Карин Юханнисон. История меланхолии

  • Карин Юханнисон. История меланхолии. О страхе, скуке и печали в прежние времена и теперь.
  • Новое литературное обозрение, 2011

Если лучшие умы барокко, романтизма и модернизма были заражены модой на меланхолию, сплин, депрессию, и считали, что главное их «веселие задумавшись молчать и на прошедшее взор нежный обращать», то наши современники демонстрируют маниакальную одержимость к изучению меланхолии и меланхоликов. После публикации Эрвином Панофским работы, посвященной «Меланхолии I» Альбрехта Дюрера сама гравюра стала «главным ребусом ХХ века», а меланхолия с тех пор завладела уже не душами интеллектуалов, а их умами.

Альбрехт Дюрер. Меланхолия I. 1514

Грустно, скучно, тоскливо, тошно, тяжело, страшно, ужасно, отвратительно, невыносимо — кто дает имена нашим чувствам? Книга Юханнисон посвящена тому, как черная желчь барокко уступает сентиментальным обморокам, романтическому отчаянию, фрейдистким неврозам и стрессу. Кто и зачем переключает модус и накал меланхолии? Как элитарный мужской сплин превращается в пошлую скуку домохозяйки? Кто формулирует правила демонстрации эмоционального состояния: почему мужские рыдания XVII века категорически невозможны в обществе XIX?

Эти любопытные вопросы ставит шведская исследовательница, компенсируя недостаточно стройную методологию исследования удивительным фактическим материалом: медицинские записи XVII века, дневники и частная переписка, до это не публиковавшиеся, воспоминания и, конечно, огромный корпус литературных текстов. Кроме таких известный мизантропов как Франц Кафка, Вирджиния Вулф, Макс Вебер, Марсель Пруст на страницах книги встречаются скандинавские поэты, писатели и философы — так, мода на меланхолию переплетается в книге с модой на Скандинавию, что и обеспечило ей вхождение во всевозможные списки лучших книг года.

Полина Ермакова

Цензура рынка

Отрывок из книги Андре Шиффрина «Как транснациональные концерны завладели книжным рынком и отучили нас читать»

О книге Андре Шиффрина «Как транснациональные концерны завладели книжным рынком и отучили нас читать»

Господство рыночной идеологии повлияло на другие
сферы общества, что, в свою очередь, изменило сами принципы книгоиздания. Приведу простой пример: в Соединенных Штатах и Великобритании спрос на книги со стороны публичных библиотек был когда-то очень высок и
покрывал почти все расходы на издание серьезной художественной, документальной и научной литературы. Мне
вспоминается, что Голланц всегда заказывал в «Пантеоне»
одно и то же количество экземпляров — тысячу восемьсот — любой книги, будь то детектив или политическая монография. Сгорая от любопытства, я в конце концов спросил у него, почему он так делает. «Все очень просто», —
ответил Голланц. Тысячу шестьсот экземпляров у него всегда брали библиотеки Великобритании. Но в наше время
финансирование библиотек было сильно урезано, и инфраструктура, поддерживавшая издание очень многих нестандартных книг, рухнула.

Но вышеупомянутый фактор — лишь одна из многих
причин, влекущих за собой медленное умирание «нестандартной» книги. Свою роковую роль тут сыграли и новые
методы работы в крупных издательствах. Центр власти неоправданно сместился — решение издавать или не издавать
книгу принимают уже не редакторы, но так называемые
«издательские советы», где ключевые позиции заняты финансистами и маркетологами. Если не создается впечатления, что издание разойдется определенным тиражом — а
планка повышается каждый год (в некоторых крупных издательствах она уже достигла отметки в 20 тысяч экземпляров), — то издательский совет объявляет, что эта книга
фирме не по карману. Так обычно происходит в случае романов начинающих авторов или серьезных научных монографий. Так называемая «цензура рынка», выражаясь
словами журналиста «Эль-Паис», все чаще оказывается
ключевым фактором в процессе принятия решений, исходящем из предпосылки, будто у всякой книги должна быть
своя, гарантированная заранее, аудитория.

Конечно, и в прошлом редакторов просили рассчитать
примерный объем продаж книг, предлагаемых ими к изданию. Но, разумеется, эти расчеты, на которых сказывалась
преданность редактора идеям книги, часто оказывались
неточны, так что вопросы тиражей постепенно стали вотчиной отдела продаж. В наше время величина тиража обычно
определяется в соответствии со спросом на предыдущую
книгу того же автора. Это поневоле ведет к эстетическому
и политическому консерватизму в отборе: новая идея по
определению еще не имеет статуса.

Редакторы по самоочевидным причинам неохотно рассказывают о том, что испытывают давление со стороны финансистов. Заговор молчания нарушил разве что Марти
Эшер в интервью для книги Дженис Рэдуэй «Чувство книги». Тогда, в 1990 году Эшер работал в книжном клубе «Букоф-зе-манс», а теперь возглавляет «Винтидж». Итак, Эшер
сказал: «Когда речь идет о вашем слиянии с крупной корпорацией, новые хозяева интересуются уровнем прибыли…
Некоторые просто беспощадны, ну знаете „то, что не приносит денег, нам ни к чему“. Конечно, следуя такой логике, вы отвергли бы, наверно, половину самых успешных
книг всех времен и народов, поскольку успех приходит не
сразу, а ждать никто не любит… В издательстве, где я работал раньше, если вы не могли распродать 50 тысяч экземпляров, никто и браться за такую книгу не хотел. Дескать,
c ней просто не стоит возиться. Теперь на массовом рынке
речь идет уже о 100 тысячах экземпляров».

Со временем эта система стала еще более «научной». От
редактора давно уже требуют, чтобы перед заключением договора с автором он составил «смету прибылей и убытков»
на будущую книгу. Но в наше время подобная «смета прибылей и убытков» составляется и на самого редактора.
Предполагается, что каждый редактор должен принести
фирме столько-то денег в год. Выбор книг для издания
строго контролируется. В крупных фирмах действуют квоты на объем продаж, и даже «Оксфорд юниверсити пресс»
требует от начинающего редактора «принести» миллион
долларов в год — то есть заключить договоры на книги,
которые, вместе взятые, принесут такой доход. Очевидно,
в таких условиях редактор не заинтересован связываться с
малотиражной, рассчитанной на взыскательного читателя
литературой. Какую прибыль принесли их инвестиции,
молодые редакторы знают на память, вплоть до десятых
долей, — ведь этими цифрами определяется их оклад и статус в издательстве. «Мелкие» книги сейчас издавать очень
сложно: редакторы чураются их, опасаясь за свою карьеру.
Чем больше средств фирмы редактор тратит, тем более перспективным он кажется в глазах начальства. Молодые уже
смекнули, что лучший способ блеснуть — это с самого начала своей карьеры выдавать авторам максимально крупные авансы. Ко времени, когда книга выйдет и, возможно,
не оправдает этого аванса, редактор может перейти в другое издательство.

В общем, редакторы стали винтиками вышеописанной
деньгопечатной машины, а потому — что вполне резонно — утратили желание связываться с рискованными, нестандартными книгами или новыми авторами. Эта система
работает на подсознательном уровне. Теперь и от издателей, и от редакторов слышишь, что они «больше не могут
себе позволить» тратить деньги на книги определенных
жанров. Эта тенденция очень не нравится литературным
агентам. Как выразился один из членов Ассоциации представителей авторов (см. бюллетень этой организации за
осень 1999 года): «После этих слияний все словно помешались на прибыли. Не могу перечесть, от скольких редакторов я уже слышал: „Середнячков63 не берем“. Они хотят,
чтобы все было гарантировано наперед». Даже такие благополучные издательства, как «Кнопф», теперь отвергают
книги жанров, на которых раньше почти что специализировались, под предлогом, что «эта литература нам теперь не
по карману», хотя прибыль «Кнопф» является основным
источником дохода всей группы «Рэндом хауз». Когда-то я
в шутку говорил своим редакторам, что нам платят натурой — львиную долю нашего жалованья составляют наши
любимые книги, которые мы можем выпускать, когда захотим. Ныне такой стиль мышления успешно искоренен в
крупных издательствах Соединенных Штатов и близок к искоренению в Европе. Достаточно взглянуть на эти фирмы…

Массовые издательства тоже оказались вовлечены в
гонку за прибылью. Когда я учился в Англии, книга «Пенгуина» стоила в розницу около двух шиллингов шести пенсов — то есть 35 центов, что примерно равнялось тогдашней
цене аналогичных изданий в Америке. Конечно, большой
прибыли это издательству не приносило. После поглощения «Пенгуина» фирмой «Пирсон» книги из сводного каталога — и художественная литература, и другие жанры —
были переизданы хоть и в мягкой обложке, но в новом, укрупненном формате и стали продаваться уже по другим,
резко повышенным ценам. Формат «трейд пейпербэк» появился в США в 50-е годы. В розницу книги этого формата были лишь чуть-чуть дороже массовых изданий, с которыми я работал в начале своей карьеры. Заглянув в первый
каталог «трейд пейпербэков» издательства «Энкор букс»
(«Anchor Books»), мы увидим цены от 65 центов до 1 доллара 25 центов. Издательство «Винтидж» много лет (до перехода на более крупный формат) держало на свои книги
среднюю цену в 1 доллар 95 центов. Чуть-чуть увеличив физические размеры книг, «Винтидж» в итоге подняло цены
до 10 долларов и выше. Помнится, в то время я пытался
всем доказать, что после этого количество покупателей новых книг «Винтиджа» резко сократится. «Возможно, вы и
правы, — услышал я в ответ, — но доллары останутся теми
же самыми».

Эта фраза стала для меня вехой, знаменующей рубеж
между старой и новой идеологиями. Идея, что книга должна быть недорогой, то есть доступной максимально широкой аудитории, была вытеснена решениями бухгалтеров,
не видящих ничего дальше своего годового баланса. Тут
ведь стоял вопрос не об извлечении прибыли или боязни
убытков — каталог «Винтидж», куда вошло все самое лучшее
из сводных каталогов «Рэндом хауз», «Кнопфа» и «Пантеона», самим своим существованием гарантировал солидный годовой доход. Отныне правило гласило: нужно максимально повысить доход с КАЖДОГО ПРОДАННОГО
ЭКЗЕМПЛЯРА.

Перемены, произошедшие в Соединенных Штатах, повторились и в Великобритании. Небольшие английские
издательства растворились в концернах, управляемых
Мэрдоком, «Пирсон» и «Рэндом хауз». Ньюхауз со своим
обычным безрассудством скупал английские издательства
направо и налево. Три почтенных и авторитетных независимых издательства — «Джонатан Кейп» («Jonathan Cape»),
«Чэтто энд Уиндус» и «Бодли хед» («The Bodley Head»)
объединились, чтобы сэкономить на распространении и
других расходах, но своего финансового положения так и
не поправили. В лондонских издательских кругах всякий
знал, что эти издательства можно купить задешево. Один
издатель сообщил мне, что ему предлагали стать владельцем всех трех издательств взамен на погашение их долгов,
но он отказался. Ньюхауз, однако, увидел в этой сделке отличный случай выйти с фанфарами на книжный рынок
Великобритании и предложил изумленным владельцам
более 10 миллионов фунтов. Те взяли деньги и поспешили
прочь, боясь, что он передумает. Так была основана колония Ньюхауза в Англии. Затем к ее стаду добавилось еще
несколько когда-то знаменитых издательских марок, в том
числе «Хейнеманн» («Heinemann») и «Секер-энд-Уорбург».

После всех этих слияний в Лондоне, как ранее в Нью-Йорке, вскоре почти не осталось независимых издательств.
Считается, что в 50-е годы ХХ века в Лондоне было около
200 солидных издательств. Теперь их меньше трех десятков.
Андре Шиффрин. Дело издателя и книжный бизнес
138
Буквально пару месяцев назад некоторые из последних
оплотов независимого книгоиздания были приобретены
крупными концернами. Так, группу «Ходдер-Хедлайн»
(«Hodder-Headline») купила фирма «У.Х. Смит», занимающаяся распространением журналов и газет. Оставшихся
можно пересчитать по пальцам — это «Фейбер энд Фейбер»
(«Faber а Faber»), «Гранта» и «Фос эстейт» («Fourth Estate»),
а также несколько крохотных молодых издательств, создаваемых, как и в США, редакторами, которые бегут с тонущих кораблей крупных концернов.

Тем временем «Пенгуин» под властью «Пирсон» приобрел целый ряд бывших независимых издателей книг в
твердом переплете: «Майкл Джозеф» («Michael Joseph»),
«Хэмиш Хэмильтон» («Hamish Hamilton»), «Ледибёрд»
(«Ladybird») и издательство детских книг Беатрикс Поттер.
Впрочем, «Пенгуин» заслуживает похвалы: он нашел способ сохранить свою линию интеллектуальной нехудожественной литературы. В результате последней реструктуризации фирма была разделена на два подразделения.
Одно занялось коммерческой литературой, а второе, получившее название «Пенгуин пресс» («Penguin Press»), —
серьезными работами в области естественных и гуманитарных наук. Каждому из подразделений была выделена
доля прибыли от колоссального сводного каталога «Пенгуина», так что «Пенгуин пресс» имеет возможность финансировать из средств серии «Пенгуин классикc» («Penguin
Classics») книги типа многотомной биографии Ллойд Джорджа. Имей «Пантеон» подобную возможность черпать средства из доходов «Винтидж», высокая рентабельность была
бы нам гарантирована навечно. Эксперимент «Пенгуин»,
не имеющий себе аналогов в книгоиздании Великобритании, доказывает: если корпорация действительно хочет
позаботиться о качестве книг, она в состоянии его обеспечить. Было бы желание.

Закат эпохи конструктивизма и утопической моды

Отрывок из книги Джурджи Бартлетт «FashionEast: призрак, бродивший по Восточной Европе»

О книге Джурджи Бартлетт «FashionEast: призрак, бродивший по Восточной Европе»

До своего ухода с поста народного комиссара просвещения в 1929 году Луначарский
поощрял и поддерживал различные дизайнерские проекты: элегантные
туалеты Ламановой, прозодежду Степановой, платья Прибыльской,
украшенные этнической вышивкой, экстравагантные и роскошные модели
Экстер и яркие конструктивистские работы Поповой на основе силуэта
платья-«хлопушки». Однако время авангардного искусства подходило к концу
и голоса его критиков звучали все отчетливее. 1920-е годы и без того были временем
жаркой полемики между конструктивистами и их оппонентами. Всего
несколько лет спустя сталинская культура вернулась к канонам традиционной
эстетики, а модный конструктивизм был полностью уничтожен. Авторитетный
художественный критик Фрида Рогинская усомнилась в осуществимости
проектов Поповой и Степановой по созданию нового текстильного дизайна:
по ее словам, подобный тип графического изображения плохо соответствовал
фактуре тонких тканей, для которых предназначался (Рогинская 1930: 26).
В опубликованной в 1935 году статье Елены Эйхенгольц подчеркивалось, что
конструктивисты не учитывают особенностей покроя платья и текстуры различных
материалов и используют одни и те же геометрические узоры, работая
с фланелью, сатином и тканями с шероховатой поверхностью. Конструктивизм
трактовался лишь как незначительный эпизод в истории советского текстильного
искусства, и автор статьи приветствовала появление нового поколения
дизайнеров, таких как Склярова и Шухаева, подаривших новую жизнь
цветочному. В 1931 году специалист
по текстилю Тамара Арманд в исследовании «Орнаментация ткани» заявила
о возвращении традиционного орнамента. И все же рисунки,
Арманд, — традиционные персидские узоры, изысканные орнаменты в барочном
стиле и роскошные вечерние туалеты из набивного шелка, демонстрировавшиеся
в журнале Vogue, — соответствовали декоративной сталинской
эстетике и новой иконографии, изобилующей цитатами из самых разных,
плохо сочетающихся друг с другом источников. Из всех моделей, созданных
в ранний период существования советского государства, Арманд отметила
лишь этнические вышивки Ламановой.

Однако принципы конструктивизма продолжали оказывать влияние на
новую политическую и экономическую реальность. Хотя процесс индустриализации
поставил под сомнение утопические составляющие конструктивистской
картины мира, он вместе с тем акцентировал другие ее элементы — функциональность
и эффективность. В 1928 году состоялась выставка «Бытовой
советский текстиль», на которой были представлены набивные рисунки, выполненные
ведущими художниками (Маяковской, Прибыльской, Степановой),
а также образцы тканей для массового производства повседневной одежды.
Среди экспонатов был так называемый агиттекстиль, в котором использовались
мотивы пропагандистских плакатов. Его создателями были выпускники
Высшего художественно-технического института (ВХУТЕИН). В статье, посвященной
этой выставке, Степанова пересматривала свои прежние радикальные
взгляды, признавая моду необходимым элементом современной жизни и
подчеркивая значимость научного подхода в деле ее развития и реализации.
Следуя идеологии эпохи индустриализации, она отмечала, что изменение
стиля одежды должно обусловливаться не пустым капризом художника, а развитием
новых технологий. Накануне осуществления программы первого пятилетнего
плана Степанова предрекала судьбу социалистической моды, которая
не подчиняется законам рыночной конкуренции, а развивается в процессе
рационализации текстильного и швейного производства. В капиталистических
странах мода отражает культурное состояние общества, тогда как социалистические
дизайнеры занимаются созданием более совершенных форм одежды.
За каждым открытием в сфере технологии неизбежно должна следовать трансформация
костюма.

Позиция Степановой соответствовала риторике эпохи индустриализации,
которая стала неотъемлемой составляющей задуманной Сталиным реконструкции
повседневной жизни. В 1931 году художественный критик Алексей
Федоров-Давыдов предсказывал: «Прозодежда, несомненно, будет развиваться
вместе с ростом коллективизации, вместе с изживанием индивидуализма быта
и индивидуальных форм труда». Вместе с тем
прагматические задачи индустриализации вступали в противоречие с популярной
ранее утопической картиной мира. Если Сталин стремился любой ценой
вывести отсталую страну на уровень современной высокоразвитой державы,
большевики надеялись принципиально реконструировать отношения между
новой социалистической личностью, искусством и промышленностью на онтологическом
уровне. В конце 1920-х годов сталинская культура начала подавлять
авангардные утопические проекты и связанные с ними разнообразные художественные
практики, превратив дизайн, изготовление и распределение одежды в
однообразную производственную рутину и подчинив ее абсолютному диктату
социалистической науки. В 1929 году на смену эстетически ориентированным
модным журналам, таким как «Ателье» (1923), «Женский журнал» (1926) и «Искусство
одеваться» (1928), пришло новое профессиональное издание «Швейная
промышленность». На протяжении 1930-х годов журнал подробно освещал
вопросы индустриализации швейной и текстильной промышленности, пропагандируя
научный подход к решению возникающих в ходе этого процесса проблем
и не уделяя ни малейшего внимания моде и эстетике костюма. В 1932 году
в журнале была опубликована серия статей, посвященных цветовым решениям
в одежде. Их автором была София Беляева-Экземплярская, специалист по
психологии восприятия. В статьях обсуждалась возможность рационального
подхода к выбору цвета одежды на основе широких исследований в области
теории цвета, включая психологическую концепцию хромотерапии. В середине
1920-х годов Беляева-Экземплярская работала в отделе психофизиологии
Государственной академии художественных наук и занималась вопросами
психологии искусства и визуального восприятия. Ее труд «Моделирование
одежды по законам зрительного восприятия», опубликованный в 1934 году,
содержал научный анализ теорий форм и способов их применения в процессе
производства. Опираясь на конструктивистские представления о связи моды
и науки, Беляева-Экземплярская не разделяла утопических надежд на слияние
искусства и технологии.

И действительно, в отличие от конструктивистов, сталинская эстетика
предполагала наличие жесткой границы между упомянутыми реальностями.
Это нашло отражение в принципиально двусмысленном отношении сталинской
культуры к костюму. На практике централизованное промышленное производство
предлагало потребителю примитивную, плохо пошитую одежду из
низкокачественных материалов. На уровне символической репрезентации сталинская
культура порождала идеальные модели, составляющие элемент вновь
зарождающейся массовой культуры, которая активно участвовала в конструировании
мифологической ипостаси сталинского социума. Левая идеология
больше не препятствовала процессу производства и презентации идеального
костюма и очаровательных текстильных орнаментов. Агитационный текстиль
с его индустриальной и сельскохозяйственной тематикой был предан забвению.
Презираемый ранее цветочный орнамент вновь приобрел популярность.
В 1933 году в газете «Правда» появилась статья, автор которой иронически отозвался об агитационном текстиле, замечая, что костюмная ткань — не лучшая
площадка для политической пропаганды. Картинам следует висеть в художественной
галерее, а платье должно оставаться просто платьем — иначе советские
граждане рискуют превратиться в ходячие музейные стенды. В суровом
мире индустриализации место тракторов было на полях, а доменных печей и
станков — на заводах. Что же касается текстильных дизайнеров, то они вернулись
к традиционному стилизованному цветочному орнаменту, выполненному
в яркой, позитивной цветовой гамме.

Утопические мечты о синергетическом слиянии производителя, товара
и потребителя остались в прошлом. Проблемой сталинского общества стала
зияющая брешь между производством и потреблением. Производство принадлежало
героизированной и стремительно развивающейся повседневной реальности.
Потребление, в значительной степени ограниченное, быстро и незаметно
становилось частью мифического мира, репрезентируемого журналами,
кинофильмами и театральными постановками. Модное платье заняло в этом
мире важное место. Парадоксальным образом оно присвоило себе функции
посредника между измерениями производства и потребления. Первыми покупателями
идеального костюма сталинской эпохи были стахановцы. Пытаясь
стимулировать и ускорить процесс индустриализации, Сталин создал программу
премирования наиболее усердных работников, лучших строителей
социалистического общества, и эксклюзивные наряды стали одной из ценнейших
наград, которой рабочие могли добиться лишь ценой невероятных
усилий.

Образцовые манекены сталинской эпохи

В конце 1935-го и в начале 1936 года внимание советских граждан было приковано
к стахановцам. Ежедневная газета «Известия» регулярно публиковала
отчеты о конгрессах стахановцев, работавших в разных областях промышленности,
и об их встречах со Сталиным. Более популярное издание, «Вечерняя
Москва», освещало социальную жизнь народных героев — посещение ими
Большого театра, танцы в клубах и покупку одежды в специализированных
магазинах, предоставлявших лучший выбор товаров. Участники конгрессов
получали престижную одежду в качестве награды за ударный труд. На церемониях
они, выступая перед широкой аудиторией и президиумом, которым
отводилась роль снисходительных родителей, рассказывали о своих, детских,
по сути, мечтах и фантазиях. Все они были связаны с одеждой и обувью. Стахановка
Маруся Макарова прославилась тем, что всю свою зарплату, девятикратно
выросшую после присвоения вожделенного звания, тратила на покупку
одежды. Об этом писала даже западная пресса: «Макарова, „героиня труда“,
работница Сталинградского тракторного завода… не хочет денег». Это не беспокоит
лидеров Советского государства, при условии что Макарова продолжает
работать по-стахановски. На конференции стахановцев в Москве, куда
прибыли 3000 делегатов, Орджоникидзе, народный комиссар тяжелой промышленности,
лично проводил ее на сцену. Под гром аплодисментов он с гордостью
представил женщину: «Это, товарищи, ТА САМАЯ Макарова, которая
раньше получала 150 рублей в месяц, а теперь зарабатывает 1350, поскольку хочет
купить желтые шевровые ботинки». О страстной тяге Макаровой к новым
нарядам упоминается и в книге «Героини социалистического труда» (1936),
где приводятся слова ее подруги и коллеги Славниковой, обращенные к члену
Политбюро Микояну: «Я спрашивала подругу: „Маруся, куда деньги девать?“
Она говорит: „Я себе куплю молочного цвета туфли за 180 рублей, крепдешиновое
платье за 200 рублей, пальто за 700 рублей“». Стахановцы участвовали
в официальных приемах, и поскольку социальные навыки так называемых
«простых людей» не соответствовали их огромным профессиональным достижениям,
им надо было помогать принарядиться. Так что стахановцы получили
возможность шить одежду на заказ из лучших тканей в специальных ателье.
«Ситуация зафиксирована в воспоминаниях комсомолки Петровой, попавшей
на бал в Колонном зале Дома союзов в честь передовиков производства
в 1935 году: „На мне было черное крепдешиновое платье. Когда покупала его
в ателье на Таганке, мне показалось, что в нем и только в нем я буду выглядеть
в древнегреческом стиле. Ну, не Даная, конечно, однако свободное платьетуника,
да еще вокруг ворота сборчатая пелеринка — это да!“». В 1930-е годы приемы в Кремле проходили в исключительно помпезной
обстановке. Женщины в длинных вечерних платьях шествовали по залам
в сиянии люстр как живое свидетельство успехов социалистического государства,
прославляющего своих героев. В прессе сообщалось, что на этих приемах
стахановцы зачастую встречались с самим Сталиным. Журналы уделяли
особое внимание изящно одетым молодым женщинам-стахановкам, которые
органично вписывались в эти тщательно распланированные государственные
мероприятия. Работа больше не являлась их единственной обязанностью.
Они должны были играть роль образцовых манекенов, которые сталинская
культура одевала и выставляла перед огромной аудиторией — всем остальным
населением страны. В начале 1938 года даже журнал «Стахановец»,
посвященный миру машин и управляющих ими суперменов, начал размещать
на своих страницах рекламу косметики и модных дамских головных уборов.
В мифологизированной реальности каждое обычное действие приобретало
характер ритуала — будь то повседневная работа или приобретение одежды.
Платье перестало быть составляющей скучного рутинного существования с
его ограничениями, тяготами, нехваткой самых необходимых вещей.

В сталинской массовой культуре роскошь, элегантность и женственность
стали объектами вожделения. Пока они принадлежали только тем, кто их «заслужил», но в будущем каждая женщина-работница, несомненно, должна была
получить возможность их приобрести. Вспоминая о своем визите в Советский
Союз в середине 1930-х годов, Андре Жид цитировал слова русского собеседника,
Кольцова, стремившегося в разговоре с ним «подчеркнуть, дать повод
оценить недавнюю изобретательность Сталина», который «одобрил женское
кокетство, призвал вернуться к модной одежде и украшениям». Писатель рассказывал об удивлении, испытанном им при виде красивых
«напудренных, с крашеными ногтями женщин». Особенно много их было в
Крыму (Там же). По замыслу властей, и отечественная, и западная публика
должна была видеть, как стахановцы покупают духи и наряды, отдыхают на
крымских курортах, получивших в 1930-е годы, с легкой руки западных писателей
и журналистов, название Красной Ривьеры. Корреспондент New York Evening Post Х.Р. Никербокер с изумлением повествовал о том, как много изящно
одетых и умело накрашенных женщин можно увидеть в Крыму. Они
самозабвенно наслаждались отдыхом, носили шелковые платья и, казалось,
были счастливы, что избавились от тягот пятилетнего плана. В 1935 году газета New York Times рассказывала читателям,
как стахановцы покупают в московских магазинах духи, шевровые перчатки,
шелковое белье и шубы, чтобы затем вернуться в шахты, на ткацкие фабрики
или поля, засаженные свеклой. Автор статьи отмечал, что этот праздник потребления
освещался и советской прессой. Участникам стахановских конгрессов
было нелегко угодить, и сам Алексей Стаханов не был в этом смысле исключением:
«Стаханов приобрел костюм, шляпу и перчатки для себя и шелковое
платье, кардиган, духи и шелковое белье для жены. Александр Бусыгин, кузнец
из города Горький, также купил для жены два платья, туфли и перчатки.
Женщины-стахановки Маруся и Дуся Виноградовы, работницы текстильной
фабрики Иваново-Вознесенска, оказались крепкими орешками. „Мы показали
им крепдешиновые платья, но они сказали, что уже приобрели их, — рассказал
продавец крупнейшего московского универмага. — Мы предложили им другие наряды, из шелка, но бесполезно: они сказали, что такие у них тоже есть“.
Сестры Виноградовы искали шерстяные платья, но подходящих размеров в магазине
не оказалось».

Таким образом, изменение социального статуса маркировалось приобретением
красивой одежды. Последняя, однако, была доступна лишь избранным,
и бoльшая часть граждан к этой категории не относилась. Шила Фицпатрик выделила два измерения советской реальности сталинской
эпохи: «жизнь, как она есть» и «жизнь, как процесс становления».
Роскошные товары, приобретаемые стахановцами, в 1930-е годы были недосягаемы
для их коллег. Дело было не только в том, что самые обычные вещи
были рабочим не по карману — они попросту отсутствовали в магазинах.
В 1934 году фабрика «Первомайка» выпустила 75 тысяч платьев, 85 тысяч юбок,
65 тысяч пар брюк и 39 тысяч блуз из белой ткани. Как сообщалось в газете
«Ленинградская правда», выбор столь маркого цвета, весьма странный в условиях
недостатка мыла, объяснялся отсутствием необходимых красителей для
хлопка. Однако если ежедневные издания все-таки время от времени писали
об имевшихся в стране реальных бытовых проблемах, фильмы и журналы, как
правило, предпочитали исключения правилу. Идея создания радикально нового
утопического общества осталась в прошлом. Страна переживала период индустриализации,
и этот стремительно протекающий процесс требовал не менее
активного конструирования мифического образа реальности.

Сильвия Хутник. Карманный атлас женщин (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Сильвии Хутник «Карманный атлас женщин»

Оставьте вы, наконец, в покое этих Маленьких Девочек. Прекратите донимать их расспросами, почему они такие непослушные. Не возражайте, если доченька хочет стать не учительницей, а солисткой гаражно-вокального ансамбля. И черт бы вас побрал, не заставляйте ее худеть.

Марысе Козак было одиннадцать лет, и она чувствовала, что этот мир ужасен. Она одевалась во все, что ей покупали взрослые. Не возражала и не канючила, что ей хотелось бы больше розового. Ее занимали более важные проблемы. Проблемы Маленькой Девочки.

Когда родители хотели, чтобы дочка хорошо выглядела, они наряжали ее в красивое платьице, когда посылали за хлебом — в брюки. Марыся наклонялась у бордюра и слюнявила палец. Собирала на него песок и уличную грязь. Потом сильно терла рукой изнанку одежды. Вроде выглядит чисто, а с изнанки — кошмар: грязные разводы и пятна, которые невозможно отстирать. Ни одно, вы слышите, ни одно из рекламируемых средств не могло с этим справиться.

Или когда утром в воскресенье она готовила завтрак для всего дома. Старалась ровно нарезать сыр и идеально намазать масло. Но что-то вселялось в нее перед подачей еды на стол, и она смачно плевала под аппетитный салатный лист. Даже на свой бутерброд, любимый, с половинкой яйца. Когда она ела его и чувствовала какую-то особую слизь между зубами, ее разбирал смех: никто этого не видит, все выглядит нормально. Какой хороший завтрак наша Марыся приготовила. Доченька наша любимая. Сокровище!

Жила она с мамой, папой и бабушкой, то есть маминой мамой. Старушка была очень старенькая и занимала лежанку на кухне. Чтобы бабуля не маячила постоянно перед глазами, папа смастерил подвесную ширмочку на прикреплен ном к потолку рельсе. Под ширмочку мама приспособила одеяло, получилось как в театре. Бабушка обычно сидела на своих подушках, но, как только начинала слишком уж выступать, ширмочка раздвигалась и воцарялось спокойствие. Бабушка Крыся злилась, ругалась, беспомощно сотрясала воздух и грозила милицией. Когда никто не смотрел, Марыся шла к бабушке и либо разговаривала с ней, либо крала ее вставную челюсть и прятала в кухонный шкафчик. Бабке тогда больше ничего не оставалось, кроме как ругаться и шамкать беззубым ртом. Вся забрызганная собственной слюной, бабка злобствовала и грозила милицией. А внучка, подкравшись к ширмочке, изображала, будто нечаянно наступила на оброненную челюсть. И снова — милиция.

В свое время бабка была чиновницей в районе Охота и от нее многое зависело. Еще бы: она руководила распределением квартир. Боже, что творилось перед ее кабинетом. В кабинете они сидели вдвоем с Ядвигой и только просматривали толстые тетради. А у столика вились семейства, умоляли, бухались на колени, приносили дары, точно волхвы к вертепу.

— Дорогая, золотая, я уже десять лет жду, уж и второй ребенок скоро будет, как нам всем в этой съемной, жена беременная на тахте кантуется, а я, точно нищий какой с паперти, под столом себе гнездышко свил. А когда Анжелика уроки готовит, на кухню иду, а то ей ноги некуда поставить. Ну так, пани Крыся, сладкая вы наша, может, хотя бы ускорить чуток? Ой, совсем чуть было не забыл, — тут проситель начинал говорить тише, шептал, искушал и чуть ли не мяукал, — у меня тут для вас кое-что, прямо из деревни, от тещи, цыплята, вот, и еще для семейства сладости, вот. А, и для супруга кое-что найдется, бутылочка, вот, возьмите, дорогая вы наша.

Для кого? Для мужа?! Пани Крыся прерывала просмотр бумаг. Бросала бешеный взгляд на бледного человечка. Вы мне только про мужа моего не напоминайте! Про подлеца, пьяницу, который после войны сперва симулировал глухоту от контузии в окопе, а потом пошел в загул и какую-то бабу себе завел. О муже не говорят, не вспоминают и имени Генек не произносят никогда.

И клиент понимает — квартиры не будет. Испортил настроение чиновнице, по больному месту ударил да еще и расковырял.

Но подарки, тем не менее, находят место в бездонном ящике письменного стола. Пригодятся, а бутылку можно выпить и без мужа.

В ящике уже лежали две упаковки ирисок с шоколадным вкусом и блок «Мальборо». И это только начало дня. Над ящиком — картинка в деревянной рамке, сбоку инвентарный номер. Запыленная. Краской нарисован лесок, в лесочке лужок, вдали ручеек. Эх, перенестись бы в такой лесочек, лечь на травку и вдыхать отпускной воздух. А не сидеть тут, гнить и выслушивать все эти сетования на злую судьбу. За что, спрашивается, мне все это? Этот народ готов на брюхе ползать за какую-то паршивую однокомнатную, нищими прикидываются, смотреть противно. А что эти твари тут передо мной охают, точно я им Дева с алтаря, слезу кровавую уроню и ключики вручу? Щас, разбежалась. А список, а броня, а очередь, а контроль сверху? Ничего, паршивцы, знать не желают, и эти святые понятия для них как китайская грамота.

День, в который Боженька создал Чиновницу, — это как бы восьмой день недели. Отдельная категория, другая раса, другая культура. Американские антропологи уже много лет ведут изучение племени Халины и Божены. Женщин, которые на телесного цвета колготки надевают шлепанцы с ортопедической стелькой. Которые встают на заре, чтобы благоговейно увенчать свою голову шлемом из начеса и лака. Коготочки покрасить, перстенечки надеть. Ох уж эта канцелярская жизнь: орошенные кофе накрашенные губы, в которых исчезает конфетка с блюдечка, мир скоросшивателей, счетов, записей, приходно-расходных документов. По утрам — тряска в трамваях с сумочкой, набитой косметикой, бутербродиками в фольге, йогуртиками вариант лайт. Чистокровные женщины, настоящие жрицы администрации. Без них сам шеф — потерянный, сбитый с толку — ни за что бы не додумался, как вывести деньги из кассы, как сделать навар на налогах, как не дать подлому правительству нажиться на твоих непосильным трудом заработанных грошах. Только они, только прирожденные Королевы конторских письменных столов знают самые сокровенные тайны как бюджетной сферы, так и частных предпринимателей. А очередь гудит. Тихо все, я иду, выхожу перекурить, подымить на свежем воздухе, хе-хе. Как говорится, если любит, подождет. А от стояния в очереди еще пока никто, прошу прощения, не обосрался, вот так.

И тогда, ты не поверишь, Ядя, он мне, дескать, счета здесь не сходятся. Я ему объясняю, что я два раза проверила. Два раза, значит, ошибки быть не может. Не первый год по этой специальности, не какая-нибудь зеленая выпускница непойми какого учебного заведения, не так, что ли? Говорю я ему это и показываю столбики в тетрадке в клеточку. И тогда он за голову хватается, голосит: боже мой, боже, пани Крыся, дорогая, ну какой же я болван, я же забыл еще эту проводку доложить. Ну, говорю тебе, просто руки и прочие части тела опускаются. С такой бестолочью за сущие гроши приходится дело иметь. А кто мне за потерянное здоровье, за раздерганные нервы, за варикоз компенсирует? Кто, спрашиваю я, святой Валентин? Ну все, иду на место, иду, и чего только клиенты так скандалят, боже ж ты мой.

Вот сюда еще попрошу ваши инициальчики, и вот сюда, где галочкой отмечено. И печаточку именную непременно, нет именной? Ну хотя бы какую-нибудь от учреждения, чтобы только номерочек БИК, ИНН, р/с, к/с был проставлен. Хорошо. Теперь только двадцать копий свидетельства о рождении и смерти, подпись в каждом окошечке, да-да, дорогая, очень хорошо, тогда, пожалуй, я все это в компьютер вобью и просчитаю.

И стоят, и подписывают, и ставят печати, а то как же. Никто не возразит, самое большее — капелька пота на лбу блеснет. А вы, может, разделись бы, ведь у нас раздевалка есть, а то в пальто да в шарфах — как-то не очень. Некуда спешить, здесь не вбежал-выбежал. Здесь люди основательно засиживаются.

С той поры, как в Польше под каждой крышей появился компьютер, случается, что и система зависает. Бабушка Крыся заполняла рубрики в тетрадке, а Боженки с Халинками выстукивают пальчиком буковка за буковкой до тех пор, пока не выскочит error.

Пан Гжееегооож, подойдите, пожалуйста, ко мне, потому что эта зараза опять зависла. Что я нажала? То же самое, что и всегда, я не знаю что. Работало, работало, еще когда клиентка сидела и я данные заносила. А тут вдруг что-то в углу мигнуло и все исчезло. Все данные. Нет их.

А очередь перед столиком кряхтит, глаза закатывает, ворчит. Этот опоздал на встречу, у того поезд с перрона отходит. Геенна. А душно, как в бане. В потных руках папки с прозрачными файлами, где хранятся искуснейшие подсчеты, выписки, приписки и накладные. Каждый документ нежно называется именами святых. Для многих это как самые близкие родственники, как сокровище. Представь себе только, накладная номер четыре дробь шестьдесят пять дробь ноль восемь. Описана на обороте и двумя печатями скреплена. Все обласкано, как собственная жена. Как долгожданный подарок от Деда Мороза.

И дрожащими руками посетитель обеспокоенно передает чиновнице кипу документов. Наверняка что-то не так, наверняка чего-то не хватает.

Как это, нет счета за прошлый месяц. Не хватает последней накладной? Ну я же просила, это недопустимо. Это противозаконно, это нарушение всех наших гражданских прав. Я не могу выполнять свои обязанности, если мне не предоставили всех указанных в перечне документов. Я сойду с ума, я ошалею, я в мусор все это отправлю и не стану рассчитывать. Не стану!

Ой, мамочки мои, Матерь Божья, пани дорогая, будьте добреньки, помогите, мне все это на сегодня уже надо иметь, я вам эти накладные донесу, вышлю, в зубах принесу. Мне бы только сюда печать поставить, что вы приняли. Все эти кассовые отчеты, отчеты о состоянии всего. Будьте так снисходительны, столько уже в очереди просидела, прождала, никак не смогу еще раз прийти, умоляю!

И Чиновница раздувается с каждым словом, напускает на себя грозный вид, цыкает язык, проверяя пломбу: «Ну не знаю, честное слово, не могу», и ты хрипишь: «Это последний раз, честное слово, такая небрежность». Хватаешься за край стола и тонешь, тонешь! Обещаешь паломничество на коленях до костела Святой Липки туда и обратно, вечернее самобичевание, просмотр ситкома. Все! Только одну-единственную подпись, умоляю!

Есть, пошло. Властная рука простерлась над документами и начертала на них божественный знак. Принято. Аминь. Радость, даже не верится, шок. Чудо! Толпы неистовствуют, светит солнце. Можно выбежать из учреждения с развевающимся плащом, незакрытым несессером и прокрутиться вокруг фонарного столба, как в фильме «Singin’ in the Rain».

Тем временем, когда закрывается дверь, с лица сходит улыбка, и мы ворчим себе под нос: «Старая блядь, сука, прошмандовка, проститутка. Чтоб у тебя эти пончики в горле застряли, гребаная чувырла. В жопу себе воткни эти бумаги, печати, авторучки сраные. Подотрись этими клочками, этими своими накладными!!»

И в вечерней молитве мы просим об избавлении нас от плохого учреждения.

Андрей Шарый. Петербургский глобус (фрагмент)

Два эссе из книги

О книге Андрея Шарого «Петербургский глобус»

Дорога из Москвы в Петербург

Красный поезд с нумерацией вагонов, как объяснил вокзальный громкоговоритель, «со стороны Петербурга» доставил меня из одного русского мира в другой. Михаил Булгаков когда-то написал о Москве: «Этот город раскинул над
огромной страной свою пеструю шапку». По сравнению с
головным убором столицы Российской Федерации шапка
Санкт-Петербурга совсем не пестра, совсем не богата, совсем не высока: четыре-пять этажей Невского проспекта
заметно уступают вертикали зданий Тверской улицы почти
на всем ее протяжении. В Питере другая русская культура,
другая реальность, отраженная другой лексикой: тут вместо подъездов заходят в парадные; здесь в магазинах продают не батоны, а булки; у петербургских тротуаров нет
бордюра, есть поребрик. Троллейбусы в Петербурге заканчивают маршрут не на конечной, как в Москве, а на кольце; контролерам в этих троллейбусах демонстрируют не
проездной, а карточку. Несколько лет назад вышел в свет
московско-петербургский словарь на тысячу понятий, но
главное различие в этом словаре не указано: в Петербурге светлее ночи, белее лица, свежее ветра. Поездка из Москвы в Петербург — до сих пор еще и путешествие из одного
национального прошлого в другое: в зале Ленинградского
вокзала пассажиров провожает в дорогу белая голова Владимира Ильича; в зале Московского вокзала их встречает
черный бюст Петра Алексеевича.

Москвичи, как считается, недолюбливают Питер; петербуржцы, как считается, Москву презирают. Любой вечер в любой
питерско-московской компании сопровождается выяснением межгородских отношений. У меня свое понимание этого
спора. Во всем Старом Свете лишь немногие из десятков
больших нестоличных городов обладают, подобно Петербургу, столь ярким столичным норовом. Барселона, соперница
Мадрида? — пожалуй. Милан, конкурент Рима? — отчасти.
Может, Лион или Марсель? — элегантные города, но Парижу не чета. Мюнхен, Франкфурт? — теперь уже уступают
Берлину. По многим формальным параметрам и Петербург
проигрывает Москве, однако именно здесь главный в стране художественный музей; здесь лучший в стране театр, на
сцене которого танцует лучшая в стране балетная труппа.
Здесь самое глубокое метро, да еще с двойными дверями;
здесь самые парадные подъезды и самые проходные дворы;
здесь даже футбольная команда — не просто «Зенит», а
«клуб эпохи Ренессанса», как уверяют рекламные плакаты.
На административной карте страны Петербург не отмечен
красным кружочком, но именно он — зачастую столица:
русской культуры, русской интеллигентности, мрачного русского рока, веселого русского порно.

Петербургский компас настраивал почти три века назад Доминико Трезини, швейцарский архитектор, прежде многих
других иностранных мастеров взятый царем Петром на русскую службу. Тогда старая российская столица тонула в грязи, а на месте новой стояли преимущественно вода да болота. Трезини составил первый план Петербурга и заложил его
первые каменные храмы. Колокольня Петропавловского собора вознесшимся на сотню метров шпилем уравновеcила
пейзаж топкого невского берега. Кремлевский Иван Великий
с той поры надолго стал второй по росту русской «высоткой». Архитектура — тот случай, когда размер имеет значение: убедительный имперский ответ Кремль смог дать
Смольному только через двести пятьдесят лет, расставив по
московским холмам монументальные башни с пятиконечными звездами и золотыми пшеничными венцами вместо ангелов на верхотуре.

Теперь-то Москва, похоже, навсегда задавила Петербург
помпезным многоэтажием нового большого русского стиля. Ни мечты о «газпромовской высотке», ни жилой квартал «Премьер-палас» на Крестовском острове не сравняют
этот счет городской спеси. Ведь, помимо Останкинской, в
Москве есть еще пусть и недоделанный комплекс небоскребов
«Федерация», на западную башню которого, несмотря на запрет милиционеров, карабкался французский человек-паук.
В том же квартале Москва-Сити, кстати, имеется и архитектурный объект под названием «Город столиц». В городе всего два здания, соединенные стилобатной частью, эдакие русские twins: то, что повыше, 73-этажное, именуется «Москва»;
то, которое пониже, 62-этажное, именуется «Санкт-Петербург». Дистанцию, разницу между Москвой и Петербургом
проектанты из американского архитектурного бюро NBBJ определили в одиннадцать стеклобетонных этажей.

Внимательному гостю Петербурга подчас трудно избавиться
от впечатления: в этом городе иногда пользуются чужим
языком, чужими смыслами иногда подменяют свои, может,
оттого, что хотят быть не только Россией, но и самой Европой. Отсюда нарочитая небрежность в мелочах городского
наряда — вроде ненужной русскому глазу вывески Sphinx
над ресторанным залом, вроде непереводимого на английский пояснения tour-operator на витрине бюро путешествий.
Прохожим предлагается народный вариант новояза с английским акцентом, на котором, очевидно, и должен объясняться потребитель товаров и услуг столичного уровня: кафе
на Невском обещает «комбо-обед», торговый центр сулит
«шопинг подарков», банк предлагает «ипотечный хит-парад»,
бутик объявляет, что его коллекция «олвиз ин фэшн», косметический салон рекламирует себя как «сервис красоты».
Модная сеть петербургских парфюмерных магазинов, переползшая уже и в Москву, аж до Нижневартовска и Сыктывкара, именуется «Рив Гош». Rive Gouche — это вообще-то
парижский район на левом берегу Сены, где находится университет Сорбонна.

На зимней Дворцовой площади несколько лет назад я глазел на огромный каток, залитый компанией Bosco di Ciliegi на
радость молодым парам, кружившим по льду под звуки старорусского попурри. Каток появился у Александровской
колонны, напротив музея Эрмитаж, к раздражению его дирекции в частности и петербургской общественности в целом. Площадь потеряла строгость, заданную Бартоломео
Растрелли и Карло Росси ее архитектурному ансамблю, однако
в живости — это да! — приобрела. Той зимой с ограды Александрийского столпа исчезли около двадцати декоративных
деталей, в том числе несколько бронзовых гвардейских двуглавых орлов. Наивно предполагать, что они улетели.

Катки не только в Питере сражаются с площадями. В Вене
мне доводилось осваивать многоизвилистую зимнюю трассу напротив Ратхауса, строгой стройной ратуши, вроде бы к
развлечениям не располагающей. В Праге ледовая коробка
пряталась за Сословным театром, на сцене которого Вольфганг Амадей Моцарт дирижировал оркестром на премьере
«Дона Жуана». Дворцовая своим катком мерилась, конечно,
не с Веной и не с Прагой, а с Москвой, с Красной площадью.
И победила: льда залили на семьсот человек! Интуристов эта
коробка впечатляла: более чем европейских размеров каток
за очень европейскую плату. В итоге зимнюю битву на Дворцовой компания Bosco di Ciliegi проиграла, но свою четверть
Красной площади «Черешневому лесу» розничной торговли
удержать пока удалось.

Принято думать почему-то, что итальянцы, британцы и французы выстроили в России в основном один только исторический центр Петербурга. Верно, и благодаря их усилиям тоже
Петербург стал таким, каким его знают сейчас, — городом
благородного холодного камня, европейской макушкой страны, протянувшейся от Восточной Пруссии до самого краешка Северо-Восточной Азии. Благодаря иностранным таланту и старанию столица Российской империи оказалась столь
не похожей на другие русские города. Не только с архитектурной точки зрения: Петербург быстрее Архангельска, Москвы, Твери привыкал к иностранцам и иностранному влиянию. Петербург стоял и стоит — при всех царях, генсеках и
президентах — не только на Неве, но и на первой европейской линии России. Это знание, наверное, и дает петербуржцам ощущение большей, чем у остальных россиян, близости
к Европе, причем близости не только и не столько географической. Миссия, как известно, удел жителей приграничных
городов. В Калининграде, например, сопоставляют себя с
американцами: мы тоже земля переселенцев, межнациональный «плавильный котел», «Дикий Запад». Отсюда, мол, и
открытость миру. Оглянуться бы вокруг, посмотреть, во что
превратили некогда холеную немецкую землю. Жители
Владивостока о своем городе говорят как о «русском Сан-Франциско». Неправда: морская даль, может, и похожа, а все,
связанное с деятельностью человека, если и побуждает к
сравнениям, то к грустным для дальневосточников.

Заграница, конечно, построила в России не один только Петербург. Даже Кремлевскую крепость одевали в красный
камень иноземцы Антон Фрязин и Пьетро Антонио Соляри.
В России заведено и гордиться таким посторонним вмешательством («У нас работают лучшие из лучших»), и стыдиться его («Запад нам не указ»). Заемное легко прививается на
отечественной культурной почве, почти обязательно превращаясь в предмет гордости первооткрывателей. Да, Кремль
считается самой большой средневековой крепостью Европы.
Но знаменитые символы седой кремлевской старины, зубцы-мерлоны, стали знаменитыми задолго до перестройки Кремля. В Вероне не я один, конечно, видел замок, именуемый
ныне Старым, Castelvecchio. Его стены увенчаны такими же
зубчиками-бойницами. Молодым замок Вероны считался в
пору своего строительства, в XIV веке, когда Кремль оставался еще деревянным.

Это они, особенности национального мировосприятия, помещают Россию в центр вселенной. Одна из причин нарочитой
русскоцентричности — просторы страны, которая велика до
такой степени, что составляет целую цивилизацию, ни в ком
и ни в чем, кроме себя собой, не нуждаясь. Такая страна
переживет любую изоляцию, потому что Богом, судьбой и
народом обречена-де на особый цивилизационный путь. Вот
Россия и бредет — из Москвы в Петербург, по пути от хаотичного, центростремительного, как столичная городская карта, жизненного уклада, в центре которого всегда Кремль, —
к логично устроенной, циркулем, опытом, умом выверенной
европейской модели существования. Что же касается спора
двух самых больших русских городов, то он разрешен общественной практикой: Москва остается столицей, только правят в ней петербуржцы.

Кровавое воскресенье

Свои кровавые воскресенья есть в истории дюжины государств, и всем им — от Великобритании до Турции, от Соединенных Штатов до Польши — гордиться в этой связи совершенно нечем, ведь речь идет преимущественно об учиненных
властями расстрелах и погромах. «Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы пришли к тебе… Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию счастливой и славной, а имя твое запечатлеешь в сердцах наших и наших
потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовешься на нашу мольбу, — мы умрем здесь, на этой площади,
перед твоим дворцом… У нас только два пути: или к свободе и счастью, или в могилу…» — гласила петиция, которую
январским утром 1905 года петербургские рабочие понесли
своему царю. Список «главных нужд» составлял на заседаниях
«Собрания русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга» поп-социалист Георгий Гапон: Учредительное собрание на условиях всеобщего тайного голосования, амнистия политических заключенных, расширение гражданских
прав и свобод, замена косвенных налогов прямым подоходным, восьмичасовой рабочий день.

Очередное конкретное противоречие между трудом и капиталом наметилось месяцем раньше, когда на Путиловском
заводе по решению мастера Тетевякина уволили четырех рабочих, участников гапоновского кружка. Разрешить конфликт переговорами стороны не смогли, требования рабочих
из частных переросли в общие. Объявили всеобщую стачку,
и в воскресенье поутру сразу с шести окраин столицы к царскому дворцу направились народные колонны, демонстранты вели с собой детей и несли иконы. Министр внутренних
дел Петр Святополк-Мирский этот «марш несогласных» запретил. По воспоминаниям свидетеля совещаний у министра,
«ни у кого не было даже мысли о том, что придется останавливать движение рабочих силою, и еще менее о том, что
произойдет кровопролитие». Однако вечером в субботу градоначальник объявил в Петербурге военное положение.

Все это не помогло. На призыв профсоюза Гапона вручить
петицию царю — чтобы диалог пролетариата с верховной
властью стал прямым — откликнулись, по разным данным, от
20 до 140 тысяч человек. Отец Георгий был пассионарным
борцом за народное дело, мастером политической и христианской проповеди. Сохранилось множество свидетельств:
слушатели его речей доводили себя до исступления, до состояния мистического экстаза. Люди плакали, били кулаками в стены, обещали умереть «за правду», складывали пальцы крестиками, показывая, что требование перемен свято и
их клятва равносильна присяге на Библии. В священнике
видели пророка, посланного Богом для освобождения народа. Гапон при этом много лет поддерживал контакты с Департаментом полиции. Одни историки считают отца Георгия
полицейским агентом в рабочем движении, другие — агентом
рабочего движения в силовых, говоря современным языком,
структурах, который «хотел ворваться в лагерь врагов и взорвать его изнутри». Вероятно, Гапон был и тем и другим.

«С портретом царя перед собой шли рабочие массы Петербурга к царю. Во главе одного из потоков шел Гапон. Он
поднял крест — словно вел этих людей в землю обетованную». У Нарвских ворот народную колонну остановил эскадрон конных гренадеров и две роты 93-го пехотного Иркутского полка, за Троицким мостом выстроились части
Павловского полка, в Александровском саду — солдаты-преображенцы. Призывам полиции разойтись демонстранты не
вняли. Подтверждены гибель 130 и ранения 299 человек.
Вскоре после трагедии газета «Вперед» в ленинской статье
привела закрепившиеся в советской историографии сведения о 4600 жертвах. Оснований считать эти данные достоверными у историков нет.

Через два дня власть сделала первые административные
выводы. На новоучрежденный пост генерал-губернатора
столицы назначили генерал-майора Дмитрия Трепова, сына
бывшего петербургского градоначальника, известного тем,
что когда-то присяжные заседатели оправдали стрелявшую
в него террористку Веру Засулич. Еще через неделю император принял в Царском Селе рабочую депутацию: «Знаю,
что нелегка жизнь рабочего. Многое надо улучшить, но
имейте терпение. Вы сами по совести понимаете, что следует быть справедливыми и к вашим хозяевам и считаться с
условиями промышленности. Но мятежною толпою заявлять
о своих нуждах преступно. Я верю в честные чувства рабочих людей и непоколебимую преданность их, а потому прощаю им вину их». Императорская чета назначила 50 тысяч
рублей из личных средств для оказания помощи пострадавшим и членам семей погибших. Через десять месяцев, Манифестом 17 октября, Николай II даровал своим подданным
гражданские свободы. В течение нескольких лет, до помпезных торжеств 1913 года в честь трехсотлетия дома Романовых, император воздерживался от встреч с народом.

Вскоре после расстрела народной толпы Георгий Гапон, переодетый рабочим, бежал от преследования полиции в Женеву.
Его намерения поднять в Петербурге немедленное вооруженное восстание не воплотились в действия. В ту пору о Гапоне с восторгом отзывались Горький, Плеханов, Ленин. Надежда Крупская писала: «Гапон был живым куском нараставшей
в России революции, человеком, тесно связанным с рабочими массами, беззаветно верившими ему, и Ильич волновался
перед встречей с ним. Говоря о питерских рабочих, Гапон весь
загорался, кипел негодованием, возмущением против царя и
его приспешников». Ильич посоветовал Гапону «не слушать
лести» и «учиться». Они были ровесниками.

В конце 1905 года революционный священник вернулся из
эмиграции. В народе он по-прежнему пользовался невероятной популярностью. Гапон предложил руководству партии
эсеров организовать убийства премьер-министра Сергея
Витте и министра внутренних дел России Петра Дурново,
причем брался лично участвовать в совершении терактов.
Для осуществления этого плана Гапон возобновил контакты
с тайной полицией, о чем сообщил товарищам по борьбе.
Лидеры социалистов-революционеров сочли священника
провокатором, но, скорее всего, они просто опасались влияния батюшки в рабочем движении. Сам Гапон, судя по выводам биографов, не доверял ни полиции, ни партийным функционерам. Он считал себя особенной силой и незаменимым
народным вождем — хотя реальными возможностями возглавить рабочее движение не обладал и расчеты свои строил на
противостоянии охранного отделения и эсеров-террористов.

28 марта 1906 года активисты эсеровского Боевого рабочего союза заманили Гапона на пустующую дачу в поселке
Озерки; там священника задушили веревкой, а мертвое тело
повесили на вбитый в стену крюк. Полиция обнаружила труп
только месяц спустя. В начале мая Гапона похоронили на
тогдашнем Успенском кладбище при огромном стечении простого народа и под революционные песни. Среди траурных
венков был и такой: «Вождю 9 января от рабочих».

В «Кратком курсе истории ВКП(б)» Гапона назвали агентом-провокатором охранки; на него — наряду с «преступным
царским режимом» — и возложили ответственность за Кровавое воскресенье. Словосочетание «поп Гапон» стало определением предательства. Этому учили в советской школе;
сейчас на уроках истории Гапона не вспоминают. Поставленный на его могиле рабочими памятник разрушен, а сама
могила утеряна.

Негражданское общество в современной России

Отрывок из книги Олега Хархордина «Основные понятия российской политики»

О книге Олега Хархордина «Основные понятия российской политики»

Современное российское общество состоит из сложного набора преобразованных элементов советского
общества и новых образований. Во-первых, после 1991
года старые советские коллективы оказались либо вообще разрушены, либо деволюционировали в состояние,
которое за неимением лучшего термина я обозначил как
постколлектив: связи, превращавшие малую контактную группу в коллектив, были сильно ослаблены. Цель
существования коллектива, ранее налагавшаяся извне
органами государственного управления, теперь исчезла,
и постколлективы были вынуждены как-то сами ее выбрать, установить и поддерживать. Соответственно, в
течение 1990-х годов коллективообразующие механизмы были частично просто перенаправлены на другую
очевидную цель — на само совместное выживание группы как коллектива. Есть, однако, все основания предполагать (если гипотеза Зиновьева верна), что в условиях исчезновения вертикального надзора за деятельностью актива коллективы вырождались в «частные
лавочки». На практике это означало, что бывшему активу становилось выгоднее и дешевле просто манипулировать мнением или поведением коллег, а иногда и прибегнуть к прямому насилию, чем поддерживать фикцию
коллектива как группы равных работников. Для многих
стало дешевле жить в соответствии с известной фразой
О’Генри «Боливар не вынесет двоих», чем следуя утверждениям «мы все в одной лодке». Первый этап приватизации во многом лишь помог легализовать это господство сильных по отношению к слабым.

Во-вторых, многочисленные новые группы, возникшие в деловой сфере (например, группы сотрудников
новых коммерческих фирм, банков и т.п.) даже не пытались представить себя как коллективы, открыто провозгласив капиталистические принципы своего функционирования. Даже корпоративные вечеринки или
воскресные совместные поездки за город, рекомендованные консультантами по human relations для поддержания в фирме «командного духа», не могли скрыть от
сотрудников очевидного факта: кто-то является в фирме хозяином, а кто-то — всего лишь наемным работником.

В-третьих, органы Госплана и государственного насилия, опосредовавшие отношения между коллективами в
СССР, или распались, или во многом утратили функцию
координации отношений между основными составными элементами общества. Координацию отношений
между малыми группами постсоветского общества взяли на себя различные организации, производящие услуги по обеспечению безопасности фирмы или учреждения и по обеспечению предсказуемого поведения их
партнеров. В 1990-х годах в стране был представлен весь
спектр таких организаций. Услугами по производству
безопасности занимались как сотрудники публичных
органов власти (причем часто они делали это эффективнее за дополнительную плату в свободное от работы
время, но с использованием производственных мощностей по основному месту работы), так и разного рода
полупубличные и полуприватные охранные предприятия и отделы корпораций, куда перешли офицеры репрессивных органов Советского государства или армии. Кроме них на этой ниве трудились и чисто
криминальные или полукриминальные структуры.
В 2000-х годах правление Владимира Путина, как казалось, должно было привести к воссозданию «вертикали
власти» и рецентрализации этого производства security
services и потому — к снижению количества производителей услуг по безопасности, если не к восстановлению
монополии на производство легитимного насилия. Однако селективное правоприменение, характерное для
2000-х, привело к тому, что отделы и группы внутри
правоохранительных органов стали все чаще использоваться для борьбы с конкурентами и для захвата или
передачи собственности. Ситуация поэтому, в сущности, мало поменялась. Конечно, национальные российские телеканалы и проправительственные средства массовой информации рапортуют о восстановлении мощи
Российского государства. Но если читать критическую журналистику о реальности правоприменения или
анализировать конфликты между силовиками, когда
они прорываются в прессу, то мы все так же видим борьбу многих формальных и неформальных производителей услуг безопасности, которые предлагают свои услуги по производству насилия для влияния на поведение
экономических акторов.

В-четвертых, дружеские сети, существовавшие прежде как бы на оборотной стороне советского общества,
стали явной частью постсоветского бизнеса и того,
что некоторые комментаторы называют «клановой политикой». Хотя для формирования политических
квазикланов и бизнес-групп наиболее важны сети патронажно-клиентских отношений, можно также предположить, что ядра некоторых политических и экономических группировок составляют трансформированные
и до определенной степени институционализированные бывшие сети друзей. Особенно те из них, которые
устояли в течение 1990-х годов перед двояким соблазном — перейти к совместной погоне за властью или за
деньгами — и потому не подвергали себя проверке на
крепость. Они, по-видимому, сохраняют старые функции советских времен и являются сетями фундаментальной социальной защиты индивида в социальном
отношении, предоставляют арены для наиболее экзистенциальнозначимого общения, влияющего на формирование личности участников.

Заключение

Подведем итоги. С одной стороны, постколлективы
и новые деловые группы связаны в постсоветское общество посредством частных, получастных, полугосударственных и чисто государственных органов безопасности, поддерживающих предсказуемое поведение этих
гражданских тел с помощью угрозы насилия. Россия во
многом имеет все еще неэффективное, а потому слабое
государство, и потому до сих пор требуется множество
организаций, использующих для решения деловых проблем насильственные (т.е. негражданские или, точнее,
«нецивильные») методы. С другой стороны, все деловые и профессиональные группы, гражданские и
военизированные, пронизаны дружескими сетями, функционирующими на принципах дружеского участия,
взаимопомощи и ненасильственного взаимовлияния.
Центральная проблема российского гражданского общества может, таким образом, состоять в переделке отношений нецивильного насилия на основе принципов
дружеских сетей.

Построение гражданского общества в России, вероятно, напрямую связано с использованием гражданских,
невоенных методов для того, чтобы связать постколлективы и новые деловые группы в единое общество. Конечно, проект построения гражданского общества,
обычно принимаемый сейчас за единственно возможный (создание свободных ассоциаций, опосредующих
отношения между индивидом и государством), тоже
очень важен и нужен. Но в стране, где в 1990-х годах
развалилась монополия законного насилия, где государство для многих до сих пор представляется как потенциально самая мощная группировка по оказанию услуг
безопасности (причем часто оказывается, что она не
самая сильная из конкурирующих в конкретной ситуации, стоит пересечь границы Москвы) или где оно само
является ареной борьбы коалиций и клик силовиков,
защита индивида от посягательств этой группировки
едва ли может считаться центральной задачей при обеспечении индивидуальных свобод.

Если «государство» — всего лишь лингвистическое
обозначение фирмы по производству средств насилия,
занимающей офис в Кремле и потому претендующей на
легитимность своего насилия и на традиционное право
представлять всю страну на международном уровне, то
отношения между индивидом и конкретными подгруппами среди тех, кто называет себя «государством», мало
чем отличаются от отношений между индивидом и другими группами по производству насилия. Перед постсоветским человеком чаще всего встает проблема, как защититься от негражданских, нецивильных методов
общения вообще, а не от «государства» как такового.

Я пытался показать, что концентрация внимания на
создании гражданских ассоциаций, (потенциально)
противостоящих государству, — плод теоретической
моды на католические концепции гражданского общества. Российское же государство до сих пор сильно
ограничено в своей способности проводить в жизнь поставленные цели. Его традиционные компетенции (особенно что касается средств насилия) до сих пор распылены и распределены между многообразными органами
и корпорациями по производству услуг безопасности.
Чтобы католическая модель гражданского общества
могла осмысленно сработать в таком контексте, нужно
сначала полностью воссоздать развалившуюся в 1990-х
годах монополию легитимного насилия, над чем и трудятся многие в нынешнем правительстве. Отсюда и знакомые лозунги 2000-х: воссоздание вертикали власти и борьба с правовым нигилизмом. И только после построения эффективного правового государства, основанного на реконцентрации насилия, можно будет осмысленно говорить о насущной необходимости ассоциаций,
которые призваны защищать индивидуальные свободы
от покушений этого государства. Задача, таким образом,
очень серьезна и предполагает, что потребуются огромные затраты, так как нужно параллельно преследовать
две цели: воссоздавать мощное централизованное государство и одновременно строить ассоциации гражданского общества. Но логика подсказывает, что возможно
и более простое решение.

Дело в том, что Россия оказалась парадоксально
близка к реализации «проекта Достоевского» — т.е.
проекта построения гражданского общества по православной модели. Вместо того чтобы реконцентрировать
и упорядочивать производство насилия, т.е. усиливать
слабое государство, можно помочь переустроить нынешний обширный негражданский мир на принципах
общения, которое знало еще Евангелие и на которых
основана современная межличностная дружба. Мы имеем неэффективное, а потому слабое государство, с одной стороны, и, с другой стороны, негражданское общество, во многом решающее проблемы своей интеграции
не гражданскими, а военно-насильственными способами. И вместо попытки снова сконцентрировать насилие
можно попытаться противопоставить его распыленности диффузию гражданских способов жизни. В таком
случае, в терминах Касьяновой, главной задачей построения гражданского общества оказывается переустройство органов диффузного насилия на принципах того,
что она называет «диффузным общением».

Сразу отмечу, что у этой концепции гражданского
общества, основанной на православной традиции, есть
два серьезных недостатка: во-первых, она кажется слишком идеалистичной; во-вторых, ее реализация потенциально содержит много опасностей. Конечно, оба недостатка можно попытаться исправить.

Идея заменить военно-бандитские методы решения
проблемы общественной интеграции методами, когда-то практиковавшимися в раннехристианских конгрегациях и теперь практикуемыми в дружеских сетях, покажется не такой уж нереалистичной, если вспомнить
следующие факты. Во-первых, в отличие от итальянской мафии, самообозначение которой — la famiglia,
«семья», со всеми патриархально-иерархическими коннотациями этого термина, русские виртуозы насилия
1990-х приняли самообозначение «братва», что из-за
всех импликаций горизонтального равенства и саморегулирования странным образом напоминает «братий»
Иосифа Волоцкого. Конечно, угроза во время встречи
на стрелке никоим образом не есть эквивалент кроткому увещеванию христианина, но горизонтальное саморегулирование присутствует в обеих ситуациях. Во-вторых, центральная проблема диффузной группы, по
Касьяновой, — это возникновение «авторитета», того
самого феномена, который так хорошо знаком по криминальным газетным хроникам 1990-х годов. Дружеские сети рождают моральные авторитеты, бандитские
сети рождают криминальные; и те и другие нужны для
саморегулирования сети. В-третьих, гипотеза Зиновьева о неизбежном вырождении коллектива при отсутствии вертикального надзора в «гангстерскую банду»
тоже указывает на близость некоторых евангельских
практик и группообразующих механизмов современного преступного сообщества.

После краха советского коллективоведения в конце
1980-х годов проблематику жизни малых групп и контактов между ними забросили. Поэтому мне сейчас трудно
оценить всю значимость этих параллелей. Очевидно,
однако, что проповеди братской любви для бандитов и силовиков — лучший способ похоронить православный
проект переустройства центров диффузного насилия на
мирных, гражданских основах. Чтобы подтолкнуть виртуозов насилия к гражданским методам общения, нужны
жесткие, но привлекательные моральные, политические и экономические механизмы.

Остановлюсь на пушкинской диаде: злате и булате.
Вадим Волков в своей книге описал, как злато трансформирует многих виртуозов насилия. Он указал на привлекательность стабильной прибыли, которая со временем заставляла выжившего члена братвы 1990-х
превращаться в капиталиста в интеллигентных очках-нулевках 2000-х. Мне кажется, что и булат тоже важен,
но в незаточенном виде, так сказать. Ведь соревнование
за победу в борьбе виртуозов, за звание самого крутого
в данной игре — т.е. за обретение уникальной и желательной репутации в сфере, экзистенциально важной
для тебя, а не борьба за приобретение или захват собственности — часто есть такой же действенный мотив
поведения, как и материальная нажива. Особенно когда какая-то базовая собственность уже захвачена. И следовать этим мотивам еще легче, если все сферы потенциального захвата уже поделены и под контролем или
прикрытием: в таких условиях легче заняться спортом
и выездкой, чем наездами. О республиканских доблестях как попытке цивилизовать военное соревнование
писали еще республиканцы эпохи Макиавелли и говорит глава «Добродетель» данной книги. Как добавить
это политическое измерение к современной дружбе,
исследовала команда, писавшая книгу «Дружба». Но как переустроить нереспубликанскую борьбу силовых
группировок внутри того, что сейчас называется «государством», на основании принципов борьбы за (возникающий внутри дружеской сети) авторитет или на
основании того, что греки называли «политической
дружбой», — вопрос исследований будущего.

Вот что можно вкратце сказать о реалистичности
предложений переделать нынешнее негражданское
общество на принципах христианско-гражданского общения. Вернемся к вопросу об опасности подобных
предложений. Можно считать, что на этот недостаток
православного видения гражданского общества указывал уже Франк, писавший, что переустройство мира
мирскими средствами на церковных принципах ведет
не к воцерковлению мира, а к обмирщению церкви. По
его мнению, полное растворение мира в церкви случится за пределами эмпирического бытия человека; попытка растворить мир в церкви посюсторонними способами приводит ко многим ужасным последствиям,
свойственным попыткам построения царства Божьего
на земле. Поэтому преображение мира в церковь должно происходить святыми, а не мирскими средствами,
в результате таинственного Божьего промысла, а не рациональных проектов переустройства мира. Пока этого
святого преображения не произошло, принципиальная
двойственность мира и церкви на этом свете должна
сохраняться и охраняться, убеждал Франк; граница
между двумя мирами проходит в каждом человеческом
сердце.

Переводя это предостережение Франка на современный социологический язык, мы приходим к следующему тезису: сердце должно преобразиться на основе
трансцендентальных, а не посюсторонних порывов.
Гражданские методы жизни должны укорениться не столько в результате рациональных планов переустройства принципов диффузного насилия, сколько в результате таинственного сошествия на человека глубокой
внутренней веры. Пока же этого не произошло, принципиальная двойственность государственно-насильственных методов и нравов православного гражданского общества должна сохраняться.

Но что такое вера, исследуемая с точки зрения повседневной жизни? Как любят отмечать социологи,
обычные люди — если речь не идет о религиозных виртуозах — преимущественно веруют в то, во что им выгодно верить. Конечно, повседневность выгодного для
индивида следования определенным моральным практикам может быть озарена каким-либо экстраординарным переживанием. После этого человек будет упорно
доказывать (а возможно, и истово верить), что действительно верует. Пока же этого не случилось, пока трансцендентальная вера в безусловное следование принципам цивилизованной и цивильной гражданской жизни
не снизошла в каждую индивидуальную душу, можно
довольствоваться и внешним соблюдением несложных
требований этой жизни. Вверение себя этой индивидуальной вере в безусловный идеал гражданской жизни
останется для каждого, возможно, недостижимой целью, но к ней можно стремиться, бережно сохраняя при
этом двойственность между сжимающимся государством и расширяющимся гражданским обществом.

Франция без Парижа

Глава из книги Александра Гениса «Странник. Путевая проза»

О книге Александра Гениса «Странник. Путевая проза»

Франция без Парижа, словно тело без мозжечка, теряет координацию и рассыпается на части. За что я люблю ее еще
больше.

Дижон

В придорожном сортире не было унитаза.

«Не Америка», — подумал я. Но стоило закрыть дверь, как
из вделанного в стенку динамика раздался мелодичный шепот Азнавура, которого даже сюда транслировало парижское
«Радио Ностальжи».

«Не Америка», — опять подумал я.

На самом деле тут была даже не Европа. В этой глубокой
провинции Франция оставалась самой собой — страной,
счастливо сдавшейся виноградникам. Решительно захватив
Бургундию, они обнимали дома с погребами, тесно обступали
телеграфные столбы, крепко сжимали дорогу, выкраивая
лишний метр у асфальта. Лучшая лоза жила за высокой оградой. Путь к ней преграждали ворота с адресом, который
до сих пор я встречал лишь на этикетках в той части магазина, куда забредал по ошибке.

Одни знатоки ценят в вине вкус, другие — аромат, третьи —
год, и все — цену. По-моему, все это — глупости. Качество
вина определяется радостью и делится на стаканы. Первый
служит прологом. Он отрезает день от праздника: пригубив,
ты уже по ту сторону. Кто-то отпустил вожжи и теперь время работает на тебя. С каждым глотком и минутой, дух приподнимается над телом. Не отрывается, как с водкой, а неспешно парит, лениво касаясь дна. Второй стакан ставит его
на ноги, прибавляя языку уверенности, а сердцу благодарности. Третий включает душевность. И тут — на благодушии — пора остановиться, чтобы все повторить за ужином.
Хорошо еще и то, что в Бургундии можно не разбираться, ибо
трудно ошибиться, заказывая не белое, не красное, а то, что
меняет сны и учит петь. Я не понимаю, как живут люди,
ежедневно участвующие в этой мистерии. Еще труднее мне
понять тех, кто отсюда уезжает.

Я бы не стал, хотя в этой глуши никто не говорил по-английски. В этом, собственно, не было нужды: иностранцев в городе было двое — мы с женой. Ставни закрывались в девять,
фонари стояли редко, не слышно было даже телевизоров.
Вечерняя улица казалась скучнее Пруста, но мне она все
равно нравилась, ибо по обеим сторонам дома с обнаженными балками вываливали на тротуар брюхо. Один из них,
ровесник трех мушкетеров, стоял уж совсем набекрень. За
частым переплетом чердачного окошка тлел оранжевый абажур. Я бы туда переехал, но место оказалось занятым, о чем
мне и сказала выглянувшая хозяйка.

— Давно вы здесь живете? — спросил я на пальцах.

— 400 лет, — ответила она, указав на дату, выбитую над
порталом.

Эренбург считал, что даже красота не спасает французскую
провинцию от скуки.

«Здешние церкви — писал он, — все равно что музей итальянской живописи в Пензе».

Мне трудно согласиться, потому что я и сам вырос вроде как
в Пензе, но — с архитектурой. А с ней не бывает провинции:
в старом городе каждый переулок ведет к собору, а он-то уж
точно — столица.

Шартр

Пара разномастных шпилей кафедрального собора, как и
раньше, торчали прямо из поля. Приближение ничего не
изменило. Собор подавлял город, он был его центром и причиной, поэтому весь день мы не могли отойти — ни далеко,
ни надолго. Погода быстро менялась, и мы постоянно забегали внутрь, полюбоваться тем, что натворила с витражами
новая туча.

У каждого окна был свой сюжет — полупонятный, полузнакомый, как слова в мессе. Мы знали — о чем, и ладно. От старых мастеров не требовали подробностей — ветвь заменяла сад, плод — соблазн, череп — грех. Рассказ лепился из
цвета и не зависел от действительности. Богородица любила синий. Злодеи носили желтое. Рыцари получались зелеными, кони — розовыми, неба не было вовсе.

Каждый витраж в церкви безошибочно балансировал между наррацией и декорацией. Смысл и красота складывались
в подвижную гармонию. Любой луч менял состав, но всегда
к лучшему. Цветной воздух дрожал в соборе, выжимая последние фотоны из заходящего солнца. Когда оно исчезло,
заиграл орган. Сперва я даже не заметил инструмента, да и
теперь он терялся в каменных зарослях, но звук нельзя было
не узнать: токката и фуга ре минор. В триллерах ее играют
свихнувшиеся монстры, здесь она была на месте.

Романтики сравнивали средневековые соборы с лесом, с
кружевами, с симфонией, мы, как все умное и сложное, —
с компьютером. Чтобы он заработал, в него надо загрузить
программу. Бах писал что-то вроде них, лучшие из них. Они
создавали резонанс музыки с архитектурой, поднимая душу
к крыше.

Чтобы все это возникло, не нужен Бог, достаточно было в
него верить, и этому помогали мощи. Они питали собор чудотворной энергией, которую мы, путая форму с содержанием, не умеем ощутить. И зря. Ведь плоть святого — его кость
или прядь — убеждала прихожан в том, что вся эта дикая
история — правда. Мощи служили залогом обещанного бессмертия. Трудно понять? А вы посмотрите на Итигэлова. Как
легко нетленный труп бурятского ламы внушил 21-му веку те
же надежды, что и 13-му.

Выйдя, наконец, наружу, мы повстречали на площади клоуна, на которого я не обратил внимания утром. Сейчас он
показался странным. Клоун не собирал мелочь, развлекая
публику. Разряженный по-цирковому, он исполнял необходимую средневековому благочестию роль. Хроники именовали ее «жонглер Господа». К вечеру, однако, он угомонился и тихо сидел на скамье с живой курицей. Между ними
стояла бутылка красного.

Шамбор

— Вчера мы были в гостях у Бога, — объявил я программу, — сегодня отправимся к царям.

Помня, что во французском письме слишком много лишних
букв, я дважды сверился с путеводителем, набирая на клавиатуре навигатора название королевского замка: Chambord.

Путь был неблизкий, но мы не торопились — воскресенье.
В деревнях народа почти не было, разве что — прохожий с
багетом. Зато людной оказалась площадь городка, в названии которого фигурировало три дефиса. Народ валил в церковь. Увильнув от службы, мы бегло осмотрели норманнскую
колокольню и поехали дальше, погоняемые столь же суровым голосом из GPS. Полагаясь на него, я не взял с собой
карты, поэтому мне нечего было возразить, когда пошли уже
совершенные закоулки. Сперва исчезли бензоколонки, потом
улицы, затем дома. Зато на сжатых полях появились люди с
палками.

— Землемеры? — предположила жена.

— А псы?

Издали раздались выстрелы, собаки бросились за добычей.
Чем дальше мы ехали, тем чаще встречались довольные охотники: осень, пасмурно, покойно. Когда поля сменились лесом и из чащи вышла пара в капюшонах с грузом дров для
камина, я вспомнил, что уже видел такое на «Временах года»
у Брейгеля. «Рубка сучьев».

Дорога, однако, неуклонно сужалась. Сперва исчезла разделительная полоса, потом — обочина, затем — канавы. Мы
ехали по лесу, и ветви цеплялись за фары. Но навигатор
уверенно сокращал расстояние до цели, а когда жена выражала озабоченность, я отвлекал ее сведениями из ученой
монографии, проштудированной до отъезда.

— В Шамборе, — говорил я, — 400 комнат и сокровищ без
счету. Франциск I считался законодателем мод, и кавалеры носили на танцах составные шелковые шоссы цвета крамуази.

— Крамуази, — завороженно повторила жена, но тут все
испортила чайка. Ей нечего было делать вдали от трех морей, в самом центре Франции.

— Перелетная, — объявил я с лживой уверенностью, но со
мной уже не разговаривали.

Между тем, как торжественно объявил навигатор, мы достигли места своего назначения. В любом случае дальше ехать
было некуда, потому что тропа обрывалась в болоте. Из него
высовывался невысокий столбик с названием Chambord. Буквы, включая непроизносимую, совпадали, но замком не пахло.

— Нечто похожее королю Артуру устроила Фата-Моргана, —
попытался я разрядить обстановку, но она не разряжалась.
Тогда я вылез из-за руля и отправился за помощью в единственное строение, составлявшее Шамбор. Оно напоминало
изрядный курятник и являлось, если верить вывеске, мэрией. Во дворе стоял старик с вилами. Он с таким восторгом
смотрел в нашу сторону, что у меня зародилось подозрение:
иностранцев здесь не было с войны.

— Шамбор? — спросил я его по-французски.

— Шамбор, — согласился он.

— Шато? — продолжил я беседу.

— Сhateau?! — с восхищением переспросил он и пошел за
женой.

Когда мы разворачивались, они все еще хохотали. Только
выбравшись на шоссе, мы узнали, что уехали от замка на
300 километров к северу. Зато до Гавра — рукой подать.

— Хорошо хоть в Англию не проскочили, — робко пошутил
я, не рассчитывая на ответ. Навигатора тоже никто не слушал. Благодаря ему я узнал, что во Франции есть два очень
разных, хоть и пишутся они одинаково, Шамбора. Хорошо
еще, что на обратном пути у нас было вдоволь времени, чтобы решить, какой из них — настоящий.

Форс-мажор

Столь безмятежной я видел атмосферу лишь однажды —
11 сентября, когда в Америке отменили авиацию. Но сейчас все было по-другому: в городе царил почти праздничный хаос. Друзья решили, что я нарочно.

— В Париже? — сказали в трубку. — В апреле? Что же ты
там делаешь? Посыпаешь голову пеплом?

— Почти, — ответил я на сарказм, ибо возразить было нечего. На Елисейских Полях зацвели каштаны, и городское
небо залила весенняя лазурь, которую не портили самолетные выхлопы. Столь безмятежной я видел атмосферу лишь
однажды — 11 сентября, когда в Америке отменили авиацию. Но сейчас все было по-другому: в городе царил почти
праздничный хаос.

Вулкан — не террор, вулкан — форс-мажор, препятствие
непреодолимое, но законное, в котором винить некого и не
хочется. В извержении нет унизительной беспомощности.
Природа — достойный соперник, перед которым не стыдно
склониться. Мы, конечно, ее покорили, но не всю, не везде,
не всегда и ненадолго. Кроме того, вулкан идет Парижу.
Жюль Верн был ими одержим и вставлял чуть не в каждый
роман. Последний вызов прогрессу, вулкан у него — явление грозное, великолепное, сверхъестественное, но земное,
вроде Наполеона или башни Эйфеля.

Туристы, во всяком случае, переносили бедствие стоически. Особенно американские. Наземный транспорт им не
светил, и в ожидании летной погоды они перебирались по
городу с чемоданами, не переставая фотографировать и
жевать. С официантами американцы говорят по-французски,
даже если им отвечают по-английски. По-английски они могли и дома, а сюда собирались всю жизнь. Как известно, после смерти праведные американцы попадают в Париж, а тут
они — мы — в нем еще и застряли.

Стихия отключила обычный — ненормальный — распорядок
жизни. Внезапно ты выпал из расписания, и появилась возможность сделать все, что собирался успеть в следующей
жизни. Теперь можно сходить в Лувр — дважды, послушать
Рамо в церкви Мадлен, купить на базаре клубники, проведать
Пиаф на кладбище Пер-Лашез, смотаться на блошиный рынок, устроить пикник в Булонском лесу, а главное — бродить
по городу до ломоты в ступнях и немоты в коленях.

Парижа не бывает много, потому что он построен клином.
Каждый бульвар кончается торцом и смотрит в три четверти. Прямой, но не скучный, город кажется воплощением
вкусной жизни в роскошных интерьерах доходного дома.
Довольный собой и окружающим, у меня он вызывает зависть и неприязнь к современности. Иногда мне кажется
разумным отменить за ненадобностью целые отрасли искусств — живопись, писание романов, архитектуру. Лучше,
чем тогда, все равно не сделают.

«Париж, — написал Вальтер Беньямин, — столица XIX столетия».

Фокус, однако, в том, что тут оно так и не кончилось. Если
Рим — вечный город, то Париж — вчерашний. ХХ век пронесся над ним, еле задев. В Первую мировую войну парижане обходились без круассанов, во Вторую — без отопления.
Чтобы согреться, Сартр писал в кафе, теперь здесь целуются — даже американцы.

Внезапно над Монмартром образовалась туча, и стало хлестать.

— В дождь, — трусливо сказал я, — Париж расцветает, как
серая роза.

— Лучше бы ты взял зонтик, — хмуро ответила жена.Но зонтики, специально купленные от апрельских дождей, дожидались нас в отеле, и мы спрятались под карниз. Когда небо
расчистилось, в нем показался первый за всю неделю самолет. Пауза, похоже, кончилась.

О чем говорят социологические опросы? Некоторые итоги

Статья из книги Виктора Шнирельмана «Порог толерантности: Идеология и практика нового расизма»

О книге Виктора Шнирельмана «Порог толерантности: Идеология и практика нового расизма»

Итак, проведенные в России в течение последних пятнадцати—двадцати лет многочисленные социологические опросы
позволяют выявить устойчивые долговременные тенденции,
которые развивались параллельно и хорошо коррелировались
друг с другом. Это — рост, во-первых, ксенофобии, во-вторых,
русского этнического самосознания и державности, в-третьих,
антизападнических настроений, в-четвертых, привлекательности лозунга «Россия для русских» и стремления обеспечить
русских какими-то особыми социальными и политическими
правами. Параллельно падала ценность советских установок
на интернационализм и «дружбу народов», а полиэтничность
России стала постепенно рассматриваться в негативном, а не
в позитивном свете. Если все это происходило в 1990-х гг. в
контексте «дикого капитализма» и «первоначального накопления капитала» в условиях перехода к рыночной экономике, то
в 2000-х гг. — в обстановке укрепления государственности и
властной вертикали, стремления власти навязать обществу
идею «особого пути» и «суверенной демократии» и решительного сдвига к узкоспециализированной моноотраслевой экономической модели, основанной на эксплуатации сырьевых
ресурсов, находящейся в значительной мере под контролем
государства.

Стремление к «особости» и резкое ограничение личной
предпринимательской инициативы в условиях всевластия чиновников неминуемо должны были привести к обеднению репертуара моделей индивидуального поведения и сменить
курс общественного развития — с поликультурного на монокультурный. Общество это быстро почувствовало, что и стало
одной из причин разочарования в ценности полиэтничности,
и в первой половине 2000-х гг. у многих росло убеждение в
том, что она приносит Российскому государству больше вреда, чем пользы. К тому же результату вела возросшая конкуренция со стороны представителей «этнических меньшинств»,
которые оказались менее зависимыми от государства и более
склонными к самостоятельной предпринимательской деятельности, чем многие русские, привыкшие к строгим иерархическим и патерналистским отношениям на крупных предприятиях военно-промышленного комплекса. Некоторые из
представителей «этнических меньшинств» стали успешными
бизнесменами, а большинство других, стремясь выжить в рыночных условиях, просто брались за любую работу, казавшуюся «непрестижной» или «грязной» местному населению. Уже
самим этим они нарушали неписаные правила, что в глазах
местных обитателей выглядело «неуважением культурных
норм» и покушением на «традицию».

По сути, сам по себе переход к рыночной экономике от
патерналистских условий «развитого социализма» был раздражающим нарушением «традиций» и «норм». Поэтому любой
успешно действующий в этой сфере моментально оказывался
таким «нарушителем», и это часто воспринималось как вызов
местному населению. Но так как в России доминировала русская культура, то и нарушение культурных норм оказывалось
нарушением русских (!) культурных норм, хотя в отдельных
республиках это могло выглядеть как нарушение местных обычаев. Разумеется, и представители местного населения участвовали в бизнесе и предпринимательстве, однако они были
«своими», и им это по большей части прощалось. Но то, что
прощалось «своим», было непозволительным для «чужаков».
Сказывалось традиционное отношение к территории, земле,
ресурсам, власти на этой земле как «этническому наследию», по праву принадлежащему «титульному этносу», или доминирующему большинству. Поэтому сколько бы отдельные политики или политиканствующие интеллектуалы ни рассуждали
об империи, за годы советского этнофедерализма в головах у
людей сложились установки, тесно связанные с этнонационалистическим видением реальности. Большинство людей убеждены в справедливости принципа, наделяющего «титульный
народ» преимущественными социальными и политическими
правами. Отсюда и стремление немалого числа русских получить официальный статус «государствообразующего народа»,
что могло бы стать для них гарантом защиты их прав на труд,
образование, лечение, жилище и пр. в условиях «наплыва чужаков», якобы создающих им конкуренцию.

Такие сдвиги в сознании стали происходить начиная с середины 1990-х гг. Уже в 1995 г. трое из четырех респондентов
подчеркивали, что русские несут основное бремя ответственности за страну, а потому должны иметь больше прав, чем все
другие. К этому времени «интернационализм» и «защита прав
меньшинств» уже мало у кого вызывали отклик. Во второй половине 1990-х гг. число сторонников «особого русского пути»
и особой ответственности русских за страну увеличилось почти вдвое. Показательно, что это соответствовало происходившему тогда быстрому сдвигу от советской к российской идентичности. А за десять лет с 1995 по 2005 г. число сторонников
лозунгов интернационализма уменьшилось почти вдвое. Напротив, число тех, кто хотел обеспечить русских дополнительными правами и видеть Россию «государством русских», за тот
же период удвоилось. И в середине 2000-х гг. уже каждый второй респондент выступал за придание русским статуса «государствообразующего народа».

Одновременно все больше людей стали настаивать на профессиональных ограничениях для «приезжих», и особенно на
недопущении их к власти. Эти настроения были поддержаны
властью осенью 2006 г., что и привело к введению ограничений для торговли «иностранцев» на рынках. При этом энтузиазм по поводу «изгнания чужаков» основывался на иррациональных представлениях об «очищении» местной культурной
среды. Показательно, что за депортацию «чужаков» стояли
даже те люди, которые подчеркивали свое доброжелательное
отношение к «этническим меньшинствам». Похоже, здесь проявлялись установки, типичные для «культурного расизма»:
люди не имели ничего против «других», но предпочитали, чтобы те оставались жить «у себя дома».

Другими факторами, действовавшими в том же направлении, были травма от распада Советского Союза по границам
былых этнонациональных республик, активизация этнополитических движений, рост этнократии в ряде республик внутри
России и дискриминация русского населения в некоторых
новых постсоветских государствах и даже некоторых республиках внутри России. Это показало русским ценность этничности, и началась быстрая этнизация русского массива. В советский период русские, будучи доминирующим населением,
не слишком задумывались о своей этнической принадлежности, что вообще характерно для доминирующего населения.
Однако к середине 1990-х гг. в этой сфере произошли изменения, и немало русских внезапно почувствовали себя «меньшинством», что и повлекло за собой их быструю «этнизацию».
Во второй половине 1990-х и в 2000-х гг. этническая идентичность представлялась значительному большинству россиян
важнее гражданской. Но в Москве, где сложился беспрецедентный разрыв между богатством и бедностью, склонность к этнической идентичности проявлялась более всего именно у
русских.

При этом у русских сложилась устойчивая вера в то, что
«чужаки» захватили слишком много власти в стране. И в течение последних лет русские постоянно сетуют на свою «дискриминацию». По-видимому, это отражает осознаваемый на
интуитивном уровне дефицит демократии в стране. Такая
обида имеет проективный характер и переносится на «инородцев».

Особое место в этих условиях занимает средний класс. Если
в начале 1990-х гг. в России классовой структуры еще не сложилось и интеллектуальная элита, претендовавшая на место
среднего класса, исповедовала советские идеалы интернационализма и «дружбы народов», то спустя десять—пятнадцать лет
ситуация коренным образом изменилась. Теперь не только
новый средний класс, сложившийся в рыночных условиях,
придерживался совершенно иных установок, но и влившаяся
в него старая интеллектуальная элита сменила свои прежние
взгляды. Эти взгляды формировались под сильным влиянием
социодарвинизма, что и определяло отношение к «чужакам»
как к нежелательным конкурентам, способным претендовать
на столь же привлекательные, как и ограниченные ресурсы.
«Первоначальное накопление капитала» закончилось, и люди,
добившиеся успеха, не хотят нового передела собственности.
Вот почему теперь «стабильность» и «безопасность» регулярно
занимают первые места в рейтинге ценностей. Этому и служит
биологизация социальных отношений, объясняющая индивидуальные способности и успех «генетическим наследием».
Поэтому-то сегодня именно состоятельное население в гораздо большей степени, чем бедное и маргинализованное, склонно поддерживать идеи предоставления русским привилегированного положения и защиты прав «коренных» жителей. Вот
почему сегодня ксенофобия более всего присуща среднему
классу, и почти каждый второй респондент хочет, чтобы власть
отдавала предпочтение «коренным» перед приезжими.

Особенно болезненно постсоветские трансформации сказались на молодежи, которая быстро утратила советские моральные ориентиры и была вынуждена выживать самостоятельно в жестких условиях «дикого капитализма». Остро
нуждаясь в поддержке, она искала помощи у сильного государства, способного защитить ее от конкуренции со стороны
«чужаков». Поэтому для русской молодежи соблазнительным
оказался лозунг «Россия для русских». Если сегодня в целом
его поддерживает каждый седьмой респондент, то среди молодежи — каждый третий-четвертый. Для части молодежи, как
и для определенной части российского общества, оказывается притягательным образ авторитарного государства.
В 2000-х гг. социологи отмечали склонность респондентов к
державности, поддержке жесткого государственного регулирования в сфере экономики, законности и порядка и приоритету интересов общества над интересами личности. Ценности демократии казались респондентам менее важными.
Такие склонности приобретали и крайние формы. Так, в первой половине 2000-х гг. был отмечен рост интереса определенных кругов общества к фашизму. Хотя такие настроения
разделялись меньшинством, показательно, что за пять лет их
привлекательность выросла вдвое. Причем это находило отклик в особенности у студенческой молодежи.

Правда, сокращение демократии, в особенности что касается жесткой избирательной системы, введенной в течение последнего десятилетия, уже вызывает недовольство у россиян.
Эти настроения используются радикалами, всячески доказывающими «нерусскую» сущность современной российской
власти.

Помимо указанных факторов, повлиявших на вспышку ксенофобии, нельзя забывать и политиков, прибегавших к ней как
к испытанному политическому ресурсу, способному обеспечить быструю социальную мобилизацию и поддержку во время избирательных кампаний или для проведения того или
иного курса. В этом отношении огромную роль играет образ
врага, причем, как правило, такой образ распадается на два —
врага внутреннего и внешнего, и оба они служат прежде всего
внутриполитическим целям. Выше мы уже видели, что если в
ранние советские десятилетия пропаганда и репрессивная
практика делали акцент на классовом враге, то в последующем
образ врага сменил свое обличье, и он уже рисовался в виде
иноэтничных «чужаков». Это и перешло по наследству к постсоветскому обществу в виде «нового расизма».

Правда, в первые постсоветские годы господствовала эйфория открытости и «всечеловечности». Однако это продлилось недолго, и в 1993–1994 гг. образ врага снова оказался востребованным. Этому способствовали не только межэтнические
конфликты и войны, как бушевавшие в непосредственной близости от границ России, так и дававшие себя знать в той или
иной форме в самой России. В еще большей степени на это
повлияла острая конкуренция за ресурсы и рабочие места,
происходившая на фоне глубокого экономического кризиса,
оставившего многих без работы или вовсе без средств к существованию. В своих бедах общество винило «чужаков», причем
ему в этом активно помогали некоторые политики и бизнесмены, а также множество журналистов и писателей. Для политиков и чиновников это было испытанным средством отвести
гнев общества от своих собственных неблаговидных поступков, а для бизнесменов — удобным способом разделаться с
конкурентами. При этом долгими поисками подходящего «врага» заниматься было не нужно, ведь его образ сложился еще в
советские годы. Тогда на это место были назначены евреи и
«кавказцы».

Однако в новых постсоветских условиях их роли существенно изменились. Если в отношении евреев доминировала
доктринальная ксенофобия, далекая от живой реальности и
связанная с книжными знаниями, то «кавказцы» стали жертвами инструментальной ксенофобии, черпающей аргументы из
реальной жизни, хотя и преподносящей их в искаженном виде.
Поэтому если антисемитская активность проявляла себя по
большей части в символических действиях, то кавказофобия
влекла за собой дискриминацию, преследования или физическое насилие. Имелись и другие различия. Ведь с распадом
страны многие евреи эмигрировали, а немногие оставшиеся
были хорошо интегрированы в российское общество и мало
чем отличались от окружающих. Зато «кавказцы», будь то беженцы, предприниматели или трудовые мигранты, составляли
заметную часть миграционного потока; они были хорошо видны, и их деятельность была у всех на виду. Все это и определяло траекторию ксенофобии, которая была обращена прежде
всего против «кавказцев».

Поэтому уровень нетерпимости по отношению к евреям во
все постсоветские годы был неизмеримо ниже, чем по отношению к «кавказцам», и составлял 6–10%. Он мог ненадолго
взлететь в период острого кризиса, как это произошло в связи
с дефолтом 1998 г., но ситуация вскоре вновь возвращалась в
прежнее русло. Впрочем, это подпитывало конспирологические воззрения, заставлявшие убежденных антисемитов
подозревать евреев в тайных заговорах и коварных планах.
Однако основная часть общества этим не страдала. Зато его
страшил образ «кавказцев», и начиная с осени 1993 г. уровень
«кавказофобии» уже не опускался ниже 40%. Разные кавказские
народы обвинялись в разных «грехах», и в разные годы уровень
ксенофобии по отношению к ним колебался. Однако их список неизменно возглавляли чеченцы, за которыми, как правило, шли азербайджанцы. Правда, в самое последнее время
конкуренцию им в этом стали составлять выходцы из Центральной Азии.

Впрочем, дифференциация, отчетливо проявлявшаяся ранее в отношении разных категорий иммигрантов, стала постепенно стираться, и в середине 2000-х гг. у людей начало формироваться представление о них как о некой единой группе.
Социологи все чаще стали встречаться с эвфемизмом «приезжие». Изменилась и мотивация ксенофобии: она стала более
эмоциональной и иррациональной: люди начали объяснять
свои негативные чувства главным образом культурными факторами. Динамика ксенофобии начала 2000-х гг. показывает,
что в качестве объяснения «плохие условия жизни» постепенно теряли популярность, зато склонность обвинять самих мигрантов или этнические меньшинства в самых разных «грехах»
в целом росла. Людей тревожила массовость миграции.

Еще одной яркой особенностью российской ксенофобии
является ее выраженный этнический, а не конфессиональный
характер. Исследования российских социологов показывают,
что в России симпатии и антипатии верующих связаны в первую очередь именно с этничностью, а не с религией.

Центр ксенофобии во все постсоветские годы неизменно
располагался в Москве, оставлявшей другие города далеко позади. Это можно объяснить не только яркими социальными
контрастами, но и тем, что в начале 2000-х гг. совершился решительный сдвиг элиты к неоконсерватизму, а, как известно,
именно эта идеология содержит в себе латентный расизм.

Что же касается «внешнего врага», то его, как и в советские
годы, ищут на Западе. В течение 1990-х гг. в России наблюдалось ухудшение отношения к Западу. Особенно рос негативизм
в отношении США, причем он активно поддерживался властями и СМИ. Это основывалось не только на недовольстве какими-либо реальными действиями США или НАТО на внешней
арене, но и переоценкой западного политического и социального устройства. В середине 2000-х гг. многие люди отказались
от эйфории рубежа 1980–1990-х гг. и видели от западных порядков один лишь вред. У них росло убеждение в том, что западные ценности России не годятся, и они хотели, чтобы Россия развивалась своим «самобытным путем». В начале 2000-х гг.
за «особый путь развития» выступал каждый третий-четвертый
респондент, а в 2008 г. — почти двое из троих.

В 2006 г. рост ксенофобии остановился и даже в известной
мере пошел на спад. В 2007–2008 гг. у москвичей несколько
смягчилось отношение к гастарбайтерам. Однако, судя по последним социологическим опросам, в этом выражалось не
столько изменение отношения к иммигрантам с негативного
на позитивное, сколько появление определенной индифферентности, которая не может застраховать общество от новых
взрывов ксенофобии. Новым испытанием стал мировой финансовый кризис, начавшийся осенью 2008 г. В этих условиях
ксенофобия снова обострилась.

Читать отрывок из первого тома

Виктор Шнирельман. Порог толерантности: Идеология и практика нового расизма (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Виктора Шнирельмана «Порог толерантности: Идеология и практика нового расизма»

Между тем о преодолении расизма в США говорить еще
рано. Ведь, дружа с выходцами из иных этнорасовых групп,
молодые люди считают своих друзей исключениями и сохраняют предрассудки в отношении иных рас в целом. Социологические исследования показывают, что молодые люди свыкаются с расовым неравенством в социальной и экономической
сферах и оно не вызывает у них возмущения. Сегрегация в некоторых школах сохраняется, ибо, предпочитая жить в чисто белых пригородах или городках, белые родители отдают
своих детей в школы, где представителей иных рас нет или
почти нет. В то же время у афроамериканцев и испаноязычных
имеется гораздо больше шансов быть остановленными полицией, чем у белых. Немало американцев считают, что безразличное отношение властей к афроамериканцам, оказавшимся
жертвами урагана «Катрина» в Новом Орлеане осенью 2005 г.,
еще раз наглядно показало, что о закате расизма в США говорить не приходится.

В то же время белая молодежь старательно отворачивается
от расистской истории и отказывается взять на себя ответственность за грехи своих предков. Многие молодые люди отстаивают либеральный принцип «равных возможностей» и
придерживаются позиции «цветной слепоты», позволяющей
сохранять расовое статус-кво. Это вовсе не означает, что
раса для них теряет значение. Как раз напротив, в ходе ассимиляции они утрачивают интерес к своей этничности, но зато
охотно подчеркивают свою связь с белой расой. Мало того,
большинство из них предпочитают называть себя «белыми», а
не «американцами». И дело доходит до того, что, как с тревогой замечают исследователи, в университетах идет формирование «белых студенческих союзов», куда «чужаков» не пускают (рис. 17). В этом проявляется форма «нового расизма»,
пытающегося объединить всех «белых» в рамках единой «евроамериканской» этничности, которая представляет себя «меньшинством» и добивается тех же прав, что и остальные меньшинства. В некоторых школах вводятся специальные
программы для особо одаренных детей, но на поверку те оказываются «белыми», что превращает такой проект в форму расиализации.

Некоторые противники расизма полагают, что его преодолению помогает повышение образования. Однако факты говорят о том, что сама по себе образованность проблемы не решает, ибо расисты встречаются и среди высокообразованных
людей, хотя в целом с повышением уровня образования отношение белых американцев к чернокожим становится более
мягким. По наблюдению некоторых современных социологов, повышение образования ведет не столько к исчезновению
расизма, сколько к изменению форм его выражения. Теперь
расизм выступает в косвенных скрытых формах, плохо осознается и нередко даже отрицается.

Сегодня как нельзя более актуально звучит предупреждение
Р. Бенедикт о том, что для избежания расовых конфликтов недостаточно одного лишь повышения уровня образования, связанного с расширением знаний об иных культурах. По ее мнению, это могло прививать учащимся лишь лицемерие, тогда
как «им нужно говорить о неблагополучных условиях жизни не
как о неизбежных фактах природы, а как о том, что можно
преодолеть путем определенных усилий». Отмечая, что расизм находит питательную почву среди бедных и ущемленных
слоев населения, она делала вывод о том, что невозможно
преодолеть его, проявляя заботу только о чернокожем населении и пренебрегая жизненными потребностями белых бедняков на американском Юге. Иными словами, проблему расизма она связывала не с биологией, а с социальными условиями
жизни. В то же время, как замечает Ли Бэйкер, негативный
опыт расиализации и его последствия долго сказываются на
обществе, и внутренняя политика должна это учитывать.

Еще в начале 1980-х гг., говоря о современном расизме в
США, социолог Дж. Макконехей убеждал, что необходимо учитывать символические запросы белых, открыто демонстрировать уважение к их ценностям и нуждам, например вводя в
школах дополнительные привлекательные для них программы
обучения. В свою очередь, феминистка Р. Франкенберг доказывает, что белым нужно осознать свою собственную идентичность и культурную принадлежность хотя бы потому, что иначе белые нормы рассматриваются как точка отсчета, которая
якобы позволяет оценивать всех остальных и навязывать свои
нормы как некие универсалии в ущерб всему остальному.

Проблема кризиса белой идентичности в связи с «политикой идентичности» стала особенно остро ощущаться в 1980—
1990-х гг., когда, по мнению ряда экспертов, мультикультурализм грозил новыми расколами в американском обществе.
Тогда белые супрематисты стали выступать под лозунгом защиты и сохранения белой расы. Считая культуру выражением
расовой сущности, они выступают против культурного смешения и предлагают решить проблему радикальным способом —
путем полной сегрегации. При этом, предпочитая называть
себя «белыми националистами», а не расистами, они опасаются того, что в скором будущем белым предстоит стать меньшинством в США. Поэтому они выступают против интеграции
и стоят за расовое размежевание и строгое соблюдение территориальности отдельными расами и этническими группами. Отождествляя расу, этничность и нацию, они подчеркивают необходимость развития и укрепления белого расового
самосознания. На эту идею работают созданные ими некоторые новые религиозные движения («Всемирная церковь Всесоздателя» и движение «Христианская идентичность», «Церковь Израиля»), предназначенные исключительно для «белых
людей». Иными словами, отвечая на вызов современности,
американские «белые националисты» заимствуют стратегию у
французских Новых правых. Однако они идут еще дальше и
предрекают неизбежную расовую войну.

Среди борцов с расизмом также есть люди, стоящие за развитие прогрессивного «белого самосознания», но по иной
причине. С их точки зрения, следует наполнить «белую идентичность» иным, позитивным самосознанием. Как настаивает
Р. Франкенберг, лишь когда антирасисты в своей практической
работе будут сознательно действовать от лица «белых», «белизна» получит новое антирасистское наполнение. В свою очередь, обсуждая проблему в целом, американские сторонники
«критического мультикультурализма» подчеркивают, что «критические мультикультуралисты должны способствовать конструированию прогрессивной антирасистской белой идентичности в качестве альтернативы белой этнической гордости,
которую выковывают правые». И далее: «Главная цель критической педагогики белизны состоит в следующем: нужно создавать позитивную, горделивую, привлекательную, антирасистскую белую идентичность, способную взаимодействовать
с различными расовыми/этническими кругами с доверием и
эмпатией». Ведь, «если мультикультурное образование обращается только к Другому и культурным отличиям Другого, белым не требуется изучать свою собственную этничность и то,
как она определяет их социальные взгляды и идентичность».

В то же время прогрессивные американские педагоги пытаются доказывать учащимся, что игнорирование расовой
проблемы означает молчаливую поддержку фактического расового неравенства. Они убеждают в том, что белый расизм
значительно опаснее черного, ибо власть по-прежнему находится в основном в руках белых. По их мнению, отказ от расового дискурса возможен лишь в условиях полного расового
или этнического равенства. Но до этого еще далеко, ибо белые
сохраняют свое привилегированное положение. Поэтому
эти педагоги полагают, что пришло время для обсуждения с
учащимися тех вопросов, которые еще недавно замалчивались, — «расовой идентичности, расовых привилегий и расового дискомфорта, что позволило бы учащимся и другим людям громко говорить о своих прежде скрывавшихся чувствах
и ощущениях».

В свою очередь, австралийская преподавательница считает,
что необходимо обсуждать с учащимися вопросы вины, связанной с привилегиями, которые до сих пор предоставляет
белая кожа. Определенным вкладом в такое воспитание служит книга Р. Дайера, посвященная тому, как в течение последних 100–150 лет в США конструировался образ белых и
тем самым формировалась белая идентичность. Сознавая противоречивость восприятия и трактовки «белой идентичности»,
этот автор предупреждает против ее прославления в неофашистском духе и пишет: «Суть подхода к белизне должна состоять в том, чтобы упразднить ее центральное положение и
властные полномочии, а не восстановить ее в правах».

Ожидается, что результатом такого обучения станет «денормализация» белой идентичности; белые увидят свой
жизненный опыт в ином свете — таким, каким его видят афроамериканцы, испаноязычные и другие меньшинства, — и он
перестанет казаться белым «стандартным» и «нейтральным».
Такой подход требует отказа от эссенциализации идентичности и ее восприятия как абсолютной и неизменной. Кроме
того, эти педагоги советуют избегать эссенциализации расовой тематики в целом, в частности романтизации небелых и
навязывания белым комплекса вины за расизм. Важным элементом такого образования должно стать обучение белых
тому, что у них имеются общие интересы с небелыми. Следовательно, они должны основывать будущие альянсы не на расовом чувстве, а на реальных интересах. В то же время это
вовсе не означает отказа от изучения темных страниц истории
колониализма и империализма. Однако предлагается обучать
белых учащихся такой истории не для того, чтобы культивировать у них чувство вины за деяния предков, а ради того, чтобы
показать им, что невозможно вносить позитивные изменения
без учета горького опыта прошлых лет.

В антирасистском учебнике «Традиции и изменения», выпущенном Университетом штата Миссисипи в середине
1990-х гг., признание противоречивости политической традиции американской демократии сопровождалось акцентом
на том, что не весь заложенный в ней прогрессивный потенциал оказался реализованным и что нынешнему поколению
предстоит выполнить эту задачу. Сходной позиции придерживается и социолог из Йельского университета Врон Уэар,
которая напоминает, что, во-первых, расизм негативно сказывается не только на черных, но и на белых, а во-вторых, немало белых на протяжении истории выступали против него.
Иными словами, западное интеллектуальное наследие наравне с расистской включает и антирасистскую традицию, и это
следует подчеркивать.

Вместе с тем рассматриваемый подход имеет и своих критиков, которые видят его слабость в недостаточной разработанности вопроса о позитивном наполнении «белой идентичности». Кроме того, некоторые критики опасаются, что акцент
на «белую идентичность» лишь приведет к ее реификации и,
следовательно, к закреплению расового взгляда на реальность.
С этой точки зрения никакой невинной «белой идентичности»
быть не может, и поэтому не следует изобретать никакой особой «белой культуры». Ведь, как подчеркивают многие аналитики, «белая идентичность» неразрывно связана с идеей
белого господства, причем на американском Юге «белое самосознание» было достаточно развитым и выражалось в легко распознаваемых поведенческих стереотипах. Но это лишь
способствовало расизму.

Более радикальные антирасисты, напротив, требуют деконструкции белой истории и культуры. С 1992 г. в США выходит анархистский журнал «Предатель расы», который во имя
социальной солидарности трудящихся борется за отмену всех
привилегий, связанных с белой кожей. Его издатели призывают белых добровольно отказаться от своей благоустроенной
жизни, определяющейся одной только принадлежностью к
белой расе. Лозунг журнала гласит: «Предательство в отношении белой кожи выражает лояльность к человечеству».
Однако нелегко отказаться от мифа, определяющего саму
структуру американской жизни, тем более что общество
само навязывает как черным, так и белым исключительно расовый дискурс, делая его непременной чертой американской жизни в целом.

Поэтому если «прогрессивные педагоги» надеются на то,
что новое образование поможет белым деконструировать
«власть расовой идентичности» в социальных отношениях, то
скептики сомневаются в том, что многие белые пойдут на такое «расовое предательство». Кроме того, вдумчивые наблюдатели полагают, что такой радикализм лишь укрепил бы ряды
расистов, порождая излишние страхи в стане белых. Также
отмечается, что понятие «расы» было введено белыми отнюдь
не для себя, а для описания «других» и для противопоставления
себя им. Поэтому некоторые авторы доказывают, что с наступлением XXI в. следует вовсе отказаться от понятия «расы»,
что бы оно ни означало.

Напротив, некоторые выходцы из развивающихся стран
считают, что антирасизм должен быть наступательным и ему
следует идти много дальше «либерального мультикультурализма»: центром внимания следует сделать не предрассудки, которые якобы можно преодолеть путем обучения, а проблему
структурного неравенства и несправедливого общественного
устройства. Ведь предрассудки не появляются сами по себе, а
порождаются социальной средой. При этом расовая идентичность самым тесным образом связана с социальными различиями, создающими асимметрию властных отношений и
неравный доступ к «производству знаний». Поэтому, чтобы антирасизм не превратился в очередной «империалистический
проект», жертвы расизма должны получить голос и своими
силами заниматься изучением и критикой расизма. Кроме
того, антирасистский дискурс надо освободить от европоцентризма, иной раз довлеющего над специалистами. В то же время антирасистский дискурс не должен во имя призрачной
«объективности» пытаться «дерасиализировать» своего субъекта, ибо именно убедительность субъективности, включая эмоции и духовные связи со «своей общностью», представляется в
нем наиболее ценной. С этой точки зрения некоторые небелые авторы рассматривают созданные западными антропологами этнографические описания «других культур» как «проект по расиализации», где культура исполняет роль расового
маркера и тем самым закрепляет расовую иерархию. Правда, некоторые американские либералы критикуют такую «критическую расовую теорию» за преувеличение роли расы как
якобы главного ресурса во всех сферах социальной жизни, что
отдает приоритет эмоциям и мистике над разумом.

Иными словами, правые и некоторые левые радикалы сходятся в том, что необходимо развивать и укреплять расовое
чувство, хотя при этом и расу, и цели такого воспитания они
понимают весьма по-разному. Между тем все это вызывает
удивление и неприятие у американских неоконсерваторов и
республиканцев, которые, напротив, предлагают деполитизировать расу и этничность, вывести их за рамки государственной политики и постепенно снижать к ним внимание, исходя
из либеральных принципов равных прав и возможностей. Они
резко критикуют мультикультурализм, делают ставку на ассимиляцию иммигрантов и стоят за сохранение США оплотом
западной культуры. Левые на это отвечают, что в США никогда не было какой-либо единой однородной культуры и что
лозунг такой культуры отражает гегемонистскую программу
Новых правых, не оставляющую места для культурного разнообразия. Эту позицию разделяют, в частности, бывшие иммигранты, осевшие в США. Они утверждают, что в былых метрополиях, некогда властвовавших в колониальных империях,
обитало гетерогенное население, а потому там не могли сложиться ни единая идентичность, ни гомогенная культура. Тем
более не происходит это и ныне вследствие притока массы
новых иммигрантов. Поэтому таким странам суждено быть
мозаикой культур и в то же время своеобразным культурным
сплавом, где постоянно происходит диалог культур и одни
культуры плавно перетекают в другие.

В то же время некоторые вдумчивые наблюдатели предупреждают о том, что, если накопившиеся проблемы не будут
адекватно решены, США грозит серьезный социальный кризис, связанный с ростом напряженности в области расовых и
этнических отношений. Это заботит и некоторых умеренно
настроенных чернокожих интеллектуалов. Однако они отнюдь не спешат отказываться от понятия расы, с которым у
них связан как свой собственный, так и исторический жизненный опыт. Раса играет огромную роль в их идентичности. Поэтому, признавая центральное положение расы в жизни афроамериканцев, один из них предлагает чернокожим лидерам
переосмыслить понятие расы в трех отношениях: «Оно указывает на устойчивость белого господства. Оно бросает вызов
расхожим представлениям черных о расовой борьбе как слева, так и справа. Оно также увязывает антирасистскую борьбу
с другими формами политического сопротивления, включая
классовую и гендерную борьбу».

Читать статью из второго тома

Юрий Альберт. Что я видел (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Юрия Альберта «Что я видел»

24.06.99

Сегодня приснилось, что у меня на столе стоит компьютер, но странный, похожий на плоский ящик с подсветкой для просмотра слайдов. И я на этом компьютере что-то
просматривал в Интернете. Сначала — про какие-то выставки, а потом наткнулся на поэтический журнал, причем такой же настоящий журнал лежал рядом со мной на столе в
белой обложке из дешевой бумаги. Там была новая вещь
Рубинштейна. Она называлась то ли «Смотрит Ваня», то
ли «Увидел Ваня», и я вспомнил, что уже читал (в этом же
или в другом сне?) другую его вещь под названием «Увидел Андрей».

21.07.99

Видел во сне журнал со статьей про учеников Фаворского с черно-белыми репродукциями каких-то гравюр. В статье упоминался и Олег Васильев, но не было репродукций
его работ, и я подумал, что это безобразие.

28.07.99

Очень трудно запоминать сны, если утром сразу не запишешь или хотя бы не повторишь про себя несколько раз.
Сегодня приснился длинный и сложный сон с участием
многих художников, в том числе и Кабакова, и еще во сне я
думал, что надо его записать. А утром осталось только воспоминание, что сон был.

12.08.99

Приснилось, что я был в Дианиной галерее на выставке,
причем зал был какой-то другой — низкий, без окон, с приглушенным освещением. Диана сидела в офисе — маленькой комнатушке посветлее. Сама выставка, непонятно чья,
состояла из витрины с тремя объектами и трех картин,
вернее, фотографий. Объекты — странные черные, как бы
эбонитовые, криволинейной формы, величиной с голову,
что-то среднее между старым телефонным аппаратом и
скульптурами Мура. В каждом объекте — конусовидное
углубление, покрытое сужающимися внутрь медными кольцами. Картины были в похожих глубоких и как бы сложенных из медных трубок рамах. На них были изображены
(или сфотографированы) высокие и узкие средневековые
башенки. Я попросил Диану объяснить мне, что же это
значит, но Диана предложила дождаться сначала Жору Литичевского, чтобы не объяснять два раза, ведь Жора уже
звонил, что он едет.

13.08.99

Рано утром проснулся и записал конспективно и неразборчиво какой-то сон, но теперь и по записям не могу ничего вспомнить. Вот эти записи:

1. Поездка на этюды с Юликовым (и большой компанией).
2. Полигон, самолеты, олигархи.
3. Третий пункт не могу разобрать, единственное понятное слово — «велосипеды».
4. Возвращение домой на электричке или поезде. Большинство народа вышло. Остались Жора Литичевский, я и
какие-то три девушки. Жора говорит, как хорошо рано
просыпаться в поезде: никого нет, все свободно — туалет,
душ, вагон-бассейн. Я говорю: «Да, хорошо ездить в пульмановских вагонах».

25.08.99

Приснилось, что я должен участвовать в большой групповой выставке в Москве и придумал для нее инсталляцию. Это как бы угол мастерской — грязный пожелтевший
кафель, покрашенная в грязно-зеленый цвет мойка, ржавая раковина и протекающий кран, раковина завалена всяким хламом, над ней висят на гвоздях старые рамки и подрамники. Помню еще, что я сомневался, подходит ли эта
работа к заявленной теме выставки (не помню какой). Когда же я приехал в Москву, оказалось, что точно такие же
работы придумали Андрей Филиппов и еще кто-то, то ли
Свен, то ли Вова Мироненко. После обсуждения решили
поделиться — Андрюша будет делать инсталляцию с хламом и подрамниками, а я — только с мойкой. Про себя же
я думаю, что мой вариант будет чище и лаконичнее, чем
Андрюшин. Потом я смутно помню блуждания по мастерским за материалами: у кого-то я забираю старый ржавый
смеситель, у кого-то отдираю от стены трубу и т.д. Андрюшина инсталляция рядом с моей, он покрасил стену в зеленый сортирный цвет и предлагает и мою часть также покрасить. Я отказываюсь — надо же хоть как-то разделиться.
Другие художники тоже что-то вешали и монтировали, а я
вышел из этого зала и встретил Лену Куприну. Она сразу
предложила мне участвовать в каком-то проекте и стала
возбужденно и громко рассказывать, что с финансированием все о’кей, деньги дает в долг один фонд, и вообще,
кажется, они уже примирились с мыслью, что назад своих
денег не получат, так что все в порядке. Вдруг от группы
людей, что-то собиравших на полу, поднялась смуглая девушка латиноамериканской наружности, представительница этого фонда, и возмущенно сказала, что свои деньги они
все-таки хотят получить назад. Я попытался свести все к
шутке, типа того, что песеты — это не деньги, но, кажется,
неудачно.

22.09.99

Приснилось два очень длинных и содержательных сна,
один из которых я начисто забыл, а из второго запомнил
только конец:

Подходит к концу монтаж огромной выставки в большом ангарообразном помещении.
В самом дальнем отсеке,
почти у служебного выхода, я помогал вешать две большие, почти монохромные, красные абстракции, не помню чьи.
А потом Ерофеев, Мартэн, я и еще кто-то специально собрались в этом отсеке, чтобы поговорить о том, что поставленная на поток массовая абстракция — ужасна, еще хуже
советских пейзажиков «для души».

02.10.99

Видел очень приятный сон. Действие происходило в ленивое летнее время у реки — что-то среднее между Москвой и Яузой. Сначала мы с Костей, Ирой, Вадимом, Андрюшей и еще кем-то катались на прогулочном кораблике, а
потом гуляли и спустились куда-то под мост, на маленькую
деревянную пристань почти на уровне воды, сидели там и
разговаривали. Рядом был еще маленький намытый островок или отмель. Андрюша и Костя рассказали, что за то
время, что они сюда ходят, собрали тут целую коллекцию
старинных монеток. Я тоже пытался что-нибудь найти, рылся в гальке, монеток не находил, но собирал в мелкой воде
камешки вроде коктебельских агатов. Потом мы нашли в
береговом откосе маленькую пещеру и лазали в нее.

Разговор зашел о Кулике, потому что мне кто-то рассказывал, что он на этой реке купил или арендовал катер.
Мимо как раз промчались два красных пожарных катера, и
я спросил, не эти ли. «Да нет, — сказал Костя, — вон его
лодка». Недалеко, у берега была привязана и спокойно покачивалась обычная зеленая деревянная лодка. Сверху она
была заколочена досками, как бы законсервирована на зиму.

03.11.99

Приснилось, что я учусь в Дюссельдорфской академии художеств и мой профессор — Брюс Науман. Аудитория выглядит как в советском художественном институте — заляпанные доски, холсты, мольберты, на полу
краска. Я пришел позже всех, и это значит, что я — новичок. С трудом нахожу место среди чужих мольбертов и досок и ставлю себе натюрморт: вешаю на грязный стул свою серую рубашку, ставлю три зеленоватые бутылки, зеленую
коробочку и начинаю писать. Этот же натюрморт начинает
писать и какая-то девица рядом со мной. Я писал и думал:
«Какой же я замечательный натюрморт поставил — сближенный по цвету и тону». Потом я заметил, что натюрморт
какой-то чересчур обобщенный, как будто я все время смотрю прищурившись. Оказывается, кто-то уже написал этот
натюрморт на большой доске и поставил точно между
мной и натурой, а я и не заметил. Вообще, в классе страшная теснота, все сидят друг у друга на голове. Я убрал чужую
доску и стал писать дальше, но постепенно стал отвлекаться, оглядываться и увидел, что неподалеку, слева от меня,
пишут сидящую в глубоком кресле натурщицу — роскошную блондинку. Я ее вижу в профиль, даже немного сзади — лицо, плечи, грудь — кажется, это одна из студенток. Я оставил свой натюрморт, кое-как пристроился
между мольбертами и написал ее на маленькой картонке.
Не вставая с кресла и вообще не меняя позы, натурщица
вдруг поблагодарила меня за то, что я ее так хорошо нарисовал, хотя непонятно, как она могла что-нибудь увидеть.
Я смущенно отнекиваюсь, а она говорит: «Смотрите, как
здесь рисуют», протягивает руку за чьей-то картинкой и,
так же не меняя позы, показывает ее мне. Там она нарисована в виде карикатурной негритянки с вытянутым лицом,
но неуловимо похоже.

Теперь я захотел вернуться к своему натюрморту и обнаружил, что он завален каким-то хламом и тетрадками. Я начал громко возмущаться и вдруг заметил, что в аудитории
уже полно чужих людей и какой-то парень в ковбойке говорит, что занятия у вас уже кончились и теперь здесь по расписанию будем мы — историки, и давайте, мол, побыстрее,
а то нам надо съесть принесенные с собой завтраки. Сначала я хотел пожаловаться Науману, а потом стал нарочито
громко говорить, что вот у нас в Москве поставленный
натюрморт — это святое, хоть месяц простоит, а его никто
не тронет — все понимают. Потом я сообразил, что это
бесполезно и надо хотя бы собрать предметы от натюрморта, стал укладывать в зеленую коробочку выпавшую пастель и т.д. А парень в ковбойке, показывая, что вопрос
закрыт, спрашивает у своих приятелей наглым и сочным
голосом, предвещающим хороший анекдот: «А вы знаете
такого Павла Ивановича Агенобарба?»

08.11.99

Утром спросонья записал короткий конспект сна, а теперь не могу вспомнить подробности:
Поезд, крушение.
На опушке леса девочка с бабушкой (родители погибли).
Биография ровесницы века…
Сборник антично-эротических стилизаций, посвященных подруге и ее любовнику. Среди прочего такие строки:

Нам ли бояться (…) помощи

Нашей (…) политической немощи.

12.11.99

Приснилось, что я с пожилой супружеской парой — они
коллекционеры — осматривал довольно странную инсталляцию. Это была большая отдельно стоящая ванная комната, вся сантехника в которой — трубы и т.д., была сделана
Бойсом, а глазок в двери и еще что-то — другим известным
художником, забыл кем. Снаружи на стене висели обычные, круглые и плоские стенные часы. Это тоже была чья-то работа, и суть ее была в том, что каждые десять минут
должна звучать музыка. Было восемь минут первого, и мы
стояли под часами и ждали, однако, когда минутная стрелка
медленно подползла к нужному делению, ничего не произошло. Мы, недовольные, отошли, и тут раздалась музыка. Обрадованный служитель объяснил нам, что мы стояли
слишком близко к стене, почти под часами, и под этим углом зрения стрелка казалась ближе к нужному делению,
поэтому мы ожидали звука на две минуты раньше.

21.11.99

Приснилось, что я разбирал свой архив и, среди прочего, нашел большую общую тетрадь с записями и вклеенными фотографиями. Я запомнил три фотографии, довольно
плохого качества, как будто я их сам печатал, оставшиеся
после выставки букетов. На первой был букет Димы Врубеля — обычная стеклянная банка с цветами и машинописный текст, начинающийся словами: «Теперь, когда все…»
И еще фотографии Никиты и Андрюши, которые показывали свои букеты — тоже в простых вазочках или банках —
прикрепленными изнутри к распахнутому пальто, своего
рода прообраз галереи «Пальто».

24.11.99

Приснилось три сна или длинный сон из трех частей.
Сначала какая-то поездка на автобусе (или на самолете?
смутно помню каких-то генералов), а потом я очутился в
ВХПО им. Вучетича, где действительно работал после
школы. Сейчас я здесь прохожу практику вместе с группой
московских художников (конкретно помню только Диму
Гутова). Нам всем лет по четырнадцать, на нас синие комбинезоны, я, как старожил, что-то объясняю своим спутникам и, чтобы показать, что я здесь все ходы знаю, иду
прямо через гараж-мастерскую. Мне, однако, кричат: «Эй,
мальчик, ты куда? Петрович, а что этот мальчик тут делает?» Я с обидой отвечаю: «Куда, куда… в цех!» — и побыстрее прохожу.

Потом, как обычно, приснились какие-то замусоренные мастерские, где было много знакомых, среди них Дубосарский и Виноградов, а потом я и сам стал искать себе
мастерскую.

Сначала я попадаю в новую шикарную двухкомнатную
квартиру моего дяди Бори. Он гордо отодвигает занавеску,
и я вижу окно во всю стену, а за ним — красивый ночной
город: внизу мост с движущимися огоньками машин, а за
ним — сияющие небоскребы. Боря жалуется, что здесь только очень шумно, а когда мост будут перестраивать, будет
еще хуже. Мы с ним начинаем обсуждать, можно ли заложить большую часть стеклянной стены кирпичами, оставив нормальное окно, и квартира начинает преображаться,
превращаясь при той же планировке в нормальную хрущевку с маленькими окнами и тонкими стенками в коричневых обоях. Хозяин квартиры уже не Боря, а мой давний
квартирохозяин Федюшкин, и мы с Вадимом хотим ее снять
под мастерскую. Это нам удается, и когда Федюшкин уходит, Вадим утешительно говорит, что, мол, зато телефон
есть и в маленькую комнату можно складывать работы.

Затем, уже где-то на улице, Вадим рассказывает мне,
что задумал новое издание — «Девять источников и три составные части творчества Захарова». Название звучит как-то по китайски, типа «Семь драгоценностей провинции
Лаошань». Одним из источников является Маша. Вадим
говорит, что недавно он уже затронул эту тему в одном издании, и показывает мне книжку-раскладушку, где, действительно, несколько строк выделены жирным шрифтом,
но теперь он хочет сделать книгу только на эту тему.

Еще в этом же сне была сцена, где я пришел в книжный
магазин купить «Словарь терминов московского концептуализма» и решил посмотреть другие книжки того же издательства. К моему изумлению, это оказались серые и невзрачные труды типа советского литературоведения.

Среди ночи я несколько раз просыпался, думал, что надо
записать сон, пока не забыл, а потом записывал его во сне,
сначала в тетрадке, а потом пальцем на покрытом инеем
автомобиле.

12.12.99

Сегодня приснился длинный и приятный сон. Сначала
он был связан с музеем, путешествием и вечеринкой в компании художников. Помню, что у меня в кармане пальто
должна была быть еще одна бутылка водки, а оказалась минеральная вода.

Потом была подготовка выставки в этом музее. Я делаю сложные геометрические картины и скульптуры из
странного глубоко замороженного вещества. Оно белое и
поблескивает, как иней в морозилке. Мне помогает специалист (биолог или холодильщик?), и я работаю у него в
мастерской.

Потом я помогал другим художникам делать их работы
для той же выставки. Это должны были быть конструкции
из полуоживших, благодаря странным технологиям того же
специалиста, и покрытых лаковой пленкой кусков мяса. И
вот я стою с лопатой на дне большой ямы и помогаю выкапывать это мясо из-под земли. Сейчас я понимаю, что это
была могила, падаль, но во сне никакого отвращения и патологии не чувствовалось.

Наверное, все-таки технологии этого специалиста были
нелегальными, потому что вдруг прибежал один из членов
этой «мясной» группы и сказал, что идти к нему опасно,
что там привезли какие-то странные белые штуки и это подозрительно. Другой, более рассудительный, успокаивал
его, задавал мне какие-то вопросы и сказал: «Это же произведения искусства, его работы, значит, и нам с мясом туда
можно».

Еще в этом сне были чьи-то (мои?) работы в виде прислоненной к стене пачки больших (больше метра) квадратных листов оцинкованного железа с аккуратно, как обметывают простыни или пеленки, подогнутыми краями.

28.12.99

Сегодня видел во сне Комара. Он выступал перед студентами или молодыми художниками. Вокруг огромного
стола сидело человек тридцать, и Виталик рассказывал про
разные проекты и выставки. Вместо показа слайдов он рисовал в альбоме эскизы и пускал альбом по кругу — посмотреть. Я сидел с ним рядом, и он по ошибке сказал
вслух что-то, предназначенное мне (пойдем потом вместе
поужинаем), а мне на ухо — что-то, предназначенное для
студентов.

Потом я был в мастерской, собирал подрамники и натягивал холсты для задуманного триптиха. Для одного подрамника не хватило короткой верхней планки. Я взял
другую, сантиметров на десять короче, и натянул холст, в
наивной надежде, что получится незаметно. Спросил у Вадима: «Как ты думаешь, сойдет?» — «Конечно, нет, попробуй, может, эту, подлиннее». Эта тоже не подходит и т.д.