Акмеист леса

Из всех сюжетов для вышивания крестиком наибольшей популярностью пользуется «Утро в сосновом лесу» — картина, которую молва перекрестила в «Три медведя» с тем же артистическим пренебрежением к числительным, с каким Дюма назвал роман про четырех друзей «Три мушкетера».

Как знает каждый, кто пробовал, вышивка требует не только беззаветной любви к оригиналу, но и дзен-буддийского упорства. Поскольку медитация не бывает пошлой, все эти народные гобелены обладают внехудожественной ценностью. Они служат конденсатором жизненной энергии, которую любители фэн-шуй зовут «ци», а остальные — как придется.

Обычно на панно из мулине уходит четыре месяца, с «Мишками» — даже больше, но это еще никого не остановило, потому что мишки требуют жертв.

Шишкинская картина так глубоко въелась в кожу нации, что стала ее родимым пятном. Однако постичь тайну этого холста можно лишь тогда, когда мы на время разлучим лес с медведями. Сделать это тем проще, что звери пришли на готовое. Шишкин пригласил их на полотно, рассчитывая не столько оживить, сколько обезвредить свой бесчеловечный пейзаж.

Людям здесь и в самом деле не место — на картине его для них просто нет. Лес начинается, как поэмы Гомера: in medias res. Выпадая со стены на зрителя, пейзаж не оставляет ему точки зрения. Таким, обрезанным сверху рамой, мы бы увидели лес, глядя на него сквозь амбразуру дзота.

У нижнего края ситуация хуже. Наткнувшаяся на границу иллюзии с реальностью земля, не выдержав напора, вздыбливается, опрокидывая старую — царскую — сосну. Обнаженные, выдранные с мясом корни, переломленный в поясе ствол, бурая увядшая крона — мрачная сцена лесной катастрофы.

Ее свидетели — другие сосны — составляют мизансцену, удивляющую выразительностью позы и жеста. Одни отшатнулись, будто в ужасе, другая, в центре, напротив, остолбенела от случившегося. Те, что сзади, тянутся из тумана, чтобы узнать подробности. Каждая не похожа на других, да и на себя-то — не очень. Индивидуальность дерева схвачена с той почти шаржированной остротой, которая позволяет ему дать имя или хотя бы кличку.

Сосны, конечно, того заслуживают. Я тоже люблю и понимаю их больше других, потому что под ними вырос — на Рижском взморье, поросшем теми же, что и на картине Шишкина, балтийскими, медно краснеющими в скудном солнце соснами. Местные числили их в родственниках. Самым высоким соснам помогло уцелеть увечье. В Первую мировую их годами расстреливала артиллерия. Начиненная свинцом двух армий древесина уже ни на что не годилась, и сосны оставили в покое даже тогда, когда сюда пришли колхозы. Выжив, хвойные инвалиды переросли молодых, сохранив украшенную испытаниями осанку, что придает характер персонажам трагедии и героям пейзажа.

«Я, как сосна, — говорил Веничка Ерофеев, — никогда не смотрю вниз».

Даже друзья называли стиль Шишкина протокольным, чему сам он только радовался, считая себя реалистом. Верность натуре, однако, Шишкин понимал буквально. Она включала каждую, по его любимому выражению, прихоть природы — невероятную, фантастическую, неправдоподобную. Собственно, из них и состоит любая реальность. Всякое собирательное понятие, будь то лес или толпа, — вымысел ленивого ума, облегчающий работу демагога и художника. Но Шишкин не видел за деревьями леса. Он писал их по штуке зараз, такими, какими они росли, не смешиваясь с соседями по сосновому бору, который тем и выделяется, что дает развернуться каждому.

Отправившись впервые за грибами в Америке, я был ошарашен ее непроходимыми лесами. Деревья сплетаются лианами и не дают пройти без мачете. Только откуда у меня мачете? Но когда от отчаяния я отправился в Канаду, то попал в тундру, где опять нельзя ступить шагу, не провалившись по колено.

Так я оценил волшебные достоинства чистого бора, в который легко войти, но трудно выйти. Особенно в родных Шишкину елабужских лесах, где, как писал юный художник, «вотяки справляли свои обряды в священном керемете, для которого выбирали самые глухие и живописные места».

Таким капищем могла бы стать и изображенная Шишкиным сцена с поваленной сосной. Растущее дерево — натура, сломанное — зачаток зодчества. Что бы ни говорил Базаров, природа — не мастерская, а храм, и человек в ней гость, а медведь — хозяин.

Если каждая сосна у Шишкина — портрет, то нарисованные Савицким сусальные мишки и впрямь напоминают одноименные конфеты. Мохнатые зверьки ведут себя в лесу, словно в цирке. Для полноты впечатления медвежатам не хватает только велосипедов.

Между тем, как мне рассказывали знакомые дрессировщики, медведь — последняя тварь, которой доверяют на арене. Поэтому лишь они и выступают в намордниках. Даже небольшие черные медведи, которые в изобилии водятся неподалеку от Нью-Йорка, представляют серьезную опасность для людей и смертельную — для детей. О чем свидетельствует происшествие на хасидском курорте, где неопытный медведь вытащил из коляски пахнущего молоком младенца. Еще страшнее, конечно, гризли, способные обогнать и убить лошадь. Правда, эти медведи не умеют лазать по деревьям, но от этого не легче, ибо гризли живут там, где нет деревьев.

Наш, бурый, медведь в лесу занимает промежуточное, а в мифологии приоритетное положение. Пионерский дарвинизм, которому учил нас кукольный театр, уверял, что человек произошел от обезьяны, янки — от акул, русские — от медведей. Взрослые с этим и не спорили, считая родословную лестной.

Медведь — ведь тоже царь зверей, но — народный, как Пугачев и Ельцин. В отличие от геральдического льва, он — свой. По отчеству — Иванович, темперамент — из Достоевского: водит компанию с цыганами, на праздник может сплясать.

Главное в медведе — богатырская игра силы, которая сама не знает себе цены и предела. Она делает его неотразимым в гневе и опасным в любви:

Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет

В тяжелых, нежных наших лапах?

Впрочем, на фантике резвятся другие — мультипликационные — медведи. Они пришли сюда, чтобы превратить пустой чертог в лесной интерьер — мирный, уютный, непригодный для людей, которые Шишкину, как сегодняшним зеленым, казались лишними.

Попав за границу, Шишкин в Берлине похвалил каштаны, в Дрездене — закаты, в Праге — реку, а в Мюнхене вообще подрался, заступившись в пивной за отечество и сломав об обидчика шкворень.

В Европе Шишкину не нравилась мертвечина прошлого. Зато природа, занес он в дневник, всегда нова, если «не запятнана подвигами человечества». Шишкин считал настоящим искусством только освобожденный от сюжета пейзаж. Но в отличие от импрессионистов, подтвердивших правоту этого тезиса, он так старательно устранял со своих картин все человеческое, что исключил из них и собственный взгляд на вещи. Доверяя природе больше, чем себе, Шишкин считал, что она не нуждается в субъективной оценке, и писал так, будто его не было.

Лучшие офорты у Шишкина называются как стихи акмеистов: «Кора на сухом стволе», «Гнилое дерево, покрытое мхом». Но еще больше мне нравится он сам, особенно на портрете Крамского. Крепкий, высокий, в ладных сапогах без сносу, Шишкин похож на искателя приключений, первопроходца, путешественника: Индиана Джонс по пути в Елабугу.

О книге Александра Гениса «Фантики»

Лучше быть волом

Вечер бесспорно удался. Если бы это была пьеса, Нина
удостоилась бы овации. В какой-то степени это и
была пьеса: мы поставили небольшое представление
— камерный спектакль с самими собой в ролях
супругов, чрезвычайно похожих на нас, но с парой
существенных отличий. Наши герои жили в более опрятной
квартире, лучше одевались дома, охотнее разговаривали
о фигурном катании, утруждались размещением
еды на тарелках в элегантные конфигурации,
прежде чем умять ее, и (здесь я буду до жестокости
честен, дабы задать верный тон на всю длину этого
тощего томика) чуть сильнее друг друга любили.

На самом же деле всего парой часов ранее мы с Ниной
не на шутку поссорились. Скандал вспыхнул на кухне за сорок минут до назначенного открытия кормушки,
восьми вечера — рубежа, к которому, учитывая
назойливую пунктуальность Нининых друзей,
следовало отнестись серьезно. Из-за этого склока не
могла разыграться по обычному сценарию, в котором
один из нас хлопал дверью и удaлялся в забегаловку
на углу ждать примирительного звонка за чашкой отвратного
кофе. Как большинство супружеских конфликтов,
это было упражнение в двусторонней эскалации:
я поинтересовался у Нины, в чем причина
столь явного отсутствия энтузиазма по поводу вечеринки,
Нина сказала — ни в чем, я сказал, что не
слепой, она сказала, что не глухая, попросила завязать
тему и отвязаться, я привязался к «отвязаться»
и так далее. К моменту, когда мы перевалили за крещендо
и сошли на злобное шипение («Это твоя
квартира, ты в ней и оставайся. Я пойду спать в мотель,
мне все равно»), было 19:40 и мы оба понимали,
что предстоит спринт к согласию. Работая в два
языка, мы умудрились зацепить миролюбивую ноту
за считанные секунды до первого звонка в дверь.

Мы с Ниной редко принимали гостей. Наши
круги общения напоминали олимпийские кольца: их
было пять и они едва касались друг друга. В друзьях
у меня ходили такие же, как я, аспиранты-неудачники,
такие же журналисты на одну шестнадцатую ставки
и Вик. Вокруг Нины крутилась ужасная смесь из
обожателей-юристов, с которыми она общалась из
профессионального noblesse oblige, и концептуальных художников, с которыми она сдружилась за счет своих
неуверенных попыток коллекционирования и к
чьим рядам втайне мечтала примкнуть. Запустить
всех этих людей в одну трехкомнатную квартиру
представлялось задачей сродни детской русской головоломке
про лодочника, перевозящего с берега на берег
волка, козу и капусту. (Ответ: козa, вернуться порожним,
волк, вернуться с козой, капуста, вернуться
порожним, коза.) Не успеешь оглянуться, как аспиранты
стебут юристов, которые свысока фыркают на
журналистов, которые завидуют концептуалистам,
которые жалеют Вика. Все жалели Вика, тридцатидвухлетнего
музыканта без определенных перспектив
и, к возрастающему неудобству обеих сторон, моего
лучшего друга со школьных времен.

В течение двух лет совместной жизни и года
брака мы с Ниной успешно избегали необходимости
скрещивать наши свиты; особенно с этим помог
отказ от свадьбы. Сегодняшний ужин планировался
как контрольный эксперимент, буря в чашке Петри.
Шесть гостей, по трое с каждой стороны, без спутников.
Вик был, увы, неизбежен. Также неизбежна
была подруга Нины Лидия, новая звезда в какой-то
темной для меня области, требовавшая, чтобы ее называли
«перформалисткой» (в тот момент она работала
над серией роскошно освещенных студийных
портретов, снятых после того, как она собственноручно
напоила моделей флунитразепамом). Нина пригласила
юриста по имени Байрон, о котором я знал лишь то, что в студенческие годы он безуспешно за
ней ухаживал. Я парировал Алексом Блюцем, редактором
журнала «Киркус ревьюз» — оптового скупщика
моих анонимок («Киркус ревьюз» — литературный журнал, рецензирующий книги
за несколько месяцев до выхода; рецензии публикуются без авторской
подписи.) и единственного источника
моего непредсказуемого ежемесячного дохода. Нина
покрыла мою карту, пригласив Фредерика Фукса, вильямсбургского
галерейщика, который, по ее мнению,
должен был найти общий язык с Лидией. Я вытащил
козырь — бывшую олимпийскую чемпионку
по фигурному катанию Оксану Баюл, с которой никто
из нас не был знаком, но чье присутствие, мне
казалось, привнесет необходимый дестабилизирующий
элемент в намечающуюся диалектику. Координаты
Баюл попали мне в руки, когда та искала уцененного
гострайтера для своих мемуаров. Литератор-
неудачник Бен Морс скинул мне этот проект,
ознакомившись с основными вехами биографии Баюл.
«Уважаемый Марк, — гласила прилагаемая записка,
— я для этого недостаточно русский».

Нина заглянула в глазок, прошептала: «Блюц» — и
открыла дверь. Вкатился босс Блюц с коробкой зефира
в шоколаде и со своим молодым человеком,
черт возьми, высоченным блондином, который тут
же представился Оливером. Алекс был интересным существом. Он был евреем и голубым — комбинация
сама по себе отнюдь не примечательная, но
Блюц возводил обе характеристики в такой абсолют,
что каждой хватило бы на определяющую черту.
Вместе же они составляли такой частокол маньеризмов,
что за ним не было видно человека. После трех
лет наблюдения за Блюцем на работе и на досуге я
все еще не мог с уверенностью сказать, добр ли он,
несчастен ли, умен, раздражителен. Он целиком состоял
из прибауток. Что, разумеется, делало его идеальным
гостем.

— Физкультпривет, — пропел Алекс и скакнул через
порог поцеловать руку Нине. В свои двадцать девять
лет он, скорее всего, был последним представителем
нашего поколения, говорящим «физкультпривет».
Его спутник, отставая на шаг, стал скромно
расстегивать многочисленные пряжки своей нейлоновой
лыжной куртки. Оливер занимал всю прихожую.
Его рукава свистели по обоям.

— Хотите узнать потрясающий факт про Оливера?
— спросил Блюц.

— Он питается воздухом? — с надеждой спросил
я. — Мы готовили на восьмерых.

— Ой, да ладно тебе. Скорее, пошли, пошли, пошли.

— Блюц ухватил меня и Нину за рукава и потянул
нас на кухню. Добравшись дотуда, он, впрочем,
временно забыл предмет разговора.

— О, — сказал он, оглядывая кулинарный хаос и
принюхиваясь. — Кулинария высокого класса.

Был ноябрь, и мы соорудили довольно тяжелое
меню: салат из яблок пепин и фенхеля, банья кауда
и тушеный бычий хвост с картофельно-чесночным
гратеном. Нос привел Блюца к самой большой кастрюле.
Блюц приподнял запотевшую крышку и застыл
на минуту, задумчиво созерцая бурлящий в темных
соусных недрах бычий хвост.

— Ты хотел рассказать нам что-то про Оливера, —
напомнила Нина.

— Ах да, — встрепенулся Алекс, опустив крышку
и перейдя на оглушительный театральный шепот. — 
Вы знаете, где он работает?

— Судя по твоему тону, ЦРУ или МИ-6.

— Ха-ха. Он ресторанный критик.

— И куда же он пишет? — спросила Нина механическим
голосом судебного следователя.

— В Мишленовский справочник, — пробормотал
Блюц, почувствовав опасность. — В нью-йоркское
издание, разумеется. В этом году его как раз запускают.
Да вы что, ребята, я бы в жизни не стал встречаться
с французом. Сволочи они и антисемиты.

С его стороны это была доблестная попытка сменить
тему, но она пришла слишком поздно. Услышав
слова «Мишленовский справочник», Нина молча взялась
за блюдо с гратеном и деловито вытрясла его в
мусорное ведро. Я поймал ее за запястья, когда она
уже тянулась к бычьему хвосту.

— Все, заказываем пиццу, — сказала Нина. В эту же
секунду снова раздался звонок в дверь, придав ни развеселый ритм телевизионной рекламы (Ссылка на рекламный лозунг сети пиццерий «Домино», специализирующейся
на доставке на дом, — «Открой дверь, это „Домино“!»). Я зыркнул
на Алекса, замершего в дверях кухни.

— Я впущу, — пролепетал он и убежал.

— Погоди, — тихо обратился я к Нине. — Не волнуйся.
Во-первых, еда потрясающая. Я лично нырну
в мусорку за порцией гратена, как только все отвернутся.
Во-вторых, критики не берут работу домой.
Я же не стану читать, скажем, каракули твоей тети в
поздравительной открытке с тем же пристрастием,
что нового Франзена.

— А я стану, — сказала Нина. — Иначе это оскорбительно
по отношению к моей тете. И к моей стряпне.
Не говоря уже о том, что большое заблуждение сравнивать
ресторанных критиков с литературными. Ресторанные
критики одержимы властью, потому что знают,
что они последние, к чьему мнению прислушиваются.

— Приятно слышать.

Нина посмотрела на меня исподлобья и зашипела,
как кошка, сморщив нос. Одновременно с этим
из прихожей донесся одинокий аплодисмент, жидкие
каскады блюцевской речи и грудной смех в славянской
тональности. Вечер начался.

Кризис Нининой самооценки должен был закончиться
с подачей первого блюда. Ее так бурно хвали ли, что я даже начал слегка ревновать. В конце концов,
банья кауда (дословно — «горячая ванна») появилась
в меню в результате нашей совместной и давней
игры «Удиви повара»: один из нас приносил в
дом максимально неудобоваримый ингредиент, другой
придумывал ему разумное применение. На этой
неделе была Нинина очередь, и я приволок огромную
брюкву. Нина не моргнув глазом нарезала ее и
подала сырой на берегу темного пруда из оливкового
масла и перемолотых анчоусов.

— Этот соус, — произнес Алекс, пырнув соус ломтиком
брюквы, — понятия не имею, из чего он сделан,
но хочу, чтобы после смерти меня в нем забальзамировали.

— Виновник и очевидец бесславной смерти гратена,
Алекс слегка перебарщивал с дифирамбами, но
остальные гости составили весьма убедительный хор.

— Такую «ванну» я пробовал только в «Дель Посто»,
— сказал Оливер.

— Спасибо, — ответила Нина. — Правда ведь
странно, что это итальянское блюдо? По ощущению
оно скорее нордическое, почти шведское.

— В нем есть что-то очень чувственное, — произнесла
Лидия. — Я в восторге.

Лысый губастый Фредерик зевнул, потянулся и
как бы невзначай положил руку на спинку ее стула.
Так тринадцатилетние подростки делают в кинозалах,
в кинофильмах. Юрист Байрон кидал байронические
взгляды сидящей напротив Баюл. Он, кажется, решил,
что Нина привела фигуристку специально, чтобы свести ее с ним. Стул Вика пустовал, вернее, был занят
Оливером.

— Чу-у-увственное? — спросила Оксана Баюл, вытягивая
губы вдогонку трудному слову. — Почему-у-у?

— Чаровница, — сказал Алекс. — Да вы форменная
чаровница.

Баюл вцепилась в полуосушенный бокал мартини,
свой третий по счету. Ее свободная левая рука с
широко расставленными пальцами порхала в воздухе
в безуспешных поисках баланса. Волосы чемпионки
были затянуты в настолько тугой пучок, что он по
совместительству работал как подтяжка лица. Она поставила
меня на конвейер по производству мартини,
не успев войти, — дегустация вин не для нее.

— Ч-что он сказал? — спросила она по-русски. — 
Марик, почему он надо мной смеется?

Моего эрзац-русского, бледной копии второго
поколения, не хватало на то, чтобы убедить Оксану,
что Блюц над ней не издевается.

— Он хотел сказать, что вы его вдохновляете, —
сказал Фредерик (галантный галерист галопирует на
помощь!). — Я помню вас в… Лиллехаммере, правильно?
Я тут же записал мою Канику на занятия фигурным
катанием. Каника от моего первого брака, —
быстро добавил он для Лидии.

— Как мило, — сказала Баюл, продолжая воевать с
мартини. Обруч бесцветной жидкости качался в бокале,
упорно избегая губ чемпионки. Гигантская маслина
медленно поворачивалась в донной мути.

Я бросил взгляд на Нину, надеясь, что она получает
удовольствие от окружающего нас абсурда. Почувствовав
мой взгляд, она встрепенулась и заулыбалась,
но я успел мельком поймать пустое, отрешенное
выражение на ее лице.

— Каника, конечно, тяжеловата для большого спорта,
— продолжал вещать в пустоту Фредерик, — но
немного этой самой… советской дисциплины никому
еще не повредило, правильно?
Баюл согласно кивнула, окунув острый носик в
бокал, и положила свободную руку на колено галеристу
под испепеляющим взглядом Лидии.

— Оксана, послушай, — сказал я по-русски, красуясь
произношением. Она не без труда сфокусировала
взгляд на мне. — Хочешь какой-нибудь другой
коктейль?

— Да, — Баюл протянула мне бокал. — Этот слишком
сложный.

Засим был подан бычий хвост, слегка осиротевший
без гратена, но все равно встреченный всеобщим
восхищением. Воздержалась только Лидия:
днем раньше она перешла на вегетарианско-макробиотическую
диету, без сомнения, в рамках очередного
арт-проекта. Я решил не информировать ее о
том, что она только что съела косяк килек, а унес ее
порцию на кухню, где слегка освежил презентацию
и подал ту же тарелку Баюл. В голове у меня вращалась
детская дразнилка, удлиняясь с каждым оборотом:
«Лидия-хламидия / наснимала видео / кто не видел видео / тот обидел Лидию». В любой другой
вечер я бы прошептал эту чушь в прохладное Нинино
ушко и смотрел бы, как оно пунцовеет, но сегодня
этого делать, кажется, не стоило. Так что я сел
за стол и заткнул себе рот припущенным хрящом.
Бомбардировка мяса корицей и особенно кардамоном
не прошла зря.

— Кардамон — прекрасная деталь, — сказал Оливер,
резко повернувшись к Нине. — Вы знаете, вам
следовало бы… и извините, если это звучит глупо
или пошло… но вам следовало бы заняться этим всерьез.

— Заняться чем? — озадачилась Нина.

— Этим. — Оливер показал на свою моментально
опустевшую тарелку.

— Глотанием не жуя, — тихо сказал я.

— Ах, полноте, — прощебетала Нина с пышным
британским акцентом, который на нее иногда находил.

— Этим, — повторил Оливер, обводя свободной
рукой полукруг, обозначающий всю комнату. — Вы
создаете такую чудесную атмосферу, и так непринужденно.

— Олли, — встрял Алекс, — не морочь девушке голову.

— Я и не собирался, — возразил Оливер.

— Знаете, — сказала Нина, — мы всегда мечтали о
своем маленьком кафе.

«Всегда?» — подумал я.

— Замечательная идея, — сказал Оливер.

— Разумеется, это было бы не просто кафе, а своего
рода салон, — продолжила Нина. — Чтения, дискуссии.

— Отлично звучит, — одобрил Оливер. — Показы
фильмов.

— А вот это, поверите ли, незаконно, — сказала
Нина. Создавалось впечатление, что она и вправду
этот вопрос в деталях обдумала. В юридических школах,
наверное, есть особый семинар, на котором учат
говорить что угодно с полным убеждением. — Зато
можно устраивать выставки.

— Я бы с удовольствием повесила свои работы в таком
месте, — встрепенулась Лидия.

— Да я бы из такого кафе не вылезал, — сказал
Фредерик. — Особенно если там будет бесплатный
вай-фай.

— Присоединяюсь! — подхватил Алекс. — У брата
моего дедушки был ресторанчик в Ист-Оранж. Лучший
пятачок в городе был, говорят.

— А я думала, евреям нельзя свинину, — сказала
Оксана Баюл, резко подняв голову.

— Боже мой, я ее обожаю, — промурлыкала Лидия.

Вик, по своему обыкновению, объявился в самое
неподходящее время — в тот промежуток удовлетворенного
ступора между горячим и десертом, когда
разговор замедляется до редких реплик и последнее,
что кому-либо нужно, — это новый раунд приветствий
и представлений. Алекс Блюц, оседлав диванную подушку, показывал Нине какие-то подозрительно
розовые фотографии в своем мобильнике, Байрон
пытался выудить у Оливера «настоящий» телефонный
номер «Пер се», а Лидия лениво набрасывала
портрет Баюл в одолженном блокноте, пока Фредерик
массировал ей плечи.

Вик осмотрелся по сторонам и незамедлительно
стушевался. Мокрые от пота локоны липли к его бледному
лбу. Он опустил на пол свой усилитель, чемоданообразный
«Фендер Твин» с твидовым рылом, который
только что затащил на четвертый этаж без лифта.

— Черт, — выпалил он. — Марк, у вас тут все так
цивильно, я не знаю, смогу ли я… чувак, извини.
Я должен был закончить в восемь, понимаешь? Но
после меня играл один козел, Адам Грин, слышал о
нем? «Молди пичез»? Короче, не дал мне забрать аппаратуру
со сцены. Пришлось сидеть там два часа,
пока он свои два сета отыграл и мне отдали этот гребаный
усилок. Смех. Скажи, да?

— Да заходи ты, — сказал я, подталкивая его из прихожей
в гостиную.

— Сейчас, подожди. Тут еще одна шняга. — Он перешел
в режим моргания и заикания, что могло означать
только одно.

— Тебе нужно одолжить денег. — Когда-то, когда
мы жили в одной квартире, десятки и двадцатки
летали между мною и Виком в обоих направлениях.
В последнее время это движение стало односторонним.

— Ага, немного. Пару сотен. Понимаешь, до смерти
надоела цифра. Хочу опять в аналоге писаться.

— Хорошо, — сказал я. — Потом, ладно? Господа,
это Вик Фиоретти, единственный гарант моего душевного
равновесия в далекие школьные годы. Он
музыкант, как вы можете догадаться по его потусторонней
бледности. А также по усилителю, который
он за собой таскает. Вик, познакомься с гостями. — 
За столом не было свободных мест, так что я бросил
испепеляющий взгляд на Блюца и предложил Вику
свой стул.

— Здрасте, — вяло сказал Вик, катализируя ответную
перекличку. — Ой, не, я все эти имена ни за что
на свете не запомню. — Он сел за стол, замерев на
краешке стула и изогнувшись так, чтобы не выпускать
«Фендер» из поля зрения.

— А в каком жанре вы работаете? — светским тоном
спросила Лидия. — Я сама иногда занимаюсь
звуковыми коллажами.

— Черт его знает. Иногда люди называют это «антифолк».

— А что вы имеете против фолка? — спросила Нина.
Это была, кажется, ее первая и единственная
шутка за вечер, и юмор оказался слишком тонким
для Вика.

— Нет, нет, господи, что вы, никакого негатива, —
испуганно запротестовал он.

Я вздохнул. Фиоретти был умен. Я знал это не
понаслышке, открыв вместе с ним все от французской новой волны до Д.Г. Лоуренса. Два затурканных носатых
брюнета в стране белобрысых бобриков — он
в двенадцатом классе, я в десятом, — мы пожирали
культуру в два горла, до отвала, навязывая друг дружке
каждую новую находку и как бы взяв друг над другом
шефство. В те дни тяга Вика к сочинительству
двухаккордных песенок про «суходрочку» и «кошачий
СПИД» представлялась пустячным, но легитимным
хобби — безобидным выхлопом работающего на все
обороты ума. Тургенев ходил на охоту, Вик Фиоретти
писал дурацкие песни. (Ко всему прочему, у него
был отличный тенор, которым он щеголял в школьном
хоре и который он, исполняя свой материал, утрамбовывал
в блеющую пародию на Боба Дилана.) Чего
я не ожидал — это того, что четырнадцать лет спустя,
в 2006-м, Вик будет петь те же песни. Хуже того,
теперь он считал это трубадурство своей основной
профессией и требовал того же от окружающих. Месяц
за месяцем он пел в одних и тех же двух-трех замызганных
барах для скучающих друзей и любопытствующих
туристов, для своей девушки с татуированной
шеей, для бармена. Модные жанры цвели и жухли —
электроклэш, неогараж, кабаре-панк; даже Викова токсичная
тусовка породила пару мимолетных знаменитостей.
Нью-йоркская инди-сцена описала круг от музея
1970-х годов до центра вселенной и обратно. Единственной
константой оставался Вик Фиоретти, поющий
в сабо и клоунских париках, в образе пениса и тираннозавра,
в три часа ночи, во вторник, в нос.

О романе Михаила Идова «Кофемолка»