Елена Бочоришвили. Голова моего отца

  • Издательство Corpus, 2012 г.
  • Один из критиков сравнил повести Е. Бочоришвили с океанским пароходом, на палубе которого играет цыганский оркестр. Там любят и ссорятся, поют и танцуют и много плачут. Все пассажиры немного сумасшедшие и больше мечтают о жизни, чем живут. Но исторический океан штормит, люди исчезают в тюрьмах, пропадают на войнах, гибнут от рук голодных пацанов-бандитов и советских танков, которые вдруг стали убивать бывших сограждан — безоружных детей, стариков, женщин. Истории походя ломает человеческие судьбы, неважно, кто находится у власти: Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев или Горбачев.
  • Купить книгу на Озоне

Утром Отец рассказывал Сыну, как
умрет. Он выдавал короткие фразы,
из которых не выбросишь слов. Сын
слушал, улыбаясь, откинув голову
назад. Конечно, он не верил.
В шесть вечера Отец зашел в свой кабинет и упал.
В кабинете было полно людей. Все столпились
вокруг, чтоб посмотреть. Его понесли по длинному
коридору. Руки болтались на ходу, доставая
до земли.

Дед как раз закончил письмо к Отцу. «Я летаю
во сне, — писал Дед. — Это к смерти. Или просто
мало секса». Он обогнал свое письмо. Через
три дня он вскрывал его вместе с телеграммами
соболезнования над гробом Отца. Дед не узнал
почерк.

Сын не мог себе простить, что он не почувствовал
смерть Отца. О Матери нечего и говорить.

Другая кровь. А Дед был уже не тот. Дед ездил
с Сыном выбирать место на кладбище и договариваться
о памятнике. Во всех кабинетах вставали,
когда он входил. Высокий красавец, перстень
на мизинце. Дед прекрасно вел переговоры.
Но каждый раз, садясь к Сыну в машину, он спрашивал:
«О, новая машина? Поздравляю!»

Дед все еще просыпался вдруг утром, когда
море было розовым, и стучал палкой в потолок.
Третья жена, босая, молча сбегала из комнаты под
самым шпилем. Она спала не раздеваясь — длинная
юбка, длинная кофта. Днем она надевала
поверх халат, а в холод еще шаровары. Сын только
раз видел ее в накинутом черном пиджаке, и лучше
бы он этого не видел. На похоронах Отца ее
не было, она никогда не появлялась в обществе
вместе с Дедом.

Вторая жена приставляла железную кружку
к стене. Потом она повязывала голову платком
и выходила к соседскому забору — рассказать, что
слышала. Ее подбивали на действия. Она ходила
жаловаться на Деда, что у нее от него ребенок —
она водила Лали с собой, — а он не расписывается.
И сожительницу привел. Дед натягивал
сапоги до колена. Третья жена доставала из чулка
деньги. Он ходил по тем же кабинетам — его все
знали — и раздавал взятки. Дед писал Отцу, что
новые чиновники слишком нахальные, присылают
нарочных: добавьте еще, а то мало.

Сын разлюбил май, самый красивый месяц
в Тбилиси. Деревья в белом цвету. Тополиный
пух на асфальте, как снег. Лучше не открывать рта
на ветру. Ветер всаживает пух в горло, как кинжал.
Люди кашляют, сгибаясь до земли. Толстые
женщины подходят к ближайшему дереву, упираются
в него обеими руками и гудят, как паровозы.
Ветер бьет их юбки, как национальные флаги.

Сын продолжал разговаривать с Отцом,
составлял фразы за себя и за него. Потом он работал
над ними — сжимал предложения, отбрасывал
ненужные слова. Утром они были готовы, как
для печати. И ему некому было их показать. Каждое
утро Сын ощущал заново, что Отца больше
нет. «Я умру, а они не поверят. Понесут куда-то,
пытаясь спасти. И руки будут свисать до земли.
И будет столько цветов и женщин — мое сердце
все равно разорвалось бы от их красоты».

Сыну было года два, когда Отец заметил, что он
запоминает все, что слышит. С лицами было плохо.
Сын забывал Деда, когда тот не появлялся
в Тбилиси две-три недели. Но длинные поэмы
он заучивал с первого раза, некоторые слова он
не мог выговорить, но ритм держал: та-та-та. Он
мог повторить наизусть всю программу новостей.

Мать восхищалась. Сын стал гордостью школы.
В девять лет он читал «Витязя в тигровой
шкуре» по памяти на концерте в городском парке.
Но на параде 7 Ноября Сын не смог показать Отцу
своих учителей. Он их не различал. Отец посылал
Сына за хлебом и просил запомнить лицо продавца.
Потом он заводил его обратно через пять
минут и спрашивал: «Ну, кто?» Сын переживал
не меньше его.

Отец обсуждал это с Дедом. Они нервничали.
Не с кем было посоветоваться. В Грузии сплетня
убивает быстрее, чем любая болезнь. Сын говорил,
что фразы жужжат в его голове, как пчелки,
и он кричал во сне, чтоб заставить их замолчать.
Говорил о себе Сын всегда в третьем лице.

Сын уже терял сознание, падал, а потом,
придя в себя, плакал. Ему было стыдно терять
сознание. Вдобавок произошло несчастье с глазом
— недосмотр родителей, как выражался Дед.
Это все запросто могло сделать мальчишку бабой.

Мать повела Сына к Дине, своей подруге.

«Ей глаз совсем не мешает, — шипела Мать, —
она переспала с половиной Тбилиси».

Дина смотрела на Сына улыбаясь, откинув
голову назад. В Тбилиси вечно считалось, что
если женщина знала больше одного мужчины,
значит, она переспала с половиной человечества.

Сыну было двенадцать в это время, но с ним
уже случилось то, что случается с мальчиками
постарше. Дед и Отец проворонили этот момент
за своими заботами о его памяти и глазе, который
открывался теперь только наполовину. И он им
не сказал. Он думал, как все мальчики, что это
может случиться только с ним.

Дед все чаще приезжал вместе с Лали. Она
была на два года старше Сына и уже стала красавицей.
Мать завидовала. Она говорила Сыну:

«Поворачивай голову набок, будет не так заметно».
Но он откидывал голову назад, как Дина.
Мать считала, что глаз навсегда испортил картину.
Сына больше волновало, что он начал вонюче
пахнуть потом. Его нос так удлинился, что лез
в рот. Он стеснялся Лали. Лали спрашивала его,
постоянно: «Ты уже целовался взасос?» От этого
жужжания невозможно было избавиться.

Дед ездил в Тбилиси почти каждую неделю. Третья
жена выносила маленький чемодан с нижним
бельем и варенными вкрутую яйцами. Он шел
пешком на вокзал. Ему казалось, что все всё знают
и сплетничают. Он вздрагивал, когда его спрашивали
о здоровье Отца или Сына. В это время
в моду входили золотые коронки, и его пациентами
становились начальники разных рангов.
Но никто не мог помочь его мальчику, никто.
Паровоз выплевывал ему в лицо черный дым.

Дед верил в народную мудрость. В вагоне он
заводил разговоры с крестьянами, что ехали торговать
в Тбилиси. У моих знакомых, знаете ли,
сын… Крестьяне почтительно слушали городского
доктора. Красивый мужчина, перстень
на мизинце. Они понимали, что Дед рассказывает
о своем.

Мать ничего не замечала. Хотя смотрела в оба
глаза. Да, глаз, если бы не глаз. Цопе уже начал
делать пластические операции. У одной девушки
он достал кость из бедра и вставил ей в подбородок.
Он делал новые носы, вздернутые, как у русских.
Они получались одинаковыми, хотя Цопе
искренне верил, что каждый раз лепит что-то другое.
Носы стали узнаваемы. Их называли его именем,
«нос Цопе».

Мать познакомилась с Цопе. «Советский
танк, — говорил о Матери Отец, — не остановишь».
Но Цопе не оперировал детей. И пока
ни одному мужчине не сделали пластической операции.
Мать знала, что Отец не согласится. Сын
ведь не баба.

Дед молился на портрет Маргариты. В Бога
Дед не верил, всех служителей церкви считал
педиками. Но Маргарита была святая. Никогда
в жизни не раскаивался Дед, что вернулся домой
из-за нее. Князь Арешидзе прислал ему письмо
в Париж, где Дед учился вместе с братьями,
что нашел для него невесту и просит приехать
на свадьбу. В Париже умирало лето. Желтизна
вспыхивала в листве внезапно, как седина. Стук
женских каблучков заглушал цокот лошадиных
копыт. Секс назывался близостью. Дед был близок
с половиной Парижа.

Дед разговаривал с Маргаритой, сидя на кровати
перед ее портретом. Третья жена лежала молча,
как всегда. Дед не обсуждал с бабами своих
проблем. Но Лали привезла из Тбилиси сплетню,
что Сын повторяет все, как попугай, и кричит
во сне, как идиот. И теперь Вторая жена имела
о чем поговорить, когда они вместе с Третьей
женой готовили по вечерам обед.

Маргарита на портрете была мало похожа
на себя. Фотограф раскрасил ей губы, щеки, кофточку
— в синий цвет. У нее никогда не было
такой кофточки. К Деду во сне она приходила
другой.

«Из него сделают шпиона или клоуна, — объяснял
Дед. — Ты же знаешь этих коммунистов.
Пусть не выделяется. Пусть будет как все. Маргарита,
ни о чем тебя больше не прошу».

Однажды Вторая жена метнула в Деда этот
портрет. Когда она обнаружила, что Дед спит
со своей медсестрой. Тогда Дед сорвал со стены
ружье и взял ее на прицел, как куропатку. Второй
раз в жизни он угрожал ей ружьем, когда Лали
сбежала замуж в семнадцать лет. Но тогда Вторая
жена бросилась на дуло грудью: стреляй!

И Маргарита дала совет Деду. Он любил
потом годами рассказывать, как она сидела ночью
на краю кровати и как поцеловала его в губы.
(«Взасос?» — пыталась выяснить Лали у Сына.)
И наутро он побежал на вокзал и до вечера расхаживал
там по перрону, дожидаясь поезда.

Здание вокзала отстраивали в это время, оно
было в лесах. Все равно Дед заметил, что в названии
города Сухуми сделали ошибку. Пустая
дырка для часов и чуть пониже — каменная
ошибка. Дед сказал об этом начальнику вокзала,
когда тот вышел показать Деду рот. Люди
показывали ему зубы везде, где могли. Дед говорил
об этом: жаль, что я не гинеколог. Начальнику
было плевать. Нижний слева, с кариесом,
не давал ему жизни.

Через двадцать лет Дед наблюдал, как по зданию
били из танка, по самым каменным буквам.
Но он уже мало понимал к тому времени. Люди
бегали и кричали в огне и дыме, а он сидел, аккуратный
и терпеливый, в натянутых до колена старомодных
сапогах, с пустым чемоданчиком. Он
ехал к Отцу, который уже умер, и составлял фразы
покороче, чтоб не утомить Сына, его маленького
мальчика.

Совет Маргариты был мудрым, как все, что делала
эта женщина. Или как все, что ей приписывали.
Говорили, например, что она могла взглядом
остановить лошадь. Вылечить падучую болезнь.
Заговорить сумасшедшего. Сын сомневался. Что ж, ее, румяную в синей кофточке, каждый раз ставили
на пути галопирующего животного?

К тому времени, как Дед вбежал к ним в дом
и заорал с порога: «Фраза, мой мальчик, фраза!»,
Сын уже сам догадался, что ему делать. Или
ему так казалось, что он сам догадался. Может,
магическое Маргаритино влияние действительно
существовало. Все эти предчувствия, странные
сны. Дед никогда не сообщал о своем приезде
заранее. Но Отец всегда шел встречать его на вокзал.
У Сына была та же кровь. Он чувствовал
Отца и Деда на расстоянии, как пальцы собственной
руки. Когда им всем поставили телефоны —
за самый первый в своей жизни телефон Дед
попал в тюрьму и чуть не погиб, — они угадывали,
кто звонит, еще до «алло».

Где ж она была, Маргарита, когда умер Отец?

Так Сын начал писать. Фразы, которые ложились
на бумагу, не звучали в голове. Память
держала их цепко, но молча. Сын учился спрессовывать
предложения. Слова, выпадавшие в осадок,
умирали. Чтобы запомнить лицо, Сын должен
был описать его для себя. Кратко, очень кратко.
И не повторяться. Это были тяжелые упражнения.
На них ушли десятилетия.

Мать называла это упорство талантом. Она
похищала листочки Сына и показывала их Дине.
Сын писал о голодных детях и тонущих кораблях.
Непонятно, почему эти фразы жужжали в его
голове. Однажды Мать отнесла в газету опус Сына
о том, как корабль дернулся на горизонте, уткнулся
носом в небо, в воду, в небо, в воду — и пошел
ко дну. Опус не взяли. Мать напоминала об этом
Сыну почти каждый день. Не взяли, не взяли.

Сын знал, что Мать ворует листки, и писал
исключительно для Дины. Он хотел быть трагическим
героем, чтобы Дина его жалела. Чтоб она
гладила его по голове белыми руками, а он обнимал
ее за талию, упираясь носом в ее апельсины.
Свой самый первый в жизни выстрел, почти
в потолок, Сын сделал именно в тот момент, когда
составил фразу, что Динины груди — как апельсины.

Матери не давали покоя его писания. Ей нужна
была слава, ах. В детстве она мечтала стать
знаменитой пианисткой. Это когда она жила
в городе Житомире, который фашисты бомбили
с первого дня войны. Где бомбы падали с неба
со свистом и скатывались по крышам, как орехи.
Взрыв. Огонь. Люди не понимали, что происходит.
На площадь Ленина упала бомба и не взорвалась.
Кто-то бывалый взял ее в руки и раскрутил.
Внутри была записка по-немецки: чем можем, тем
поможем.

Матери было десять лет, ее сестре — семь. Родители
сказали им сидеть дома и не высовываться.
Пока они узнают, что это. Война? Но Бабулька
пришла за Матерью и ее сестрой и вывела их во
двор. В домашних тапочках. В этот момент бомба
проломила крышу и взорвалась. Повезло только
Ленину.

Потом они ехали в товарном вагоне и каждый
держал чайник с водой. А Бабулька не поехала.
Потому что Дедулька-Соловейчик не захотел. Он
сказал: «Что они с нами, старыми, сделают?» Он
был лесничим, он ходил по лесу и пел. За это его
называли «Соловейчик». Их двоих провели босиком
по снегу, заперли в синагоге и подожгли. Вот
что с ними, старыми, сделали.

В поселке Комсомольск, на реке Кундузда,
Мать раскладывала нарисованные на полотенце
клавиши и играла по памяти. В Житомире пианино
было только у тети Гени. Мать играла на нем
по воскресеньям, когда они всей семьей ходили
в гости. С пианино снимали чехол.

Мать с сестрой проходили семь километров
по степи, чтоб спеть для раненых в госпитале. Им
давали паек за концерт: две картошки, сто грамм
хлеба, три конфеты. Мать разносила почту. Письма
были треугольные и квадратные, без марок.
Квадратные письма — похоронки.

Тетя Геня выменяла пианино на мешок картошки,
когда они вернулись из эвакуации. Все
четырнадцать родственников жили у нее в двух
комнатах. Дядя Гриша пришел с фронта и женился.

Он спал с женой на столе, Мать с сестрой — под
столом. У дяди Гриши был голос Дедульки-Соловейчика.
По вечерам он напевал: «Братцы, тушите
свет, братцы, терпенья нет».

После Советов

  • Издательство Corpus, 2012 г.
  • Увлекательная и драматическая история, написанная музыкальным критиком The New Yorker Алексом Россом,
    охватывает весь ХХ век — из Вены до Первой мировой войны в Париж двадцатых, из гитлеровской Германии и сталинской России в нью-йоркский даунтаун шестидесятых—семидесятых, из Пекина наших дней в увлеченную экспериментами Европу. Книга Росса — это виртуозный проводник по лабиринту музыкальных стилей, который не
    только укажет путь, но и поведает о самых известных композиторах ХХ века и связи их произведений с окружающей действительностью. «Дальше — шум» — удивительная летопись ХХ века, пересказанная с помощью музыки.

  • Перевод с английского М. Калужского и А. Гиндиной
  • Купить книгу на Озоне

К востоку от Берлина и Вены пейзаж стареет. Сразу после развала Советского Союза, большие и маленькие города в России и Восточной Европе выглядели застывшими во времени. В Таллине, столице Эстонии, можно было сидеть у церкви в старом городе воскресным утром и не заметить почти
никаких свидетельств того, что XIX век уже закончился. На глухих улочках
Восточного Берлина полустершиеся надписи на магазинах в старых еврейских кварталах рассказывали об уничтоженном мире. И за кулисами Мариинского театра в Санкт-Петербурге можно было увидеть привидение Шаляпина, скрывающееся среди груд разваливающихся декораций. Валерий
Гергиев, дирижер Мариинки, учился у педагога советских времен Ильи Мусина, продолжавшего преподавать пять дней в неделю в Санкт-Петербургской консерватории практически до самой смерти в 1999 году в возрасте
95 лет. В день поступления Мусина в консерваторию за ним в очереди стоял
Шостакович.

Советская эпоха, несмотря на опустошающее дух воздействие, сохранила предвоенную музыкальную культуру как будто в янтаре. Еще в 1980-е
композиторов по-прежнему героизировали, оперные театры и оркестры
щедро финансировали, и внушительная система музыкального образования
направляла таланты из провинции в центр. Все это, конечно, изменилось,
когда коммунисты потеряли власть. В новом плутократическом российском
государстве учреждения вроде Мариинского театра поддерживаются как достопримечательность для элиты, а спонсорство новой музыки практически
прекратилось. Композиторы, давно привыкшие к дачам и гонорарам, теперь
барахтаются в открытом рынке. Другие, по большей части помоложе, приняли творческую свободу, которая рука об руку идет с относительной бедностью. Американский минимализм, влияние рока и поп-музыки и призраки русской традиции сталкиваются и смешиваются, иногда со скандальным
эффектом — как в опере Леонида Десятникова «Дети Розенталя», в которой
немецко-еврейский эмигрант-генетик основывает по приказу Сталина секретную биологическую лабораторию и добивается клонирования Моцарта,
Верди, Вагнера, Мусоргского и Чайковского.

Смерть Шостаковича в 1975 году оставила в сердце русской музыки временную пустоту, которая вскоре была заполнена новой когортой композиторов. Родившееся приблизительно в то же время, что и американские минималисты или европейские спектралисты, последнее значимое советское
поколение излучало разрушительную, нонконформистскую энергию, открыто отказываясь повиноваться официальным указаниям, в то время как
их предшественники были услужливы или склонны к колебаниям. Альфред
Шнитке приправил свой оркестр электрогитарами. София Губайдулина написала Концерт для фагота и низких струнных, в середине которого солист
испускает вопль. Арво Пярт из Эстонии участвовал в хэппенинге в духе
Кейджа, когда там загорелась скрипка. Позднее провокации уступили место медитации: долгий закат режима Брежнева принес полуночный урожай
религиозной музыки.

Шнитке, человек с испуганным лицом землистого цвета, потомок русских евреев и волжских немцев, был законным наследником Шостаковича.
Мастер иронии, он выработал язык, который называл «полистилистикой»,
собравший в беспокойный поток сознания осколки музыкального тысячелетия: средневековые песнопения, ренессансную полифонию, барочную
фигурацию, принцип классической сонаты, венский вальс, малеровскую
оркестровку, додекафонию, хаос алеаторики и штрихи современной поп-музыки. Шнитке говорил другу: «Я записываю на бумаге красивый аккорд,
и он вдруг портится». В его «Первой симфонии» 1972 года вступительная
тема Первого концерта для фортепиано Чайковского как раненый зверь
бьется с огнем звуков.

Углубляясь в лабиринт прошлого, Шнитке бросил ироничные комментарии романтического стиля и вместо этого сам стал призрачным романтиком. Он подпал под обаяние главного романтического мифа о жизни
и смерти Фауста и, как многие другие послевоенные композиторы, прочитал роман Томаса Манна, который, по его словам, невероятно на него повлиял. Его незаконченным шедевром стала опера «История доктора Иоганна Фауста», которая, как и выдуманное «Оплакивание доктора Фаустуса»
Адриана Леверкюна, использовала оригинальный текст 1587 года. В неожиданном повороте конца ХХ века герой Шнитке отправляется в ад под сатанинское танго с усиленным меццо-сопрано во главе, своего рода Этель
Мерман апокалипсиса.

Шостакович смотрел на Шнитке с неодобрением, возможно, потому
что у них были схожие темпераменты. К Губайдулиной он относился теплее. «Я хочу, чтобы вы продолжали идти по своему ошибочному пути», —
сказал он ей, возможно, с загадочной улыбкой. В карьере, лишенной провалов, Губайдулина стремилась ни много ни мало к «духовному возрождению» в cамом композиторстве. Будучи поклонницей Кейджа, она заполняет партитуры звуками не от мира сего — гудящими, пульсирующими текстурами, кошачьими криками глиссандо деревянных и медных духовых,
скрипом и шепотом струнных, импровизациями (иногда с русскими, кавказскими, среднеазиатскими или восточноазиатскими народными инструментами). Эпизоды крайнего покоя, в которых змееподобные хроматические фигуры вьются среди небольшой группы инструментов, уступают
место рыку тамтамов, туб и электрогитар. Эти свободные, дикие, органичные нарративы в качестве кульминации часто обладают тем, что сама Губайдулина называет, в духе Мессиана, «преображениями», моментами сияющей
ясности. Ее работа 1980 года Offertorium для скрипки с оркестром деконструирует «королевскую тему» из «Музыкальных приношений» Баха, разделяя
ноты между инструментами в стиле Новой венской школы. К концу тема
Баха каким-то образом превращается в звучащую на старинный манер литургическую мелодию, проходящую сквозь оркестр, словно икона в религиозной процессии.

В музыке Пярта икона — это все. Эстонец обратился к религиозной тематике в конце 1960-х, бросив вызов официальному атеизму Советского
Союза. В его кантате 1968 года Credo слова Credo in Jesum Christum положены на мелодию баховской Прелюдии до мажор и украшены алеаторным
бедламом. После этого в течение восьми лет Пярт сочинял мало, погрузившись в изучение средневековой и ренессансной полифонии. Затем, в 1976 году, в год Music for 18 Musicians Райха и Einstein on the Beach Гласса, Пярт возник вновь, с поразительно простой фортепианной пьесой под названием
Fur Alina, состоящей всего из двух голосов, один из которых двигается по
ступеням мелодического лада, а второй кружит по тонам си-минорного
трезвучия. В следующем году он написал Cantus в память о Бенджамине
Бриттене, чья музыка преследовала его так, что он не мог выразить это словами. Техника в Cantus схожа с фазовым сдвигом Райха — нисходящие ляминорные гаммы развертываются в разных голосах и на разных скоростях.
В концерте для двух скрипок Tabula Rasa, тоже написанном в 1977 году,
Пярт отходит от строгости в сторону свободного самовыражения; в начале
второй части, Silentium, шепчущее арпеджио подготовленного фортепиано,
как шелест крыльев, впускает пронзительно прекрасные аккорды ре минора.
И призыв к молчанию, и использование подготовленного фортепиано выражают признательность Джону Кейджу, который распахнул столько дверей
в умах своих коллег.

Музыкальный покой Пярта не означал, что он стал квиетистом. Называть этот покой монашеским — значит совершать ошибку, за грустными
глазами и длинной бородой скрывается железная воля. В 1979 году он совершил жест, который был совсем не в духе, скажем, Шостаковича: надев длинноволосый парик, он обратился с пылкой речью насчет официальных ограничений к Эстонскому совету композиторов. Он бежал на Запад в следующем году; Шнитке, игравший на подготовленном фортепиано во время
первого западного исполнения Tabula Rasa, помог Пярту и его жене остановиться в Вене, а потом пара устроилась в Берлине.

Его изгнание вполне могло оказаться одиночеством; немецкое музыкальное сообщество сопротивлялось минимализму в любой форме. Но когда немецкая компания EMC в 1980-е начала выпускать записи Пярта, они
продавались миллионными тиражами, в количествах, невероятных для новой музыки. Несложно догадаться, что Пярт и несколько композиторов-единомышленников — в первую очередь Хенрик Гурецкий и Джон Тавенер — приобрели некоторую степень массовой привлекательности во время
глобального экономического расцвета 1980-х и 1990-х, они обеспечивали
оазис покоя в технологически перенасыщенной культуре. Для некоторых
странная духовная чистота Пярта удовлетворяла более острую потребность:
медсестра в больничном отделении в Нью-Йорке регулярно ставила Tabula
Rasa
молодым людям, умирающим от СПИДа, и в свои последние дни они
просили послушать эту музыку снова и снова.

Когда 9 ноября 1989 года Берлинскую стену начали ломать, ровно через
71 год после провозглашения Веймарской республики и через 51 год после
«хрустальной ночи», Леонард Бернстайн поспешил к месту событий, чтобы
исполнить Девятую симфонию Бетховена с обеих сторон рассыпающейся
стены. Великому старцу американской музыки оставалось жить меньше года, и он привлек внимание мира в последний раз типичным для себя безвкусным и сентиментальным поступком; шиллеровская «Ода к радости» была переписана как «Ода к свободе». Томас Манн улыбнулся бы такой ситуации: Девятую симфонию снова «отобрали обратно». Той осенью по всей
Восточной Европе, а потом и в России, люди, жившие в страхе перед советским режимом, мельком увидели свободу, и обращение Бернстайна к Девятой симфонии символизировало зарождающиеся надежды на будущее.
В некоторые места свобода пришла быстро, в другие — чуть медленнее,
а в изрядной части бывших советских республик она так и не появилась.

Между прочим, аллюзии на Девятую симфонию Бетховена обнаруживаются в нескольких крупных работах восточноевропейских композиторов
позднего периода, хотя ни один из них не создал ничего похожего на «Оду
к радости». В 1981 году, как раз когда польское коммунистическое руководство пыталось распустить движение «Солидарность», Витольд Лютославский начал писать Третью симфонию, и отправной точкой для него были
четыре четкие итерации ноты ми — военный сигнал, напоминающий захватывающее начало Пятой симфонии Бетховена. Большую часть получасовой
симфонии кажется, что оркестр пытается понять, как ему ответить на первый взрыв энергии, проверяя тропинки, которые оказываются прегражденными тем или иным образом. Только в последние минуты он находит развязку — своего рода великолепие без триумфа. Виолончели и контрабасы
интонируют низкую ми, а затем добавляется си, образуя неоспоримую, идеальную квинту. Изгибы мелодии расходятся от этого основания, пересекаясь в конвульсивном додекафонном диссонансе. На вершине сияет си-бемоль всего лишь в тритоне от изначальной ми. Затем музыка откатывается
обратно к основному тону, который четыре раза взрывается перед завершением. Лютославскому было за шестьдесят, когда он написал эту музыку, но
она обладает динамичностью неистовой, блаженной юности.

Дьердь Лигети в последние годы избрал своеобразный язык, который
он называл «не-атональность», — своего рода гармонический калейдоскоп,
в котором тональные аккорды, псевдофольклорные мелодии, натуральный
строй и прочие пережитки прошлого кружили вокруг друг друга в раздробленном контрапункте. Horn Trio Лигети 1982 года начинается с искаженной
вариации «прощального» мотива бетховенской Сонаты для фортепиано,
Opus 81а. Оно заканчивается lamento — опустошенным ландшафтом, полным предсмертных криков, в котором композитор, кажется, оглядывается
назад, на век, убивший большую часть его семьи и его веру в человечество.
Но гармония не становится настолько мрачной, насколько могла бы. Трезвучия, растянутые на много октав, приносят трепет надежды. В финале три
тона светятся в ночи: соль — низко на валторне; до — высоко у скрипки; негромкая ля — в среднем диапазоне фортепиано. Эти же ноты появляются
в обратном порядке в начале финальной части бетховенского последнего
Струнного квартета фа мажор — в музыке, к которой композитор добавил
слова «так должно быть!».

Венгр Дьердь Куртаг, коллега Лигети, в худшие годы «холодной войны»
решил остаться в Будапеште. Куртаг тоже был мастером искусства «ни то ни
другое» — композитором не традиционным, не авангардным, не национальным, не космополитичным, не тональным, не атональным. Каждая попытка описания музыки Куртага требует оговорок: она сжатая, но не плотная, лирическая, но не мелодичная, мрачная, но не гнетущая, тихая, но не
спокойная. В 1994 году Куртаг написал для Берлинской филармонии пьесу
под названием Stele (мемориальная плита по-гречески), в которой опять появляется призрак Бетховена. Сперва октавные соль безошибочно отсылают
к началу бетховенской Увертюры № 3 «Леонора» — на самой верхней ступени лестницы, которая ведет вниз, в тюрьму к Флорестану. Куртаг тоже ведет нас в подземелье, но мы так и не выходим обратно. Последняя часть,
приглушенная и максимально жуткая, фиксируется на расширенном аккорде, который неоднократно искривляется. В самом конце гармония сдвигается к белоклавишным нотам до-мажорной гаммы, и все семь нот звучат светло и размыто.
Бетховенская увертюра движется к до-мажорному ликованию. Stele, напротив, ковыляет по иссушенному, безлюдному ландшафту. Но белоклавишные аккорды в конце не совсем безнадежны, они не доходят до полного
отчаяния леверкюновского «Я понял, этого быть не должно». Вместо этого,
как отметил сам Куртаг в беседе с дирижером Клаудио Аббадо, они обладают ритмом изможденной фигуры, которая неверным шагом идет вперед.

Яблоко раздора

Жизнь Стива Джобса — идеальный американский миф о стартапе в пресловутом родительском гараже, развившемся в одну из самых успешных мировых компаний. С этим именем связаны первые персональные компьютеры с революционным графическим интерфейсом Apple II и Macintosh, iPhone, iPod и iTunes Store, подарившие второе дыхание музыкальной индустрии, iPad и App Store, породившие новую индустрию создания контента, а также благодаря ему открылись неведомые горизонты анимации и цифрового творчества.

Стив Джобс дает интервью журналу Playboy. Февраль 1985

Стив Джобс дает интервью журналу Playboy. Февраль 1985 г.

Мог ли изобрести Стив Джобс все это за столь непродолжительную жизнь? Какова его роль в создании всей цифровой индустрии? Был ли он гениальным изобретателем или эффектным иллюзионистом Гудвином, заставившим весь мир поверить в свое могущество?

Мировой бестселлер 2011 года, книга Уолтера Айзексона «Стив Джобс», — биография, благословленная самим сходящим во гроб создателем Apple (в отличие от книги Джеффри Янга и Вильяма Саймона «iКона Стив Джобс», скандал с которой разгорелся еще до выхода ее в печать: Джобс, ознакомившись с рукописью, запретил продавать эту книгу во всех магазина Apple). Читатель Айзексона, напротив, имеет дело с текстом, прошедшим если не цензуру, то определённую редактуру с учетом пожеланий уже умирающего героя.

Возможно, именно это обстоятельство и объясняет столь странную композицию и фокус авторского внимания: детству и отрочеству героя посвящено неоправдано много глав: малоинтересным подробностям рождения приемного отца Джобса, банальным историям знакомства его родителей, утомительным перипетиям усыновления младенца-Стива. Доскональное перечисление школ и колледжей, в которые ходил герой, списки предметов, выбранных им для изучения, — все это остаётся лишь перечнем, которые не прибавляют ровным счетом ничего к пониманию характера Джобса.

Стив Джобс с изобретателем Apple инженером Стивом Возняком. Кремниевая долина. 1970-е.

Стив Джобс с изобретателем Apple инженером Стивом Возняком. Кремниевая долина. 1970-е.

Лишь немногие подробности детства помогают сформировать представление о Стиве. Например, родители Джобса были людьми среднего достатка, однако их приемный сын желал посещать очень дорогую школу, которая была им не по карману. Чтобы добиться своего, он рыдал, угрожал и терроризировал напуганных родителей. И, конечно, добился своего. Также, слезами и шантажом, он вынудил отца взять кредит для платы за обучение в очень престижном университете. Далее, на протяжении всего повествования Стив Джобс рыдает в среднем через каждую дюжину страниц: он льет слезы при спорах со своим верным инженером-гением Возняком, закатывает истерики президенту Apple, плачет на совещаниях, деловых обедах — везде он применяет стратегию, доказавшую свою эффективность еще в детстве.

Начало книги могла бы спасти увлекательна история Калифорнии и Кремниевой долины, но избыточные подробности и стерильный язык не оставляют читателю ни малейшей надежды. Сложно поверить, что университетские городки Калифорнии семидесятых, ходящие ходуном от свободной любви и легкодоступных наркотиков, поездки в Индию, создание нонконформистских коммун можно описать так безжизненно, как это продемонстрировал Уолтер Айзексон. Джобс со своими студенческими друзьями объездил автостопом всю Азию, выживали, сдавая бутылки, перепробовали все известные им наркотики — события, о которых любой биограф может только мечтать.

Одной десятой таких историй хватило бы Тимоти Лири, чтобы завоевать мировую славу. Сам Джобс был убежденным последователем Лири и, по завету старшего товарища, регулярно принимал ЛСД. Сам же философ кислоты спустя годы в своем интервью для Rolling Stone однозначно дал понять, что расцвет кибернетики и виртуальной реальности напрямую связан с увлечением его создателями ЛСД: «Психоделическо-наркотическое движение 60-х и движение персональных компьютеров 80-х — внутреннее и внешнее отражения друг друга. Вы просто не можете понять психоделические наркотики, активизирующие мозг, если вы ничего не понимаете в компьютерах. Не случайно, многие в компьютерном движении экспериментировали с ЛСД. В 60-е произошло то, что мы совершали множество путешествий внутрь, но нам не хватало технологии кибернетического языка для выражения и схематизирования того, что мы переживали».

Члены Plastic Ono Band. В центре: Джон Леннон и Йоко Оно. Справа: Тимоти Лири. Калифорния, конец 1960-х.

Члены Plastic Ono Band. В центре: Джон Леннон и Йоко Оно. Справа: Тимоти Лири. Калифорния, конец 1960-х.

Увы, текст Айзексона не передает ни капли (и ни грамма) той атмосферы свободы и легкого помешательства, о которых вспоминают участники событий. Удивительно, как скучно можно рассказать необыкновенную и противоречивую историю Джобса.

Жизнь Джобса, его вздорный характер, его подлости, его таланты — находка для писателя, сценариста и режиссера. Формат рецензии не позволяет пересказать все его отвратительные выходки, вероломные предательства самых близких и преданных ему друзей и коллег. Джобс — противоречивый герой, главный дар которого заставлять всех выполнять его желания: родителей, друзей, акционеров компаний, и, в конечном счете, весь мир.

Ведь это Стив Джобс заставил нас с вами пользоваться устройствами, которые он считал идеальными по функции и форме. Джобс, отлично разбиравшийся в искусстве и дизайне, всегда ставил во главу угла визуальные и тактильные впечатления от техники. Инженеры вспоминают, какой мукой для них было выполнить с технической точки зрения идеи Джобса, придумывавшего компьютеры и телефоны Apple в первую очередь как арт проект, который должен изменить мир. Несовместимые ни с чем кроме самих себя, они и есть лучший метонимический образ их идеолога — неуживчивого с другими людьми, не умевшего «конвертироваться» и взаимодействовать.

Стив Джобс показывает средний палец логотипу IBM ЛСД-гуру Тимоти Лири показывает палец всему миру, совершив побег из калифорнийской тюрьмы, после чего президент  Никсон присвоил ему звание «самого опасного человека в мире». 1970-е.

Слева: Стив Джобс показывает средний палец логотипу IBM, а справа его ЛСД-гуру Тимоти Лири показывает палец всему миру, совершив побег из калифорнийской тюрьмы, после чего президент Никсон присвоил ему звание «самого опасного человека в мире». 1970-е.

Именно трагедия человека талантливого, но несовместимого с окружающей действительностью, как несовместим IPad с нетбуком, сквозит за этой стерильной и вялой биографической прозой Айзексона, который предпочел тщательно следовать за указаниями Джобса, а не писать собственную книгу.

Не удивлюсь, если этим текстом как сырьем вскоре воспользуются сценаристы и режиссеры. Уверена, что сериал «Стив» соберет по всему миру не меньше зрителей, чем «Шерлок», тем более что оба героя демонстрируют презрение общественных конвенций, скверный характер и уникальные способности. И эта книга не последний проект Джобса (исполненный, как все его проекты, усилиями других), который еще будет приносить прибыль и влиять на мировую моду.

Полина Ермакова

Визит в Россию Майкла Каннингема

С 16 по 20 ноября Москву посетит известный американский писатель Майкл Каннингем,
лауреат Пулитцеровской премии, автор романов «Дом на краю света», «Часы», «Плоть и кровь» и др.
Он представит свою новую книгу «Начинается ночь», вышедшую в издательстве Corpus в конце сентября этого года.

Майкл Каннингем примет участие в нескольких встречах с читателями
(ВГБИЛ имени М. А. Рудомино, магазины «Москва» и «Московский дом книги»), его можно будет увидеть
на встрече со студентами в РГГУ.

Среда 16 ноября

19.00 Встреча с читателями и автограф-сессия в магазине «Москва»

Тверская ул. 8

Четверг 17 ноября

10.30 Встреча со студентами в рамках проекта «Книжный клуб РГГУ»

РГГУ, Ул. Чаянова, 15, аудитория 273

Пятница 18 ноября

18.00 Встреча с читателями ВГБИЛ имени М. И. Рудомино

Овальный зал, ул. Николоямская, 1

Суббота 19 ноября

15.00 Встреча с читателями и автограф-сессия в магазине

«Московский дом книги»

ул. Новый Арбат, 8

18.00 Презентация романа «Начинается ночь» в кафе «Март»

ул. Петровка, 25, стр. 1

Вход на все мероприятия свободный.

Стив Сем-Сандберг. Отдайте мне ваших детей! (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Стива Сем-Сандберга «Отдайте мне ваших детей!»

Гетто: плоское, будто кастрюльная крышка, между синими грозовыми тучами и бетонной серостью земли.

Взгляду ничто не мешает, и гетто кажется бесконечным: дома поднимаются из руин и рушатся снова. Однако истинная его протяженность становится ясна, только когда находишься за грубым дощатым забором и заграждениями из колючей проволоки, которые повсюду возвели немецкие оккупанты.

Если бы можно было как-нибудь — например, с воздуха — охватить гетто взглядом полностью, то стало бы ясно, что оно состоит из двух половинок-долей.

Восточная доля — та, что больше. Она тянется от площади Балуты и старой церковной площади с костелом Св. Марии посредине — две его высокие башни видны отовсюду — через остатки того, что некогда было «старым городом» Лодзи, по направлению к утопающему в садах предместью Марысин.

До войны Марысин был немного запущенным дачным пригородом, полным беспорядочно поставленных мастерских, свинарников и сараев. После того как гетто закрылось, Марысин с его крохотными земельными наделами и дачками превратился в район летних резиденций и домов отдыха для правящей элиты гетто.

В Марысине же находится обширное еврейское кладбище, а по ту сторону заграждения — станция Радогощ, куда прибывают тяжелые товарные составы. Отряды Schutzpolizei, которые круглые сутки следят за гетто, каждое утро выводят бригады еврейских рабочих грузить и разгружать вагоны; те же полицейские после окончания рабочего дня отводят рабочих назад в гетто.

Восточная доля гетто включает в себя кварталы к востоку и к северу от длинной и широкой оживленной улицы Згерская. Весь транзитный транспорт, в том числе курсирующие между южной и северной частями Лодзи трамваи, ходят по этой улице, буквально каждый квартал которой охраняют немецкие жандармы. Два самых загруженных из трех пешеходных мостов гетто выгнулись над Згерской. Первый мост находится ниже Старой площади. Второй, прозванный немцами Hohe Brücke — Высокий мост, тянется от каменного фундамента костела Св. Марии до самой Лютомерской улицы с той стороны церковной площади Кирхплатц. Западная доля охватывает кварталы вокруг старого еврейского кладбища и рыночной площади, где когда-то стояла старая синагога (теперь превращенная в конюшню). В этой части сдаются немногочисленные в гетто квартиры с действующим водопроводом.

Еще одна длинная улица, Лимановского, вливается в гетто с запада и раскалывает западную долю на две части меньшего размера, северную и южную. Здесь тоже есть пешеходный мост — на Масарской улице.

В центре гетто, как раз там, где сходятся две главные улицы, Згерская и Лимановского, расположена площадь Балуты. Эта площадь — «брюхо» гетто. Сюда стекаются все нужные гетто материалы, которые потом отправляются в resorty. Отсюда же увозят большинство товаров, которые производятся на фабриках и в мастерских гетто. Площадь Балуты — единственная нейтральная зона в гетто, здесь встречаются немцы и евреи; она закрыта со всех сторон, окружена колючей проволокой, здесь всего двое постоянно охраняемых «ворот»: те, что на Лагевницкой улице, и те, что ведут в «арийскую» часть Лицманштадта, — на Згерской.

У немецкой администрации гетто тоже есть канцелярия на площади Балуты — несколько бараков, стоящих стена к стене с секретариатом Румковского; в народе ее называют штаб-квартирой. Здесь же находится Главное бюро по трудоустройству (Centralne Biuro Resortów Pracy); его возглавляет Арон Якубович, который согласовывает работу resortów гетто и отвечает за производство и ведение дел с немцами.

Переходная зона.

Ничейная, точнее — общая неразделенная полоса посреди строго охраняемой еврейской земли; сюда имеют доступ и немцы, и евреи — последние, однако, только по особому пропуску.

Вероятно, лишь этот нервный узел посреди гетто объясняет, зачем оно вообще существует, это гигантское собрание обветшалых грязных зданий, которое на самом деле — огромный склад товаров, предназначенных на экспорт.

Еще раньше он заметил, что вокруг него образовалась какая-то окоченелая неподвижность. Он говорил, говорил — но никто не слушал или же его слова не достигали людей. Он словно сидел под прозрачным стеклянным куполом.

Так было и в дни, когда умирала его первая жена Ида: она умерла в феврале 1937 года, за два с половиной года до того, как разразилась война, после долгого супружества, которое, к его великой печали, оказалось бесплодным. Болезнь, которой, возможно, и объяснялась бездетность Иды, постепенно атрофировала ее тело и душу. Когда, ближе к концу, он вносил поднос в комнату, где возле жены хлопотали две служанки, она уже не узнавала его. Иногда она была вежливой и корректной, как с гостем, а иногда взрывалась ненавистью. Однажды она выбила поднос у него из рук и крикнула, что он dibek, пусть убирается отсюда.

Пока жена спала, он сидел рядом; только так он мог удостовериться, что она еще принадлежит ему. Жена яростно металась на кровати, путаясь в пропитанных потом простынях, и кричала: «Не тронь меня! Убери свои грязные руки!» Он вышел на лестницу и крикнул служанкам, чтобы они бежали за врачом. Но они стояли внизу, уставясь на него и словно не понимая, кто он и что говорит. Кончилось тем, что ему пришлось отправиться за врачом самому. Его шатало от двери к двери, как пьяного. Наконец он нашел врача; тот взял двадцать злотых только за то, чтобы надеть пальто.

Но было уже поздно. Он склонился над женой и прошептал ее имя, она не услышала. Через два дня она умерла.

Когда-то он попытал счастья в России — начал было производить плюш, но тут грянула Октябрьская революция. Его ненависть к социалистам всех мастей и членам «Бунда» зародилась именно тогда. Он мог бы сказать: уж я-то знаю коммунистов, нечего им делать в приличном обществе.

Он видел себя простым практичным человеком, без всяких изысканных manér. У него была особая манера говорить — речь его была ясной и громкой; в резком голосе звучало упрямство, заставлявшее многих неприязненно отворачиваться.

Он долго был членом Всемирной сионистской организации, партии Теодора Герцля, но скорее из практических соображений, чем вследствие пламенной веры в идеи сионизма. Когда польское правительство в 1936 году отложило выборы в местные еврейские объединения, испугавшись, что в руководство попадут социалисты, все сионисты вышли из лодзинской кехилы, предоставив «Агудат Исраэлю» руководить объединением единолично. Все — кроме Мордехая Хаима Румковского, который отказался отдать свое место в совете объединения. Его критики, в ответ исключившие его из партии, говорили, что ради выгоды он сотрудничал бы с самим дьяволом. Они даже не подозревали, насколько были правы.

Когда-то он мечтал стать богатым удачливым фабрикантом и производить ткани, подобно легендарным гражданам Лодзи — Кону, Розенблату и, конечно же, Израэлю Познаньскому. Однажды они с компаньоном даже организовали ткацкое предприятие. Но для ведения дел ему не хватало настоящего терпения. Он приходил в ярость из-за каждой запоздавшей поставки, подозревал обман и мошенничество в каждом счете. В конце концов он рассорился с компаньоном. Потом последовали русская авантюра и банкротство.

Вернувшись после войны в Лодзь, он стал страховым агентом фирм «Силезия», «Пруденциаль» и еще нескольких. Когда он стучался в дверь, в окнах возникали любопытные перепуганные лица, но никто не решался открыть. Его прозвали Pan Śmierć — господин Смерть; у него и было лицо Смерти, когда он тащился по улицам: после России у него стало побаливать сердце. Он часто сидел в одиночестве в каком-нибудь дорогом кафе на Пётрковской улице, среди врачей и адвокатов: ему хотелось, чтобы его видели в их благородном обществе.

Но никто не подсаживался к нему за столик. Посетители кафе знали, что он необразованный человек, который, чтобы продать свои страховки, прибегает к грубейшим угрозам и оскорблениям. Одному торговцу краской с Костельной улицы он сказал, что тот умрет, если немедленно не застрахует семью, — и на следующее утро торговца нашли мертвым под крышкой прилавка, а его жена с оравой из семерых детей осталась без средств к существованию. К столику господина Смерти подходили люди, приносившие таинственные сообщения; они садились спиной к залу, не смея показать лицо. Поговаривали, что он уже тогда водился с личностями, которым позже предстояло войти в бейрат гетто, — «третьеразрядные „персонажи“ с не слишком четким представлением о благе человечества и с еще меньшим — об обычной чести и порядочности». Вместо общества «больших людей», которым он так завидовал, он получил шайку таскавшихся за ним по пятам бродяг.

Но — он обратился.

Позже он будет рассказывать детям и нянечкам из Зеленого дома, как Слово Божье внезапно, неожиданно прозвучало для него, мощное, словно зов сердца. С того самого дня, говорил он, болезнь отступила от него, растаяла, как мираж.

Это произошло зимой. Подавленный, он брел по одному из темных переулков Згежа и наткнулся на девочку, съежившуюся под жестяным щитом на трамвайной остановке. Девочка тихо окликнула его и прерывающимся от озноба слабым голосом попросила еды. Он снял свое длинное пальто и закутал девочку, потом спросил, что она делает на улице так поздно и почему ей нечего есть. Она ответила, что ее родители умерли и ей негде жить. Никто из родственников не захотел взять ее к себе или хотя бы накормить.

Тогда будущий председатель повел девочку с собой на горку, где на верхнем этаже большого помпезного дома жил клиент, к которому он направлялся. Это был деловой знакомый известного торговца тканями и филантропа Хеймана-Ярецкого. Румковский объявил этому человеку, что, если он слышал что-нибудь о еврейской цдоке, он немедленно возьмет к себе этого бездомного ребенка, накормит как следует и уложит спать в теплую постель; делец, уверенный, что отказом рискует навлечь на себя гибель, не решился перечить Румковскому.

С того самого дня жизнь Румковского коренным образом изменилась.

Преисполнившись новой энергии, он купил заброшенный дом с садом в Еленувеке, недалеко от Лодзи, и основал колонию для детей-сирот. Мысль его состояла в том, что ни один еврейский ребенок не должен расти, не получая пищи, крова и хотя бы начальных школьных знаний. Он много читал, в числе прочего впервые прочел труды основателей сионистского движения Ахада Хаама и Теодора Герцля. Он мечтал создавать свободные детские колонии, где дети могли бы не только возделывать землю, как настоящие kibbutznikim, но и осваивать основы какого-нибудь ремесла, готовясь к училищам, которые ждали бы их после приюта.

Часть средств для существования своей Kinderkolonie он получал от американско-еврейской благотворительной организации «Джи-Ди-Си», «Joint Distribution Committee», которая свободно и щедро давала деньги всем благотворительным учреждениям в Польше. Остальные деньги он добывал так же, как когда-то продавал страховки. У него был свой метод.

Вот наш господин Смерть снова возникает у дверей. Однако на сей раз он не продает страховку — он собирает средства на содержание и обучение детей-сирот. Для всех детей у него есть имена. Малышей зовут Марта, Хайя, Эльвира и Софья Грановские. У него в бумажнике их фотографии. Маленькие кривоногие трех- и четырехлетки, пальчик одной руки засунут в рот, другая рука цепляется за воздух или за невидимого взрослого.

Теперь у будущих обладателей страховки нет никаких шансов укрыться за шторами кухни. Господин Смерть выбрал себе профессию, которая поставила его над жизнью и смертью. Он говорит: моральный долг каждого еврея — жертвовать на слабых и нуждающихся. Если жертвователь не захочет отдать требуемое, он сделает все, чтобы очернить его репутацию.

Его Kinderkolonie ширилась и процветала.

Шестьсот детей-сирот жили в Еленувеке круглый год, и все видели в Румковском отца, и все радостно здоровались с ним, когда он проезжал по длинной аллее. В карманах пиджака у него было полно сластей, которые он разбрасывал, как конфетти, чтобы убедиться: это дети бегают за ним, а не он за ними.

Но господин Смерть есть господин Смерть, какое бы пальто он ни носил.

Есть такой дикий зверь, рассказывал он как-то детям из Зеленого дома. Он соткан из частей всех зверей, каких только не сотворил Всевышний. Хвост у этого зверя раздвоен, ходит зверь на четырех лапах. У него чешуя, как у змеи или ящерицы, а зубы острые, как у дикого кабана. Зверь этот нечист, брюхо его волочится по земле. Его дыхание жарко, словно огонь, и обращает все вокруг в пепел.

Этот зверь пришел к нам осенью тридцать девятого года.

Он изменил все. И люди, которые раньше жили мирно, стали частью тела этого зверя.

Купить книгу на Озоне

Патти Смит. Просто дети. Коллекция рецензий

Интервью Светланы Силаковой

Блог издательства «Corpus»

На вопрос о секрете отвечать не возьмусь: думаю, он в книге между строк, и «что такое счастье, каждый поймет по-своему». Зато процитирую железную отмазку одного музыканта: «Я же панк. Я должен быть непредсказуем!» в ответ на «Зачем вы берете ордена?». Патти — панк, и никто ей не запретит рассказывать только о хорошем (на самом деле — не только, но доминирует именно позитив). В книге ни о ком не сказано дурного слова, и это — позиция.

Анна Наринская

«Коммерсантъ-Weekend»

Они как будто бы делят ту эпоху пополам. Патти Смит воплощает собой ее взбалмошную духовность (иногда вполне сомнительную, вроде любимой ее мысли о том, что Артюр Рембо, Дилан Томас, Джим Моррисон и Лу Рид — поэты в одинаковом смысле слова), но всегда привлекательную, а Роберт Мэпплторп — ее великолепное тщеславие, сделавшее возможным окончательное превращение самолюбования в искусство.

Виктор Незехин

Газета.ru

Характер отношений Патти и Роберта невозможно описать в двух словах — собственно, об этом ею и написана целая книжка с первой до последней страницы. Если пытаться перевести их в систему привычных координат, получится плоско и путано: друзья, любовники, партнеры, сожители, участники творческого союза, антагонисты, брат и сестра, мать и сын, музыкант и продюсер, художник и муза. Лучше уж как в заглавии — «просто дети».

Нина Иванова

TimeOut Москва

Можно (хотя вряд ли) не знать, кто такие Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Уильям Берроуз, Аллен Гинзберг или Роберт Мэпплторп. Но даже если вам удалось сохранить такую удивительную целомудренность и все самые важные события культуры ХХ века прошли мимо вас, даже в этом случае вы не сможете закрыть почти 400-страничный том, не дочитав его до конца. Видимо, как раз за это в 2010 году «Просто дети» получили американскую Национальную книжную премию. За то, что история одной необычайно странной жизни рассказана так, как будто это жизнь самая обычная.

Нина Асташкина

be-in.ru

Полученная награда — бронзовая статуэтка в виде свернутой рукописи словно наглядно иллюстрирует слова Патти о том, что технический прогресс не должен становиться препятствием к чтению бумажных книг. Равно как реальная жизнь (роман «Просто дети» победил в номинации «Документальная проза») не может помешать реконструкции утраченного мифа.

Недетские мемуары

Если вы не знаете, кто такая Патти Смит, то, наверно, эту рецензию следовало бы начать так:

Знаменитая американская певица и поэтесса Патти Смит стала лауреатом престижной Национальной книжной премии США за 2010 год в номинации «документальная литература». Наградили ее за книгу мемуаров «Just Kids» («Просто дети»).

Если вы знаете, кто такая Патти Смит, то вас не удивит, что на страницах этой книги Дженис Джоплин могла запросто болтать с Джими Хендриксом, а Грейс Слик из Jefferson Airplane хлопнуть по плечу Уильяма Берроуза. А еще здесь упоминаются и Rolling Stones, и Doors, и Энди Уорхолл и вообще, скорее, можно было бы удивляться тому, если вдруг не находишь кого-то из тебе известных американских знаменитостей «былых времен».

И каждый из них мог бы стать героем этой книги. Но в истории, которую рассказывает Патти, это лишь статисты, и все это бурное десятилетие — не более, чем фон, сцена, где разыгрывается главный сюжет, который, откровенно говоря, достаточно банален для автобиографической прозы. Ведь «Просто дети» — это дань огромной любви Патти Смит к Роберт Мэпплторпу фотографу (тоже, кстати, весьма знаменитому!), умершему в 1989 году от СПИДа и попросившему ее описать их одновременно легкие и трагические отношения. Банальный сюжет в котором не банальным оказывается практически все.

Итак, главный герой — Роберт Мэпплторп. Именно он ввел взбалмошную провинциалку (Патти) в богемные круги Нью-Йорка и навсегда вписал в историю фотографии, сформировав для нее имидж андрогина в белой рубашке, запечатлев в таком виде на обложке знаменитого музыкального альбома «Horses». В их отношениях все было как-то «не по-людски». Пока Роберт медленно шел к осознанию своей гомосексуальности, он вполне себе гетеросексуально дружил с Патти, а когда они расстались, — она, подражая своему возлюбленному в экспериментах с полом, создала себе новый имидж: унисекс. И вот, она ни мужчина, ни женщина. Она — Патти Смит.

Показательна одна история из ее воспоминаний: «Одним дождливым днем я пыталась купить себе сэндвич с салатом в излюбленном хиппи кафе-автомате в Бруклине. Я опустила в щель два четвертака, не заметив, что цена выросла до 65 центов. И в это время голос за моей спиной сказал: „Вам помочь?“ Это был Аллен Гинзберг. Он заплатил за сэндвич и чашку кофе и пригласил Патти за свой стол, заговорил об Уолте Уитмене, а потом вдруг наклонился и посмотрел на нее очень внимательно. „Ты что, девочка? — спросил он и рассмеялся: — А я-то принял тебя за хорошенького мальчика“. Как раз незадолго до этого Роберт Мэпплторп признался Патти в своих сексуальных предпочтениях, так что суть всего этого недоразумения была ей понятна, и она быстро ответила: „Вот оно что! Значит ли это, что я должна вернуть сэндвич?“».

Нет, это значило, что она могла оставить себе и сэндвич и образ, в котором стала источником вдохновения и энергии всего панк-движения, преобразив само понятие «женственность» — ведь мало какая представительница слабого (?) пола могла сказать: «Любой самый блядский рок-н-ролл способен поднять меня выше, чем Библия». Ее манера поведения сама стала Библией для панк-рока. И как истинный панк она плевала абсолютно на всё: на бедность (спала на скамейке в центральном парке), на гомосексуальность Мепплторпа (продолжала с ним дружить), на супы Уорхолла (плевать ей на них), на свое прошлое (в котором рано родила и сдала на усыновление дочь), плевала и на будущее, вовсе не ожидая того, что «секс, наркотики и рок-н-ролл» позволят ей дожить до того возраста, когда обычно принимаются за мемуары. Когда панк-музыка стала выходить из андеграунда, Патти Смит, независимая во всем, потеряла к ней интерес, и в сентябре 1979 года, после концерта перед 70 тысячами зрителей во Флоренции, Patti Smith Group распалась. И ее вдохновительница, неожиданно для всех, зажила «жизнью для себя» с мужем и двумя детьми.

Удивительным образом, при всем эпатирующем характере ее натуры, в тексте мало экспансивных выходок, языковых изысков или пренебрежения к читателю. Ее воспоминания — вполне традиционный, очень нежный рассказ о любви двух совсем юных душ, ищущих себя в большом городе и в большом искусстве. Жизнь развела их, связала с другими людьми, но все равно, по самому большому счету, они прожили ее вместе. И когда Роберт умер, скорбь Патти была столь сильной, что пережить ее она могла лишь целыми днями расхаживая по линии прибоя и надеясь увидеть в небесах облака, нарисованные рукой Мэпплторпа.

И теперь сама Патти нарисовала его портрет в воспоминаниях и сделала это столь искусно, что вся эпоха семидесятых приобрела черты законченного мифа. Верная духу этого времени, Патти Смит, получая свой приз, попросила всех «несмотря на прогресс, читать бумажные книги». А если бы речь шла о фотографиях, она бы наверняка добавила, что они должны быть только черно-белыми.

Уля Углич

25 августа

Глава из романа Роберто Боланьо «Третий рейх»

О книге Роберто Боланьо «Третий рейх»

Дружба с Чарли и Ханной становится весьма обременительной. Вчера, когда я записал все необходимое в дневник и думал, что спокойно проведу вечер наедине с Ингеборг, заявились эти
двое. Было около десяти; Ингеборг только только проснулась. Я сказал, что предпочитаю остаться в гостинице,
но она, поговорив по телефону с Ханной (Чарли и Ханна
находились в вестибюле), решила, что нам лучше пройтись. Все то время, что она переодевалась, мы не переставая спорили. А когда спустились, я, к своему удивлению,
увидел у стойки администратора Волка и Ягненка. Первый, опершись на стойку, что то рассказывал на ухо дежурной, а та без всякого стеснения покатывалась со смеху.
Мне это крайне не понравилось: я решил, что это та самая
администраторша, что нажаловалась на меня фрау Эльзе,
когда произошло известное недоразумение со столом, хотя, учитывая время суток и вероятность работы в две смены, вполне возможно, я обознался. В любом случае эта
была молодая и недалекая особа: увидев нас, она сделала
такое лицо, словно хотела поделиться с нами важной тайной. Остальные зааплодировали. Это уже было слишком.

Мы выехали из городка на машине Чарли; рядом с
ним на переднем сиденье ехала Ханна; Волк показывал
дорогу. По пути на дискотеку, если, конечно, эту халупу можно было назвать дискотекой, я видел огромные
фабрики керамики, выстроенные по старинке вдоль
обочины шоссе. На самом деле это, видимо, были склады или магазины оптовой торговли. Всю ночь их освещали прожекторы, как на стадионе, и автомобилист мог
обозреть бесчисленную посуду, разные побрякушки и
цветочные горшки всевозможных размеров, а также кое-какие скульптуры за ограждениями. Грубые подделки
под греков, покрытые пылью. Фальшивки средиземноморских ремесленников, застывшие в каком то неопределенном времени — ни день, ни ночь. По дворам бродили лишь сторожевые собаки.

В целом эта ночь почти ничем не отличалась от предыдущей. Дискотека не имела никакого названия, хотя
Ягненок сказал, что она якобы называется «Старье берем»; так же как и вчерашняя, она была больше рассчитана на местный рабочий люд, чем на туристов; музыка
и освещение были просто ужасными. Чарли принялся
за выпивку, а Ханна с Ингеборг пошли танцевать с испанцами. Все кончилось бы как обычно, не случись
вдруг драка, что здесь дело обычное, по словам Волка,
который посоветовал нам как можно скорее уходить.
Попробую восстановить эту историю: все началось с
одного типа, делавшего вид, что танцует между столиками и вдоль площадки, не заходя на нее. Похоже, он не
заплатил за вход и находился под кайфом. Разумеется, по
поводу последнего точно ничего нельзя утверждать. Его
отличительной чертой, на которую я обратил внимание
задолго до того, как началась эта заварушка, была свисавшая с руки довольно толстая палка, которой он то и дело поигрывал, хотя Волк потом уверял, что это была
трость из свиной кишки и что после удара ею на теле остается шрам на всю жизнь. В любом случае поведение
лжетанцора выглядело вызывающим, и вскоре к нему
подошли двое местных официантов, которые здесь не
носили формы и ничем не отличались от клиентов, разве что суровым обхождением и разбойничьими физиономиями. Между ними и обладателем трости возникла
перепалка, постепенно набиравшая обороты.

До меня донеслись слова последнего:

— Моя шпага сопровождает меня повсюду, — так своеобразно именовал он свою трость, реагируя на запрещение находиться с нею на дискотеке.

Официант ответил:

— У меня есть кое что покруче твоей шпаги. — Вслед
за этим полился поток грубых ругательств, которых я не
понял, а под конец официант сказал: — Хочешь убедиться?

Владелец трости словно онемел; рискну утверждать,
что в то же время он вдруг побледнел как полотно.
Тогда официант поднял свою мускулистую и волосатую руку гориллы и произнес:

— Видел? Это будет покруче.

Владелец трости засмеялся в ответ, но не вызывающе,
а словно с облегчением, хотя не думаю, что официанты
способны были уловить разницу, и, взяв свою палку за
оба конца, поднял ее вверх и натянул, как лук. И продолжал смеяться бессмысленным, пьяным, жалким смехом.

В это мгновение рука, которую демонстрировал официант, рванулась вперед, словно разжатая пружина, и схватила палку. Все произошло очень быстро. Тут же, покраснев от натуги, официант переломил ее надвое. За одним
из столиков зааплодировали.

С такой же быстротой владелец палки бросился на
официанта, заломил ему руку за спину, прежде чем ктолибо успел ему помешать, и в мгновение ока сломал ее.
Мне кажется, что я, несмотря на то что во время этого
инцидента музыка продолжала играть, слышал хруст ломающихся костей.

Поднялся страшный крик. Вначале завопил официант, которому сломали руку, потом к нему присоединились голоса тех, кто ввязался в потасовку, причем было непонятно, по крайней мере с моего места, кто на
чьей стороне, и под конец орали уже все присутствующие, даже те, кто понятия не имел, из за чего заварилась каша.

Мы решили ретироваться.

На обратном пути нам повстречались две полицейские машины. Волка с нами не было, мы не смогли найти его в толкотне у выхода, и теперь Ягненок, который
без всяких возражений последовал за нами, горевал о
том, что бросили его друга, и требовал вернуться. Но
Чарли был категоричен: если испанец желает вернуться,
пусть возвращается автостопом. Сошлись на том, что
подождем Волка в «Андалузском уголке».

Когда мы подъехали, бар еще был открыт, я имею в
виду, открыт для всех, терраса освещена и полна народу,
несмотря на столь поздний час; хозяин по просьбе Ягненка, поскольку кухня действительно уже не работала,
приготовил нам пару цыплят, которых мы сопроводили
бутылкой красного вина; после этого, не утолив как следует аппетит, мы управились с целым подносом, уставленным кусочками колбасы, ломтями ветчины и хлебом
с помидорами и маслом. Когда терраса была уже закрыта и внутри бара находились только мы да хозяин, который в эти часы предавался своему излюбленному занятию — смотреть видеофильмы про ковбоев и не спеша
ужинать, появился Волк.

Увидев нас, он пришел в ярость, причем все свои
упреки — «оставили меня одного», «бросили меня»,
«вот и доверяй после этого друзьям» и т. п. — адресовал,
как ни странно, Чарли. Ягненок же, который, по хорошему, был здесь единственным его другом, делал вид,
что ему стыдно, и демонстрировал немое согласие со
словами своего приятеля. А Чарли, что еще более странно, смиренно принимал эти упреки и извинялся, соглашался с ними вроде бы в шутку, но при этом пускался в
объяснения — словом, вел себя так, словно польщен
тем, что неистовые жесты и примитивная брань адресованы именно ему. Да, Чарли это нравилось! Вероятно,
он принимал эти откровения за подлинную дружбу!
Это было просто смешно! Должен подчеркнуть, что
мне Волк не высказал ни единого упрека, а с девушками
вел себя как всегда — то вежливо, то развязно.

Я уже собирался уйти, когда в бар вошел Горелый.
Кивком поздоровавшись с нами, он уселся за стойку,
спиной к нам. Я дождался, когда Волк закончит рассказывать о событиях на дискотеке «Старье берем», которые
он наверняка приукрасил, добавив потоки крови и неслыханное количество арестованных, и подошел к Горелому. Его верхняя губа наполовину представляла собой
бесформенный струп, но очень скоро ты переставал обращать на это внимание. Я спросил, не страдает ли он
бессонницей, и он улыбнулся в ответ. Нет, бессонницей
он не страдает, просто ему хватает нескольких часов сна,
чтобы потом нормально выполнять свою работу, а работа у него нетрудная и интересная. Он был не слишком
разговорчив, но и не такой молчун, каким я его себе воображал. У него были мелкие, словно бы подпиленные
зубы, находившиеся в ужасном состоянии, которое я по
своему невежеству не знал, чему приписать: воздействию огня или просто напросто недостаточному уходу за
полостью рта. Неудивительно, что человек с сожженным
лицом не слишком заботится о состоянии своих зубов.

Он спросил, откуда я родом. У него был негромкий, но очень звучный голос человека, уверенного, что
его правильно понимают. Я ответил, что из Штутгарта,
и он кивнул так, словно город был ему хорошо знаком,
хотя он наверняка там никогда не был. Одет он был так
же, как днем: короткие штаны, майка и веревочные сандалии. Бросается в глаза его физическое сложение: широкая грудь, сильные руки с выпуклыми бицепсами, хотя когда он сидит за стойкой, — и пьет чай! — то кажется более худым, чем я. Или более робким. Несмотря на
скудный гардероб, он, по видимому, заботится о своем
внешнем виде, хотя и на самом простом уровне: волосы
причесаны, и не чувствуется дурного запаха. Последнее
можно в каком то смысле отнести к маленьким подвигам, ибо, живя на пляже, ты можешь пользоваться только соленой водой. (Если принюхаться, от него пахло
морской водой.) На мгновение я представил себе, как
он изо дня в день или из ночи в ночь стирает свою одежду (штаны, несколько маек) в море, моет свое тело в море, справляет нужду в море или на пляже, том самом
пляже, где потом возлегают сотни туристов, и среди них
Ингеборг… Не в силах справиться с внезапно подступившим отвращением, я вообразил, как сообщаю о его
хулиганском поведении в полицию… Нет, я, конечно,
этого делать не стану. Тем не менее чем объяснить, что
человек, имеющий оплачиваемую работу, не в состоянии обеспечить себе достойное место для сна? Разве цены на любое жилье в этом городке непомерно высоки?

Разве не существует дешевых пансионов или кемпингов,
пусть даже они расположены не на самом берегу? Или
же наш приятель Горелый надеется таким образом, не
платя за квартиру, приберечь некоторое количество песет на то время, когда кончится летний сезон?

В нем есть что то от «доброго дикаря»; впрочем, то
же самое можно сказать и про Волка с Ягненком, однако
же эти устраиваются как то иначе. Возможно, бесплатное одновременно означает уединенное жилище, защищенное от чужих взглядов и присутствия других людей.
Если это так, то я в какой то степени его понимаю. Плюс
преимущества жизни на свежем воздухе, хотя его жизнь,
как я ее представляю, мало чем напоминает жизнь на свежем воздухе, синоним здоровой жизни, поскольку проходит в ожесточенной борьбе с сыростью на пляже и поскольку его каждодневное меню, я в этом уверен, составляют бутерброды. Как живет Горелый? Я знаю только,
что днем он напоминает зомби, волочащего велосипеды
сначала от берега к небольшому огороженному пространству, а потом оттуда снова на берег. И ничего больше. Хотя у него должны быть обеденные часы и когда то
он должен встречаться со своим начальником и передавать ему выручку. Знает ли этот начальник, которого я
ни разу не видел, что Горелый спит на пляже? Да что там
начальник, знает ли об этом хозяин «Андалузского уголка»? Посвящены ли в тайну Ягненок с Волком или я
единственный, кто раскрыл его убежище? Не решаюсь
спросить его об этом.

По ночам Горелый делает что хочет или, по крайней
мере, пытается делать. Но что именно он делает, кроме
того, что спит? Допоздна сидит в «Андалузском уголке»,
гуляет по пляжу, возможно — общается со своими друзьями, ведь могут же у него быть друзья, пьет чай, хоронит
себя под своими железяками… Да, иногда крепость из велосипедов кажется мне своего рода мавзолеем. Конечно,
при дневном свете она производит впечатление хижины,
однако ночью, при свете луны, возвышенная душа вполне могла бы спутать ее с языческим курганом.

Ничего иного, достойного упоминания, ночью
двадцать четвертого не произошло. Мы покинули «Андалузский уголок» относительно трезвыми. Горелый и
хозяин еще оставались: первый — перед пустой чайной
чашкой, второй — перед экраном, продолжая смотреть
очередной ковбойский фильм.

Сегодня, как и следовало ожидать, видел его на пляже.
Ингеборг и Ханна улеглись рядом с велосипедами, а Горелый, сидевший по другую сторону прислонившись к
пластмассовому поплавку, разглядывал горизонт, где
смутно угадывались силуэты некоторых его клиентов.
Он ни разу не обернулся, чтобы взглянуть на Ингеборг,
хотя справедливости ради нужно сказать, что там было
на что посмотреть. Обе девушки щеголяли в новых ярких бикини радостного апельсинового цвета. Но Горелый избегал смотреть в их сторону.

Я не пошел на пляж. Остался в номере — правда, то
и дело выходил на балкон или высовывался в окно, чтобы еще раз просмотреть заброшенную мною игру. Любовь, как известно, — это всепоглощающая страсть, хотя в данном случае надеюсь, что смогу сочетать страсть
к Ингеборг с увлеченностью игрой. Согласно планам,
намеченным в Штутгарте, к этому времени я должен
был иметь уже половину продуманного и написанного
стратегического варианта и по меньшей мере черновик
доклада, который мы будем представлять в Париже. Однако пока не написал ни единой строки. Будь здесь Конрад, он бы вдоволь поиздевался надо мной. Но Конрад
должен понять, что это мои первые каникулы с Ингеборг и я не могу игнорировать ее и всецело отдаться работе над новым вариантом. Невзирая на все это, я не отчаиваюсь и думаю, что закончу ее к нашему возвращению в Германию.

После обеда произошла забавная вещь. Я сидел в
комнате, как вдруг услышал звуки охотничьего рога. Не
могу утверждать это на сто процентов, но, с другой стороны, я способен отличить звуки рога от других звуков.
Любопытно, что в этот момент я думал, хотя и не слишком определенно, о Зеппе Дитрихе, который как то обмолвился по поводу тревожного рога. Так или иначе,
уверен, что все это мне не приснилось. Зепп утверждал,
что слышал его дважды и в обоих случаях таинственная
музыка помогла ему побороть страшную физическую
усталость, первый раз в России и второй в Нормандии.
По словам Зеппа, начинавшего как рассыльный и шофер и дослужившегося до командующего армией, это
предупреждение предков, голос крови, который заставляет тебя насторожиться. И вот, как я уже сказал, я сидел
в комнате и размышлял, как вдруг неожиданно услышал
его. Я вскочил и вышел на балкон. Снаружи царил повседневный шум, даже моря не было слышно. В коридоре, напротив, царила одуряющая тишина. Выходит, рог
прозвучал у меня в мозгу? Прозвучал, потому что я думал о Зеппе Дитрихе или потому что он должен был
предупредить меня об опасности? Ведь на самом деле я
думал в тот момент и о Хауссере, и о Биттрихе, и о
Мейндле… Так, значит, он звучал для меня? Но коли так,
то о какой опасности он меня предупреждал и призывал
быть начеку?

Когда я рассказал об этом Ингеборг, она посоветовала мне не сидеть столько времени в закрытой комнате.
Она считает, что мы должны записаться на курсы джоггинга и гимнастики, которые организуются при гостинице. Бедная Ингеборг, она ничего не понимает. Я обещал, что поговорю насчет этого с фрау Эльзой. Десять
лет назад здесь не было никаких курсов. Ингеборг сказала, что сама запишет нас и незачем обращаться за этим
к фрау Эльзе, когда все очень просто решается с помощью дежурного администратора. Я сказал, что согласен
и что она может поступать так, как считает нужным
Прежде чем лечь спать, я сделал две вещи, а именно:

1) приготовил бронетанковые корпуса к молниеносной
атаке на Францию;

2) вышел на балкон и поискал взглядом какой нибудь
свет на пляже, указывающий на присутствие Горелого, но везде было темно.

Купить книгу на Озоне

WikiLeaks и деньги

Глава из книги

О книге Даниэля Домшайт-Берга «WikiLeaks изнутри. Как я работал на самый опасный в мире сайт»

Успешные утечки, о которых подробно рассказывали
СМИ, сразу же давали о себе знать на наших счетах.
Уже в 2008 году существовало три счета для пожертвований на PayPal. После утечки по «Юлиусу Бэру»
на основной счет 1 марта 2008 года поступило 1900 евро, 3 марта там было уже 3700 евро, а к 11 марта набралось 5000 евро. В июне 2009 года единственный
активный счет на PayPal был заморожен: на него
можно было перечислять деньги, но снимать мы ничего не могли.

Мы не заглядывали туда несколько месяцев, и
только письмо от PayPal о блокировании счета напомнило нам о нем.

«Держись крепко, — написал мне Джулиан в августе 2009-го. — Там лежат почти 35 тысяч долларов».
Я решил во что бы то ни стало разморозить счет.
Джулиан же считал это не особенно важным делом.
И вообще не понимал, зачем из-за этого сейчас волноваться.

PayPal требовал от нас некий документ. Мы зарегистрировались там как некоммерческая организация, хотя официально у нас этого статуса не было.
На американском бюрократическом сленге это называется «501с3».

Когда я задал вопрос Гуглу, оказалось, что мы далеко не первая общественная организация, которая
сталкивается с данной проблемой. PayPal регулярно
осложняет жизнь своим клиентам. Тогда мы зарегистрировались как предприятие. Пришлось заплатить,
но зато мы избавились от утомительных административных затрат. Немыслимо, сколько времени из собственной жизни надо потратить на то, чтобы поменять в договоре с PayPal всего одну запятую.

Я раз тридцать звонил на их «горячую линию»,
писал имейлы и в конце концов пришел к выводу:
PayPal — это не компания с живыми работниками, а
машина. Хотя иногда, после долгого ожидания на линии, мне удавалось поговорить с живым человеком.
Однако индийские субподрядчики, или кто еще этим
занимался, лишь советовали мне воспользоваться
услугами онлайн-системы поддержки.

По-моему, сотрудники PayPal столь же беспомощны перед собственным программным обеспечением, как и клиенты этой платежной системы. Искусство правильно заполнять все поля формуляров
по-прежнему является для меня тайной за семью печатями.

После того как мы переделали наш счет в счет,
приносящий прибыль, и согласились платить пошлину, система в награду ненадолго заработала. Она
впустила нас на один день. А потом все безумие повторилось: вновь не хватало каких-то данных, вновь
я не мог понять, куда их вносить, и боролся с онлайн-поддержкой.

Из-за этих сбоев появились новые проблемы,
потому что оказались затронуты не только мы. В то
время все наши счета вели по нашему поручению
разные добровольцы. Например, этот несчастный заблокированный счет PayPal зарегистрировал для нас
некий американский журналист. Ему было лет пятьдесят, он жил где-то на Среднем Западе и работал в
местной газете. Уже несколько месяцев он предлагал
нам свою помощь. Он не стремился заниматься нашими финансами, поэтому мы дали ему именно эту
работу. Мы тогда руководствовались нехитрой логикой: если кандидат не интересуется нашими счетами,
то он прекрасно подходит для того, чтобы ими управлять. Если кандидат не горит желанием влиять на общественное мнение, он подходит для управления
нашим чатом. И так далее. Но задание оказалось непосильным для этого человека, и он никак не мог понять, что ему делать и где там проблема.

Тогда в сентябре 2009 года Джулиан вызвал на
подмогу Няню. Она всегда приходила на помощь,
когда надо было выполнить работу, которой Джулиан не мог или не хотел заниматься. Иногда она приезжала перед конференциями, чтобы написать для
него речь. А позднее, когда я и другие сотрудники
WikiLeaks вышли из проекта, именно эта женщина
ездила по всему миру и вела переговоры между нами
и Джулианом, убеждая нас не вредить проекту публичной критикой.

Няня — это давняя знакомая Джулиана, очень
дружелюбная и энергичная сорокалетняя женщина.
В глазах Джулиана у нее было одно неоспоримое достоинство: она никогда не хотела объявлять о своей
связи с WL.

Но в данном случае она вконец замучила нашего американского помощника, хотя бы потому, что
они находились в разных часовых поясах. Чтобы вести разговоры, одному из собеседников приходилось просыпаться среди ночи. Кроме того, бедняга
был не в состоянии все опять пересказывать с самого начала.

В итоге нам помогла моя знакомая журналистка
из «Нью-Йорк таймс». В предпоследнюю неделю
сентября она направила служебный запрос в PayPal,
почему они заблокировали счет проекта, который
поддерживается «Нью-Йорк таймс». И, как по взмаху волшебной палочки, счет вскоре разморозили.
Вот тут-то и начались настоящие споры. Неожиданно у нас оказалось очень много денег. Однако у
нас с Джулианом были совершенно разные представления о том, что с ними делать.

Я хотел первым делом купить железо, и не только
потому, что это моя специальность, но и потому,
что это было необходимо для нашей инфраструктуры. С таким высоким риском поломок и серьезными
рисками безопасности противники могли бы легко
вывести нас из строя. Пока все лежало на одном-единственном сервере, WL был очень уязвимым для
взлома. Само по себе не так страшно, но главное —
на том же сервере лежали все документы.

У Джулиана были иные планы. Он хотел основать собственные фирмы, чтобы обезопасить пожертвования. И уверял, что только расходы на юристов для регистрации в США составят около 15 тысяч
долларов.

Джулиан завязал контакты с несколькими организациями, которые согласились стать нашими налоговыми спонсорами. Это были общественные организации, куда американские жертвователи могли перечислять деньги, чтобы сэкономить на налогах. Не
знаю, с какими людьми в то время общался Джулиан
и какие фильмы он смотрел, или даже скорее — какие документы с нашего сайта он прилежно изучал,
но в речи его постоянно мелькали выражения «подставные компании», «международное право», «офшорные зоны». Я так и видел его, с надежным криптофоном, рука небрежно лежит на бедре, длинная
белая челка, которая была у него тогда, зачесана с гелем назад.

«Алло, Токио, Нью-Йорк, Гонолулу? Да, будьте
добры, трансфер в три миллиона на Виргинские острова. Да, благодарю, вы очень любезны. И пожалуйста, не забудьте уничтожить договоры по окончании
операции. Лучше всего сожгите. А пепел соберите в
кучку и проглотите, хорошо? Терпеть не могу крошек, знаете ли…»

Что за фантазии проносились в голове Джулиана — даже не представляю себе. Ему явно мерещилась неприступная организация, с международным
сплетением фирм и нимбом неприкасаемости, которая жонглировала финансами и компаниями по всему миру и была непобедима. По сравнению с этим
мои предложения звучали просто и приземленно —
я считал, что нам нужны обычные практичные вещи.
Моя тогдашняя подружка достала нам криптофоны. При этом она одолжила нам изрядную сумму, и
меня по сей день мучает совесть при воспоминании
о том, как я все больше пренебрегал ею ради работы.

Через несколько месяцев в Исландии я вдруг
случайно узнал, что Джулиан пытался продать один
из этих дорогих аппаратов нашей знакомой — за
1200 евро. Но, во-первых, телефоны были не его, а
во-вторых, он просил за них слишком большую сумму, причем у женщины таких денег точно не было.
Тогда он просто подарил телефон одному семнадцатилетнему парню, желая привлечь его к работе на
WikiLeaks. Джулиан бывал удивительно щедрым, а в
следующий момент — страшно жадным.

Уже в апреле 2008 года мы открыли счета на
Moneybookers, куда нам могли перечислять онлайн-пожертвования в основном американцы. Сколько туда пришло денег и что с ними стало, не знал никто из
сотрудников. Джулиан отказывался нам всем об этом
говорить.

Кроме того, он открыл в Moneybookers личный
счет на свое имя. И туда вела прямая ссылка с нашей
страницы о пожертвованиях. Джулиан не хотел говорить, для чего предназначен этот счет. Он был закрыт осенью 2010 года. Позднее Джулиан жаловался,
что у WikiLeaks отобрали деньги. «Гардиан» цитировала имейл от Moneybookers к WikiLeaks от 13 августа
2010 года. Счет закрыт после проверки отделом безопасности Moneybookers, чтобы «соответствовать
дальнейшим правительственным расследованиям».
Счет действительно был заблокирован. Но перед
этим с него были сняты все деньги.

Причем Джулиан был безразличен к деньгам как таковым. У него их обычно и не водилось, и за него
всегда платили другие. В свое оправдание он говорил, например: если он станет снимать деньги в банкоматах, то можно проследить его передвижение и
понять, в какой точке света он сейчас находится. Эти
доводы вполне убеждали людей, плативших за Джулиана, кажется, даже когда он выступал на пресс-конференциях, которые транслировались из той самой
точки света, где он находился. Ему всегда особенно
охотно помогали женщины. Чего только они ему не
покупали: одежду, зарядные устройства, мобильные
телефоны, кофе, авиабилеты, шоколадки, сумки,
шерстяные носки.

Джулиан не придавал значения всяким статусным предметам. Может, сейчас это изменилось, но
когда мы вместе ездили по миру, у него не было ни
часов, ни машины, ни фирменной одежды — его это
не интересовало. Даже его компьютер — это был
древний «Макинтош», такой белый iBook, почти музейный экземпляр. В лучшем случае он покупал себе
новую флешку.

Но все-таки мы часто размышляли, как бы получить деньги для WikiLeaks. Одной из наших идей было зарабатывать напрямую на документах, на праве
эксклюзивного доступа к материалам. Что-то вроде
аукциона eBay. В сентябре 2008 года мы запустили
пробный шар. Мы объявили на сайте и в пресс-релизах, что выставляем на аукцион электронную почту
Фредди Бальсана, который писал речи для венесуэльского президента Уго Чавеса.

Наше заявление вызвало огромный резонанс в
Южной Америке. Нельзя сказать, что нас забросали
ставками, но разразилось много критики. Нас упрекали в том, что мы собираемся зарабатывать на наших информаторах, и в том, что материалы попадут
таким образом к богатым СМИ. Но на самом деле
мы даже не располагали тогда техническими средствами для проведения подобного аукциона.

Я попытался добыть для нас деньги у Фонда братьев Найт (Knight Foundation). Полностью он называется Фонд имени Джона С. Найта и Джеймса Л.
Найта (John S. and James L. Knight Foundation) и
поддерживает выдающиеся журналистские проекты; только в 2009 году он выделил более 105 миллионов долларов для различных СМИ. В конце 2008
года я в первый раз подал заявку на грант на два
миллиона долларов, но ее отклонили в третьем или
четвертом раунде многоступенчатого процесса рассмотрения заявок. Причем уже после приглашения
во второй раунд Джулиан написал в нашей почтовой рассылке, что два миллиона практически у нас в
кармане.

В 2009 году я сделал вторую попытку, теперь я
просил полмиллиона. Написание заявки — дело
очень трудоемкое, но Джулиан не стал помогать. Мы
работали вместе с одной добровольной помощницей
над этой заявкой две недели. Надо было ответить на
восемь вопросов о мотивации и о внутренней структуре проекта. За день до сдачи вдруг объявился Джулиан, притащив за собой Няню. Она должна была за
полдня написать заявку; мы к тому времени уже давно все закончили. Джулиан решил, пусть будет два
запроса, тогда один точно проскочит. И они вдвоем
еще рассказывали мне, как прекрасна их собственная
заявка. Хотя именно моя прошла дальше: первый раунд, второй, третий — и вдруг мы оказались в финале. А письмо Джулиана и Няни было отсеяно уже на
первом этапе.

Позднее Джулиан обвинял меня, будто я нечестно продвигал собственное имя. Но дело было не в
том. Еще в 2008 году, когда я в последний день перед
подачей сидел за письменным столом и смотрел в заполненный формуляр, то не понимал, как его подписывать и какие контактные имя и адрес указывать.
Никакого офиса у нас и в помине не было. А Джулиан вообще не имел постоянного местожительства.

Время поджимало, и я решил, что не стоит волноваться из-за США и надо дать мои настоящие имя
и адрес. Я подписался и отослал заявку.

В последующие дни я мечтал, как мы получим
для WikiLeaks полмиллиона долларов и сколько на
них всего купим. Перед сном я представлял себе самую совершенную технику для обеспечения безопасности: половину стойки в хорошо охлаждаемом вычислительном центре, с источником бесперебойного
питания, с избыточным подключением к Сети, с терминальным сервером на случай каких-либо проблем.
И это будут серверы последнего поколения, а не
предпоследнего.

Раз начнешь мечтать — остановиться трудно.
Я рисовал себе, как мы снимем офис и поручим людям конкретные задания. И сможем выплачивать
себе зарплату. Я предпочел бы никогда больше не
возвращаться на фирму, к совещаниям по вторникам и таблицам Excel, к моим секретным телефонным переговорам в складских помещениях на девятом этаже.

Рассмотрение заявок растянулось на несколько
недель. Фонд затребовал новые документы, а затем
хотел пригласить нас в Массачусетский технологический институт для финального этапа. Им надо было
познакомиться с нами и с людьми из нашего консультативного совета.

Наш консультативный совет — это фантастическая конструкция, появившаяся на свет еще до моего
прихода в WL. Из восьми перечисленных там людей
лишь один человек открыто подтвердил, что он нас
поддерживает, — Си-Джей Хинке, сетевой активист
из Таиланда. С течением времени журналисты опросили каждого из указанных членов совета. Китайцы
сразу опровергли свою причастность к проекту, на
что Джулиан отреагировал: «Разумеется, им нельзя
это публично признавать».

Бен Лори из фонда APS (Apache Software
Foundation) многократно отрицал, что когда-либо
нас консультировал. Австралийский журналист и режиссер Филип Адамс признал, что однажды согласился, но по состоянию здоровья ничего не мог делать.

Вполне понятно, что сотрудники Фонда братьев
Найт хотели хоть раз поговорить с ядром нашей команды. Но было совершенно невозможно назначить
время для общей телефонной конференции. Имейлы безостановочно летали туда и обратно, и в фонде,
должно быть, решили, что мы ужасно высокомерные
или крайне неорганизованные, — в принципе, и то и
то было правдой. Я заверял фонд, что лично я соглашусь на любое время, которое они назначат. Мне хотелось показать, что нас в WikiLeaks заботит судьба
нашей заявки. По этому поводу Джулиан написал
мне злобный имейл, что вовсе не я — главный заявитель.

Потом он рассказывал другим, будто посредством этой заявки я сам стараюсь протолкнуться вперед. Боже мой! Лучше бы мы эту энергию потратили
на то, чтобы вместе сделать убедительную презентацию. Нам отказали в гранте на самом последнем
этапе.

Я искренне рассчитывал, что когда-нибудь мы
будем получать от WikiLeaks зарплату. Цель заключалась в том, чтобы никому не приходилось зарабатывать на стороне. Это была серьезная проблема: нам
требовалось гораздо больше людей. И гораздо больше времени. Но ничего не получалось, потому что
параллельно с работой для WL почти все мы должны
были еще зарабатывать себе на жизнь.

Я считал, что это проституция, когда не можешь
заниматься той работой, которую считаешь по-настоящему нужной и осмысленной. Конечно, я понимал, что я не единственный, кто желает работать не
там, где ему приходится.

В то время только один человек получал деньги в
WikiLeaks — техник, который до сих пор там работает. Может, он потому и остался в проекте, что чувствует себя обязанным. Еще как-то мы заплатили одной журналистке около 600 евро за то, что она написала нам подробный анализ про банковские утечки.
Решили, что кто-то должен провести серьезное исследование. В 2009 году 600 евро были для нас крупной суммой.

Так или иначе, моя собственная работа все сильнее действовала мне на нервы. Зачем я тратил свои
силы на клиентов — какой смысл в том, что с конвейеров «Опеля» будет сходить еще больше машин или
что стремительно возрастет сбыт какой-то компании? Мир от этого лучше не станет. Я всегда считал,
что человек, владеющий определенным багажом знаний, должен применять их на благо общества. Поэтому каждая минута на работе казалась мне бесполезной тратой времени. Я старался выполнять свои
обязанности с максимальной эффективностью. Это
было нетрудно в большой компании, где сроки проектных фаз планировались с щедрым запасом. К тому же я справлялся с работой быстрее, чем многие
другие.

По ночам я работал для WL, а днем занимался
делами клиентов, и все чаще — из дома. Случалось,
меня будил телефон в 11 утра, на проводе был какой-то важный клиент, о переговорах с которым я совсем
забыл. Едва очнувшись от глубокого сна, я ковылял,
чуть не поскальзываясь на разбросанных по полу секретных военных документах, и падал на кресло-мешок. А потом, разглядывая дыру на правом носке,
рассказывал ведущему менеджеру мирового концерна, как чудесно мы оптимизируем работу их вычислительного центра. Затем опять переключался на разведсводки и документы о коррупции, которые должны были следующими появиться на нашем сайте.
Качество моей работы от этого не страдало. Родители
воспитывали меня ответственным человеком, а это
так быстро не забывается.

В середине 2008 года меня направили на четыре
недели в Москву. Я должен был организовать там
вычислительный центр в офисном здании. На месте оказалось, что дело совсем вышло из-под контроля.

Я жил на северо-востоке около парка «Сокольники» в гостинице «Холидэй-Инн» и ежедневно добирался на метро до работы около 45 минут. Я был
там единственным нерусским и потому вскоре стал
для заказчика мальчиком на побегушках. Мне звонили с утра до ночи по любым вопросам, и я вкалывал
целыми сутками. Вдобавок я должен был защищать
от грязи и пыли оборудование стоимостью в миллион долларов. То рабочий вдруг шлифовал стены перед серверной комнатой, то протекал кондиционер с
потолка.

Стройка имела кошмарный вид: рабочие, которые получали мизерную оплату, прятали строительный мусор и отходы в перекрытиях и в фальшполу.
Они еще не успели закончить, а уже начались первые
протечки в трубах отопления, потому что прямо по
ним все бегали. Я был на ногах с утра до позднего вечера, у меня даже появились кровавые мозоли. После
Москвы мои «Мартенсы» были полностью стоптаны.
Город действовал мне на нервы.

Один раз я позволил себе отвлечься и встретиться со знакомым по школьной программе обмена — я
жил у него, когда в двенадцатом классе впервые был
в России. Владимир* изучал юриспруденцию. На вопрос, в чем сейчас заключается его работа, он ответил: «Оказывать услуги». У него было четыре подружки, и каждой он купил машину и квартиру. Но
больше всего меня поразило, что в его машине лежало письмо начальника полиции: «Пожалуйста, не
трогайте этого человека».

Я — вовсе не робкий пассажир, но когда Владимир на скорости 100 км/ч выезжал на правый поворот или же просто создавал для себя новую полосу в
полной уверенности, что ему все уступят место, а
транспортный суд его все равно оправдает, — в такие моменты я покрепче вцеплялся в поручень над
окном.

Из моего кабинета открывался вид на несколько
гигантских строек. Молдавские рабочие как раз устанавливали новые рекорды. Слева росло самое высокое здание Европы, справа — второе по вышине здание в мире, если я правильно помню. Рабочие жили
в контейнерных поселках, такие русские гетто, огражденные колючей проволокой. С начала строительства от несчастных случаев погибли более пятидесяти
человек.

Это действительно позор, что за все прошедшие
годы мы ни в одном документе не обращались к положению дел в этой стране. Во-первых, нам приходило слишком мало материала из России. И мы не знали языка. Можно что угодно говорить про нашего
любимого врага, про США, но здесь, в Москве, проблемы били в глаза на каждом углу. В эти недели мне
не хватало времени для WL. Хотя мне все-таки удалось встретиться с московскими представителями
«Трансперенси Интернешнл» и дать интервью в зарубежном бюро телерадиокомпании ARD.

В это время в нашем немецком отделении прошла первая волна увольнений, и производственный
совет разослал письмо всем сотрудникам, предлагая
консультации в связи с этим. Довольно быстро пришел и следующий имейл, от руководства фирмы, где
говорилось, что те пятнадцать минут, которые сотрудник проводит в производственном совете, не засчитываются как рабочее время. Полицейские замашки и назидательная мерзость подобного рода были в порядке вещей: то нас предупреждали, что 24 декабря — это все-таки рабочий день, хоть и укороченный, то нам напоминали, что ручки и ластики являются собственностью фирмы.

Я вкалываю по 16–18 часов в день, и потом меня
обвиняют, будто я пытаюсь присвоить себе пятнадцать минут оплаченного рабочего времени. Тогда я
сочинил ответ и разослал его всем немецким сотрудникам концерна. В качестве отправителя указал гендиректора, а в поле «копии» — весь руководящий состав. В письме я попросил начальство не судить по себе о трудовой сознательности других людей. И кроме
того, пожелал производственному совету научиться
проявлять чуть больше твердости. Я послал имейл через сетевой принтер. Я знал его IP-адрес, потому что
он стоял в прихожей моего офиса в Рюссельсхайме.

Прошло совсем немного времени, и на моем
компьютере открылось окошко чата — это была сотрудница из доверенного круга руководства. У них
тут, мол, проблема, а я же хорошо разбираюсь в вопросах безопасности, не могу ли я помочь.

Я изобразил удивление: «Ну надо же!»

Я все добросовестно проверил и напомнил, что
уже неоднократно говорил о проблемах безопасности
сетевых принтеров.

«А можно ли вычислить отправителя?»

«К сожалению, нет, — ответил я. — К тому же у
меня тут куча работы, извини».

Я мило попрощался и опять занялся моей русской стройкой.

Некоторые из моих коллег скоро всерьез возненавидели неведомого отправителя имейла. Они боялись, что авторами посчитают их самих и теперь уж
точно уволят. Причем в штаны наделали именно те,
кто раньше при малейшей возможности за глаза ругал начальников.

Я забавлялся, глядя, как начальство подключило к
расследованию даже полицию и насколько неумело
та действовала. Они с большими сложностями опечатали помещение и сняли отпечатки пальцев на всех
принтерах и ксероксах. Затем демонтировали из этих
приборов память и отправили все на экспертизу. Разумеется, там ничего не нашли.

В начале 2009 года стало ясно, что я уволюсь. Вообще-то меня ни за что бы не уволили. Но раз я предложил это добровольно, к тому же был молодым и
несемейным, фирма не могла отказаться. В качестве
компенсации я договорился о годовом окладе и ушел
с работы 31 января 2009 года. Первым делом я купил
из этих денег шесть новых ноутбуков и пару телефонов для WL.

Родители поначалу не могли понять, зачем я
ушел, — отказываться от надежной работы и пенсии
казалось им опасным. Но в общем и целом они меня
всегда поддерживали. Особенно мама — она давно
уже поняла, что я хочу делать то, что считаю полезным и разумным для общества, и что попытки меня
переубедить возымеют только обратный эффект.

Я тогда рассчитывал, что в течение года нам
удастся так организовать проект, чтобы мы получали
небольшую зарплату. Поэтому мне мой поступок вовсе не казался авантюрным. Я чувствовал, что это хорошо и правильно.

Николь Краусс. Хроники любви (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Николь Краусс «Хроники любви»

Когда обо мне напишут некролог… Завтра.
Или там послезавтра… В нем будет сказано: «Лео Гурски умер в квартире,
полной всякого дерьма». Странно еще, что
меня заживо не погребло. Квартирка-то небольшая.
Приходится стараться изо всех сил, чтобы оставался проход от кровати до туалета, от туалета до кухонного стола и от кухонного стола до входной двери. Напрямую от туалета до входной двери пройти
невозможно, надо идти мимо кухонного стола.
Прямо как на бейсбольной площадке: кровать —
домашняя база, туалет — первая, кухонный стол —
вторая, а входная дверь — третья. Когда я лежу в
постели и слышу звонок в дверь, чтобы открыть ее,
нужно сделать круг через туалет и кухонный стол.
Если это Бруно, я впускаю его, не говоря ни слова,
и трусцой спешу назад к кровати, а в ушах звенит
рев невидимой толпы.

Часто гадаю, кто будет последним человеком,
видевшим меня живым. Готов спорить — разносчик
из китайской закусочной. Четыре раза в неделю что-нибудь у них заказываю. Когда бы парень ни пришел, всегда очень долго ищу бумажник. Он стоит
в дверях и держит жирный пакет, а я думаю: не сегодня ли вечером доем свой ролл, залезу в постель,
а во сне у меня и откажет сердце.

Специально стараюсь быть на виду. Иногда,
когда выхожу на улицу, покупаю сок, даже если не
хочу пить. Если в магазине много народу, нарочно
просыпаю мелочь на пол, да так, чтобы монетки
разлетелись во все стороны. Встаю на колени и собираю их. Опускаться на колени мне очень тяжело, а вставать еще тяжелее. Так что? Наверное, я
выгляжу как полный идиот. Захожу в «Спортивную
обувь» и спрашиваю: «Какие у вас есть кроссовки?»
Продавец с сомнением оглядывает меня сверху донизу и указывает на единственную пару «Рокпортс», белые такие. «А-а, — говорю, — эти у меня уже есть», — и иду к полке, где «Рибок». Выбираю там что-нибудь весьма отдаленно смахивающее
на ботинок, какой нибудь водонепроницаемый
башмак, и прошу сорок первый размер. Паренек
снова смотрит на меня, на этот раз внимательнее.
Он смотрит долго и упорно. «Сорок первый размер», — повторяю я, сжимая в руках перепончатый
башмак. Он качает головой и идет за моим размером. Когда возвращается, я уже снимаю носки. Засучиваю штанины и смотрю на свои старческие
ступни; с минуту тянется неловкое молчание, наконец он понимает, чего я жду, — чтобы он надел
ботинки мне на ноги. Конечно, я так ничего и не
покупаю… Просто не хочу умереть в тот день, когда меня никто не видел.

Несколько месяцев назад попалось мне в газете
объявление: «В класс рисования требуется обнаженная натура, 15 долларов в час». Мне даже не верилось,
что может так повезти. На меня будет смотреть
столько народу. И так долго. Я позвонил. Ответила
женщина. Сказала, что можно прийти в следующий
вторник. Хотел описать себя, но ей было все равно.
«Нам кто угодно подойдет», — сказала она.

Дни тянулись медленно. Рассказал Бруно про
свою затею, так он не понял. Решил, что я иду на
курсы рисования, чтобы посмотреть на голых девушек. Он не хотел, чтобы его разубеждали. «А сиськи там показывают? — спрашивает. Я пожал плечами. — И ниже живота тоже?»

Когда миссис Фрейд с четвертого этажа умерла и ее нашли только через три дня, мы с Бруно завели привычку приглядывать друг за другом. Мы
придумывали мелкие поводы. «У меня закончилась
туалетная бумага», — говорил я, заходя к нему. На
следующий день ко мне в дверь стучали. «Потерял
телепрограмму», — объяснял он, и я отдавал ему
свою газету, хотя знал, что точно такая же лежит у
него на диване. Однажды он спустился ко мне в
воскресенье днем. «Мне нужен стакан муки», — сказал он. «Ты же не умеешь готовить». Бестактно, конечно, но я не удержался. Воцарилось молчание.
Бруно посмотрел мне прямо в глаза. «А вот представь себе, — сказал он, — взял да и решил испечь
пирог».

Когда я приехал в Америку, у меня здесь не
было никого, кроме троюродного брата, слесаря по
замкам, вот и стал работать у него. Был бы он сапожником, я бы тоже стал сапожником; убирал бы
он дерьмо — и я бы убирал дерьмо. Но он был
слесарем. Он научил меня, и я тоже стал слесарем.
У нас с ним было свое небольшое дело. А потом
у него обнаружился туберкулез, через некоторое
время врачи удалили ему печень, и он умер, так
что дело осталось мне. Я посылал его вдове половину прибыли, даже когда она вышла замуж за врача и переехала на Бей сайд. Пятьдесят лет отдал
этому. Не так я представлял когда то свою жизнь.
И что? Постепенно мне понравилось. Выручать —
и тех, кто захлопнул дверь и оставил ключи внутри, и тех, кто хотел удержать снаружи то, что мешало им спокойно спать по ночам.

И вот как то раз я стоял и смотрел в окно. Может, небо созерцал. Поставьте любого дурака перед
окном и получите Спинозу. День угасал, сгущалась
тьма. Я потянулся включить свет, и вдруг мне словно слон наступил на сердце. Я упал на колени.
И подумал: вот и не получилось жить вечно. Прошла минута. Еще минута. Еще. Я пополз, царапая
ногтями пол, вперед, к телефону.

Двадцать пять процентов моей сердечной
мышцы умерло. Выздоравливал я долго, к работе
так и не вернулся. Прошел год. Я понимал, что
время идет своим чередом. Смотрел в окно. Видел, как на смену осени пришла зима. На смену
зиме — весна. Иногда Бруно спускался посидеть
со мной. Мы знали друг друга с детства, вместе в
школу ходили. Он был одним из моих самых
близких друзей. Бруно носил толстые очки; волосы у него тогда были рыжие, и он их ненавидел,
а голос то и дело срывался от волнения. Я и не
знал, что Бруно еще жив, но как то раз шел по
Восточному Бродвею и услышал его голос.
Я обернулся. Он стоял у лотка зеленщика, спиной
ко мне, и спрашивал, сколько стоят какие то
фрукты. Тебе все это мерещится, сказал я себе.
Хватит мечтать, ну разве такое возможно — твой
друг детства, и на тебе, вот он здесь. Я стоял посреди тротуара, не в силах пошевелиться. Он давно в могиле, сказал я себе, а ты здесь, в Соединенных Штатах Америки, вон вывеска «Макдоналдса», приди в себя. И все таки я подождал,
чтобы уж наверняка. В лицо бы я Бруно не узнал,
но вот походка… Походку его я бы ни с чьей не
спутал. Он чуть не прошел мимо, и тут я вытянул
руку. Я не соображал, что делаю, вроде схватил его
за рукав. «Бруно», — сказал я. Он остановился и
повернулся ко мне. Сначала вид у него был испуганный, потом ошеломленный. «Бруно». Он
посмотрел на меня, в глазах у него стояли слезы.
Я схватил его за другую руку: одной рукой держал его за рукав, а другой за руку. Его начало трясти. Он коснулся моей щеки. Мы стояли посреди
тротуара, мимо спешили люди, был теплый июньский день. Волосы у него были седые и редкие.
Он уронил фрукты. Бруно…

Через пару лет умерла его жена. Ему тяжело было оставаться в старой квартире, все напоминало о
ней, так что когда этажом выше меня освободилось
жилье, он переехал в мой дом. Мы часто сидим вместе за столом у меня на кухне. Мы можем просидеть так целый день, не говоря ни слова. А если и
разговариваем, то ни в коем случае не на идише.
Слова нашего детства стали для нас чужими — мы
не могли использовать их так, как раньше, и поэтому решили вообще их не произносить. Жизнь требовала нового языка.

Бруно, мой старый верный друг. Я так и не
описал его как следует. Может, просто сказать, что
описать его невозможно? Нет. Лучше попробовать
и потерпеть неудачу, чем не пробовать вообще.
Мягкий пух твоих седых волос слегка колышется
у тебя на голове, словно полуоблетевший одуванчик. Знаешь, Бруно, мне не раз хотелось подуть тебе на голову и загадать желание. Да вот мешают
последние остатки хорошего воспитания. А может,
лучше начать с твоего роста? Ты очень маленький.
В лучшем случае достаешь мне до груди… Или
правильнее начать с очков? Ты выудил их из какой-то коробки на распродаже ненужных вещей и
взял себе; эти огромные круглые штуковины так
увеличивают твои глаза, что стоит тебе моргнуть,
и выглядит это как землетрясение в 4,5 балла по
шкале Рихтера. Это женские очки, Бруно! Мне
вечно не хватало духу сказать тебе это. Я пытался,
и не раз… И кое что еще. Когда мы были юными,
ты писал лучше меня. Я был слишком горд, чтобы
сказать тебе это. Но я знал. Поверь, я знал это тогда и знаю сейчас. Мне больно думать, что я так тебе этого и не сказал, больно думать, кем ты мог
бы стать. Прости меня, Бруно. Мой старинный
друг. Мой лучший друг. Я не отдал тебе должного. Твое присутствие так много дало мне на закате жизни. Именно твое — человека, который мог
бы найти для всего этого слова.

Однажды, это было уже давно, я нашел Бруно
на полу посреди гостиной, а рядом была пустая
баночка от таблеток. Он решил, что с него довольно. Он хотел всего лишь заснуть навсегда. На груди у Бруно была приколота записка с тремя словами: «Прощайте, мои любимые». Я закричал: «Нет, Бруно, нет, нет, нет, нет, нет,
нет, нет!» Я ударил его ладонью по щеке. Наконец его веки дрогнули и приоткрылись. Взгляд был
пустой и тусклый. «Проснись, думкоп! — закричал я. — Ты понимаешь? Ты должен
проснуться!» Его глаза снова стали закрываться. Я позвонил 911. Я набрал в вазу холодной воды
и вылил на него. Потом приложил ухо к груди. Где-то в глубине слышалось какое то неопределенное
шевеление. Приехала «скорая». В больнице ему
промыли желудок. «Зачем вы приняли эти таблетки?» — спросил доктор. Бруно, больной, измученный, дерзко поднял глаза. «А вы как думаете,
зачем я принял эти таблетки?» — завопил
он. Вся палата замолчала; все вытаращили глаза.
Бруно застонал и повернулся к стене. В ту ночь я
сам уложил его в постель. «Бруно», — произнес я.
«Прости, — ответил Бруно, — я был таким эгоистом». Я вздохнул и повернулся, чтобы уйти. «Посиди со мной!» — воскликнул он.

Потом мы никогда об этом не говорили. Так
же, как никогда не говорили о детстве, об общих
потерянных мечтах, о том, что случилось и чего не
произошло. Как то мы сидели вдвоем и молчали.
Вдруг кто то из нас засмеялся. Это оказалось заразным. Смеяться нам было не с чего, но мы начали хихикать, и вот мы уже качались на стульях
и прямо таки выли от смеха, так, что у нас по щекам потекли слезы. У меня между ног появилось
мокрое пятно, и это насмешило нас еще сильнее;
я рукой колотил по столу и жадно хватал воздух.
Я думал, может, вот так и умру, в припадке смеха.
Что может быть лучше? Смеясь и плача, смеясь и
распевая. Смеясь, чтобы забыть, что я один, что
это конец моей жизни, что смерть ждет меня за
дверью.

Когда я был ребенком, я любил сочинять. Только к этому в жизни и стремился. Придумывал несуществующих людей и заполнял целые тетради историями о них. О мальчике, который вырос и стал
таким волосатым, что люди охотились за ним ради
его меха. Ему приходилось прятаться на деревьях,
и он полюбил птичку, которая считала себя трехсотфунтовой гориллой. О сиамских близнецах,
один из которых был влюблен в меня. Мне казалось, что сексуальные сцены у меня получались
очень оригинально. Так что? Став постарше, я решил, что хочу быть настоящим писателем. Попробовал писать о реальных вещах. Я хотел описать
мир, потому что жить в неописанном мире было
слишком одиноко. К двадцати одному году я написал три книги; и кто знает, что с ними потом стало. Первая была о Слониме, моем городе, постоянно переходившем от Польши к России и обратно. Я нарисовал его карту для форзаца, обозначив
дома и магазины: здесь мясник Кипнис, тут —
портной Гродзенский, а вот здесь Фишл Шапиро,
то ли великий цадик, то ли идиот, никто точно не
знал; а тут площадь и поле, где мы играли; вот в
этом месте река становилась шире, а в этом — у.же,
тут начинался лес, а здесь стояло дерево, на котором повесилась Бейла Аш, и еще тут, и здесь. Так
что? Когда я дал прочитать свою книгу единственному человеку в Слониме, мнение которого меня
интересовало, она просто пожала плечами и сказала, что ей больше нравилось, когда я все выдумывал. Тогда я написал вторую книгу и выдумал все
от начала до конца. Я наполнил ее людьми, у которых были крылья, деревьями, корни которых тянулись к небу, людьми, которые забывали собственные имена, и людьми, которые ничего не могли забыть; я даже выдумал новые слова. Когда книга
была закончена, я помчался к ее дому, бежал всю
дорогу. Я ворвался в дом, взбежал по лестнице и
вручил книгу единственному человеку в Слониме,
чье мнение меня интересовало. Я прислонился к
стене и наблюдал за выражением ее лица, пока она
читала. За окном стемнело; она продолжала читать.
Шли часы. Я присел на пол. Она все читала и читала. Наконец она закончила и подняла голову. После долгого молчания она сказала: может, лучше
мне не выдумывать совсем уж все, а то иначе трудно хоть во что нибудь поверить.

Другой бы на моем месте сдался. Я начал заново. На этот раз я писал не о реальности и не о выдумках. Я писал о том единственном, что знал. Страниц становилось все больше. И даже когда та единственная, чье мнение меня интересовало, уплыла на
корабле в Америку, я продолжал заполнять страницы ее именем.

Она уехала, и мир рухнул. Ни один еврей не
мог чувствовать себя в безопасности. Ходили слухи о кошмарных вещах, настолько кошмарных, что
мы не могли в них поверить, пока у нас уже не осталось выбора и не стало слишком поздно. Я работал в Минске, потом потерял работу и вернулся
домой, в Слоним. Немцы двигались на восток, они
подходили все ближе и ближе. В то утро, когда мы
услышали танки, мама велела мне спрятаться в лесу. Я хотел взять с собой брата, ему было всего
тринадцать, но мама сказала, что возьмет его с собой. Зачем я послушался? Потому что так было
проще? Я убежал в лес. Я лежал на земле и не шевелился. Вдали лаяли собаки. Шли часы. А потом
выстрелы. Очень много выстрелов. Почему то никто не кричал. А может, я не слышал криков. Потом наступила тишина. Мое тело окоченело, я помню, что чувствовал во рту вкус крови. Не знаю,
как долго я пробыл там. Много дней. Я так и не
вернулся обратно. Когда я снова поднялся на ноги, во мне уже не осталось ни капли веры в то, что
я смогу найти слова, чтобы описать даже малую
частичку жизни.

Так что?..

Через пару месяцев после моего сердечного
приступа, через пятьдесят семь лет после того, как
я бросил это дело, я снова начал писать. С тех пор
я писал только для самого себя, и это было совсем
другое. Мне было все равно, найду ли я слова, более того, я знал, что правильные слова найти невозможно. Так вот, приняв за невозможное то, что
раньше считал возможным, и понимая, что никогда никому ни строчки из этого не покажу, я написал фразу:

Жил-был мальчик.

Несколько дней подряд только эта фраза и смотрела на меня с пустой страницы. Через неделю добавил к ней еще одну фразу. Вскоре уже заполнил
страницу. Мне это доставляло удовольствие, словно разговоры вслух с самим собой — иногда со
мной такое происходит.