Владимир Козлов. Война

«Областная трибуна», 26 октября 2012 года.

Рубрика: Акценты

Заголовок: Заводской бейсбол

Автор: Виктор Сухов

Нападения на полицию со стороны террористической группировки «Вена-1975» продолжаются. Более того, если раньше члены группировки ограничивались уничтожением полицейского имущества, теперь они покусились на жизнь и здоровье самих правоохранителей.
Поздним вечером 18 октября сержанты патрульно-постовой службы В. и К. совершали обход территории в Заводском районе и были атакованы четырьмя людьми, вооруженными бейсбольными битами. Нападавшие сняли происходящее на видео, а позже появилось и очередное заявление уже известной группировки «Вена-1975».

«Мы переходим к более серьезным действиям, — говорится в заявлении. — Сегодня мы нанесли телесные повреждения двум сотрудникам полиции. Что мы хотим этим сказать? Не идите работать в полицию, не присоединяйтесь к бесчеловечной коррумпированной машине. Если вы становитесь ее частью, вы становитесь и целью наших атак.

Да, есть некая несправедливость в том, что мы атаковали рядовых сотрудников, а не полицейских боссов, гораздо глубже погрязших в криминале и коррупции. Но и рядовые сотрудники нередко ведут себя бесчеловечно, и это — наше предупреждение им. А заодно мы предупреждаем и полицейских чиновников: доберемся и до вас, никакая охрана не спасет вас от расплаты!»
Это уже третье нападение, ответственность за которое взяла на себя «Вена-1975», и наибольшую тревогу вызывает то, что правоохранители очевидно до сих пор не вышли на след этой группировки. Ее члены совершают дерзкие, но, в то же время, тщательно продуманные нападения, оставаясь при этом безнаказанными. В этот раз любой человек может сам понаблюдать за действиями нападавших на ролике, который они вывесили в интернете.

Интересно, что сами полицейские далеко не горят желанием комментировать ситуацию, и все запросы, отправленные редакцией в пресс-службу ГУВД, остались без внимания. Видео можно было бы считать инсценировкой, но источники в больнице скорой помощи сообщили, что вечером 18 октября действительно были доставлены два сотрудника полиции с переломами ног и ушибами.

Все это не может не вызывать тревогу среди горожан. Если сотрудники полиции не могут защитить себя — а, судя по видео, они были слишком увлечены беседой друг с другом, чтобы заметить нападавших и оказать сопротивление, — то могут ли они защитить нас с вами?

Между тем, в кулуарах одного торжественного мероприятия в мэрии крупный городской полицейский начальник согласился прокомментировать ситуацию, заявив, что проблема заключается в недостаточно высоком уровне сотрудников полиции: «Мы вынуждены брать кого попало, людей неподготовленных для службы в войсках МВД, поэтому они и не могут оказать достойного сопротивления. Нормальным милиционерам справиться с шайкой отморозков не составило бы труда».

*

Главный редактор — седой, коротко стриженый дядька под шестьдесят — смотрит через очки на распечатанные на принтере листки бумаги. Он роняет их на стол, заваленный газетами, журналами, макетами полос. Выдвигает ящик стола, достает трубку, упаковку табака. Андрей молча наблюдает за ним, достает свои сигареты.

Редактор поджигает табак зажигалкой, затягивается. Андрей прикуривает, делает затяжку.

-Жестко. — Редактор кивает на листки, снимает очки, бросает их на кучу бумаг.

-Как есть. Ситуация вонючая. Человека закрыли ни за что. Вернее, закрыли за то, что он выявил коррупционную схему. Он успел отправить документы во все газеты… Но ясно, что, кроме нас, никто не напишет. Все ссут.

-А мы, думаешь, напишем? — Редактор смотрит на Андрея. Его трубка погасла. Он поджигает табак зажигалкой, затягивается.

-Думаю, что напишем, — говорит Андрей.

-А я вот не уверен. Момент не самый подходящий. Получается, мы наезжаем на ментов в тот самый момент, когда их стала мочить эта группировка. Кстати, ничего нового не раскопал через свои контакты?

Андрей качает головой.

-При любых раскладах, момент здесь тонкий, — говорит редактор. — Большинство людей ему не особенно посочувствует. Понтовый москвидон.

Знаешь, какая у него зарплата? Знаешь, что он каждую пятницу улетал либо домой в Москву, либо в Европу, на «уикенд»?

-Вопрос не в том, посочувствуют ему или нет. Вопрос в том, что мы — независимая газета. Вспомни девяностые годы… Ты, Сергеич, в принципе, создал газету заново. До тебя это был, по сути дела, рекламный листок плюс немного желтизны, перепечатанной из центральных газет, и заказухи. А благодаря тебе газету стали читать…

-Ты мне все это не рассказывай. Знаю без тебя. Просто будут вопросы. И вопросы именно ко мне, а не к тебе. Тебе это понятно?

-Понятно. Но у нас есть копии официальных документов. И нет оснований предполагать, что это — фальшивка.

-Упертый ты, Андрюша. С тобой каши не сваришь.

-Ну так что, Сергеич?

-Ставим материал на понедельник. Первая полоса.

*

Коммуна Матвея. Большая комната. На стульях и табуретках — Матвей, Кабанов и Санькин.

-Я все сказал в прошлый раз, — говорит Матвей. — Добавить мне нечего. Если есть претензии к нам, предъявляйте. Иначе — я просто не вижу темы для беседы.

-Где вы находились вечером восемнадцатого октября? — спрашивает Санькин.

-Здесь. В этой вот самой комнате. Мы каждый вечер здесь собираемся, ужинаем, пьем чай, обсуждаем наши дела… Песни поем под гитару…

-И абсолютно все участники вашей группировки…

-У нас не группировка, а коммуна. Группировки бывают у бандитов. Или у вас есть основания считать нас преступниками?

-Еще раз повторяю вопрос. Абсолютно все участники вашей коммуны находились здесь, в этой комнате?

-Да, конечно. Целый вечер. Разве что, извиняюсь, кто-нибудь выходил в туалет. Еще вопросы ко мне есть?

-А ты давай не так резко, а? — говорит Кабанов. — Не надо здесь понтоваться, ладно? Если надо, мы найдем, как на тебя наехать. Вдруг ты кого-нибудь удерживаешь здесь насильно?

Матвей качает головой.

-Вы в прошлый раз пообщались со всеми ребятами. Неужели, если бы мы здесь кого-то удерживали насильно, они бы вам про это не сказали?

-А кто их знает? Вдруг ты им так мозги промыл, что они и сказать боятся?

-У нас — добровольная коммуна. В ней живут только те, кто хочет в ней жить. Я могу вам только повторить: вы здесь зря теряете свое время. К тем делам, о которых вы меня спрашиваете, наша коммуна не имеет никакого отношения. Это просто смешно. И вообще, я не понимаю, зачем вы сюда повторно приехали…

-А может, нам девки твои понравились… — Кабанов улыбается. — Как насчет распорядиться, чтобы они нас обслужили? Ведь если ты скажешь, то они все сделают, в лучшем виде…

Матвей сжимает кулаки. Кожа на костяшках натягивается, белеет.

Кабанов продолжает улыбаться.

-Ну так как?

-Ладно, нам надо ехать, — говорит Санькин.

-Ну, тогда, до следующего раза. — Кабанов смотрит Матвею прямо в глаза. Матвей не отводит взгляд.

Чем грузины

Через месяц после окончания войны в газетных киосках еще продают
патриотическую атрибутику: «Я не против грузин. Я за осетин»

Не раздают желающим, как георгиевские ленточки, а продают за деньги. За какие деньги и что за атрибутика — не знаю. Хотел купить, чтобы проиллюстрировать эту заметку, но не стал. Нечестно. Я ведь и за грузин ровно так же, как за осетин.

Судя по тому, что атрибутики ни на машинах, ни на лбах граждан не видно, никто ее в киосках и не покупал.

В целом, конечно, война оказалась для Кремля большой пиар-удачей. В деле уконтропупливания Саакашвили власть получила поддержку как от дрессированных клоунов-оппонентов типа Зюганова, так и от вовсе не столь дрессированного Ходорковского. Дальневосточный узник совести сказал, что у президента Медведева не было иного выхода. Правильно поступил президент Медведев.

Спорить я не стану, не было — так не было. Правды — кто виноват в нача? ле боевых действий, кто докатил ситуацию до точки невозврата, кто больше посек мирных граждан — мы не узнаем. Очень может быть, что мы намутили не чище грузин. Но Саакашвили — настолько уж малоприятный (это Бог с ним), а, главное, опасный для всего разумного-доброго-вечного персонаж, что и я при? соединяюсь. Правильно поступил президент Мед? ведев!

Но вот мне интересно, как он поступит дальше.

Даст он оценку вине режима Кокойты в том, что случилось? Спросит этого самого Кокойты, куда у него деваются оппозиционеры? Объяснит, каким образом в Южной Осетии образовалась такая прорва граждан России — в то время, как русские, приезжающие из бывших братских республик, это гражданство сплошь и рядом не могут получить «ввиду несовершенства законодательства»?

А главное: что дальше?

Мы ведь в ответе за тех, кого приручили, не так ли?

И что?

Будем восстанавливать братскому осетинскому народу экономику? Деньги пойдут через нынешние власти республики (а во власти там юмористически много выходцев из российских спецслужб)?

Будем оказывать Абхазии и Южной Осетии щедрую гуманитарную помощь?

Будем защищать их границы телами русских солдат?

Про это молчит пока президент Медведев. Вот бы о чем его спросить. И Ходорковского, кстати. И меня заодно.

Если что: я не против абхазов и осетин. Я за россиян.

Иван Желябов

Кабеи

Кабеи

  • Кино, слившееся с литературой
  • Режиссер Едзи Ямада
  • Япония, 133 мин

    Последние годы японский классик Ямада, которому в середине сентября исполнится 77, экранизировал романы о самурайском быте: отважные воины у него мастерили клетки для каких-то чижиков, дегустировали кушанья, предназначенные хозяину, и выращивали в огороде капустку.

    «Кабеи» тоже экранизация, но более современная: в центре сюжета — семья японских интеллигентов накануне Второй мировой. Незадолго до начала военных действий отца, скромного университетского профессора, арестовывают и отправляют в ссылку. Поддержать мать и двоих дочерей приходит его бывший студент, вечно смущенный недотепа по прозвищу Яма. Отца заменить ему, конечно, не удается, но вот стать еще одним членом семьи — вполне.

    «Кабеи» — это, конечно, оживший динозавр: картонные декорации, пластиковый снег, тщательно подобранные старенькие костюмы. Такое, кажется, осталось только в Японии. Герои говорят совершенно книжными фразами, которые сценарист даже не пытался адаптировать, пишут друг другу патетические письма, а когда хотят выразить что-то важное, смотрят долгим взглядом. У Ямады, впрочем, все это совершенно не выглядит ни дешевым театром, ни низкобюджетным кино: все-таки в Японии знают толк в благородной архаике.

    для поклонников всего японского
  • Ксения Реутова

    Пленный

    Пленный

  • Военная драма
  • Режиссер Алексей Учитель
  • Россия, 80 мин

    Фильм о Чечне — опасная штука, на этой теме может поскользнуться любой режиссер. Апофеозом пошлости в новом российском кино стали сцены из михалковских «12», в которых чеченский подросток танцевал лезгинку, чтобы согреться в тюремной камере. Там еще, если помните, была собака, несущая в зубах руку (это был привет Куросаве или Линчу?), и ползущий по городу танк.

    Учитель заходит с другой стороны: ему ближе не тот Кавказ, который показывают в новостях Первого канала, а тот, про который писал еще Лермонтов, — с горными пейзажами, своими легендами и героями. В фильме кавказским пленником становится не русский солдат, а чеченец: его забирают с собой в качестве проводника два «федерала», которым надо найти военный конвой. Один из них проникается к красивому и гордому горцу глубоким чувством и уже не понимает, надо ли ему вообще участвовать в каких-либо военных операциях. Намеки на гомосексуальный подтекст не отметаются, но Учитель — режиссер исключительно деликатный и тонкий, так что вряд ли зритель поймет даже к финалу, в кого же, собственно, влюбляется главный герой — в своего пленника или в Кавказ вообще.

    для пацифистов
  • Ксения Реутова

    Война как всё. Колонка Андрея Рубанова

    Война как всё

    Я принадлежу к поколению людей, чьи папы и мамы в ходе всякого застолья обязательно выпивали «за то, чтобы не было войны». Война сидит в моей подкорке. Мой дед прошел две войны — финскую и Отечественную. Когда был Карибский кризис и человечество в любой момент могло разлететься на молекулы, мой отец почти год безвылазно просидел за рычагами танка в пограничном Бресте. С грустной гордостью папа рассказывал мне, что, по расчетам теоретиков, в случае начала боевых действий его полк просуществовал бы около трех минут.

    Празднуя победу Запада в другой войне — «холодной»,— в восемьдесят седьмом году прямо над моей головой пролетел курсом на Москву немецкий балбес Матиас Руст. Я тогда служил как раз в противовоздушной обороне, но Родину, увы, не уберег, в чем сейчас и каюсь.

    Война всегда со мной. Я ее чувствую. Она идет непрерывно, круглосуточно. Холодная, горячая — всякая. Разной температуры. Пока читатель, удобно устроившись с пинтой пива, листает этот журнал, бандиты отстреливают бандитов, оперативники держат на мушке грабителей и налетчиков, киллеры выцеливают бизнесменов, спецназовцы охотятся за террористами, шпионы крадут секреты, контрразведчики ловят шпионов — война вечна. Я слышу, как проворачиваются, похрустывая и лязгая, ее шестеренки.

    Война — обычное состояние всякого живого существа. Человека, животного, растения. Два соседствующих дерева воюют за солнечный свет. Люди действуют похоже, но хуже. Человеческая раса доминирует на планете, самонадеянно нагревая атмосферу, исключительно в силу своей чудовищной жестокости. Один-единственный представитель моего биологического вида может уничтожить всю свою популяцию простым нажатием кнопки.

    Внутри человека — то же самое, только страшнее. Вчера я порезал палец, сегодня рана загноилась — это пошли на войну и погибли лейкоциты, борясь с заразой.

    Я не говорю о самой главной и кровопролитной внутренней войне. Ежесекундном сражении, которое ведут в душе каждого труженик и лентяй, среброненавистник и делец. Бог и сатана. Добро и зло.

    Война всем нужна. Президент Ельцин прекратил первую чеченскую войну, его рейтинг вырос, и он победил на выборах. Президент Путин дал старт второй чеченской войне, его рейтинг вырос, и он тоже победил на выборах. Война делает одним головокружительные политические карьеры, другим — ломает.

    Для нефтяного магната нет слаще слова, чем «война», потому что всякая война пожирает не только человеческие жизни, но и бензин. Причем сначала — бензин, а жизни во вторую очередь. Ведь солдата нужно сначала довезти до места, а уже потом заставить умирать.

    Миллионы инвесторов, вложивших деньги в нефтяные акции, с замиранием сердца ждут сейчас, нападет ли Америка на Иран,— им очень нужна война, очень. Хоть какая-нибудь. Локальная, маленькая, высокотехнологичная — лишь бы тронулись в путь грузовики, танки и стратегические авианосцы. Начнется война — будут деньги.

    Кстати о деньгах. Откройте любой учебник по теории торговли. Например, воспетого Пелевиным Эла Райса. Как называется его легендарный бестселлер? Правильно, «Маркетинговые войны». А если не Райса, так любого другого бизнес-гуру. Какой классический текст цитируется чаще всего? Правильно, «Искусство войны» Сун Цзы. Кстати, это моя настольная книга, не менее раза в неделю я читаю ее с любого места, она битком набита чрезвычайно глубокими мыслями о сущности человеческой природы. Ничто так не обнажает сущность человеческой природы, как война. Вы бы пошли в разведку с человеком, чей стол в офисе стоит напротив вашего? Вот и я о том же.

    Куда рвется всякий начинающий газетный и телевизионный репортер? На войну.
    Во что чаще всего играют мальчишки? В войну.

    Мой любимый художник — Верещагин. Моя любимая картина моего любимого художника называется «Апофеоз войны», и я не знаю никого, кто бы не помнил, что изображено на той картине.

    Кем бы был Хемингуэй, если бы не война? Автором богемного романчика о парижских ресторанчиках.

    Что делал Дон Кихот с ветряными мельницами? Любовался? Нет. Воевал.

    Зачем Байрону не сиделось в своем родовом поместье в окружении слуг и красивых женщин? Зачем поехал он разгонять свой сплин не на псовую охоту и не в кругосветное путешествие, а на войну?

    Война всегда рядом. Она остро необходима поэтам, писателям, художникам, политикам, журналистам и бизнесменам.

    Она не нужна только тем, кто воюет. Солдатам. И их матерям.

    Но их никто не спрашивает. Всех интересует мнение политиков, бизнесменов и писателей, а к мнению солдат и их матерей никто не прислушивается. И так ясно, что они скажут.

    Андрей Рубанов

    Из писем N. (печатается с разрешения автора)

    Из писем N.
    (печатается с разрешения автора)

    Меня знают во всех окрестных магазинах (иногда дают в долг). Особенно любят в абхазском и азерботском. И там, и там — за то, что «я воевал за их свободу». Теперь они горды. Они свободны. Свободны от меня. А что бы я делал в Чечне теперь?
    Когда началась война (гражданская еще, междоусобица), я послал телеграмму Джохару Дудаеву, предлагавшему мне гражданство своей республики (не только в шутку): «Скорблю вместе с вами. Мы победим». Теперь только пустота, скорбь да тяжелые сны по ночам. Фото на память: Джохар с газетой «Свобода» в руках и подпись — «Счастья N».

    Вокруг моего компьютера окурки. Безобразно. Но не зазорно. Рабочее место. Станок. Мой «Калашников».

    Война никогда не была «правым делом». И «священной» она не была никогда. Только «смертным боем».

    Когда замирает плоть, уже неспособная восстать. По чужой, не Божьей воле. Это неправильно. Это несправедливо. И, как правило, это результат подлости. Предательства. Недомыслия — что еще хуже, еще непростительней. Каинов грех в основе каждой войны. Ведь война — это тяжкий труд. Труд братского самоистребления. И Каина больше жаль.

    Это когда нажрешься — в голову лезут библейские аналогии. И даже как-то вдохновляешься такими рифмами с вечностью. Но будни ставят тебя на место. Где не всегда есть место подвигу. Чаще место это просто пусто. Каиново место. Место проклятое.

    Историю войн проследить не трудно. Да это и есть вся наша история. Поначалу мы бились за самоидентичность. Потом за золото, которое давало возможность ее купить. Теперь — за энергоресурсы, которых так мало — не поделить, и которые дают возможность… или — возможность отбирают…

    Каиново проклятье лежит на каждом, кто вступает на тропу войны. И больше всего на тех, кто побеждает.

    История переписывается. Наверное, это справедливо. Исчезнувшим хазарам да скифам вряд ли была бы мила история Гумилева. Теперь сносятся памятники российским солдатам, одолевшим фашизм.

    Война побеждает победивших. Никого не щадит. Никого не оставляет в покое.

    «Смерть — это то, что бывает с другими…» — сказал поэт.

    «Смерть — это то, что случилось со мной»,— говорю я, который ее видел. Простую и безыскусную. И в Карабахе, и в Чечне, и в Сухуми.

    Война преступна по своей природе. Это только в газете — статистика. А когда это рядом — страшно. И ты не думаешь о ней — считая, что она далеко. Она тебя не касается лично. Но когда-нибудь — она коснется. Тебя коснется. Лично тебя.

    Отрезанные уши; расстрелянные дети; вырванные печень, почки и сердце. Это не когда-то и где-то. Это сегодня. Это уже с нами. За это погибли мои друзья — и Эдик, и Самвел, и Чангиз, и Коля.

    И я не хочу больше жить войной. Не хочу, чтобы географией моего тела стали Палестина, Косово, Иран. Не хочу больше хоронить друзей.
    И знаешь, по какой-то своей подлой природе и без войны не могу уже тоже. Хотя все уже понял.

    Меня пока только ранили — для того, чтобы я понял, как хрупка, как уязвима, нежна и неповторима каждая человеческая жизнь. Как уникальна она. И, убивая, в каждом ты убиваешь огромный мир. Неповторимый, по сути.
    Как слаб человек. И глуп. И подл. И бессмыслен.

    Я стрелял в людей. Мне казалось, за правое дело. Мне казалось, я боролся с чем-то. В результате — боролся с собой и стрелял тоже в себя. Сколько прошло лет, но я только теперь понял — я стрелял в себя.

    Преступно — выросло поколение, не знавшее любви. Выросли те, кто считает, что им все должны, если они вошли в село с автоматом.

    Каждый раз, возвращаясь с войны в свой город, который безмятежен, я никому не мог объяснить, в какой я был командировке. Жена своими руками обмывала мое израненное тело с ободранными руками, а я не мог ответить на вопрос: «Где ты был и зачем тебе это нужно?» «Я был на войне»,— отвечал я. И мои друзья, смеясь надо мной, гордились мной. Вот такой у них N — забавный и причудливый. А я был там для того, чтобы она, эта война, не пришла сюда. Сюда, где мои друзья и мой город, который я все-таки люблю. Может — так я себя обманывал. Потому что уже ни там не мог, ни здесь. Здесь не мог больше. Здесь все больше и большего не понимал.

    Ты, прочитав мои рассказки про войну, сказал мне: «Ну что война? Большое слово. Ты покажи мне слезинку, деталь войны. Это искусство».

    Видать, мало я думал там об искусстве, мало думал о деталях. Но когда рядом падает друг и он уже никогда не встанет или когда ты плюешь ему в рот, потому что он просто хочет пить и ничем больше ты не можешь ему помочь… Как-то не до деталей.
    Часто снится — бежишь, не разбирая дороги. Из темноты — «Аллах акбар!». А ты их по матушке. И поливаешь. Ствол калится. Встал (руки дрожат) — залудил из подствольника. Хлобысь! Вроде цел — и дальше. Идешь на сближение. До рукопашной не дойдет. Не добежит кто-то из нас. Рулетка. Что мне до него? Волосы встают дыбом. Мы жрем, пьем, живем по-всякому. А в это время наши омоновцы… Ребята… Братки… И это уже будни. Отказываюсь в это верить и жить с этим.

    «Посмотри, браток, на небо!» Ребята говорят, что этот песняк многих надорвал. А мне его подарили. Сказали, что у меня получается. В храмах брошюра — Евгений страстотерпец. Ему бы жить. Ебаться и рождать. Мальчик совсем. Вот и среди нас святой. Вот ведь как получается.

    Я правильно отказался от предложения Джохара. При всем уважении — я русский. Я — с теми омоновцами. С теми, и не может быть по-другому. Я просто не с теми, кто их послал. Жизнь дается — как возможность умереть с честью. Откуда в них это, когда вся страна наоборот?! Чувствую свою вину перед этими мальчиками. Замолкаю. Харэ пиздеть. Посмотри, браток, на небо!

    И все-таки, если по чесноку, что-то есть… когда сидишь у костерка… Рядом друг… Настоящий… Бутылка водки по кругу и… недонастроенная гитара… И все путем. Все ясно и просто. От этого надежно. И от этого даже радостно.

    Посмотри, браток, на небо — видишь синь бездонную?
    Эта синь — дорога к дому, этот цвет есть и в раю.
    А по синему по небу проплывают облака,
    Доплывут они до дома. Мне бы с ними, но пока
    Ветер не берёт меня, птица в стае летит одна.
    Сделав круг, взмахнёт крылом… Брат, увидим ли мы дом?

    Шёл по склону и споткнулся. Пуля-шмель прожгла меня,
    И, упав на чёрный камень, только небо видел я.
    А по синему по небу проплывали облака,
    Доплыли они до дома. Дом теперь — сыра земля.
    Ветер подхватил меня, птица к дому понесла,
    А уставшая душа отлетела в небеса.
    Ветер подхватил меня, птица к дому понесла,
    А свободная душа отлетела в небеса.

    За всех пацанов, в земле российской просиявших!

    Роман Смирнов

    Флаг Победы над Рейхстагом

    Флаг Победы над Рейхстагом

    Давно отмечено, что война влила свежую кровь — потрясений, горя, страданий, патриотизма — в почти уморенное к концу тридцатых годов советское искусство.
    Разумеется, в различных видах искусства это проявилось по-разному: где-то упряжка была ослаблена, где-то вожжи были как будто совсем отпущены, а где-то произошла лишь тематическая переориентация.

    Скажем, Седьмая симфония Шостаковича была не только дозволена, но и представлена неким символом единения культуры и власти, премьера ее состоялась в Куйбышеве, меньше чем через месяц ее исполнили в Москве, а затем и в осажденном Ленинграде.

    Конечно, классическая музыка искусство элитарное и не очень тематически конкретное — под какую рубрику начальство пожелает записать симфонию, там она вполне комфортабельно и разместится. Но и литература — значительно более внятный для начальства вид искусства — нашла место и, например, для романа Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда», самостоятельная интонация которого явно выходила за пределы ранее допустимого, и даже для военных рассказов Андрея Платонова. Но вот уже платоновскую «Семью Иванова» («Возвращение») она переварить не смогла. Любопытно, однако, что к концу войны границы разрешенного оказались настолько размыты и невнятны. Рассказ опубликовали — это выглядит чудом! — а уже потом объявили клеветническим. То, что Платонов был подвергнут остракизму, ничуть не удивляет, удивляет как раз начало истории, то что рассказ был отправлен в набор, а не прямо — вместе с автором — туда, куда следует.
    Но самые удивительные вещи происходили с теми видами искусства, которые были обращены к максимально широкой аудитории.

    Вместо маршей, озвучивших предвоенные годы, стали слышны вальсы. Вместо отдававшего машинным маслом энтузиазма роботов — «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью» — звучали блантеровские песни «В лесу прифронтовом», «Враги сожгли родную хату» и «Вечер на рейде» Соловьева-Седого. Лирика, которая едва теплилась раньше на самой периферии допустимого, в репертуаре курзалов и ресторанов в мелодраматической упаковке, сделалась разрешенной на официальных подмостках.

    Еще более разительно изменилась фотография.
    Стоит напомнить, что за малейшим исключением фотожурналисты той поры были людьми малообразованными, почти нетронутыми культурой; даже об истории фотоискусства они, как правило, знали очень мало, а о живописи, скульптуре — не говорю об эстетике, философии — и вовсе не имели никакого представления. Многие из тех, кто начал свою карьеру в послереволюционное время, в первой половине двадцатых, освоили, на определенном уровне, конструктивистский инструментарий, подхватили приемы — жесткая, почти математическая композиция конструктивистов, определила их вкус. Но к середине тридцатых все это уже было историей — формальные поиски Родченко и Эль Лисицкого были не только выметены с журнальных страниц и из книжных макетов, но и прочно забыты. А тому, кто взял в руки камеру в начале тридцатых, уже просто и не довелось увидеть ничего иного, кроме идеологически служебных изображений.

    И вот, буквально в одночасье, жизнь перевернулась. Ни вчерашняя рутина, ни сегодняшние инструкции (даже когда они были) не могли тут помочь. Происходило что-то такое, что не поддавалось начальственному регулированию. В самом общем виде: начальство вдруг перестало быть единственным хозяином жизни и смерти граждан, и чем ближе к линии фронта, тем ощутимее становилось влияние иных сил.
    Фотографы вдруг столкнулись с неформализованной реальностью. Наверняка и раньше каждому из них приходилось встречаться с чем-то, отличающимся от официальной картины мира. Но этого можно было не снимать, иначе говоря — не видеть (каждый сам себе объяснял — почему). Здесь же, на фронте, все вокруг оказалось вне инструкций, и именно это они должны были снимать. Как снимать? Утвержденные и обкатанные приемы не очень-то были здесь применимы, и этим людям пришлось двигаться на ощупь, следуя за реальностью и доверяясь собственным инстинктам. Старшим из них все же было легче — какие-то эстетические навыки в памяти и в руках сохранились. Тем, кто был помоложе, пришлось изобретать велосипед, что, разумеется, не сулит глубины, но случается — в экстремальных обстоятельствах,— приносит свежесть взгляда.

    О психологии творчества я не стану сейчас рассуждать, я только хочу констатировать, что джинн творчества оказался выпущенным из бутылки, а повседневный скрупулезный редакторский контроль в полевых условиях начал понемногу забываться. Ну, понятно, редактор в Москве по-прежнему был властен запустить в печать одно и положить в ящик другое, но даже и тут возникали флуктуации. Во-первых, схема, в которую редактор ежедневно загонял информационный товар, заколебалась, стала подвижной, то есть утратила свою универсальность. Во-вторых, ненапечатанное сегодня, могло, при изменившихся обстоятельствах, попасть на газетную полосу завтра. Но даже то, что не дождалось публикации, все равно каким-то образом существовало — не только в коробке, в ящике, в столе, но и в голове, в памяти, в сердце.
    Таким образом возник феномен советской военной фотографии: Дмитрий Бальтерманц, Макс Альперт, Георгий Зельма и еще десяток имен.
    Одному из них, Евгению Халдею, удалось сделать фотографию, которая превратилась в нечто большее, чем документ, большее, чем даже образ,— она превратилась в символ. В символ Победы.

    * * *

    Евгений Халдей родился в 1917 году в Донецке, на Украине. Годовалым ребенком был ранен в грудь пулей погромщиков; его мать и дед погибли во время этого погрома, а он, заваленный одеждой, остался незамеченным и выжил.
    Четыре класса хедера, с тринадцати лет — завод, фотолюбительство, газеты «Сталинский рабочий» и «Социалистический Донбасс», курсы в Москве и, наконец, работа в фотоагентстве Союз-Фото (позже — ТАСС). Вот канва довоенной жизни Халдея.

    Что он снимал и как? Перелистайте книги. Рабочие с отбойными молотками на плече. Члены Политбюро в окружении молодых коммунистов. Заводы, парады. Снимал все, что положено, и так, как положено, то есть грамотно и гладко. Это называлось — профессионально.
    Первый военный снимок Евгений Халдей сделал в Москве 22 июня 1941 года — люди на улице слушают радио, известная фотография, воспроизводившаяся десятки раз. Вглядитесь в эти лица — тут разные люди, но вы немедленно замечаете нечто общее, создающее атмосферу, ощутимую и сегодня, более чем полвека спустя: на этих лицах вы не видите признаков страха, даже растерянности, вы читаете на этих лицах собранность, сосредоточенность, готовность к любым испытаниям.
    Характерно, что Евгений Халдей увидел и почувствовал момент, но каждый раз, когда эта фотография печаталась, она кадрировалась по-разному — фотограф не мог нащупать правильную композицию, которая должна была бы сконцентрировать внимание зрителя на состоянии тех минут.

    Но в лучшем ли, в худшем ли варианте вы увидите эту фотографию, она расскажет вам нечто такое, чего почти не найти в пухлых романах и кирпичах академических томов.

    Четыре года спустя Евгений Халдей сделал свою последнюю военную фотографию, которая для тех, кто прошел и пережил войну, и для следующих поколений стала символом Победы. Давно забыты имена придуманных Сталиным знаменосцев, Егоров и Кантария, мало кто знает имя того реального солдата — его звали Алексей Ковалев,— который водрузил это знамя. Кому известно, что знамя было пошито из тассовской красной скатерти, что сшил его старый еврей-портной Израиль Соломонович Кишицер по просьбе своего племянника фотокорреспондента Евгения Халдея? Существенно ли, что, прилетев в Берлин, добравшись до Рейхстага, лейтенант Халдей выхватил из толпы первого попавшегося солдата, потащил его наверх, на крышу, и они долго искали композицию и прилаживали это знамя? Существенно ли, что действовал Евгений Халдей по своей инициативе — не было приказа, не было инструкций. Конечно, странно, что об этом не позаботилось начальство, но, с другой стороны, то, что флаг оказался самодеятельностью, народным творчеством,— как раз чрезвычайно показательно. Разумеется, Халдея подталкивало профессиональное честолюбие — он видел уже опубликованную фотографию Джо Розенталя, на которой морские пехотинцы поднимают американский флаг над освобожденным тихоокеанским островом,— увидел и решил, что обязательно снимет подобный момент. Но дело было не только в фотографии. Не в том дело, что Евгений Халдей хотел снять, он хотел увидеть этот флаг над Рейхстагом.

    Да, Евгений Халдей организовал кадр по тем же правилам, как было принято еще до войны,— фотограф приходил, что-то отодвигал, убирал, кого-то причесывал, доставал из кармана выданную в редакции кепку. Всякий более или менее нормальный человек понимал, как такая картинка сделана и в то же время неким особенным образом этим изображениям верил (как верили люди, например, пырьевским фильмам «Свинарка и пастух» или «Кубанские казаки»).

    Халдей действительно привез из Москвы знамя (он, между прочим, привез три полотнища, чтобы попробовать, как они будут смотреться в разных местах Берлина), он действительно водрузил его над Рейхстагом специально для снимка, но в этот раз фоторепортер Халдей не совершил никакого подлога: он был такой же боец, как и все, в него стреляли, он стрелял, его семья — отец, сестра, двоюродные братья,— пережившая погром 1918 года, была уничтожена фашистами в 1941-м. По существу, какая разница для истории — водрузил это знамя русский Егоров и грузин Кантария или украинец Ковалев и еврей Халдей? Знамя действительно развевалось над Рейхстагом, и для десятков миллионов людей оно было таким же символом Победы, как и для Халдея с Ковалевым.

    Евгению Халдею еще довелось снимать Потсдамскую конференцию, он снимал Геринга, беседующего со своим адвокатом, он снимал Сталина, и Рузвельта, и Эйзенхауэра. Потом началась борьба с космополитизмом, и Халдея вытолкали из ТАССа, с 1947 го по 1950-й он бедствовал, перебивался случайными заработками, пока не устроился работать в журнал «Клуб». В 1956 году его приглашают в «Правду», и он снова работает по-газетному, так как нужно. Вот фотография — Брежнев на трибуне съезда. Мы видели эту фотографию когда-то. Или не эту, но такую же, абсолютно идентичную, снятую, скажем, Владимиром Мусаэльяном или еще кем-то другим. А вот рядом фотография — Сталин на трибуне съезда. Замените Сталина на Брежнева, а тех «тонкошеих вождей» на этих — и фотографии будут неотличимы. Сколько лет прошло между одной фотографией и другой, и, я думаю, человек, нажимавший на спуск камеры, изменился за эти годы. Наверняка изменился. Но вы не заметите никаких изменений в его фотографиях.

    Почему? Потому что это ремесло, а в ремесле все должно быть стабильно.
    Что-то, однако, менялось. Официальное изображение войны изменилось в конце пятидесятых — начале шестидесятых, и тогда из личных и государственных архивов стали выплывать фотографии, которых мы раньше не видели. Впрочем, речь не об отдельных фотографиях, хотя среди них были и настоящие шедевры, речь о картине, сложившийся из них. Картина эта сделалась совершенно отчетливой в 1965 году, на выставке «Великая Отечественная война в фотографиях», организованной к двадцатилетию Победы.

    Те, кто дожил до этого дня, увидели развешанными в выставочном зале и напечатанными в богатом альбоме свои снимки, значительная часть которых пролежала эти двадцать лет в домашнем архиве. Некоторые из этих фотографий просто чудом сохранились — Евгений Халдей рассказывал мне, как в 1946 году новый редактор Фотохроники ТАСС, бывший замполит, вытряхивал на пол из конвертов негативы и контрольки военных корреспондентов, «мусор»: этот полковник знал единственно верную правду о войне. Евгений Халдей подобрал тогда некоторые свои негативы. Макс Альперт нашел в этом «мусоре» своего знаменитого впоследствии «Комбата». Всего, конечно, подобрать не смогли. Даже своего. А кого-то вообще не было рядом. Других уже не было на свете.

    И вот из того, что дожило до двадцатилетия Победы, составлена была выставка.
    Но времена потихоньку менялись, и в семидесятые те, кто дожил, достали из своих архивов еще и другие фотографии — к тридцатилетию Победы. Другие — в восьмидесятых.

    А потом грянула перестройка, и те, кто дожил, снова перебрали свои архивы. Но дожили немногие.

    Евгению Халдею повезло: он увидел свои фотографии в музейных залах Берлина, Парижа, Нью-Йорка и Сан-Франциско.

    Михаил Лемхин

    Юлия Латынина. Земля войны

    • М.: Эксмо, 2007
    • Переплет, 480 с.
    • ISBN 5-699-19680-3
    • 25 000 экз.

    Чей волк

    Безумно похоже на Вальтера Скотта, на Фенимора Купера. Хотя, конечно, современные средства транспорта и связи резко взвинчивают темп.

    Близость не подражательная — концептуальная. Прислушайтесь к такому вот разговору — верней, перепалке — чуть не перешедшей в перестрелку: из-за мультика про волка и зайца. Кто бы вы думали, эти диспутанты — канадские индейцы, принадлежащие к враждующим племенам? шотландские горцы времен Роб Роя? Или дело происходит в детском саду? Ничуть не бывало: один — полковник ФСБ, другой — ФСБ же подполковник, один — Герой России, другой — кавалер ордена Мужества, один командует каким-то спецбатальоном, другой — начальник городской милиции, оба в недавнем прошлом — бандиты, причем не только в официальном смысле этого термина, в настоящем же — столпы гос. режима. Но один — чеченец, а другой — аварец, — и вот что происходит:

    «— Я хочу мультфильм! — требовательно сказал мальчик. — Я хочу „Ну, погоди!“

    — Э, — сказал Арзо, отрываясь от нард, — кто тебя научил смотреть этот дурацкий мультфильм? Это вредное кино. Это кино специально придумали русские, чтобы насолить чеченцам. В этом кино заяц побеждает волка! Я не могу позволить, чтобы мой внук смотрел такие неправильные фильмы!

    — Послушайте, Арзо Андиевич, — сказал Кирилл (Еще один гебист, русский, из Москвы; крайне странный: чуть ли не порядочный; чуть ли не представитель здравого смысла и человечности; одним словом, соглашатель; Скотт и Купер — и, кстати, Пушкин в „Капитанской дочке“! — тоже используют подобных персонажей. — С. Г.), — ну при чем здесь чеченцы? Это просто мультик про зверей.

    — Ну и снимали бы свой мультик про своего медведя, — сказал полковник ФСБ и Герой России Арзо Хаджиев, — взяли бы и сняли, как один волк стаю медведей на танке сжег. А чего вы снимаете про нашего волка?

    …— Это почему же волк — ваш? — спросил начальник милиции города Бештой.

    — Ты на наше знамя посмотри, — ответил Арзо.

    — Эй, что я буду смотреть на ваше знамя! Когда аварский волк был на аварских знаменах, чеченцы платили дань Омар-хану. Это вы украли нашего волка!

    — Клянусь Аллахом, — сказал Арзо, волк — чеченский волк, так же как земли Бештоя — чеченские земли. Или ты с этим тоже будешь спорить?

    Кирилл напрягся, потому что разговор вспыхнул слишком быстро, как вспыхивают угли, на которые плеснули бензином, но в эту секунду…» И т. д.

    Собственно говоря, тут, в этой выписке — вся поэтика романа и часть сюжета в придачу.

    Это политический памфлет, написанный с иронического высока: про самоубийственное непонимание Кремлем — Кавказа. Как неприменимы методы политической полиции против обычаев родового, племенного общества. Даже, в общем, про то, что сколько волка ни корми… С той, однако же, существенной поправкой, что кормят волка почти исключительно напалмом и свинцом. А также с учетом обратной связи, которая осуществляется через так называемую коррупцию.

    Поражает, между прочим, прейскурант: за должность, например, президента кавказской республики просят в администрации президента РФ сто лимонов зеленых, как с куста.

    Чтобы при таких ценах спрос оставался платежеспособным, необходима каскадная, так сказать, преступность сверху донизу. Из них изображенная тут реальность и состоит.

    В среднем — по трупу на страницу. Людей воруют, продают, покупают, пытают, убивают. Одна провокация спешит сменить другую, прерываясь лишь на теракты.

    И все — совершенно зря. Результат буквально каждого поступка противоположен предполагаемому. Что, однако же, нисколько не удивительно: фактически все до единого действующие лица заняты (сами того не понимая) общим и притом гиблым делом — тормозят историю. Все равно что пытаются с разных сторон — кто за гусеницу, кто за пушечный ствол — кто автоматом, кто ножом, кто голыми руками — удержать падающий в пропасть тяжелый танк. Это придает повествованию невероятно динамичный драматизм.

    Жестокие, коварные, очень по-своему благородные дикари — против жестокой, коварной, циничной системы, именующей себя государством, но распавшейся на отдельные преступные группировки.

    Каждый ведет свою собственную войну — и проигрывает ее. Общий ход событий не имеет никакого смысла.

    Короче, перед нами — ад. Мелькают обреченные адские жители. Вот — первый попавшийся:

    «За пять лет, в течение которых командировки на Кавказ чередовались с охраной колонии-поселения под Пензой, майор Рачковский ороговел душой и привык не делать различия между людьми, за которыми он охотился в горах, и заключенными, над которыми он издевался в тюрьме. Он научился убивать так же хладнокровно, как горцы, вот только причины, по которым убивали горцы, были иногда довольно странны, но почти никогда — случайны. Рачковский же научился убивать без причин. Вместо причин была водка».

    Разумеется, он погибнет. Вообще, в финале погибнут почти все.

    С. Гедройц