: если тебя вышибли с работы в пятьдесят пять, то в грузчики можно и не попасть. Но дело ещё и в том, что это сбрасывание именно не отрастающего обратно балласта — как я тебе сказал, из грузчиков обратно дороги нет. Из тех инженеров и учёных, что получили кайло в руки, никто обратно не вернулся — нам надо благодарить судьбу, что Королёв на Колыме не доехал до прииска. Получи он это самое настоящее кайло в руки… Да что и говорить — короче, когда нация находит прибежище (и оправдание) в элементарных специальностях, она должна понимать, что дальше падать некуда: за элементарными специальностями нет субэлементарных. Ничего, только тлен.

При этом в данном случае благоглупость произносит человек, который Никогда. Ни. При. Каких. Обстоятельствах. Не. Будет. Работать. Грузчиком. Судьба маленького человека повторяет судьбу нации. Даже если мы будем рассматривать идеального маленького человека, абсолютного эгоиста (который не думает, что в сильном государстве ему и его потомству будет сытнее, а без такового — он помрёт), а в некоей стратегии. Спускаясь вниз по пирамиде Маслоу, нужно каждый шаг сверять с приоритетами.

Если человек думает: «Ну вот позанимаюсь я дауншифтингом годик, а то и два, а потом вернусь» — прочь иллюзии! Не вернёшься. Если человек думает, что само желание дауншифтинга обеспечивает прокорм семьи — прочь иллюзии! Я там был, я там живу — ничего не обеспечивает. Внутри сферы дауншифтинга просто будет спор — что лучше: большая пайка или маленькая. О нормальном прокорме речь не пойдёт. И сама по себе внутренняя готовность пойти работать не по специальности, «если припрёт», — совершенно не говорит о здравости ума. Это говорит об отсутствии специальности, об отсутствии мобильности. Вот наши с тобой знакомые физики, что в девяносто первом двинулись в Калифорнию, это хоть какая-то циничная здравость ума. А вот они же, торгующие йогуртами и теряющие рассудок на крикливых митингах, погружаясь в пучину рефлексии, — вовсе нет.

Он будет продавать йогурты. Или работать грузчиком, пока его не выгонят с сорванной спиной.

— Ты сбавь пафос, — Синдерюшкин махнул рукой, будто отгоняя муху. — Не так всё ужасно. Некоторые спортсмены возвращаются. Кто-то вернулся из лагерей или с фронта, а четыре года войны — это нежелаемый никем дауншифтинг вовсе без всякой добровольности. Ну и в науке всё тоже зависит от отрасли. Математика — это наука самых ранних достижений, теоретическая физика немного попозже, экспериментальная ещё позже… Хоть мозги с возрастом и тупеют у всех, шансы есть. Шансы всегда есть.

— Но всё равно это немногие. Исключения всегда есть — но что они подтверждают?

— Немногие, да. Но что-то они нам говорят, эти исключения.

— Дауншифтинг — штука добровольная. А балетный танцор нам говорил о вынужденном. Не о переоценке приоритетов, когда на полпути к вершине понимаешь, что карабкаться незачем, а о жертвенном спасении. Кормить в пути никто не обещал.

— Всё равно хода назад практически нет. Просто у разных специальностей разная точка возврата — есть люди, что от перемены не пострадают — они и на прежнее место попали случайно, точь-в-точь как советские инженеры, которых было избыточно много. А есть те, что как спортсмены — его дисквалифицировали на пять лет, и он, по сути, навсегда вычеркнут из большого спорта. «Возвращение в большой спорт» возможно только если человек «поддерживает форму»: тренируется в провинциальных клубах как профессионал, существуя в малом «спорте», участвует в «областных соревнованиях».

Весенний ветер дул нам в спины, а в водосточных трубах гремел опадающий лёд.

Собственно, мы шли забирать посылку из-за границы. Надо сказать, что не знаю как Синдерюшкин, но я испытывал благоговение к посылкам из-за границы ещё с давних времён. Тогда эти посылки передавали уехавшие, казалось, навсегда люди. Это были приветы будто с того света. Что, ты, дорогой читатель, не будешь испытывать благоговение к посылке из царства теней, где Данте и Вергилий, где Рабле и Дидро, Давид и Голиаф, не помню кто ещё? Будешь. Будешь-будешь. Вот и я испытывал.

Ну и дребезжащее бормотание стариков «Эта чашечка хранит тепло рук Анатолия Сергеевича» усугубляло впечатление. Посылка была вовсе не мне, а каким-то доживающим своё старикам, что коротали век без статуи Свободы. Они жили неподалёку, у Трёх Вокзалов. Отчего именно я должен служить курьером на этом отрезке — было непонятно. Но только длина пути примиряла меня с участью заложника.

Мы поднялись по гулкой лестнице старого подъезда (впрочем, довольно чистого) и позвонили в дверь. Открыла дверь пыльная старушка, хотя по телефону со мной говорил довольно задорный девичий голос.

В руках у меня тут же оказался увесистый пакет из крафтовой бумаги, и дверь мгновенно захлопнулась.

Я демонстративно стал нюхать этот пакет, а Синдерюшкин смотрел на меня, как смотрит двоечник на отличника, только что получившего двойку.

— Ничего там такого нет.

— Ты себя не успокаивай, — товарищ мой нехорошо улыбался. — Так всегда говорят, когда начинается сюжет, в котором мы бежим по крышам вдоль Сретенки, а в нас палят какие-нибудь люди в костюмах. Причём тебе-то хорошо, ты сразу рухнешь с крыши, а я буду долго страдать, прыгая, как горный козёл, пока не оторвусь от погони.

— Вдоль Сретенки далеко не упрыгаешь.

Мы вышли из подъезда и двинулись по бульварам. Номер стариков, лишённых Свободы, не отвечал, и это меня начало раздражать. Таскаться с увесистым свёртком по городу мне не улыбалось, а Синдерюшкин гудел над ухом о жизненных предназначениях. Дауншифтеры обступали нас — двое из них, несмотря на холод, будто играя на барабанах, играли на скамейке в шахматы блиц, гулко стуча фигурами по доске. Один дауншифтер пил пиво как горнист, другой выгуливал кота на поводке.

Мы свернули с бульваров и начали движение к Курскому вокзалу. Я позвонил ещё раз — телефон стариков по-прежнему говорил со мной длинными гудками — и стал злиться. Такое я однажды видел. Приехал как-то ко мне друг-одноклассник из далёкого иностранного города. Он приехал с женой и привёз много всякой дряни, которую передавали престарелые родственники оттуда престарелым родственникам отсюда. Последние, впрочем, платили той же монетой. Оттуда ехал шоколад, облепленный печатями того раввината, а туда — нашего.

Одну из посылочек надо было передать здешнему человеку Лазарю Моисеевичу.

Друг ушёл гулять, и в этот момент у меня зазвонил телефон.

— Здравствуйте. Я хочу слышать Зину, — сказали в трубке.

— А Зины нет. Она будет вечером.

— Но как же я получу свои лекарства? Я, конечно, никому не хочу причинять неудобства, но мне нужны мои лекарства.

— Заезжайте, и я вам их отдам.

— А… Хорошо. К вам?

— Ко мне.

— А как же Зина? Вы её хорошо знаете?

— Хорошо. Она жена моего друга.

— Я её совсем не знаю. А вы знаете Раю?

— Нет. Раю я не знаю совсем. Давайте я объясню вам дорогу?

— Дорогу?

— Ну да.

— Это к вам дорогу? То есть вы хотите сказать, что лекарства можно забрать без Зины?

— Ну да.

— Объясните-объясните.

— …Выходите из метро и начинаете движение от центра, сразу видите длинный металлический забор, свернёте направо — а там на углу написано «Ломбард». Вам — в соседний дом. Почтовый адрес вот такой…

— А из этой станции разве всего один выход? Я слышал, что два.

— Нет-нет, один.

— Н-н-да. Это ужасно сложно. Значит, направо и до ломбарда?

— Да.

— В соседний дом?

— Да.

— А код у вас точно работает? Ведь если он не работает, если он испорчен и не открывается, мне придётся вернуться без лекарств. А мне очень нужны эти лекарства. Я не хочу причинять вам неудобства, но мне это очень важно. У вас действительно нажимается одновременно?

— Ну да.

— Это не домофон?

— Нет.

— А когда вы хотите, чтобы я приехал?

— Да когда вы хотите. Только позвоните сначала, чтобы кто-нибудь дома был.

— А завтра?

— Давайте завтра.

— Утром или вечером?

— Ну давайте утром.

— Нет, утром я не могу.

— Ну давайте вечером.

— Вы что? Я не могу вечером, вечером я сильно устаю. Мне нужны лекарства. Вы знаете, как у меня болит голова?

— Ну хорошо, когда вы хотите приехать? Днём?

— Вы меня что, не поняли? Я пожилой человек, мне восемьдесят лет. Я не могу ездить никуда.

— Э-э-э…

— Пожалуй, приедет мой сын. Объясните ему, как к вам добраться.

— Хорошо.

Голос в телефонной трубке стал тише, но всё же были слышны крики: «Миша, Миша!» — «Я никуда не поеду!» — «Нет, ты поедешь!» — «Я никуда не поеду!» — «Миша, мне восемьдесят лет!»… Я слышал, как голоса гаснут, исчезают. В трубке воцарилась тишина, лишь время от времени что-то потрескивало.

Я выждал пять минут и положил её в гнездо зарядного устройства.

О книге Владимира Березина «Путь и шествие»

Владимир Березин. Путевые знаки

Смотритель явился наутро, видимо, после бесед и молений. Он оказался мальчиком лет семнадцати. Семецкому это, впрочем, казалось естественным. Обернувшись к нам, он объяснил, что тут давно сложилось наследное служение — это уже внук того смотрителя, что застал Катастрофу. Должность смотрителя заключается в том, чтобы быть посредником между растениями и людьми. Оттого на близлежащей «Петроградской» жизнь поставлена крепко и прочно. И с поверхности подземный народ снабжается растительной пищей. Причём вполне себе годной, не активной. Мы попали на станцию как раз во время заседания Станционного Совета — лучшие люди подземного городка решали вопросы жилищно-коммунального толка в кружкe под изображением Царицы ночи. Они тихо переговаривались, и к ним никто не подходил близко, чтобы, не ровен час, никто не услышал ботанических тайн.

Станционный Совет поэтому напоминал мне собрание кардиналов во славу могущественного кактуса.

Я попросился посмотреть на оранжерею, и смотритель с видимым удовольствием сказал, что ночью это могут делать только посвящённые. Но вдруг оказалось, что смотрителя стал просить за нас начальник станции и Станционный Совет. Я догадывался, что дело не во мне, а в Математике, он нажал на какие-то свои хитрые рычаги, и смотритель, скрепя сердце, повёл нас в сумерках наружу.

По дороге я спросил его о мутировавших росянках. Очень мне хотелось понять, не едят ли дельта-мутировавшие растения людей вместо мух, хотя из книг я знал, что на самом деле они-то и мух по-настоящему не ели.

Мальчик страдальчески закатил глаза, всем видом показывая, что вот послал Бог первого в жизни москвича, да и тот оказался идиот.

— Отчего нам всё время видятся растения-людоеды?! Это всё городские легенды, это всё от невежества. У нас симбиоз! Симбиоз, понимаете? Нет ничего прекраснее, чем симбиоз человека и растения. У меня ведь и должность такая: не надсмотрщик, а смотритель. Я смотрю и наблюдаю, но никогда не позволил бы себе думать о растениях как о людоедах. Симбиоз — вот что главное, это и позволяет нам прокормиться…

— Ну да, — пробормотал про себя Владимир Павлович, — сбор грибов по всему телу.

Смотритель не расслышал его фразы и оттого сказал нечто странное:

— Нет-нет, с грибниками мы боремся.

Мы церемонно сели в оранжерее, опутанной стеблями, и смотритель зажёг старинную лампу.

Огромное растение действительно медленно открывало свои цветы, похожие на большие белые солнца, те, что я видел в книжках на детских рисунках, — с лучиками вокруг, редкими и острыми.

Математик достал из мешка странный прибор и поводил им близ основания кактуса. Смотрителя несколько повело от такого святотатства, но он смолчал.

Вдруг Ночная красавица выпустила какое-то восьмигранное щупальце, и меня обсыпало ванильной пыльцой.

Я вскочил, отряхиваясь.

Смотритель поражённо посмотрел на меня. Но он смотрел на меня не как на безумца, осквернившего храм, а как на избранного. Оказалось, что это великое счастье и метка на всю жизнь. Я только ухмыльнулся.

Математик был чёток и непреклонен — я в который раз подивился его умению вставить свой вопрос, просьбу или требование в нужный момент. И сейчас он придвинулся к смотрителю и вкрадчиво начал:

— Мы ищем женщину по фамилии Сухова. У неё должна быть ещё дочь лет двадцати.

Он сказал это так, что все поняли: таким важным людям, как мы, просто необходимо найти неизвестную женщину.

— Сухова? Сухова у нас точно была, но она умерла лет пять назад.

— А дочь?

— Дочь жила у нас на «Петроградской», да потом её сманили грибники.

— А что за грибники?

— Да наркоманы. Они тоже пытались договориться с Садом, но ничего у них не вышло. Для разговоров с Садом необходимо не просто знать язык, а понимать ритуалы разговора. Но грибники все живут на Дыбенко. В смысле на станции «Улица Дыбенко». Стойте… А вам зачем? С какой целью спрашиваете? Грибами интересуетесь?

— Вы меня удивляете, — жёстко сказал Математик и повторил: — Вы. Меня. Удивляете.

И было понятно, что это не просто «нет», но и «как вы могли подумать?».

— Ну ладно, — сдал назад смотритель.

— Девочка ушла к грибникам, а это значит, что ей осталось жить года два-три. Впрочем, я её с зимы не видел. Может, её уже остановил где-нибудь Кондуктор. — При этих словах смотритель зябко повёл плечами.

«Эк они боятся этого своего Кондуктора», — подумал я.

— А где сейчас эта девочка? — опять очень вежливо, но твёрдо вернулся Математик к теме разговора.

— Есть одно место к югу отсюда, в сторону «Горьковской». Там, около Австрийской площади, они и живут. Вот здесь… — Он ткнул веточкой в карту. — Только там убежища слабенькие, место гниловатое, и вам девушку уже не спасти.

— Спасибо, нам очень важно было услышать ваше мнение, — с некоторым чиновным безразличием подытожил Математик разговор, и не понятно было, к чему относится эта фраза, то ли с иронией к «не спасти», то ли ко всему, что рассказал смотритель «Ботанического сада».

Возвращаться на «Петроградскую» мы не стали. Семецкий сначала думал остаться у дендрофилов, но после недолгих размышлений увязался с нами. Я ещё думал, не предупредить ли его, какой опасности он подвергается со стороны Математика. Уж если мы побаивались, не уберут ли нас в конце пути, если мы увидим что-то лишнее, то уж его, случайного попутчика, точно не пожалеют.

Но Математик отнёсся к Семецкому с одобрением, он явно хотел использовать его как одноразового проводника.

Правда, когда Семецкий решил прочитать ему в качестве подарка свои стихи, посмотрел на него таким взглядом, что поэт стушевался и забормотал что-то обиженно под нос.

Мы стали собираться в путь и прощаться со смотрителем.

— Слушайте, а где вы покойников хороните? — спросил я между делом.

— Что?

— Ну, типа, где у вас кладбище?

— Кладбище? Зачем? Мы их относим в Сад.

И я постарался больше ничего не спрашивать.

О книге Владимира Березина «Путевые знаки»

Владимир Березин. Высокое небо Рюгена

Рассказ из книги «Лучшее за год III. Российское фэнтези, фантастика, мистика»

За окном дребезжал трамвай, плыл жар летнего дня, асфальт медленно отдавал тепло, накопленное за день. Семья уехала на дачу, героически пересекая жаркий город, как путешественники — африканскую пустыню. Жена настаивала, чтобы ехал и он, — но нет, удалось отбиться. Обидевшись, жена спряталась за картонками и узлами, а потом исчезла вместе с шофером в гулкой прохладе подъезда.

Дверь хлопнула, отрезая его от суеты, обрекая на сладкое молчание.

Он так любил это состояние городского одиночества, что мог поступиться даже семейным миром.

Чтобы не позвонили с киностудии или из издательства, он безжалостно повернул самодельный переключатель на телефонном проводе. В квартире все было самодельное, и среди коллег ходила острота, что один из главных героев его книг, яйцеголовый профессор, списан с него самого.

Николай Николаевич действительно был изобретателем — стопка авторских свидетельств пылилась в шкафу, как тайные документы второй, неглавной жизни. Там, описанное на толстой бумаге, охранялось его прошлое — бумага была, что называется, гербовой — авторские свидетельства были освящены государственным гербом, где серп и молот покрывал весь земной диск от края до края.

Он был сыном актера, кинематографистом по первому образованию. Но началась индустриализация, и он написал несколько учебников — сначала по технике съемки, а потом по электротехнике. С этого, шаг за шагом, началась для него литература — и скоро на страницах стало все меньше формул и больше эпитетов.

Он был известен, и некоторые считали его знаменитым писателем (до них Николаю Николаевичу не было дела), но немногие знали, что до сих пор гравитонный телескоп его конструкции вращает свой хобот на спецплощадке Пулковской обсерватории.

Писать он начал еще до войны, и почти сразу же получил первый орден. С тех пор на стене его кабинета висела фотография — он жмет руку Калинину. Чтобы закрыть выцветший прямоугольник, оставшийся от портрета Сталина, со стены улыбался Юрий Гагарин из-под размашистого росчерка дарственной надписи.

Да, много лет назад Николай Николаевич был писателем, но однажды, на четыре года, он вернулся к циркулю и логарифмической линейке.

Когда резаная бумага перечеркнула окна, а над городом повисли чужие бомбардировщики, он бросил свои книги и согнулся над привычным плоским миром топографических карт. Он остался один в осажденном Ленинграде и вернулся к научной работе — но теперь на нем была военная форма.

Своя и чужая земля лежала перед ним — разделенная на четкие квадраты, и он рассчитывал траектории ракетных снарядов большой дальности. Аномальная кривизна магнитных полей мешала реактивным «Наташам» попадать точно в цель, и вот он покрывал листки вязью формул коррекции. Воевал весь мир — не только Европа, но, казалось, Край Света. И то пространство, где земля уходила в бесконечность (согласно классикам марксизма, превращая количество в качество), тоже было освещено вспышками взрывов.

Специальный паек позволял ему передвигаться по городу и даже подкармливать друзей. Однажды он пришел к своему давнему другу — профессору Розенблюму. Розенблюм тогда стал жить вместе со своим другом-радиофизиком.

Николай Николаевич грелся у их буржуйки не столько теплом горящей мебели, сколько разговорами. Эти двое размышляли, как им умереть, а вот он оказался востребованным и о смерти не думал.

Розенблюм рассказывал, что востребованным должен быть он, и только по недоразумению сначала началась война с немцами — война должна была произойти с японцами на территории Китая, и уж он-то, как востоковед, оказался бы полезнее прочих.

Но больше они обсуждали отвлеченные темы науки.

Николай Николаевич, который никогда не считал себя ученым, жадно запоминал ухватки этой старой академической школы.

Однажды Николай Николаевич пришел к середине разговора — обсуждали какие-то не лезущие в теорию данные радиолокации.

— Ну, вот представьте, — говорил Розенблюм, набив свою золоченую янтарную трубку на что-то обмененной махоркой. — Помните историю про Ли Шиппера, с его видениями армии глиняных солдат, что полезут из могилы? Допустим, что истории про Ци Шихуанди окажутся правдой. Но тут же затрещит наше представление о мире — понятно, что человечество делает массу бессмысленных вещей, но два императора, из которых ошибка переписчика сделала одного Ци Шихуанди, были прагматиками и вовсе не сумасшедшими. Вот жаль, что на прошлой неделе умер академик Дашкевич, он бы сумел подтвердить свой рассказ о том, что в систематике есть такое понятие — incertae sedis, то есть таксон неясного положения, непонятно, куда отнести этот тип, одним словом. Это существо неясного типа — который традиционно или по иным причинам не описали как отдельный тип, а в свод признаков других типов он не вмещается.

И вот ученый его отбрасывает — нет объяснений некоторому явлению, просто нет. И вот тут на арену выходит шарлатан и развивает свою теорию.

— Я встречался с этим, — сказал радиофизик, которому перешла трубка, — у себя. Есть проблемы прохождения и отражения радиоволн, которые не лезут ни в какие рамки. Что с этим делать — решительно непонятно. Но приходят шарлатаны и начинают на этой основе делать выводы о пространстве и времени — та же теория Полой Земли, например…

— Но только кто из нас будет в этом копаться? — принимал обратно трубку Розенблюм. — Потому что мы как те мудрецы, которые не могут ответить на прямой вопрос одного дурака. Мы должны пройти путь этого дурака и медленно, раздвигая паутину, придерживая от падения старый велосипед, корыто, стул без ножки, — двигаться по этому захламленному чердаку. Наконец, мы поймем, что на чердаке ничего нет, но жизнь будет прожита, и мы не выполним своего предназначения.

— Дело в масштабе, — вступил Николай Николаевич. — Мы просто загрубляем шкалу (радиофизик кивнул), и наука продолжает движение. Ну не согласуется явление, и ладно. Устроить пляску вокруг него — дело буржуазного обывателя. Наше дело — двигаться вперед.

— У нас есть такое понятие — The Damned Data. Мы с ним и столкнулись в случае отражения радиоволн, — принялся за свое радиофизик, — это результаты измерений, которые подписаны и опубликованы, но никуда не годятся. Когда шаролюбители, что сегодня будут нас обстреливать как по часам, напечатали свою радиолокационную карту мира, нам просто повезло — из-за Гитлера мы просто сняли этот вопрос с повестки дня.

— Это вам повезло, — позавидовал Розенблюм, — у нас, древников, очень силен политический аспект. Ну и деньги, что всегда есть внутри любого древнего захоронения. Хорошо, что я не британский египтолог, — обо мне не напишут, что меня задушила мумия, в тот момент, когда меня отравит конкурент. Или просто не сведет в могилу неопровержимым фактом, разрушив построения, — после того как пришли профаны, делать в Египте стало нечего.

Вон, оказалось, что Сфинксы старше самого Египта, пирамиды построены неизвестным способом — подвинуть камни там невозможно, — но, говорят, был такой американец Эдвард Лидскальнин, что открыл тайну, построил один какой-то гигантский каменный дом. Я говорил с Аркадием Михайловичем Остманом… Черт! Остман, кажется, тоже умер — у нас не приватный семинар, а какая-то беседа с духами!..

В интонации Розенблюма не было ужаса, а была лишь научная досада. Он понимал, что смерть, по крайней мере для него, неотвратима, и был к ней готов. Он был готов даже к тому голодному психозу, который начнется у него потом, когда он превратится в животное. Он это понял, когда съел собственную собаку, с которой прожил много лет. Старый пес был съеден, и он никому не сказал, что в этот момент почувствовал неотвратимость конца.

— Так вот, Лидскальнин построил свой замок, но его по суду приказали разобрать. Тогда он перенес его в другое место за считаные дни — нанимал шоферов с грузовиками, выгонял их за ограду, и те обнаруживали к утру, что кузова полны каменных блоков. Построил заново, причем один.

Несчастный Остман написал письмо, хотел поехать посмотреть, но было уже не то время, чтобы ездить… Или вот Хрустальные Черепа. Знаете про Хрустальные Черепа?

Про черепа никто не знал, но Розенблюм решил не отвлекаться и продолжил:

— И мы приходим к парадоксу: как честные ученые, мы должны признаться, что не знаем — имеем дело с мошенничеством или с открытием. Но нам, советским ученым, повезло — у нас есть парторги, что берут ответственность на себя. Скальпель марксизма отсекает ненужное — правда, иногда с мясом. Вот мои коллеги с ужасом говорили, что на раскопках обнаруживали железные ножи в погребении бронзового века. Было просто какое-то безумие, когда академики — уважаемые люди — рвали у себя на голове волосы, а оказывалось, что кроты притаскивали предметы по своим норам из другого, стоящего рядом могильника.

Радиофизик, кряхтя, перевернулся другим боком к печке:

— Дело еще в боязни — я ведь материалист, — что я буду исследовать сомнительную тему. Не объясню какую-нибудь мистику с Полой Землей, а это пойдет на пользу германскому фашизму. Я лучше радиовзрыватель придумаю. Марксизм давно объяснил, что плоскость Земли бесконечна, а Эйнштейн доказал, что при движении к несуществующему краю, то есть на бесконечность, предметы будут менять геометрию и обращаться в точку. А что, если край есть, как на старинных гравюрах, где человек сидит на четвереньках и глядит с обрыва на звезды внизу? Имеем ли мы право напугать народ сенсацией или проклятыми данными, что сойдут за сенсацию? Вдруг они обезумеют, узнав, что мы оказались не на плоской твердой земле, а в окружности ледяного тающего шара?..

Лед и правда окружал умирающих профессоров. Умирала в буржуйке антикварная мебель, и, проснувшись поутру, Николай Николаевич, будто крошки в кармане, перебирал в памяти осколки замершего в комнате разговора.

И снова все свои рабочие часы проводил Николай Николаевич над картой плоской Земли.

Он работал не разгибаясь — в прямом и переносном смысле. Даже спал он скрючившись, на детском матрасике рядом с буржуйкой, где горели старые чертежи и плакаты ОСОАВИАХИМА. Начальство позволило ему разогнуть спину только один раз — весной сорок второго. Тогда его вызвали к начальнику института. Начальник сидел за своим столом, но Николай Николаевич сразу понял, что гость, примостившийся на подоконнике, куда главнее. Гость носил две «шпалы» на малиновых петлицах — не так велик чин, сколько было власти в пришельце. Николай Николаевич сперва даже не обратил внимания на коньяк и шоколад, стоявшие на столе, — о существовании и того и другого он забыл за блокадную зиму.

Гость сразу спросил про «Поглотитель НН» — это было старое изобретение Николая Николаевича, появившееся еще в начале тридцатых. Он придумал порошковый рассеиватель радиоволн, которым можно было обрабатывать самолеты до полной невидимости на локаторах.

Тогда оно чуть было не стало распространенным — но предыдущий начальник института вдруг исчез, исчез и его заместитель, не пришел с утра на службу руководитель проекта, и Николай Николаевич понял, что его «Поглотитель НН» — изобретение ненужное, если не вредное.

Но теперь, первой военной весной, оказалось, что это не так. Николай Николаевич не ждал от человека с двумя «шпалами» добра — он мог сделать дурацкое предложение, от которого нельзя отказаться. Например, покрасить поглотителем один из двух уцелевших дирижаблей, которые были построены для трансокеанского перелета к Краю Света, да так никогда и не взлетели.

Перспективы бомбардировочных дирижаблей Николай Николаевич оценивал весьма скептически. Но то, что он услышал, его совсем расстроило — его спрашивали, можно ли за несколько дней изготовить несколько тонн порошка, годных для распыления.

Полк дальней бомбардировочной авиации Ленинградского фронта был подчинен ему, человеку в мешковатом штатском костюме.

Огромные четырехмоторные машины ждали, пока в бомбовые отсеки установят распылители, и каждый из аппаратов Николай Николаевич проверил сам.

За день до вылета аэродром накрыли «юнкерсы» — воронки на полосе засыпали быстро, но был убит штурман полка. В общей неразберихе Николай Николаевич проигнорировал приказ остаться на аэродроме. Через стекло штурманской кабины он смотрел, как взлетают гигантские петляковские машины и исчезают в утреннем тумане. Когда от земли оторвался и его самолет, Николай Николаевич почувствовал полное, настоящее счастье.

Николай Николаевич сидел, скрючившись над картой плоского моря, несколько часов. Он рассматривал круги и стрелки на метеокарте, прикидывал границы атмосферных фронтов и скорость их движения. Вновь получал новые метеосводки и опять вычерчивал движение воздушных масс над Балтикой. Впрочем, вся Балтика его ничуть не интересовала — лишь безвестный остров Рюген был для него важен. Лишь то место, к которому приближались бомбардировщики, — два из них разбились при взлете, а два были сбиты сразу. Еще два упали из-за отказа двигателей, и черная вода сомкнулась над ними навсегда.

Но вот остатки полка прошли Борнхольм и вышли к Рюгену. Строй был нарушен, и часть машин, так и не замеченная истребителями ПВО, зашла со стороны Померании, а другая двигалась к точке распыления с севера.

С задания вернулись лишь три экипажа — и его товарищи были третьим, последним долетевшим на честном слове и одном крыле. Николай Николаевич получил орден Красной Звезды через год, в начале сорок третьего, — только теперь его вручали не в Кремле, старичок с седой острой бородкой уже не тряс ему руку. Его просто попросили расписаться в спецчасти и выдали красную коробочку с орденом и орденской книжкой. Формулировка была расплывчата: «За образцовое выполнение задания командования».

История закончилась, он должен был все забыть. Оказалось потом, что его приказ о награждении был соединен с приказом о кинематографистах, — оттого многие думали, что орден получен за какую-то кинохронику, снятую в блокадном Ленинграде.

Это помогало забвению. Он и забыл — на три долгих года.

Лишь в первый послевоенный год, когда он прилетел в советскую оккупационную зону принимать трофейное оборудование, история получила продолжение.

Его опять вызвали к начальству — и снова он увидел того же самого человека, и по-прежнему от него исходила эманация власти. Только теперь тот был в мундире, расшитом золотом. Николаю Николаевичу дали расписаться сразу в нескольких подписках о неразглашении, после чего он увидел перед собой личное дело немца Берга. Строчки русского перевода, второй экземпляр машинописи, фотографии и чертежи — Берг умер в концлагере за неделю до того, как танковая рота Красной Армии ворвалась туда, давя охрану гусеницами.

Николая Николаевича ни разу не спросили о том полете над Балтикой, его просили дать заключение о некоторых технических деталях дела Берга.

На первых снимках Берг был радостен и весел — вот он в летной форме, в обнимку с Герингом, а вот рядом с радарной установкой на том самом острове Рюген.

Берг пытался доказать, что Земля сферична, а эта сфера заключена в бесконечное пространство космического льда. Направляя локаторы вверх, он ждал отражения от противоположной стенки полой Земли.

А он, Николай Николаевич, не видный на фотографии, но определенно существующий где-то на заднем плане, за облаками внутри дальнего бомбардировщика «Петляков-8», согнутый над картой плоской Земли, был тем, кто, исполняя чужую, высшую волю, убил бывшего летчика Берга.

С последних фотографий на Николая Николаевича глядел хмурый старик в кителе со споротыми знаками различия. Берг умирал, он был обречен с того самого момента, как повернулись в рабочее положение раструбы распылителей и «Поглотитель НН» превратился из прессованного порошка в облака над Рюгеном. Нет, даже с того самого момента, как Николай Николаевич, неловко переставляя ноги в унтах, забрался на штурманское место внутри бомбардировщика.

Бергу не помогло ничего, даже дружба с Герингом (они вместе летали во время Первой мировой войны). Берга уничтожил не Гиммлер, а группа таких же лжеученых, как сам бывший летчик Берг. Они проповедовали не менее фантастичную теорию шарообразной Земли, но не полой, а летящей в космической пустоте, как пушечное ядро. Пауки Гиммлера съели несчастного Берга, слывшего креатурой рейхсмаршала Геринга, воспользовавшись неудачным экспериментом на Рюгене.

Берг не получил отражения от гипотетической противоположной стороны Земли — и стал обречен.

Говорили, что Берг дружил с Хаусхофером, известным теоретиком нацизма, и что, когда Хаусхофер застрелился в сорок шестом при невыясненных обстоятельствах, первым, что изъяли американцы, — была вся его переписка с несчастным сумасшедшим географом.

Несмотря на глухой лязг «железного занавеса», плоский мир был един и все его силы от центра до Края Света вместе стояли на страже тайны.

«Поглотитель НН» потом совершенствовался — но уже без него, и вскоре его инициалы исчезли из названия. Идея оказалась плодотворной и широко применялась в ракетостроении, а он занимался своими книгами, пионеры на встречах аплодировали ему, Николаю Николаевичу повязывали красный галстук (этих галстуков у него собралось два десятка).

Лишь иногда он вспоминал о несчастном немце, что не верил в плоскую Землю. А с каждым годом Николай Николаевич верил ему все больше.

Его давний товарищ, чьи разговоры он слушал у чуть теплой буржуйки в блокадном городе, после войны стал академиком. Он исчез ненадолго, но, вернувшись откудато с востока, где полыхало пламя маленькой войны, оказался в фаворе. Напившись после торжественного ужина в Академии, он поймал приглашенного туда же Николая Николаевича за пуговицу и стал рассказывать о новой интерпретации опытов Майкельсона. Речь потекла гладко, но тут новоиспеченный академик осекся. Николай Николаевич увидел в его глазах страх, которого не замечал тогда — в вымороженную и голодную зиму сорок второго года.

Академику, впрочем, эта запоздалая осторожность не помогла — он исчез точно так же, как исчезали давнишние начальники Николая Николаевича. Не помогли академику его звания и ордена — видимо, он был чересчур говорлив и в других компаниях.

Николай Николаевич вновь остался наедине с тайной — и ломкие страницы древних книг были слабой помощью. И древние авторы были забыты, и сгинули потом в иной, страшной лагерной безвестности их переводчики. Те, кто поднял голову против устаревших теорий Пифагора и Аристотеля в Средние века, кого бросали в тюрьмы за речи о плоской природе Земли, цитировали своих оппонентов — и за этими цитатами все же оставалась часть правды. Когда в шестом веке была опубликована «Христианская топография» Козьмы Индикоплова, этот просвещенный купец, первым из европейцев приблизившийся к Краю Света, стал только первым в цепочке мучеников за науку. Все дело в том, что Библия не говорила впрямую, кругла Земля или плоскость ее, правда не очень гладкая, уходит в бесконечность. Великие атомисты — Левкипп и Демокрит стояли за плоскую Землю, но Демокрит допускал дырку в земной бесконечной тверди. Споры о наследстве древних тогда разрешил Блаженный Августин, который провозгласил эту тему вредной, как не относящуюся к спасению души.

С тех пор говорить о полой Земле стало чем-то неприличным, вроде серьезного разговора о Вечном двигателе.

В пятьдесят втором Николай Николаевич попал на дискуссию вулканистов и метеоритчиков, что не могли договориться о строении Луны. Там к нему подошел совсем молодой человек и, воровато озираясь, начал расспрашивать о Берге. Этому мальчику что-то было известно, но он темнил, путался, даже покраснел от собственной отваги.

Николай Николаевич сделал пустое лицо и отвлекся на чей-то вопрос.

Но было понятно, что тайна зреет, набухает и долго она продержаться внутри него не может.

Поднялись над плоскостью первые космические аппараты — второй космонавт Титов обнаружил искривление пространства, благодаря которому вернулся почти в ту же точку. О магнитной кривизне были напечатаны тысячи статей, но Николай Николаевич только морщился, видя их заголовки.

Плоские свойства Земли были известны еще со времен Средневековья — в каждом учебнике по физике присутствовал портрет старика в монашеской рясе.

Иногда Николай Николаевич вспоминал этого высушенного страданиями старика — таким, каким он изображался на картинках.

Вот старик на суде, его волокут к костру, но из клубов дыма доносится: «И все-таки она плоская!»

Он представил себе, как его самого волокли бы на казнь, и понял со всей безжалостностью самоанализа — он не стал бы кричать. Дело не дошло бы ни до костра, ни до суда.

Плоская или круглая — ему было все равно, с чем согласиться.

Им были написаны десятки книг — в том числе научно-популярных, — и противоречий не возникало.

Но что, если Земля — это лишь пустая сфера внутри космического льда? Смог бы старик-монах принять так легко смерть, если бы знал, что умирает не за истину, а за научное заблуждение? Вот так легко — шагнуть в огонь, но при этом сомневаясь.

Пустая квартира жила тысячей звуков — вот щелкали время ходики, точь-в-точь как сказочная белочка щелкает орехи, вот заревел диким зверем модный холодильник. Николай Николаевич сидел перед пишущей машинкой, и чистый лист бумаги, заправленный между валиками, кривлялся перед ним.

На этом листе могла быть тайна, но страх за свою жизнь не оставлял. Время утекало, как вода из крана в ванной. Он слышал удары капель в чугунный бубен ванной и вздрагивал.

Жизнь была прожита — честная славная жизнь, страна гордилась им, он был любим своей семьей и честен в своих книгах.

Пришло время сделать выбор — и он понял, что можно выкрикнуть тайну в пустоту. Он знал, что именно так поступил придворный брадобрей, который, шатаясь под грузом этой тайны, пробрался к речному берегу и бормотал в ямку, чтобы Земля слышала историю о том, что у царя — ослиные уши. Чтобы поведать эту тайну плоской и влажной Земле у реки, брадобрею тоже понадобилось изрядное мужество.

Николай Николаевич начал печатать, первые абзацы сложились мгновенно — но главное будет дальше.

Маленькие человечки отправятся к Луне. К полой Луне — кому надо, тот поймет все.

Нет, какое-то дурацкое название для его героев — «человечки». Пусть будут «коротышки». Коротышки отправятся к Луне и увидят, словно косточку внутри полого шара, прекрасный новый мир себе подобных.

Владимир Березин. Диалоги. Никого не хотел обидеть

  • М.: Livebook

Ежели кто не знает, Владимир Березин — это писатель фантастический и толстожурнальный одновременно (случай редкий), звезда блогосферы, критик на все руки, собиратель городских мифов и, говорят, остроумнейший собеседник. В последнем могут убедиться читатели его «Диалогов». Впрочем, ответа на вопрос «Кто и с кем здесь разговаривает?» вы не получите. Французские умники Барт и Фуко написали о смерти автора примерно в тот же год, когда родился Вл. Березин, а он вырос и осуществил проект. Берутся диалоги из блога (или из жизни, или из головы — кто его знает?), удаляются имена и ники говорящих, текст литературно обрабатывается, изделия нумеруются и складываются в книжку. Новое — хорошо забытое старое, и с авторством получается как в Средневековье: текст — он ничей, Божий. При этом задача — ни много ни мало — обновление литературы революционным путем. Дорогу устной речи! Устное слово, как известно, невозможно удержать на бумаге, перевести в письмо. Но культура (учил Лотман) движется вперед только попытками невозможного перевода. Попытка Березина — героическая и по габаритам (с «Анну Каренину» будет книжечка), и по замаху: сместить границу вымысла и документа, смешать кучу жанров (сократический диалог, дневник писателя, записные книжки а-ля Чехов-Ильф, альбом, анекдоты исторические и смешные, каламбуры, микроновеллы, разговоры в царстве мертвых). Темы: Акунин*, Болезни, Винни-Пух, Голем, Дрожжевой Колобок, Есенин, Ёжика съел, ЖЖ, Зло Мировое, И немедленно выпил, Йад, Каренина  А., Лауреаты, Мытищи, Национал-Гондоны, Онопко, Питер, Рунет, Симонов  К., Тарту, Ульянов  Л., Фоменко, Хемингуэй, Церетели, Чудинова  Е., Шамбала, Щастье, Эволюция, Ющенко, Яндекс.

Ну и еще 970 тем.

Андрей Степанов

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.