Харуки Мураками. 1Q84 (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Харуки Мураками «1Q84»

Свою тайну Аомамэ открыла хозяйке здесь же, в «солнечной» комнате. Разговор тот запомнился ей на всю жизнь. Груз, так долго висевший на душе, необходимо было доверить кому-то еще. Влачить эту ношу в одиночку стало уже невыносимо. Вскоре после того, как хозяйка предложила ей выговориться, Аомамэ не удержалась и поведала старушке самую заветную тайну.

Рассказала старой женщине о лучшей подруге, которую долгие годы избивал муж, отчего та повредилась рассудком и в итоге покончила с собой. О том, как год спустя Аомамэ сочинила повод, чтобы появиться у насильника дома. И, действуя по скрупулезно разработанному плану, вонзила в затылок ублюдка тоненькую иглу. Единственный укол не оставил никакого следа. Никто ничего не заподозрил. По всем признакам — обычная смерть от инсульта. Ни тогда, ни теперь Аомамэ не считала себя неправой. И угрызений совести не испытывала. Но это вовсе не спасало ее от осознания того, что она умышленно лишила кого-то жизни.

Хозяйка выслушала ее долгую исповедь до конца, ни о чем не спрашивая, ни разу не перебив. Лишь когда рассказ был окончен, задала несколько уточняющих вопросов. А затем протянула через стол руку и крепко пожала Аомамэ ладонь.

— Ты поступила абсолютно верно,— медленно произнесла она, стиснув зубы.— Если бы он остался жить, та же гадость случилась бы не раз и не два. Такие типы всегда находят себе очередную жертву. Для них все обязательно должно повторяться, иначе они не могут. Ты остановила его сатанинский конвейер. Это не просто личная месть, уверяю тебя. Даже не вздумай ни в чем сомневаться.

Аомамэ закрыла лицо руками, немного поплакала. То был плач по Тамаки. Хозяйка достала платок и вытерла ей слезы.

— Удивительное совпадение,— заметила старушка уже спокойным и твердым голосом.— Мне в жизни тоже пришлось кое-кого устранить. И фактически по той же причине.

Аомамэ подняла голову и взглянула на хозяйку, не зная, что сказать. О чем тут вообще речь?

— То есть, конечно, не своими руками,— продолжила хозяйка.— Для этого у меня бы просто не хватило сил. Все-таки физически я не так хорошо подготовлена, как ты. Но тем способом, который был в моих силах, я все-таки устранила кое-кого из этого мира. И тоже — без малейших улик для расследования. Даже если бы я сейчас публично во всем созналась, никто бы не смог ничего доказать. Как и в твоем случае. Если случится Высший суд после смерти, перед Господом я, конечно, предстану. Но нисколько этого не боюсь, потому что поступила верно. И готова повторить это перед кем угодно. — Хозяйка с облегченьем вздохнула. И продолжила: — Ну вот, теперь и я посвятила тебя в свою тайну.

Но Аомамэ все еще плохо понимала, о чем речь. «Устранить»? На лице ее было столько сомнения, что старушка продолжила свою историю — тоном еще спокойнее прежнего.

Родная дочь хозяйки угодила в ту же ловушку, что и Та-маки: вышла замуж не за того парня. То, что брак этот дочери счастья не принесет, мать понимала с самого начала. С первой же встречи будущий зять показался ей законченным негодяем. И насколько она узнала, за ним и раньше замечались отклонения в психике. Но проклятой свадьбе, увы, не смогли помешать ни она сама, ни кто-либо другой. Уже очень скоро худшие опасения ма¬тери стали сбываться: мерзавец начал регулярно избивать ее дочь за дверями своего дома. Та потеряла волю, замкнулась и впала в депрессию. Защитить себя не оставалось сил, а как выбраться из этого ада, она не знала. Так продолжалось, пока однажды бедняжка не проглотила недельную дозу снотворного, запив таблетки стаканом виски.

В протоколе судмедэксперта были зафиксированы следы истязаний по всему телу — ссадины, кровоподтеки, сломанные ребра, ожоги от сигарет. Полностью деформированные соски. А также синяки от веревки на запястьях. Судя по всему, именно веревкой этот выродок пользовался особенно часто. Мужа покойной вызвали в полицию и потребовали объяснений. Тот признал, что насилие имело место — но лишь как составная часть их сексуальных утех, которые доставляли супруге отдельное удовольствие.

В конечном итоге, как и в случае с Тамаки, полиция не нашла, за что привлечь садиста к уголовной ответственности. Пострадавшая в полицию на мужа не заявляла, да и вообще была уже мертва. А у мужа — высокое общественное положение и знаменитый на всю столицу адвокат. К тому же сам факт самоубийства ни у кого сомнений не вызывал.

— Так вы убили его? — прямо спросила Аомамэ.

— Нет, — покачала головой хозяйка. — Я его не убивала.

Окончательно запутавшись, Аомамэ уставилась на собеседницу.

— Отродье, уничтожившее мою девочку, до сих пор существует на этом свете,— пояснила хозяйка.— Каждое утро оно просыпается, открывает глаза и ходит по земле своими ногами. И я совсем не собираюсь его убивать.

Старушка выдержала паузу, явно выжидая, пока ее слова как следует улягутся у девушки в голове.

— Я просто сделала так, чтобы мой зятек навсегда исчез из этого мира. Чтобы даже духу его здесь не было. Такой силой, если понадобится, я обладаю. Он оказался слабаком. Соображал неплохо, язык подвешен, достаточно признан в свете, но в душе — слабак и подонок. Любой, кто измывается в собственном доме над женой и детьми, в душе — слабак и подонок. Только слабаки выбирают своей жертвой тех, кто еще слабее. Чтобы издеваться над ними, не боясь получить сдачи. Устранить его было несложно. Больше он в этом мире не появится никогда. И хотя моя дочь умерла очень давно, я до сих пор не спускаю глаз с этого человека. Если он захочет вернуться в этот мир, именно я не позволю ему это сделать. Он пока еще жив, но уже почти труп. С собой покончить он не способен. Для этого человеку нужны отдельные силы и мужество, которых у него нет. Это — мой способ мести. Переправлять этих людей без приключений я не собираюсь. Они у меня будут мучиться долго, не умирая, без малейшего шанса на избавление и милосердие. Все равно что с них живьем сняли кожу. Тот, кого я устранила,— человек не моего мира. И у меня были все причины переправить его туда, где ему следовало находиться.

Рассказала хозяйка и дальше. На следующий год после смерти дочери она учредила приют для жен, страдающих от бытового насилия. Неподалеку от своей усадьбы выкупила на Адзабу двухэтажное многоквартирное здание, которое не приносило дохода и подлежало сносу в ближайшее время. Заказала несложный ремонт, привела все комнаты в божеское состояние — и превратила дом в пристанище для женщин, которым некуда бежать от садистов-мужей. Там же, подключив местного адвоката, учредила «Консультацию для страдающих от бытового насилия» и силами добровольцев организовала прием звонков и проведение встреч с пострадавшими. С этой группой людей хозяйка постоянно на связи. Если какой-нибудь женщине срочно требуется укрытие, она получает его в приюте. Многие приезжают с детьми. Среди жертв немало девочек от десяти до пятнадцати лет, которых насиловали собственные отцы. Все они остаются в приюте, пока для них не найдется приемлемая альтернатива. Все, что нужно для жизни, в приюте есть. Постоялицы обеспечиваются едой, одеждой и живут, помогая друг другу, на принципах обычной коммуны. Все расходы на их проживание хозяйка покрывает из своего кармана.

Приют регулярно посещают адвокаты и юрисконсульты, которые беседуют с женщинами о планах дальнейшей жизни. В свободное время хозяйка появляется здесь сама, беседует с каждой подопечной в отдельности. Кого может — поддерживает житейскими советами. Кому нужно — помогает с поисками работы и жилья. Все проблемы, требующие силового вмешательства, решает Тамару. Лучше его никто не справится с ситуацией, когда, например, разъяренный муж пытается силой забрать из приюта жену. Подобные случаи, к сожалению, не редкость.

— Вот только рук у нас с Тамару на все не хватает,— посетовала хозяйка.— Да и этим бедняжкам частенько уже ничем не помочь, какие тут законы ни подключай.

Аомамэ вдруг заметила, что лицо хозяйки приобрело необычный медный оттенок. Его больше нельзя было назвать ни приветливым, ни аристократичным. Оно выражало нечто куда сильнее обычных злости и ненависти. Словно в самых недрах хозяйкиной души всегда таилось некое маленькое и очень твердое ядрышко, неделимое и безымянное, лишь теперь открывшееся стороннему взгляду. И только ледяная уверенность в ее голосе не изменилась совсем.

— Разумеется, никто не собирается лишать человека жизни лишь потому, что с исчезновением мужа проще подать на развод и получить страховку. Все обстоятельства тщательно изучаются. И лишь когда окончательно ясно, что никакого снисхождения подонок не заслуживает, принимаются соответствующие меры. Это касается только реальных пиявок, которые слишком бесхребетны и уже не способны измениться, перестав сосать кровь у своих же родных и близких. Это касается только извращенцев, которые не выказывают ни желания, ни воли, чтобы вернуться в человеческое обличье, а значит, более не представляют ни малейшей ценности для этого мира.

Замолчав, хозяйка уставилась на Аомамэ такими глазами, словно пыталась взглядом пробить скалу. А затем продолжила, но уже сдержаннее:

— С такими людьми путь остается только один: каким-то способом заставить его исчезнуть. Но так, что¬бы не вызывать кривотолков.

— И вы знаете такие способы?

— Способов хватало во все времена,— ответила хозяйка, осторожно подбирая слова. И, выдержав паузу, добавила: — Да, я умею заставить людей исчезнуть. И необходимой для этого силой пока обладаю.

Аомамэ задумалась. Но к чему сводились абстрактные намеки хозяйки, понять было все же непросто.

— Мы обе потеряли дорогих нам людей,— продолжала хозяйка.— Их отобрали у нас одним и тем же бесчеловечным способом. Наши души изранены. Исцелить их, скорее всего, уже не удастся. Но сидеть сложа руки и разглядывать собственные болячки тоже никуда не годится. Мы должны встать, расправить плечи и заняться тем, что нужно делать дальше. И не из личной мести, а ради общественной справедливости. Ну как? Ты согласна выполнять для меня кое-какую работу? Мне всегда нужны люди, на которых я могу положиться. Те, кто умеет хранить тайны и служить общей миссии.

И тут Аомамэ поняла. Хотя осознать это получилось не сразу. То было одновременно исповедь и предложение, в суть которого поверить очень непросто. Не говоря уж о том, чтобы собраться с духом и выдать какой-то ответ. Хозяйка молча глядела на нее, сидя на стуле недвижно, как монумент. И казалось, она может прождать так хоть целую вечность.

Несомненно, эта женщина в какой-то степени душевнобольная, подумала Аомамэ. Но не сумасшедшая и даже не сдвинутая психически. Напротив, ее умению сдерживать эмоции можно только завидовать. Любые беседы, которые она ведет, имеют свою основу. Нет, это не помешательство, хоть и нечто вроде того. Самый точный диагноз тут, пожалуй,— «иллюзия собственной правоты». И теперь она хочет, чтобы я разделила с ней эту иллюзию. Как и уверенность в том, что я на это способна.

Сколько Аомамэ размышляла над этим, она и сама не поняла. Когда задумываешься так глубоко, ощущение секунд и минут пропадает. И остается лишь мерный стук сердца. Скользя по Времени, как рыба по реке, Аомамэ успела заглянуть в самые разные уголки своей души. В хорошо знакомые комнаты — и давно позабытые чуланы. На уютные, залитые солнцем мансарды — и в подвалы, где ее караулила страшная боль. Откуда ни возьмись на нее сошел призрачный свет, и тело Аомамэ вдруг стало прозрачным. Она посмотрела на собственные руки — и увидела все, что за ними. Тело сделалось поразительно легким. И Аомамэ спросила себя: если твоей жизнью заправляют сбрендившие старухи-манипуляторы, если ты уже прозрачна, как стекло, а весь мир улетает к чертовой матери,— чего тебе еще терять?

— Я поняла,— сказала она. И, покусав губы, добавила: — Если чем-то могу помочь, я в вашем распоряжении.

Хозяйка опять дотянулась через стол и крепко пожала руки Аомамэ. С этой минуты их действительно объединили общая тайна и общая миссия. Как, возможно, и общее нечто вроде сумасшествия. А может, и сумасшествие в чистом виде. Но поставить диагноз Аомамэ уже не могла. В ее жизни, как и в хозяйкиной, было слишком много мужчин, которых они прикончили только потому, что те не заслуживали ни малейшего сострадания.

Купить книгу на Озоне

Яна Вагнер. Вонгозеро (фрагмент)

Отрывок из романа

Мама умерла во вторник, семнадцатого ноября. Я узнала об этом от соседки — особенная ирония заключалась в том, что ни я, ни мама никогда не были с ней близки, она была сварливая, недовольная жизнью женщина с неприветливым лицом, как будто вырубленным из камня; за те пятнадцать лет, которые мы с мамой прожили с ней на одной лестничной клетке, было несколько, в течение которых я даже не здоровалась с ней и с удовольствием нажимала кнопку лифта прежде, чем она успевала дойти до него от своей двери, тяжело дыша и с трудом переставляя ноги — автоматические двери закрывались как раз в тот момент, когда она подходила, у нее было такое смешное выражение лица — монументальное возмущение. С этим выражением лица она часто в эти несколько лет (мне было тогда четырнадцать, может быть, пятнадцать) звонила в нашу дверь — мама никогда не приглашала ее войти — и предъявляла свои претензии: талая вода, натекшая с ботинок в холле, гость, по ошибке позвонивший в ее дверь после десяти вечера, «что ей опять надо, мам» — произносила я громко, когда мамины интонации становились совсем уже беспомощными — за всю жизнь она так и не научилась защищаться, и любой пустяковый конфликт в очереди, от которого у прочих участников только появлялся блеск в глазах и здоровый румянец, вызывал у нее головную боль, сердцебиение и слезы. Когда мне исполнилось восемнадцать, соседкиной еженедельной интервенции внезапно пришел конец — возможно, она почувствовала, что я готова сменить маму на посту возле двери, и прекратила свои возмущенные набеги; еще спустя какое-то время я снова начала здороваться с ней, всякий раз чувствуя какое-то смутное торжество, а потом, очень скоро, я уехала из дома (возможно, после моего отъезда война продолжилась, но мама никогда не говорила мне об этом), и образ сердитой, недружелюбной женщины с совершенно неподходящим к ней именем — Любовь — съежился и превратился всего-навсего в одно из незначительных детских воспоминаний.

Наверное, за прошедшие десять лет я не слышала ее голоса ни разу, но почему-то узнала ее мгновенно, стоило ей сказать — «Анюта», она произнесла мое имя и замолчала, и я немедленно поняла, что мамы больше нет — она только дышала в трубку, прерывисто и шумно, и терпеливо ждала все время, пока я садилась на пол, пока пыталась вдохнуть, пока я плакала — еще не услышав ни слова, кроме своего имени, я плакала и прижимала трубку к уху, и слышала ее дыхание, и готова была плакать как можно дольше, чтобы больше не прозвучало ни одного слова, а сердитая женщина с именем Любовь, превратившаяся в моей памяти в размытую картинку из детства — закрывающиеся двери лифта, монументальное возмущение — позволила мне плакать десять минут или двадцать, и заговорила только после. После — я сидела на полу — она сказала, что мама совсем не мучилась, «мы тут насмотрелись ужасов по телевизору, конечно, но ты ничего такого не думай, все было совсем не так страшно, никаких судорог, никакого удушья, мы последние дни не закрываем двери, Анечка, мало ли что, сама понимаешь, станет хуже — до двери дойти не успеешь, я заглянула к ней — принесла немного бульона, а она лежала в кровати, и лицо у нее было очень спокойное, как будто она просто перестала дышать во сне».

Мама не говорила мне, что заболела — но я почему-то чувствовала, что это обязательно произойдет, невыносимо было жить каждый день с мыслью, что она в восьмидесяти километрах от нашего спокойного, благополучного дома, каких-то сорок минут на машине, и я не могу забрать ее. Полтора месяца назад я была у нее последний раз, Мишкину школу к тому времени уже закрыли на карантин, институты тоже уже были закрыты и, кажется, шла речь о том, чтобы закрыть кинотеатры и цирк, но все это еще не выглядело, как катастрофа, скорее — как внеурочные каникулы, люди в масках на улице по-прежнему встречались редко и чувствовали себя неловко, потому что остальные прохожие на них глазели, Сережа каждый день еще ездил в офис, и город, город пока не закрыли — это даже не обсуждалось, никому не могло прийти в голову, что огромный мегаполис, гигантский муравейник площадью в тысячу километров можно запечатать снаружи колючей проволокой, отрезать от внешнего мира, что в один день вдруг перестанут работать аэропорты и железнодорожные вокзалы, пассажиров будут высаживать из пригородных электричек, и они будут стоять на перроне замерзшей, удивленной толпой, как дети, у которых в школе отменили занятия, со смешанными чувствами тревоги и облегчения, провожая глазами уходящие в город пустые поезда — ничего этого еще не случилось в тот день. Я заехала на минуту — подхватить Мишку, который у нее обедал, мама сказала — «Анюта, поешь хотя бы, суп еще горячий», но мне хотелось вернуться домой к Сережиному приезду, кажется, я едва успела выпить кофе и сразу засобиралась — ни о чем толком не поговорив с ней, торопливо клюнула ее в щеку в коридоре возле двери, «Мишка, собирайся скорей, сейчас самые пробки начнутся», даже не обняла, ах, мамочка, мамочка.

Все случилось так быстро — за несколько дней в интернете вдруг появились слухи, от нечего делать я читала их и вечером пересказывала Сереже, он смеялся — «Анька, ну как ты себе это представляешь, закрыть город — тринадцать миллионов человек, правительство, и вообще — там пол-области работает, не сходи с ума — из-за какой-то респираторной ерунды, сейчас нагонят страху на вас, параноиков, вы накупите лекарств, и все потихоньку стихнет». Город закрыли вдруг, ночью — Сережа никогда не будил меня по утрам, но я знала, что ему нравится, когда я встаю вместе с ним, варю ему кофе, хожу за ним по дому босиком, сижу рядом со слипающимися глазами, пока он гладит себе рубашку, провожаю его до двери и плетусь обратно в спальню, чтобы накрыться с головой и доспать еще час-другой — в то утро он разбудил меня звонком:

— Малыш, загляни в интернет, пробка зверская в город, стою уже полчаса, не двигаясь, — голос у него был слегка раздраженный, как у человека, который не любит опаздывать, но тревоги в голосе не было — я точно помню, тревоги еще не было. Я спустила ноги с кровати и какое-то время сидела неподвижно, просыпаясь, поплелась в кабинет, включила ноутбук — кажется, по дороге я завернула на кухню и налила себе чашку кофе — он еще не успел остыть, я прихлебывала теплый кофе из чашки и ждала, пока загрузится Яндекс, чтобы посмотреть пробки, и прямо над строкой поиска, среди прочих новостей вроде «При крушении самолета в Малайзии никто не погиб» и «Михаэль Шумахер возвращается на трассы Формулы-1», первой строкой была эта фраза — «Принято решение о временном ограничении въезда на территорию Москвы». Фраза была нестрашная, скучные, плоские слова, «временное ограничение» звучало как-то обычно и безопасно, я прочла короткую новость до конца — четыре строчки, и пока я набирала Сережин номер, новости вдруг стали появляться одна за другой, прямо поверх первой, нестрашной надписи; я дошла до слов «МОСКВА ЗАКРЫТА НА КАРАНТИН» и в этот момент Сережа взял трубку и сказал:

-Я уже знаю, по радио только что передали, пока без подробностей — я сейчас позвоню в контору, а потом наберу тебя, ты пока почитай еще, ладно? Ерунда какая-то, — и отключился.

Я не стала читать дальше, а позвонила маме, в трубке раздавались длинные гудки, я сбросила вызов и набрала мобильный мамин номер — когда она наконец сняла трубку, голос у нее был слегка запыхавшийся:

— Анюта? Что, что случилось, что у тебя с голосом?

— Мам, ты где?

— Вышла в магазин — хлеб кончился, да что такое, Аня, я всегда в это время выхожу, что за паника?

— Вас закрыли, мама, город закрыли, я пока ничего не знаю, в новостях передали, ты включала новости утром?

Она помолчала немного, а потом сказала:

-Хорошо, что вы снаружи. Сережа дома?

Сережа звонил с дороги еще несколько раз, я читала ему вслух всплывающие в сети подробности — все новости были короткими, детали просачивались по кусочку, многие сообщения начинались со слов «по непроверенным данным», «источник в администрации города сообщил», обещали, что в полуденных новостях по федеральным каналам выступит главный санитарный врач, я обновляла и обновляла веб-страницу, пока у меня не зарябило в глазах от заголовков и букв, кофе остыл, и больше всего мне хотелось, чтобы Сережа поскорее вернулся домой — после моего третьего звонка он сказал вдруг, что пробка сдвинулась, водители, заглушившие двигатели и бродившие по трассе, заглядывая в соседние машины и слушая обрывки новостей из радиоприемников — «какой-то бред, малыш, новости раз в полчаса всего, они тут музыку крутят с рекламой, черт бы их побрал» — вернулись к своим автомобилям, которые колонной поползли в сторону города; спустя сорок минут и пять километров выяснилось, что поток на ближайшем съезде разворачивается в область, Сережа позвонил еще раз и сказал:

— Похоже, они не врут, город действительно закрыт, — как будто еще оставались сомнения, как будто двигаясь в сторону города эти последние пять километров до разворота, он рассчитывал на то, что это всего лишь розыгрыш, неудачная шутка.

Проснулся Мишка, спустился со второго этажа и хлопнул дверцей холодильника, я вышла из кабинета и сказала:

— Город закрыли.

— В смысле? — он обернулся, и почему-то его заспанный вид, взлохмаченные со сна волосы и след от подушки на щеке сразу меня успокоили.

— В Москве карантин. Сережа возвращается домой, я звонила бабушке, у нее все в порядке. Какое-то время в город попасть будет нельзя.

— Клёво, — сказал мой беспечный тощий мальчик, в жизни у которого не было проблем горше сломанной игровой приставки; его эта новость ничуть не испугала — может быть, он подумал о том, что каникулы продлятся еще на какое-то время, а может быть, он не подумал вообще ничего, а просто сонно улыбнулся мне и, подхватив пачку апельсинового сока и печенье, шаркая ногами, отправился назад в свою комнату.

Все это действительно было еще не страшно. Невозможно было представить себе, что карантин не закончится в несколько недель — по телевизору в эти дни говорили «временная мера», «ситуация под контролем», «в городе достаточно лекарств, поставки продовольствия организованы», новости не шли еще бесконечным потоком, с бегущей строкой внизу экрана и прямыми включениями с улиц, которые выглядели странно пустыми, с редкими прохожими в марлевых повязках, по всем каналам еще было полно развлекательных передач и рекламы, и никто еще не испугался по-настоящему — ни те, кто остался внутри, ни мы, оставшиеся снаружи. Утра начинались с новостей, со звонков маме и друзьям, Сережа работал удаленно, это было даже приятно — внеурочный отпуск, наша связь с городом была не прервана, а просто ограничена. Идея пробраться в город и забрать маму казалась несрочной — первый раз мы заговорили об этом не всерьез, за ужином, кажется, в первый день карантина, и в первые дни Сережа (и не он один — некоторые наши соседи, как выяснилось позже, делали то же самое) несколько раз уезжал; по слухам, тогда еще были перекрыты только основные трассы, а много второстепенных въездов оставались свободны — но в город попасть он так ни разу и не смог, и возвращался ни с чем.

По-настоящему мы испугались в тот день, когда объявили о закрытии метро. Все случилось как-то одновременно, как будто вдруг приподнялись непрозрачные занавески — и информация хлынула на нас бурлящим потоком, внезапно мы ужаснулись тому, как у нас получалось быть такими беспечными, четыреста тысяч заболевших, позвонила мама — «в магазинах пустые полки, но вы не волнуйтесь, я успела сделать кое-какие запасы, мне не нужно много, и Любовь Михайловна говорит, что в ЖЭКе печатают продовольственные талоны и на днях начнут распределять продукты», а после она сказала — «знаешь, детка, мне становится как-то не по себе, на улице все в масках». Потом Сережа не смог дозвониться на работу, мобильная связь зависла, как в новогоднюю ночь — сеть занята и короткие гудки, а к концу дня новости посыпались одна за другой — комендантский час, запрет на передвижения по городу, патрули, раздача лекарств и продуктов по талонам, коммерческие организации закрыты, в школах и детских садах организованы пункты экстренной помощи, ночью до нас дозвонилась Ленка и плакала в трубку — «Анечка, какие пункты, там просто лазареты, на полу лежат матрасы, на них — люди, как на войне».

С этого дня не было вечера, когда бы мы с Сережей не строили планов как-то проникнуть через карантин, через кордоны хмурых, вооруженных мужчин в респираторах; вначале эти кордоны были просто пластмассовыми красно-белыми кубиками, каких много у каждого поста ГАИ и которые легко можно было бы раскидать машиной на полном ходу, бетонные балки с торчащей из них ржавеющей на ноябрьском ветру арматурой появились позже; «ну не будут же они стрелять в нас, у нас большая, тяжелая машина, мы могли бы объехать полем, ну давай, дадим им денег», — я сердилась, спорила, плакала, «надо забрать маму, и Ленку, мы должны хотя бы попробовать», и в один такой вечер волна этого спора вынесла нас из дома — Сережа рассовывал по карманам деньги, молча, не глядя на меня, шнуровал ботинки, вышел, вернулся за ключами от машины; я так боялась, что он передумает, что схватила с вешалки первую попавшуюся куртку, крикнула Мишке:

— Мы за бабушкой, никому не открывай, понял, — и, не дождавшись ответа, выбежала за Сережей.

По дороге мы молчали. Трасса была пустая и темная, до освещенного куска шоссе оставалось еще километров двадцать, навстречу нам попадались редкие машины — вначале из-за изгиба дороги появлялось облако рассеянного белого света, чтобы затем, мигнув, превратиться в тускло-желтый ближний, и от этих словно приветственных подмигиваний встречных автомобилей становилось спокойнее; я смотрела на Сережин профиль, упрямо поджатые губы и не решалась протянуть руку и прикоснуться к нему, чтобы не разрушить импульс, который после нескольких дней споров, слёз и сомнений заставил его услышать меня, поехать со мной, я просто смотрела на него и думала — я никогда ни о чем больше не попрошу тебя, только помоги мне забрать маму, пожалуйста, помоги мне.

Мы миновали холмистые муравейники коттеджных поселков, безмятежно мерцающих окнами в темноте, въехали на освещенный участок дороги — фонари, как деревья, склонившие свои желтые головы в обе стороны широкого шоссе, большие торговые центры с погасшими огнями с обеих сторон, пустые парковки, опущенные шлагбаумы, рекламные щиты «Элитный поселок Княжье озеро», «Земля от собственника — от 1 Га»; когда впереди показался кордон, блокирующий въезд в город, я даже вначале не сразу поняла, что это именно он — две патрульные машины наискосок, одна с включенными фарами, небольшой зеленый грузовичок на обочине, несколько лежащих на асфальте длинных бетонных балок, издали похожих на белую продолговатую пастилу, одинокая человеческая фигура. Все это выглядело так несерьезно, так игрушечно, что я впервые на самом деле поверила в то, что у нас может получиться — и пока Сережа сбавлял скорость, я вытащила телефон и набрала мамин номер, а когда она сняла трубку, я сказала:

— Не говори ничего, мы сейчас приедем за тобой, — и дала отбой.

Прежде, чем выйти из машины, Сережа зачем-то открыл и снова закрыл бардачок, но ничего оттуда не вынул; он оставил двигатель включенным, и я несколько мгновений сидела на пассажирском сиденье и смотрела, как он идет по направлению к кордону. Он шел медленно, как будто мысленно прокручивая в голове то, что должен сказать, я смотрела ему в спину, а потом выскочила из машины — по звуку позади меня я поняла, что дверь не захлопнулась, но не стала возвращаться и почти побежала вслед за ним, и когда я догнала его, он уже стоял напротив человека в камуфляже, неуклюжего, как медведь; было холодно, под подбородком у человека была маска, которую он стал торопливо натягивать на лицо, как только мы вышли из машины, несколько раз безуспешно пытаясь ухватить ее за краешек рукой в толстой черной перчатке. В другой руке у него была сигарета, выкуренная до половины. В одной из патрульных машин за его спиной виднелось несколько силуэтов и неярко светился экранчик — я подумала, они смотрят телевизор, это обычные люди, такие же, как мы, мы сможем договориться.

Сережа остановился в пяти шагах — и я мысленно похвалила его: поспешность, с которой человек натягивал маску на лицо, заставляла предположить, что он не хочет, чтобы мы приближались; я тоже остановилась, и Сережа произнес подчеркнуто-бодрым голосом — тем, который мы используем в разговорах с гаишниками и милиционерами:

— Командир, как бы нам в город попасть, а? — по его тону и по тому, как он сложил губы, было заметно, как трудно ему дается эта непринужденная интонация, как неприятно ему это напускное дружелюбие, которого он на самом деле не испытывает, как он не уверен в успехе; человек поправил маску и положил руку на автомат, висевший у него на плече — в этом жесте не было угрозы, это выглядело так, как будто ему просто некуда больше девать руки; он молчал, и Сережа продолжил — тем же неестественно приветливым голосом:

— Дружище, очень надо, сколько вас — пятеро? Может, договоримся? — и полез в карман. Дверца стоящей позади патрульной машины слегка приоткрылась, и в этот момент человек, положивший руку на автомат, молодым, как будто еще ломающимся голосом сказал:

— Не положено, разворачивайтесь, — и махнул рукой, в которой дымилась недокуренная сигарета, в сторону разделителя, и оба мы машинально посмотрели туда — из металлической разделительной ленты был аккуратно вырезан кусок, и на снегу, лежавшем по обе стороны ленты, отчетливо виднелась колея.

— Подожди, командир, — начал Сережа, но по глазам человека с автоматом я уже поняла, что ничего не получится, что нет смысла называть его командиром, предлагать ему деньги, что он сейчас позовет своих, и нам придется садиться в машину, разворачиваться в колее, проложенной такими же, как мы, пытавшимися проникнуть в запечатанный город и увезти оттуда кого-то, кого они любят, за кого боятся, и я отодвинула Сережу и сделала еще четыре шага вперед, и встала почти вплотную к человеку с автоматом, и тогда, наконец, увидела, что он совсем молодой, может быть, лет двадцати, я постаралась взглянуть ему прямо в глаза — он пытался отвести их, и сказала:

— Послушай, — я сказала «послушай», хотя я никому никогда не тыкаю, это важно для меня — «вы» устанавливает дистанцию, вот я, взрослая, образованная, благополучная, а вот этот мальчик с темными оспинками на щеках в тех местах, которые не скрывает белая маска, но сейчас я знаю точно, что должна говорить именно так:

— Послушай, — говорю я, — понимаешь, там моя мама, мама у меня там, она совсем одна, она здорова, у тебя есть мама, ты ее любишь, ну пусти нас, пожалуйста, никто не заметит, ну хочешь, я одна проеду, а он меня тут подождет, у меня ребенок дома, я точно вернусь, обещаю тебе, я поеду одна и вернусь через час, пусти меня, — в его глазах появилась неуверенность, я заметила ее и приготовилась сказать что-то еще, но тут за его спиной появился еще один, в такой же маске и с таким же автоматом на плече:

— Семенов, что у тебя тут? — и я, стараясь смотреть им в глаза по очереди, пока они не взглянули друг на друга, заговорила быстро, чтобы не дать им опомниться:

— Ребята, пропустите меня, пожалуйста, мне нужно маму забрать, мама там осталась, мой муж с вами тут подождет, я за час обернусь, можете даже в машину свою его не сажать, Сережа, ты тепло одет, правда, ты погуляешь тут час, я быстро, — и тот, который был старше, вдруг вышел вперед, оттеснив молоденького Семенова с почти догоревшей сигаретой в руке, и сказал громко, почти крикнул:

— Не положено, сказано вам, как будто это я придумал, разворачивайтесь быстро, у меня приказ, идите в машину, — и махнул автоматом, и в его жесте опять не было никакой угрозы, но я не успела сказать ничего больше, потому что молоденький Семенов, с сожалением выбросив себе под ноги окурок, произнес почти жалостливо:

— Вокруг кольцевой натянули колючку, там еще один кордон, даже если б мы вас пустили, там не проедете.

— Пошли, малыш, пошли, нас не пропустят, ничего не получится, — сказал Сережа, взял меня за руку и почти насильно повел к машине. — Спасибо, мужики, я понял, — говорил он, и тянул меня за собой, а я знала, что спорить уже бесполезно, но все еще думала, что бы такое им сказать, чтобы они меня пропустили, и ничего — ничего не пришло мне в голову, и когда мы сели в машину, Сережа снова почему-то открыл и закрыл бардачок и прежде, чем тронуться с места, сказал мне:

— Это уже не милиция и не ДПС. Ты посмотри на форму, Анька, это регулярные войска, — и пока он разворачивал машину, пока под колесами хрустела снежная колея, я взяла в руки телефон и набрала мамин номер — первый на букву «М», «мама», она сняла трубку после первого же гудка и закричала:

— Алло, Аня, алло, что у вас там происходит? — а я сказала — почти спокойно:

— Мамочка, ничего не получилось, надо подождать, мам, мы что-нибудь придумаем.

Какое-то время она не говорила ничего, и слышно было только ее дыхание — так отчетливо, словно она сидела рядом со мной, в машине. Потом она сказала:

— Ну конечно, малыш.

— Я позвоню тебе попозже, вечером, ладно? — я повесила трубку и стала рыться в карманах, мне пришлось привстать на сиденье, мы уже ехали в обратном направлении, скоро должна была закончиться освещенная часть дороги — я уже видела впереди границу желтого света и мерцающие огоньки коттеджных поселков, дома нас ждал Мишка.

— Представляешь, я забыла дома сигареты, — сказала я Сереже, и заплакала.

Ровно через неделю, во вторник, семнадцатого ноября, мама умерла.

Квартет И. О чем говорят мужчины (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Квартета И «О чем говорят мужчины»

Бритни Спирс

Знаменитая американская певица Бригантина
Спирина, больше известная как Бритни Спирс, родилась
в 1981 году на Урале в селе Малые Пальцы. Бригантина
стала юбилейной, 40-й жительницей Малых
Пальцев, после чего их переименовали в Средние
Пальцы.

Жительницы Малых Пальцев славились по всему
Уралу врожденным знанием квадратного корня
из 497 и бюстами. Вот и маленькая Спирина уже во
втором классе не помещалась за школьной партой,
поэтому ее сажали на стул между рядами, и она раскладывала
учебники у себя на груди.

Через два года произошло событие, которое
резко изменило всю жизнь будущей поп-звезды.
Мама Бригантины в очередной раз нашла своего
мужа под забором и, вместо того чтобы тащить его
домой, сдала свою находку государству, получив согласно
российскому законодательству 25 процентов
от ее стоимости. А поскольку у Петра Спирина
во рту было четыре золотых зуба, доставшихся
ему в наследство от деда, то мать и дочь Спирины
получили от государства 127 рублей 50 копеек и
зажили безбедно и счастливо. Так продолжалось
целых два дня, пока не закончились деньги. Но ужепривыкшая жить широко Бригантина решила покинуть
родное село и с помощью четырех суровых,
но ласковых шоферов-дальнобойщиков добралась
до Москвы.

В Москве у Бригантины опять началась красивая
жизнь — сначала на лавочке у Казанского вокзала,
затем в переходе под Новым Арбатом и наконец во
вьетнамском общежитии на Щелковской. А однажды
ее лицо попало на обложку журнала «Космополитен», который она подложила под щеку, ночуя на скамейке.

Этот успех вскружил ей голову, и, поняв, что
в России она уже добилась всего, Спирина решила
эмигрировать. Она взяла билет на самолет, который
лежал в дамской сумочке, случайно оставленной без
присмотра в аэропорту Шереметьево-2, и улетела
в Америку. В Нью-Йорке она полгода мыла полы в
«Макдоналдсе» на 42-й авеню и прославилась на весь
Манхэттен тем, что могла нести на груди до 25 использованных
подносов. Посмотреть на это пришел
продюсер, работавший с Рэем Чарльзом. Он сразу же
оценил внешние данные Бритни и предложил ей пятилетний
контракт на три миллиона долларов.
Дальнейшая судьба Бригантины Спириной, ставшей
Бритни Спирс, известна всему миру.

Рамштайн

Члены суперпопулярной группы «Рамштайн» появились
на свет в 1964 году в здании КГБ на Лубянке
в инкубаторе для выращивания секретных сотрудников.
Созданы они были методом внедрения клетки
Феликса Дзержинского в индюшачье яйцо, куда затем
добавлялись 10 граммов закаленного стронция,
немножко можжевеловых шишек, толченая елочная
игрушка и одна-две чайные ложки соли по вкусу.
После этого на яйца усаживался майор КГБ и сидел
неподвижно в течение трех лет, пока из яиц не вылуплялись
секретные сотрудники — десяти сантиметров
роста, но уже в форме лейтенанта КГБ и с
табельным оружием.

Десятерым будущим рамштайновцам прокололи
полный курс немецкого языка (40 уколов) и, залив
шоколадом, отправили под видом шоколадных зайцев
в Мюнхен с заданием незаметно заменить все
немецкие учебники на русские. Но тут «Рамштайн»
ждал чудовищный провал. Подвыпивший секретный
агент, который под Новый год получил бандероль с
шоколадными зайцами, съел четверых. Поняв свою
ужасную ошибку, наш резидент застрелился из гранатомета, а оставшиеся члены команды простояли у
него на полке двадцать лет, пока во время страшной
жары летом 1985 года шоколад не растаял, в результате
чего будущие музыканты приобрели нормальные
размеры и приступили к выполнению задания.

Они устроились музыкантами в бар «Сосискен
унд сарделькен унд подливкен» на Гитлеркапутштрассе,
взяли название «Рамштайн» в честь председателя
КГБ Чебрикова и связались с тогдашним советским
резидентом в ФРГ Владимиром Путиным,
который вот уже год, боясь выйти даже на секунду,
сидел и ждал их в соседнем ресторане. Путин очень
обрадовался, что все-таки дождался коллег, так как
теперь он мог отлучиться в туалет. Вернувшись через
два дня, он сообщил, что отбывает в Москву для
вступления через несколько лет в новую должность,
приказал музыкантам стать знаменитыми и ждать
указаний, а сам сел в истребитель и улетел.

Дальнейшая судьба группы «Рамштайн» известна
всему миру. Остается добавить, что песню «Мутер»
музыканты посвятили высиживавшему их майору
КГБ, чье имя мы по понятным причинам назвать не
можем, а вот фамилия его была Зюркалов…

Наконец-то!

Найден натурщик, позировавший Казимиру Малевичу
для его знаменитой картины «Черный квадрат».

Вина доказана

Как установили метеорологи, в беспрецедентной
жаре, обрушившейся летом 2006 года на Москву, был
виновен тогдашний мэр. Дело в том, что в последние
годы Лужков неоднократно разгонял собиравшиеся
над Москвой тучи. И вот тогда тучи в знак протеста
стали собираться в другом месте.

Обращение к миру

Министерство юстиции России выступило с обращением
к преступному миру. В связи с тем, что
российские тюрьмы переполнены и в них не хватает
мест, Минюст просит всех потенциальных преступников
заранее бронировать места и приносит свои
извинения тем, кому все же придется часть срока
провести на свободе.

Суперкофе

Российская фабрика «Иванов и однофамильцы»
выпустила в продажу новую марку суперрастворимого
кофе. Пятьдесят граммов этого кофе полностью
растворяются в стакане кипятка, совершенно не изменяя
цвет воды, а после этого ни по запаху, ни по
вкусу невозможно определить, что это кофе.

Сервис крепчает

В Москве при небольшом стечении народа открылся
магазин товаров второй необходимости.
Любой желающий может купить там аппарат для выжигания
на доске, чеканку неизвестного армянского
художника «Рысь, склонившаяся над добычей», макет
противолодочного крейсера «Быстрый», склеенный
из спичечных головок, медный бюстик маршала Баграмяна
и множество других не очень нужных товаров.

Погода не радует

Метеослужба города Когалыма сообщает, что на
гражданина Шестакова выпала месячная норма осадков
и нанесла ему серьезные телесные повреждения.
Дело в том, что она выпала из окна седьмого этажа в
эмалированном ведре.

Прямое попадание

В Книгу рекордов Гиннесса попал житель Петрозаводска
Алексей Гомин, страдающий самым большим
на свете раздвоением личности. Как утверждает
жена Гомина, 18 февраля с 20.00 до 23.30 ее муж одновременно
находился на совещании, на рыбалке со
старшим братом и играл с другом в шахматы у него
в гостях. Об этом ей сообщили сам Гомин, его старший
брат и друг; более того, друг еще утверждал, что
Гомин остался у него ночевать, хотя эту ночь Алексей
провел еще и дома.

Опять праздник

Вчера в России отметили день статистики. И как
отметили статистики, так давно никто не отмечал.

Ноу-хау в рекламе

Московское общество очень толстых людей предлагает
новую услугу — размещение рекламы на своих
самых крупных представителях. Так, например,
на 340-килограммовом вице-президенте общества
Евгении Зябликове помещается такой же объем рекламы,
как и на троллейбусе, а стоит это значительно
дешевле.

Шаги прогресса

Фабрика детских игрушек в Бирюлево наладила
выпуск новых усовершенствованных бирюлек. Теперь
в них с удовольствием играют не только дети, но и
взрослые.

Купить книгу на Озоне

Нью-Красотаун

Отрывок из романа Скотта Вестерфельда «Уродина»

О книге Скотта Вестерфельда «Уродина»

Небо в этот июньский вечер было цвета кошачьей блевотины.

«Правда,— размышляла Тэлли,— чтобы получился вот
такой розовый цвет, нужно долго и упорно пичкать кошку кормом с добавлением искусственной лососины».

Ветер гнал высоко по небу тусклые, рваные чешуйки
облаков. Постепенно смеркалось, и между облаками начали проступать темно-синие провалы ночного неба, оно
становилось похожим на перевернутый океан, бездонный и холодный.

В любое другое лето такой закат можно было бы назвать красивым. Но в мире не осталось ничего красивого
с тех пор, как Перис похорошел. Очень паршиво терять
лучшего друга, даже если теряешь его всего на три месяца и два дня.

Тэлли Янгблад дожидалась темноты.

В открытое окно был виден Нью-Красотаун. Уже загорелись бальные башни, по дорожкам парков поползли
змеи факельных шествий. По небу поплыло несколько
надутых горячим газом воздушных шаров. Стоявшие в
гондолах пассажиры обстреливали другие шары и парапланеристов безопасными фейерверками. Смех и музыка отражались от воды и летели, как умело брошенные
«блинчиками» плоские камешки, и Тэлли казалось, будто края этих камешков больно бьют по ее нервам.

Окраины, отрезанные от центральной части города
черным овалом реки, покрывала тьма. Уродцам в такое
время полагалось спать.

Тэлли сняла с пальца кольцо-интерфейс и проговорила:

— Спокойной ночи.

— Приятных снов, Тэлли,— ответила ей комната.

Девушка сжевала таблетку-зубочистку, взбила подушки, включила старенький переносной обогреватель, дававший примерно столько тепла, сколько бы его производило спящее человеческое существо размером с Тэлли,
и засунула этот обогреватель под одеяло. Потом она вылезла из окна.

Небо наконец стало черным как уголь. Как только Тэлли оказалась снаружи, у нее на душе сразу полегчало.
Может быть, затея была и глупая, но уж лучше так, чем
еще одну ночь валяться в кровати без сна и жалеть себя.
Пробираясь по знакомой, усыпанной опавшими листьями тропинке к берегу, Тэлли легко было представить, что
за ней бесшумно крадется Перис и сдерживает смех, что
он, как и она, готов всю ночь подглядывать за новоиспеченными красотками и красавцами. Вместе. Они с Перисом придумали, как обманывать майндер — систему кибернетического управления домом, когда им было по двенадцать лет. Тогда им казалось, что разница в возрасте в
три месяца никогда не будет иметь значения.

— Лучшие друзья навек,— пробормотала Тэлли и провела кончиками пальцев по маленькому шрамику на правой ладони.

За деревьями сверкала река. До Тэлли доносился плеск
легких волн, расходящихся от глайдеров. Тэлли пригнулась и спряталась в камышах. Летом шпионить лучше всего. Прибрежная трава высокая, всегда тепло, и не надо на
следующий день мучительно сражаться со сном на уроках.

А вот Перис теперь вообще может спать сколько заблагорассудится. Одна из привилегий красавчиков.

Старый тяжелый мост протянулся над водой. Его массивные металлические конструкции казались такими же
черными, как небо. Мост был построен так давно, что сам
выдерживал собственный вес, ему не требовались никакие гравиопоры. Пройдет миллион лет, город рассыплется в прах, а мост, наверное, останется, словно кость окаменелого животного.

В отличие от других мостов Нью-Красотауна, старый
мост не умел разговаривать — и, что важнее, не умел сообщать о нарушителях. Однако, пусть он и был немым,
этот мост всегда казался Тэлли жутко мудрым, таким же
знающим обо всем на свете, как какое-нибудь древнее дерево.

Глаза Тэлли уже окончательно привыкли к темноте,
и через несколько секунд она разыскала леску, привязанную к камню в обычном месте. Тэлли дернула за леску и
услышала, как плеснула по воде веревка, спрятанная между опорами моста. Тэлли тянула леску к себе до тех пор,
пока в руках у нее не оказалась мокрая, тут и там затянутая узлами веревка, другой конец которой был привязан
к стальной балке в основании моста. Тэлли туго натянула веревку и привязала ее конец к дереву, как обычно.

Ей пришлось снова присесть и спрятаться в камышах,
потому что мимо проплывал очередной глайдер. Отплясывавшие на палубе люди не заметили веревку, протянутую от моста к берегу. Они ее никогда не замечали. Новоявленные красотки и красавцы всегда развлекались на
полную катушку и не обращали внимания на разные случайные мелочи.

Как только огни глайдера угасли вдали, Тэлли проверила надежность веревки, повиснув на ней всем весом.
Как-то раз веревка отвязалась от дерева, и их с Перисом
подбросило вверх, потом швырнуло вниз, потом они опять
подлетели вверх и шлепнулись в холоднющую воду на
самой середине реки. Вспомнив об этом, Тэлли улыбнулась и вдруг поняла, что предпочла бы снова вымокнуть
в реке вместе с Перисом, чем пусть и остаться сухой, но
мерзнуть в одиночку.

Уцепившись за веревку руками и обхватив ее коленями, Тэлли начала передвигаться от узла к узлу. Вскоре
она поравнялась с черным решетчатым скелетом моста,
взобралась на него и побежала на другую сторону, к Нью-Красотауну.

Она знала, где живет Перис, по одному-единственному посланию, которое он удосужился ей отправить с тех
пор, как стал красавчиком. Адреса Перис не указал, но Тэлли легко раскусила как бы случайные цифры, стоящие в
конце письмеца. Цифры обозначали некое местечко под
названием особняк Гарбо в холмистом районе города.

Попасть туда было непросто. Во время своих вылазок
Тэлли и Перис всегда старались держаться ближе к берегу, где легко было затаиться в зарослях камышей, среди деревьев и в черной тени Уродвилля. Но теперь Тэлли направлялась к середине острова, где по улицам всю
ночь разъезжали карнавальные платформы и не прекращались шествия. Свежеиспеченные красотки и красавчики вроде Периса всегда жили там, где от веселья всех
просто лихорадило.

Тэлли хорошо помнила карту города, но стоило ей
хоть раз свернуть не туда — и пиши пропало. Без кольца-интерфейса она становилась невидимой для автомобилей. Ее бы просто переехали — будто ее и не было.

Да по большому счету Тэлли и была здесь ничем и
никем.

Хуже того: она была уродиной. Но она надеялась, что
Перис смотрит на это иначе. Что на нее он посмотрит
иначе.

Тэлли понятия не имела о том, что будет, если ее изловят. Это ведь тебе не наказание за то, что ты «забыла»
нацепить колечко, прогуляла уроки или, одурачив хаусмайндер, заставила его завести музыку громче дозволенного. Это все делали, и всех за это наказывали. Однако
они с Перисом во время вылазок всегда вели себя очень
осторожно, чтобы их не поймали, и на то были причины.
Перебраться через реку — это не пустячное баловство.

Но теперь бояться было поздно. Да и что с ней могут
сделать? Еще три месяца — и она сама станет красоткой.

Тэлли кралась вдоль берега, пока не поравнялась с увеселительным садом. Она скользнула в темноту под плакучими ивами, посаженными в ряд. Прячась под ними,
она стала пробираться вдоль аллеи, освещенной небольшими шипящими факелами.

По аллее шла парочка — красавчик и красотка. Тэлли
замерла в неподвижности, но их не интересовало ничего
вокруг. Они пялились друг на дружку как ненормальные
и потому, естественно, не заметили присевшую на корточки под ивами Тэлли. Она, затаив дыхание, проводила
парочку взглядом. На сердце у нее потеплело, как всегда,
когда она видела красивое лицо. Даже тогда, когда они с
Перисом, бывало, подглядывали за красотками и красавчиками из темноты и хихикали над тем, какие глупости
те вытворяли и брякали, они все равно не могли отвести
от них взгляд. Было что-то волшебное в их огромных, идеально красивых глазах, что-то такое, что заставляло тебя
с вниманием прислушиваться ко всему, что бы они ни
говорили, что будило в тебе желание оберегать их от любой опасности, стремление доставлять им радость. Они
были… такие красивые.

Парочка исчезла за ближайшим поворотом аллеи. Тэлли помотала головой, чтобы прогнать умиление. Она пришла сюда не для того, чтобы глазеть на красавчиков. Она
чужая, прокравшаяся без разрешения, она уродка. И у нее
есть дело.

Купить книгу на Озоне

Преступница

Отрывок из романа Скотта Вестерфельда «Красавица»

О книге Скотта Вестерфельда «Красавица»

«Что надеть?» — вот самый сложный вопрос, который
приходилось решать каждый день.

В приглашении в особняк Валентино насчет дресс-кода говорилось: «полуторжественный», и вот как раз приставка «полу» выглядела загадочно. Это расплывчатое
«полу» оставляло слишком много неопределенностей,
совсем как ночь, на которую не назначено ни бала, ни вечеринки. Особенно тяжело в подобных случаях молодым
людям. Для них «полуторжественный» дресс-код может
означать как пиджак и галстук (правда, с определенными видами воротников можно обойтись и без галстука),
так и «все белое и манжеты навыпуск», если дело происходит летом, а также всевозможные фраки, жилеты, сюртуки, килты или ну очень стильные пуловеры. Правда,
если подумать, девушкам такая формулировка тоже покоя
не сулила. Последствия могли быть прямо-таки взрывными — впрочем, в Нью-Красотауне любая формулировка
приглашения означала безумную суету вечерних сборов.

Тэлли больше нравились торжественные балы, на которые полагалось являться в строгих вечерних нарядах, —
так называемые «белогалстучные» или «черногалстучные». Да, в таком виде чувствуешь себя не очень-то вольготно, так что и веселье на балу не разгорится до тех пор,
пока все не напьются, зато нет нужды ломать голову над
тем, что же все-таки надеть.

— Полуторжественный стиль, полуторжественный…—
твердила Тэлли, вновь и вновь обшаривая взглядом свою
необъятную гардеробную.

Стойки с одеждой выезжали вперед и убирались
внутрь, едва поспевая выполнять команды глазной «мыши» Тэлли, наряды бешено раскачивались на плечиках.
Какое все-таки мерзкое словечко это «полу»…

— Да и слово ли это вообще? — проговорила Тэлли
вслух.— Полу…

Словечко оставило гадкий привкус во рту, и так пересохшем после вчерашних возлияний.

— «Полу» — это всего лишь половина целого,— с апломбом пояснила комната.

— Математика…— отмахнулась Тэлли.

Тут ее накрыл приступ головокружения, Тэлли плюхнулась на кровать и уставилась в потолок. «Это нечестно,— капризно думала она.— Почему я должна ломать голову над какой-то дурацкой половинкой слова?»

— Да пропади оно пропадом! — сказала она вслух.

Комната поняла хозяйку неправильно. Стойки с одеждой втянулись внутрь, и стенапанель закрыла гардеробную. У Тэлли не было сил объяснять, что она имела в виду
похмелье, которое вольготно развалилось у нее в голове,
будто перекормленный котяра — мрачный, своенравный
и не желающий сдвинуться с места.

Вчера ночью Тэлли с Перисом и компанией других
«кримов» каталась на коньках — они опробовали новый
аэрокаток над стадионом Нефертити. Ледяная пластина,
парящая в воздухе благодаря магнитной решетке, была
такой тонкой, что просвечивала насквозь. Над ее прозрачностью трудилась стайка маленьких машинок, снующих
между конькобежцами, будто пугливые жуки-водомерки.
Фейерверки, взлетающие над стадионом, превращали
аэрокаток в этакий шизоидный витраж, беспрестанно меняющий цвет.

Всем пришлось надеть спасательные куртки на тот случай, если кто-то провалится. Конечно, такого еще ни разу
не случалось, но Тэлли все равно страшно нервничала: ей
не давала покоя мысль о том, что мир может в любой момент разлететься вдребезги. Чтобы прогнать страх, она
заливала в себя все новые и новые порции шампанского.

Потом Зейн — он среди «кримов» был вроде главаря —
заскучал и выплеснул на лед целую бутылку. У алкоголя
температура замерзания ниже, чем у воды, и теперь кто-нибудь непременно провалится в дыру, прямо на фейерверки, заявил он. Лучше б Зейн не одну бутылку вылил —
тогда бы у Тэлли с утра не так жутко раскалывалась го
лова.

Комната издала особый звон, означавший, что Тэлли вызывает другой «крим».

— Алло.

— Алло, Тэлли.

— Шэйла! — Тэлли с трудом приподнялась и подпер
ла голову ладонью.— Мне нужна помощь!

— Ты насчет сегодняшней вечеринки? Знаю.

— Ты соображаешь, что такое одеться полуторжественно?

Шэй рассмеялась.

— Тэллива, какая ты глупая! Ты разве не слышала
сообщение?

— Какое сообщение?

— Его передали несколько часов назад.

Кольцо-интерфейс Тэлли лежало на столике около
кровати. Она всегда снимала его на ночь — по привычке,
оставшейся с тех самых пор, когда она была неугомонной
уродкой и ночами частенько отправлялась на вылазки. Теперь она заметила, что колечко едва заметно пульсирует.
Звук на время сна Тэлли приглушила.

— Ой. А я только что проснулась.

— Так что забудь про всякие «полу». Все изменилось.

Дресс-код другой. Теперь это маскарадные костюмы, вот!
Тэлли спросила время. Комната сообщила ей, что сей
час почти пять вечера.

— Что? Через три часа? В маскарадных костюмах?

— Ага, я тебя понимаю. Я и сама по стенкам бегаю.
Жуть просто. Можно, я к тебе зайду?

— Валяй.

— В пять?

— Да. Принеси завтрак. Пока.

Тэлли опустила голову на подушку. Кровать под ней
кружилась, как скайборд. День только начался, а уже катился к концу.

Она надела на палец кольцо-интерфейс и сердито вы
слушала сообщение. Оказалось, и правда — сегодня на
вечеринку будут пускать только в сногсшибательных маскарадных костюмах и никак иначе. Все, кто услышал сообщение вовремя, уже давно взялись за дело, а у Тэлли осталось всего три часа, чтобы подготовить потрясный наряд.

Порой ей казалось, что быть настоящей преступницей
намного, намного проще.

Вместе с Шэй прибыл завтрак: две порции омлета с
лобстерами, тосты, тушеные овощи, кукурузные оладьи,
виноград, шоколадные кексы и две «Кровавых Мэри». Такую уйму еды вряд ли смогла бы нейтрализовать целая
упаковка сжигателя калорий. Перегруженный поднос подрагивал в воздухе. Магнитные подъемники трепетали,
как новичок в первый школьный день.

— Ой, Шэй… Мы же с тобой раздуемся, как дирижабли!

Шэй хихикнула.

— Да не бойся ты, не раздуемся! Я как услышала, какой у тебя замогильный голосочек, так и решила, что тебя
нужно поддержать. Ты сегодня должна выглядеть на все
сто. Все «кримы» явятся, чтобы принять тебя в свои ряды.

— Угу, на все сто…— вздохнула Тэлли и взяла с подноса стакан с «Кровавой Мэри«.— Соли маловато,— нахмурилась она, отпив глоток.

— Нет проблем,— беспечно проговорила Шэй, со
скребла ложечкой с омлета украшение из черной икры и
размешала икру в стакане с коктейлем.

— Фу, какая гадость!

— Да брось, икра хороша с чем угодно.

Шэй набрала еще ложечку икры и, блаженно жмурясь,
принялась пережевывать крошечные рыбьи яйца. Она по
крутила на пальце кольцо — зазвучала музычка.

Тэлли отпила еще немного «Кровавой Мэри», и комната перестала кружиться. И на том спасибо. Шоколадные кексики оказались совсем недурны на вкус. Покончив с ними, Тэлли приступила к тушеным овощам, потом съела омлет и даже смогла заставить себя попробовать
икру. За завтраком на Тэлли всегда находил жор. Она словно наверстывала то, что упустила, пока жила за пределами города. Плотный и разнообразный завтрак дарил ей
ощущение благополучия, буря городских вкусов стирала из ее памяти те несколько месяцев, на протяжении которых она ела только жаркое и «Спаг-Бол».

Музыка была какая-то новая, раньше не слышанная,
и от нее сердце Тэлли забилось увереннее.

— Спасибо, Шэйла. Ты просто спасла мне жизнь.

— На здоровье, Тэллива.

— Кстати, а где ты была вчера ночью?

Шэй проказливо улыбнулась и ничего не ответила.

— Что? Новый парень?

Шэй, закатив глаза, покачала головой.

— Неужели опять пластика? — спросила Тэлли, и Шэй
хихикнула.— Я угадала? Пирсинг небось? Но ведь нельзя
же это делать чаще, чем раз в неделю! Что, так невтерпеж
было?

— Да все нормально, Тэллива. Я только самую капельку…

— А где?

На лице Шэй не было заметно никаких изменений.
Может быть, пирсинг скрывается где-то под пижамой?

— Смотри лучше.

Шэй выразительно взмахнула длинными ресницами.
Тэлли наклонилась и всмотрелась в прекрасные глаза подруги — огромные, блестящие, украшенные драгоценным напылением,— и ее сердце забилось еще чаще.

Купить книгу на Озоне

Четыре стороны любви

Отрывок из книги Михаила Эпштейна «Sola Аmore. Любовь в пяти измерениях»

О книге Михаила Эпштейна «Sola Аmore. Любовь в пяти измерениях»

Любовь — чувство настолько цельное, что разбивать его на части кажется кощунством. Ведь
и призвание любви — соединять двоих в одно
целое. Но именно поэтому так важно понимать,
из чего состоит любовь, чтобы не принять за нее
лишь одну из ее частей. Четыре основных составляющих любви: желание, вдохновение, нежность
и жалость. Любовь легко спутать с любой из них:
принять желание за любовь при отсутствии нежности или принять за любовь жалость при отсутствии вдохновения.

Желание

Желание — самая понятная, физиологическая
и как будто даже физически заданная сторона
любви, что стереотипно выражено в ее магнетической метафоре. Между любящими возникает
магнитное поле, их все время тянет друг другу,
хочется быть так близко, чтобы уже не отличать
себя от не-себя. Пространство искривляется,
перестает быть однородным, в нем все обретает
вектор, каждая вещь и событие, словно опилочка,
разворачивается вдоль линий магнитного протяжения, все говорит о тебе и показывает на тебя.
Можно бесконечно воображать другого, мысль
о нем никогда не наскучит, притом что реальное лицо почти невозможно представить: оно все
время расплывается в потоке бегущих от него
энергетических частиц. Даже если перебираешь
фотографии, чтобы вспомнить, все равно тут же
забываешь; не можешь насмотреться на это лицо
своим невидящим взором, зато можешь подолгу с ним говорить, мысленно обращаться к нему,
даже его не видя.

Желание сродни тому, что можно назвать
«оленьим» чувством. Трудно определимое, оно
перекликается с такими словами, как «зов»
и «гон». Олень, почуяв издалека пахучий след,
неслышный зов своей (возможной) подруги,
мчится неостановимо через леса, чтобы ее настичь и быть с нею. Мчится долго — так неотвратимо притягивает его этот зов, коснувшийся
его ноздрей. Может упасть на колени, обессиленный, но все-таки встанет, и домчится, и возьмет,
и сомнет ее, милую, желанную, подавшую этот
зов, никому, может быть, и неслышный, кроме
него. Даже если она, испуганная треском сучьев
и приближением неизвестного, робко пытается
бежать от него — он ее настигнет, и она почувствует, что он неслучаен, что он — отклик на ее
призыв, он тот, кто выследил ее по оставленному
следу. Зов и гон — путь желания, накопленного
долгим ожиданием и прислушиванием, припаданием к земле.

Даже самое простое физическое желание
в любви перестает быть хотением, поскольку
оно направлено не на «что», а на «кого» — на
того, кто сам способен желать, на встречное
желание. Хотеть можно чего-то потребимого
и сразу насыщающего: еды, воды, всяких материальных благ и удобств, в том числе и физической
ласки. С утолением этого хотения, или похоти,
оно исчезает и возникает снова в соответствии
с природным ритмом. О желании язык говорит
в связи с более отвлеченными материями: желание любви, познания, совершенства, славы,
счастья, блага, власти, всемогуществаѕ Желание
не исчезает, потому что, во-первых, его нельзя
полностью утолить, его предмет бесконечен; во-вторых, оно и не хочет себя полностью утолять,
оно жаждет себя самого, своего продолжения
и возрастания. Оно счастливо не разрядкой,
а своей неутолимостью. Желая другого, я желаю
сам быть желанным, я желаю утолять его желание. Желание разжигается в той точке, где оно
отвечает на другое желание, где оно чувствует
это горячее, неудержимое вопрошание другой
плоти, ее переливание через край — и само
переливается ей навстречу. Нет ничего горячее
этой встречи двух рвущихся навстречу друг другу
теплот. И нет ничего убийственнее для желания,
чем иметь дело с «продажной любовью», а точнее — с «безлюбой продажей», когда вместо
ответного желания ощущается лишь наличность
плоти, предложенной в обмен на другую наличность.

Но желание — это не только телесное влечение, но и душевная невозможность обойтись
без другого. Душа испытывает почти телесное
жжение, срочную, неутолимую потребность прикипеть к душе другого — и чтобы это длилось
и длилось, чтобы можно было входить в душу
бесконечно.

Как и тело, душа все время хочет увеличивать
меру своей близости с другой душой, и если позавчера еще можно было говорить о политике
и литературе, а вчера о мистике и метафизике, то
сегодня хочется говорить только о нас, о любви,
о самом сокровенном — что есть ты и я в отношении друг к другу. Всякая иная предметность,
возникающая между нами, начинает томить и раздражать, как преграда для внутренней близости.
Лишь потом, когда произойдет прорыв и души
начнут дотягиваться друг до друга хотя бы кончиками пальцев, предметность может вернуться
и разлиться широко, на всех и на все, потому что
желание уже не мое и не твое, а наше.

Душа другого человека — вот главный предмет желания. Чтобы эта душа была мне открыта,
ждала и изливалась мне навстречу — чувствами,
признаниями, вопросами, загадками, отгадками.
День и ночь заполнены этим внутренним разговором, этой жаждой непрерывного общения: как
будто в другом открылась какая-то бездна, в которую тебя влечет, и все, что есть в тебе, может
поместиться в этой бездне: она все поймет и охватит, у нее нет границ. Все, что есть ты, все твои
мысли, переживания, слова, образы, превращается в сплошной неостановимый поток, несущийся
навстречу другому. И странное, порой страшное
чувство охватывает тебя — что ты себе уже не
принадлежишь, что есть только это исхождение
из себя в надежде на то, что другой тебя примет
и даст место в своей душе. А иначе тебе некуда
идти, твой дом уже пуст, полуразрушен, брошен
впопыхах, как при бегстве, и если другой не даст
тебе прибежища, ты станешь странником, тенью,
тебя просто не будет. Сила душевного желания
такова, что можно все приобрести, но и все потерять, если нет отзыва: это ставка на бесконечность.
Поэтому желание неотделимо от страдания, которое порой выступает как синоним целой любви:
«он страдает по ней», то есть ему больно, мучительно без нее. Душа влечется к душе, хочет подолгу быть наедине с ней, срастаться в одно целое,
андрогина — зверя с двумя спинами и одновременно многоочитого ангела, который смотрит на
мир глазами двоих в растущих гранях и призмах,
которые образуются взаимным преломлением их
взглядов.

Такие ангелы изображаются в книге Иезекииля: они имели вид колес, и «ободья ихѕ полны
были глаз» (Иез. 1:18). Вот так и душе, душке,
дужке хочется стать одним колесом с душой другого и катиться неведомо куда, по всей земле,
а раскатившись, уноситься и в небо, исчезать там,
где никто не может их настичь и постичь.

Вдохновение

Желание — это неутолимая потребность в другом, зависимость от его лица, кожи, рук, запаха,
голоса. Желание — это болезнь другого, переполненность, беременность этим другим. Согласно
Платону в «Пире», любовь — это «стремление
родить и произвести на свет в прекрасном», поскольку только так смертное может приобщаться
к бессмертию: оплодотворяя и беременея, рождая
себя из другого и другого из себя.

Если в желании мы испытываем радостную
и мучительную зависимость от другого человека,
то вдохновение — это взаимная свобода от себя
прежних, свобода стать такими, какими мы еще
никогда не были. «Вот, все новоеѕ» — это звучит
в начале каждой любви, как будто заключается
новый завет, открывается кратчайший путь к вечности. При этом каждая мелочь приподнимается
в своем значении и становится метафорой, переносно указывая на любимого, на еще одну возможность сближения с ним. Любимое имя тоже
становится метафорой, прилагаясь ко множеству
вещей и чудесно объясняя их. Даже прозаический
человек вроде Онегина в состоянии любви начинает чувствовать себя поэтом, потому что рождается новая интенсивность, приподнятость, ритмичность всего существования.

Это состояние «встреченности с Беатриче» Данте назвал «новой жизнью» и навсегда соединил
любовь с вдохновением и творчеством. Не обязательно поэтическим, но всегда личностным. В точке встречи начинается новая сборка двух личностей. Теперь они заново, двойным, сплетающимся
взглядом могут взглянуть на свою прошлую жизнь,
на каждый ее эпизод, который наполнится судьбоносным смыслом, как подготовка этой непредставимой тогда, а теперь уже неотменимой встречи.
Какое смешение важного и смешного! Смешного,
потому что мы так были далеко друг от друга, вне
истины, тыкались в какие-то мелочи, случайности,
словно слепые котята; принимали окольные пути
за главные и долго мучились, теряли себя, прежде
чем повернуть обратно. Хорошо вместе посмеяться над этим суетным прошлым, в котором мне
приходилось обходиться без тебя.

Для многих, если не для большинства, любовь
оказывается единственным опытом вдохновения.
Даже если он «червь земли», а не «сын небес», —
этого полета у влюбленного никто не отнимет.
И никакому «работнику вдохновения», художнику и поэту, не угнаться за ним в этом полете,
оставаясь лишь жрецом своего искусства. Творчеству нужно нечто большее, чем слова и краски,
ему нужна вся личность. Но именно поэтому оно
не может происходить в одиночестве: личность
есть только там, где есть отношение личностей.
Можно быть одиноким творцом в литературе и не
нуждаться ни в ком, кроме читателей (тоже сотворцов, но вторичных), да и в них не нуждаться!

Но нельзя быть одиноким в творчестве личности,
оно возможно лишь как сотворчество. Потому что
нет такой бумаги, холста или мрамора, где я могу
полно запечатлеть себя как личность, — только
в душе другого человека. Нет таких красок или
понятий, в которых я могу выразить себя, кроме
ответных переживаний и мыслей другого человека. Любовь может возникнуть только между творческими личностями — не потому, что они порознь занимаются какими-то видами творчества,
а потому, что они становятся сотворцами в самой
любви.

Вдохновение — это взаимное преображение
любящих. У Стендаля любовь описана как «кристаллизация». Подобно тому, как голая ветка, опущенная в насыщенный соляной раствор, быстро
обрастает ослепительными кристаллами, так и подчас заурядное существо в представлении любящего наделяется всевозможными достоинствамиѕ
Но дело не только в субъективном представлении.
Сам человек — заурядный или незаурядный —
заново творится в этом любовном растворе и становится другим. В нем открывается нечто такое,
чего он сам не знал о себе. Если уж взять за основу
стендалевскую метафору любви-кристаллизации,
то лучше провести параллель не с солью, а с жемчугом. Жемчуг образуется в результате случайного
попадания внутрь раковины постороннего предмета. Это может быть крошечная песчинка или
червячок-паразит, который, проникнув в тело
моллюска, вызывает раздражение. Жемчужница
обволакивает постороннее тело перламутровым
веществом. И вот это перламутровое вещество —
любовь — превращает крошечную песчинку, от
которой душа не может избавиться, в настоящую
жемчужину. Любовь — это попытка вытолкнуть
из себя чуждую частицу, а затем — мучительное
обживание ее и выращивание песчинки до жемчуга, причем не только в представлении раковины,
но и в бытии самой этой песчинки.

Если в любви есть желание, но нет вдохновения,
нет взаимной трансмутации личностей, то она лишена своих магических свойств и ее лучше назвать
страстью. Страсть, в отличие от любви, — это
магнетизм без магии, это прикованность одного
человека к другому без той внутренней свободы,
которая дается вдохновением. Страсти нужно
только то, что есть, ее гнетет действительность бытия, единственность того, что она нашла и без чего
не может; она хочет повтора, чтобы «еще и еще,
только это». Страсть обрекает на страдание, потому что ей нечем дышать, она не готова дать свободу любимому существу, боится этой свободы, как
неотвратимой измены. Любовь дышит воздухом
возможностей, она нуждается в постоянном обновлении себя и другого. И она не боится свободы, в ее основании — вера, что любимое навсегда останется с тобой, потому что иначе не было
бы и самой любви. Раз встретившись, можно уже
ничего не бояться: мое в тебе не может принадлежать никому другому, иначе оно не было бы
настоящим моим. И радостно бросать этот бумеранг в любую сторону света, зная, что отовсюду
он к тебе вернется, заново подтвердив взаимную
обреченность. Любовь любит отпускать любимое
на волю, чтобы снова и снова встречаться с ним
в неизвестности, на заранее не обговоренных путях. Страсть душит и тяготит, как иго; о любви
можно сказать евангельскими словами, что «иго
ее — благо, и бремя ее легко».

Нежность

Из всех четырех свойств любви это труднее всего описать. Само слово «нежность» расплылось от
тысяч воздыханий и заклинаний, где оно означает
все и ничего. Нежность может возникнуть до желания и вдохновения, но по-настоящему она становится ощутима душой, уже набравшей любовной силы и готовой не только брать, но и давать.
Нежность — это имя самоотдачи: все приобретенное желанием и вдохновением она теперь отдает
любимому, стелется перед ним, охраняя каждый
его шаг. Нежность — это имя мягкости, которая
вдруг нисходит на душу, уже испытавшую и твердость желания, и полет вдохновения. Все, что судорожно билось в желающей душе, а потом расправляло крылья в душе творящей, теперь вдруг
собирается в один комочек, подступающий к горлу при одной мысли о любимом. Хочется стать его
домом, кровом, раковиной, охранять его от всего
острого, шероховатого. В том числе охранять от
меня самого, от моих покушений и приставаний,
от диктатов и капризов страсти, от приступов несвоевременного желания, от смены настроений,
от бытовых забот. Любимое вдруг предстает во
всей своей беззащитности, как сплошная уязвимость, как содранный кожный покров.

И в самом деле, любовь — это высшая степень
обнаженности. И даже любовное желание, которое торопливо сдергивает покровы, и любовное
вдохновение, которое подхватывает их, расшивая
золотом и жемчугом, — они не отвечают на важнейшую заботу любви: сохранить раскрывшееся
тебе существо. Во всех порывах страсти и вдохновения, которые тебя сливают с ним и уносят
в иное, важно не забыть о нем самом, вернуться
к его хрупкой данности, которую любовь делает
еще более уязвимой. Нежность — это имя бережности, которая закрывает любимое от всех щелей
и сквозняков продувного пространства: закутывает горло, подтыкает одеяло, обнимает, лелеет,
баюкаетѕ Это легкость прикосновений, ступание
на цыпочках, молчаливое ожидание пробуждения,
горячий чай на ночь в постель и кофе по утрам.
Нежность — это «ласковые ласки», не такие,
что вымогают еще и еще, но такие, которые восстанавливают целость и неприкосновенность любимого существа, успокаивают его в нем самом.
В нежности это любимое существо наконец становится «существом для себя», «целью в себе», а я
становлюсь средством.

Нежность почти ангелична и вместе с тем очень
телесна. Это райская чувственность, которая не
знает бурь желания, не ищет вторжения внутрь,
пронзительных стонов, змеистых перевиваний
(«виясь в моих объятиях змией»). В раю нет деления на внутреннее и внешнее. Для нежности
нет ничего желаннее, чем кожа, нет ничего сладострастнее, чем прикосновение, нет ничего горячее, чем теплота щеки, к которой прижимаешься
щекой. Нежность бродит пальцами или губами по
шее или по плечу и воспринимает любимое существо прежде всего как родное, вылепленное из
твоего же ребра. После всех бурь, долго носимые
желанием и вдохновением, любящие могут наконец остаться в раю, куда вынесла их история любви, и тихо прильнуть друг к другу. Они заслужили право на почти неподвижность, почти покой,
которые прерываются легким шепотом, легким
прикосновением только для того, чтобы глубже
ощутить это блаженство сопребывания в одном
времени и пространстве, где каждый защищает
другого собой.

Жалость

Жалость легко спутать с нежностью, но это чувство более смелое и идущее дальше. Нежность боится резких движений, она хочет остаться с любимым в раю. Жалость не может не вспугнуть этой
тишины и покоя, потому что хочет дать больше,
чем способна дать нежность. Жалость — это новая тревога, уже не та, что сопутствовала желанию, не тревога неутоленности и неутолимости,
а страх недодать, недоделиться.

Испытывать жалость — это порывисто обыскивать себя в поисках того, что может срочно
понадобиться любимому, чем можно ему помочь.
Предмет жалости — это слабости любимого, его
нехватки, боли, страдания, незнания, неумения.
Опасно принимать жалость за любовь, но еще
опаснее — исключать из любви чувство жалости.
Любовь без жалости может быть страстной, вдохновенной, нежной, романтичной, но ей недостает ощущения той слабости любимого, в которую
можно вложить эту силу.

Иногда можно услышать, что слабых любят
больше, чем сильных, красивых, совершенных, что
к слабым крепче привязываются, потому что главная потребность любви — давать, наделять любимого всем, что есть у любящего. Слабый больше
нуждается, поэтому и любовная отдача сильнее.
Но вряд ли эта теория верна. Иначе сильные
оказались бы самыми слабыми и несчастными
людьми — их никто бы не любил. Но мы знаем,
что сильных тоже любят, и это придает им еще
большую силу и вызывает еще большую любовь.
Суть не в том, что любовь вызывается слабостью,
а в том, что любовь находит слабость даже в самом сильном, и, полюбив его, начинает жалеть.

«Несказанная жалость спрятана в сердце любви» (У. Йейтс).

Полюбив сильного, красивого, умного, удачливого человека, мы начинаем чувствовать в нем ту
уязвимость, которая даже ему самому может быть
неизвестна, или он скрывает ее от себя. И тогда начинается труд любовной жалости, которая
не отменяет ни желания, ни вдохновения, ни
нежности, но по-особому сплетается с ними, добавляет чуточку слезной соли и терпкости даже
в сладость самого захватывающего слияния и поцелуя. Дело не в том, что у красавца могут быть
какие-то тайные недуги, умница боится выступать
перед большой аудиторией, а силача мучают детские страхи — то ли насекомые, то ли темнота.
Нет совершенных, нет вполне защищенных, и любовь не только находит эти слабости, но и сама
ищет их, нуждается в них, чтобы быть вполне любовью, чтобы жалеть, чтобы преизбыточествовать
в давании и самоотдаче.

Если нет этой соленой капельки в объятиях
и поцелуях, этого сдерживаемого плача хотя бы
о смертности любимого, о неизбежной разлуке
с ним, значит, у любви неразвитый вкус, она еще
недостаточна солона, не пропиталась той кровью
и потом, которыми не могут не делиться прильнувшие друг к другу смертные существа. Если любящий не жалеет любимого — и самого себя —
хотя бы лишь за то, что они оба обречены умереть
и посмертные судьбы их неизвестны, встречи непредсказуемы, — значит, любовь еще не поднялась над временем желания, торопливым ритмом
его возрастания/угасания.

Главная слабость любимого, на которую непременно набредает любовь на самых дальних своих
путях, — это его смертность. И чем теснее сплетаются двое, тем острее переживается разрывчатость этого сплетения. И чем больше нежности,
чем больше рая в этом теплом пространстве, остановившем время, тем тревожнее звучит бой часов над нашими головами. Из четырех любовных
чувств жалость больше всего обращена к смертности и слабости любящих, именно потому, что
сполна переживает сильное и вечное в самой любви. Именно жалостью любовь вступает в состязание со смертью, пытается вырвать у нее жало.

Купить книгу на Озоне

Вадим Панов. Последний адмирал Заграты (фрагмент)

Пролог к роману

О книге Вадима Панова «Последний адмирал Заграты»

— «…таким образом, любезный кузен, я настоятельно
рекомендую принять мой план мирного раздела Заграты и
согласиться с тем, что на юге континента будет создано Инкийское
королевство. Его столицей я вижу Зюйдбург. А его
властителем — себя. В дальнейшем ты можешь рассчитывать
на крепкую дружбу…»

— Наглец! — не сдержался генерал Махони.
Командующий королевскими вооруженными силами
славился взрывным характером и далекими от идеала манерами.
Он искренне считал, что зычный голос, крепкие словечки
и умение по малейшему поводу выходить из себя являются
качествами настоящего полководца. К сожалению,
базировалась эта вера лишь на мемуарах военачальников,
которые молодой Махони тщательно штудировал в дни романтической
юности — настоящий боевой опыт у генерала
отсутствовал.

— Я считал, что Нестора придется расстрелять, как человека
чести! А теперь вижу, что он должен болтаться на
веревке, как подлый разбойник! Да! Именно на веревке!
Пусть обделается перед смертью.
Остальные сановники встретили выпад бравого Махони
молчанием. Никто не поддержал генерала, что неприятно
кольнуло наблюдавшего за их реакцией короля. Никто не выразил желания лично вздернуть Нестора или хотя бы
оплатить веревку.

«Надеюсь, им помешало хорошее воспитание, — угрюмо
подумал Генрих II. — Воспитание — и ничто иное».

Неприятная пауза затягивалась, и король едва заметно
кивнул секретарю, приказывая продолжить чтение.

— «Считаю также, любезный кузен, что наши подданные
пролили достаточно крови и дальнейшее противостояние
способно погубить Заграту. Зато плечом к плечу мы
приведем наш славный мир к процветанию…»

— Достаточно!

Нестор дер Фунье составил послание в форме личного
письма, адресованного «любезному кузену», и ни разу не
упомянул официальный титул Генриха. Такое обращение
само по себе являлось оскорблением, но на фоне остальных
деяний мятежного адигена эта дерзость казалась незначительным
штрихом.

— Теперь мы точно знаем, чего он добивается, — обронил
Стачик, генеральный казначей Заграты. — Маски, так
сказать, сброшены, и пути назад нет.
Произнеся эту фразу, Стачик опустил взгляд и хрустнул
длинными пальцами. Ему не хотелось ничего говорить,
однако воцарившаяся в кабинете тишина угнетала казначея
сильнее, чем необходимость начинать неприятный
разговор.

— Мы знали его цель с самого начала, — скрипнул генерал
Джефферсон, толстый начальник загратийской полиции,
обладающий уникальной способностью потеть при
любых обстоятельствах, даже на лютом морозе. А поскольку
в королевском кабинете было душновато, голубой мундир
главного полицейского давно стал черным под мышками.

— Нестор дер Фунье рвется к власти.

— Как все адигены, — добавил премьер-министр Фаулз
и томным жестом поднес к лицу надушенный платок — его
раздражал простецкий запах Джефферсона.

— Я сам адиген, — хмуро напомнил Генрих II.

— Вы наш король, и вы загратиец. — Фаулз почтительно
склонил голову. — А они — пришлые и всегда будут считать
себя адигенами.

Знатью, стоящей выше всех по праву рождения.

«Ты — адиген, а значит, мир неважен, — вспомнил Генрих
слова бабушки. — Ты всегда будешь первым».

«Я буду первым, потому что я — будущий король Заграты!» — Так он ответил тогда, взмахнув при этом игрушечной
саблей. И сильно удивился, увидев на лице старухи
улыбку.

— Ваш дед дал загратийским адигенам чересчур много
прав, — развил свою мысль премьер-министр. — Сейчас,
разумеется, мы не станем их беспокоить, но после восстановления
порядка некоторые акты имеет смысл пересмотреть.
«Имеет смысл» — любимое выражение Фаулза. Лидер
верноподданной монархической партии, которая вот уже
двести лет, с тех пор как Георг IV даровал загратийцам парламент,
уверенно выигрывала выборы, считал, что это словосочетание
прибавляет сказанному веса. Он беспокоился
о своем политическом весе гораздо больше, чем о государственных
делах, потому-то и не забывал поливать грязью
никогда и ни за кого не голосовавших адигенов.

— Адигены — зло, — кивнул Махони.

— Большинство из них лояльны короне, — напомнил
потный Джефферсон.

— Чтобы испортить мед, достаточно одной паршивой
пчелы.

— Значит, нужно эту пчелу раздавить, — полицейский
промокнул лоб и скомкал платок в руке. — Пока не пришлось
жечь весь улей.

А Генрих вдруг подумал, что жест Джефферсона мог
быть красноречивее, агрессивнее. Чуть приподнять руку,
чуть крепче сжать кулак, возможно — чуть потрясти им…
Но начальник полиции скомкал платок, как нервная барышня,
чей кавалер отправился танцевать с другой, и тем
не порадовал короля.

— Время для бунта Нестор выбрал неудачное, — печально
вздохнул генеральный казначей. — Экстренные закупки
продовольствия истощили резервы.

— Потому Нестор и ударил, — объяснил Джефферсон,
вытирая пот с толстой шеи. — Неурожай оставил без работы
сезонных рабочих, многие от отчаяния сбиваются в разбойничьи
банды…

— С которыми вы не в состоянии справиться! — не преминул
кольнуть старого недруга Махони.
Полицейский тяжело посмотрел на военного, потом на
короля, на лице которого все отчетливее проявлялось выражение
неудовольствия, однако уклоняться от словесной
дуэли не стал:

— Хочу напомнить, генерал, что Нестор вышвырнул
ваши гарнизоны так, словно они состояли из котят.
Махони оказался готов к отпору:

— Те полицейские, которые сохранили верность короне,
бежали впереди отступающей армии.

— Половина которой ушла к Нестору.

— Не половина, а четверть.

— Чем вы, безусловно, гордитесь.

— Присутствующим хорошо известно о тонкостях ваших
взаимоотношений, синьоры генералы, — язвительно
произнес Фаулз.

Премьер-министр заметил, что Генрих вот-вот впадет в
бешенство, и поспешил сгладить ситуацию.

— У меня еще не было возможности вступить с Нестором
в настоящий бой, — проворчал Махони, перехватив
яростный взгляд короля.

— И радуйтесь, — буркнул Джефферсон.

Генрих со значением поднял брови, однако полицейский,
к некоторому удивлению короля, его взгляд выдержал.
Старый генерал сказал то, что думал, не оскорбил
Махони, а напомнил об общеизвестном факте: у Нестора,
в отличие от командующего королевскими вооруженными
силами, с боевым опытом было всё в порядке. Его мечтали
видеть в своих рядах лучшие армии Герметикона, однако
дер Фунье решил заняться политикой…

— Армия должна получать денежное довольствие, а
казначей решил сэкономить, — подал голос Махони. — Нестор
банально купил наши войска.

— Хочу напомнить, что нам нужно было спасать северные
провинции от голода, — торопливо произнес Стачик.

— А откуда деньги у Нестора? — осведомился Фаулз. — 
Он содержит наемников, подкупает наши войска, а это,
знаете ли, весьма существенные суммы.

— Проблема не в том, что у Нестора есть деньги, а в
том, что их нет у нас, — грубовато оборвал дискуссию король.

Помолчал и бросил: — Я хочу понять ситуацию.

«Они растеряны, они в замешательстве, они не знают,
что делать. Они справлялись со своими обязанностями в
мирное время, но рассыпались, едва начались настоящие
трудности. Они…»

«Они не адигены», — сказала бы бабушка, презрительно
выпятив нижнюю губу. И Генрих мысленно согласился со
старухой: «Да, не адигены».

И Джефферсон, и Стачик, и Фаулз, и Махони — все они
обычные люди, волею судьбы занесенные на вершину власти.
Превосходный исполнитель, ловкий интриган, прожженный
популист и откровенный карьерист — полный
набор политических портретов современности. И ни один,
к сожалению, не обладает всесокрушающей уверенностью в
собственных силах, которой славились чистокровные адигены.

«Эту уверенность должен вселять в них я…»

Тем временем секретарь раздвинул шторы, за которыми
скрывалась огромная, во всю стену, карта континента,
и Махони, поморщившись, отправился докладывать обстановку:

— Десять дней, которые прошли с начала мятежа, Нестор
использовал с максимальной выгодой. Сейчас он полностью
контролирует семь провинций левого берега Касы,
вплоть до Урсанского озера, которое дер Фунье решил считать
северной границей своего будущего королевства. — 
Генерал выдавил из себя презрительный смешок, однако,
никем не поддержанный, поспешил стереть с лица наигранную
веселость. — Наместники или примкнули к мятежнику,
или были изгнаны. В некоторых правобережных
провинциях тоже отмечены волнения, однако Нестор Касу
не переходит…

— Не хочет или боится?

— Полагаю, ждет нашего хода, ваше величество.

«Ждет? Логично. Дебют за Нестором, теперь наша очередь.
И, как ни печально, наш ход предсказуем…»

Король внимательно посмотрел на карту, мысленно
разделив континент на две части, после чего уточнил:

— Инкийские горы?

— Полностью под властью Нестора.

— Выход к Азеанской пустыне?

— Тоже.

— Азеанская пустыня, ваше величество? — Фаулз не
смог справиться с удивлением. — Какое нам дело до этой
безжизненной местности?

— Это моя земля, — холодно объяснил Генрих, не отводя
глаз от карты. — Разве нет?

— Именно так, ваше величество, — подтвердил Фаулз.

— Просто в Азеанской пустыне никто не живет, вот я
и подумал…

То ли Фаулз уже перестал считать южные провинции
собственностью короны, то ли попросту не понимал, для чего кому-то может понадобиться бесплодная пустыня,
ведь там нет избирателей…

— Главной потерей следует считать Инкийские горы,
без руды которых наша промышленность…

— Главной потерей следует считать семь провинций,
жители которых почти в полном составе поддержали мятежника!
— рявкнул Джефферсон. — Проблема в людях, а
не в горах!

— Но наша промышленность…

Король почувствовал нестерпимое желание выпороть
Фаулза. На конюшне, разумеется, и чтобы все, как положено:
вопли, слезы, свистящая плетка… Шеренга цивилизованных
предков возмутилась: «Как можно?», и только
бабушка выдала грустную улыбку: «Мысль хорошая, но запоздалая».

«Эх, бабушка, бабушка… Что бы ты сказала, узнав, что я
потерял семь провинций за десять дней?»
В следующий миг Генрих пережил острый приступ жалости
к себе, после которого пришла злость.

— Махони!

— Слушаю, ваше величество! — Генерал по-прежнему
торчал у карты.

— Что у Нестора с войсками?

— По нашим оценкам, армия мятежников не превышает
двенадцати тысяч человек, из которых около четырех
тысяч — кавалерия. Примерно треть от числа составляют
наемники, еще треть — наши войска, перешедшие на
сторону Нестора, остальное — ополчение. Мобилизацию
в захваченных провинциях Нестор не проводит, ограничивается
добровольцами, но в них недостатка нет. — Махони
злобно посмотрел на Стачика: — Денег у мятежника
полно.

Генеральный казначей безразлично пожал плечами.

— Тяжелой техники у Нестора нет, и промышленность
Зюйдбурга ее не даст, — продолжил генерал, не дождавшись
хоть какой-нибудь реакции на свой выпад. — Южные
заводы способны производить патроны, гранаты, холодное
и стрелковое оружие, но артиллерия и уж тем более бронетяги
им не по зубам.

Мог бы и не уточнять, поскольку артиллерию и бронетяги
на Заграте никогда не производили. И захватить тяжелую
технику Нестору было негде — вся она, включая и
единственный бронепоезд, была сосредоточена в Альбурге,
под зорким королевским оком.

— К тому же у нас есть два импакто, — робко напомнил
Фаулз.

— А еще — тридцатитысячная армия. И возможность
формировать ополчение. И бронетяги с артиллерией.
И бронепоезд. И два импакто…
Генрих почувствовал прилив уверенности в собственных
силах.

«Раздавлю!»

Нестор справился с гарнизонами? Ха! Там были жалкие

рекруты, вставшие под ружье от безысходности. Теперь же
мятежнику придется встретиться с бригадой бронированных
машин, воздушными крейсерами, драгунскими полками
и отборными солдатами королевской гвардии! Там и
посмотрим, кто кого!

— Я ведь сказал, что мы еще не сражались, ваше величество,
— проворчал Махони.

Он словно прочитал мысли Генриха.

«Раздавлю!»

— У Нестора есть паротяги, — напомнил Джефферсон,
извлекая из кармана чистый платок. — Их можно переделать…

— Нормальной брони промышленность Зюйдбурга не
даст, а то, что они сделают на коленке, мы разнесем в пух и
перья! — Проштудированные Махони мемуары свидетельствовали:
подавляющее преимущество гарантирует победу,
и у генерала выросли крылья. — Одно сражение, и мятежник
будет… — Быстрый взгляд на Джефферсона. — И мятежник
будет повешен.

— Сначала он должен предстать перед судом, — заметил
Фаулз. — Имеет смысл преподать урок всем адигенам.
На будущее.

— Сначала Нестора нужно разбить, — просипел Джефферсон.

— И при этом удержать правый берег от волнений.

— Мы в выигрышном положении, ваше величество, —
кашлянув, вступил в разговор Стачик. Генеральный казначей
подумал, что сейчас самое время продемонстрировать
«прагматичный взгляд» на сложившуюся ситуацию. — Альбург
— сферопорт Заграты, а значит, мир в наших руках.
Мы всегда будем полностью контролировать Нестора с его
Инкийским королевством…

— Что?!

Замечание Стачика было абсолютно правильным, но
прозвучало оно, мягко говоря, не вовремя.

— Я, наверное, ослышался. — У короля задергалось левое
веко. — Вы предлагаете принять условия бунтовщика?

«Раздавлю!»

Генеральный казначей похолодел. Джефферсон набрал

в щеки воздух и выдал тихое, но негодующее «пу-пу-пу».
Фаулз неприятно улыбнулся — он терпеть не мог Стачика.
Махони соорудил на лице презрительную гримасу.

— Я просчитываю варианты, ваше величество, и, возможно,
не очень хорошо выразился, — поспешил оправдаться
казначей. — Время за нас. Пусть Нестор и выиграл
дебют, в дальнейшем он обречен. Мы контролируем поставки
на Заграту и отрежем его от…

— Время против нас! — громко произнес Махони. — 
Когда Нестор поймет, что мы выжидаем, он перейдет Касу
и вторгнется в северные провинции. А народ, как я уже говорил,
неспокоен…

Генералу очень хотелось подраться. Разгром южных
гарнизонов Махони счел оскорблением и мечтал как можно
скорее смыть с себя позор.

— Фаулз, сообщите ваше мнение о настроениях загратийцев.

— В парламенте кипят страсти, ваше величество, —
протянул премьер-министр. — Если бы выборы состоялись
в ближайшие дни, мы проиграли бы их с треском. И призывы
Трудовой партии кажутся весьма опасными…

— У нас серьезнейшее совещание, — с трудом сдерживая
гнев, произнес Генрих. — И я не хочу, чтобы вы использовали
слова «кажется», «вроде бы», «наверное» и им подобные.
Трудовая партия поддержала мятежников?

— Нет.

— Вопрос закрыт.

Отчитанный Фаулз покраснел и опустил глаза.

— А я все-таки приостановил бы на время деятельность
парламента, — неожиданно вступился за премьер-министра
Джефферсон.

Король удивленно воззрился на старого полицейского.

— У нас есть повод?

— У нас есть причина.

— Огласите ее.

— Нестор дер Фунье, ваше величество. До тех пор, пока
мы его не разобьем, все политические силы Заграты обязаны
перестать раскачивать лодку и сплотиться вокруг короны.
Я считаю, что Трудовая партия вносит изрядную лепту
в настроения северян. Их лидеры заявляют, что голод спровоцирован
бездарными действиями правительства, и тем
подрывают вашу власть.

— Мою власть? — изумился Генрих. — Джефферсон,
опомнитесь!

— Монархическая партия ассоциируется у людей с короной,
ваше величество. Их ошибки — это ваши ошибки.
Да уж, править мирным государством куда проще.

Король покачал головой:

— Заграта — не лодка, Джефферсон, а большой корабль,
который невозможно перевернуть. Но вы правы:
лишние волнения ни к чему, и если у нас нет повода разгонять
парламент или запрещать Трудовую партию, мы не
станем ничего делать. Подданные должны видеть, что король
уверен в своих силах.

— Да, ваше величество, — кивнул полицейский. — Совершенно
с вами согласен.

— Но я понимаю ваши опасения, Джефферсон, — продолжил
Генрих. — А потому уже завтра вы должны сообщить,
какое количество войск необходимо оставить для
поддержания на севере порядка.
Решение принято, и решение это — окончательное.
«Раздавлю!»

Король поднялся на ноги.

— Мы с генералом Махони отправляемся в экспедицию
на юг. Пора преподать урок «любезному кузену» и показать,
что в нашем мире всегда будет одно королевство —
Загратийское.

Купить книгу на Озоне

Бель де Жур. Тайный дневник девушки по вызову

Отрывок из книги

О книге Бель де Жур «Тайный дневник девушки по вызову»

Лондон был не первым городом, где мне приходилось жить. Зато, безусловно, самым большим. В любом другом месте всегда есть шанс встретить кого-то из знакомых — или, в крайнем случае, улыбающееся лицо. Но не здесь. Пассажиры втискиваются в поезда, стремясь превзойти своих коллег по несчастью во все нарастающей войне за личное пространство с помощью макулатурных книжонок, плееров с наушниками или газет. Однажды на Северной ветке женщина рядом со мной держала «Метро» всего в паре дюймов от лица; только через три станции я заметила, что она не читает, а плачет. Трудно было не посочувствовать ей. Еще труднее — не расплакаться самой.

Итак, я наблюдала, как мои скудные сбережения истощаются, пока покупка проездного на неделю не стала моей единственной отрадой. У меня есть мотовская привычка покупать красивое бельишко — но даже урезание затрат на кружевные штучки проблему не решало.

Вскоре после переезда я получила эсэмэску от одной женщины, с которой меня познакомил Н. Этот город для Н. родной, и такое ощущение, что он знает здесь каждую собаку. Из любых шести взятых наугад моих знакомых с ним будет знаком, по крайней мере, каждый четвертый. Поэтому, когда он взял на себя труд познакомить меня с этой леди, я не могла не насторожиться. «Слышала, что вы в городе — хотела бы встретиться, если вы не заняты», — гласил текст. Это была довольно сексапильная дама с аристократическим произношением и безупречным вкусом. Когда мы впервые встретились, я решила, что она не из моей лиги. Классом повыше. Но как только она повернулась к нам спиной, Н. полушепотом и яростно жестикулируя, принялся показывать мне, что она трахается как паровоз и женщин тоже любит. Ну, и тут у меня в трусах заработала глубинная скважина. То есть — мгновенно.

Я не удаляла эту эсэмэску несколько недель, а мое воображение распалялось все больше и не давало мне покоя. Вскоре она преобразилась в затянутую в латекс адскую суку-начальницу моих полночных грез. Уличные девки и, повернутые на сексе, офисные трутни моих мечтаний стали обретать лица — и все они принадлежали ей. Я послала ответное сообщение. Она перезвонила почти сразу же, чтобы сказать, что она и ее новый друг с удовольствием на следующей неделе пригласили бы меня на ужин.

Я несколько дней пребывала в панике по поводу того, что надеть, и разорилась на стрижку и новое белье. В назначенный вечер перерыла весь гардероб, перемерив с десяток одежек. Наконец, остановилась на обтягивающем джемпере цвета морской волны и угольно-черных брюках — возможно, несколько по-офисному, но в меру сексуально. Я была в условленном месте на полчаса раньше, учитывая то, что еще полчаса ушло на поиски этого самого ресторана. Обслуга сказала, что меня смогут посадить за столик только после прибытия мои спутники. Остаток денег я потратила на выпивку у барной стойки, в надежде на то, что они оплатят счет за еду.

Воркование парочек в узких кабинках смешивалось с журчанием фоновой музыки. Все они выглядели старше меня, явно люди обеспеченные. Некоторые, похоже, пришли сюда прямо с работы, иные уже побывали дома, успев освежиться. Дверь, открываясь, всякий раз впускала порыв прохладного осеннего ветра и запах сухих листьев.

И вот они появились. Нас усадили за столик в углу, подальше от внимания обслуги, меня втиснули между ними. Пока она болтала о художественных галереях и спорте, он блуждал взглядом по переду моего джемпера. В тот момент, когда я ощутила его ладонь на своем правом колене, ее ступня, облитая чулком, заскользила вверх по моей ноге под брючиной.

«Ах! Так вот чего им нужно», — подумала я. Можно подумать, не понимала этого с самого начала? Они оба — зрелые, распутные, роскошные. Не было никакой сколько-нибудь уважительной причины, чтобы не трахнуть их — или не быть оттраханной ими. Я последовала их примеру в выборе блюд: сытных, жирных. Ризотто с грибами — такое густое, что его едва можно было оторвать от неглубокой тарелки, такое клейкое, что снять его с ложки можно было только зубами. Рыба с головой, ее остекленевшие от печного жара глаза пялились на нас. Женщина облизала пальцы, и я почувствовала, что это не недостаток хороших манер, а рассчитанный жест. Моя рука скользнула по ее туго обтягивающим брюкам к лону, и она сомкнула бедра вокруг моих костяшек. Именно в этот момент официантка решила, что пора бы уже уделить нашему столику больше внимания. Она принесла набор крохотных пирожных и шоколадных сладостей. Мужчина одной рукой кормил ими свою подругу, второй сжимая мою ладонь, мои же пальцы тем временем блуждали меж ее бедер. Она кончила легко, почти молча. Я мазнула губами по ее шее.

— Чудесно, — промурлыкал он. — А теперь еще раз.

И я проделала все снова. Поужинав, мы вышли из ресторана. Он попросил меня оголиться до пояса и сесть на переднее пассажирское кресло. Она вела машину. Сидя на заднем сиденье, он охватил мои груди и пощипывал соски, пока мы ехали — недолго — до ее дома. Я дошла от машины до дверей — полуголая — и, как только мы вошли внутрь, получила приказ встать на колени. Она исчезла в спальне, а он провел со мной несколько базовых уроков покорности: просто неудобные позы, неудобные позы с удержанием тяжелых предметов на весу, неудобные позы с удержанием тяжелых предметов на весу и с его смычком во рту.

Она вернулась со свечами и плетками. Хотя мне прежде случалось попробовать и горячего воска, и рабочего конца хлыста, но проделывать это с ногами, задранными вверх и введенной внутрь горящей свечой, истекающей воском на живот — это было что-то новенькое. Часа через два он вошел в нее и, пользуясь членом, как та госпожа из моей фантазии, впихнул ее лицом в мою киску…

Мы оделись, она отправилась в душ. Он вышел со мной на улицу, чтобы поймать черный кэб. Взял меня под руку. Отец и дочь — подумал бы любой случайный прохожий. Мы выглядели респектабельной парой.

— Ну и женщина вам досталась, — проговорила я.

— Все, что угодно, сделаю, чтобы она была счастлива, — отозвался он.

Я кивнула. Он взмахом руки подозвал такси и дал инструкции водителю. Когда я забралась на заднее сиденье, он протянул мне свернутые в трубочку деньги и сказал, что мне всегда будут рады. Уже на полпути домой я развернула комок банкнот и увидела, что их, по крайней мере, в три раза больше, чем придется отдать таксисту.

Мой мозг заработал, производя подсчеты: долг за аренду, количество дней в месяце, чистая прибыль от ночных похождений… Я подумала, что должна была бы испытать укол сожаления или хотя бы удивления оттого, что мною попользовались и заплатили за это. Но ничего подобного. Они получили наслаждение, а для такой богатой пары расходы на ужин и такси — сущая ерунда. По правде говоря, эта работа не показалась мне неприятной.

Я попросила водителя остановиться за несколько улиц от дома. Стаккато моих каблуков эхом разносилось по асфальту. Стояла ранняя осень, но по ночам было еще довольно тепло, и красные отметины от свечного воска под моей одеждой наливались ответным жаром.

Идея торговать сексом, как язва, росла во мне. Но на некоторое время я задвинула свои крамольные мысли подальше. Занимала деньги у друзей и начала серьезно встречаться с одним молодым человеком. Это приятно отвлекало меня, пока не пришло первое сообщение от моего жилищного комитета о превышении кредита с предложением пообщаться с ними на тему ссуды. Язва шептала соблазнительные непристойности, открывалась при каждом отвергнутом заявлении о приеме на работу или проваленном собеседовании. Я то и дело вспоминала, каково это было — уноситься прочь на черном кэбе посреди ночи. Я могла это делать. Я должна была попробовать.

С тех пор, после принятия решения, не прошло много времени, я начала вести дневник…

Купить электронную книгу на Литресе

Иэн Макьюэн. Солнечная (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Иэна Макьюэна «Солнечная»

Он принадлежал к той разновидности мужчин —
невзрачных, часто лысых, низкорослых, толстых,
умных,— которые необъяснимо нравятся некоторым
красивым женщинам. По крайней мере, он верил,
что нравится, и благодаря этому как будто действительно
нравился. К тому же некоторые женщины
верили, что он гений, которого надо спасать. Но
нынче Майкл Биэрд был человеком с суженным
сознанием, не радующимся жизни, человеком одной
темы, ушибленным. Пятый брак его распадался, и
ему полагалось бы знать, как себя вести, видеть
вещи в перспективе, сознавать свою вину. Разве
женитьбы, его женитьбы, не были похожи на прибой?
Едва одна откатывалась, тут же накатывалась
другая. Но в этот раз было иначе. Он не знал, как
себя вести, перспектива его мучила, и вины за собой
он не видел. Это жена его завела роман — завела
вызывающе, в отместку ему и без малейших
угрызений совести. В сумятице чувств он обнаруживал
у себя острые приступы стыда и любовного томления.
Патриция встречалась со строителем, их строителем,
который перекрасил их дом, оборудовал
кухню, настелил плитку в ванной,— с тем самым
дюжим мужиком, который однажды в перерыве показал Майклу фото своего дома, в тюдоровском стиле,
собственноручно оттюдоренного, с моторкой на
прицепе под викторианским фонарным столбом,
бетонной дорожкой и местом, на котором будет воздвигнута
списанная красная телефонная будка. Биэрд
с удивлением обнаружил, как непросто быть
рогоносцем. Страдать нелегко. Пусть никто не скажет,
что человек в его возрасте защищен от непривычных
переживаний.

Дождался. Четыре его прежние жены, Мейзи,
Рут, Элеонора, Карен, все еще интересовавшиеся
издали его жизнью, торжествовали бы, и он надеялся,
что им не расскажут. Ни один из его браков
не длился больше шести лет, и это было своего рода
достижение, что он остался бездетным. Его жены
быстро понимали, насколько печальна или пугающа
перспектива иметь в доме такого отца, они предохранялись
и уходили. Ему нравилось думать, что
если он и приносит несчастья, то ненадолго, не зря
же какие-то отношения со всеми бывшими женами
у него сохранились.

Но не с нынешней. В лучшие времена он мог бы
вообразить, как мужественно устанавливает для себя
двойные стандарты, с приступами грозной ярости,
возможно, с эпизодом пьяных криков ночью в садике
за домом или разгромом ее машины и рассчитанным
ухаживанием за женщиной помоложе, этакое
самсоновское обрушение матримониального
храма. Но теперь он был парализован стыдом, размерами
своего унижения. Хуже того, он изумлялся
своей несвоевременной страсти к жене. Вожделение
нападало вдруг, как желудочный спазм. Ему приходилось
посидеть в одиночестве, пока оно не отпустит.
Видимо, есть такая порода мужей, которых возбуждают
мысли о том, что жена сейчас с другим.
Такой мужчина мог бы попросить, чтобы его связали
и с кляпом во рту посадили в шкаф в трех метрах
от его лучшей половины, занятой этим делом.
Или Биэрд обнаружил в себе наконец склонность
к сексуальному мазохизму? Ни одна женщина не
была еще так желанна, как эта жена, которой он
вдруг не мог обладать. Он демонстративно отправился
в Лиссабон, к старой подруге, но это были
безрадостные три ночи. Ему нужна была жена, и он
не осмеливался оттолкнуть ее угрозами, или криками,
или яркой вспышкой безумства. Но и умолять
было не в его характере. Он оцепенел, он был жалок,
он не мог думать ни о чем другом. В первый
раз, когда она оставила ему записку: «Сегодня ночую
у Р. ц. ц. П«,— отправился ли он к псевдотюдоровскому
дому с запеленатой моторкой и горячей ванной
на заднем дворике, чтобы размозжить хозяину
голову его же разводным ключом? Нет, он пять часов
в пальто смотрел телевизор, выпил две бутылки
вина и пытался не думать. Не удалось.

Но ему только и оставалось, что думать. Когда
другие жены узнавали о его романах, они гневались,
холодно или слезливо, устраивали собеседования до
рассвета, чтобы изложить свои мысли об обманутом
доверии, потребовать развода и всего, что из него
вытекало. А Патриция, наткнувшись на несколько
электронных писем от Сюзанны Рубен, математика из Гумбольдтовского университета в Берлине, вопреки
ожиданиям возликовала. В тот же день она
перенесла свою одежду в гостевую спальню. Он был
потрясен, когда раздвинул дверцы гардероба и убедился
в этом. Он понял сейчас, что эта шеренга шелковых
и хлопчатобумажных платьев была роскошью
и утешением, слепками ее, выстроившимися для его
удовольствия. Их больше нет. Даже вешалок. В тот
вечер за ужином она улыбалась, объясняя ему, что
намерена тоже быть «свободной», и не прошло недели,
как она завела роман. Что ему оставалось? Однажды
за завтраком он стал извиняться, говорить, что
эта случайная интрижка ничего не значит, давал ей
широкие обещания, всерьез веря, что может их сдержать.
Он никогда еще не был так близок к пресмыкательству.
Она сказала, что ничего не имеет против
его поступка. Она делает то же самое — тут она
и назвала своего любовника, строителя со зловещим
именем Родни Тарпин, который был чуть не на двадцать
сантиметров выше и на двадцать лет моложе
рогоносца и еще тогда, когда он смирно штукатурил
и подтесывал у Биэрдов в доме, похвастался, что не
читает ничего, кроме спортивного раздела бульварной
газетенки.

Одним из первых симптомов горя у Биэрда была
дисморфия или, наоборот, внезапное излечение
от дисморфии. Он наконец-то понял, что́собой
представляет. Выходя из душа и мельком увидев в
запотевшем высоком зеркале розовую коническую
массу, он протер стекло, встал перед ним и уставился
на себя изумленно. Какие механизмы самовнушения
помогали ему столько лет пребывать в уверенности,
что подобное выглядит соблазнительно?
Эта дурацкая полоска растительности от уха до уха,
подпирающая лысину, оладьи сала под мышками,
невинные выпуклости утробы и зада. Когда-то он
мог улучшить свою зеркальную персону, расправив
плечи, выпрямившись и втянув живот. Теперь этот
смальц сводил на нет его усилия. Как он мог удержать
такую красивую женщину? Неужели он правда
думал, что статуса для этого достаточно, что его
Нобелевская премия привяжет Патрицию к брачной
постели? Голый, он позорище, идиот, квашня.
Он не в силах даже восемь раз отжаться. А Тарпин
взбегает по лестнице в их спальню с пятидесятикилограммовым
мешком цемента под мышкой. Пятьдесят?
Это приблизительно вес Патриции.

Она держала его на дистанции убийственной веселостью.
Это были добавочные оскорбления: ее
напевные «здравствуй», утренние перечни домашних
дел и ее вечерних отлучек, и все это ничего бы
не значило, если бы он мог хоть немного ее презирать
или намеревался отделаться от нее. Тогда они
приступили бы к короткому, неприятному демонтажу
пятилетнего бездетного брака. Конечно, она
его наказывала, но когда он сказал об этом, она пожала
плечами и ответила, что с таким же правом
могла бы сказать то же самое о нем. Она просто дожидалась повода, сказал он, а она засмеялась и сказала,
что в таком случае она ему благодарна.

В помраченном своем состоянии он был убежден,
что перед лицом потери нашел идеальную жену.
Этим летом 2000 года она одевалась по-другому,
дома выглядела по-другому — в обтягивающих линялых
джинсах, вьетнамках, грубой розовой кофте
поверх футболки, с коротко остриженными светлыми
волосами и возбужденно потемневшими голубыми
глазами. Она была худенькая, и теперь стала
похожа на подростка. По магазинным пакетам с веревочными
ручками и упаковочной бумаге, которые
она оставляла на кухонном столе для его ознакомления,
он заключил, что она покупает новое нижнее
белье, чтобы снимал его Тарпин. В свои тридцать четыре
года она сохранила молочный румянец двадцатилетней.
Она его не дразнила, не изводила насмешками,
не кокетничала с ним — это было бы
хоть какое-то общение,— но неуклонно упражнялась
в бодром безразличии, дабы его уничтожить.

Ему нужно было избавиться от нужды в ней, но
желание не отступало. Он хотел ее хотеть. Однажды
душной ночью, сбросив одеяло, он попробовал освободиться
мастурбацией. Его беспокоило, что он не
видит своих гениталий, если не подложит под голову
двух подушек, и в фантазии его беспрестанно
вмешивался Тарпин — словно бестолковый рабочий
сцены, который влезает со стремянкой и ведром
во время акта. Хоть один человек на планете, кроме
него, пытался сейчас удовлетворить себя мыслями
о жене, находящейся от него в десяти шагах? Этот
вопрос отвлекал Биэрда от цели. И было слишком
жарко.

Друзья говорили ему, что Патриция похожа на
Мэрилин Монро, по крайней мере, в определенных
ракурсах и при определенном освещении. Он
с удовольствием принимал это престижное сравнение,
но сам особого сходства не видел. Прежде. Теперь
увидел. Она изменилась. Нижняя губа стала
полнее; когда она опускала взгляд, это обещало неприятность;
подстриженные волосы призывно, постаромодному
курчавились на затылке. Конечно, она
была красивее, чем Монро, когда плыла по дому и
саду в выходные дни белокурым, розовым и голубым
облаком. На какую же подростковую цветовую гамму
он стал падок — в его-то возрасте.

В июле ему исполнилось пятьдесят три; она, естественно,
игнорировала его день рождения и будто
бы вспомнила через три дня, весело, по теперешнему
обыкновению. Подарила ему широченный галстук
люминесцентного зеленого колера, сказав, что
этот стиль «возрождают». Да, выходные были хуже
всего. Она входила в комнату, где он сидел, не для
разговора, а, вероятно, для того, чтобы ее увидели,
озиралась с легким удивлением и рассеянно удалялась.
Она все оценивала заново, не только его. Он
видел ее в конце сада под конским каштаном —она
лежала с газетами на траве, в густой тени, дожидалась,
когда начнется ее вечер. Тогда она уходила в
гостевую комнату, чтобы принять душ, одеться, накраситься
и надушиться. Словно читая его мысли,
она жирно красила губы красной помадой. Возможно, Родни Тарпин приветствовал модель Монро —
и Биэрд теперь был обязан разделять его вкусы.

Если он оставался дома, когда она уходила (он
очень старался уезжать по делам вечерами), то не мог
устоять перед желанием обогатить свою страсть и
муку наблюдением за ней из окна наверху, за тем,
как она выходит на вечерний воздух Белсайз-Парка,
идет по садовой дорожке — и какой же изменой
звучал теперь всегдашний несмазанный взвизг калитки,—
садится в свою машину, маленький, шустрый
черный безалаберно приемистый «пежо». Она
с таким нетерпением давала газ, отъезжая от бордюра,
что его douleur удваивалась: он знал, что она
знает про его наблюдательный пост. Затем ее отсутствие
повисало в летних сумерках, как дым садового
костра,— эротический заряд ненаблюдаемых частиц
заставлял его застыть бесцельно на долгие минуты.
Это не сумасшествие, твердил себе Биэрд, но
понимал, что хватил его горький глоток, почувствовал
его вкус.

Его поражало то, что он ни о чем другом не может
думать. Читая книгу, выступая с докладом, он на
самом деле думал о ней или о ней и Тарпине. Нехорошо
было оставаться дома, когда она уезжала к любовнику,
но после Лиссабона у него пропало желание
видеться со старыми подругами. Вместо этого
он прочел цикл вечерних лекций по квантовой теории
поля в Национальном географическом обществе,
участвовал в дискуссиях на радио и телевидении и эпизодически подменял заболевших коллег.Пусть философы науки морочат себя сколько угодно,
физика свободна от человеческих наносов, она
описывает мир, который все равно бы существовал,
если б мужчины, и женщины, и горести их исчезли.
В этом убеждении он был солидарен с Эйнштейном.

Но, даже ужиная допоздна с друзьями, он возвращался
домой обычно раньше нее и, хотел того
или нет, вынужден был ждать ее возвращения, притом
что оно ничего не меняло. Она шла прямо в свою
комнату, а он оставался в своей, не желая встретиться
с ней в ее сонном посткоитальном состоянии. Даже
лучше, наверное, было, когда она оставалась ночевать
у Тарпина. Может быть, и лучше, но стоило
ему бессонной ночи.

Однажды в два часа ночи, в конце июля, он лежал
в халате, слушал радио и, услышав, как она вошла,
тут же, без предварительного плана, разыграл
сцену для того, чтобы вызвать ее ревность, лишить
ее уверенности, чтобы она захотела вернуться к нему.
По Всемирной службе Би-би-си женщина рассказывала
о деревенских обычаях турецких курдов
— убаюкивающий бубнеж о жестокостях, несправедливостях,
нелепостях. Уменьшив громкость,
но не снимая пальцев с регулятора, Биэрд произнес
нараспев отрывок из детского стишка. Он рассчитал,
что она в своей комнате услышит его голос, но
не расслышит слов. Закончив фразу, он на несколько
секунд сделал громче женский голос, потом прервал
его отрывком из своей сегодняшней вечерней
лекции, после чего дал женщине высказаться по
дольше. Он проделывал это минут пять: его голос,
затем женский, иногда искусно накладывая один на
другой. Дом безмолвствовал и, конечно, слушал.
Он пошел в ванную, открыл кран, спустил воду в
унитазе и громко засмеялся. Патриция должна понять,
что любовница у него с юмором. Потом он негромко,
радостно ухнул. Патриция должна понять,
что ему весело.

В ту ночь он спал мало. В четыре, после долгого
молчания, знаменовавшего безмятежную близость,
он открыл дверь своей спальни и с оживленным шепотком
стал спускаться задом по лестнице, согнувшись
и отшлепывая ладонями по ступеням шаги своей
спутницы вперебивку с собственными. Это был
по-своему логичный план, который мог прийти в голову
только сумасшедшему. Проводив подругу до
передней, с неслышными поцелуями попрощавшись
и захлопнув входную дверь так, что звук разнесся по
всему дому, он поднялся к себе и после шести погрузился
наконец в дрему, тихо приговаривая: «Судите
меня по моим результатам». Поднялся он через
час, чтобы наверняка столкнуться с Патрицией
перед ее уходом на работу и показать ей, как он вдруг
повеселел.

В дверях она остановилась с ключами от машины
в руке и набитой книгами сумкой, лямка которой
врезалась в плечо ее цветастой блузки. Никаких сомнений:
вид у нее был расстроенный, изнуренный,
хотя голос звучал, как всегда, бодро. Она сказала ему,
что приглашает сегодня Родни на ужин, возможно,
он останется на ночь, и она будет признательна Майклу,
если он не будет появляться на кухне.

В этот день ему надо было ехать в Центр, в Рединг.
Обалделый от усталости, он смотрел в грязное
окно вагона на лондонские пригороды с их удивительным
сочетанием хаоса и унылости и проклинал
себя за дурацкую затею. Его очередь прислушиваться
к голосам за стеной? Немыслимо—он где-нибудь
заночует. Выгнан из собственного дома любовником
жены? Немыслимо — он останется и встретится с
ним лицом к лицу. Драться с Тарпином? Немыслимо
— его втопчут в паркет передней. Ясно было, что
он не в том состоянии, чтобы принимать решения
и строить планы, и с этой минуты он должен учитывать
ненадежное состояние своей психики, действовать
консервативно, пассивно, честно, не нарушать
правил, избегать крайностей.

В последующие месяцы он нарушил каждый пункт
своего решения, но оно забылось уже к вечеру, потому
что Патриция приехала с работы без продуктов
(в холодильнике было пусто) и строитель на ужин
не явился. В этот вечер он увидел ее только раз, когда
она шла по передней с кружкой чая, понурая и
серая, не столько кинодива, сколько усталая учительница
начальной школы, чья личная жизнь дала трещину.
Может быть, зря корил он себя в поезде, и
план его удался, и она от огорчения отменила ужин?

Он размышлял о прошлой ночи и удивлялся тому,
что после стольких настоящих измен ночь с воображаемой
любовницей оказалась ничуть не менее
волнующей. Впервые за эти недели он немного повеселел и даже насвистывал эстрадную песню, разогревая
в микроволновке ужин. А в прихожей, увидев
себя в зеркале с золотой рамой, подумал, что лицо его
чуть похудело, выглядит значительным и появился
даже намек на скулы. При свете тридцативаттной лампочки
в нем проступило нечто благородное — возможно,
сказался сладкий антихолестериновый йогурт,
который он заставлял себя пить по утрам. В постели
он не включил радио, притушил свет и лежал,
дожидаясь покаянного стука ноготков в дверь.

Стука не последовало, но он не обеспокоился.
Пусть проведет бессонную ночь, пересматривая свою
жизнь и что в ней было существенно, пусть взвесит
на весах человеческой ценности мозолистого Тарпина
с его запеленатой моторкой и всемирно известного,
одухотворенного Биэрда. Следующие пять вечеров,
насколько он мог судить, она оставалась дома,
у него же была лекция, другие встречи и ужины,
и, приезжая домой, обычно после двенадцати, он надеялся,
что его уверенные шаги в темном доме прозвучат
так, будто он возвращается со свидания.

Шестой вечер у него был свободен, он остался
дома, и тогда ушла она, потратив больше обычного
времени в душе и с феном. Со своего места на промежуточной
лестничной площадке перед вторым
этажом из утопленного маленького окна он наблюдал,
как она проходит по садовой дорожке, задерживается
у кустов алых роз, задерживается так, как
будто ей неохота уходить, протягивает руку, чтобы
осмотреть цветок. Она сорвала его двумя пальцами
с только что накрашенными ногтями, подержала,
рассматривая, и уронила под ноги. Летнее платье,
бежевое, без рукавов, с одной складкой на пояснице,
было новым, и он не знал, как истолковать этот знак.
Она пошла к калитке; ему показалось, что шагает
она сегодня тяжелее, что нетерпения в походке меньше
обычного и «пежо» взял с места не так резво.

Однако ночью он дожидался ее приезда в менее
приподнятом настроении, он сомневался в своих
расчетах и думал уже, что, кажется, был прав — проделка
с радио сыграла против него. Чтобы лучше думалось,
он налил виски и стал смотреть футбол. Вместо
ужина съел ванночку клубничного мороженого
и расшелушил полкилограмма фисташек. Спокойствия
не было, тревожило безадресное вожделение,
и он пришел к выводу, что стоит, пожалуй, завести
новый роман или возобновить какой-нибудь старый.
Он листал свою телефонную книжку, долго смотрел
на телефон, но трубку так и не снял.

Он выпил полбутылки, около одиннадцати уснул
на кровати одетый, не выключив верхний свет, и несколько
секунд не мог понять, где находится, а потом
вдруг ночью его разбудил голос внизу. Часы на
тумбочке показывали половину третьего. Внизу Патриция
разговаривала с Тарпином, и у Биэрда под
бодрящим действием выпитого возникло желание
объясниться. Он стоял посреди комнаты и, пошатываясь,
заправлял рубашку в брюки. Потом тихо открыл
дверь. Свет горел во всем доме, и это было кстати;
он стал спускаться по лестнице, не задумываясь
о последствиях. Патриция еще разговаривала, и по
пути через переднюю к открытой двери гостиной
у него создалось впечатление, что она смеется или
поет и сейчас он нарушит их маленький праздник.

Но она была одна и плакала, сидела, согнувшись,
на диване, а на длинном стеклянном журнальном
столике лежали, повалившись набок, ее туфли. Звук
был непривычный — задавленный и горестный. Если
она когда-нибудь и плакала так из-за него, то в его
отсутствие. Он остановился в дверях, и она увидела
его не сразу. На нее было больно смотреть. В руке —
скомканный платок или салфетка, хрупкие плечи согнуты
и вздрагивают — Биэрда охватила жалость.
Он понял, что час примирения настал, достаточно
только нежного прикосновения, ласковых слов и
никаких вопросов, и она припадет к нему, и он заберет
ее наверх, хотя даже в этом приливе теплых
чувств он сознавал, что отнести ее туда не сможет,
даже на обеих руках.

Когда он шагнул в комнату, под ним скрипнула половица,
и Патриция подняла голову. Глаза их встретились,
но всего на секунду, потому что она поспешно
закрыла лицо руками и отвернулась. Он произнес
ее имя, а она помотала головой. Потом неловко, спиной
к нему, поднялась с дивана и, двигаясь почти
боком, споткнулась о шкуру белого медведя, вечно
скользившую по вощеному полу. Однажды он сам
чуть не сломал из-за нее лодыжку и с тех пор терпеть
ее не мог. Ему не нравилась и оскаленная пасть
с пожелтелыми от долгого пребывания на свету зубами.
Они так и не потрудились закрепить ее каким-
нибудь образом на полу, а о том, чтобы выбросить, не могло быть и речи —это был свадебный подарок
ее отца. Патриция удержалась на ногах, схватила
со стола туфли и, прикрыв свободной рукой глаза,
торопливо прошла мимо него; он хотел тронуть
ее за плечо, но она отпрянула и снова заплакала, уже
в голос, и побежала наверх.

Он погасил в комнате свет и лег на диван. Бессмысленно
идти за ней, раз она его не хочет — но
теперь это не имело значения, потому что он видел.
Она не успела закрыть ладонью синяк под правым
глазом, стекавший на скулу, черный с красной оторочкой,
набухший под нижним веком, так что глаз
закрылся. Он громко вздохнул, покорившись судьбе.
Выбора не было, долг требовал, чтобы он сел сейчас
в машину, поехал в Криклвуд и жал на звонок,
пока не поднимет Тарпина с постели, и там, прямо
под четырехгранным фонарем, он ошеломит
отвратного соперника своей быстротой и натиском.
Сузив глаза, он продумывал это снова и снова, задерживаясь
на том, как хрустнет носовой хрящ под его
правым кулаком, а потом, с незначительными поправками,
разыгрывал эту сцену с закрытыми глазами
и не пошевелился до утра, когда был разбужен
стуком захлопнутой двери — это Патриция уезжала
на работу.

Купить книгу на Озоне

Татьяна Соломатина. Отойти в сторону и посмотреть (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Татьяны Соломатиной «Отойти в сторону и посмотреть»

Отец, наверное, тасуя бешенство с паникой, обзванивает всех подряд. А может… Странно, что я только сейчас о нём вспомнила. А может, он уже на вокзале в Симферополе или Феодосии. Смотря что пересилило. Если паника — на вокзале. Если бешенство — вообще ничего не делает. Сидит на террасе, пьёт вино и ждёт новостей… Поймёт ли когда-нибудь? Почему было не рассказать ему всё? А поверил бы?.. А ты сама?.. Вот сейчас позвонишь, дверь откроется — и что? «Здравствуйте, Владимир Максимович! Вам не следует завтра никуда ехать. Потому что послезавтра мясорубка селя оставит о вас только добрые воспоминания. И что мне тогда делать? Всю оставшуюся жизнь выслушивать ликбезы о последствиях „первой влюблённости“?.. Да, я влюблена. Да, с моим отцом вы ровесники… Но только вы можете знать, что с этим делать. А я знаю только, что нельзя делать БЕЗ этого. Ничего нельзя»…

Дверь открывается. На пороге стоит незнакомый мужчина.

— Здравствуйте. Э-э… Владимир Максимович дома?

— Здравствуйте. Нет.

Нет!

Это «нет» совсем, или это маленькое «нет»? Такое обычное маленькое «нет». Про соль, спички или даже про планы на выходные. Но не то «нет», которое даже если маленькое для тех, кто его произносит, на самом деле — огромное. Чья подавляющая бесконечность известна только тебе…

— Проходите, он скоро будет.

Не уехал! Скоро будет!

Я чуть не выкрикиваю всё это. Запертый внутри лёгких воздух вырывается через комок в горле приглушённым стоном.

— Вы, э-э…

— Лика, — быстро успокоившись, я протягиваю руку. — Мне он нужен по очень срочному делу.

— Михаил Афанасьевич, — аккуратное неловкое пожатие, двумя пальцами.

Как-то давно я слышала, как Макс говорил в компании: «В этой стране ещё не одно поколение мужчин будет мучиться вопросом: целовать женщине руку, пожимать её или уж сразу хлопать по заднице!» Это всё, мол, наследие краснозвёздных гопников и экстремистов-истеричек… Наверное, он имел в виду как раз такой случай.

— Очень приятно. Вы не возражаете, если я подожду его в кабинете?

— Я не возражаю. А возражает ли Владимир Максимович — узнаем, когда он придёт.

Вполне милый человек. Не без чувства юмора.

— Спасибо.

— Может, хотите чаю? Я только что заварил.

— Было бы здорово.

— Я принесу вам.

— Вы очень любезны, Михаил. Спасибо. А «Белую гвардию» не вы написали?

— К сожалению, нет…

Кабинетом Максу служит небольшое помещение без окон, граничащее одной стеной с ванной комнатой и получившееся в результате объединения кладовой и части спальни. Гостиная же, кухня, оставшаяся часть спальни и коридор представляют собой единое пространство — некое подобие студии. Так что уединиться можно только в кабинете, за единственной в квартире дверью, не считая ванной.

Я прохожу в кабинет и неплотно прикрываю за собой дверь.

Стол посередине. Все стены — один сплошной книжный стеллаж, от пола до потолка. Без верхнего света — только настольная лампа и торшер у кушетки слева. Вместо люстры с потолка на толстом плетёном канате свисает, размером со среднего бульдога, позвонок кита, все «крылья» которого испещрены сценками на манер наскальной живописи древних: охота на белого медведя, собачья упряжка с погонщиком, рыбаки в море и тому подобное. На отдельных полках в небрежном порядке стоят вперемешку оловянные солдатики в форме гусар времён войны 1812-го года, нецке, цвета потускневшего коралла с тёмными прожилками, фигурки женщин с амфорами на головах — из какого-то чёрного дерева, медальоны, чётки, малахитовые и нефритовые шкатулки разных размеров, подсвечники с огарками, запылённые колбы, четырёхгранный штык-нож, гильзы разных калибров… Кое-где кнопками пришпилены листы гравюрных оттисков, пучки сушёных трав, ожерелья — не пойми из чего сделанные… Эдакая лавка старьёвщика. Или логово старого волшебника.

За спинкой кресла у стола целая секция застеклена, и в ней хранятся всякие сокровища: крупные прозрачные кристаллы розового кварца и аметиста, пластины яшмы и срезы малахита, ёжики бирюзы и пузыри янтаря, небольшие самородки тусклого золота, как будто запылённые неогранённые рубины, аммониты, белемниты, неизвестные мне минералы — простые с виду камни для непосвящённого…

Обитый зелёным сукном стол накрыт толстым стеклом с широким фигурным фасетом. Под ним — фотографии, в основном чёрно-белые, какие-то записки, таблицы, пара газетных вырезок. Стопки книг и журналов по краям…

Я столько раз бывала здесь. И всегда как вновь. Можно взять любую книгу с полки или со стола — и никогда не знаешь, на каком она окажется языке. Или вдруг попадётся старое издание с иллюстрациями, переложенными тончайшей папиросной бумагой. И тут же сверху на видном месте — Кодекс строителя коммунизма. Под ним офорты Гойя. «Молот ведьм» соседствует со стопкой журналов «Мурзилка». Воннегут — со справочником по радиодеталям. «Тихий Дон» — с початой бутылкой массандровского портвейна. Томик Ахматовой придавлен чёрным эбонитовым гробиком набора весов, с маленькими никелированными гирьками и чашечками на цепочках внутри…

Я стою у стеллажей и взглядом перебираю бесконечные предметы сокровищницы и корешки книг. Как будто руками.

— Ваш чай, Лика. И печенье, — коренастый, с лёгким намёком на лысину, вежливый Михаил Афанасьевич ставит у меня за спиной на стол чашку и тарелку с овсяным. — Не буду вам мешать.

— Спасибо вам огромное.

— Не за что, — дверь за ним закрывается.

Я беру первую попавшуюся книгу с полки и сажусь в кресло к столу. Это «Алиса…». Открываю наугад: «Да ведь я и так большая, — грустно сказала она, — а уж в этой-то комнате мне больше никак не вырасти!»

Что бы это значило?..

Чай вкусный. С лимоном.

Вдруг вспоминаю о папирусе, про который говорил Серёга. Интересно, наврал?..

Да нет. Вот он — как раз под тарелкой с печеньем:

«Первая Принцесса, что переступит порог этого дома, станет мне наречённой суженной». Число. Подпись.

Странно. Почему я его раньше не замечала?.. Наверное, не обращала внимания. Просто не читаю чужие записи, пусть и выложенные под стекло для всеобщего обозрения. Нет такой привычки.

«…в этой-то комнате мне больше никак не вырасти!»

Что же хотела сказать Алиса?..

А может, я и не хочу вырастать. Не хочу как они! Даже как мама не хочу. Не хочу привыкать. Не хочу расставаться с любимым даже на минуточку! Что за «дела» могут быть, чтобы не быть там и с тем, ради кого ВООБЩЕ ВСЁ ЭТО!

«Да ведь я и так большая…»

Я большая?..

Ну, да. Наверное. В каком-то смысле… А может, я и есть та самая первая Принцесса, переступившая порог «этой-то комнаты»? И я никогда не вырасту «больше». Потому что — что значит больше? До чего такого нужно дорасти, чтобы наступило это больше? Дорасти нужно только до себя. И тогда ты сможешь быть здесь. И знать… Я выросла, да. Потому что я знаю, кто я. Я — Принцесса. И всегда ею была, только не знала. А теперь знаю! Точно знаю — кто я и зачем. И теперь я здесь. И не «потому что», и не «для того, чтобы». Я здесь с Максом. С единственным человеком, которого… люблю! Я здесь — чтобы изменить всё! Пока оно само не изменило нас навсегда

Дверь распахивается, и в кабинет стремительно входит Владимир Максимович:

— Ты?!.

Я.

— Что-то случилось? Вы, вроде бы, должны быть сейчас в Крыму? Или я что-то путаю? — он прикрывает за собой дверь и встаёт напротив стола. Он спокоен. Мимолётное удивление мгновенно сменяется привычными лукавыми морщинками у глаз.

— Нет, всё правильно. Я должна быть сейчас в Крыму. И… ещё вчера я там была.

— Хочешь сказать, вернулась одна? В смысле, сама?

— Да.

— Кто-нибудь, кроме меня, в курсе?

— Отец… теоретически.

— Что значит «теоретически»?

— Мне срочно нужно было вернуться — он не отпускал, и…

— Сбежала?

— Да.

— Не буду расспрашивать, как ты добралась за сутки без денег, без билетов, которые в сезон хрен достанешь, и… Это потом, — Макс подходит к столу и отпивает чая из моей чашки. — Раз ты у меня, значит, либо я и есть причина твоего скоропалительного возвращения, что маловероятно, либо тебе просто некуда податься, так?

— Так.

— Что из этого?

— Первое… Маловероятное.

— Та-ак. Чувство юмора есть — значит, мы не из тех, от кого Бог отвернётся в первую очередь. В связи с этим предлагаю чувствовать себя более уверенно и начать рассказывать всё по порядку.

Я просто обожаю, когда Макс так разговаривает!

— Не знаю, с чего начать… — уверенность, она, знаете ли, не приходит моментально, как по мановению волшебной палочки. Или даже после успокаивающих слов единственно-близкого человека.

— Начни с главного, как всегда. Или с чего придётся. Хочешь, подумай минутку — обычно помогает. А я пока закурю и попользуюсь твоим чаем, не возражаешь, Принцесса?

Это был хороший совет. Но я им не воспользовалась. И тут же начала с чего пришлось:

— Ты называешь меня «принцессой», потому что тебе просто приятно думать о той, — я ткнула пальцем в папирус под стеклом, — что «первой переступит порог этого дома»? Прости, Серёга рассказывал за столом, а я просто посмотрела, врал или нет…

Из кухни слышен телефонный звонок. Спустя несколько секунд раздаётся негромкий стук в дверь и голос Михаила Афанасьевича:

— Макс, тебя.

— Чёрт бы их всех подрал! Сейчас, — ставит чашку обратно на стол. — Никуда не уходи, Принцесса.

Он возвращается минут через пять. Берёт пепельницу со стола, закуривает, садится на кушетку и зажигает торшер.

Проходит пара минут.

— Что-то случилось?

— У меня?! Ты смеёшься?! Хотя… Да. Ты права. Похоже, теперь и у меня, — он глубоко затягивается, пристально смотрит мне прямо в глаза и улыбается. — Боря звонил.

— Тебе?

— Да уж. В чутье ему не откажешь. Сказал, что пока больше никому. Впрочем, может, и не так. Ты же знаешь — любит покрасоваться…

— Что сказал?

— Это не важно, в данной ситуации — когда он там, а ты здесь. Точнее, лишь потому, что ты ЗДЕСЬ… Дай-ка мне чайку… Спасибо. Если коротко, то я обещал перезвонить через сорок минут. Он будет ждать на почте — договорился там как-то. Мать не в курсе. Это всё, что тебе нужно знать пока. Уложишься?

— Постараюсь.

— Может, тогда попробуешь более конструктивное начало?

Если бы он не смотрел, как бы это сказать… бережно?.. Да. Наверное, так. Не улыбался и не был бы спокоен, как пустыня на закате, я бы умерла. Потеряла бы место. А все бы потом решили, что просто умерла, без всякой причины. Глупые люди.

— Ладно… Только я прошу тебя, представь хотя бы на полчаса, что волшебные силы напрочь лишили меня чувства юмора, воображения и всего прочего, чем человек априори вызывает подозрения у других людей.

— Зная тебя много лет — задачка не из лёгких!

— Я действительно очень тебя прошу. Если ты, конечно, хочешь знать меня ЕЩЁ много-много лет! — кажется, голос у меня срывается.

— Всё-всё. Не волнуйся. Тебе не нужно уговаривать меня тебе верить. Сам факт твоего невообразимого побега — лучшее подтверждение всему тому, что я услышу. Рассказывай.

— Значит так. Конструктивно так конструктивно… — я достала из сумки половинки шаров, два «свитка» и положила на стол. — Вот. Эти штуки попали ко мне весьма странным образом… И в такой момент… Господи, как же это сказать?!. В общем… два дня назад я… умерла. Утонула… Но при этом как бы воскресла. Правда, тогда всё выглядело иначе… И благодарить, как я думаю, нужно не духов и богов, а непонятные свойства времени и способность как минимум одного из этих бывших шаров использовать эти свойства. И ещё… себя. Но не ту себя, что сейчас разговаривает с тобой, а ту, что всё это предвидела, подготовила и… Но неважно сейчас. Короче, воскреснув, я обнаружила у себя под носом эту кибернетическую матрёшку с письмами себе от себя! Вроде как из будущего… Фуф! Если коротко, то это всё. Чтобы понять — ты сам должен прочитать. Ты всегда говорил: «Изложи факты, а с остальным следователь сам разберётся»… Только, давай, ты сядешь за стол, а я прилягу на кушетку. Повернусь спиной, и как будто меня нет, ладно? А то, знаешь, это всё… Не страшно. Нет. Просто настолько необычно, что вроде бы даже и страшно. Но это не обычный страх. Это как во сне… Но другого сна нет. И яви нет. Так что сравнить не с чем. Это сон, который, получается, создала я сама, и он размером со вселенную. А что можно сделать со вселенной? Она же, блин, бесконечна! Можно, конечно, попробовать вывернуть наизнанку… Но это трудно — выворачивать наизнанку что-то, к чему не знаешь даже с какой стороны подступиться. Потому что это можно сделать, только вывернув наизнанку собственное сердце. А я ещё не совсем привыкла начинать жизнь каждую секунду сначала. Но я привыкну. Обещаю. Ты же знаешь — я быстро учусь. И тогда мы вместе будем читать и говорить об этом… И смеяться, и плакать. И возможно даже через те самые двадцать лет мы узнаем, почему и как, и может быть даже, наконец, отправимся в путешествие в ту прекрасную Голубую Долину… Всё это — возможно. Я вижу! Потому что… Потому что нет конструктивного и неконструктивного. Всё конструктивно!.. Не хочу даже вдумываться в смысл этого слова! Это ужасно!.. Стоит только на секунду задуматься, что я могла пройти мимо. Молча пройти мимо, осознавая, но не понимая. Не принимая и не являя себе и миру то, о чём следовало бы кричать прямо в Млечный Путь! Пройти и так никогда и не сказать тебе, что
люблю.

Купить книгу на Озоне