Нерожденные дети Ивана Вырыпаева

  • Иван Вырыпаев. Пьесы. — М.: Три квадрата, 2016. — 557с.

Известно, что отец Александра Вампилова был арестован и расстрелян вскоре после рождения сына. Это сильно повлияло на поэтику пьес советского драматурга: практически все его главные герои так или иначе сталкиваются с проблемой потери отца и, шире, с кризисом родственных отношений. В пьесах же земляка Вампилова Ивана Вырыпаева практически отсутствуют дети.

Не знаю, что так повлияло на творчество отца троих детей, однако это действительно странно. Особенно если принять во внимание, что большинство пьес Вырыпаева крутятся вокруг попыток дать определение любви, зачастую довольно многословных, но каким-то чудом не скатывающихся в банальность благодаря верно подобранному ритму. В основном дети предстают здесь своеобразным «расходным материалом»: иногда это жертвы аборта, а иногда и вовсе выдуманные из желания раздосадовать жену отпрыски любовницы. Даже в предисловии к сборнику драматург называет написанные им пьесы «еще не рожденными детьми».

Почему еще не рожденными? Потому, что полноценная пьеса для Вырыпаева — лишь тот результат, что получился в итоге постановки. Драматург считает, что в хорошей пьесе форма является важной частью содержания, они взаимообусловлены, поэтому он не признает вольных трактовок своих произведений и остается недовольным большей частью случившихся постановок (действительно, большинство пьес Вырыпаева, виденных мною на сцене, отходит от формальной организации текста оригинала).

И вот лучше курите траву, ешьте яблоки и пейте сок, чем вы будете валяться пьяными на полу, перед телевизором, и клясться небом, землей и Иерусалимом, что вас соблазнила реклама, внушившая через телеэкран, какие продукты необходимо покупать, чтобы иметь право жить на этой земле. И вот, чтобы иметь право жить на этой земле, нужно научиться дышать воздухом, иметь деньги на покупку этого воздуха и ни в коем случае не подсесть на кислород, потому что, если ты плотно подсядешь на кислород, то ни деньги, ни медицинские препараты, ни даже смерть не смогут ограничить ту жажду красоты и свободы, которую ты приобретешь.

При всем этом Вырыпаев не придает написанным произведениям какой-то радикально новой формы. В основном это театр текста с минимальным набором действий (отсюда, видимо, и такое желание современных режиссеров привнести собственные приемы). Драматург мастерски выстраивает свой текст, работая с ритмом: обмен короткими повторяющимися репликами чередуется с пространными монологами. Этому сопутствует частое, иногда практически пинтеровское использование паузы. Редкие, но обстоятельные ремарки протоколируют едва ли не каждое действие актеров — и остается вопрос: стоит ли играть именно так, строго по написанному, или лучше согласиться с режиссерами.

Несмотря на уверенность драматурга в неполноценности написанных им пьес в текстовом виде, эта книга все же выглядит хорошо. Вырыпаев не тот автор, который вносит в свои произведения революционные сценические приемы. Поэтому и читается драматический сборник как хорошая литература, не сильно страдающая от своей невоплощенности на театральных подмостках.

 

Сергей Васильев

Ярое око театра

В те годы, когда проходит пик популярности современной драматургии, хочется оглянуться назад. В чем были ошибки новой драмы последнего десятилетия? Где искать ключи к новым сюжетам? Может быть, придется вернуться на тридцать лет назад? Но сейчас главное — вспомнить все то хорошее, что с нами было.
Дочитав эту подборку до конца, вы сможете справедливо заметить: «Позвольте, а где же Коляда, Гришковец, Клавдиев и Сигарев?». Но их томики доступны нам и в библиотеках, и в сети. Я же хочу познакомить вас с теми, до кого ваши руки, может быть, не дотянулись, либо вы, встретив эти книги, не стали их даже листать.

 

  • Максим Курочкин. Кухня – М.: Эксмо, 2005. – 336 с.

Восемь классических пьес Максима Александровича. К сожалению, в сборник не попала «Стальова воля», которая была отдельно издана в 1999 году и с тех пор не переиздавалась. Про «Кухню» напомню, что большинство театралов до сих пор считают лучшей режиссерской работой Олега Меньшикова инсценировку заглавной пьесы. А остальные семь можно прочитать совсем не напрягаясь — правда, будет это достаточно обыденно и суховато. Тексты Курочкина не хотят впускать вас в себя, да и вы, скорее всего, не захотите войти. Но, поверьте, десять лет назад знакомство с этим сборником было сродни потере невинности и чтению первого выпуска журнала «ПТЮЧ».

До сих пор остаются актуальными «Тридцать фактов о Максиме Курочкине», которые предваряют сами пьесы. Написаны они были самим автором и его другом Михаилом Угаровым. Очень смешно читать признание драматурга в том, что все его герои являются бесстрашными сексуальными экспериментаторами. Или, например, узнать, что в детстве Курочкин мечтал стать Индианой Джонсом и из-за этого поступил на исторический факультет Киевского педуниверситета.

 

  • Ксения Драгунская. Пить, петь, плакать. – М.: Время, 2009. – 448 с.

Фанаты группы «Ундервуд» наверняка вспомнят имя этого драматурга. Ксения Викторовна давно уже стала классиком, все про нее слышали, но практически никто не читал. Театральный режиссер Ольга Субботина ставила свои самые знаменитые спектакли по ее произведениям. Это «Ощущение бороды» и «Яблочный вор» по пьесе «Все мальчишки – дураки». Группа «Ундервуд» специально написала музыку для оформления пьесы, а Мария Голубкина блистала в главной роли. Обе пьесы вы найдете в книжке. Нет «Голой пионерки» — видимо, театр «Современник» не дал права на публикацию. В остальном сборник можно считать «Best of» пьес данного автора. Важно учесть, что Драгунская пишет не «лесенкой», не сценическим письмом, а киноповестью. Любителям покопаться в архивах журнала «Искусство кино» будет очень комфортно читать. Тут вот в чем дело: эти сказки – для взрослых. Герои – литературовед Мария Дербарендикер и предприимчивая девушка Аня Фомина. Их приключения в эпоху становления кремлевского гламура смогут заиграть в вашей голове (потому что лучшие спектакли по Драгунской уже сняты с репертуара), только если вы сами себе позволите роскошь заинтересоваться проблемами тех, кому слегка за сорок пять. А заодно представить, какими они были пятнадцать лет назад.

 

  • Братья Пресняковы. Европа-Азия. – М.: АСТ, 2009. – 257 с.

Окрыленные успехом сборника «Паб», Олег и Владимир Пресняковы выпустили роман-поэму «Европа-Азия». Не удивляйтесь, что в подборке представден роман. По стилистике и манере восприятия это и есть настоящая ультрасовременная пьеса. А по их собственному определению, книга – микс из сериала «LOST» и книги «Москва-Петушки». На самом деле это текст-пазл, где куски киносценария, основанного на известной пьесе «Европа-Азия», соседствуют с потешным и восхитительнейшим повествованием. О том, как братья помогали «крутому дядьке» (опять же по определению самих Пресняковых) Ивану Владимировичу Дыховичному снимать многострадальную «черную» комедию. Ой, не запутайтесь. В романе кроме Дыховичного и авторов много персонажей. Конечно, без Сергея Шнурова, Ксении Собчак, Ивана Урганта и Татьяны Лазаревой не обошлось. Самый обаятельный и отрицательный персонаж в книге, фантастический модник и «плейбой», постоянно курящий трубку и разъезжающий на «Порше», не кто иной, как сам режиссер Ваня Дыховичный. Напомню, что в фильме и пьесе сюжет повествует о банде мошенников, имитирующих свадьбу около стелы на границе Европы и Азии (стела установлена под Екатеринбургом, откуда родом братья Пресняковы). Лично я помню, как охотился за этой книгой и когда ее заполучил, то радовался так, будто Пресняковы и Дыховичный – мои близкие родственники. После этого романа они для меня все стали как родные. Это, пожалуй, самая увлекательная книга из всей подборки.

 

 

  • Валерий Печейкин. Люцифер. – М.: KOLONNA PUBLICATIONS, 2013. – 230 с.

Отрывок из сценария для спектакля-открытия Гоголь-центра «00:00» в постановке Серебренникова и три полноценных пьесы. Все это находится под концептуальной, но совсем не шокирующей обложкой. Валерий Валерьевич — открытый гей и в творчестве своем более всего близок к произведениям легендарного драматурга-новатора Евгения Владимировича Харитонова. Но проблема в том, что такими текстами вряд ли уже кого-то удивишь. Они были написаны про определенные события, происходившие с 2007 по 2011 год. Поэтому сейчас эти пьесы читаются непреднамеренно монотонно. Только драматургический отрывок «День», созданный специально для перформанса Кирилла Серебренникова, известной актрисы Лики Руллы и молодых артистов «7 студии», хорошо читается до сих пор. Это текст, написанный в стиле древнегреческого театра. Когда из обрывков слов молодых строителей, работающих днем, проступает удивительно прекрасное будущее (теперь уже настоящее) одного из самых лучших модных театров. Потом все персонажи влюбятся, умрут и по закону «капустнических» юморесок — воскреснут. Те, кто уже знаком с творчеством Печейкина, с нетерпением ждут, когда он выпустит новый сборник, где будут пьесы «Девять» по Михаилу Ромму, «Идиоты» по фон Триеру и пьеса, написанная по дневникам Кафки.

 

  • Иван Вырыпаев. Что такое пьеса? – М.: Три квадрата, 2016. – 560 с.

Возможно, для начала знакомства с новой русской драматургией этот сборник идеальная вещь. Как Пауло Коэльо, ставший для студентов середины нулевых годов проводником к прозе Достоевского или Тургенева, так Иван Александрович может помочь увлечься пьесами Алексея Казанцева или Виктора Денисова. Сборник составлен так толково, что комар носу не подточит. Это не просто собрание лучших произведений за 13 лет. Здесь выводится портрет поколения сорокалетних на фоне эпохи. Например, «Пьяные» написаны очень назидательным языком. При столкновении с этим текстом может возникнуть неприятное ощущение, что вас отчитывают за то, чего вы не совершали. «Невыносимо долгие объятия» были специально написаны для берлинского «Дойчез театр». Это чувствуется даже по тому, что в ней представлен апофеоз нынешней фонетики автора, а также бросается в глаза повтор всех сюжетных линий Вырыпаева из «Танца Дели», «U.F.O.» и «Иллюзий». «Июль» актуален до сих пор: публика стабильно делает аншлаги на питерской постановке этой пьесы режиссера Дмитрия Волкострелова. Но, на самом деле, наиболее интересное в книге – это вступительная статья «Что такое пьеса?». В ней Вырыпаев объясняет читателям, зачем издал это все на бумаге, зачем эту книгу читать и — самое главное – как он к этому относится. Очень важно, что в статье он не поучал и не лукавил. Она читается, как самостоятельное произведение. Настоящее украшение для этого собрания лучших вещей.

 

  • Юрий Щекочихин. Армия жизни. – М.: Сommon place, 2017. – 488 с.

В этом году исполняется 14 лет с момента гибели Юрия Щекочихина. Большинству он известен как легендарный журналист, освещавший трудности становления подростков 80-х годов и деятельность организованной преступности. Но в этом сборнике, к счастью, нашлось место не только для его знаковых репортажей. В 1982 году он выпустил пьесу «Продам старинную мебель». Это событие проходит практически незамеченным, но заявляет Щекочихина еще и как современного драматурга. Через три года состоялась театральная сенсация. Только что написанная пьеса «Ловушка 46, рост 2» попадает в модный молодежный театр РАМТ. Посвящена она жесточайшему противостоянию двух молодежных футбольных группировок. С грандиозным успехом спектакль идет несколько лет, и залы штурмует армия поклонников. Половина из них – настоящие футбольные ультра-активисты. Скоро это произведение успешно экранизируют под названием «Меня зовут Арлекино». В начале 1989 года Юрий Петрович принесет в театр новую пьесу «Между небом и землей жаворонок вьется» о том, как одиночный молодежный бунт приводит к печальным последствиям. В спектакле звучала живая музыка в исполнении актеров. Спектакль назывался строчкой из романса Глинки, а в конце выходил маленький мальчик и пел «Между небом и землей». В 90-е Щекочихин будет трудно, но кристально честно депутатствовать в Госдуме РФ. А в июле 2003 года он трагически и безвременно нас покинет. Уникальное собрание его пьес и статей должно подтвердить тезис о том, что все новое – это очень хорошо забытое старое.

Влад Лебедев

Анна Матвеева. Призраки оперы

  • Анна Матвеева. Призраки оперы. — СПб.: Лимбус Пресс, 2015.

    Пожалуй, со времен Сомерсета Моэма ни один писатель так глубоко не погружался в атмосферу театра, как погрузилась в нее Анна Матвеева. Повести «Взятие Бастилии» и «Найти Татьяну» насквозь пропитаны театральным духом. Но в отличие от Моэма театр Матвеевой — не драматическая сцена, а высокая опера. Блеск дивного таланта и восторг музыкального самозабвения сменяют здесь картины горечи оставленности, закулисных интриг и торжища амбиций. По существу «Призраки оперы» — развернутая шекспировская метафора жизни, порой звучащая хрустальной нотой, порой хрустящая битым стеклом будней.

    Взятие Бастилии

    Надо было все же оставить Бастилию в назидание потомству, как англичане сохранили свой Тауэр — и с ним уцелели привидения маленьких принцев, и чёрные вороны — такие блестящие, как будто их начистили сапожным кремом.

    А здесь, в Париже — кафельная ракушка оперного театра, и туристы вглядываются под ноги, чтобы разглядеть очертания некогда стоявших здесь суровых стен.

    Опера, которую сочиняет Марианна, может называться «Взятие Бастилии». Она с детства знала наизусть все женские партии из «Онегина» и «Травиаты». Слух был такой точный, что от чужого фальшивого пения у девочки поднималась температура. В шесть лет папа отвел её в музыкальную школу, ждал под дверью, пока прослушают.

    Принимали вначале холодно, но когда Марианна начала петь — забегали. Сначала в один кабинет побежали, потом в другой. Явился руководитель хора — очень элегантный мужчина, и, в конце концов, приплыла директриса, старорежимная особа в длинном бархатном платье (если вести пальцем против ворса, можно что-нибудь написать).

    Ахали — какой слух, какой голос!

    Все годы Марианна шла в музыкальной школе первой ученицей. То, что происходило в общеобразовательной, её мало волновало — и сама она, и родители сразу поверили, что настоящая жизнь будет проходить вблизи от музыки. Она и в ансамбле солировала, с гастролями ездили в Чехословакию, в Венгрию, даже в Австрии была! По тем временам Австрия — как сейчас Луна.

    Лирико-драматическое сопрано, широкий диапазон, будущее размером с полмира — а потом умерла мама, и в тот же день пропал голос.

    Возможно, голос был как-то связан с мамой — поэтому они ушли вместе.

    Подружки в музыкалке злорадничали. Вторая по звёздности солистка целый месяц просыпалась с улыбкой на лице. Но Марианна была оперной героиней по самой своей сути. Все авторитеты её жизни — сумасшедшие (Эльвира, Марфа, Лючия ди Ламмермур) или самоубийцы (Дидона, Норма, Сента). У самоубийц — самые красивые партии.

    Однажды вечером оставила папе безжалостную записку с цитатой: «Самоубийство входит в капитал человечества». (Даже сейчас стыдно вспомнить.) Потом надела куртку, перешла через дорогу — к шестнадцатиэтажке. Рядом с магазином «Цветы» гремели досками скейтеры, Марианна всегда смотрела на них с ужасом — а сегодня прошла мимо, ничего не чувствуя. Поднялась в лифте на шестнадцатый этаж, открыла дверь на общую лоджию. Люди внизу — маленькие и бессмысленные. В этом доме раньше проживали мамины друзья — и у них выпал кот из окна. Разбился, бедный, лежал внизу крошечным ковриком, потратил все свои девять жизней разом, как неумелый игрок. Друзья вскоре переехали отсюда — не из-за кота, конечно, просто так совпало.

    Марианна представила, как через несколько минут будет лежать на месте несчастного зверя, как будет расплываться вокруг её головы блестящая, красная, лаковая звезда… Подняла голову вверх, закинула её так, что схватило шею, — и увидела дымное небо.

    Год назад, в хоре, они пели песню против атомной войны, и там были такие слова:

    Над землей бушуют травы,

    Облака плывут как павы,

    А одно, вот то, что справа,

    Это я, это я, это я,

    И мне не надо славы…

    Марианна зажмурилась, чтобы не плакать, потом открыла глаза — и вдруг уродливый городской задник превратился в прекрасную декорацию, а сама она стала героиней оперы, несчастной юной девушкой, за которой уже выехал со спасительной миссией лучший тенор региона. К третьему акту тенор будет ждать её под окном, и они исполнят для слушателей свой знаменитый дуэт.

    На той лоджии с видом на помойку и трансформаторную будку с Марианной произошло истинное чудо. Если принять на веру, что тебе не надо славы, то можно прожить свою жизнь не без удовольствия.

    А если повезет, то и не только свою.

    Девятьсот девяносто девять жизней.

    Она успела домой ещё до папиного возвращения — и разорвала предсмертную записку.

Виктор Шендерович. Текущий момент

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Виктора Шендеровича нет нужды представлять читателю — такова широко распространенная и глубоко неверная точка зрения. Вот уже в третий раз издательство «Время» вынуждено заново представлять одного из наших самых остроумных, ехидных и политически озабоченных писателей. Сначала как серьезного поэта («Хромой стих»), потом как серьезного прозаика («Кинотеатр повторного фильма», «Схевенинген»), а теперь и как серьезного драматурга. Серьезного в обоих смыслах слова — то есть, во-первых, строящего свои произведения вовсе не обязательно на основе юмора, и, во-вторых, нешуточно талантливого
    во всех литературных жанрах.

Стронциллов выпивает свой стакан. Некоторое время после этого они рассматривают друг друга.

Слушайте, вы кто?

СТРОНЦИЛЛОВ. Спокойно! Я ангел.

ПАШКИН. А крылья? Где крылья?

СТРОНЦИЛЛОВ. Отпали в процессе эволюции. Я ангел-наместник по Восточному административному округу Москвы. Курирую таких вот, как ты, моральных уродов.

ПАШКИН. Дать бы тебе в рыло напоследок.

СТРОНЦИЛЛОВ. Дурак ты… «Напоследок». У тебя, может, все только начинается. А перспективы — неясные. Такие неясные, что не приведи Господи… Тебе меня любить надо, а не в рыло. Я тебе пригодиться могу.

ПАШКИН. Говори… те.

СТРОНЦИЛЛОВ. Ишь ты, какой шустрый. Проехали! (Закусывает.) А квартирка у вас ничего. И планировочка улучшенная… Сколько квадратов?

ПАШКИН. Сто двадцать пять.

СТРОНЦИЛЛОВ. И почем метр?

ПАШКИН. А что?

СТРОНЦИЛЛОВ. Ничего, так… Интересно, откуда столько денег у бывших строителей коммунизма.

ПАШКИН. Заработал.

СТРОНЦИЛЛОВ. В процессе приватизации Родины?

ПАШКИН. Коммунизма все равно не получалось.

СТРОНЦИЛЛОВ. Коммунизм… Вы воду за собой спускать научитесь сначала. Что молчишь?

ПАШКИН. Так…

СТРОНЦИЛЛОВ. Выпьем?

ПАШКИН. Выпьем.

СТРОНЦИЛЛОВ. Ну… Понеслась душа в рай?

ПАШКИН. За то, чтоб не в последний.

Выпивают.

Расскажите: что — там?

СТРОНЦИЛЛОВ. Вообще интересуетесь, Иван Андреевич — или, как всегда, хлопочете конкретно насчет себя?

ПАШКИН. Насчет себя.

СТРОНЦИЛЛОВ. Молодец. Не соврал. (Вздыхает.) Насчет вас — не скрою, вопрос в первой инстанции решен отрицательно. Перспективы, как я уже сказал, неясные.

ПАШКИН. Что это значит?

СТРОНЦИЛЛОВ. Будут рассматривать персональное дело. Взвешивать все «за» и «против».

ПАШКИН. Кто?

СТРОНЦИЛЛОВ. А?

ПАШКИН. Кто будет взвешивать?

СТРОНЦИЛЛОВ. Там есть кому. Ну, и решат. Если решение первой инстанции подтвердится, душа ваша поступит в отдел исполнения. У вас, конечно, будет право кассации, но на этом этапе лично я вам помочь уже не смогу.

ПАШКИН. А до этого?

СТРОНЦИЛЛОВ. Что?

ПАШКИН. До этого — сможете?

СТРОНЦИЛЛОВ. В принципе это вообще не мое дело. Я, видите ли, технический работник: пришел, оформил документы, вызвал ликвидатора, передал душу по инстанции… Но, чисто теоретически, возможности, конечно, есть.

ПАШКИН. Я прошу вас…

СТРОНЦИЛЛОВ. Я же сказал: чисто теоретически! А вас, насколько я понимаю, интересует практика?

ПАШКИН. Да.

СТРОНЦИЛЛОВ. Практика в вашем случае такая, что помочь очень сложно. Защите практически не за что зацепиться. Даже луковки нет.

ПАШКИН. Кого?

СТРОНЦИЛЛОВ. Луковки.

ПАШКИН. У меня внизу круглосуточный…

СТРОНЦИЛЛОВ. Сядьте! Что ж вы, и Достоевского не читали?

ПАШКИН. Расскажите про Достоевского. И про луковку.

СТРОНЦИЛЛОВ. Ну… Жила одна баба, злющая-презлющая. И померла. И поволокли ее черти в ад. А ангел ее хранитель, озадаченный, стоит и думает: как бы душу ее спасти? Подумал — и говорит… (Вздыхает, глядя на Пашкина.) Поздно пить боржом.

ПАШКИН. Так и сказал?

СТРОНЦИЛЛОВ. Вот так и сказал. Ладно! Давайте лучше пофантазируем… пока время терпит. Вы — не торопитесь?

ПАШКИН. Нет-нет.

СТРОНЦИЛЛОВ. Тогда… (Наливает.) Ну? Погнали наши городских?

ПАШКИН. За мир во всем мире.

Пьют.

СТРОНЦИЛЛОВ. Значит, Пашкин Иван Андреевич…

ПАШКИН (тактично). Вы хотели пофантазировать.

СТРОНЦИЛЛОВ. Да. Представьте себя ангела, Иван Андреевич. Рядового ангела, вроде меня. Представили?

ПАШКИН. В общих чертах.

СТРОНЦИЛЛОВ. А конкретней и не надо. И вот он мотается по белу свету столетия напролет, исполняя волю Божью. А воля Божья — это такая штука, что увидеть — не приведи Господи. То есть, может, первоначально внутри была какая-то высшая логика, но в процессе сюжета всё
расползлось в клочья и пошло на самотек. Вы же сами видите. Убожество и мерзость. Твари смердящие в полном шоколаде, праведники в нищете. Дети умирают почем зря. Смертоубийство за копейку; за большие деньги — массовые убийства. Или война за идею — тогда вообще никого в живых не остается. И на всё это, как понимаете, воля Божья… Хорошо ли это?

ПАШКИН. Не знаю.

СТРОНЦИЛЛОВ. А вы не бойтесь, Он не слышит.

ПАШКИН. Как это?

СТРОНЦИЛЛОВ. А так — не слышит. Вы Всевышнего с гэбухой своей не путайте. Он прослушкой не занимается. И потом, это раньше: Каин, Авель, Авраам, Исаак — и все под контролем. А теперь вас тут шесть миллиардов, поди уследи.

ПАШКИН. За мной уследили.

СТРОНЦИЛЛОВ. Так это я же и уследил. Выборочное подключение к линии жизни. А сам Господь давно ничего не делает. Он свое сделал. Энтузиазм прошел; в человечестве разочаровался так, что и передать невозможно. Не в коня, говорит, корм. Прав?

ПАШКИН. Не знаю. Наверное…

СТРОНЦИЛЛОВ. Вот то-то. Брат на брата идет, страха истинного нет, руки заточены под воровство, двоемыслие ужасающее… А кто без двоемыслия — те вообще от конца света в двух шагах. Фанатиков как саранчи. А Он активистов на дух не переносит. Что ортодоксы, что фундаменталисты… одна цена. Инквизиция — тоже молодцы ребятки, пол-Европы изжарили во имя Отца и Сына.

ПАШКИН. Что же Он не вмешивается?

СТРОНЦИЛЛОВ. Он не милиция, чтобы вмешиваться! Он хотел одушевить материю — а дальше чтобы она сама…
А материя из рук вырвалась. Он сказал: плодитесь и размножайтесь, а кто размножается быстрее всех, знаете? То-то и оно. Крысы и бацилльная палочка. А вы руки перед едой не моете.

ПАШКИН. Я сейчас…

СТРОНЦИЛЛОВ. Сидеть!

ПАШКИН. Сижу.

СТРОНЦИЛЛОВ. После знаменитой европейской чумы 1348 года Господь и захандрил по-настоящему. Сломался старик. Потом дарвинизм пошел — а Он уж сквозь пальцы на это… пускай, говорит, живут, как хотят… А после Первой мировой вообще забил на всё. И то сказать: до
иприта и Хиросимы Господь додуматься не смог, это уж вы сами… (Стучит Пашкину пальцем по голове.) Развилась материя…

ПАШКИН. Хиросима — это не мы.

СТРОНЦИЛЛОВ. А кто?

ПАШКИН. Это американцы!

СТРОНЦИЛЛОВ. Пашкин! Господь таких подробностей не различает. Хиросима, Освенцим, Беломорканал — это Ему один черт! Огорчился Он, рефлексировать начал, как последний интеллигент, дела забросил. Атеистическую литературу читает, мазохист. В тоске насчет содеянного сильнейшей… Хотел, говорит, как лучше…

ПАШКИН. Кому говорит?

СТРОНЦИЛЛОВ. В том-то и дело — кому! Да кто Ему потом отвечает… Святых набежало ото всех конфессий, отрезали Всевышнего от рядовых ангелов; все подходы перекрыли, между собой за ухо Господне воюют. Молитвы идут со всех сторон, сами понимаете, взаимоуничтожающие… отсюда на иврите, оттуда на арабском — прошу представить обстановочку. Лоббирование идет в открытую: то харе кришна, а то и аллах акбар. Короче, бардак такой, что ни в сказке сказать. И вот этот ангел…

Михаил Левитин. Еврейский бог в Париже (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Михаила Левитина «Еврейский бог в Париже»

То, что я осознаю себя как реальность, мешает
мне жить. Быть игрой чужого воображения куда
легче. Но я реальность. И надо собой как-то распорядиться.

Обо всем этом думал я, перенося чемоданы с
платформы в вагон, и еще о том, что мне ничего
не надо от жизни, она и так слишком щедра ко
мне. А дальше все пойдет вспять, и пусть.

Вот мальчик. Он заглядывает в глаза. Ищет ответ.
Мой сын.

Он не догадывается, что никакого ответа нет, я
предоставлен самому себе, и что выйдет, то выйдет.

Но он ищет, ему семь лет, время поиска, он и
ищет, пока я лихорадочно соображаю, что ему
сказать.

— Мы завтра приедем в Париж, папа? — спрашивает
он.

И я отвечаю:

— Не завтра. Через четыре дня.

Четыре дня вместе, так вместе и так плотно, как
не удавалось весь последний год: она, наши дети, я.

О чем мы будем говорить, пока едем? Неужели
не о самом главном? Неужели не захотим почитать
Пушкина вслух? Я взял томик с собой.

Похоже, я ошибся, похоже, мы будем молчать,
молчать все четыре дня, сидя напротив, стараясь
не встречаться взглядами, но зато мы едем в Париж,
это я здорово придумал, если расставаться
навсегда или начать сначала, то в Париже. В любой
другой поездке она бы мне отказала. Вероятно,
даже она не могла себе представить до конца,
что такое Париж.

Может быть, сгусток солнца, может быть,
цветки камелий, жар которых чувствуешь на ладони,
даже когда они увяли, цветки камелий, похожие
на огромных мохнатых шмелей. Они дразнили
возможностью возрождения.

Париж — моя надежда. Я придумал Париж и
довезу их туда, чего бы мне ни стоило, сквозь ее
молчание и ненависть, ненависть.

Нам предстоит две пересадки, три таможенных
досмотра, на самолет не хватило денег, да и
соблазн пересечь пол-Европы за четыре дня велик.
Вот мы едем.

Дочь — лицом к окну, сын — лицом ко мне,
она — в угол купе, в стенку.

И дети, не желающие привыкать к тишине
между нами, пытаются ее нарушить.

— Ну, начинай, — говорит дочь. — Ты обещал,
что будет интересно. Рассказывай.

— Что?

— Все, что в голову взбредет. Ты умеешь рассказывать,
что в голову взбредет.

А в моей голове одна, как птичка, встревоженная
мысль: что сделать, чтобы она, уставившаяся
в стенку, улыбнулась, и тогда, возможно, сердце
дрогнет во мне и все изменится.

Поезд еще не отошел, но уже шевельнулись в
прощальном волнении те, кто уезжали, и те, кто с
ними прощались.

А потом мне показалось, что через пути сквозь
окно другого состава на параллельной платформе
я увидел лицо той, чье присутствие внутренне меня
не покидало, но сама она никак, совсем никак не
могла прийти провожать меня, права не имела.

Но пренебречь этим правом и тайком выслеживать
никто ей, бедной, не мог помешать.

И если бы в тот момент я и в самом деле не жалел
ее, выскочил бы из вагона и погнал кулаком в
спину подальше от Парижа, в обратную сторону
от нашей жизни.

Но соседний состав отошел раньше нашего, открыв
солнце, и обнаружилась на пустой платформе
скамейка, а на скамейке скомканный и брошенный
человек с широким монгольским лицом,
узкими презрительными глазами, вперившимися
прямо в меня.

И в щелочки его жутких монгольских глаз
въехал наш состав со всеми, кто был в нем.

Она выслеживала, чтобы плюнуть мне в
лицо, как она часто говорила. Но застать меня
врасплох с собственной семьей не могла, как бы
ни захотела. Здесь все по закону. Жена, дети,
я — отец и муж. Здесь все, как последние двадцать
лет. Право видеть друг друга, жить вместе
в гостинице, не скрываться от посторонних
глаз, быть друг с другом, когда заблагорассудится,
здесь она, дурочка, бессильна, носясь с
платформы на платформу, или мне померещилось,
и всегдашнее желание обострить ситуацию
до предела принесло ее образ, или это солнце,
солнце?

И вот мы едем, и вот дорога никуда не может
деть неловкость между нами, а чем еще, как неловкостью,
обозвать ее обманутую веру в меня?
Ее не обманет моя суетливость и наигранное возбуждение,
она-то знает, кого я искал в окне.

Мне кажется, это не я, кто-то беломраморный,
с правильными соотношениями души и тела везет
их сейчас в Париж, он, а не я, весь неправильный,
теплый и лысый, он, совершенный, везет их
в Париж, а меня нанял забавлять дорогой, слишком
они прекрасны, чтобы трястись в тоске и недоумении
весь этот четырехдневный путь: что,
мол, он еще задумал, изменщик, как в этот раз решил
обмануть судьбу?

А я ничего не решил, просто рассчитывал на
Париж.

Совсем недавно побывал там и понял, что никого,
кроме них, не хотел бы туда привозить, значит,
я люблю только их. Само это желание подтверждало
мою любовь, а осуществление просто
не могло оставить никаких сомнений.

Но она молчит, а дети ползают по ее молчанию,
как муравьи по стволу дерева. Хотел ли я
поцеловать ее, как целовал, оглянувшись, деревья,
когда этого не видел никто? Нет, и не мог хотеть,
потому что не получал от нее права, а деревья
не требовали от меня никаких прав, и я просовывал
губы в складки коры, целуясь всегда как
прощаясь.

Мир без деревьев непереносим. Небо терпимо
только сквозь их ветви, так оно ближе, земля знаменита
тем, что плодоносит ими, и люди тем, что,
может быть, когда-нибудь ими станут или истлеют
незаметно между их корней.

Так весело ехали мы в Париж, и такие песни
пела моя провинившаяся душа.

Что вышивала в дороге моя двенадцатилетняя
дочь, какие узоры догадок, какие планы? Не
знаю. У нее плутоватый взгляд маленькой женщины,
мстящей впрок, всем мужчинам сразу, за еще
не совершенное.

Она прижимается к матери и что-то шепчет. Та
рассеянно кивает головой.

Малыш же продолжает тереться где-то рядом
со мной, придавая дороге тот самый привычный
облик путешествия, когда детям тесно и проводник,
входя в купе, расплескивает чай от неожиданного
толчка и уходит не извиняясь, когда
мимо твоих дверей начинают идти цепочкой в туалет
и вагон-ресторан люди, до которых нет никакого
дела.

Посвящу-ка все, что пишу, одному свободолюбивому
пони, кто меня осудит? А он не прочтет.

Заиграло солнце, тени лыжников на снегу,
тесно от теней, пройти невозможно. А сами
лыжники? Куда они делись? Проскакала лошадь,
неожиданная зимой, копыта, как стоптанные
шлепанцы, а за ней, не поспевая, в конце аллеи
пони, брыкается, ржет, отплевывается, мотая
головой, неукрощенный, маленькая наездница
злобно усмиряет его ударами пяток по крупу,
а когда они наконец поравнялись со мной, слышу,
как она говорит, то ли мне, то ли ему: «Да
заткнись ты!»

Посвящаю пони, которому сказали: «Заткнись».

В Польше нас зачем-то пересадили в неудобные
вагоны, наверное, чтобы мы не очень о себе воображали,
и вышедшие в Варшаве русские, прощаясь,
сказали, чтобы деньги и прочее, что у нас
есть, мы не выпускали из рук, потому что поляки
воруют.

Сколько живу на свете, все жду, когда же меня
наконец обворуют поляки!

Но она, кажется, поверила и прижала к себе
детей.

И, как обычно, ее красота оказалась пропуском
в рай. Поляки ощупали всю ее глазами, но наши чемоданы
им все равно понадобились, и они долго в
них рылись, поглядывая то на нее, то на меня.

Кто бы объяснил им, что нашла во мне эта великолепная
пани?

— У тебя шерстка даже в носу, — говорил сын,
поглаживая меня.

— Это внутри меня лысого живет волосатый-волосатый
человек, — отшучивался я.

Ничто не предвещало Парижа, нас обыскивали
как обыкновенных транзитных пассажиров, переехавших
из одной криминальной страны в другую,
без всякой снисходительности, как дворняжек,
в нас искали вшей, в таких, как мы, за жизнь
не могли не расплодиться вши, ее красота только
подтверждала правило — не верить всему, что
прибывает с той стороны, обобрать нас как липку,
как их самих обобрали за несколько столетий.

Я таможенникам очень не нравился, и они рылись
в наших чемоданах особенно долго, пока я
не вручил одному из них сто рублей, а на просьбу
дать еще свернул пальцы в фигу.

Она следила за моими манипуляциями недоверчиво,
не верила, что из этого может выйти путное, ей не приходилось бывать здесь раньше, стоять
в Майданеке посреди ангара, с потолка которого
через распылители еще каких-нибудь сорок
лет назад сыпался на моих соплеменников «циклон
Б», и стоки по углам ангара готовы были принять
их кровь и нечистоты, а я стоял и видел, что
сквозь щель в ангар пробивается редкое солнце, к
которому, наверное, рвалась их душа, умирая.

Так что я побывал в Майданеке одним люблинским
летом, и он вспоминается мне как музыка.
Только я не могу эту музыку записать, потому что
не знаю нот и нет у меня сердца, которым это все
записывается.

Она не могла это знать, потому что не была в
Майданеке и потому что Майданек не Париж, в
который я их вез, здесь бы мы ничего не решили,
здесь все было решено за нас. И я попрощался с
Польшей навсегда, как только выбрался оттуда.

Я мог бы все это рассказать своим детям, но
решил их не пугать, да и она была бы раздражена
рассказом, подумала, что хочу разжалобить. И теперь
она продолжала тревожно молчать, не веря,
что я справлюсь, и передернула плечами недовольно
после того, как таможенники ушли. А когда
ушли, велела нам выйти.

Мы стояли и смотрели через щель в двери, как
тщательно и сурово она снова начала складывать
вещи, отказываясь от всякой помощи, и складывала
так долго, будто укоряла меня, что я нарочно везу их в Париж, чтобы подвергать подобным
истязаниям.

А впереди еще две таможни, правда в цивилизованных
странах, но обыскивают такие же
смертные.

Вечер. Простота одеяла. Теплый лоскут, нетребовательный,
спрятавший мою бессонницу от
мира на несколько часов. Зачем я все это затеял?

Если бы мне не приснился мотивчик, я бы, пожалуй,
никого не стал беспокоить, но он приснился,
и его следовало записать. Как?

Он так назойливо приснился, будто его нашептали.
И будто я видел того, кто, склонившись ко
мне, шептал.

Но в купе, кроме нас, четверых, никого не было.
На нижней полке подо мной похрапывал сын, бесшумно
спала она, заложив руку под голову, вверху
в темноте, как в поднебесье, мы с дочкой.

Всю ночь что-то перебирали под вагонами, не
могли успокоиться, или это рельсы на ходу менялись
местами?

— Куда его деть? — сходил я с ума. — Куда-то
же его надо деть.

Шесть новых шведских пьес

  • Антология
  • М.: Три квадрата, 2006
  • Обложка, 304 стр.
  • ISBN 5-94607-059-2
  • Тираж: 1000 экз.

«Шесть новых шведских пьес» — это, как понятно из названия, сборник пьес. Шведских. Правда, не то чтобы совсем новых, скорее современных. Представлены здесь и такие мастодонты пера как Ларс Нурен, и граждане попроще — молодые да ранние авторы, которых знают разве что оч-чень большие поклонники шведской драматургии. Практически все эти произведения сыграли важную роль в становлении «новой драмы» в Швеции, предопределили ее развитие и основные жанровые характеристики.

Основные темы новой шведской драмы — война, положение иммигрантов, детское неблагополучие, детское одиночество в мире взрослых, алкоголизм, наркотики, насилие, терроризм и прочие насущные вопросы современного общества. Словом, ничего особенно оригинального, все как у всех. Об этих проблемах говорят иногда с шокирующей откровенностью и, порой, с изрядной долей цинизма. Правда, в данном сборнике представлены более или менее благопристойные пьесы. Да и вообще, отечественного читателя и зрителя шокировать ох как непросто. Так что тем, кто ищет чего-нибудь скандального, книгу рекомендовать не буду.

В сборник вошли: «Воля к убийству» (1978) Ларса Нурена, «Отцеубийство» (1996) Эрика Удденберга — две пьсесы, объединенные проблемой отцов и детей. Причем вторая пьеса является пародией на семейную драму и в некоторых местах перекликается с «Волей к убийству». В сборнике также: «У реки» (2003) Агнеты Плейель — о нелегкой жизни одиноких стариков, «Говори! Здесь так темно» (1993) Никласа Родстрёма — о трудностях, с которыми сталкиваются скинхеды и их психотерапевты, «chеек tо chеек» (1992) Юнаса Гарделя — тяжелая жизнь престарелой звезды эстрады, и монолог для радиоспекталя Розы Лагеркранц «Европа утром и вечером».

Вообще, о пьесах сложно судить, познакомившись с ними только на бумаге. А уж о пьесах новой шведской драмы и подавно. При прочтении возникает стойкое ощущение, что автор отчаянно скучал, создавая произведение. Может быть, особенности темперамента сказываются, не знаю. Понятно, что на сцене актеры как смогут подвеселят действие, но не слишком ли многое отдается им на откуп? Лично я из старорежимных читателей. Мне вот как-то хочется увидеть в пьесе проблему, конфликт, развитие характеров и так далее и тому подобное. Но сейчас среди авторов всех мастей принято не сильно утруждать себя такими пустяками. Есть слова, есть герои — остальное читатель может придумать и сам. Впрочем, тонко чувствующим любителям драматургии должно понравиться. Все в лучших традициях высокого современного искусства — немного нудновато, немного вызывающе, слегка депрессивно и оставляет простор для фантазии.

Кирилл Алексеев