Были они синие и золотоглазые

«Аватар»

США, 2009

Режиссер — Джеймс Кэмерон

166 мин.

В 1998 году режиссер Джеймс Кэмерон, потрясая статуэткой «Оскара», торжественно провозгласил себя «королем мира». Это было забавно и трогательно: уместная шутка в нужном месте. Теперь, когда в прокат вышел «Аватар», зрителям уже не до шуток и не до воспоминаний о «Титанике»: похоже, мы все скидываемся на одну большую золотую корону — и при этом абсолютно заслуженную.

Сюжет «Аватара» прост до неприличия и всем, кто хоть раз слышал об индейской принцессе Покахонтас, напомнит ее вечную историю. Парализованный морпех Джейк Салли (Сэм Уортингтон) дает согласие на участие в экспедиции на планету Пандора. Земляне, которые там давно работают, вынашивают грандиозные колониальные планы: планета обладает большими запасами уникального минерала, способного пополнить истощившиеся энергетические запасы Земли. Мешают людям аборигены-гуманоиды На’ви — благородные четырехметровые дикари с синей кожей и длинными хвостами, живущие в согласии с природой и ей же поклоняющиеся. Методов воздействия на На’ви всего два: культурная интеграция, которую отстаивает похожая на сержанта Рипли женщина-профессор (Сигурни Уивер), и военное вторжение — для его подготовки на Пандору вызван суровый полковник (Стивен Лэнг), на Земле занимавшийся в основном операциями по «принуждению к миру». Для контакта с дикарями была запущена программа «Аватар»: мозг человека подключается к искусственно выращенному телу пандорианца, и этим телом можно управлять как своим собственным. Джейк внедряется в племя с помощью синей принцессы (Зои Салдана) и вскоре понимает, что аборигены куда симпатичнее и приятнее его алчных соотечественников.

Чаще всего по отношению к «Аватару» употребляют слово «революция»: космический бюджет, доведенная до совершенства технология motion capture — захват движений и их последующая цифровая обработка, система камер, разработанная самим режиссером, ну и, конечно, трехмерность. За всеми этими разговорами, по крайней мере со стороны кинодеятелей, скрывалась надежда на то, что Кэмерону удастся найти новую отмычку к зрительским сердцам и кошелькам, изобрести велосипед, на заднее сиденье которого радостно смогут воздрузиться все остальные. «Аватар» в этом плане несколько обескураживает: да, в 3D синие существа и правда как живые, их мир объемный, он обволакивает и затягивает, но и в привычном 2D красота и пластичность никуда не деваются. А с точки зрения сюжета фильм и вовсе консервативен: это детская сказка, в которой проповедуется, что любить и беречь мать-природу хорошо, а воевать с ней — плохо, что если кто-то выглядит по-другому, то это вовсе не означает, что он хуже тебя, что любовь побеждает смерть — сплошные общие места, в устном переложении вызывающие чуть ли не рвотные позывы.

Отмычка — это не технологии, а воображение. После «Властелина колец» на преображенную Новую Зеландию Питера Джексона стали похожи почти все фильмы в жанре фэнтези, и неважно, где происходило действие: в средневековой Европе, в абстрактном будущем, в Хогвартсе или даже в деревне из русских сказок, как в чудовищной «Книге мастеров». Если надо было изобразить некую волшебную реальность, все приникали к одному и тому же живительному источнику. Но у Джексона перед глазами все-таки была книга — с уже придуманным языком, мифологией и готовыми героями. Кэмерон, как когда-то Джордж Лукас, создал свою Вселенную самостоятельно, «большой взрыв» произошел в отдельно взятой голове, и рецидив будет еще очень нескоро. Голубая планета Пандора с могучими деревьями, парящими в воздухе скалами, гигантскими цветами и водопадами прекрасна и совершенна, как и ее дикие обитатели: шестиногие единороги, четырехглазые драконы, бронированные динозавры, ну и, конечно, хвостатые синие друиды На’ви. Можно освоить новые технологии, но освоить пространство фантазии вряд ли получится: гениальная кэмероновская система камер в руках, ну, скажем, Тимура Бекмамбетова, даже при аналогичном бюджете превратится в кучку пластика и металлолома, все будет греметь, замирать и двигаться почти так же — и в то же время совсем по-другому, плоско, несмотря ни на какое 3D. «Аватар» действительно произвел революцию, но провозгласила она не новый режим, а абсолютную монархию.

Коллекция рецензий на «Аватар»

Ксения Реутова

Эрнст Юнгер. На мраморных утесах

1

Вам всем знакома щемящая грусть, которая
охватывает нас при воспоминании о временах
счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно
мы разлучены с ними, словно
это было не с нами. И картины заманчивей
проступают в отблеске; мы мысленно воскрешаем
их, как тело умершей возлюбленной,
которое покоится глубоко в земле и, подобно
более возвышенному и духовному великолепию
пустынного миража, заставляет нас содрогнуться.
И в своих взыскующих грёзах мы
снова и снова ощупью перебираем каждую
подробность, каждую складку минувшего.

Тогда нам начинает казаться, будто мы не до
самого края наполнили меру жизни и любви,
однако никакое раскаяние уже не возвратит
нам упущенного. О, если бы это чувство могло
стать нам уроком для каждого мгновения
счастья!

А ещё слаще становится воспоминание о
наших лунных и солнечных годах, когда они
внезапно заканчивались ужасом. Лишь тогда
мы понимаем, какой же счастливый жребий
выпадает нам, людям, когда мы беспечно
живём в своих маленьких общинах, под
мирной крышей, за сердечными разговорами
и ласковым пожеланием доброго утра и спокойной
ночи. Ах, мы всегда слишком поздно
узнаём то, что уже этим был щедро открыт
для нас рог изобилия.

Так и я мысленно возвращаюсь к тем временам,
когда мы жили в Большой Лагуне, —
лишь воспоминание воскрешает снова их
волшебство. В ту пору, правда, казалось, что
дни нам омрачает какая-то забота, какое-то
горе; и прежде всего нас заставлял быть начеку
Старший лесничий. Поэтому мы жили в некотором напряжении, одеваясь в простые
одежды, хотя нас не связывала никакая клятва.
Между тем дважды в год мы таки освещали
красную пищу — раз весной и раз осенью.

Осенью мы пировали как мудрецы, отдавая
должное превосходным винам лозы,
растущей на южных склонах Большой Лагуны.
Когда из садов между красной листвой и
тёмными гроздьями до нас доносились оживленные
возгласы сборщиков винограда, когда
в маленьких городках и деревнях начинали
скрипеть виноградные прессы и со дворов
тянуло бодрящим запахом свежих выжимок,
мы спускались к хозяевам, бочарам и виноградарям
и вместе с ними пили из пузатого
кувшина. Там мы всегда встречали весёлых
товарищей, ибо край был богат и красив, там
было место беспечному досугу, а шутка и хорошее
настроение почитались здесь наличной
монетой.

Так из вечера в вечер сидели мы за праздничной
трапезой. В эти недели замаскированные
сторожа с рассвета до поздней ночи
с трещотками и ружьями обходят виноградники, отстреливая прожорливых птиц. Они
возвращаются запоздно с вязками перепелов,
крапчатых дроздов и рябчиков, и вскоре затем
их добыча, с виноградными листьями разложенная
по большим блюдам, появляется на
столе. Под новое вино мы с аппетитом уплетали
также жареные каштаны и молодые орехи,
но в первую очередь великолепные грибы, по
которые в лесах ходят с собаками, — белые
трюфели, изящные подосиновики и красные
кесаревы грибы.

Пока вино ещё было сладко и сохраняло
медовый цвет, мы дружно сидели за столом, за
мирными разговорами и часто положив руку
на плечо соседа. Но как только оно начинало
действовать и раскачивать под ногами землю,
просыпались могучие духи жизни. Тогда устраивались
блестящие поединки, исход которых
решало оружие смеха и в которых сходились
фехтовальщики, отличавшиеся лёгким,
свободным владением мыслью, какого достигаешь
лишь в долгой и вольной жизни.

Но ещё больше этих часов, пролетавших
в блестящем настроении, нам был мил тихий обратный путь по садам и полям в глубоком
опьянении, когда на пёстрые листья падала
уже утренняя роса. Проходя Петушиные ворота
городка, мы видели высвечивающийся
справа от нас морской берег, а по левую руку,
ярко переливаясь в свете луны, поднимались
мраморные утёсы. Между ними по холмам,
на склонах которых терялась тропа, тянулись
шпалеры лозы.

С этими дорогами связаны воспоминания
о светлом, изумляющем пробуждении, которое
одновременно и наполняло нас робостью
и веселило. Возникало впечатление, будто из
глубины жизни мы выныриваем на её поверхность.
Словно толчком вытряхивая нас из сна,
в темноту нашего опьянения внезапно попадало
какое-нибудь изображение — это мог
быть бараний рог, насаженный на высокую
жердь, какую крестьянин втыкает в землю
своего сада, или филин с жёлтыми глазами,
сидящий на коньке амбара, или метеор, с шелестом
промелькнувший по небосводу. Но
мы всякий раз замирали как окаменелые, и
кровь нашу леденил внезапный озноб. Тогда казалось, что нам передавалось умение поновому
взглянуть на свой край, мы словно бы
обретали глаза, способные разглядеть глубоко
под стеклянной землёй светящиеся жилы
золота и кристаллов. И тогда, случалось, подступали
они, похожие на серые тени, исконные
духи края, поселившиеся здесь давнымдавно,
ещё до того, как зазвенели колокола
монастырской церкви и плуг провёл первую
борозду. Они приближались к нам нерешительно,
с грубыми деревянными лицами, выражение
которых непостижимым образом
было и весёлым, и страшным; и мы взирали
на них с одновременно испуганным и глубоко
тронутым сердцем, в краю виноградной
лозы. Иногда нам казалось, будто они хотят
заговорить, но вскоре они исчезали как дым.

Потом мы молча преодолевали короткую
дорогу к Рутовому скиту. Когда в библиотеке
зажигался свет, мы глядели друг на друга,
и я замечал в лице брата Ото возвышенное,
лучащееся сияние. По этому зеркалу я понимал,
что случившаяся встреча не была обманом.
Не проронив ни слова, мы обменивались рукопожатием, и я поднимался в кабинет с
гербариями. В дальнейшем речь об этом никогда
между нами больше не заходила.

Наверху я ещё долго сидел у открытого
окна в очень радостном расположении духа и
чувствовал сердцем, как золотыми нитями с
веретена разматывается материя жизни. Потом
над Альта Плана вставало солнце, и страна
ярко высветлялась до самых границ Бургундии.
Крутые утёсы и глетчеры сияли белым и
красным цветом, а в зелёном зеркале Лагуны
проступали подрагивая высокие берега.

На остром фронтоне теперь начинали
день домашние краснохвосты и принимались
кормить свой второй выводок, птенцы
голодно попискивали, как будто кто-то точил
крошечные ножи. Из поясов камыша на озере
взлетали цепочки уток, а в садах зяблики
и щеглы склёвывали с лоз последние виноградины.
Потом я слышал, как открываются
двери библиотеки, и в сад, чтобы взглянуть
на лилии, выходил брат Ото.

2

А вот весной мы устраивали карнавальные
попойки, как заведено в тех местах. Мы облачались
в пёстрые шутовские наряды, бахромчатая
ткань которых светилась как птичьи
перья, и надевали твёрдые маски с клювом.
Потом, дурашливо прыгая и размахивая руками,
как крыльями, мы спускались в городок,
на старой Рыночной площади которого уже
было возведено высокое масленичное дерево.
Там при свете факелов устраивалось карнавальное
шествие; мужчины наряжались птицами,
а женщины были одеты в великолепные
платья минувших столетий. Высокими, подражающими бою часов голосами они кричали нам всякие шутки, а мы отвечали им пронзительным криком птиц.

Из таверн и винных погребков нас уже
манили марши пернатых гильдий — тонкие,
пронзительные флейты Щеглов, жужжащие
цитры Сычей, трубные контрабасы Глухарей
и пищащие ручные органы, звуками которых
сопровождает свои пародирующие стихи стая
Удодов. Мы с братом Ото присоединялись к
Чёрным дятлам и, выбивая марш поварёшками
по деревянному чану, высказывали
глупые советы и мнения. Здесь приходилось
пить осторожно, поскольку вино из стаканов
нам нужно было соломинкой тянуть через
ноздри клюва. Когда голова начинала гудеть
от выпитого, нас освежала прогулка по садам
и рвам кольцевого вала, мы роем влетали на
танцевальные площадки или в садовой беседке
какого-нибудь хозяина сбрасывали маски
и в обществе случайной милашки лакомились
прямо из жаровен блюдом улиток, приготовленных
по бургундскому рецепту.

До самого рассвета в эти ночи повсюду
раздавался пронзительный птичий крик —
в тёмных переулках и на Большой Лагуне,
в каштановых рощах и виноградниках, с украшенных
лампионами гондол на тёмной поверхности
озера и даже между высокими кипарисами
кладбищ. И всегда, словно отвечая
на него эхом, тут же слышался испуганный,
убегающий возглас. Женщины этого края
красивы и полны жертвенной силы, которую
Старый Запальщик (Ницше. — примеч. перев.) называет дарящей добродетелью.

Ведь не страдания этой жизни, а задор и
щедрое её изобилие, когда мы вспоминаем
о них, вызывают у нас почти слёзы. Эта игра
голосов до сих пор отчётливо слышится мне
как живая, и прежде всего сдерживаемый
возглас, с каким меня на валу встретила Лауретта.
Хотя стан её скрывал белый, обшитый
по краям золотом кринолин, а лицо — перламутровая
маска, я в темноте аллеи тотчас же
узнал её по манере сгибать при ходьбе бедро и коварно затаился за деревом. Потом я напугал
её смехом дятла и кинулся преследовать,
размахивая широкими чёрными рукавами.
Наверху, где на винограднике стоит римский
камень, я настиг утомившуюся бегунью
и, трепеща, обнял её рукой, склонив над её
лицом огненно-красную маску. Когда, словно
во сне очарованный волшебной силой, я
ощутил её в своих объятиях, меня охватило
сочувствие, и я с улыбкой сдвинул птичью
маску на лоб.

Тут она тоже заулыбалась и очень нежно
прикрыла мой рот ладонью — так нежно, что
в тишине я слышал только дыхание, веявшее
сквозь её пальцы.

3

Но обычно мы день за днём проводили в нашем
Рутовом скиту в исключительной воздержанности.
Скит располагался на краю мраморных
утёсов, посреди одного из скальных
островов, которые там и тут, насколько хватало
глазу, перемежают лозовый край. Сам сад
был бережно устроен в узких пластах горной
породы, и по краям его неплотно возведённых
стен селились дикие травы, какие разрастаются
на тучной земле виноградников.
В раннюю пору года здесь цвела синяя жемчужная
гроздь мускатного гиацинта, а осенью
своими светящимися, как красные лампионы, плодами нас радовала еврейская вишня. И во
все времена дом и сад обрамляли серебристозелёные
рутовые кусты, от которых при высоком
положении солнца исходили вьющиеся
клубы пьянящего аромата.

В полдень, когда от сильного зноя грозди
буквально вскипали, в скиту сохранялась освежающая
прохлада, и не только потому, что
полы его были по южному обычаю выложены
мозаиками, но и потому, что некоторые помещения
вдавались в скалу. Впрочем, в это время
я любил, растянувшись, лежать на террасе
и в полусне слушать стеклянное пение цикад.
Тогда в сад запархивали парусники и вились
у похожих на блюдце цветов дикой моркови,
а на горячих камнях наслаждались солнцем
жемчужные ящерицы. И наконец, когда белый
песок Змеиной тропы накалялся в невыносимом
пекле, на неё медленно выползали
ланцетные гадюки, и вскоре она покрывалась
ими как фриз иероглифами.

Мы не испытывали никакого страха перед
этими животными, которые во множестве
обитали в расселинах и трещинах Рутового скита; скорее, они радовали нас: днём своим
красочным блеском, а ночью — тонким и
звонким свистом, которым сопровождались
их любовные игры. Часто мы, слегка подобрав
полы одежды, переступали через них,
а если ждали гостей, которые их боялись, ногой
отбрасывали змей с дороги. Но мы всегда
шли с нашими посетителями по Змеиной
тропе рука об руку; и я часто замечал, что им,
казалось, передавалось то чувство свободы и
танцевальной уверенности, которое охватывало
нас на этой стезе.

Пожалуй, многое способствовало такому
свойскому обхождению с этими змеями,
но всё же без Лампузы, нашей кухарки, мы
едва ли узнали бы что-то об их привычках.
Во всё продолжение лета Лампуза каждый
вечер выставляла им перед скальной кухней
серебряную мисочку с молоком; потом неведомым
зовом манила к себе животных. Тогда
в последних лучах заходящего солнца можно
было увидеть в саду, как повсюду сверкали
золотые изгибы: по чёрной земле лилейных
клумб, по серебристо-зелёным рутовым подушкам и высоко в кустах лещины и бузины.
Потом змеи, образовав знак горящего
огненного венка, располагались вокруг мисочки
и принимали дар.

Совершая это пожертвование, Лампуза
уже с первых дней держала на руках маленького
Эрио, который своим голоском вторил её
призыву. Но как же я удивился, когда однажды
вечером увидел, как едва научившийся ходить
мальчуган тащил мисочку на открытый
воздух. Там он постучал о её край ложкой из
грушевого дерева, и красные змеи, сверкая,
выползли из расселин мраморных утёсов.
И, точно во сне наяву, я услыхал смех маленького
Эрио, стоявшего среди них на утрамбованной
глине кухонного дворика. Привстав
на хвост, животные окружили его и мерно,
как маятник, быстро раскачивали у него над
макушкой тяжёлыми треугольными головами.
Я стоял на балконе, не смея окликнуть
моего Эрио, как не решаешься позвать человека,
в сомнамбулическом сне идущего по
крутому коньку крыши. Но тут я увидел перед
скальной кухней старую женщину — Лампузу, она стояла там со скрещенными руками и
улыбалась. При виде её меня охватило чувство
полной уверенности в благополучном исходе
этой страшной опасности.

С того вечера Эрио стал сам звонить для
нас в колокольчик вечерни. Заслышав позвякивание
мисочки, мы откладывали работу,
чтобы порадоваться зрелищу его дарения.
Брат Ото спешил из библиотеки, а я из гербария
на внутренний балкон, Лампуза тоже
отрывалась от плиты и, выйдя во двор, с гордо-
нежным выражением лица слушала ребёнка.
Для нас стало обыкновением любоваться
усердием, с каким он наводил порядок среди
животных. Вскоре Эрио уже каждого мог назвать
по имени и, ещё нетвёрдо ступая, расхаживал
в окружении их в синей бархатной курточке
с золотой оторочкой. Он также следил
за тем, чтобы молока доставалось всем, расчищая
пространство возле мисочки для опоздавших.
Для этого он деревянной ложкой постукивал
по голове ту или иную из пьющих, или,
если она не спешила освободить место, хватал
её за шиворот и изо всей силы выдёргивал прочь. Но как бы грубо он ни обращался с
ними, животные всегда и во всём подчинялись
ему, оставаясь ручными даже во время
линьки, когда они крайне чувст вительны.
В этот период, например, пастухи не позволяют
своей скотине пастись на лугу у мраморных
утёсов, ибо одного нацеленного укуса
достаточно, чтобы мигом лишить силы даже
самого могучего быка.

Особенно Эрио любил самую большую
и красивую змею, которую мы с братом Ото
звали Грайфин и которая, как мы заключили
из легенд виноградарей, жила в расселинах
испокон веку. Тело ланцетной гадюки металлически-
красное, и нередко в его узор вкраплены
отливающие светлой латунью чешуйки.
А вот у этой Грайфин чётко вырисовывался
чистый и безупречный золотой блеск, переходящий
на голове в зелень и усиливающийся до
светимости, словно у драгоценного изделия.
В гневе она, бывало, раздувала шею в щиток,
как золотое зеркало сверкавший в атаке. Казалось,
остальные выказывали ей уважение,
ибо никто не притрагивался к мисочке до тех пор, пока Золотая не утолит жажду. Позднее
мы увидели, как Эрио играл с нею, а она, как
то иногда делают кошки, острой головой тёрлась
о его курточку.

После этого Лампуза накрывала нам
ужин: два бокала простого вина и два ломтя
чёрного, солёного хлеба.

О книге Эрнста Юнгера «На мраморных утесах»

Сергей Хрущев. Никита Хрущев: Реформатор

Вторая часть пролога «Трилогии об отце»

Начало

По возвращении домой отец долго гулял один по узкой асфальтированной дорожке, проложенной вдоль высокого забора, окружавшего правительственную резиденцию по Воробьевскому шоссе, 40. Чем-то эта «прогулка» напоминала кружение волка по периметру клетки в зоопарке, круг за кругом, круг за кругом. Вернувшись наконец в дом, отец поднял трубку «кремлевки» и набрал номер резиденции Микояна. Он жил неподалеку, через два дома.

— Анастас, скажи им, что я бороться не стану, пусть поступают, как знают, я подчинюсь любому решению, — произнес отец одним духом, потом помолчал немного и закончил. — С теми, со сталинистами (отец имел в виду Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова), мы разошлись по принципиальным позициям, а эти… — отец не нашел подходящего слова.

— Ты правильно поступаешь, Никита, — неуверенно-осторожно, подбирая слова, начал Анастас Иванович. Оба они не сомневались: Семичастный их сейчас слушает в оба уха. — Но я думаю, ты еще поработаешь, отыщется какой-то компромисс. Ведь столько вместе…

Отец не стал дальше слушать и положил трубку. Через несколько минут Семичастный позвонил Брежневу и доложил о решении отца сдаться без боя. На следующий день, 14 октября, первым выпало говорить заместителю Председателя Совета Министров СССР Дмитрию Степановичу Полянскому. Я уже упоминал его. Шустрого, 32-летнего крымского агронома-организатора, секретаря Крымского обкома отец заприметил еще в конце сороковых и с тех пор направлял его карьеру. Сегодня Полянский с отцом не церемонился, в отличие от Гришина о старой дружбе не вспоминал.

«Линия съездов правильная, — читаем мы в записи Малина, — другое дело осуществление ее товарищем Хру щевым. Наше заседание — историческое… Другим Хрущев стал, в последнее время захотел возвыситься над партией. Сталина поносит до неприличия. В сельском хозяйстве в первые годы шло хорошо, затем застой и разочарование… 78 миллиардов рублей не хватило (в Совмине Полянский — заместитель отца — курировал сельское хозяйство, и поиск этих недостающих 78 миллиардов рублей относился к его компетенции), руководство через записки. Лысенко — Аракчеев в науке. О ценах — глупость высказывали. Вы десять академиков Тимирязевки не принимаете два года, а капиталистов с ходу принимаете…»

Особенно досталось от бывшего крымского агронома ни в чем не повинной гидропонике, недавно пришедшему с Запада и активно пропагандируемому отцом способу выращивания тепличных овощей не в деревянных, сбитых ржавыми гвоздями ящиках с землей, а в пластиковых лотках на гравии, пропитанном насыщенными удобрениями растворами. Расчеты показывали, что новая технология экономичнее, с ее помощью наконец-то удастся наладить круглогодичную поставку свежих овощей и зелени к столу горожан.

— Он и этим намеревал ся заставить нас заниматься! — искренне возмущался Полянский.

Конечно, гидропоника сама по себе мало интересовала оратора, но отныне все, что шло от отца, предавалось анафеме.

— Тяжелый вы человек, уйти вам со всех постов в отставку, вы же не сдадитесь просто, — Полянский не знал о подслушанном Семичастным разговоре отца с Микояном.

Не успел Полянский закончить, как вмешался Шелепин: «Товарищ Микоян ведет себя неправильно, послушайте, что он говорит!» Анастас Иванович справедливо заслужил репутацию крайне изворотливого политика и при этом ухитрялся всегда сохранять собственное суждение и при Сталине, и при Хрущеве. И сейчас он считал, что «критика отцу пойдет на пользу, следует разделить посты главы партии и правительства, на последний — назначить Косыгина, Хрущева следует разгрузить, и он должен оставаться у руководства партией». Микоян не мог не понимать, что он не просто в меньшинстве, а в одиночестве, что этого выступления ему не простят, но решил на старости лет не кривить душой. Микояну и не простили, в следующем году, по достижении семидесятилетия, его отправят в отставку.

За Микояном выступил Секретарь ЦК Компартии Узбе кистана Шараф Рашидов.

Рашидов почти слово в слово повторил предыдущих ораторов. Зла он на отца не держал, привычно следовал заведенному издавна и не им порядку. Следом за Рашидовым слово взял первый заместитель Председателя Совета Министров Алексей Николаевич Косыгин. Он выразил свое «удовлетворение ходом обсуждения. Линию они проводят правильную. Обстановка в ЦК и его Президиуме характеризуется единством. Пленум несомненно поддержит их во всем».

— Письма льстивые рассылаете, а критические — нет, — попенял Косыгин отцу.

Его слова расходятся со свидетельством Семичастного: отец, по его словам, требовал приносить и зачитывать ему самые злые анонимки, в том числе и те, где «Никиту» матом ругали.

Не будем судить Косыгина слишком строго, о заговоре его известили в последнюю минуту, и он, правая и доверенная рука отца, перестраивался на ходу. — Кадры, — вы не радуетесь росту людей, — продолжал Алексей Николаевич, сам не очень понимая, что говорит (или очень хорошо понимая? Косыгин не мог не знать о планах отца обновить «кадры» на предстоящем Пленуме, двинуть вперед молодых). — Доклад т. Суслова (об идеологии) сначала хвалил, потом хаял, — продолжалнабирать очки Косыгин, Брежнев одобрительно кивал головой. — Пленумы — все сам делает. Военные вопросы монополизировал. Отношение к братским социалистическим странам характеризуется словами: «Был бы хлеб — мешки найдутся!».

Косыгин говорил еще долго. Так долго, что Брежнев многозначительно постучал по циферблату часов у себя на запястье.

— Созвать Пленум,— заторопился Косыгин. — Разделить посты главы партии и главы правительства (он уже знал, что последний предназначается ему), ввести официальный пост второго секретаря ЦК КПСС. (Он предназначался Николаю Подгорному.) Вас (то есть отца) освободить от всех постов.

После Косыгина пришла очередь говорить Николаю Вик то ровичу Подгорному, секретарю ЦК. Николай Викторович Подгорный — один из инициаторов заговора против отца. В тандеме с Брежневым играл роль ведущего, пропустил Леонида Ильича вперед только в силу более высокого положения в сложившейся партийно-государственной иерархии. Отношение к отцу было подобострастное, я бы сказал, грубовато-подхалимское. Последние месяцы Подгорный «висел на волоске», отец считал его приглашение в Москву и возвышение своей ошибкой, Подгорный показал себя никудышным администратором, человеком туповатым, но с непомерными амбициями. Отец в Подгорном разочаровался и подумывал, как бы от него без скандала избавиться. Предстоящий ноябрьский Пленум наверняка завершил бы его карьеру. Подгорный, мастер интриги, это чувствовал, что и толкнуло его к превентивным действиям. Не будучи уверенным в своих возможностях в Москве, он вовлек в заговор Брежнева. Говорил Подгорный зло, безапелляционно, не стесняясь в выражениях. Приведу только некоторые из его пассажей: «Согласен с выступлениями всех, кроме Микояна. Колоссальные ошибки в реорганизации. Ссылки на Сталина — ни к чему, сам все хуже делает. О разделении обкомов — глупость. Во взаимоотношениях с социалистическими странами разброд, и по вашей вине. С Хрущевым невозможно разговаривать. Разделить посты. Решить на Пленуме. Как отразится отставка Хрущева на международном и внутреннем положении? Отразится, но ничего не случится».

В этот момент дверь зала заседаний Президиума ЦК приоткрылась, в нее просунулась голова секретаря Брежнева, затем он, почему-то на цыпочках, подбежал к Брежневу и зашептал ему в ухо. Брежнев показал рукой Подгорному: достаточно, садись. Николай Викторович недовольно опустился на стул — не успели еще от одного избавиться, а уже другой ручкой помахивает.

Секретарь Брежнева так бесцеремонно нарушил правила (во время заседания Президиума ЦК в зал разрешалось входить только по вызову), потому что ему уже в который раз звонил Семичастный и умолял, требовал вытащить Бреж нева к телефону. Леонид Ильич объявил перерыв на несколько минут и вышел из зала заседаний.

— Что случилось? — нервно схватив телефонную трубку, спросил Брежнев. Ответ Семичастного сводился к следующему: ему поручили собрать членов Президиума ЦК, не всех, а только тех, с кем о смене власти в Кремле заранее условились или на кого заговорщики, по их мнению, могли рассчитывать. Со вчерашнего дня все эти люди слонялись по кремлевским коридорам, обменивались слухами, гадали, что же происходит там, в Президиуме ЦК, и донимали Семичастного вопросами, когда же их наконец соберут в Свердловском зале и обо всем оповестят. К полудню 14 октября многие начали роптать, а особо строптивые грозить, что начнут заседание Пленума ЦК сами, без Президиума. В конце концов, по Уставу именно Пленум выбирает Президиум, а не наоборот. Произносились такие слова как бы в шутку, с ухмылкой, но они не на шутку испугали Семичастного. Во времена перемен любая шутка, да еще такая, опасна. Сегодня заговорщики на самом верху интригуют против Хрущева, так почему членам ЦК не поступить так же, не взять власть в свои руки, не ограничиться смещением отца, а переизбрать Президиум целиком? Вот Семичастный и решился поторопить Леонида Ильича. Он то ли попросил, то ли потребовал закругляться и, пока не поздно, перенести действо на заседание Пленума, его нужно провести сегодня же, завершить «операцию» до вечера.

— Вторую ночь я не выдержу, — заявил Семичастный Брежневу. — Еще не все выступили, а надо, чтобы все до одного прилюдно повязали себя, — настаивал Брежнев.

Леонид Ильич не решался сказать ни да, ни нет. Внутренне он страшился Пленума, но, когда Семичастныйпригрозил, что в случае промедления он снимает с себя ответственность и более ни за что не ручается, Брежнев сдался. Попросил чуть повременить, ему надо посоветоваться со «своими».

— Через тридцать минут он мне перезвонил, — в 1988 году рассказывал Семичастный главному редактору еженедельника «Аргументы и факты» В. А. Старкову, — попросил всех успокоить, все идет по плану. Члены Президиума ЦК выступили — остались кое-кто из кандидатов и секретарей ЦК, им дадим по три-четыре минуты, чтобы они, не рассусоливая, определились, а в шесть часов вечера — Пленум.

— Меня это устраивает, — ответил Брежневу Семи част ный. — Могу я объявить?

— Давай, объявляй! Мы своим службам уже скомандовали, распорядись и ты по своей линии,— закончил разговор Брежнев и положил трубку.

В своей книге В. Е. Семичастный описывает этот эпизод весьма скупо, он старается дистанцироваться от событий, свести свою роль к чисто служебной. Такую линию поведения в начале 1990-х годов они выбрали вместе с Шелепиным и придерживались ее до конца жизни. Их признания в ранних интервью более содержательны.

Вернувшись в зал заседаний Президиума, Леонид Ильич сам взял слово и поспешил подвести черту под обсуждением: «Согласен со всеми. Прошел с вами путь с 1938 года, с вами боролся с антипартийной группой в 1957 году, но не могу вступать в сделку со своей совестью. Освободить Хрущева от занимаемых постов (Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя правительства), разделить посты. Тех, кому не удалось выступить, ограничили не тремя минутами, а буквально двумя словами:

Андропов — «предложение поддерживаю».

Пономарев — «поддерживаю».

Ильичев — «согласен».

Демичев — «согласен».

Рудаков — «согласен».

Поднял Брежнев и Микояна, вторично, но он и на сей раз ответил по-своему:

— Говорил, что думал, с большинством согласен. Хрущев сказал мне, что за посты бороться не намерен.

Далее Микоян коротко рассказал о ночном звонке отца. Брежнев на его слова не отреагировал, а остальные вздохнули с облегчением. Они опасались, как бы отец не попытался изменить ситуацию в свою пользу на Пленуме. И, чем черт не шутит, с его энергией…

Последним высказался Шверник:

— Никита Сергеевич неправильно повел себя. Лишить постов.

Отец все это время сидел понурившись. Теперь пришла его пора говорить. Говорить в последний раз.

— С вами бороться не могу, — начал отец, голос его звучал глухо. — Вместе мы одолели антипартийную группу, мы — единомышленники. — Отец замолчал, подыскивая нужные слова. — Вашу честность ценю, — заговорил он снова. — В разные периоды времени я по-разному относился к здесь присутствующим, но всегда ценил вас. У товарища Полянского и у товарища Воронова за грубость прошу прощения. Не со зла это. Главная моя ошибка, что в 1958 году я пошел на поводу у вас и согласился совместить посты Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя Совета Министров СССР, слабость проявил, не оказал сопротивления. Грубость по адресу Сахарова признаю, Келдыша — тоже. Зерно и кукуруза, Производственные управления, разделение или не разделение обкомов. Придется вам теперь всем этим заниматься.

Дальше отец говорил о своей позиции в международных вопросах: о Кубинском кризисе, о Берлине, о социалистическом лагере и закончил словами: «Все надо делать, чтобы трещины между нашими странами не возникло. Не прошу у вас милости, вопрос решен. Я еще вчера сказал (по телефону Микояну), что бороться не буду, ведь мы единомышленники. Зачем мне выискивать черные краски и мазать ими вас? — Отец снова замолчал, обида взяла верх, потом продолжил: — Правда, вы вот собрались вместе и мажете меня говном, а я и возразить не могу, — но он тут же спохватился и заговорил другим тоном, я бы сказал, приподнято: — Несмотря на все происходящее, я радуюсь: наконец-то партия настолько выросла, что стала способна контролировать любого своего члена, какое бы высокое положение он ни занимал. (Эти слова отец повторил и мне, когда заехал домой между заседанием Президиума и Пленумом ЦК, где предстояло его формальное отрешение от власти.) Я чувствовал последние годы, что не справлюсь со всем ворохом дел, — произнес отец в заключение, — но жизнь штука цепкая, все казалось еще годик, еще один, да и зазнался я, признаю. Обращаюсь к вам с просьбой об освобождении со всех постов, сами напишите заявление, я подпишу. Дальнейшую мою судьбу вам решать, как скажете, так я и поступлю, где скажете, там и стану жить. — Отец обвел всех присутствующих глазами, тяжело вздохнул: — За совместную работу спасибо, спасибо и за критику, хотя и запоздалую».

Он сел на стул, тут же, как по мановению волшебной палочки, перед ним легло аккуратно отпечатанное заявление об отставке: «…в связи с преклонным возрастом и ухудшением состояния здоровья». Отец внимательно прочитал короткий, всего в несколько строк текст, горько усмехнулся и вынул из кармана паркеровскую ручку. Сколько ею подписано документов, изменивших лик страны, международных соглашений, и вот последняя подпись. Отец снял колпачок, зачем-то внимательно оглядел чуть высовывавшийся наружу кончик золотого пера и расписался. В последнюю минуту рука предательски дрогнула, подпись получилась неуверенной, в чем-то стариковской.

Теперь оставалось последнее испытание — Пленум ЦК. Перед заседанием Пленума победители решили пообедать, как обычно, здесь же, в Кремле. Отец завел эту привычку собираться вместе на обед в Кремле — и время эконономилось, и представлялась дополнительная, неформальная возможность обменяться мнениями. На сей раз отец в столовую не пошел, не о чем им теперь разговаривать. Поехал домой, на Ленинские (ныне Воробьевы) горы.

Я ожидал его в резиденции на Ленинских горах, томился предчувствием неминуемого. Около двух часов дня позвонил дежурный по приемной отца в Кремле и передал, что Никита Сергеевич выехал. Я встретил машину у ворот. Отец сунул мне в руки свой черный портфель и не сказал, а выдохнул: «Все… В отставке…» Немного помолчав, добавил: «Не стал с ними обедать».

Начинался новый этап жизни. Что будет впереди — не знал никто. Ясно было одно — от нас ничего не зависит, остается только ждать.

— Я сам написал заявление с просьбой освободить меня по состоянию здоровья.

Теперь остается оформить решение Пленума. Сказал, что подчиняюсь дисциплине и выполню все решения, которые примет Центральный Комитет. Еще сказал, что жить буду, где мне укажут: в Москве или в другом месте, — предварил отец мои вопросы.

После обеда отец вышел погулять. Все было необычно и непривычно в этот день — эта прогулка в рабочее время и цель ее, вернее, бесцельность. Раньше отец гулял час вечером после работы, чтобы сбросить с себя усталость, накопившуюся за день, и, немного отдохнув, приняться за последнюю почту. Час этот был строго отмерен, ни больше, ни меньше. В тот день бумаги — материалы к очередному заседанию Президиума ЦК, перевод доктрины министра обороны Роберта Макнамары, сводки ТАСС — остались в портфеле. Там им было суждено пролежать нераскрытыми и забытыми до самой смерти отца. Он больше никогда не заглядывал в свой портфель.

Мы шли молча. Рядом лениво трусил Арбат, немецкая овчарка, собака Лены — моей сестры. Раньше он относился к отцу равнодушно, не выказывал к нему особого внимания. Подойдет, бывало, вильнет хвостом и идет по своим делам. Сегодня же не отходил ни на шаг. С этого дня Арбат постоянно следовал за отцом.

— А кого назначили? — не выдержал я молчания.

— Первым секретарем будет Брежнев, а Косыгин — Пред седателем Совмина. Косыгин — достойная кандидатура (привычка отца оценивать людей, примеряя их к тому или иному посту, по-прежнему брала свое), еще когда освобождали Булганина, я предлагал его на эту должность. Он хорошо знает народное хозяйство и справится с работой. Насчет Брежнева сказать труднее — характер у него пластилиновый, слишком он поддается чужому влиянию… Не знаю, хватит ли у него воли проводить правильную линию. Ну, меня это уже не касается, я теперь пенсионер, мое дело — сторона.

Больше мы к теме власти не возвращались ни в тот день, ни в последующие годы. Как отец после прогулки уезжал на заседание Пленума ЦК, как вернулся оттуда, у меня в памяти не отложилось.

Тем временем во время обеда в Кремле Брежнев еще не определился окончательно, как проводить Пленум? Под готовились два докладчика: Полянский и Суслов. Полян ский рвался в бой, жаждал крови. Но Брежнев опасался, что изложенные в тексте его доклада обвинения можно отнести не к одному Хрущеву, а самого Полянского может «занести» и потом никто уже с Пленумом не совладает. Да и Семичастный перед обедом еще подлил масла в огонь.

— Вы дозаседаетесь, что или вас посадят, или Хрущева, — стращал Семичастный Брежнева. — Я за день наслушался и тех, и других. Одни переживают, хотят Хрущева спасать, другие призывают вас спасать. Третьи спрашивают, что же ты в ЧК сидишь, бездействуешь?

Брежнев решил: с докладом на Пленуме предоставить слово Суслову, он набил руку на подобных делах — выступал по делу антипартийной группы Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова, разоблачал маршала Жукова. Сухой, немногословный Суслов совладает с нынешней ситуацией, не даст разгуляться страстям. Члены Президиума не возражали. От прений предпочли вообще отказаться. Это явилось полной неожиданностью для членов ЦК, такого еще не случалось, ритуал требовал единодушного осуждения уже фактически осужденного.

«Я тоже не знал, что прений не будет… — вспоминал в 1988 году Семичастный. — Я думаю, они не без царя в голове это сделали. Не знали, куда покатится, как бы не задело и их. Там мог быть разговор… Я думаю, эти старики продумали все и, боясь за свои… кости, все сделали, чтобы не открывать прения на Пленуме. В Свердловском зале такая кутерьма началась. Я сидел, наблюдал. Самые рьяные подхалимы кричали: „Исключить из партии! Отдать под суд!“ Те, кто поспокойнее, сидели молча. Так что разговора серьезного, критического, аналитического, такого, чтобы почувствовать власть ЦК, не было. Все за ЦК решил Президиум и решенное, готовое, жеваное-пережеваное выбросил: „Голосуйте!“».

Об отсутствии прений на Пленуме говорит другой участник заседания, тогдашний секретарь МГК, «шелепинец», Николай Григорьевич Егорычев: «Теперь, по прошествии стольких лет, ясно и то, что Брежнев не зря был против выступлений на Пленуме. Во время прений под горячую руку могло быть высказано много такого, что потом связало бы ему руки. А у Леонида Ильича в голове, очевидно, уже тогда были другие планы».

Отец выслушал доклад Суслова, не поднимая головы. Не поднял он ее и во время голосования. Когда объявили краткий перерыв, он вышел из зала и больше в него не вернулся, сел в машину и уехал домой. Брежнева и Косыгина назначили уже в его отсутствие. Собственно, и перерыв объявили с единственной целью, — удалить отца из зала заседаний Пленума.

Хочу отметить еще такой эпизод. Как рассказывала впоследствии секретарь ЦК Компартии Украины, сторонница отца Ольга Ильинична Иващенко, в начале октября она узнала о готовящихся событиях и попыталась потелефону правительственной связи «ВЧ» дозвониться Никите Сергеевичу. Соединиться ей не удалось. Хрущева надежно блокировали. На Пленум ее не допустили, как и другого прохрущевского члена ЦК, первого заместителя председателя КПК при ЦК КПСС Зиновия Тимофеевича Сердюка. Вскоре их обоих освободили от занимаемых постов, вывели из ЦК и отправили на пенсию.

В народе отставку отца восприняли с облегчением, большинство людей на улицах откровенно радовались, надеялись, что с уходом неугомонного Хрущева все устаканится, жизнь станет лучше. Функционеры всех уровней праздновали победу: с новациями покончено, их перестанут дергать, пересаживать с места на место, требовать поднимать целину, строить панельные пятиэтажки, развивать химию, сажать кукурузу, наконец-то наступит стабильность.

Они оказались правы, с уходом отца период реформ завершился, страна вступила в эпоху спячки, застоя. А темпы роста в промышленности и сельском хозяйстве тем временем из года в год замедлялись, недвусмысленно сигнализируя: требуются перемены, без них наступит крах. Но в России на подобные сигналы редко обращают внимания, надеются на авось. Понадеялись и на этот раз. Но все это впереди. Пока же одни праздновали победу, а отцу предстояло смириться с поражением. Вечером того же памятного дня, 14 октября, к отцу пришел Микоян. После Пленума состоялось заседание Президиума ЦК, и Микояна делегировали к нему проинформировать о принятых решениях.

Сели за стол в столовой, отец попросил принести чай. Он любил чай и пил его из тонкого прозрачного стакана с ручкой, наподобие той, что бывает у чашек. Этот стакан с ручкой он привез из Германской Демократической Республики. Необычный стакан ему очень нравился, и он постоянно им хвастался перед гостями, демонстрируя, как удобно из него пить горячий чай, не обжигая пальцев. Подали чай.

— Меня просили передать тебе следующее, — начал Анастас Иванович нерешительно. — Нынешняя дача и городская квартира (резиденция на Ленинских горах) сохраняются за тобой пожизненно.

— Хорошо, — неопределенно отозвался отец.

Трудно было понять, что это — знак благодарности или просто подтверждение того, что он расслышал сказанное.Немного подумав, он повторил то, что уже говорил мне: «Я готов жить там, где мне прикажут».

— Охрана и обслуживающий персонал тоже останутся, но людей заменят. Отец понимающе хмыкнул.

— Будет установлена пенсия — 500 рублей в месяц и закреплена автомашина, — Микоян замялся. — Хотят сохранить за тобой должность члена Президиума Верховного Совета, правда, окончательного решения не приняли. Я еще предлагал учредить для тебя должность консультанта Президиума ЦК, но мое предложение отвергли.

— Это ты напрасно, на это они никогда не пойдут. Зачем я им после всего, что произошло? Мои советы и неизбежное вмешательство только связывали бы им руки. Да и встречаться со мной им не доставит удовольствия… — отец с напором раз за разом произносил безликое «им». — Конечно, хорошо бы иметь какое-то дело. Не знаю, как я смогу жить пенсионером, ничего не делая. Но это ты напрасно предлагал. Тем не менее спасибо, приятно чувствовать, что рядом есть друг. Отец как в воду глядел, уже через неделю все обещания показались Брежневу чрезмерными, из резиденции на Ленинских горах и дачи Горки-9 отца выселили, а уж о советничестве и речи не могло идти, само упоминание имени отца стало крамольным, до конца его дней никто из политиков по доброй воле с ним не встретился ни разу.

Разговор закончился. Отец вышел проводить Микояна на крыльцо перед домом. Все эти октябрьские дни стояла почти летняя погода. Вот и сейчас было тепло и солнечно. Анастас Иванович обнял и расцеловал отца. Тогда в руководстве еще не привыкли целоваться, и это прощание всех растрогало.

Микоян быстро пошел к воротам. Вот его невысокая фигура скрылась за поворотом. Отец смотрел ему вслед. Больше они не встречались.

О книге Сергея Хрущева «Никита Хрущев: Реформатор»

Сергей Хрущев. Никита Хрущев: Реформатор

Первая часть пролога «Трилогии об отце»

Культура страны определяется тем, насколько она знает свою историю.
П. Л. Капица

Победит строй, обеспечивший людям лучшую жизнь.
Н. С. Хрущев

Пролог

Тринадцатого октября 1964 года, во второй половине дня, где-то ближе к четырем часам, турбовинтовой Ил-18 подрулил к правительственному павильону московского аэропорта Внуково-2. Стояло бабье лето, светило и еще пригревало не по-осеннему теплое солнце, легкий ветерок ласково перебирал поредевшие желто-зеленые листочки вплотную подступивших к летному полю березок и осин. К самолету подкатили трап, в дверях появился отец, Пер вый секретарь ЦК КПСС, Председатель Совета Министров СССР Никита Сергеевич Хрущев, за ним следовал Анастас Иванович Микоян, друг и соратник отца, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, далее потянулись помощники, охранники и среди них я, автор этих строк.

У трапа прибывших встречали всего двое: Владимир Ефимович Семичастный, председатель КГБ СССР (активный участник заговора против отца), и секретарь Президиума Верховного Совета СССР Михаил Порфирьевич Георгадзе. Семичастному вменялось без происшествий доставить отца и Микояна в Кремль, там их ожидали остальные члены Президиума ЦК. Сегодня они не теснились, как обычно, у трапа самолета, стремясь первыми пожать отцу руку, первыми доложить об очередных успехах, первыми получить согласие на что-то очень важное, первыми… Теперь они, наконец решившись избавиться от отца, нервно ожидали его в Кремле. Хотя, казалось бы, на вчерашнем заседании Президиума ЦК все предусмотрели до мелочей, распределили роли — кто что будет говорить, но на душе скребли кошки, по телу пробегали мурашки: чем все это обернется, с чем приедет Хрущев? Отправляя Семичастного в аэропорт, трусоватый Брежнев даже посоветовал ему положить в карман заряженный пистолет. Но пистолет не понадобился, отец, пожав Семичастному руку, лишь осведомился: «Где все?» и, получив ответ: «Ожидают вас в Кремле», с улыб кой, как будто ничего не случилось, бросил Микояну: «По ехали, Анастас!»

Захлопнулась дверь длинного черного ЗИЛа-111, машина тронулась. За ней — ЗИЛ охраны и впритык — «Чайка» Семичастного. Он доложил по радиотелефону Брежневу: «Встретил, все идет по плану, едем в Кремль». Успокаивающее сообщение Семичастного почему-то толь ко добавило волнений. Больше других нервничал Бреж нев, ему мерещилась бесславная отставка, а может, и что похуже. Одну за другой он прикуривал сигареты, затягивался, давил их в пепельнице и снова прикуривал.

Спокойнее других держался «вождь комсомольцев» Александр Шелепин, он уже ощущал себя стоящим во главе государства: Хрущева — свалим, а размазня Брежнев ему не помеха, в стране все схвачено. (Шелепин — один из самых могущественных людей в стране. На запланированном на ноябрь 1964 года Пленуме ЦК КПСС отец предполагал ввести Шелепина в состав Президиума ЦК КПСС. Отец рассматривал Шелепина как еще одного своего возможного преемника, в чем-то отдавал ему предпочтение в сравнении с Брежневым. Смену власти отец предполагал провести на ХХIII съезде КПСС в 1965 году.)

Скрупулезно подсчитавшие шансы на успех Михаил Сус лов и Алексей Косыгин не суетились, спокойно сидели на своих обычных местах у стола заседаний Президиума ЦК, устранение отца — дело решенное, и от этого они только выиграют.

Совсем недавние выдвиженцы отца, секретари, но еще не члены Президиума ЦК Леонид Ильичев, Владимир Поляков, Александр Рудаков, Владимир Титов лелеяли несбыточную надежду, что отец и на сей раз вывернется, — выходил же он победителем и не из таких передряг, и одновременно прикидывали, на кого ставить: на Леню или на Шурика, если Хрущев проиграет.

А вот два других «молодых» протеже отца — Юрий Андропов и Петр Демичев — не волновались, они сделали выбор, поставили на победителя, заручились поддержкой как Брежнева, так и Шелепина.

Остальные члены Президиума ЦК не сомневались в исходе заговора и изготовились предать анафеме еще вчера «нашего дорогого Никиту Сергеевича». Они уверены, что их усердие оценят, независимо от того, кто (Леня или Шурик) вознесется на вершину пирамиды власти. Так в волнении проползли полчаса ожидания. Наконец двери зала заседаний отворились, первым показался насупленный отец, за ним — понурый Микоян. Анастас Иванович Микоян в заговоре против отца не участвовал. Отношения у них с отцом сложились дружеские, они часто спорили по разным вопросам, но держались вместе.

Войдя в зал, отец огляделся, собравшиеся сидели за столом для заседаний, пустовало лишь кресло председателя. Его кресло. Отец в последний раз опустился в него и, помолчав, осведомился, ради какого такого срочного дела его сорвали из отпуска, вызвали из Пицунды?

Повисло напряженное молчание, хотя еще накануне распределили роли, согласовали последовательность выступлений. Начать поручили Брежневу, но у того перехватило горло. Наконец он решился и заговорил неуверенно, сбивчиво, все время сверяясь с лежавшими перед ним листочками, вырванными из большого, так называемого цековского блокнота.

Судилище, изменившее навечно судьбу великой страны, началось. Присутствовали все члены и кандидаты Президиума, секретари ЦК КПСС, за исключением никак не приходившего в себя после инсульта Фрола Романовича Козлова. Отец, обычно живо реагировавший на выступления, на сей раз сидел молча, сосредоточенно уставясь перед собой на пустой, без привычно загромождавших его справок, проектов постановлений и других приготовленных к заседанию бумаг, стол.

Постепенно смелея, Брежнев начал вываливать одно за другим припасенные заранее обвинения: зачем разделили обкомы на промышленные и сельские? В чем смысл перехода от пятилетнего планирования к восьмилетнему? Почему отец рассылает так много записок членам Президиума? В заключение он обвинил отца в некорректном обращении с товарищами по работе и замолк.

Отец встрепенулся, поднял голову, оглядел присутствующих и как бы через силу произнес: «Я вас всех считал и считаю друзьями-единомышленниками и сожалею, что порой допускал раздражительность». Отец не собирался бороться. Такое решение он принял заранее. О сговоре против него мне в середине сентября сообщил бывший начальник охраны Председателя Президиума Верховного Совета Российской Федерации Николая Игнатова Василий Иванович Галюков, и я тут же все пересказал отцу. (В заговоре против отца Игнатов взвалил на себя черновую и наиболее опасную работу, уговаривал секретарей обкомов перейти на сторону заговорщиков, сотрудничал как с Брежневым — Подгорным, так и с Шелепиным — Семичастным, рассчитывая в решительный момент перехватить инициативу и захватить власть.) После моей встречи с Галюковым, а она не осталась незамеченной, Брежнев запаниковал, провал заговора казался ему неминуемым. Но судьба распорядилась иначе.

С первых дней вхождения во власть Игнатов начал интриговать против отца. Отец поначалу не обращал внимания, считал, что все постепенно утрясется, но когда Игнатов стал почти в открытую претендовать на высшую власть в стране,— «принял меры». На очередном ХХII съезде КПСС в 1961 году Игнатова ни в состав Президиума, ни в Секретариат не избрали. «Перебросили» на РСФСР. Теперь Игнатов рассчитывал взять реванш. Все лето он колесил по стране, уговаривал секретарей обкомов, коман дующих военными округами, что время Хрущева закончилось. Николай Григорьевич многим, если не всем, рисковал. В случае провала Брежнев с Шелепиным сделали бы его козлом отпущения. Игнатов, человек хитрый и изворотливый, все это понимал, но стремление вернуться на самый верх, в Президиум ЦК, пересиливало осторожность.

С Галюковым по просьбе отца переговорил и Микоян. У отца оставалось время, но он решил пустить события на самотек, шел не 1957 год. Тогда против него выступили сталинисты, а все кандидатуры в обновленный Президиум ЦК он подбирал сам. Отец не сомневался, что они так же, как и он, преданы делу и только делу. Начатые им реформы эти люди доведут до конца, сбудется его мечта — советские люди заживут лучше, богаче американцев. Жаль, конечно, что все это произойдет без него, но ему уже перевалило за семьдесят, пришло время уступить дорогу молодым. Именно поэтому, несмотря на информацию о сговоре, отец решил не менять своих планов и в последний день сентября уехал из Москвы, отправился отдыхать в Пицунду.

Где-то в глубине души отец, несмотря на опыт всей его жизни, надеялся, что сообщение Галюкова не подтвердится. Теперь ему оставалось одно: собраться, не показать слабость, не ввязаться в спор (последнее от отца требовало особых усилий), а там будь что будет!

Отец все-таки не удержался и начал отвечать на обвинения: «За разделение обкомов все проголосовали единодушно, только оно обеспечит более эффективное руководство все усложняющейся экономикой. В записках делился с товарищами своими мыслями о реформировании страны, ведь дела идут неблестяще, что-то надо предпринимать».

Тут отец осекся, изменил тон, признал некорректность общения с членами Президиума, заверил, что, насколько хватит его сил… и, не договорив, замолк. Согласно сценарию, следующим выступал Первый секретарь ЦК Компартии Украины Петр Ефимович Шелест, в заговоре он принимал активнейшее участие, но его держали на вторых ролях.

Впоследствии в своих воспоминаниях Шелест с большим сочувствием напишет об отце, но в тот октябрьский день он — «ястреб», обвинения отцу сыплет как из рога изобилия: «В 1957 году обещали догнать США по производству мяса, молока и масла на душу населения и не догнали. Говорили о решении жилищной проблемы и не решили. Обещали в 1962 году повысить зарплату малоимущим и не повысили. Из прав и ответственности республик оставили им только ответственность».

Слова оратора звучали убийственно. Отец внимательно слушал Шелеста, размышлял: «Все правильно, за исключением республик, прав у них сейчас поболее, чем раньше, здесь Шелест передернул. Вот только почему у нас во всем виноват один человек? Правда, одному ему приписывали и все победы. Так повелось исстари. За все отвечал царь-батюшка, после 1917 года царя не стало, но мышление не изменилось. И останется неизменным еще на многие десятилетия».

Особое недовольство Шелеста (как и всех остальных выступавших) вызвало разделение обкомов на сельские и промышленные и предполагавшаяся в разосланной в июле 1964 года записке реорганизация — профессионализация и одновременно «департизация» сельскохозяйственных производственных управлений. Эта тема кочевала из выступления в выступление. Наиболее четко изложил общее мнение Дмитрий Степанович Полянский, Заместитель председателя Сов мина СССР. Полянский в заговоре балансировал между Брежневым — Подгорным и Семичастным — Шелепиным, одновременно претендуя на особую роль в будущем, послехрущевском, руководстве. Ставил себя выше как Брежнева, так и Шелепина. Мы точно знаем его позицию. Полянский, в отличие от других участников октябрьского заседания, собирался выступать не только на Президиуме, но и на Пленуме ЦК, и все оформил согласно правилам: отпечатал текст и отослал его Брежневу на апробацию. Однако на Пленуме ему слова не дали и из секретариата Брежнева записку Полянского вернули автору, который и передал ее в архив.

«Главная цель этой реорганизации в том, чтобы свести к нулю роль парткомов производственных (сельскохозяйственных) управлений, превратить их в придаток хозяйственных органов, — пишет Полянский. — Как же иначе понять его (Хрущева. — С. Х.) слова, которые он недавно сказал на Президиуме ЦК „Что хорошо, так это то, что парткомы теперь на заднем плане, а мне при поездке (в августе 1964 года по сельскохозяйственным районам страны) выставляли начальников производственных управлений. Это очень хорошо. Значит, сделали вывод из моей записки (от 18 июля 1964 года)“. В этой поездке, — продолжает Полянский, — он не нашел времени для беседы хотя бы с одним из секретарей партийных организаций колхозов, совхозов и парткомов Производственных колхозно-совхозных управлений. Но разве пристало, товарищи… радоваться тому, что парткомы на заднем плане? Он (Хрущев. — С. Х.) даже предлагал ликвидировать производственные парткомы, иметь вместо них начальников политотделов в ранге заместителя начальника колхозно-совхозного управления. А недавно сказал, что, может быть, целесообразно вообще ликвидировать производственные управления. Но это значит, что надо ликвидировать и партийные органы на селе. Вот до чего договорились!»

В чем тут дело? Ниже, в соответствующих разделах книги, я подробно опишу коллизии, связанные с реформированием управления сельским хозяйством. Сейчас же поясню вкратце: в 1962 годупроизводственные управления пришли на смену сельским райкомам партии. По замыслу отца, они, как и разделенные по производственному признаку сельские и промышленные обкомы, должны были заменить «общее» руководство колхозами и совхозами, заводами и фабриками профессиональным менеджментом. Им вменялось не столько выколачивать план, сколько советовать, следить за внедрением в производство новейших технологий и агроприемов. Другими словами, отец вознамерился низвести роль партийного руководителя до уровня консультирования. Реорганизацию начали, но отношения, особенно на селе, не изменились. Теперь отец готовился к следующему шагу — передаче полноты власти директорам. Колхозам и совхозам он намеревался предоставить самостоятельность несравненно большую, чем дала реформа 1953 года: пусть сами решают, сколько сеять и как сеять, сколько и кому из своих работников платить, лишь бы вносили исправно оброк государству. Для проверки своего замысла он еще за два года до этого затеял эксперимент на целине. Тамошний экономист-бухгалтер Иван Худенко получил в свое распоряжение три совхоза и полную свободу. Худенко умело ею пользовался: урожаи в его совхозах возросли, зарплата увеличилась, количество работников сократилось. В эксперименте участвовали не только три совхоза Худенко, но и более сорока промышленных предприятий — от швейной фабрики «Большевичка» до крупных химических производств. И тоже очень успешно.

К исходу 1964 году отец уже не сомневался, что пора переходить от эксперимента к повсеместному внедрению новых взаимоотношений производителя и государства. Он понимал, что натолкнется на нешуточное сопротивление и в районах, и в областях, и здесь, в Москве. Всем придется приспосабливаться, в том числе и ему самому. Совсем недавно, по возвращении из поездки по целине, он зацепился с Полянским из-за чепухи: какую следует платить заработную плату чабанам. Дело дошло до откровенной перепалки. В новых же условиях и ему, и Полянскому, и секретарю обкома, и Производственному управлению вмешиваться в такие дела будет заказано, сами совхозники решат, кому сколько платить, сами и заплатят. Что и говорить, ломка предстояла потруднее совнархозной. Но иначе коммунизм не построить. Прошедшие годы показали, что по-старому работать не получается, да и Ленин завещал, что людям следует доверять, надо не стоять у них над душой, не погонять, а советовать.

При таком раскладе производственные управления, как и райкомы партии, становились излишними, только путались под ногами. Отец предлагал подумать, не следует ли их укрупнить, а в небольших областях и вовсе упразднить. Об этом, и пока ни о чем большем, он советовался в сентябре со своими коллегами. В отличие от отца, его соратников существующая система взаимоотношений в экономике вполне устраивала, разве что следовало укрепить властную вертикаль, восстановить министерства, да и обкомам придать больше веса. Что же до отца, то он, по их мнению, окончательно утратил «чувство реальности». С ним пора кончать.

Однако вернусь к событиям, происходившим на заседании Президиума ЦК. За Шелестом слово взял Геннадий Ивано вич Воронов, Председатель Совмина РСФСР. С Вороновым отец познакомился в Чите осенью 1954 года, когда, возвращаясь из поездки в Пекин, он по пути останавливался во всех крупных городах дотоле неведомой ему Сибири. Воронов понравился отцу обстоятельностью, деловой хваткой. С отцом всегда держался ровно, свое мнение отстаивал до конца, не лебезил, от хвалебных речей воздерживался.

В августе 1964 года, пока Хрущев инспектировал уборку урожая на целине, на охоте в Завидово Брежнев уговаривал его целую ночь, демонстрировал списки членов ЦК, с «галочками» рядом с фамилиями уже склонившихся на его сторону. В конце концов Воронов согласился.

Воронов, как и все выступавшие до него, сетовал на отсутствие коллективного руководства, обижался, что за последние три с половиной года не смог ни разу высказать отцу своего мнения. (Не знаю, как в рабочее время, но по выходным, в охотничийсезон, и летний и зимний, Геннадий Иванович неизменно наезжал в Завидово, и говорили они там с отцом обо всем.) Обвинил Воронов отца и в возникновении культа его личности. Речи, фотографии отца заполняли первые, и не только первые, страницы газет и журналов. С другой стороны, отец постоянно разъезжал по стране, выступал на совещаниях колхозников, химиков, еще кого-то. Его выступления, как водится в таких случаях, помещались на первых страницах газет. Трудно понять, откуда бралась у него энергия, ведь отцу в 1964 году исполнилось семьдесят лет. Дела последние пару лет шли неблестяще, и все мысли отца крутились вокруг того, как выправить положение, он предлагал то одно новшество, то другое. Все его предложения встречались на ура, в первую очередь «соратниками» по Президиуму ЦК. Отец воспринимал все эти словоизвержения коллег как одобрение своих мыслей и предложений. И вот сейчас «единомышленники» позволили себе сказать то, что они думали на самом деле. Далее Воронов припомнил отсутствовавшему на заседании Козлову*, как тот в свое время поучал его: «Не лезть в дела, которые ведет Хрущев» (Некоторые авторы, не разобравшись в записях заведующего Общим отделом ЦК В. Н. Малина, слова Воронова: «т. Козлов говорил: в такие вопросы не лезь, их т. Хрущев ведет» и далее по тексту истолковали, как слова самого Козлова, якобы присутствовавшего на совещании, чем внесли в этот вопрос определенную сумятицу. В частности см. Р. Г. Пихоя. Советский Союз: история власти. 1945–1991. М.: РАГС, 1998.). Затем Воронов пожаловался, что отец как-то назвал его «гибридом инженера с агрономом», что, по моему мнению, совсем не обидно: политический лидер в стране с государственной централизованной экономикой по своей сути не столько политик, сколько менеджер, а любой менеджер обязан разбираться во всем, с чем ему приходится сталкиваться, быть гибридом всего со всем.

Дальше шли стандартные сетования на реорганизации, как они всем надоели, на «покушение» отца на производственные сельскохозяйственные управления. Воронов в сердцах даже воскликнул: «Разве можно принижать райкомы?» Не нравилась Воронову и последняя записка отца, направленная коллегам по Президиуму. «В ваших рекомендациях не знаешь, что правильно!» — выкрикнул Воронов и явно перегнул палку.

По-моему, отец выражал свои мысли ясно, естественно для тех, кто желал его слушать. В подтверждение процитирую малую толику из стенограммы выступления отца на одном из последних заседаний, посвященном пятилетке 1966–1970 годов: «Надо смелее идти на развитие производства средств потребления. Надо провести анализ производства в зарубежных странах и у нас. Ни одна страна в мире не имеет такого технического уровня, как мы. Наши ученые еще семь лет будут догонять сегодняшний уровень Запада, а тот за это время уйдет еще дальше! Надо покупать лицензии — это единственный выход, нельзя жить в науке в условиях автаркии, игнорировать достижения заграницы. Надо ориентироваться на покупку технологий, заводов под ключ, тогда через два года получим новое качество, выйдем на новый уровень… Смотрите, японцы поднялись из руин, из первобытного состояния и сейчас бьют Америку, весь мир, и только через первоначальную покупку лицензий, а затем уже, отталкиваясь от мирового уровня, развивают свое производство».

Конкретно на этом заседании Воронов не присутствовал, но отец скорее всего повторил свои аргументы и 26 сентября на заседании Президиума ЦК и Совета Министров СССР, стенограмма которого пока не найдена.

Отец тогда говорил еще о многом, в частности предложил подумать, не лучше ли перейти в планировании на семи- или восьмилетки, они более соответствуют циклу ввода в действие новых производств, от закладки первого камня до выпуска головной партии готового продукта. Не знаю, что тут Воронову не понравилось? Что он не понял?

«Отпустить на пенсию», — завершил свое выступление Воронов. Следующим выступил Александр Николаевич Шелепин, протеже отца, молодой и амбициозный, «железный Шурик», как его называли близкие. Когда заболел Козлов, отец серьезно подумывал о выдвижении Шелепина на вторые роли, помешал этому отказ Александра Николаевича (несколько лет тому назад) разменять секретарство в ЦК на руководство Ленинградским обкомом. Отец засомневался: сможет ли Шелепин справиться со страной без опыта практической работы. И правильно засомневался. Впоследствии «железный Шурик» проявил себя не только замшелым бюрократом, что позволило Брежневу без труда убрать его со своего пути, но и матерым ортодоксом-сталинистом. Пока же Шелепин налево и направо рассыпал обвинения, но в отличие от Воронова, не конкретные. Он демагогически валил все в одну кучу: тут и «нетерпимая» обстановка в руководстве, и «сомнительные» люди в окружении отца, и культ личности, и падение годового роста национального дохода, и пристрастие отца к системам автоматического доения коров взамен ручного, и «отрыв» науки от производства. Особенно возмущало Шелепина намерение отца разобраться, что произошло в стране в период коллективизации. Отец собирался высказаться о ней на предстоящем ноябрьском Пленуме ЦК и совсем не так, как предписывалось тогдашними идеологическими установками.

— Материал по периоду коллективизации собирал! — Шелепин едва не сорвался на крик. — Сказал, что Ок тябрь скую революцию бабы совершили!

Разделение обкомов, профессионализацию управления экономикой Шелепин назвал не просто ошибкой, а теоретической ошибкой.

Не нравилась Шелепину и внешняя политика отца: «С империалистами мы должны быть строже, — поучал он, — лозунг: „Если СССР и США договорятся — все будет в порядке“ — неправилен. Позиция в отношении Китая — правильная, но проводить линию надо гибче». Много, очень много претензий выложил перед отцом Шелепин. Записанные убористым почерком тезисы выступления Шелепина заняли почти две полные страницы. Наконец он иссяк, замолчал и сел, не сказав ничего о будущей судьбе отца. Шелепин уже попросту списал его со счетов. Затем один за другим брали слово Андрей Павлович Кириленко, фактический руководитель Бюро ЦК по РСФСР (в заговоре он твердо держался Брежнева — Под горного, но в силу своего характера и привычки оставался в тени); Кирилл Трофимович Мазуров, секретарь ЦК Компартии Бе ло руссии; Леонид Николаевич Ефремов, первый замес титель Бюро ЦК по РСФСР в области сельского хозяйства; Васи лий Павлович Мжаванадзе, секретарь ЦК Компартии Грузии. Их обвинительные речи походили друг на друга, как близнецы: ликвидация райкомов, принижение роли партии и главное — довольно реформ.

Вслед за Мжаванадзе поднялся главный идеолог партии, секретарь ЦК КПСС Михаил Андреевич Суслов. Он не говорил о реорганизациях и даже о ликвидации сельских райкомов, его волновало другое, хотя «Генеральная линия правильная… люди стали чаще вести разговоры, а это опасно, надо ввести в партийное русло», дальше Суслов повторил стандартный набор обвинений и заключил свое выступление словами: «Талантлив, но тороплив, много шума в печати, во внешней политике — апломб, в беседе с японскими специалистами наговорил много лишнего. (15 сентября 1964 года отец встречался с японской делегацией, говорили о перспективах торговли и бесперспективности передачи Японии островов Шикотан и Хабоман, пока та состоит в военном союзе с США. Что тут лишнего, не знаю.) Поднять роль Президиума и Пленума ЦК». О судьбе отца Суслов впрямую ничего не сказал, поосторожничал.

Председатель ВЦСПС Виктор Васильевич Гришин постарался подсластить пилюлю. Он работал с отцом еще со времени его возвращения в Москву в 1949 году. Гришина мучила совесть, но и пойти против остальных он не посмел. В заговоре против отца примыкал к группировке Брежнева — Подгорного, по его прикидкам более перспективной, чем шелепинская.

— Среди сидящих здесь у вас есть настоящие друзья, — начал Гришин. Брежнев встрепенулся, и докладчик тут же «выправился»: — И мы должны сказать прямо, так как ведется дело, дальше продолжаться не может. (Брежнев облегченно вздохнул.) — Он стремился к лучшему и многое сделал, но товарищи правильно говорили, все успехи как будто исходят от Хрущева.

Вначале Гришин не решил, как величать отца, по фамилии или имени и отчеству, но, наконец, выстроил дистанцию и назвал по фамилии. — Есть личные отрицательные качества, — записывал Малин, — нежелание считаться с коллективом, диктаторство. Нет коллективного руководства… Интереса к профсоюзам не проявлял…

После выступления Гришина решили прерваться до завтра, время уже позднее, а по такому вопросу обязаны высказаться все.

Продолжение

О книге Сергея Хрущева «Никита Хрущев: Реформатор»

Игорь Дуэль. Тельняшка математика

Отрывок из романа

Под шум дождя

Сказал бы мне кто-нибудь еще полгода назад, что засяду писать мемуары, — ей-богу, расхохотался бы. Тем паче и возраст вовсе не тот, чтобы жить прошлым: сорок восемь. Да и дел еще совсем недавно было выше головы — суток не хватало. В последнее время особенно: выполняли заказ «с самого верху». От нашей разработки ждали ответа: какую из двух социологических концепций выбрать.

Словом, то, о чем уже не одно десятилетие мечталось, свершилось наяву. И гордость придавала силу. Четыре месяца не разгибались, гнали. Компьютеры зависали, дисплеи гасли, а мы держались. И выдержали! Точно в срок дали однозначный ответ. Словом, по всем статьям победители. И премии нам, и благодарности, и развернутые комплименты на самом высоком уровне. Одна из моих сотрудниц, дама уже в годах, даже прослезилась, повторяла сквозь всхлипы: «Триумф! Невиданный триумф!» Может, и перебор в этом суждении. Но что правда, то правда: нам выпало впервые прямо и непосредственно продемонстрировать перспективность того направления прикладной математики, которым занимались, не на словах — на самом практическом деле. Впрочем, этого «триумфа», или как там его еще назвать, мне уже видеть не довелось. Вышло как в кино. В тот самый день, когда поставили мы в нашей работе последнюю точку, я грохнулся прямо в крошечном своем кабинетике. Сперва подумал: о порог зацепился, но попробовал встать — руки не слушают. Потом и вовсе потерял сознание. Пришел в себя, когда уже несли меня на носилках в «скорую помощь».

В больницу меня определили по высшему разряду — как настоящего триумфатора. Внимание, опека, новейшая аппаратура, консультации светил — все было. Может, оттого и хворей начислили мне с избытком. Но и двух главных диагнозов хватило: предынфарктное состояние и острое нервное переутомление. А ведь до того, слава богу, с медициной почти не знался: сколько раз за жизнь болел — пальцев на одной руке хватит пересчитать.

В общем, немалый срок пришлось отбыть в этой самой замечательной клинике. Как говорится, спасибо передовой медицинской науке: на ноги поставили, выписали. Однако в мир отпустили с великой осторожностью, а главное — со строжайшим запретом: месяца три, по крайней мере, не только не работать, но даже не брать в руки ни одного математического сочинения. Вот тут и встала проблема: как жить? Сколько себя помню, на такой срок от работы отрываться не приходилось.

Просил скостить наказание хоть наполовину, но доктора неумолимы. И аргументы такие, прямо слезу прошибают: мы должны вернуть вас в строй совершенно здоровым, это наша обязанность перед наукой, перед страной. От вас ждут…

И тут же путевочку в санаторий, опять же высшего класса. Выдержал я там две недели, потом завыл — от их забот, от их стерильности. Ко всем этим штучкам смолоду надо привыкать. А я и в больнице впервые, и в санатории впервые.

Вопрос поставил ребром: если не отпустите, сам сбегу. Ведь здоров я уже! Ничего не болит. Хватит издеваться! А то пойдут все ваши усилия прахом: от безделья умом тронусь. Знаете же, с нашим братом-математиком такое случается. Решения добился соломонова — из санатория меня согласились отпустить при условии, если жить буду за городом и режим соблюдать неукоснительно, что медики станут два-три раза в неделю проверять.

Согласился: это пусть еще не жизнь, но все же сносное существование. Так в начале сентября поселился на крошечной своей дачке. Осень, солнечные дни перемежаются дождливыми. Славное времечко. Поселок пустынный. И я наслаждаюсь одиночеством. Ни матери, ни жене поселиться с собой не разрешил. Они только наезжают — возят еду, готовят обеды.

Так еще с неделю прожил я растительной жизнью и уже, слава богу, занимался не трудотерапией, а реальными хозяйственными делали: чинил забор, крыльцо латал, ковырялся потихоньку в земле.

А потом, когда зарядили бесконечные дожди, само собой потянуло к бумаге. Сработал рефлекс, ставший за десятилетия, должно быть, безусловным. Но до родного своего дела я и сам себе запретил дотрагиваться: чувствовал — тут врачи правы, отход требуется капитальный.

Вот тогда и стали всплывать воспоминания. В один из тихих вечеров под бесконечный перестук дождя особенно ясно проступил в памяти тот кусок жизни, когда чуть было не расстался навсегда с любимой математикой. И прокрутив в мозгу всю цепочку испытаний, выпавших двадцать три года назад на мою долю, я вдруг подумал, что «история моих бедствий», пожалуй, не одному мне интересна. Есть здесь и кое-что такое, что небесполезно знать, так сказать, вступающему в науку юноше.

Ибо тогдашние мои поступки тем объясняются, что ко всему случившемуся я совершенно не был подготовлен. Будущее рисовалось в однообразных светлых тонах — этакое гладкое скольжение вверх, лишенное помех и любого сопротивления. И только потом, когда врезала мне жизнь, так сказать, под дых, начались поздние открытия. Почему-то особенно запомнилось, как открыл я для себя давнюю и вроде бы совсем нехитрую истину: друзья познаются в беде. Конечно, я с самого розового детства это выражение знал. Но воспринимал лишь как бы уголком сознания. Казалось, от таких сентенций несет нафталином. Я совершенно не представлял, что могут мне выпасть какие-то беды. Откуда им взяться? У меня замечательная профессия. Еще в университете я показал, что выбрал ее не зря, имею к этому делу способности. Значит, счастливое будущее мне обеспечено. А беды как бы сами собой связывались с людьми бездарными, ленивыми, ну, конечно, еще с жуликами…

В общем, в один из дней, когда решимость взяться за сей труд созрела, я поехал в Москву и, много часов прорывшись в своем архиве, извлек оттуда беглые заметки и письма тех лет, а также путевой дневник своего плавания по рекам. А вернувшись на дачу, принялся сводить воедино старые записи, стараясь, однако, следовать им, лишь прояснять иные места, но не переписывать заново, не вносить мысли и соображения, нажитые в более поздние годы. Хотелось, чтобы автором сего странного труда был не я нынешний, но, выражаясь словами Роберта Пена Уоррена, «тот парень, который почти четверть века назад назывался моим именем».

Непривычную работу я поначалу воспринимал лишь как способ скрасить вынужденное безделье. Но потом под неумолчный шум осенних дождей втянулся в нее, вошел, как говорится, во вкус…

Новое поприще

Ну и состояньице было у меня в те дни! Врагу не пожелаешь. Два последних разговора в институте выжали все соки. Какая там духовная жизнь, новые идеи, взлеты разума в горние высоты абстракций! Про это и не вспоминалось. Решение пойти матросом на перегон судов было последней сознательной акцией. Дальше начинается эпоха полутьмы, из которой выступают лишь случайные картинки, почему-то отпечатавшиеся в сознании. Да еще какие-то мелкие, несерьезные мысли и мелкие чувства — вспыхивавшие лишь как простая ответная реакция на примитивные раздражители. Запомнилась мне, например, секретарша перегонной конторы. Молоденькая, прехорошенькая, с кукольным личиком, но очень озабоченная на вид. Скорее всего, как раз тем и была озабочена, как толковее распорядиться своей красотой и юным обаянием: товар-то скоропортящийся. Во всяком случае, конторские дела, видимо, мало трогали серое вещество, запрятанное в глубинах ее кукольной головки. Когда она выписывала мне направление на медосмотр, то простую мою фамилию — Булавин — умудрилась переврать дважды: написала сперва Балавин, потом — Булаев.

А когда, наконец, на третьем бланке вывела, хоть коряво, но правильно, сунула мне направление сердито, сопроводив его строгим напутствием:

— Пока всех врачей не пройдете — не зачислим. Даже не просите.

Меня не хватило и на самую простенькую остроту. Ответил с совершенно искренним удивлением:

— Я ни о чем не прошу.

Но секретарше что-то не понравилось в моей фразе: то ли углядела в ней потугу на игривый тон, то ли было ей не по нутру разрушение традиционной схемы — другие, видимо, просили. Во всяком случае, ее глаза облили меня ушатом презрения. Должно быть, во взгляде ее было закодировано примерно такое суждение: ходят тут всякие.

Мне показалось, сейчас ее пухленький ротик приоткроется и произнесет нечто похожее вслух. От одной мысли, что придется ей отвечать, подбирать слова, я внутренне содрогнулся и торопливо сказал:

— Всего доброго!

Пожалуй, она оценила мой испуг на свой лад: сумела, мол, осадить очередного болвана, и хотя личико ее приняло самодовольное выражение, секретарша не удостоила меня даже кивком.

Меня же это почему-то вдруг обидело. И я уже собирался было сказать ей несколько слов о правилах хорошего тона, но как только сообразил, сколько усилий это потребует, тут же пригасил обиду и ушел.

Однако, видимо, мозг еще был способен на какие-то ассоциации. Ибо, выйдя из конторы, я вспомнил строки из «Василия Теркина»: «Потерял боец кисет, заискался — нет и нет». Дальше точный текст я не знал, но суть в том, что эта потеря совершенно выводит солдата из равновесия, заставляя выстраивать в цепочку все свалившиеся на него беды: «Потерял семью. Ну, ладно. Нет, так на тебе — кисет».

Я подумал, что для меня эта самая секретарша стала своего рода «кисетом» — той малой потерей, которая после истинных, больших оказывается последней каплей, переполняющей чашу. Оттого именно мелочь и воспринимается особенно остро.

Вторым «кисетом» стал для меня медосмотр. Честно признаюсь, что терпеть не могу эту процедуру. Для человека моего склада есть в ней что-то обидное. Не ты сам, а строгие врачи определяют твою судьбу, выносят вердикт. Поэтому, когда ты, то раздеваясь, то одеваясь, шатаешься из кабинета в кабинет, приходит чувство зависимости, которое мне вообще кажется противоестественным человеческой сути. Ведь медики смотрят на тебя лишь как на «живой организм». Естественно, им только и важно, в порядке ли органы дыхания, кровообращения, хорошо ли переваривается пища. Но приняв их нормальный профессиональный взгляд, ты вдруг убеждаешься, что при некоторых допущениях, оказывается, перестает иметь значение работа твоего разума — то, ради чего живешь. И как-то неуютно становится в мире от такого пусть даже мысленного эксперимента.

Словом, утром того дня, когда должен был предстать перед строгими взорами врачей, я невольно старался тянуть время, чтобы хоть немного отдалить час медосмотра. Мать, заметив, как старательно я делаю зарядку, как долго моюсь под душем, как медленно ем, догадалась о моем настроении и осторожно спросила:

— Может, ну ее к дьяволу, твою идею хождения в народ?

Ведь потом залезешь, из упрямства шага назад не сделаешь, даже если будет скверно.

— Нет уж! Хватит с меня этих гамлетовских сомнений.

Досомневался!

Произнес я это решительно, и сам завелся от собственной — в общем-то, случайной — интонации: быстро допил чай, накинул плащ и двинулся к метро. В поликлинике водников, заняв очередь в регистратуру, я вдруг заметил, что парень, стоящий передо мной, крутит в руках такое же направление, как у меня: бланк перегонной конторы, на котором знакомым почерком секретарши вписаны его фамилия и инициал — Гарин Г.

Как же меня обрадовала эта встреча! Возникла очередная мелкая мысль: вместе проходить медосмотр не так противно, плечо товарища по судьбе, над которым производят точно такие же опыты, как над тобой, — надежная опора. Парень оказался вертлявым. Стоять на месте ему, видно, было тяжело, и он крутился во все стороны, а так как я нарочно держал свою бумажку напоказ, то и он очень скоро заметил сходство наших направлений.

— Ага, нашенский! — сказал он.

Я дурашливо заморгал глазами и закивал. То, что он обратился первым, тоже было приятно, ибо избавляло от трудной работы — изобретения фразы, необходимой при знакомстве.

— Покажи-ка визитную карточку.

Я протянул ему направление.

— Так, так. Булавин Ю. Это что же, Юрка?

— Юрий! — подтвердил я с готовностью.

— А я, стало быть, Гарин Герасим. Такое предки изобрели имя. А попросту — Герка. Будем знакомы.

— Будем! — словно эхо повторил я, и мы пожали друг другу руки.

Гарин был на полголовы ниже меня, а ладошка у него оказалась и по его росту меньше положенной. Совсем маленькая, она утонула в моей. Но была жесткой и крепкой в пожатии.

— Ты давно в перегонщиках? — спросил Гарин.

— Первый раз иду.

— Штурман?

— Да нет, матрос.

— Что-то не похоже! — сказал Гарин, оценивающе оглядев меня.

— Сейчас время такое — по внешности профессию не узнать.

— Ну да! У меня глаз наметанный.

Он хотел еще что-то сказать, но тут подошла его очередь, и регистраторша недовольно застучала ладонью по барьеру, показывая этим жестом, чтоб ей дали направление. Так мы и дальше разговаривали с Геркой — урывками, пока дожидались в очередях. Потом нас звали, и мы, прервав разговор, заходили в кабинеты. Раздевались, одевались, снова выходили в коридор и продолжали говорить. На ходу, в челночном сновании, почерпнули мы первые сведения друг о друге, а пребывая в кабинетах полуголыми, смогли еще и друг друга рассмотреть, сравнить себя со своим товарищем. Мне пришло в голову, что сравнение это в мою пользу. Герка был тонок, узкоплеч и жилист, по-змеиному гибок, мускулатура его нигде не бугрилась округлостями — сплошь вытянутая, по-легкоатлетически тонкая. Я же широк в кости, плечист, есть во мне этакая разлапистость. К недостаткамэто не отношу — мне кажется, мужик и должен быть таким. Изящество я с удовольствием целиком передал бы противоположному полу. Герка, видимо, был того же мнения, во всяком случае, разглядев меня при первом раздевании, он сказал одобрительно:

— Ну и лось!

Когда вышли из поликлиники, Герка сказал, что необходимо выпить за знакомство. Я не был в этом уверен. Да к тому же и деньги в то время я тратил весьма экономно. Чтоб не было соблазна, способ придумал весьма простой — уходя из дома, брал ровно рубль. Объяснять все эти подробности не хотелось. Потому я, приняв бесшабашный вид, изложил дело в «моряцком стиле»:

— На мели, старик!

— Ну и салага! — взвизгнул Герка, его лицо выразило смесь восторга, удивления и негодования. — Морских законов не знаешь!

— Законов? Каких законов?

— Самого главного: кто пригласил, тот и платит. Пойдем-пойдем! Я еще по дороге сюда подходящую стекляшку присмотрел.

Мне никогда не приходилось выпивать за знакомство, тем более на чужие деньги.

— Нет, — сказал я, — в другой раз.

Но Герка наседал. Схватил за локоть, тянул:

— Да брось ты! Пошли! Обидишь!

Чувствовалось, что ему нравится быть щедрым, веселым, лихим. Да и выпить хотелось. Словом, зазывал он искренне, от душевной полноты.

В моем же тогдашнем состоянии меня и на бУльшие подвиги легко было подбить. Этот же я после недолгих размышлений счел вполне безобидным, заметив про себя — еще одна мелкая мысль, — что за долгое плавание не раз представится возможность вернуть долг. И потому, уже влекомый Геркой к заветной стекляшке, пробормотал:

— Ладно. Только понемногу.

— Конечно! — радостно подхватил Герка. — По малой хватанем, конфетку куснем — всего и делов.

По дороге Гарин весело и со знанием дела размышлял о качестве питейных заведений ближней округи. От меня требовалось только хмыкать и поддакивать, и это было мне очень на руку, отчего и Герка нравился все больше.

В стекляшке он стал еще деятельней и энергичней: усадил меня за свободный столик, скинул плащ и тут же помчался к стойке. Ему удивительно легко удалось протиснуться без очереди, буквально через минуту Герка уже вернулся, таща два стакана, налитых до половины коньяком, и горсть конфет.

— Так будем знакомы, моряга! За удачу! Заденежный рейс! — провозгласил он. — И до дна!

Мы чокнулись. Герка рванул одним махом. Такими дозами я никогда еще не пил, потому вливал в себя коньяк медленно, осторожно, малыми глотками.

— Ну и пьешь ты, — хохотнул Герка. — Как курица из лужи, а еще лось!

— Не лезет что-то в глотку! — с трудом выдавил я, чувствуя, что коньяк бродит вверх-вниз по пищеводу, еще не решив, опуститься в желудок или попытаться выскочить наружу.

— Это бывает! — тут же откликнулся Герка и сразу стал рассказывать о подобном случае из собственной жизни. Пока он говорил, мне удалось сделать глубокий вздох, и коньяк водворился на положенное место. Я еще раз порадовался, что приятеля мне бог послал не из молчаливых.

Потом, не докончив очередной истории, Герка остановился, посмотрел на меня изучающе и спросил:

— Слушай, а ты зачем в моря-то идешь? Романтика или превратности судьбы?

— Превратности! — сказал я, отметив про себя, что формулировочку эту надо запомнить — еще не раз пригодится.

— А кем раньше работал?

Рассказывать свою историю мне вовсе не хотелось.

— Да как тебе сказать… — ответил я, действительно не зная, как и что ему сказать.

Герка немедленно пришел на помощь:

— Бичевал?

— Как?

— Ну бичом был, что ли, тунеядцем?

— Нет, нет, — я очень торопился рассеять его подозрения, — я работал, все время работал, все три года, как кончил университет.

Я это выпалил залпом, совсем не сообразив, что сделал весьма неожиданное для Герки признание.

— Университет? — переспросил он с сомнением. — А какой факультет?

Ну, теперь уж нужно было признаваться дальше.

— Мехмат.

Герка пришел в неожиданный восторг.

— Ну даешь, расхлебай! Вот это да, мехмат!

В первый момент я воспринял его внезапный порыв как дань уважения моей alma mater, но все разъяснилось быстро.

— Вот подфартило мне! — закричал Герка. — Добавим!— и он так стремительно рванул с места, что я едва успел его схватить за локоть.

— Да ладно! — вырывался Герка. — За фарт грех не выпить.

— Да почему фарт?

— Как же! У меня по математике три контрольные. Я же заочник! — с этими словами, выскользнув из моих рук, он в мгновение ока оказался у стойки. И еще две порции коньяка появились на нашем столе.

— Ерунда! — взвизгнул Герка, останавливая мои возражения.

— Поехали!

— Только по половинке, — жалобно пробормотал я.

Герка кивнул.

— А что ж ты свою математику бросил? — спросил он, разворачивая конфету.

Ну, уж об этом мне вовсе не хотелось откровенничать.

Я сказал сухо:

— Так уже вышло — бросил. Решил пока дать отдых мозгам.

Герка это понял как намек.

— Нет, я тебя не перегружу, — затараторил он. — Три контрольные и всё — это же для тебя семечки. Да и тренировочка мозгам нужна, нельзя же, чтобы они совсем от математики отвыкли,

— Будут тебе контрольные! — успокоил я Герку и, чтобы разговор не вернулся больше к моим «превратностям», спросил его. — Ну а ты зачем идешь — за романтикой или как?

— Как! — сказал Герка. — Колеса хочу купить. На берегу много не накалымишь. Я как осел на суше, так только и живу от зарплаты до зарплаты. А колеса нужны.

— А раньше плавал?

— Ходил! Я же мореходку кончил. Механик я, вот кто!

Никогда б море не бросил — жена заставила. «Давай на берег, — говорит, — а то не будет у тебя семьи». А меня такое не устраивает. У меня жена — краля. Ради нее что хочешь сделаешь. Вот и осох на берегу. Из Питера к ней перебрался, в Москву. Два года уже столичный житель. Батя ее нам квартиру добыл, в инженеры устроил, определил в заочный вуз — живи, говорит, учись, продвигайся. Вот два года и жил тихо. А потом поднял бунт: хочу колеса, и все. У меня кое-какие сбережения с морских времен есть. На два колеса хватает, на четыре — нет. Жена говорит: «Я тоже машину хочу, но у папы просить больше неудобно». Я даже обиделся: «Еще чего — просить! Нищий я, что ли? Отпусти на полгода по водичке походить — будут тебе колеса». Она — мне: «А как же работа?» Вот об этом, говорю, батю попроси, чтоб оформили как-то там хитро — отпуск без сохранения содержания. Место у меня действительно хорошее, терять жалко: инженер по научно-технической информации. Ну там брошюрки разные привезти, буклеты, плакаты. Следишь, чтоб читали, расписались. Вот и все. Пока учусь — лучше не надо. «Попроси, — говорю жене, — батя такую малость для тебя сделает». А батя у нее большой босс, ему это дело утрясти — семечки. Ну вот, так все и вышло. Теперь перегоняем речные лайбы в реку Обь, деньги считаем — колеса покупаем. Вернемся — катать тебя буду. Остаток коньяка мы выпили в полном соответствии с морским этикетом — «за тех, кто в море».

Герка рвался продолжить, ибо, как он уверял, разговор (состоявший почти из сплошного его монолога) очень ему понравился. Но у меня уже шумело в голове, и, сославшись на неотложные дела, я отказался.

Мы пошли в перегонную контору. Стараясь не дышать на работника отдела кадров, отдали свои бумажки — в каждой из них стояло традиционное заключение: «практически здоров» — и попросили, чтобы нас назначили на одно судно.

— На «омик» пойдете? — спросил кадровик.

Герка сказал:

— Пойдем.

Я кивнул, хотя представления не имел, что такое «омик». Так определилось новое место моей работы — второе в жизни.

О книге Игоря Дуэля «Тельняшка математика»

Без протокола

За окнами проносились густые нормандские леса. Моя голова пылала, я едва мог поддерживать разговор. Я попытался спросить президента Хопкинса, успел ли его брат написать домой из Англии перед тем, как его вместе с остальными солдатами отправили в Нормандию, но он не понял моего вопроса, и принцесса помогла мне перевести его на английский. Обернувшись ко мне, она улыбнулась. Наши глаза встретились. Я пытался увидеть в ее глазах нечто большее, чем радость от того, что она смогла мне помочь. Несколько секунд я смотрел на нее. Но нет, это была просто улыбка.

Мы подъезжали к Парижу. Вокруг тянулись предместья, товарные поезда медленно двигались в сторону столицы. Мной овладело неудержимое и в то же время безрассудное, опасное, нескромное желание вновь взять Патрицию за руку, возможно, для того, чтобы получить подтверждение того, что в прошлый раз чувства меня не обманули.

Я понимал, насколько нелепо то, что я собираюсь сделать. Понимал, что мое стремление получить еще одно доказательство по меньшей мере глупо. Это было крайне неосторожно! Больше всего я боялся возможной реакции Патриции. Она могла встать, публично возмутиться, отшвырнуть мою руку, больше не повернуться ко мне вплоть до самого нашего прибытия на вокзал. Но я ничего не мог с собой поделать.

Я уже сказал, что не мог больше сопротивляться своему желанию. Никакие аргументы не могли меня остановить. Я был глух к голосу рассудка. Я ждал подходящего момента. Наконец президент Хопкинс обратился через стол к государственному секретарю, и тогда я снова стал искать руку принцессы. Патриция взяла мою руку, положила к себе на колени, и наши пальцы сплелись, медленно и нежно лаская друг друга.

Поезд замедлил ход, и принцесса убрала свою руку. Мы разошлись по своим купе, чтобы собрать вещи перед прибытием в Париж. Я смотрел на себя в зеркало, висевшее над раковиной: безумный взгляд, пылающие щеки… Но может, мне это кажется из-за электрического освещения?

Что принцесса подумала обо мне?.. О моем неожиданном поступке, на который она так неожиданно ответила.

Наш поезд прибыл на вокзал Сен-Лазар, на один из боковых путей. Пустынную платформу охраняли полицейские. Я предложил отвезти президента Хопкинса в его резиденцию, которая находилась в двухстах метрах от Елисейского дворца, и он сел в мою машину. Черный «роллс-ройс» с английским флажком на капоте ждал Патрицию.

Когда я снова взял ее руку, чтобы попрощаться, она наклонила голову. Сквозь шум толпы, ожидавшей, когда мы проедем мимо, я услышал:

— Я видела программу мероприятий, и, кажется, мы с вами снова встретимся завтра. Посол сказал мне, что вы приняли приглашение на обед, который устраивает наше посольство.

Я поцеловал Патриции руку, и наши машины тронулись с места. Двое полицейских ехали на мотоциклах впереди кортежа. Их коллеги удерживали толпу на тротуарах. Все это было похоже на картину Клода Моне — множество ярких пятен, английские, американские и французские флажки, которыми размахивали зрители, лица, лица, лица… Люди что-то кричали, но внутри машины ничего не было слышно. Автомобиль принцессы повернул к английскому посольству. Толпа неистовствовала, приветствуя ее. Нас с президентом Хопкинсом встречали не так бурно. Я вернулся в Елисейский дворец. Поднимаясь по лестнице, я чувствовал, что от счастья просто потерял голову.

О книге Валери Жискар д’Эcтена «Принцесса и президент»

Объединение Англии и Франции

— Я рада слышать тебя, Анри, — сказала она. — Ты так давно не давал о себе знать. Мне так тебя не хватало.

Английское выражение «I missed you» (Я скучала по тебе (англ.).) звучит сильнее, чем то же самое, сказанное по-французски. Дословно оно означает: «Мне тебя не хватало».

Тон Патриции меня приятно удивил. Готовясь к разговору, я был напряжен и помнил, что был обижен на принцессу, но ее ясный, веселый голос полностью обезоружил меня.

— Наш посол в Париже сказал, что ты совершенно здоров. Значит, тебе теперь не нужно ездить в Валь-де-Грас?

— Нет, с этим покончено, — сказал я, чувствуя себя предателем.

— Я хотела увидеться с тобой, — продолжала Патриция. — Пока это сложно, но у меня есть идея. Вроде той, что была у тебя полгода назад, когда ты говорил мне о свадьбе.

— Моя идея оказалась не очень удачной, — заметил я.

— С этим можно поспорить… Но с тех пор столько всего произошло. И я не знаю, хранил ли ты мне верность.

Чтобы избежать этой темы, я вернулся к ее предложению:

— Так что у тебя за идея?

— Я приеду во Францию с официальным визитом. Это позволит нам расставить все точки над «i», если мы, конечно, этого захотим. Но я пока не знаю, как это сделать. В этом есть свои плюсы, но и риск довольно велик. Однако если мы откажемся от этой идеи, то не сможем увидеться еще очень долго. В общем, мне нужно подумать…

Это странное предложение застало меня врасплох. К официальному визиту английского регента нужно будет готовиться очень тщательно, чтобы общественное мнение приняло его как должное и не заподозрило, что это только прикрытие.

— Этот визит должен иметь цель… — Я стал думать вслух.

— Конечно, должен! — язвительно ответила принцесса. — Вот об этом я сейчас и думаю. Одна цель у него точно будет — я хочу тебя видеть! Я еще не забыла возвращение из Нормандии и квартиру на бульваре Курсель. Целую тебя, Анри, и прошу подумать о том, что я предложила.

*

И я стал думать.

Ситуация была довольно сложной. С одной стороны, наши страны уже заключали союз во время войны. Но, с другой стороны, сближение с Англией могло отдалить нас от Германии, главного партнера по европейской интеграции. И все же мне удалось найти выход.

***

Я не стану описывать знаменитый визит регента и подписание пакта в Рамбуйе, положивший начало тому, что пресса с легкой иронией окрестила «эпохой двух королевств». Обо всем этом и так достаточно сказано.

Из-за продолжавшегося в Англии траура программа визита была довольно простой. Президент принял принцессу-регента в Елисейском дворце, там же она и поселилась. Было дано два официальных обеда — один во дворце, другой в британском посольстве, — на которых принцесса и президент председательствовали вместе.

Следующий день был посвящен визитам в официальные учреждения Республики и подписанию пакта, состоявшемуся в замке Рамбуйе, в гостиной Франциска I.

Вместе с моим британским коллегой я зачитывала текст пакта журналистам, собравшимся в мэрии Рамбуйе. Этот пакт потряс меня до глубины души, и даже сейчас я могу процитировать его наизусть:

«Пакт Рамбуйе, заключенный между Великобританией и Францией, учитывает обязательства обеих стран перед Европой. Он касается исключительно прав граждан обоих государств, создавших Франко-британское содружество. Любой житель страны, подписавшей этот пакт, может получить гражданство другой страны, не отказываясь от гражданства своей родины.

Любой житель одной страны, находясь на территории другой, может участвовать в местных, национальных и европейских выборах.

Любой гражданин может потребовать для себя применения правил налогообложения одной или другой страны. Налоги, выплаченные гражданином любой из двух стран, будут перечислены в казну той страны, где этот гражданин проживает».

Я до сих пор помню гром оваций, разразившихся, когда мы прочитали эти слова. Журналисты не очень склонны к бурным проявлениям эмоций, но в тот день они криками и аплодисментами приветствовали подписание пакта. Многие хотели задать вопросы, но я была еще не готова ответить на них, и мне удалось ускользнуть без каких-либо комментариев.

*

Я вернулась в замок пешком и спросила интенданта Флере, где президент.

— В гостиной Франциска I, я провожу вас.

Мы подошли ко входу в башню. Интендант постучал, и президент пригласил нас войти. Комната была украшена в стиле арт-деко, который, вероятно, ценил кто-то из предшественников нынешнего главы государства. Президент сидел на длинном диване рядом с принцессой-регентом. Он обнимал ее за плечи и не убрал руки, когда мы вошли.

— Анна, все прошло хорошо? — с улыбкой спросил он меня.

— Да, господин президент, очень хорошо. Журналисты были в восторге. Они кричали: «Наконец-то инициатива, какой давно не было!», «Уинстон Черчилль радуется на том свете!» и «Решительный шаг к введению европейского гражданства!»

Принцесса повернулась к президенту и сказала по-английски:

— Видишь, визит оказался полезным!

Президент продолжил:

— Никто не спрашивал о нас?

— Нет, я почувствовала, что вопросы вот-вот начнутся, и успела исчезнуть.

— Хорошо, потому что вам нечего было бы ответить. Но мы облегчим вашу задачу. Мы с принцессой составили заявление, которое вы сможете передать журналистам. Лучше всего было бы опубликовать его в двух крупнейших газетах — британской и французской.

— Хорошо, господин президент, но в следующую минуту оно прозвучит на всех волнах и со всех экранов мира.

Президент подошел к письменному столу, взял какой-то листок и передал его принцессе Патриции, которая внимательно прочитала написанное, а потом протянула его мне. Я прочла: «Мы оба считаем, что обязательства, принятые нами в Пуаньи-ла-Форе, — естественный путь к браку».

— Ясно ли мы выразились? — спросила Патриция.

Я знала ее почерк — и заметила, что она вписала синими чернилами слово «естественный».

— Да, вполне, — ответила я. — Но меня спросят о дате бракосочетания.

— Отвечайте, что вы этого пока не знаете, — улыбнулась Патриция. — Надо хоть что-то сохранить в тайне.

Я вышла из гостиной и направилась в секретариат, чтобы снять ксерокопию с листка. Оригинал я решила оставить себе.

***

Когда Анна ушла, чтобы сообщить журналистам о нашем решении, я спросил Патрицию насчет даты.

— Я думала об этом, — ответила она. — И твоя поездка в Фонтевро подсказала мне ответ. Я хочу выйти замуж, пока ты президент, а я регент. Пусть хоть какое-то, пусть краткое время у Франции и Англии будут два правителя.

— Франция — республика, и я не правитель!

— Не спорь! — воскликнула Патриция. — Если тебе не нравится «правитель», мы можем сказать «руководитель», хотя я ничем не руковожу…

Так мы решили объединить две страны — под одной короной… и одной шляпой.

*

Мы поужинали и вместе смотрели телевизор, чтобы оценить масштабы эйфории, охватившей оба наших народа. Провожая Патрицию в ее комнату, я думал о том, что скажут о нас историки, как оценят то, что мы сделали. Чем будет наш поступок в их глазах? Непристойностью, безответственностью, популизмом, утопией, ответом на новые веяния или главой в истории двух любящих сердец?

Чтобы соответствовать торжественности момента, я хотел поцеловать Патрицию в лоб, уйти к себе и вернуться к ней только завтра утром.

Она стояла передо мной, в красном платье с длинными рукавами и в жемчужном ожерелье. Я поцеловал ее и собрался уходить, но она удивленно спросила:

— Куда ты?

И я забыл обо всех своих планах, поднял на руки и перешагнул порог. Я бережно опустил ее на огромную кровать, расстегнул ее платье, стараясь не порвать жемчуга, и с наслаждением вспомнил, какая она, моя Патриция.

Значит, все-таки это была глава любовной истории…

О книге Валери Жискар д’Эcтена «Принцесса и президент»

Призрак белой мыши

Первая глава третьей книги вампирской саги Елены Усачевой «Желание»

От чего обычно просыпаешься? От звонка будильника. Это понятно — пора в школу. Летом, когда настежь открыто окно, от заоравшей за окном автомобильной сигнализации — если вдруг где-то что-то с грохотом уронят. Испуганное эхо потом долго гуляет по дворам. Тогда просыпаешься с диким желанием тоже на кого-нибудь что-нибудь уронить. Еще можно проснуться от кошмара. Такое со мной раньше бывало частенько. Теперь я во сне летаю. Сердце громко бухает то ли от восторга, то ли от испуга, что упаду. Но я не упаду. А поэтому в момент пробуждения всегда улыбаюсь. Как сейчас. И снится мне Макс. Разный. Сегодня он шел ко мне, и в его волосах был снег.

Теперь я знаю ответ на сложнейший вопрос десятилетия — где познакомиться с самым классным парнем на свете. Жаль, что я ни с кем не могу поделиться своим знанием, — секрет подходит только для меня. С любимым нас соединила ночь и мой мир призраков. Макс оттуда, из моих кошмаров. Можно сказать, прямо с кладбища ко мне и пришел. Кому рассказать — не поверят. Ну, разве только Лерка Маркелова, сумасшедшая готка, единственная, кто не бросил меня в моей болезни.

Я болею. В детстве казалось, что может быть лучше — лежи себе, пей чай с вареньем, смотри телевизор. Красота! Но я болею уже вторую неделю, и никто не может понять, что со мной происходит. Состояние гадостное, все вокруг раздражает, и если бы не моя слабость, я давно бы уже что-нибудь натворила. Пошла бы на кухню и, например, перебила всю посуду. Но от одной мысли, что тогда придется вставать, у меня слипаются глаза.

Мой сон. Только он и радует. Если приснился, значит, скоро ко мне придет Макс. Все сразу становится приятным — и жаркая подушка, и сбившееся в пододеяльнике одеяло, и сползшая от моего постоянного верчения в кровати простыня. Вот только что-то еще сегодня в нем было… Какой-то двор… и я вроде бы бежала… Нет, нет, это всего-навсего сон, ничего не было. А что было, то давно забыто. Волноваться не о чем, все будет хорошо.

Сердце, сердце, не стучи так громко, я уже поняла, что идет мой любимый. В такт сердцу звучат мерные шаги. Вот он вошел в подъезд, поднялся по лестнице, постоял около лифта, взялся рукой за перила. Идет пешком медленно. Очень медленно — специально для меня. Он дает мне время окончательно проснуться и подумать о нем. Знает, что я его жду.

А все-таки хорошо, что мой парень — вампир и я могу его чувствовать. Во-первых, никаких неожиданностей, я всегда предугадываю его появление. Во-вторых, абсолютно нерво-устойчивые отношения. Макс готов меня ждать хоть сто лет. Вот я болею, и он терпеливо приходит ко мне каждый день, развлекает разговорами, приносит книги, фильмы. При его появлении не надо вскакивать, бежать на кухню за бутербродами и чаем — Макс ничего не ест. Очень экономно!

От последней мысли я проснулась окончательно, а когда Макс возник на пороге комнаты, не смогла сдержать довольной улыбки. Спрятала нос в одеяле и все равно хмыкнула.

— О чем думала? — дернул бровью Макс.

С мимикой у него не очень. Нет, если, конечно, сравнивать с другими вампирами, то он — взрыв эмоций — и улыбнуться может, и нахмуриться, а в его прозрачно-голубых глазах я тону каждый раз, как только посмотрю в них. У остальных вампиров, если что и живет на лице, так только глаза. Звучит шаблонно, но что поделать, если так и есть на самом деле.

— Чему улыбаешься? — Макс сел на стул, который со вчерашнего дня никто не трогал.

— Я подумала, что если бы ты был из семейства плодожорок и каждый день совершал налеты на холодильник, то мама выгнала бы тебя через неделю. А так — даже чай не пьешь. Удобный гость.

— Да, мы такие!

Макс откинулся на спинку стула, и только сейчас я заметила у него пакет — рука в черной перчатке держит белую плотную сумку. Судя по размеру — несколько книг. Принес себе парочку любовных романов, чтобы не заскучаешь? Или для меня?

— Вообще от нас много пользы, — с гордостью произнес он, похлопывая свертком по ладони.

— С этого момента поподробней, пожалуйста.

Я локтем поправила подушку, чтобы было удобней лежать. День обещал быть приятным. Более интересного собеседника, чем Макс, я в жизни не встречала. Да и вообще другого такого нет — красивый, щедрый, терпеливый. Не парень, а мечта!

— Польза раз: предлагаю тебе не терять времени зря и немного позаниматься.

— Ой, только не это! — Я начала сползать обратно в горизонтальное положение, натягивая одеяло на лицо. — И вообще — с больными надо общаться осторожно. Мне нельзя перенапрягаться!

— Я сегодня говорил с директором твоей школы. — Макс сделал многозначительную паузу, пристально посмотрел на меня, заставляя забыть, о чем я только что говорила. Если он ожидал от меня благодарности, зря тратил время. Слово «школа» не рождает во мне приятных ассоциаций. — Он согласился, чтобы ты до Нового года сдала все предметы экстерном.

— Экстерном? — Одеяло застряло на полпути, около подбородка. — Зачем?

— Школа — это то, что привязывает тебя к одному месту. Если ты получишь аттестат, мы сможем, например, куда-нибудь съездить.

— Мы?

Макс стал разворачивать пакет.

— «Мы» — множественное число от «я». Я, — показал он на себя. — Я, — указательный палец качнулся в мою сторону. — Достаточно. Остальные — «они».

Молниеносным движением Макс вынул книги из пакета — довольно потертые учебники. На корешке одного из них я прочитала слово «алгебра» и спряталась под одеяло окончательно, не забыв оставить щелочку для подглядывания.

— Я болею! — Кажется, это единственный плюс — можно на время забыть о дифференциалах. Мне легче написать двадцать пять сочинений, чем разобраться, что такое логарифм.

Макс застыл, взвешивая книги на руке, словно оценивал, насколько они тяжелые для моей несчастной головы. Я сама не в восторге от своего состояния — постоянная слабость, температура, странные головокружения и сонливость. Врачи говорят: что-то нервное. И правда, предыдущая неделя была у меня не из легких.

В коридоре послышались шаги. О, моя мама! Последнее время она проявляет обо мне повышенную заботу, даже работу забросила — давненько я не болела так долго и так непонятно.

— Я подумал, занятия отвлекут тебя от болезни. Мы обманем твой организм — ты начнешь заниматься, он решит, что здоров, и все пройдет. «Den Teufel mit dem Beelzebub austreiben» (Немецкая фраза, похожая на русскую поговорку «Клин клином вышибать».).

— Смешной метод. Но от математики ничего, кроме головной боли не бывает! — В тонкости перевода с немецкого я не стала вдаваться. Макс любил вставлять словечки на своем языке. Кое-какие я выучила. Например, «Es klingelt» (Звенит звонок (нем.).). Макс часто мне напоминает о том, что я опаздываю на урок. Но к сегодняшнему дню это не относится.

Я посмотрела на его спокойное лицо, на постоянно меняющиеся, как будто удивленные глаза. Не знаю, о чем на самом деле думает Макс, но мне порой кажется, что в его глазах прячется недоумение. Как будто ему до сих пор странно, что он вот так запросто приходит ко мне в гости, сидит около моей постели. Вот еще учебники притащил!

Последнее время я часто задаю себе вопрос, за что я полюбила Макса. Когда мы только познакомились, меня задело, что он странно себя повел. Потом мне было его жалко. Еще был испуг, когда узнала, кто он на самом деле. Все. Дальше — только любовь. Почему? Потому что он существует на свете. С ним мне ничего не страшно. Стоит ему оказаться рядом, и мир вокруг как будто расцветает. Мой маленький персональный стереоэффект. Сначала картинка плоская, а надел очки — и вот уже все в объеме. Макс надежный. Порой мне кажется, что я начинаю смотреть на мир его глазами. Глазами вампира.

Жаль, я никогда не увижу Макса в его родном девятнадцатом веке. Он родился в тысяча восемьсот каком-то там году. Тогда все было другое, хотя Макс утверждает, что особой разницы нет. Люди такие же. А он был таким, как все. Безупречные манеры, знание нескольких языков, умение играть на пианино, широкий кругозор. После его рассказов кажется, что девятнадцатый век был полон вампирами. Потому что сейчас хорошо себя вести и быть потрясающими парнями могут только они. Реальные парни обязательно страдают каким-нибудь дефектом. Либо с головой проблема, либо хромают на все четыре конечности.

— Маша!

Мне показалось, что я всего на секунду закрыла глаза, но, открыв их, поняла, что успела уснуть. Макс стоял, склонившись надо мной, заглядывал в лицо. Картинка медленно поплыла в сторону. Опять голова кружится. Я машинально прикрыла глаза ладонью. И — как вспышка или внезапно включившийся телевизор — увидела темную комнату, на столе мерцает экраном ноутбук, какие-то провода, пачки дисков, темный провал книжного шкафа, на полу книги, узкий темно-зеленый коврик, кровать, на которой кто-то лежит. Кровать кажется сдавленной между стенкой и широкой тумбочкой. На тумбочке пузырьки, блистеры с таблетками. Я наклоняюсь, чтобы, наконец, рассмотреть, кто лежит в кровати, но какое-то странное движение отвлекает меня. Я оборачиваюсь. С писком по тумбочке проносится стремительная белая мышь. Нет, даже не мышь, а крыса — я успеваю заметить ее длинный розовый хвост. Крыса ныряет в щель между коробкой и шкафом. От неожиданности я оступаюсь, делаю шаг, опрокинув несколько стопок книг. И видение пропадает.

— Эй, ты только не умирай, слышишь?

Голос Макса доносится издалека. А мне почему-то представилось, как я медленно опускаюсь на дно пруда. Надо мной толща воды, и кто-то с берега пытается докричаться до меня, заставить всплывать. Но я ничего не могу сделать. Вода, давящая на грудь, слишком тяжела.

— Я не могу умереть, я бессмертная, — пробормотала я. Но, судя по лицу любимого, мой ответ его не удовлетворил. Он стал отбирать у меня одеяло. Я сопротивлялась, но он взял пододеяльник за кончик и легко потянул на себя.

— Нашел, с кем справиться… — пожаловалась я, потирая руку, — одеяло из пальцев выскользнуло, обжегши кожу. Сила у Макса огромная. — Холодно.

— Сейчас будет еще холоднее, — пообещал он, сел ко мне на кровать, скинул тапочки и стал устраиваться рядом со мной под одеялом.

— Ха! — вырвался у меня смешок. Неприятное видение медленно испарялось. — Ты ничего не перепутал? Больных обычно греют, а не охлаждают.

Макс глубоко вдохнул и, словно решившись, крепко обнял меня, прижимаясь всем телом. Я вытянулась, ощущая, что рядом со мной сейчас лежит половина льдов Антарктики с парочкой замороженных белых мишек. Макс был ледяной. Но не ледяной как сталь на холоде, а приятно прохладный, как человек, только что вошедший в комнату с сильного мороза. Мягкая кожа, еле уловимый чуть сладковатый аромат. Прохлада его тела входила в меня, вплеталась в мои неубиваемые тридцать семь и пять, и мне становилось хорошо.

— Я тебя заражу, — прошептала я ему в ухо.

— Попробуй, — хмыкнули мне в ответ.

Получив разрешение, я подняла лицо, собираясь его поцеловать. Почувствовала, как он напрягся, перестал дышать, но губы не отвел. Ответил поначалу робко, а потом вдруг настойчиво, резко, придавив меня собой. Моя голова мгновенно выключилась. Все вокруг превратилось в одно страстное желание — не разрывать объятия, не прерывать поцелуя. Не помню, что делала, мои мозги благоразумно отвернулись, оставив тело в одиночестве справляться с накатившим чувством.

Секунда, незначительный микрон в потоке времени, и вот уже Макс снова сидит на стуле, перекинув ногу на ногу. Пульсирует зрачок, губы крепко сжаты. Я одна среди разворошенной постели и выгляжу не лучшим образом. Хочу успокоиться, но сердце только сильнее начало биться. С трудом удалось сдержаться, чтобы не кинуться Максу на шею и не потребовать продолжения поцелуя. Голова вдруг стала легкой, я ее вообще не ощущала. Болезнь ушла. Я подалась вперед, собираясь встать. Чтобы снова почувствовать в своих объятиях его ледяной жар, снова оторваться от земли и улететь в небеса. Чтобы снова его поцеловать.

— Тебе лучше? — спросил Макс, стараясь не разжимать губ.

Ага, я сейчас чуть не стала свидетелем превращения любимого в вампира. Выходит, мы с ним никогда…

— Кхм! — раздалось за дверью, и по коридору прошуршали шаги.

Макс не шевельнулся. Даже бровью не повел. Я же готова была бежать разбираться с мамой.

— Она нас видела! — прошептала я, спуская ноги с кровати.

— Да? И что? — Макс потянулся, взял верхнюю книжку из стопки и стал лениво перелистывать.

— Как что? — опешила я и тут же ощутила резкие толчки в виске. Опять головная боль! Быстро она вернулась.

— Во-первых, в следующий раз будем лучше закрывать дверь. — Макс захлопнул учебник. — Во-вторых, в тот же самый следующий раз я приглашу тебя к себе. В-третьих, я на тебе женюсь, и нам вообще никто никогда не будет мешать.

— И не мечтай! — Я вновь закопалась в одеяло. Ничего себе заявки. — Я за холодильники замуж не выхожу. И вообще рано об этом говорить!

От смущения я готова была утонуть лицом в подушке, но Макс не позволил — обнял меня за плечи, вынимая из кровати, заставляя сесть.

— А когда об этом можно будет говорить? — невинным голосом спросил он.

Нет, ну что за дела! Я готова сквозь землю провалиться, а он смотрит так, словно проверяет на детекторе лжи.

— Не знаю. — Я старательно отводила глаза. — После окончания школы.

— Хорошая мысль! — Макс поднял над головой учебник. — С какого предмета начнем?

— Ты так легко говоришь, будто двадцать раз был женат! — возмутилась я.

— Двадцать раз не был, — качнул головой Макс, с явным удовольствием разглядывая, как я кутаюсь в одеяло, устраиваясь поудобней. — Был помолвлен. Один раз.

Хорошо, что я сидела в кровати, а то упавшая от удивления челюсть разбилась бы о жесткий пол.

— С Катрин? — вырвалось у меня. Молчи, молчи, молчи! Сколько раз ругала себя за несдержанность. Ну вот зачем я вообще вспомнила гадкую вампиршу? Других тем для разговоров у нас, что ли, нет? Она исчезла. Исчезла из нашей жизни навсегда и больше не появится.

— Ее звали Мари.

— Какое совпадение! — фыркнула я, отворачиваясь.

— Мари-Хелен. — Макс делал вид, что не замечает моих острот. — У нее были такие же волосы, как у тебя.

Были? И сплыли? До недавних пор я считала ревность страшной пошлятиной. Что может быть глупее, чем изводить любимого придирками, бесконечными вопросами и подозрениями? Но сейчас мне именно этим и хотелось заняться — задавать вопросы и изводить придирками.

Если я ничего не могла понять по лицу Макса, то он считывал мои эмоции, как с книжной страницы. По его довольной улыбке я поняла, что мои старания сдержать поток вопросов замечены.

— Прелестная была девушка… — длил мои мучения Макс.

— Чем выгодно отличалась от меня… — поддакнула я. Так, кажется, сейчас начнется маленькая атомная война.

— Еще как отличалась! — расширил глаза Макс.

— Ты был влюблен? — накручивала я себя все больше и больше. Сейчас он скажет «да», и я что-нибудь в кого-нибудь брошу.

— Не то слово!

В эту секунду Макс совершенно не был похож на вампира. Улыбка, глаза, восторг на лице… Не хватает только румянца. Ну, все! Я запустила в него подушкой. Не попала. Короткое движение, и подушка в руке Макса. Я быстро оглядела себя. Можно было еще метнуть одеяло, но оно точно не причинит ему вреда. Я наклонилась. Белая ладонь легла на тапочек раньше, чем я успела его коснуться.

— Ты с ней целовался? — прошептала я.

— Ты целуешься лучше.

Он был слишком близко, я склонилась к его губам быстрее, чем успела что-либо сообразить. На секунду сама себе показалась огнедышащим драконом — настолько холоден был его рот и настолько горяча я.

— Чем еще мы отличаемся? — пробормотала я, забираясь обратно на кровать и отбирая свою подушку. В горле вдруг запершило, я с тревогой оглянулась. Мне показалось? По полу вроде кто-то пробежал. От книжного шкафа к столу. Глупость, показалось, конечно. Я повернулась, готовая слушать рассказ любимого и ни в коем случае не думать о белой мыши.

— Она была умной, — спокойно произнес Макс. Пока он говорил, душа моя успела подпрыгнуть, стукнуть меня по мозгам и обиженно уползти в пятки. — Любила учиться. Я был у нее репетитором. Ей совершенно не давалась математика.

— И вы за неспешным изучением теоремы Пифагора… — продолжила я пасторальную картинку. О чем он думает? Зачем мне все это рассказывает!

— Мы были помолвлены, — согласно кивнул любимый. — А потом я умер.

Я кубарем скатилась с небес язвительности на землю стыда, обиды тут же забылись. Бедный! Какая печальная история!

— И что же та девушка? — прошептала я. Если сейчас он скажет, что она была первая, кого он покусал, став вампиром, я разрыдаюсь. Или она от тоски бросилась со скалы и теперь бродит бестелесным призраком по улицам Берлина…

— Ни-че-го. — Макс потер руки, словно стряхивал с них прожитое. — Ab-so-lut nichts . Поужасалась. Поубивалась. А потом вышла замуж.

— А ты? — Какой ужас! Я вот так запросто разговариваю с человеком, который столько всего пережил! — Разве ты не пришел к ней рассказать, что произошло?

Бедная девушка! Несчастный Макс! Я бы, наверное, с ума сошла от переживаний.

— Ты же любишь читать, — Макс кивнул в сторону книжных полок, — и, вероятно, знаешь, что подобные разговоры до добра не доводят. Вряд ли ей стало бы легче, узнай она, кем я стал.

Я посмотрела на ряды книг, пытаясь сообразить, какую конкретно имеет в виду любимый. Толстого, знатока человеческих душ? Тургенева, певца девичьих сердец? Достоевского, защитника «униженных и оскорбленных»?

И тут мне снова показалось, что под столом что-то промелькнуло. Вот только персональных галлюцинаций мне здесь не хватает!

Мой отстраненный взгляд Макс понял по-своему.

— О чем ты размышляешь? — Голос его стал напряженным.

— Что? — Я все еще вглядывалась в темноту пространства под столом. — Не знаю.

Только не думать о белой мыши… Только не думать!

— Считается, что любить умеют не все, — неспешно заговорил Макс. — Это некая особенность души. Но так как, по мнению исследователей, души у вампиров нет, мы же проклятые создания, променявшие души на вечную жизнь, то мы автоматически лишаемся способности любить, не имеем привязанностей и вообще крайне равнодушные ребята.

Он размышлял вслух, а я все больше и больше чувствовала, до какой же степени я гадкая и мерзкая. Конечно же, Максу было неприятно об этом вспоминать, я же своими глупыми вопросами заставила его вернуться в прошлое. Мыши еще тут у меня белые…

— Не знаю, что стало с моей душой и кто положил ее в небесный ломбард, но тебя я люблю. Говорю с уверенностью, потому что уже сталкивался с данным чувством. Сравнивать, конечно, нельзя. Но это любовь.

Он улыбнулся своей сдержанной, так сильно меняющей его улыбкой, и я словно увидела перед собой прошлого Макса. Макса столетней давности. Макса человека.

— Но почему же ты ее потом… перестал любить?

— В жизни иногда случаются события, когда становится не до любви.

— «В жизни случаются события…» — машинально повторила я, вспоминая все то, что мне довелось пережить с любимым. И столкновение с готами, и автокатастрофу, и поездку в Москву к охотникам за вампирами — Смотрителям. Разве за все это время было хоть одно мгновение, когда я не думала о Максе, когда на вопрос, что для меня важнее — жизнь или любовь, я не ответила бы: любовь?

— Сейчас все по-другому, — перебил мои размышления Макс. — Хелен давно умерла. Все прошло…

— Прошло? — Что-то меня сегодня бросает то в жар, то в озноб, то в ревность, то в панику. Что он хочет сказать? Почему так медленно говорит? Что за манера тянуть время и не открывать всё с самого начала! Если он опять заявит, что для моего здоровья нам вредно быть вместе, я не знаю, что сделаю. Выброшусь из окна, потому что не смогу жить без Макса.

— Помнишь ту драку? Я так и не понял, из-за чего она произошла. Тебе еще руку порезали…

— Да, — потупилась я. По части глупостей я чемпион-ас, только я могла побежать защищать парня от хулиганов. — Ты потом сказал, что именно тогда заметил меня.

— Это было поразительно, — согласился Макс. — Ты же меня совсем не знала, а уже была готова защищать…

— Сам же говорил, что человек бывает гораздо страшнее любого вампира, — я не поднимала глаз.

— Но ты же не знала еще, что я вампир, поэтому вполне могла проявить осторожность!

— Мне хотелось только предупредить. Они ведь шли драться трое на одного. А потом, с Синицыным мы учимся в одном классе. Кто ж знал, что он такой дурак! — пробормотала я, возвращаясь к воспоминаниям о том вечере, когда мой одноклассник решил проучить неожиданно появившегося красавчика, приняв его за конкурента на дороге к девичьим сердцам. Но Макс оказался вне конкуренции.

Черт, получается, что я оправдываю дурака Птицу-Синицу, хотя повел он себя тогда по-свински: мало того, что натравил на Макса дружков, да еще и сбежал.

— Не в том дело. Было уже не важно, что они делали. Я их и не заметил совсем. Я увидел тебя и словно проснулся. Это была не любовь с первого взгляда, а только воспоминание, что такое чувство вообще существует. Мы никогда не говорили с тобой об этом, но я хочу, чтобы ты знала — ты стала частью меня. Я хочу быть рядом, хочу видеть мир твоими глазами.

— И я хочу! — неожиданно призналась я. Ах, что мой куцый, обыденный человеческий мир рядом с безграничным миром вампира.

— То, что я сейчас нахожусь здесь, все только осложняет. Если ты попросишь, могу сделать так, что все забудут о нашем существовании. Но мне кажется, это будет нечестно по отношению к тебе. У тебя своя жизнь, и ты должна ее проживать по правилам.

— К черту правила!

— Я не знаю формулу любви, не знаю, что ты сделала со мной, но ни одной женщине не удавалось заставить меня чувствовать себя человеком. И цвет волос тут ни при чем. Теперь я точно знаю. Я бы заметил тебя, даже если б ты не пришла тогда на площадку. Я люблю тебя.

Каждое его слово болезненным молоточком отдавалось в моей голове. Я поднесла ладонь ко лбу и сама не заметила, как произнесла:

— Кажется, у меня поднимается температура.

Макс удивился. Да, да, неэмоциональный вампир проявил ярко выраженную эмоцию. Словно какая-то программа дала в его мозгу сбой. Он дернулся, замер, глаза стали медленно наливаться чернотой.

Насладиться произведенным эффектом я не успела, потому что краем глаза снова заметила движение. Белая мышь. Сидела на столе и смотрела на меня красными бусинками глаз. Это был не случайный взгляд, не секундная заминка, а пристальный, целенаправленный. Не отворачиваясь, мышь стала медленно поднимать мордочку.

Я завизжала раньше, чем успела сообразить, что вообще-то мышей не боюсь. Макс крепко обнял меня, заслоняя собой от опасности.

— Мышь! — вопила я, не помня себя от страха. — Там мышь! — тыкала я пальцем сразу во все стороны.

Макс крепко, очень-очень крепко сжал меня в объятиях, ладонью притянул голову к своей груди.

— Там никого нет! — Слова гулко отдались в его грудной клетке.

Как он может видеть, если даже не смотрит на стол? Повернут к нему спиной, изучает что-то на противоположной стене. Ой, только не это!

— Максим, тебе не кажется, что Маше надо отдохнуть?

Вот куда смотрел Макс — на пороге комнаты стояла мама. Голос ее был сух, как наждачная бумага. А ведь когда-то Макс ей нравился.

— Хорошо, Виктория Борисовна. Я ухожу, — легко согласился он, пытаясь ссадить меня со своих колен.

Но я вцепилась в него мертвой хваткой.

— Останься! — вскликнула. Несмотря на все наши договоренности что Макс не будет воздействовать на моих родителей, сейчас я была готова попросить его, чтобы он заставил маму закрыть дверь комнаты и забыть, что она здесь видела.

— Все по-честному, — ответил мне Макс на мою непроизнесенную просьбу, и я невольно соскользнула с его колен, вставая на ноги.

— Я боюсь! — Мне очень хотелось, чтобы он остался.

Макс посмотрел на стол и замер, прислушиваясь.

— Здесь никого нет, — повторил он. — Тебе показалось. Это болезнь. Скоро все пройдет.

И, чтобы окончательно меня успокоить, подошел к столу, провел по нему ладонью.

— Максим! — напомнила о себе мама.

— Я завтра приду, будем заниматься.

«Не уходи!» — кричало все внутри меня. Надо же, одно мгновение, один дурацкий мышиный взгляд вверг меня в подзабытое уже состояние ужаса. Вокруг что-то происходило. Неприятные воспоминания пробивались из глубин моего сознания, предвещая одни лишь неприятности. «Побудь со мной!» — билась требовательная мысль, но рот молчал, губы не шевелились. Макс словно запечатал их. Ему действительно надо было уйти. Остаться сейчас — значит нарваться на конфликт с мамой, усложнив и без того натянутые отношения.

А ведь он прав. Закончить школу экстерном — как раз то, что на время успокоит маму и даст нам возможность быть вместе.

— До завтра, — быстро закивала я. — Я посмотрю учебники.

— А я тебе принесу задания, — с пониманием посмотрел на меня Макс.

И я ответила таким же взглядом. Мол, извини, но что поделать, если я не так быстро реагирую на то, что ты хочешь мне сказать. Потерпи, я научусь, непременно научусь и стану твои мысли ловить с ходу.

— До свидания! — Мама цербером стояла в коридоре, словно Макс собирался убежать на кухню и спрятаться там под столом.

Макс даже не оглянулся. Коротко кивнул маме, скользнул за дверь. Еле слышно щелкнул замок. Мое сердце тревожно трепыхнулось, пытаясь полететь следом за ним, и успокоилось. Макса рядом не было. Он ушел. Ушел стремительно. Я перестала его чувствовать. Теперь он был очень далеко от моего дома.

— Маша, ты соображаешь, что делаешь? — Мама медленно переступила порог моей комнаты.

И тут я все поняла. Это была не мышь, а крыса. Белая крыса альбинос. Когда ко мне Маркелова приходила в последний раз? Пару дней назад? Не ее ли это рук дело?

— Как ты не понимаешь, сейчас не время любезничать с Максимом? Ваши чувства никуда от вас не денутся. Тебе надо хотя бы на ноги встать. Сколько времени уже болеешь, безостановочно пьешь лекарства! И как он ухитрился пройти мимо меня, что я не заметила? В следующий раз увижу, захлопну дверь.

О книге Елены Усачевой «Желание»

Кормак Маккарти. Дорога

Отрывок из романа

Времени на поиски тележки ушло очень много. Наконец выдернул ее из сугроба, достал рюкзак, вытряхнул и спрятал в него одно из одеял. Затем сложил кучей все вещи в тележку, поднял мальчика, усадил сверху, расшнуровал и снял с него ботинки. Вытащил нож, начал вырезать из пальто портянки. Обернул портянками ноги мальчика. Использовал пальто целиком и взялся за полиэтилен. Вырезал большие квадратные куски. Вот так: нога ровно посередине, края поднять и на лодыжке обвязать лентами, вырезанными из подкладки рукавов. Получились онучи. Отошел назад. Мальчик рассматривал обновку.

— Теперь твоя очередь, пап.

Накинул на мальчика еще одно пальто, сел на полиэтилен, обмотал свои ноги на тот же манер. Встал, спрятал руки под куртку, погрел немного, засунул ботинки в рюкзак. Туда же — бинокль и игрушечный грузовик. Встряхнул полиэтилен, и сложил вместе с оставшимися одеялами, и привязал сверху на рюкзак. Закинул рюкзак на плечо, внимательно осмотрел тележку, не забыл ли чего, скомандовал:

— Пошли.

Мальчик в последний раз посмотрел на тележку, а потом поплелся за ним к дороге.

Он и представить себе не мог, как трудно будет идти. За час преодолели, наверно, не больше одной мили. Остановился, оглянулся, посмотрел на мальчика, спросил:

— Чувствую, ты решил, пришла пора умирать?

— Я не знаю.

— Мы не умрем.

— Хорошо.

— Ты мне не веришь.

— Не знаю.

— С чего ты решил, что мы скоро умрем?

— Не знаю.

— Перестань повторять «не знаю».

— Хорошо.

— Почему ты думаешь, что мы скоро умрем?

— У нас нечего есть.

— Мы что-нибудь найдем.

— Хорошо.

— Как ты думаешь, сколько люди могут прожить без еды?

— Не знаю.

— Ну, а сам ты как думаешь?

— Несколько дней, наверное.

— И что потом? Падаешь замертво?

— Ну да.

— Представь себе, нет. Это долгий процесс. У нас есть вода. Это — самое главное. Без воды долго не продержишься.

— Хорошо.

— Ты мне все равно не веришь.

— Не знаю.

Он внимательно смотрел на сына. Стоит, засунув руки в карманы широченного пальто в тонкую полоску.

— Думаешь, я тебе вру?

— Нет.

— Но считаешь, могу обмануть — не сказать про близкую смерть?

— Да.

— Ладно. Наверное, могу. Только мы не умираем.

— Хорошо.

Он часто рассматривал небо. Бывали дни, когда тучи пепла редели, и тогда на снегу появлялись еле заметные тени от стоящих вдоль дороги деревьев. Продолжали двигаться вперед. Мальчик шагал с трудом, отставал. Отец подождал его, проверил онучи, покрепче затянул завязки. Как только снег начнет таять, ноги тут же промокнут. Часто останавливались перевести дух. Сил тащить сына на руках у него не было. Примостились на рюкзаке и съели по пригоршне грязного снега. К полудню снег начал таять. Миновали сгоревший дом, от которого осталась посреди двора одна кирпичная труба. На дороге провели весь день, те немногие часы, которые можно считать днем. Прошли мили три, не больше.

Решил, что никому в голову не придет отправиться в путь по такой погоде. Как потом выяснилось, ошибался. Остановились на ночь почти на самой дороге, развели огромный костер. Он выуживал из снега ветки и бросал их в языки пламени. Шипение, пар. Не согреться. Те немногие одеяла, что у них были, тоже не могли защитить от холода. Старался не уснуть. Вздрагивал, и просыпался, и искал на ощупь револьвер. Мальчик так исхудал. Изможденное лицо, ввалившиеся глаза. Странная красота.

Поднялся, и натаскал побольше веток, и бросил в костер.

Утром вышли на дорогу, остановились. На снегу — колеи. Повозка. Что-то на колесах. Шины резиновые, судя по ширине отпечатков. Следы подошв между колеями. Кто-то прошел здесь ночью. На юг. Самое позднее — на рассвете. Двигаются по ночам. Стоял и размышлял. Внимательно рассматривал отпечатки: люди прошли в пятидесяти футах от костра и даже не притормозили. Стоял и смотрел на дорогу у себя за спиной. Мальчик не спускал с отца глаз.

— Надо уйти с дороги.

— Почему, пап?

— Сюда идут.

— Плохие люди?

— Боюсь, что да.

— А может, хорошие. Может ведь?

Он не ответил. По старой привычке посмотрел на небо, ничего там не увидел.

— Что нам теперь делать, пап?

— Пошли.

— Мы можем вернуться к костру?

— Нет. Пойдем. Скорее всего, у нас не так много времени.

— Очень хочется есть.

— Знаю.

— Что будем делать?

— Надо переждать. Уйти с дороги.

— Они заметят наши следы?

— Да.

— И что же тогда делать?

— Не знаю.

— Они поймут, кто мы?

— Что?

— Ну, когда увидят наши следы. Поймут, кто мы?

Посмотрел на их собственные отчетливые отпечатки ног на снегу.

— Догадаются.

Остановился.

— Надо подумать. Пошли к костру.

Сначала он решил, что надо найти участок дороги, где снег совсем растаял, но потом сообразил, что это не поможет. Наоборот, может вызвать подозрения: следы были и внезапно исчезли. Закидали костер снегом и отошли в лес, покружили там, вернулись назад. Торопились оставить после себя лабиринт следов и уйти лесом на север, не упуская из виду дорогу.

Место, что они выбрали, находилось на возвышении, оттуда хорошо было наблюдать за дорогой и ее окрестностями. Смотри хоть вперед, хоть назад. Расстелил полиэтилен на мокром снегу, укутал мальчика в одеяла.

— Тебе будет холодно. Но, надеюсь, долго мы тут не задержимся.

Меньше чем через час на дороге показались два человека. Мужчины. Идут быстрым шагом, почти бегут. Когда пронеслись мимо, он встал поглядеть, что они будут делать. Стоило ему выпрямиться, как они остановились, и один обернулся. Отец замер. Закутан в серое одеяло, так что не особенно выделяется на фоне серого пейзажа, но кто его знает… Может, уловили запах дыма. Постояли, поговорили. Пошли дальше. Он сел.

— Все в порядке, — сказал сыну. — Только нужно подождать. Но, думаю, все обошлось.

Уже пять дней у них крошки во рту не было. И спали мало. Обессилевшие, голодные, на окраине небольшого городишка набрели на старинную усадьбу, расположившуюся на холме над дорогой. Мальчик стоял, не отпуская его руки. Снег на асфальтированной дороге почти весь растаял. Не было его ни в полях, ни в лесу на южной стороне. Стояли перед домом. Онучи давно прохудились, ноги стыли от холода и сырости. Дом — высокий, величественный, с белыми дорическими колоннами при входе. Крытая подъездная арка сбоку. Гравийная дорога вьется по полю среди мертвой травы. Удивительно, но все оконные стекла целы.

— Что это за дом, пап?

— Ш-ш-ш, давай помолчим и послушаем.

Ничего подозрительного. Только ветер шелестит сухими ветками придорожного кустарника да неподалеку что-то скрипит — может, дверь, а может, ставень.

— Пожалуй, надо войти.

— Папа, давай не пойдем.

— Не бойся.

— Нам не надо туда идти.

— Не бойся. Надо же посмотреть.

Медленно приближались к дому по подъездной дороге. Местами снег еще не успел полностью растаять. Но и там никаких следов, снег лежит нетронутый. Высокая изгородь из сухой бирючины. Древнее птичье гнездо, в самой гуще веток. Стояли перед входом, разглядывая фасад. Кирпичная кладка. Похоже, в ход пошли кирпичи, вылепленные вручную. Глину брали прямо тут же, пока рыли котлован под дом. С колонн и покореженного навеса свисают закрученные спиралью завитки краски. Фонарь на длинной цепи при входе. Пока поднимались по ступеням, мальчик не отпускал его руку. Одно из окон чуть-чуть приоткрыто, через него протянута веревка: один конец уходит в дом, другой теряется в траве. Пересекли террасу. Он крепко держал сына за руку. Когда-то по этим доскам бегали рабы, приносили в дом кушанья и напитки на серебряных подносах. Подошли к окну и заглянули внутрь.

— А что, если там кто-нибудь есть?

— Никого здесь нет.

— Пошли отсюда, пап.

— Нужно найти что-нибудь съестное. У нас нет выбора.

— Можем в другом месте поискать.

— Все будет хорошо. Пошли.

Вытащил из-за пояса револьвер, толкнул дверь. Она медленно открылась, поворачиваясь на массивных медных петлях. Стояли и слушали. Затем прошли в огромный вестибюль с выложенным мраморными плитками полом: черная, белая, черная, белая, набор домино. Широкая лестница ведет на второй этаж. На стенах топорщатся дорогие обои, все в пятнах и разводах от сырости. На потолке разбухшая от воды известка местами выпячивается, как брюхо толстяка. Желтоватая лепнина с узором из треугольников под потолком изогнулась и отошла от стен. В соседней комнате слева большой ореховый буфет. Дверцы и ящики исчезли, сохранился только остов, слишком большой, не спалить. Наверное, когда-то это была столовая. Постояли в дверном проеме. В углу комнаты бесформенной кучей навалена одежда. Не только одежда. Обувь. Ремни. Пальто. Одеяла и старые спальные мешки. У него еще будет время обо всем этом подумать. Мальчик испугался — вцепился в его руку. Пересекли вестибюль, вошли в комнату на противоположной стороне, остановились. Скорее не комната, а зал с высоченным потолком. Камин, облицованный обычными кирпичами, со следами каминной доски и окантовки очага, давным-давно отодранных и пущены в дело. Перед камином на полу разложены матрасы и постельное белье.

— Папа, — прошептал мальчик.

— Ш-ш-ш.

Холодные угли. Вокруг камина несколько закопченных горшков. Он присел на корточки, поднял один, понюхал и поставил на место. Встал, выглянул в окно: серая вытоптанная трава, серый снег. Веревка, протянутая через окно, оказалась привязанной к медному колокольчику. Колокольчик в свою очередь закреплен в самодельном деревянном зажиме, прибитом к оконной раме. Взял мальчика за руку, и они пошли по узкому темному коридору на кухню. Повсюду валяется мусор, раковина в пятнах ржавчины, запах гнили и испражнений. Прошли в соседнюю небольшую комнату, которая, вероятно, раньше служила кладовкой.

В кладовке на полу увидели то ли дверь, то ли люк, закрытый на большой замок из стальных пластин. Мальчик попросил:

— Пап, пойдем отсюда.

— Интересно, почему ее заперли.

Мальчик потянул его за руку, вот-вот заплачет:

— Пап?!

— Нам нечего есть.

— Я не голоден, пап. Ни чуточки.

— Нам нужен лом или что-то в этом роде.

Вышли через заднюю дверь наружу, мальчик почти висел на отце. Засунул револьвер за пояс и остановился, рассматривая двор. Вымощенная кирпичом дорожка, вдоль которой торчат бесформенные колючие кусты самшита. На кирпичные столбики кто-то водрузил старую железную борону и сверху закрепил чугунный котел литров на сто пятьдесят, который раньше использовали для вытапливания свиного сала. Под котлом — пепел кострища и обуглившиеся деревяшки. Немного в стороне — повозка на резиновых шинах. Он как будто видел и одновременно не видел эту картину. В дальнем углу двора заметил старую коптильню и сарайчик для садового инвентаря. Пошел туда, почти волоком таща за собой мальчика. В сарае перебрал инструменты в бочке, остановил свой выбор на лопате на длинном черенке. Взвесил в руке и сказал сыну:

— Пошли.

В кладовой отколол дерево вокруг замка, только тогда смог просунуть острый край лопаты под скобу, сильно нажал. Замок был крепко прикручен болтами к люку, выдрать его не получилось. Зато удалось приподнять крышку люка и засунуть под нее лопату. Выпрямился, достал зажигалку. Встал на конец черенка, выше приподнял край люка, наклонился и схватился за него руками.

— Пап, — прошептал мальчик.

Остановился. Сказал:

— Послушай меня. Прекрати истерику. Мы голодаем. Тебе непонятно?

Поднял крышку люка и откинул ее до упора, так что она упала на пол.

— Жди меня здесь.

— Я с тобой.

— А не страшно?

— Страшно.

— Ну хорошо, иди за мной, только не отставай.

Начал спускаться по грубым деревянным ступенькам. Пригнул голову, щелкнул зажигалкой, поводил ею туда-сюда, будто в знак приветствия. Холодно и сыро. Невыносимый смрад. Мальчик цеплялся сзади за его куртку. Смог разглядеть кусок каменной стены. Глиняный пол. Старый матрас в темных пятнах. Согнулся и спустился еще на одну ступеньку. Вытянул руку с зажигалкой как можно дальше. Около задней стены, загораживая руками лица, пытаясь спрятаться, сбились в кучу голые люди, мужчины и женщины. На матрасе лежит мужчина, ноги отрезаны по самые бедра, концы культи — черные и обожженные. Ужасающая вонь.

— Боже! — прошептал он.

Один за другим они повернулись к нему, щурясь с непривычки от тусклого света.

— Помогите, — зашептали. — Спасите нас.

— О боже, — сказал он. — О боже.

Развернулся, схватил мальчика.

— Скорее! — крикнул. — Скорей!

Выронил зажигалку. Нет времени ее искать. Толкал мальчика наверх.

— Помогите нам, — призывали они.

— Быстрей!

У основания лестницы появилось бородатое лицо. Моргает.

— Пожалуйста, прошу вас, пожалуйста.

— Да быстрей же! Ради всего святого…

Протолкнул мальчика в лаз, тот вылетел в кладовую и растянулся на полу. Отец вылез, схватился за крышку, поднял и отпустил. Крышка с грохотом захлопнулась. Повернулся, чтобы поднять мальчика. Тот уже вскочил и приплясывал от страха. Разозлился:

— Умоляю, сейчас же перестань.

Но мальчик указывал на что-то в окне. Он взглянул туда и похолодел: через поле по направлению к дому шли четверо бородатых мужчин и две женщины. Схватил мальчика за руку.

— Боже! Бежим!

Вихрем понеслись к входной двери. Скорее, вниз, во двор! Пробежав половину подъездной дороги, свернули в поле. Оглянулся. Изгородь из бирючины частично их скрывала, но он знал — в лучшем случае в их распоряжении несколько минут. На краю поля они врезались в стену сухого тростника, выскочили на дорогу, пересекли ее и углубились в лес. Крепче сжал руку мальчика.

— Беги, — прошептал ему. — Надо бежать.

Повернулся, поискал глазами дом. Ничего не видно. Если люди свернули на подъездную дорогу, то наверняка видели, как он бежал с мальчиком среди деревьев. Сейчас решается их судьба. Сейчас решается их судьба. Бросился на землю, потянув мальчика за собой.

— Ш-ш-ш.

— Они нас не убьют, пап?

— Ш-ш-ш.

О книге Кормака Маккарти «Дорога»

Эрленд Лу. Тихие дни в Перемешках

Отрывок из романа

Как вам Цугшпитце?

Бесподобно! Мы побывали на самой высокой вершине Германии.

Понятно.

И оттуда видно далеко-далеко вглубь Австрии.

И что видно — везде скопления людей в форме?

Пожалуйста, будь так добр…

А вы купили на память наци-китча?

Телеман, по-моему, это не смешно.

Ты права.

А ты?

Да — а я?

Много написал?

Я записал четыре или пять слов.

Хорошо.

Нет, это не хорошо.

Понятно.

Ты знаешь, кто такая Сара Кейн?

Что?

Я спрашиваю, говорит ли тебе что-нибудь имя Сара Кейн?

Боюсь, что нет. А его надо знать?

Давай оставим в стороне «надо — не надо». Меня интересует, знаешь ты или нет.

Я ничего о ней не знаю.

Ясно.

А кто она?

Она написала несколько брутальных пьес, настоящий театр, а в двадцать восемь лет повесилась.

Фу-у.

То-то же.

Фу.

Час спустя:

А почему ты спросил, знаю ли я эту драматургиню?

Интересно.

Как-то ты нехорошо спросил.

Да?

Ты спрашивал не из любопытства.

Думаешь?

Да. Это была проверка.

Не хотел.

Именно что хотел, думаю я.

Ты меня экзаменовал.

Нет.

Это была проверка на вшивость, ты хотел знать, чего я стою.

Эй, очнись! Мне просто было интересно.

Нет, ты меня экзаменовал.

Послушай: я подумал о ней, потому что случайно уже говорил о ней сегодня днем с другим человеком. И мне стало любопытно, а вдруг ты тоже ее знаешь, потому что тогда мы могли бы сейчас еще поговорить о ней. Я люблю говорить о Саре Кейн. И лишний раз убедился в этом во время той беседы днем.

С кем ты говорил о ней?

С русской мамашей на корте.

Она красивая?

Не знаю.

Не знаешь?

Я никогда ее не видел.

Ты же с ней разговаривал.

Так ты о русской?

Естественно.

Красивая ли она с лица?

Да.

Я не присматривался.

Не смеши меня. Она красивая?

Да.

Папа, ты со мной почти никогда не играешь.

Но, Бертольд, это не совсем правда.

Это правда.

Нет.

Ты думаешь только о театре.

Да нет же.

Нет да.

Но ты прав, о театре я думаю много. Я его люблю.

Меня ты должен любить больше.

И тебя я очень люблю. Между прочим, сегодня мы с тобой играли в футбол.

Каких-то пять минут. И я футбол тем более почти не люблю.

Не любишь?

Нет.

Так надо было об этом сказать.

Вот я и говорю.

Очень хорошо, тогда мы можем поиграть еще во что-то. Буду только рад, потому что я тоже не фанат футбола.

Так что ж ты молчал?

Вот говорю. Ровно как ты. Но про тебя я и правда думал, что ты футбол любишь.

И поэтому ты делал вид, что тоже его любишь?

Ну, я не делал вид. Родители часто включаются в то, чем увлечены их дети.

Но говорю же, я футбол не люблю.

Не любишь, но я не знал.

Теперь знай.

Да. Хорошо. Давай во что-нибудь другое. Твои предложения?

Нету. Ты решай.

Хорошо. Что бы такое придумать? А ну-ка — что, если нам написать пьесу, нам вдвоем? Чтобы по-настоящему озвучить голос ребенка.

Нет.

Не надо говорить «нет». Сначала попробуем, а если окажется скучно, тогда найдем другое дело. Именно так люди узнают себя и свои пристрастия.

Нет.

Не некай.

Телеман, хочешь послушать?

Давай.

Сядь.

Мне надо сесть?

Да.

Сел.

Über allen Gipfeln ist Ruh, in allen Wipfeln spürest du kaum einen Hauch…

Что это значит?

Да это не важно.

Не важно?

Просто послушай.

Но что это такое?

Гёте.

О-о.

Мне его Бадер дал.

Бадер дал тебе стихотворение?

Да.

Ни черта себе.

Слушай же.

Давай.

Über allen Gipfeln ist Ruh, in allen Wipfeln…

Это ты уже читала.

Важно услышать все целиком.

Понятно.

Über allen Gipfeln ist Ruh, in allen Wipfeln spürest du kaum einen Hauch. Die Vögelein schweigen im Walde, warte nur, balde, ruhest du auch… Красиво?

О да. Очень. Такое звучание. Жалко, не понимаю, о чем речь.

Не надо так зацикливаться на смысле.

Думаешь, не надо?

Нет. Смысл — это самая банальная составляющая текста, Телеман.

Это кто сказал?

Это я сказала.

Понял.

И Бадер.

Он тоже так говорит?

Да.

Угу. Так что это значит?

Ночная тьма опустилась на горные вершины, все спит, замолкли птицы, скоро и ты отдохнешь.

Я?

Ну, не ты, хотя ты тоже. Тот, кто читает стихотворение. Или слушает его.

Значит, и я.

Ну да.

И я скоро отдохну?

Да.

Хорошо.

Что ты думаешь об этом?

Звучит неплохо.

Это гораздо больше, чем неплохо, Телеман.

Допустим.

Я готова сформулировать это резче — я люблю Германию из-за этого стихотворения.

Ого! Не слишком ли сильно сказано?

Нет, не слишком.

Ничего себе.

Я хочу, чтобы ты понял, насколько это прекрасно. Ты в состоянии разделить мой восторг?

Боюсь, не в полной мере.

Но отчасти?

Да.

В твоих словах сквозит скепсис?

Чуть-чуть.

Почему?

Пфа. Гёте мастер, конечно, и в стихотворении есть и ритм, и полнозвучие, все отлично, но разве оно отвратило людей от нацизма? А, Нина? И главное — разве в нем есть театр? Вот о чем я себя всегда спрашиваю. Есть в этом произведении театр или нет?

Нина, я тут вот о чем подумал.

О чем?

Ты по-немецки говоришь и читаешь…

Да?

Но не пишешь.

Немного пишу.

Но стесняешься.

Да.

Почему?

Не знаю.

Ты не веришь в себя, в этом смысле?

Наверно, так.

А может, проблема глубже?

Поясни.

Не в том ли дело, что ты по сути неуверенный в себе человек?

Не думаю.

Ты считаешь, что уверена в себе?

Еще как.

Ты говоришь это неуверенно.

Я такого не заметила.

Ну вот, опять.

Что опять?

Опять говоришь без уверенности.

Да нет такого.

Есть, и тогда я задаю себе следующий вопрос — не в этой ли неуверенности корень твоей любви ко всему немецкому?

Чего?

Ты полна неуверенности. Германия полна неуверенности. Вот откуда ваше родство душ.

Телеман, довольно!

Германия была раздавлена, ей пришлось жить с тем, что все ее презирают, она шестьдесят лет не смела распрямиться. Это напоминает твое ощущение жизни.

Сейчас тебе лучше замолчать.

Нина, тебе надо больше бывать в театре.

Что?

Неуверенным в себе людям очень полезен театр.

Что?

И Германии надо больше увлекаться театром.

Телеман!

Да, и тебе, и ей прописан театр.

Нина, я начал составлять список знакомых, больных раком. Хочешь взглянуть?

С удовольствием.

Я разделил их на три колонки.

Хорошо.

В одной уже умершие, в другой вылечившиеся, а про третьих пока решается, выживут или нет.

Я поняла.

Это непростая работа, чтобы ты знала.

Я и не думала, что она простая.

Во-первых, очень переживаешь, во-вторых, невозможно всех упомнить. Такое впечатление, что рак у всех подряд.

Ну, довольно у многих.

У всех.

Нет, Телеман, не у всех.

Рак — это театр.

Правда?

Еще бы! Ты шутишь, что ли? Мало найдется вещей, в которых театра больше, чем в раке.

Другими словами, для тебя составление такого списка — важная работа?

Очень важная, Нина. И страшно своевременная. С этим нельзя было дальше тянуть.

Я подружилась с Бадерами, пока мы ездили на Цугшпитце.

У-у. С обоими или как?

В общем-то, с обоими, но с ним мне даже проще.

Понятно.

Он учитель.

Как и ты, да?

Да.

Здорово.

И он хвалит мой немецкий.

Я тоже.

Он говорит, что скорее принял бы меня за уроженку Берлина. И что в жизни бы не подумал, что я норвежка. Он так сказал.

Так и сказал?

И они придут сегодня на обед.

Сегодня?

Я забыла сказать.

Ладно. Хорошо. Я что-нибудь придумаю.

Отлично. И вот еще — тебе не стоит, я считаю, заводить бесед о войне.

Да? А о неудавшемся покушении на Гитлера?

Нет.

Но это было движение Сопротивления.

Пожалуйста, сегодня ничего такого. Не надо вообще касаться нацизма.

Понятненько.

Ни слова о том, что происходило с тридцать третьего по сорок пятый год где бы то ни было в мире.

А как насчет Первой мировой войны?

Нет.

Тысяча восемьсот семьдесят первый год и создание Германской империи?

Нет.

Берлинская стена?

Не стоит.

Но ты не хочешь, чтобы я просто весь вечер не открывал рта?

Нет.

Можно ли мне высказываться о театре?

Не приветствуется.

Еда?

Еда подойдет. И хорошо бы, ты рассказал какую-нибудь историю, желательно смешную и милую, которая не задевает достоинства ни конкретных людей, ни каких бы то ни было меньшинств. Лучше всего такую, которую я еще не слышала.

Телеман прочесывает город в поисках померанцевой воды. В «Лидле» на Олимпиаштрассе нет. Подошла бы какая-нибудь мигрантская лавчонка, но где ее искать. Кому стукнет в голову мигрировать в Малые Перемешки? В конце концов, он все-таки обнаруживает какого-то турка и покупает в его магазинчике вожделенную воду. Телеман собирается напечь арабских блинчиков с сиропом из флердоранжа. То-то Бадеры будут озадачены, думает Телеман. Они рассчитывают на свиное колено с квашеной капустой или на что-нибудь исконно норвежское типа вареной трески, а вот вам арабские блинчики с флердоранжем. Не ждали? Телеман, не удержавшись, улыбается. А на десерт ананас в карамели с горячим шоколадным соусом. Все от Найджелы. Он, кстати, не думал о ней уже несколько дней. Тот дневной сон о Найджеле и Кейт оказался очень пряным блюдом. Его так сразу не переваришь. Немало сил ушло на то, чтобы просто признать — и он тоже устроен примитивно. Я сам себя не знаю, думает Телеман. Считаю себя таким, сяким, а стоит отпустить чувства на волю, — и нате вам, совсем другой человек. Я ни разу не встретился сам с собой по-настоящему. Вот почему у меня не идет моя пьеса. Ее стопорит то, что я не знаю самого себя. Честность, внезапно осеняет Телемана. Полная честность во всем. Если я примитивен, то должен рискнуть быть откровенно примитивным во всем. Если это кого-то ранит, пусть. Нечестный театр — плохой театр. Телеман замирает на месте. Пакет с бутылкой померанцевой воды вяло болтается в занемевшей руке. Средь бела дня посреди главной улицы Малых Перемешек Телеману открылась Истина. Все лучшее не терпит фальши. Он должен быть честен на все сто, честен с Ниной, с детьми, с Бадерами. It is myself I have never met*, писала Сара Кейн. А он только что додумался до той же мысли сам. Он думает как человек театра. Театральное мышление. Ни черта себе! Наконец-то. Из этого выйдет Пьеса.


* А вот себя я не встречала никогда (англ).

Что он говорит?

Господин Бадер говорит, что ананасы в карамели очень вкусны и что он, пожалуй, попросит добавки.

Да сколько угодно.

Что ты сказала?

Я сказала господину и госпоже Бадер, что ты хочешь рассказать одну историю, и что я тоже ее еще не слышала и с нетерпением жду рассказа.

Ну, это не бог весть что. Просто один эпизод. Он случился со мной в апреле. Несчастный случай.

Несчастный случай?

Небольшой.

И ты ничего не рассказал?

Нет.

Почему?

Думаю, я вытеснил страшное происшествие из сознания.

Но теперь вспомнил?

Да.

Понятно. Ну рассказывай.

Ты будешь переводить синхронно или мне делать паузы для перевода?

Синхронно.

Отлично. Это случилось, когда ты была на семинаре, не помню где.

Я была в Воксеносен.

Воксеносен?

Да, это местечко в районе Холменколлена, которое Норвегия отдала Швеции после войны.

Мы вроде должны были не поминать войну.

Я случайно.

Хорошо. Короче, это случилось, когда ты была там.

Понятно.

Что ты сейчас сказала?

Объяснила, что собственно история еще не началась.

Начинаю.

Прекрасно.

Значит, ты была на семинаре, я отвез Хейди на тренировку и должен был забрать Бертольда и Сабину из гостей, я спускался в сторону Скёйена и собирался свернуть с маленькой улочки направо, на главную дорогу, когда справа на тротуаре нарисовался велосипедист, а было уже темно, снега полно, велосипедист поздно увидел меня и резко затормозил, хотя я тихо полз, это я хотел бы подчеркнуть: я ехал медленно и осторожно. Как обычно. Велосипедист резко сжал ручной тормоз и тут же перелетел через голову, сделал сальто и ударился о бок машины. Я не трогался с места несколько секунд, но не услышал никаких новых звуков, тогда я тихо подал вперед, завернул за угол и встал. Видимо, я был немного не в себе, потому что мне не пришло в голову сперва выйти из машины и посмотреть, что к чему. В заднее зеркало я увидел, что велосипедист поднялся и идет ко мне, я опустил пассажирское стекло и нагнулся в его сторону. Я спросил, как он, велосипедист ответил, что легко отделался. Потом сказал, что я переехал ему руку.

Переехал руку?

Видимо. Я видел, что предплечье как-то распластано, но он нормально шевелил пальцами и улыбался, как будто все нормально, хотя улыбка была немного вымученная.

И что?..

Я спросил, не надо ли мне отвезти его куда-нибудь, но он отказался. Тогда я пожелал ему скорейшего выздоровления и уехал.

Ты уехал?

Да.

И больше не вспоминал эту историю?

Нет, но недавно потихоньку стал припоминать.

Ты поэтому так замкнулся в себе?

Это вряд ли. Но я стал думать, что в столкновении не было моей вины. Это целиком и полностью его вина. А я виноват в том, что не остался на месте, а поехал за угол, видимо, в этот момент я и переехал его руку. Что он говорит?

Что ты не должен был ехать за угол.

Это я сам сказал только что. А что он сейчас сказал?

Он говорит, что ты обязан был остановиться, выйти из машины и посмотреть, что к чему.

Скажи господину Бадеру, чтобы он лучше следил за своими делами.

Этого я говорить не буду.

Скажи!

Нет.

Скажи.

Нет.

Я сказала, что мы признательны, что они приняли приглашение и пришли. И что ты и твоя жена, я то есть, хотим поблагодарить за наш чудесный домик.

Черт, пора учить немецкий.

Будь так добр.

Что они опять говорят?

Благодарят за вкусный обед, приятную беседу и твою интересную историю.

Жрите на здоровье.

Мне неприятна мысль, что ты что-то от меня скрываешь.

Я ничего не скрываю.

Ты наезжаешь людям на руки, а потом об этом ни слова. По-моему, это странно. Меня это тревожит.

Это было так ужасно, что я не мог думать об этом и вытеснил эпизод из памяти. Я не вспоминал об этом происшествии ни разу.

А теперь внезапно вспомнил?

Да.

Почему?

Потому что ты попросила меня рассказать историю, которой еще не слышала. Довольно трудная просьба, но я отнесся к ней серьезно, стал вспоминать — и вспомнил этот случай.

Он единственный или есть другие?

Что значит — другие?

Еще какие-то случаи, о которых ты умолчал.

Не думаю.

Не думаешь?

Нет.

Другие несчастные случаи, крупные, мелкие?

Нет.

Ты никого не убил?

Нет.

Хотя в этом ты не можешь быть уверен.

Не понял?

Раз тебя так ужаснуло, когда ты раздавил руку велосипедисту, то что-нибудь гораздо отвратительнее, например убийство, ты бы и вовсе забыл.

Тут ты права.

Но у тебя ничего в мозгу сейчас не щелкнуло? Звоночек не зазвенел?

Нина, помоему, ты хочешь довести все до абсурда.

А, по-моему, было довольно странно с твоей стороны рассказать историю о покалеченном велосипедисте при иностранцах, которых мы пригласили на семейный обед. Ты представляешь не только лично себя, Телеман, но также и меня и, по сути дела, свою страну. Теперь Бадеры наверняка решат, что все норвежцы — с большим приветом.

Хорошо. В следующий раз я расскажу другую историю.

Если следующий раз будет.

Что ты имеешь в виду?

Не знаю.

Но что ты хочешь сказать?

Что я по твоей милости, Телеман, не знаю, на каком я свете. У меня нет уверенности, что ты отличаешь реальность от фантазий и что другие взрослые люди могут уловить в этом логику.

Я тебя не совсем понимаю.

Ты живешь в мире, где воспоминания сливаются с фантазиями, но это не театр, Телеман, нет, это мы, ты, я, наши дети. Мы, например, пытались пообщаться с некими людьми, но из-за тебя все превратилось непонятно во что, в сцену, и даже если в твоей голове все это как-то состроено, людям вокруг тебя об этом ничего не известно.

Это серьезная проблема?

Да.

Но так было. Велосипедист налетел на машину, и я переехал его руку.

Я понимаю.

И рука выглядела приплюснутой.

О’кей, спокойной ночи.

Спокойной ночи.

О книге Эрленда Лу «Тихие дни в Перемешках»