Мартин Сутер. Small World, или Я не забыл (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Мартина Сутера «Small World, или Я не забыл»

Когда Конрад Ланг вернулся, пламенем было
объято все, кроме дров в камине.

На Корфу он жил примерно в сорока километрах к северу от Керкиры на вилле Кохов, которая
представляла собой многоярусный комплекс из
комнат, террас, садов и бассейнов, уступами сбегавших к песчаной бухте. На ее крошечный пляж попасть можно было только с моря или по канатной
дороге сверху.

Если говорить точнее, Конрад Ланг жил не на
самой вилле, а в сторожке привратника — сырой
и холодной каменной пристройке в тени пиниевой
рощи, скрывавшей дорогу, ведущую к вилле. Конрад не был здесь гостем — он исполнял обязанности
управляющего: за пропитание, жилье и одноразово
выплачиваемое время от времени вознаграждение
он следил, чтобы вилла по первому требованию была готова принять членов семьи и их гостей, и платил жалованье прислуге и по счетам рабочим, круглый год поддерживавшим виллу в хорошем состоянии,— соль и влага доставляли здесь много хлопот.

Заботы о маслинах, миндале, инжире, апельсиновых деревьях, а также небольшой отаре овец лежали на арендаторе.

В зимние месяцы, когда было холодно, лил дождь
и штормило, Конраду практически делать было нечего, разве что съездить разок в день в Кассиопи,
чтобы встретиться там кое с кем из своих дружков
по несчастью, торчавших зимой, как и он, на острове: старым англичанином — торговцем антиквариатом, немкой — владелицей слегка утратившего
свой былой шик бутика, пожилым художником из
Австрии и западношвейцарской парой, так же как
и он приглядывавшей за чьей-то виллой. Они болтали, сидя в одном из тех немногих ресторанчиков,
что не закрылись с окончанием сезона, и попивали
винцо, забывая порой меру.

Остаток дня уходил на то, чтобы спастись от сырости и холода, пронизывающих до мозга костей.
Вилла Кохов, как и многие другие летние дома-террасы на Корфу, была мало приспособлена к зиме.
В домике привратника даже камина не было, только два электрообогревателя, но он не мог их включить одновременно — пробки вышибало.

Поэтому случалось так, что в особенно холодные
дни или ночи он перебирался в гостиную одного из
нижних ярусов виллы. Ему нравилось там — стоя
перед сплошным огромным окном, он ощущал себя капитаном на командном мостике роскошного
лайнера: под ним — бирюзово-голубой бассейн, перед глазами — одна безмятежная гладь моря. А за
спиной уютное тепло потрескивающего камина и
исправно работающий телефон. В домике для привратника раньше обитала прислуга из нижнего
яруса, и поэтому все телефонные звонки можно
было переводить оттуда сюда, будто находишься
на своем рабочем месте. Вилла с каскадом террас,
спален и гостевых салонов оставалась для Конрада табу по распоряжению Эльвиры Зенн.
Стоял февраль. Всю вторую половину дня ураганный восточный ветер мотал и трепал верхушки
пальм и нагонял на солнце ошметки серых облаков.
Конрад, прихватив парочку фортепьянных концертов в записи, решил укрыться в нижней гостиной.
Он погрузил на канатку дрова и канистру бензина
и поехал вниз.

Бензин понадобился, чтобы разжечь камин. Две
недели назад он заказал дрова из вырубленных и
пущенных на топливо миндальных деревьев — их
древесина горела долго и давала много жару, если
дрова были сухие. Но те, что привезли ему, оказались сырыми. И заставить их гореть другого способа не было. Не очень, конечно, элегантно, зато очень
эффективно. Конрад проделал это уже десятки раз.
Он сложил поленья горкой, облил их бензином
и поднес спичку. Затем поднялся на канатке, чтобы
забрать из своей маленькой кухоньки две бутылки
вина, полбутылки узо, маслины, хлеб и сыр.

На обратном пути ему повстречался арендатор,
непременно хотевший показать ему пятно на наружной стене, где селитра разъела штукатурку.

Когда же Конрад наконец-то снова поехал вниз,
навстречу повеяло запахом дыма. Он приписал это
ветру, возможно, хотя и непонятно под каким углом, задувавшему с моря в камин, и не придал этому значения.

Кабина почти уже приблизилась к нижнему ярусу, и тут он увидел, что терраса объята пламенем —
горело все, кроме дров в камине. Случилось одно
из тех несчастий, которые происходят, когда мысли заняты другим: он положил дрова в камин, а
поджег стопку тех, что лежали рядом. Языки пламени перекинулись в его отсутствие на индонезийскую, плетенную из ротанга мебель, а оттуда на
икаты на стене.

Возможно, пожар еще удалось бы загасить, если
бы в тот самый момент, когда Конрад выбирался из
кабины, не взорвалась оставленная открытой канистра с бензином. И тогда Конрад сделал единственно разумную вещь: нажал на кнопку и поехал
назад. Пока кабина медленно ползла вверх, шахта
быстро заполнялась едким дымом. Между двумя
верхними ярусами кабина закапризничала, потом
дернулась еще пару раз и окончательно замерла,
зависнув в воздухе.

Конрад Ланг, прижав свитер ко рту, всматривался в дым, почерневший у него на глазах и с каждой
минутой становившийся все гуще, так что вскоре
уже ничего нельзя было различить. В панике он лихорадочно дергал за ручку двери кабины, наконец
каким-то образом открыл ее, задержал дыхание и
пополз на четвереньках по ступенькам рядом с канаткой. Уже через несколько метров он добрался
до верха и, тяжело дыша и хрипло кашляя, кинулся искать спасения на открытом месте.

Интерьер виллы Кохов на Корфу был перед самым пожаром полностью обновлен голландской
дизайнершей. Эта женщина нашпиговала ее индонезийскими и марокканскими диковинами, экзотическими тканями и всякой этнографической чепухой. Весь этот кич мгновенно вспыхнул и горел
теперь, как солома.

Ветер гнал огонь по шахте канатной дороги и
забрасывал его на террасы всех других ярусов, а оттуда — в спальни и смежные с ними комнаты и салоны.

Когда прибыли пожарные, огонь в доме уже поубавился и грозил перекинуться на пальмы и бугенвиллеи, а с них на пиниевую рощу. Пожарные
ограничились тем, что не позволили ветру и огню
уничтожить пинии и расположенную рядом плантацию оливковых. Как на грех, дождей, несмотря
на время года, почти не было.

Конрад спрятался с бутылкой узо в домике привратника. Только когда королевская пиния перед
окном с треском вспыхнула, как свеча, взметнув в
небо пучок огня, он, шатаясь, выбрался наружу и
стал наблюдать издалека, как огонь пожирает белый домик привратника со всеми его потрохами.

Через два дня прибыл Шёллер. По пожарищу его
водил Апостолос Иоаннис, глава греческой дочерней фирмы Кохов «Кох энжинииринг», Шёллер ковырял мыском ботинка то тут, то там в спекшемся
хламе и мусоре. Блокнотик он тут же убрал — вилла выгорела дотла.

Шёллер был личным ассистентом Эльвиры
Зенн. Тощий аккуратный человек лет пятидесяти
пяти. Никаких официальных постов он не занимал,
его имя напрасно было бы искать в реестре торговых фирм, но именно он был правой рукой Эльвиры, и в этом качестве его побаивалось все правление концерна.

До сих пор Конрад Ланг маскировал свой страх
перед Шёллером, держась с ним высокомерно, как
человек, превосходящий другого своим происхождением. И хотя указания исходили от Шёллера,
Конраду, принимавшему их, всегда удавалось сделать вид, будто они — результат проведенных им
ранее доверительных бесед с Эльвирой. И даже если Шёллер точно знал, что все контакты между
Эльвирой Зенн и Конрадом Лангом идут только через него, лично он все равно не мог простить этому
заносчивому старику, что гранд-дама из высших
кругов швейцарской финансовой аристократии
вечно дергает ради него за ниточки, постоянно пристраивая его то в своей огромной империи, то у заграничных знакомых компаньоном, управляющим
или просто мальчиком на побегушках. Только из-за того, что этот старик часть своей юности провел
вместе с ее пасынком Томасом Кохом, она чувствовала себя обязанной не дать ему погибнуть, однако строго держала его при этом на дистанции.

Ланг был одной из самых тягостных обуз в списке обязанностей Шёллера, и тот надеялся, что пожара на Корфу наконец-то хватит, чтобы окончательно развязаться с этим никчемным стариком.

Больше часа Конрад Ланг в оцепенении простоял при отсветах пламени среди множества суматошных людей, тушивших пожар. Он оживал, только
чтобы сделать очередной глоток из бутылки или
втянуть голову в плечи, когда пожарный самолет
с грохотом проносился низко над пиниями, сбрасывая очередной заряд воды. В какой-то момент подошел с двумя мужчинами арендатор — те хотели
расспросить его о случившемся. Заметив, что Конрад Ланг не в состоянии дать показания, они отвезли его в Кассиопи, где он провел ночь в камере полицейского участка.

На следующее утро во время допроса он не смог
объяснить, как возник пожар. И при этом нисколько не врал.

Память о том, с чего все началось, стала помаленьку возвращаться к нему только днем. И тогда
он уже с возмущением отклонил все обвинения в
свой адрес, отчаянно настаивая на своем. Возможно,
он даже сумел бы выйти сухим из воды, если бы
арендатор в своих свидетельских показаниях не заявил, что видел Конрада Ланга во второй половине дня на пути к нижнему ярусу с канистрой бензина в руках.

Вследствие этого Ланга до выяснения обстоятельств дела по подозрению в преднамеренном поджоге перевели в Главное полицейское управление
в Керкире. Там он и находился, когда Шёллер, смыв
с себя сажу в номере международного отеля «Хилтон-на-Корфу» и переодевшись, достал из минибара тоник.

Через час Конрада Ланга вывели из камеры и
доставили в кабинет с голыми холодными стенами,
где его поджидали ассистент Эльвиры и полицейский чиновник. К этому моменту он уже более двух
суток провел под стражей и даже думать забыл о
своем высокомерии. Всегда стремившийся в любой
ситуации выглядеть корректно — тщательно одетым и чисто выбритым,— он предстал сейчас перед
ними в вымазанных сажей вельветовых брюках, запачканных ботинках, грязной рубашке, мятом галстуке и желтом до пожара кашемировом свитере,
которым зажимал рот, чтобы не задохнуться. Его
коротко подстриженные усики трудно было различить на заросшем щетиной лице, седые волосы свисали космами, а мешки под глазами набухли и стали
еще темнее, чем обычно. Он дергался, его пробирала нервная дрожь, и дело было не столько в возбуждении, сколько прежде всего в том, что за эти долгие
часы у него во рту не было ни капли алкоголя. Лангу было чуть больше шестидесяти трех, но сейчас
он выглядел на все семьдесят пять. Шёллер сделал
вид, что не видит его протянутой руки.

Конрад Ланг сел и стал ждать, когда Шёллер что-нибудь скажет. Но Шёллер молчал и только качал
головой. В ответ Ланг беспомощно пожал плечами,
Шёллер опять лишь покачал головой.

— Ну, в чем дело? — не выдержал наконец Конрад.

Шёллер по-прежнему качал головой.

— Дрова из миндаля были сырые. И никак не
загорались. Это несчастный случай.

Шёллер скрестил руки и ждал.

— Вы даже не представляете, как здесь бывает
холодно зимой.

Шёллер взглянул в окно. Ясный солнечный день
был уже на исходе.

— Такое здесь случается редко.

Вот теперь Шёллер кивнул.

Ланг повернулся к полицейскому чиновнику —
тот немного знал английский.

— Скажите ему, что такой день, как сегодня,
весьма необычен для этого времени года.

Полицейский пожал плечами. Шёллер посмотрел на часы.

— Скажите им, что никакой я не поджигатель.
Иначе они и дальше будут меня тут держать.

Шёллер встал.

— Скажите им, что я старый друг дома.

Шёллер посмотрел на Конрада Ланга сверху
вниз и опять покачал головой.

— Вы объяснили Эльвире, что произошел несчастный случай?

— Госпоже Зенн я буду докладывать завтра.
Шёллер направился к двери.

— И что вы ей скажете?

— Посоветую заявить о правонарушении с вашей стороны.

— Это же несчастный случай,— смущенно пробормотал Конрад Ланг еще раз, глядя, как Шёллер
покидает помещение.

На следующий день Шёллер улетел тем единственным рейсом, который еще оставался после закрытия сезона и связывал аэропорт Иоаннис Каподистрия с Афинами. Ему не пришлось там долго ждать подходящего рейса на Цюрих, и в тот же
вечер он предстал перед Эльвирой Зенн в ее рабочем кабинете на «Выделе» — так Кохи называли
«резиденцию старухи»: ее личное бунгало из стекла,
стали и крупнопористого бетона, выстроенное для
нее в парке родовой виллы «Рододендрон» знаменитым испанским архитектором. Парк был разбит
на пологом склоне и занимал площадь около девятнадцати тысяч квадратных метров, множество невидимых дорожек петляли по нему среди бесчисленных видов рододендроновых кустов, азалий и
старых могучих деревьев. Окна кабинета, как и
остальных комнат, выходили на юго-запад, открывая великолепный вид на озеро, гряду холмов на
другом его берегу, а в ясные дни даже на цепь Альпийских гор.

В девятнадцать лет Эльвира Зенн поступила
нянькой к Вильгельму Коху — овдовевшему основателю концерна. Его жена умерла сразу после рождения их единственного ребенка. Вскоре Эльвира
вышла за хозяина замуж, а через два года, после его
ранней смерти, вышла еще раз, на сей раз за исполнительного директора концерна — Эдгара Зенна.
Это был старательный человек, сумевший добиться, чтобы заводы Коха, не отличавшиеся особыми
инновациями, но слывшие в машиностроении за
солидное предприятие, смогли набрать в военные
годы силу и достигнуть расцвета. Он наладил производство запчастей для германских, английских,
французских и американских машин наряду с моторами и прочими двигателями. После войны он
использовал этот опыт и начал производить значительную часть аналогичной продукции уже по лицензиям. Прибыль времен «экономического чуда»
он упорно вкладывал в недвижимость, вовремя продавал ее, накапливая таким образом капитал для
расширения ассортимента производимой продукции. Благодаря этому заводы Коха выжили в период экономического спада. Не обошлось, конечно,
без потерь, но тем не менее дела шли хорошо.

Правда, во все времена поговаривали, что его
ловкой рукой управляет еще более ловкая рука его
жены. Когда Эдгар Зенн в 1965 году умер в шестьдесят лет от инфаркта, а предприятие продолжало
как ни в чем не бывало процветать и дальше, многие увидели в этом прямое подтверждение былым
догадкам. Сегодня заводы Коха представляли собой хорошо отлаженный смешанный концерн — немного машинного производства, немного текстильной промышленности, немного электроники, химии, энергетики. Даже немного биотехники.

Десять лет назад, когда Эльвира вдруг объявила, что пора уступать дорогу молодым, она перебралась в бунгало, за которым закрепилось насмешливое прозвище «Выдел». Но бразды правления,
переданные ею тогда, согласно сообщениям прессы,
успевшему уже достигнуть пятидесятитрехлетнего
возраста пасынку, она все еще крепко держала в
своих руках. Она, правда, исключила себя из членов
Совета правления, но рекомендации, принятые на
заседаниях, регулярно проводимых у нее на «Выделе», носили куда более обязательный характер, чем
все то, что было решено верхушкой концерна. Такое положение дел она хотела сохранить, пока окончательно не созреет для дела сын Томаса Урс и не
возьмет на себя целиком и полностью эту роль. Сам
же Томас всегда мечтал только о том, чтобы пропустить эту страницу своей жизни. И причиной тому был его характер.

Весть о крупном материальном ущербе на Корфу
Эльвира Зенн восприняла, как Шёллер и ожидал,
с невозмутимым спокойствием. Она была там один-единственный раз в своей жизни — больше двадцати лет назад.

— Какое это произведет на всех впечатление,
если я засажу его в тюрьму?

— Вам не придется это делать. Этим займется
правосудие. Поджог и в Греции является преступлением, по которому, независимо от действий потерпевшего, возбуждается уголовное дело.

— Конрад Ланг никакой не поджигатель. Он
просто стареет.

— Если вам угодно, чтобы дело рассматривалось
как неумышленный поджог по неосторожности,
нам придется дать свидетельские показания в его
пользу.

— И что вы потом с ним сделаете?

— Суд обяжет его выплатить денежный штраф.
В том случае, если он сможет его заплатить, ему не
придется отправляться в тюрьму.

— Мне незачем спрашивать, что бы вы сделали
на моем месте?

— Нет.

Эльвира думала. Мысль о том, чтобы упрятать
Конрада Ланга за решетку на расстоянии полутора тысяч километров к югу отсюда, была ей не совсем неприятна.

— Как выглядят греческие тюрьмы?

— Иоаннис уверяет, что за пару драхм там можно устроиться вполне сносно.

Эльвира Зенн улыбнулась. Она уже старая женщина, хотя по ней этого не скажешь. За свою жизнь
она предприняла немало, затратив достаточно времени, энергии и денег, чтобы не выглядеть старухой. Когда ей перевалило за сорок, она стала регулярно прибегать к небольшому косметическому
ремонту, прежде всего лица. Это дало свой результат — начав, может, несколько преждевременно, она
зато долгие годы выглядела очень молодо, и теперь
ей, семидесятивосьмилетней, в наиболее удачные
для нее дни иногда нельзя было дать и шестидесяти. Причина крылась не только в деньгах и пластических операциях — природа тоже не поскупилась
на нее, взять хотя бы это круглое кукольное личико, а когда подошло время, ей не понадобилось, как
многим другим женщинам, выбирать: лицо или
стройная фигура? Все та же природа помогла ей
сохранить свои формы. И на здоровье она не жаловалась, не считая диабета («старческий диабет», как
негалантно выразился ее домашний врач), из-за чего она вот уже несколько лет два раза в день должна
была делать себе с помощью шприца, больше похожего на авторучку, инъекции инсулина. Она строго
придерживалась диеты, ежедневно плавала, делала
массаж и чистила лимфу, ложась дважды в год в
клинику на острове Иснья под Неаполем, старалась не злиться и не нервничать, что не всегда давалось ей легко.

Шёллер не сдавался — он вел игру, не выпуская
инициативы из рук.

— Вас ни в чем нельзя упрекнуть, принимая во
внимание, чтовы для него сделали. После этого случая вам уже никуда не удастся его пристроить. Или
вы и сейчас готовы за него поручиться?

— Но тогда все кругом начнут говорить, что я
отправила его в тюрьму.

— Напротив. Будут только ставить вам в заслугу, что вы не потребовали от него через суд возмещения убытков. Никто не ожидает от вас, что вы
станете вытаскивать из тюрьмы того, кто сжег вам
виллу стоимостью в пять миллионов.

— Пять миллионов?

— Страховая сумма чуть меньше четырех.

— Сколько она нам стоила?

— Примерно два. Да плюс еще около полутора,
которые вложил в нее за последний год господин
Кох.

— В голландскую дизайнершу?

Шёллер кивнул.

— Так дешево нам уже никогда не удастся от него отделаться.

— Что я должна предпринять?

— А вот это самое приятное — ничего!

— Тогда я так и поступлю.

Эльвира надела очки и занялась документом, лежавшим перед ней на бюро. Шёллер поднялся.

— А вот Томасу,— произнесла она, не поднимая
головы,— я хочу сказать, тыкать Томасу в нос, напирая на обстоятельства дела, вовсе не обязательно.

— От меня господин Кох ничего не узнает.
Но Шёллер еще не успел дойти до двери, как раздался стук, и уже в следующий миг в кабинете появился Томас Кох.

— Кони спалил Корфу.— Он не заметил взгляда,
которым Эльвира обменялась с Шёллером.

— Только что позвонила Трикс Ван Дайк. На
вилле как после бомбежки.— Он ухмыльнулся.—
Она была там со съемочной группой из «The World
of Interiors». Они хотели сделать материал на первую полосу и дать его под крупным заголовком. Но
не нашли там вообще никаких интерьеров. Трикс
говорит, что убьет Кони. Она сказала это таким тоном, что я ей верю.

Томас Кох был лысый, не считая венчика черных
волос на затылке, вспыхивавших неестественным
светом, когда солнце, найдя прореху в облаках, ненадолго заглядывало в кабинет. Его лицо казалось
слишком маленьким для столь крупной мясистой
головы даже теперь — когда на нем сияла такая
широкая ухмылка.

— Мне кажется, Шёллер, вам надо слетать на
Корфу и посмотреть, в чем там дело. Уладьте все
формальности и держите от меня подальше, ради
всего святого, эту Ван Дайк.— Кох направился к
двери.— Ах да! И вызволите Кони из тюрьмы. Объясните им, что никакой он не поджигатель, а всего
лишь старый пьяница.

Когда Томас Кох закрывал за собой дверь, они
еще слышали, как он хихикал:

— The World of Interiors!

Через три недели Конрад Ланг и Шёллер увиделись снова. Апостолос Иоаннис внес по поручению
владельцев сгоревшей виллы залог и снабдил Конрада Ланга временными документами, а также всем
необходимым из одежды, карманными деньгами и
билетами второго класса на пароход и на поезд.

Море было неспокойно, и Конрад Ланг восемь
часов добирался на самоходном пароме до Бриндизи, а потом еще три часа околачивался на вокзале.
Когда на следующий день он точно в четверть шестого прибыл по адресу, названному ему Иоаннисом, уже стемнело.

По Танненштрассе, 134, находился многоквартирный дом, но ни единой елки на этой улице с
оживленным движением не было. И к тому же это
оказался рабочий квартал. Конрад Ланг в нерешительности стоял перед подъездом. На записке этаж
указан не был. Он стал изучать фамилии на табличках — черных и аккуратненько вставленных в алюминиевые рамочки. Рядом со звонком в квартиру
на четвертом этаже он увидел выгравированное
имя: Конрад Ланг — и нажал на кнопку. Раздался
звук зуммера — входная дверь открылась. Он поднялся по лестнице — наверху в дверях квартиры
его ждал Шёллер.

— Добро пожаловать домой,— сказал он ехидно.
Ланг провел в дороге тридцать три часа. И выглядел почти так же плохо, как и во время их последней встречи в полицейском управлении в Керкире.

Шёллер показал ему маленькую двухкомнатную квартирку, обставленную совсем дешевой, простой мебелью. В кухонных шкафах было все самое
необходимое из посуды. Нашлась и пара сковородок, и кое-что из еды. В спальне в шкафу лежали
постельное белье, махровые полотенца и халат, в
гостиной стоял телевизор. Все было новое, полы
покрыты паласом, и стены покрашены заново. Как
квартира для туристов, которую еще ни разу не
сдавали, подумал Конрад Ланг. Если бы еще без
этого трамвайного визга да автомобильных гудков.
Он опустился в кресло с откидывающейся спинкой, стоявшее перед телевизором.

— Условия договоренности следующие,— сказал Шёллер, сел рядом на маленькую тахту и положил перед собой на низкий столик лист бумаги.—
Расходы по квартире берет на себя госпожа Зенн.
Если вам захочется добавить что-то из мебели, составьте список. Я уполномочен пойти вам в разумных пределах навстречу. Страховка, больничная
касса, зубной врач вам гарантируются. Одежда тоже. Одна из моих сотрудниц придет к вам завтра
утром и будет сопровождать вас по магазинам, давая нужные советы,— они будут касаться в первую
очередь финансовой стороны дела. Предоставляемые вам возможности ограниченны.— Шёллер перевернул листок.— Напротив дома есть кафе «Дельфин» с уютным чайным залом — там вы можете
завтракать. Для других трапез предусмотрен «Голубой крест» — вполне приемлемый безалкогольный
ресторан в четырех трамвайных остановках отсюда. Вам он знаком?

Конрад Ланг отрицательно покачал головой.

— В обоих заведениях у вас открытый счет, оплачивать его будет госпожа Зенн. Для расходов вне
рамок этого соглашения в вашем распоряжении
карманные деньги в размере трехсот франков в неделю, которые вы будете получать каждый понедельник у шефа филиала Кредитного банка на Розенплац. Он получил также указание не давать вам
авансов. Госпожа Зенн просила меня сказать вам,
что она не ждет и не требует от вас никаких ответных услуг. Разве что кроме той, что вы будете аккуратно обращаться с огнем,— это моя личная просьба, и я охотно присоединяю ее ко всему вышесказанному.

Шёллер пододвинул бумаги в сторону Конрада
Ланга и вынул из внутреннего кармана шариковую ручку.

— Внимательно прочтите и подпишите оба экземпляра.

Ланг взял ручку и подписал. Он слишком устал,
чтобы еще читать это. Шёллер забрал копию, поднялся и направился к выходу. Уже в дверях он оглянулся и вернулся назад, будучи не в силах отказать
себе в удовольствии:

— Была бы моя воля, вы бы остались на Корфу.
Госпожа Зенн чрезмерно великодушна к вам.

Ответа не последовало — Конрад Ланг заснул
прямо в кресле.

Тбилиси — полифонический город

Отрывок из автобиографии Микаэла Таривердиева «Я просто живу»

О книге Микаэла Таривердиева «Я просто живу»

«Разве не заметно, что я — единственный?» — отвечаю я,
когда меня спрашивают, есть ли у меня брат или сестра.

Синее небо моего детства, небо Тбилиси, жаркое лето, воздух, напоенный запахом южной зелени
и настолько густой, что, кажется, его
можно резать ломтями.

И мама. Мама, которая идет мне навстречу. У меня захватывает дух, я не
вижу ее лица — только сияние, исходящее от него.

Дом, в котором я родился, когда-то
весь принадлежал нашей семье, вернее, семье моей мамы. Старинный, построенный в виде буквы «П», он всегда
казался мне громадным. Когда я увидел его много позже, он показался мне
меньше. Или просто я стал взрослым?
Это был красивый, даже для Тбилиси,
дом в три этажа с большим двором, в котором был фонтан
и огромное тутовое дерево.

От дома к реке спускался парк около километра длиной.
Рядом с домом — церковь или, скорее, часовня. В общем, родовое гнездо. Акоповы — фамилия моей мамы — хорошо были
известны в Тбилиси. Один из дядей моей мамы был какое-то время городским головой. А еще был беспутный дядюшка.
Он считался чрезвычайно легкомысленным и постоянно подвергался осуждению, хотя был человеком вполне безобидным.
Когда он загуливал, ехал кутить, то нанимал три экипажа. В одном ехал он сам, в другом ехала его шляпа, в третьем — трость.
Даже до меня дошли возмущенные рассказы о его поведении.
Странно, но в Тбилиси сохранилось немало людей как бы
из прошлого, из старой жизни. Во многом именно они задавали тон в городе даже в советское время. В Грузии слово «товарищ» не вытеснило слово «господин». К старшим часто обращались «батоно». А старые фамилии
по-прежнему пользовались уважением.

Наш дом после революции экспроприировали. В парке был построен санаторий, а в самом доме поселили разных людей. Сначала нам оставили три
комнаты, потом две, а когда отец с матерью переехали в государственную
квартиру, оставшаяся часть семьи ютилась уже в одной.

Кура, шумная, бьющая по гранитным набережным, а там, где их нет, —
по отшлифованным камням. Я долго был убежден, что реки
бывают только такими. Они просто должны быть стремительными, коварными, с водоворотами, которые таят в себе завораживающую опасность. Конечно, я читал о других реках, но,
когда оказался в России и впервые увидел Волгу, я изумился
спокойствию и равнодушию огромной массы воды, которая
никуда не стремится. И только кинув палочку, я понял, что
водяная масса все-таки движется. Это было совсем не похоже
на ту горную реку, в которой семилетний мальчишка, каким
я себя помню, никак не может устоять на ногах.

Лето. Мама ушла на работу. Отец тоже. Я болтаюсь без дела при Марусе — домработнице, которая жила с нами. Маруся
тоже куда-то отправляется, а дворовые мальчишки зовут меня
в бассейн. Мне ужасно интересно, ведь это первый настоящий
плавательный бассейн в Тбилиси. Мы долго едем на трамвае,
но зря — воду спустили: профилактика. Мы бежим к реке, это
совсем недалеко. Ребята решили искупаться — в этом месте набережной нет. Стали раздеваться. Сняли рубашки, сняли сандалии, брюки. Прыгнули в воду. И я тоже. Но плавать я не умею.
Сказать стесняюсь. Меня несет, но я молчу. Ребята понимают,
что происходит, — я среди них самый младший, — и начинают
кричать. Какой-то незнакомый молодой
человек прыгает в воду, подхватывает
меня, но выйти на берег тоже не может.
И мы плывем вдоль берега.

Я помню, что все время спрашивал
его: «Вам удобно?» — «Заткнись, не мешай!» — кричал он.

Так он проплыл со мной полгорода,
от цирка до рынка, наверное километра
полтора, пока не появилась набережная
и лестница. Там парень меня вытащил,
и мы, мокрые, пошли обратно. Только тогда я действительно
испугался. Почему я не сказал, что не умею плавать?

Вернувшись домой, тайно высушил одежду. Ночью мне
стал сниться бурный поток. Вода меня несет, а я тону, тону.
Я не спал несколько дней. У меня поднялась температура. Мама
допытывалась, в чем дело. Но я молчал. Уже потом она случайно узнала об этой истории.

А к Марусе по субботам приходил солдат. Он сидел на кухне
и пил чай. Это вызывало во мне живейшее любопытство. Как-то в субботу Маруся повела меня в парк культуры и отдыха. Там только что построили парашютную вышку. Здоровенную.
Она привела меня в абсолютное исступление.

Но как это сделать втайне от Маруси? Тут как раз очень кстати появился солдат и стал весело болтать с нею. Я же, выпросив
немного мелочи на мороженое, оказался у кассы парашютной
вышки.

— Мне билет, — протянул я гривенник.

— Нет, мальчик, нужно взвеситься, — ответила кассирша.

Я взвесился.

— Можешь. — Билет мне был продан.

Я побежал к лестнице. Но чем выше я поднимался, заглядывая через решетки вышки, чем дальше от меня удалялась
земля, тем меньше мне хотелось прыгать. И я стал уступать дорогу тем, кто
поднимался за мной. И все-таки я поднялся. Когда взглянул вниз, душа ушла
в пятки. Нет, не в пятки. Душа целиком влезла в горло. В животе стало холодно, а сердце стучало в глотке, в носу, в ушах, в глазах. Но не в пятках. И я
опять не говорю: «Я не хочу».

Я позволяю служителю надеть на меня брезентовые лямки. Огромный раскрытый парашют сам тянет меня к барьеру.
Барьер распахивается, меня выбрасывает,
и я, как куль, ухаю
вниз. Лечу камнем, пока стропы не натягиваются, и зависаю
в нескольких десятках метров над землей. Веса не хватает,
чтобы приземлиться, — мне всего пять лет. Я вижу, как моя
Маруся бегает вместе с солдатом внизу, все такое маленькое-маленькое, люди кричат. Я подтягиваюсь на руках и все-таки
постепенно спускаюсь. В голове — одна мысль. Чтобы Маруся не сказала маме. Об этой истории мама узнала через много
лет.

А вот об истории с пистолетом так никто и не узнал. У меня
был друг Игорь Агладзе (Агладзе — известная в Грузии фамилия, отец Игоря был инженером, дядя — президентом Академии наук Грузии). Как-то мы с ним были у меня дома. Одни.
И вдруг обнаружили ключи от ящика отцовского письменного
стола. Движимые любопытством, открыли и увидели настоящий браунинг! Отдельно лежала кобура и начатая пачка патронов.

Мы помчались на чердак — наша квартира была на последнем этаже, — забрались на крышу и, как сейчас помню, выстрелили в водосточную трубу. Один раз он, один раз я. Что
началось! Свистки, суета, мы мигом спустились домой, почистили пистолет подсолнечным маслом, отстрелянные гильзы спустили в унитаз. Тут-то и раздался
звонок в дверь. Дело в том, что наш дом
находился на улице, по которой ездил
на работу и с работы первый секретарь
ЦК Грузии Чарквиани. Перед тем как
должен был появиться Чарквиани в своем роскошном «ЗИС-110», улица заполнялась людьми, энкавэдэшниками. Именно в такой момент мы
и затеяли стрельбу.

— Не слышали ли вы стрельбу? — спросили появившиеся
в дверях люди в черных костюмах.

— Нет, — ответили мы. — Кажется, хлопнула хлопушка.

— А кто дома из взрослых?

— Никого.

Они прошли в квартиру, все осмотрели, убедились, что
никого нет, и ушли, убежденные, что семилетние мальчишки
стрелять не могли. Что было бы с отцом, если бы они нас заподозрили!

В городе появлялся запах арбуза. Свежего арбуза. Это шел
снег. Снежинки таяли на лету, асфальт покрывался дождевой
пленкой. Ужасно обидно! Но иногда все же снег покрывал землю, вечнозеленые деревья. Это был праздник! Мы высыпали
на улицу, тащили запрятанные по чуланам санки, веселье продолжалось до первых солнечных лучей. Снег исчезал. Но весной все вновь становилось белым — цвели вишни. И сирень,
огромное количество сирени. Ужасно любил праздник Первого
мая. Черешню продавали прямо на улицах. Гроздья черешни,
нанизанной на палочки, как виноград. Мороженщицы, веселые, в чистых белых халатах, с повозками на двух колесиках с ручкой.

Дом, в котором прошли мои детство и юность, стоял на горе. Он тоже
был построен в виде буквы «П». Балконы выходили во внутренний двор,
располагавшийся на трех уровнях, которые соединялись между собой двумя
полукруглыми лестницами. Окна распахнуты, и отовсюду несется музыка.
Шуберт. Этюды Черни. Из какого-то
окна — неумело подбираемая грузинская мелодия. Где-то звучит радио. Все это смешивается, но не
создает впечатления дисгармонии. Музыка звучит негромко,
ненавязчиво. Она как бы часть жизни, продолжение этого
двора, этого города. Она не выставляется напоказ. Она просто
живет.

Как люди, никогда нигде не учившиеся, встречающиеся,
быть может, в первый раз, с такой точностью на ходу аранжируют мелодию на четыре, пять, шесть голосов? Это полифония
самого высокого класса. Не могу этого понять и восхищаюсь
бесконечно.

Возможно, предки грузин жили в горах, и полифонические
ходы, такие как канон, были подсказаны им эхом гор, а потом
родились более сложные формы? Может быть, сама земля эта
столь удивительно красива и щедра, что не петь невозможно?
Я не знаток фольклора, и в грузинском мелосе есть, наверное,
песни и о тяжелой доле. Но то, что я слышал в детстве, — это
песни о любви, о нежности, о красоте. Я вырос на этом пении.
И еще на Шуберте.

Моя тетка Маргарита училась в консерватории. Это была
младшая сестра моей матери, всеобщая любимица. Веселая
и легкомысленная. Она признавала только одного композитора — Шуберта. Из-за этого у нее были
постоянные неприятности с педагогами. Она не хотела учиться по программе, она хотела петь только Шуберта.
Ее голос лучше всего звучал, как она
считала, в туалете. Она там закрывалась и пела. Кончилось тем, что с третьего курса она ушла из консерватории.
Но первая музыка, которую я вспоминаю осознанно, были романсы и песни
Шуберта. Я люблю их и по сей день.
Они по-прежнему вызывают во мне восторг своей прозрачностью, чистотой, благородством.

Музыкой я стал заниматься почти случайно. Просто у наших соседей был рояль. Я стал так часто к ним наведываться
и брынчать, что сосед, не выдержав, сказал: «Пусть папа купит
тебе пианино». Так все и началось.

Очень быстро мне надоело играть гаммы, упражнения, пьесы Майкапара и сочинения типа «Похороны куклы». Какая
кукла! Никакой куклы у меня не было! Само название унижало
мое достоинство. А играть пьесы посложнее я пока не мог. Так что же делать? Я стал делать то, что мне было интересно, — сочинять.
Г
лавной моей мечтой было научиться записывать. Любопытная вещь. Когда я научился записывать, я понял один закон: первая стадия обучения или умения — ты записываешь
музыку, и на поверку она оказывается гораздо беднее и неинтереснее того, что ты воображал и играл. Следующая стадия — ты записываешь придуманную музыку, и она звучит
так, как ты себе ее представлял. И уже гораздо позже — ты записываешь сочиненную музыку, и она звучит интереснее, чем
ты воображал. Но это я понял много
лет спустя.

Моя мама относилась ко всему очень
серьезно. Учиться так учиться. А у меня появилась новая страсть — чтение.
Я читал все подряд, безостановочно,
я пытался обмануть маму и Марусю.
Ставил на пюпитр книжку, под нее что-то импровизировал.

Мама, приходя с работы, интересовалась у Маруси:

— Играл?

— Играл.
Ведь, занимаясь своими делами на кухне, она и вправду слышала мои экзерсисы. В результате у меня развилась довольно
высокая техника. Просто я много читал.

Ощущение красоты, детское ощущение любви, когда кажется, что весь мир тебя любит. Не только твои родители, но и
все, все, все. Когда не покидает ощущение, что только выйди
в мир — и ты получишь нежность прохожих в ответ на свою.
Я помню это свое доверие ко всем вокруг.

А еще я помню шепотки, разносившиеся по двору.

Что-то скрывали от детей, но мы многое понимали, и многое, очень многое, врезалось в детскую память. «Взяли дядю
Левона с третьего этажа. И тетю Нино с четвертого». Сначала
шепотков было меньше, потом взрослые шептались все чаще.
Что означало слово «взяли»? Куда взяли? Когда они вернутся?
Я не мог понять. Много позже стало ясно, что оттуда, куда «взяли», мало кто возвращался.

Я дружил с двумя девочками. Их звали Джемма и Джесси.
Мы жили на одном этаже. Взяли их мать. Во дворе шептались,
стараясь, чтобы мы, дети, не слышали. Но на самом деле мы иногда знали больше всех остальных, взрослых.
Про мать Джеммы и Джесси говорили, что ее НКВД взял за то, что она
турецкая шпионка. У меня это никак
не укладывалось в голове. Шпионов
я знал, я их видел в фильме «Ошибка
инженера Кочина». Видели мы шпионов и в других фильмах. Они были
коварными, двуличными, злобными.
Слово «шпионка» никак не вязалось
с обликом матери Джеммы и Джесси,
от которой пахло сдобным печеньем —
она им всегда угощала детей, в том числе и меня, — у которой
были такие добрые руки, такие добрые глаза. Но когда я сказал об этом нашему сапожнику Сурену, что сидел в подвале,
в маленькой каморке, заставленной старыми башмаками,
морщинистый добрый человек ответил: «Замолчи и никогда об этом никому не говори. Иначе будет плохо твоим папе
и маме». Он почему-то курил не папиросы, а всегда скручивал
что-то из прозрачной бумаги. Это вызывало во мне живейший интерес.

У Сурена была большая семья. Он много работал, чтобы ее
прокормить. Когда мы приходили к нему в каморку, он выгонял нас: «Тут пахнет кожей, ступайте на улицу». Это был удивительно спокойный человек, смирившийся со всем — с нищетой, со своей судьбой, а главное — с отсутствием каких-либо
надежд. Впрочем, может быть, я это додумываю сейчас, для себя. Может быть, он и не ждал ничего, ничего не требуя от жизни. Он тихо напевал старинные армянские песни. Любимая
его песня «Ах сирун, сирун» («Ах любовь, любовь»). Если он
не пел, то молчал. Он никогда не назначал цену за свою работу,
брал то, что ему давали. Люди вели себя по отношению к нему
удивительно порядочно: даже те, что
были бедны, давали ему порой больше, чем стоила его работа.

Наша семья во дворе считалась состоятельной. Отец был директором
Госбанка Грузии. За ним приезжала
машина. Как сейчас, помню этот черный «паккард». Почему «паккард»,
а не «эмка», не знаю. Один раз отец,
когда я оказался у него в банке, взял
меня с собой в кладовую. Любопытная штука — он шел туда не один,
а вместе с бухгалтером и кассиром. У каждого был свой ключ
от своего замка. Всего же там их было три. Повернулось большое колесо, дверь отворилась, и мы оказались среди полок,
буквально набитых деньгами. На меня это не произвело никакого впечатления. Ну просто никакого. Другое дело — рубль.
На него можно было многое купить…

Мама работала в Главном статистическом управлении и была заведующей отделом. Конечно, никакого богатства у нас
не было, просто общественное положение, которое занимали родители, было основой такого к ним отношения. Возможно,
отчасти это происходило по инерции. Многие знали, что мать
родом из состоятельной старинной армянской семьи, об этом
помнили.

Софи Кинселла. Минни Шопоголик (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Софи Кинселлы «Минни Шопоголик»

Так. Без паники. Я тут главная. Я, Ребекка
Брендон (урожденная Блумвуд), взрослая.
Я, а не моя двухлетняя дочь.

Только не уверена, что она в курсе.

— Минни, солнышко, отдай мне пони. — 
Стараюсь, чтобы голос звучал спокойно и убедительно,
как у Нянюшки Сью из телика.

— По-о-о-о-о-они. — Минни еще крепче
вцепляется в игрушку.

— Никаких пони.

— Мой! — истерично вопит она. — Мо-о-оо-
ой пон-и-и-и-и-и!

Черт. У меня в руках миллион пакетов с
покупками, я обливаюсь потом. Только истерики
мне и не хватало.

Все шло так хорошо. Я обежала торговый
центр и купила абсолютно все, до последней
мелочи, из рождественского списка. Мы с Минни
топали к «Пещере Санта-Клауса», и я лишь
на минуточку притормозила у кукольного домика.
И тут Минни сцапала с витрины игрушечного
пони и наотрез отказалась поставить
его обратно. И я окунулась в пони-кризис.

Плывущая мимо мамочка в обтягивающих
джинсах «Джей Бренд» с безупречно одетой
дочкой учиняет мне «мамашин обзор». Меня
передергивает. После появления Минни я поняла,
что «мамашин обзор» даже круче, чем
«манхэттенский». При «мамашином» одним
взглядом оценивается не только стоимость твоей
одежды с точностью до пенни. Черта с два.
Тут учитывается одежда ребенка, марка коляски,
сумка для подгузников, то, чем ты его кормишь,
а также улыбается ли твое чадо, злится
или визжит.

Понятно, что за одну секунду усечь все это
затруднительно, но поверьте мне, мамаши способны
и не на такое.

Одежда Минни наверняка получает высший
балл (платье: эксклюзив от Дэнни Ковитца,
пальтишко: Рэйчел Райли, туфельки: «Бэби
Диор»). К Минни надежно пристегнуты детские
вожжи (кожаные, от Билла Эмберга, очень клевые,
их фотография была в «Вог»). Но вместо
того, чтобы ангельски улыбаться, как девочка
из журнала, Минни натягивает эти самые вожжи,
словно бык, рвущийся на арену. Бровки яростно
нахмурены, щечки пламенеют, и она набирает
в легкие воздух, готовая снова взреветь.

— Минни! — Я отпускаю вожжи и обнимаю
ее, чтобы она почувствовала себя спокойно
и уверенно, — так советует Нянюшка Сью
в своей книге «Укрощение малышей с трудным
характером». Я купила ее на днях и пролистала.
Просто из любопытства. Нельзя сказать, что у
меня с Минни проблемы или типа того. Она
вовсе не трудный ребенок. И не «непослушная
и капризная», как сподобилась заявить тупая
учительница из детской музыкальной группы.
(Что она понимает? Она даже не умеет толком
играть на треугольнике.)

Просто Минни… настойчивая. У нее обо
всем свое мнение. Скажем, о джинсах (она их
не наденет) или о моркови (она не возьмет ее
в рот). А сейчас она твердо убеждена, что
должна получить игрушечного пони.

— Минни, дорогая, я тебя очень люблю, —
воркую я, — и буду очень, очень счастлива, если
ты отдашь мне пони. Вот так, дай его мамочке…
— Почти получилось. Еще чуть-чуть —
и игрушка у меня.

Ха. Родительские навыки. Их у меня не отнять.
Не могу удержаться и оглядываюсь, желая
выяснить, видит ли кто, как ловко я справляюсь
с ребенком.

— Мо-о-о-о-о-ой! — Минни выхватывает
пони у меня из рук и убегает в глубь магазина.

— Минни! МИННИ! — захожусь я в крике.

Подхватив пакеты, во всю прыть несусь за
Минни. Она тем временем успела исчезнуть в
отделе «Экшн-мэн». Господи, не понимаю, и
зачем только мы тренируем всех этих спортсменов
для Олимпийских игр. Можно просто
послать туда команду карапузов.

Догнав дочь, я пыхчу как паровоз. Надо бы
все-таки заняться послеродовыми упражнениями.

— Отдай мне пони! — Я пытаюсь завладеть
дурацкой лошадью, но Минни вцепилась в нее
словно клещ.

— Мой пон-и-и-и-и! — Карие глазки сверкают
упрямством. Иногда она становится так
похожа на своего отца, что я вздрагиваю.

Кстати говоря, а где Люк? Мы же собирались
делать рождественские покупки вместе.
Всей семьей. Но он испарился час назад, пробормотав,
что ему надо куда-то позвонить, и с
тех пор я его не видела. Сидит, наверное, гденибудь
с газетой и потягивает капучино как
цивилизованный человек. Вечно так.

— Минни, мы не будем его покупать, —
чеканю я своим самым твердым голосом. — 
У тебя полно игрушек, и пони тебе не нужен.

Женщина с всклокоченными темными волосами,
толкающая коляску с двойняшками, одобрительно
кивает мне. Не могу удержаться и
устраиваю ей «мамашин обзор». Она из тех
мамочек, что носят «кроки» с носками грубой
домашней вязки. (Зачем так делать? Зачем?)

— Чудовищно, верно? — кривится она. — 
Эти пони стоят сорок фунтов! Мои ребятишки
их даже и просить не станут, — добавляет она,
глядя на двух мальчиков, смирно сидящих в
коляске и сосущих большие пальцы. — Стоит
им уступить — и все, это начало конца. Своихто
я хорошо воспитала.

Выпендрежница.

— Точно, — с достоинством отзываюсь я. — 
Не могу с вами не согласиться.

— Некоторые родители просто купили бы
игрушку, чтобы утихомирить своего ребенка.
Никакой дисциплины. Отвратительно.

— Ужасно, — киваю я и словно ненароком
протягиваю руку, но Минни ловко уворачивается.
Проклятье.

— Самая большая ошибка — идти у них на
поводу. — Женщина сверлит Минни взглядом. — 
Этим-то мы их и портим.

— Ну, я никогда не иду на поводу у моей
дочери, — оживляюсь я. — Минни, пони ты не
получишь. И точка.

— Пон-и-и-и-и-и! — Вопли Минни сменяются
душераздирающими всхлипываниями. Ну
и актриса же она. (Вся в мою мамочку.)

— Удачи. — Женщина разворачивает коляску.

— Счастливого Рождества.

— Минни, хватит! — яростно шиплю я, как
только женщина скрывается из виду. — Ты
позоришь нас обеих! Зачем тебе вообще этот
идиотский пони?

— Пон-и-и-и-и-и-и! — Она прижимает пони
к себе, словно это давно пропавший любимец,
которого продали на базаре в пятистах милях
от дома, и он только что приковылял обратно
на ферму, весь израненный, чтобы поприветствовать
хозяйку радостным ржанием.

— Это просто дурацкая игрушка, — стою
я на своем. — Что в ней такого хорошего?
Хм. Вообще-то… он действительно ничего.
Из натурального дерева, белого цвета, весь
в блестящих звездочках, мордочка разрисована
вручную и такая симпатичная. И красные
колесики.

— Тебе совсем не нужен пони, Минни. — 
Мой голос звучит гораздо менее убедительно.
Господи, седло! Это что, натуральная кожа?
Уздечка с застежками совсем как настоящая, а
грива сделана из конского волоса. И к нему
прилагается набор щеточек.

Сорок фунтов совсем не дорого. Я кручу
маленькое красное колесико, и оно вертится
просто идеально. У Минни еще нет игрушечного
пони. Явный пробел.

Это не значит, что я ей поддамся.

— Его можно завести. — Оглядываюсь и
вижу, что к нам приближается пожилая продавщица.

— Ключ в подставке. Вот он.

Она поворачивает ключ, и мы с Минни зачарованно
глазеем на пони — он поднимается
и опускается под звяканье музыки, словно карусельная
лошадка.

О господи! Я просто влюблена в этого пони.

— На него специальная рождественская
цена — сорок фунтов, — добавляет продавщица.
— Обычно мы продаем их за семьдесят.
Ручная работа, из Швеции.
Скидка почти пятьдесят процентов! Так и
знала, что совсем недорого. Разве я этого не
говорила?

— Он тебе нравится, верно, малышка? — 
Продавщица улыбается Минни, и та расцветает
в ответ, забыв о своих бедах. Не хочу хвастаться,
но дочурка выглядит такой очаровательной в
своем красном пальтишке, с темными хвостиками
и ямочками на щеках. — Будете его покупать?

— Я… э…

Ну же, Бекки. Скажи «нет». Будь образцовой
мамой. Уматывай отсюда.
Я снова глажу гриву пони. Он просто потрясающий.
Посмотрите только на его милую
мордочку. Пони — это оригинально, правда?
Он никогда не надоест. Это классика. Это как
жакет от «Шанель», только игрушка.

Кстати, ведь на носу Рождество. И распродажа.
Кто знает, неожиданно приходит мне в голову,
вдруг Минни станет знаменитой наездницей.
И этот игрушечный пони подтолкнет к тому,
чтобы ее талант расцвел. Я представляю, как
моя двадцатилетная дочь стоит в красном жакете
рядом с роскошной лошадью, она только что
победила на Олимпийских играх, и говорит в
камеру: «Все началось на Рождество. Я получила
подарок, который изменил мою жизнь…»

Мой мозг работает, словно компьютер, анализирующий
ДНК. Нужно изловчиться и сделать
одновременно следующее: 1. Не поддаться
на шантаж Минни. 2. Остаться хорошей матерью.
3. Купить пони.

Срочно нужно отыскать умное и неожиданное
решение. Вроде тех, за которые Люк отваливает
своим консультантам кучи денег…

И тут меня осеняет. Совершенно гениальная
идея. И почему только я раньше не догадалась?
Я достаю телефон и пишу Люку.

Люк! У меня отличная мысль. Нужно выдавать
Минни карманные деньги.

Тут же прилетает ответ:

Зачем?

Энергично набиваю:

Чтобы она делала покупки, конечно. Нужно
разбираться в финансах с детства. Прочитала в
статье. Помогает развитию ответственности.

Минуту спустя ответ от Люка:

А нельзя просто купить ей «Файнэншиал таймс»?

Быстро жму на кнопки телефона:

Не смешно! Два фунта в неделю?

И тут же:

Чокнулась? Хватит 10 пенсов.

Я с негодованием пялюсь на экран телефона.
Десять пенсов? Да он просто скупердяй.
Что малышка сможет себе позволить на такую
сумму? На десять пенсов в неделю пони мы не
купим. Так, вот мой ответ:

50 пенсов в неделю. Среднее по стране. (Он
не удосужится проверить.) Ты где? Пора к Санте!

Ладно. Скоро буду.

Ура! Я убираю телефон и быстро подсчитываю
в уме. Пятьдесят пенсов в неделю за два
года составит пятьдесят два фунта. Проще некуда.
Господи, и почему я раньше не додумалась
до карманных денег? Класс! Перед нашим шопингом
открываются новые горизонты.

Я поворачиваюсь к Минни, гордая собой, и
провозглашаю:

— Послушай, дорогая, я не стану покупать
тебе этого пони, потому что уже сказала «нет».
Но ты сама можешь купить его на собственные
карманные деньги. Правда, здорово?
Минни разглядывает меня с недоверием.
Будем считать, что молчание — знак согласия.

— Поскольку ты раньше ничего не тратила,
у тебя накопились деньги за два года. Этого достаточно. Видишь, как полезно экономить?
— добавляю я нравоучительно. — Весело,
правда?

Мы идем к кассе, и меня распирает от самодовольства.
Вот это, я понимаю, ответственный
подход к воспитанию ребенка. Я с ранних
лет знакомлю дочь с принципами финансового
планирования. Да я могу стать телевизионным
гуру! Руководство Супер-Бекки для финансово
ответственных родителей. В каждом выпуске
на мне будут новые сапожки…

— Тележа.

Я возвращаюсь на землю и обнаруживаю,
что Минни бросила пони и ухватилась за розовый
пластиковый ужас. Это тележка Винни из
мультика. Где она ее откопала?

— Тележа? — Она с надеждой поднимает
на меня глаза.

Что?

— Нам не нужна тележка, дорогая. — Я вся
терпение. — Ты хотела пони. Очень симпатичного
пони. Помнишь?

Минни взирает на деревянное животное с
полным равнодушием.

— Тележа.

— Пони! — Я поднимаю лошадку с пола.
Какое разочарование. Как она может быть
такой непостоянной? Это тоже бабушкино наследство.

— Тележа!

— Пони! — кричу я громче, чем намеревалась,
и трясу гривой перед ее носом. — Я хочу
пон-и-и-и-и-и…

И тут я чувствую затылком чей-то сверлящий
взгляд. Оборачиваюсь и вижу женщину с
мальчиками-близнецами. Она стоит в нескольких
ярдах и уличающе щурится.

— Я считаю… — Торопливо опускаю пони,
мои щеки пылают. — Да, вполне можно сделать
покупку на карманные деньги. Основы
финансового планирования. Сегодня мы узнали,
что сначала надо сэкономить, а потом
можно и потратиться, верно, дорогая? Минни
готова отдать все свои карманные деньги за
пони, и это очень хороший выбор…

— Я нашла еще одного! — Как из-под земли
снова появляется продавщица, она запыхалась,
в руках у нее пыльная коробка. — 
Он лежал на складе, и они составляли пару,
видите…

Существует еще один пони?

Она вынимает его, а я тем временем ловлю
ртом воздух. Пони темно-синий, как ночное
небо, грива черная, он усеян звездочками,
а колесики золотые. Совершенно обалденный.
И так подходит к первому. Боже, мы должны
заполучить их обоих. Просто обязаны.

Женщина с коляской и глазами-сверлами
никуда не уходит. Сгинь!

— Жаль, малышка, что ты уже спустила
все свои карманные деньги, верно? — Напряженная
злая улыбка выдает, что она никогда не
радуется и не занимается сексом. По некоторым
людям это сразу видно.

— Да, похоже, так оно и есть. — Я с ней
предельно вежлива. — Тут возникает проблема.
И ее надо решить. — Я какое-то время усиленно
размышляю, а потом обращаюсь к Минни: — 
Солнышко, это твой второй важный урок по
финансовому планированию. Иногда, когда нам
выпадает возможность изумительной, уникальной
сделки, можно сделать исключение из правил.
Это называется «ловить момент».

— Вы собираетесь купить его? — В голосе
мамаши явное недоверие.

А ей-то какое дело? Господи, вечно эти
мамашки суют нос куда не следует. Как только
у вас появляется ребенок, вы словно тут же
превращаетесь в раздел интернет-сайта, озаглавленный
«Место для ваших грубых и обидных
комментариев».

— Разумеется, я не собираюсь покупать
его. — В моем тоне появляются металлические
нотки. — Она потратит на него свои карманные
деньги. Лапонька, — я наклоняюсь и стараюсь
завладеть вниманием Минни, — если ты
заплатишь за второго пони из собственного
кармана из расчета пятьдесят пенсов в неделю,
то на это уйдет… шестьдесят недель. Тебе
придется взять кредит. Он называется «овердрафт», — излагаю я с максимальной доступностью.

— То есть ты потратишь все карманные
деньги, полагающиеся тебе к трем с
половиной годам. Согласна?
Минни слегка сбита с толку. Ну и что? Я сама
пребывала в замешательстве, когда брала свой
первый кредит. Опыт приходит со временем.

— Мы все уладили. — Одаряю продавщицу
сияющей улыбкой и протягиваю ей «Визу». — 
Мы берем обоих пони, спасибо. Видишь, дорогая?
— обращаюсь я к Минни. — Мы с тобой
сегодня усвоили такой вот урок: никогда не
сдавайся, если тебе действительно чего-то хочется.
Пусть все выглядит безнадежно, но выход
обязательно найдется.

Чувствую законную гордость, ведь я приняла
мудрое решение. К этому и сводится воспитание.
Надо учить ребенка постигать законы
жизни.

— Знаешь, однажды я с блеском вышла из
затруднительного положения, — щебечу я, набирая
пин-код. — Как-то я углядела сапоги
«Дольче и Габбана» с девяностопроцентной
скидкой! Только на моей карте не было ни
пенни. Но разве я спасовала? Нет. Никогда!
Минни слушает меня так жадно, словно
я рассказываю ей сказку про трех медведей.

— Я обошла всю квартиру, порылась в карманах
и сумочках, набрала много маленьких
монеток… и догадайся, чем все кончилось? — 
Я делаю эффектную паузу. — У меня оказалось
достаточно денег! И я смогла купить сапоги!
Ура!

Минни хлопает в ладоши, и, к моей радости,
близнецы тоже начинают бурно выражать свой
восторг.

— Хотите выслушать еще одну историю? — 
ликую я. — Хотите узнать про распродажу
образцов в Милане? Однажды я шла по улице
и вдруг увидела таинственный знак. — Я выразительно
таращусь на мамашу близнецов. — 
И как вы думаете, что там было написано?

— Какая-нибудь чушь. — Женщина вцепляется
в ручку коляски. — Хватит, пора домой.

— Слушать! — требует один из мальчишек.

— Не будем мы ничего слушать. Вы чокнутая,
— бросает она мне через плечо. — И удивляться
нечего, что у вас такой избалованный
ребенок. Туфельки у нее от Гуччи, да?

Избалованная?

Кровь бросается мне в лицо, я застываю в
шоке. Минни вовсе не избалованная! И «Гуччи»
не делает таких туфелек.

— Она не избалованная!

Но женщина уже скрылась за витриной с
Почтальоном Пэтом. Я, разумеется, не побегу
за ней с криком: «Мой ребенок хотя бы не
сидит целыми днями в коляске, сунув палец в
рот! И кстати, вам не приходило в голову вытереть
им носы?»

Не стану показывать Минни подобный пример.

— Вперед, Минни! — стараюсь успокоиться
я. — Пошли к Санта-Клаусу. Это развеселит
нас.

Купить книгу на Озоне

Издательство «Эксмо» запускает российскую версию Jamie Magazine

Британский повар Джейми Оливер представит свои рецепты в России на страницах собственного журнала. Издательство «Эксмо» запускает российскую версию международного кулинарного издания Jamie Magazine, первый номер которого появится в продаже в конце 2011 года.

Каждый номер журнала предлагает всем любителям вкусной еды новые и простые рецепты от самого Джейми и других шеф-поваров со всего мира, а также кулинарные тренды, обзоры ресторанов и гастрономические путешествия. Jamie Magazine — это легкий стиль, открытость к читателю и вдохновение, приправленные долей английского юмора. Манера Джейми легко и весело говорить о еде, его непринужденность и подчеркнутая простота завоевали миллионы поклонников среди мужчин и женщин по всему свету. Jamie Magazinе обращается ко всем, кто любит хорошую еду и хорошую компанию.

За именем Джейми Оливера стоит успешный международный кулинарный бренд. Телешоу Джейми побывали в эфире 130 стран. Почти 50% продаж кулинарных книг Оливера приходятся на иностранные рынки. Он владеет 19 ресторанами, выпускает товары под своим именем и является учредителем благотворительного фонда Jamie Oliver Foundation, зарегистрированного в Великобритании. Журнал Jamie Magazine продается в 46 странах мира и имеет 3 лицензионных издания в Европе.

«Сегодня мы занимаем лидирующие позиции в кулинарной сфере, — говорит Евгений Капьев, руководитель кулинарных медиа-проектов издательства „Эксмо“. — Мы продаем более 60% всех кулинарных книг в России и СНГ, издаем успешный женский журнал „ХлебСоль“ с Юлией Высоцкой и владеем крупнейшей кулинарной социальной сетью Рунета koolinar.ru. Готовясь к запуску Jamie Magazine, мы провели глубокий анализ потребительского рынка и выяснили, что Джейми Оливер является самым популярным иностранным шеф-поваром в России с уже сформированной высокой лояльностью целевой аудитории. С Jamie Magazine мы станем лидерами российского рынка в сегменте глянцевых кулинарных изданий».

Редактор Jamie Magazine Энди Харрис: «Мы видим большие перспективы в издании Jamie Magazine в России. Мы рады иметь такого сильного партнера как Издательство «Эксмо».

Первый номер Jamie Magazine выйдет в декабре 2011 г. Запуск издания будет поддержан широкомасштабной рекламной кампанией. Журнал будет распространяться в премиальных точках продаж по всей России. Формат и качество бумаги будут отличаться от общепринятых на российском рынке глянцевых изданий.

Источник: «Эксмо»

Издательство «Эксмо»запускает социально-информационный проект

Издательство «Эксмо», совместно с известными российскими медиа-персонами и деятелями культуры, разработало социально-информационный проект, призванный привлечь внимание молодежи к чтению книг как к необходимой составляющей на пути к развитию и самореализации.

Партнерами «Эксмо» по акции стали: Ксения Собчак, Ольга Шелест, Антон Комолов, Артемий Троицкий и Илья Лагутенко.

Кампанию издательства трудно назвать консервативной. В достаточно провокационной манере успешные, талантливые и знаменитые люди решили рассказать о своих читательских предпочтениях и обратиться к своим поклонникам с призывом: «Читай книги — будь Личностью!»

Рекламные плакаты появятся на улицах Москвы, Санкт-Петербурга и других городов России в начале сентября.

Источник: пресс-служба «Эксмо»

Андрей Макаревич. Евино яблоко

Отрывок из повести

О книге Андрея Макаревича «Евино яблоко»

Первый раз Егору повезло совсем давно. Ему было лет семь, и мама возила его в Гурзуф. Гурзуф прилепился своими кривыми белыми домиками и чопорными сталинскими санаториями к склону древней горы, внизу синело невозможное море. Жили они с мамой в хрупкой кривой клетушке во дворике, по которому ходили поджарые крымские куры и всегда сохло белье — в основном всевозможные плавки и купальники, квартирантов было много. В сени дерев на маленьком столике сипел керогаз, что-то варилось, со стуком падали на землю перезрелые сливы. У мамы обнаружился знакомый в военно-морском санатории — какой-то капитан, здоровенный и молчаливый. Он не оставлял маму вниманием: молча потея, сидел с ними на пляже, вечерами они втроем ходили в «Старт» — кинотеатр под открытым небом, и даже протащили Егора на взрослый фильм «Великолепная семерка», практически спрятав его под маминым сарафаном. На третий день Егор почувствовал, что он в этой компании лишний. Это его совершенно не огочило — наоборот: вокруг было столько интересного! Егор просыпался рано утром, часов в шесть, когда мама еще спала, и бежал копать червей к вонючему арыку, несущему скверну из стоящих на горе пятиэтажек. С этими червями в баночке из-под майонеза и леской, намотанной на деревяшку, он вприпрыжку спускался к пирсу и до полудня в компании таких же огольцов ловил расписных зеленух и мордастых бычков, держа натянутую леску на пальце. В двенадцать на пирс заходила мама, сзади вышагивал капитан. Егора вели в блинную на набережной, кормили блинами со сметаной, звали с собой на пляж — но на пляже было жарко и скучно, Егор уже тогда не мог просто так валяться под солнцем без дела. И он убегал в Генуэзскую крепость.

Крепость нависала над бухточкой под названием Чеховский пляж на самом краю Гурзуфа — впрочем, до этого самого края было рукой подать. Надо было пройти мимо пирса, к которому уже вовсю причаливали белые прогулочные пароходики, и из их рупоров-колокольчиков несся над морем голос Лещенко: «Как провожают пароходы? Совсем не так, как поезда…» Потом следовало обойти поверху Дом творчества художников имени Коровина, в просторечии «Коровник», и по узенькой крутой тропке спуститься на Чеховский пляж. Второй путь шел по воде — надо было, наоборот, спуститься у самого Коровника к морю и, перелезая через старые шаланды и ржавые рельсы, ведущие в воду, дойти до скалы Шаляпина — красивого утеса, уходящего основанием в зеленую глубину. Тут спортивные юноши и их загорелые подруги прыгали в море, огибали скалу Шаляпина вплавь и выбирались на берег в безлюдной бухте Чеховского пляжа. На этот путь Егор не решался — волны с грохотом и брызгами били в отвесную стену утеса, а плавать Егор практически не умел.

Крепость, вернее, то, что от нее осталось, являла собой руины грубо сложенных стен с большими прямоугольными проемами и заваленными проходами в какие-то подземные пространства. Чтобы добраться до нее, приходилось карабкаться вверх по еле заметной и почти отвесной козьей тропке, обдирая колени о сухие колючки и чувствуя спиной море. По кромке крепостных стен ходили чайки, кося на Егора недобрым глазом, кое-где было накакано, но вид сверху открывался волшебный и атмосфера завораживала. Прямо под скалой гуляли темно-зеленые волны, на плоских камнях лежали небольшие человечки спинами вверх — девушки с развязанными шнурочками купальников, — белоснежные чайки висели в воздухе на одном уровне с Егором, и он мог смотреть на них сбоку. Егор обожал это место. В один из таких походов он зачем-то выбрался из проема в дальнем конце крепости, где скала под ней вертикально падала в море. Он потом не мог объяснить себе, зачем туда полез — как будто его что-то толкало. Камни под его сандаликами посыпались, он заскользил вниз и через мгновение обнаружил себя висящим над бездной. На дне бездны ворочалось море.

Егор проехал на спине метра три, собирая колючки, но до воды было еще очень далеко. Моментально покрывшись холодным потом, он понял, что сцепления его рубашки и шортиков со скалой хватает ровно на то, чтобы застыть неподвижно и не дышать — о том, чтобы попытаться выбраться наверх, не могло быть и речи. Егор, скосив глаза, посмотрел вниз. Слева и справа — почти под ним — из кипящей пены выступали темные камни. Еще дальше, правее, на берегу лежали маленькие отдыхающие. Верх никто не смотрел. Да и кричать было страшно — для этого пришлось бы набрать воздуха в легкие. И тогда Егор, неловко и отчаянно оттолкнувшись всем телом от колючей стены, полетел вниз.

Он даже не ушибся об воду. Она только с неожиданной силой ударила в нос, оказалась где-то внутри головы и потом на протяжении двух дней то и дело вдруг начинала вытекать обратно — в самые неподходящие моменты. Егор не помнил, как он летел, как оказалса в воде, как догреб до прибрежных камней — они были совсем рядом. На пляже никто ничего не заметил. Потом Егор приходил посмотреть на это место снизу — снизу казалось не так безнадежно высоко, как сверху, но этажа четыре туда укладывались свободно. И вот что интересно — Егор не мог вспомнить страха. Нет, страх был, пока он висел на скале. А в момент, когда прыгнул — не было.

Маме Егор решил ничего не рассказывать. И в крепость больше не забирался.

* * *

Вторая и третья история произошли несколько позже, одна за другой. Вторая случилась в метро, на станции «Кропоткинская». Егор вбежал на перрон (сколько он себя помнил в этом возрасте — он всегда бежал), а поезд уже собрался отходить, двери зашипели. Егор сделал последний рывок — и одна нога его оказалась в вагоне, а вторая провалилась между вагоном и платформой. Двери закрылись, поезд тронулся. И тут случилось невероятное: какой-то дядька в кепке, по виду — совершенный таксист, одной рукой рванул красную ручку «Стоп-кран — отключение дверей», а другой — втянул Егора в вагон. За шиворот. Слегка встяхнул и поставил вертикально. При этом он не произнес ни слова и даже как будто смотрел немного в сторону, и лицо его с надвинутым на глаза кепарем выражало полнейшую невозмутимость. Вроде как он специально здесь стоял.Через пару секунд двери вагона снова закрылись и поезд поехал. Егор дрожал, пассажиры качали головами: «Носятся, как сумасшедшие…» — дядька вообще отвернулся, как будто ничего и не произошло. Егору казалось, что путь до следующей станции бесконечен. На «Парке культуры» он выскочил — невозможно было находиться в этом вагоне, — даже не сказав дядьке «спасибо», долго сидел на скамейке, переводил дух, рассматривал дыру в штанине и длинный расцветающий синяк — через дыру, представлял себе, как его должно было раскатать. Получалась жуткая картина.

А спустя еще пару месящев Егор опаздывал в школу и перебегал улицу у самой Арбатской площади — от дома к памятнику Гоголя. Накануне навалило снегу, который превратился на мостовой в кашу цвета кофе с молоком, было скользко. Добежав в четыре прыжка до середины улицы, Егор вдруг увидел боковым зрением, что прямо на него несется черная «Волга». Не успев ни подумать, ни принять решение, Егор обнаружил, что развернулся и бежит обратно к тротуару. Удар пришелся по его желтому ранцу из искусственной кожи, и тот отлетел метров на двадцать. А Егор не то что не упал — он даже не остановился, просто сменил направление бега, подхватил с мостовой ранец за оборванные лямки и свернул в Малый Афанасьевский — от орущего вслед водителя криво затормозившей «Волги», от остолбеневших прохожих, вообще от ужаса произошедшего. Он чувствовал, как хромированный ободок фары «Волги» дробит ему позвоночник, и никак не мог избавиться от этого ощущения.

Ничего — побродил по арбатским переулкам, привязал оторванные лямки к ранцу узелками (пристегивать было уже не к чему, получилось немного коротковато, но терпимо), пошел в школу. Ко второму уроку.

* * *

А еще через пару лет постылая школа вдруг закончилась — и какая понеслась жизнь! Их команда с гордым названием «Вечные двигатели» уже к третьему году своего существования не то что гремела, но, скажем так, производила некоторый шум в московском подполье. И модные хипповые герлы на Стриту уже оборачивались, когда Егор с басистом Митей шли по правой, тусовочной стороне этого самого Стрита в направлении кафе «Московское». А когда тебе семнадцать лет, каждый такой взгляд очень много значит. И все кажется возможным.

Все в один момент стали почти независимыми людьми — почти, потому что денег было мало. Но денег было мало у всех, а если вдруг у кого-то их оказывалось больше, то тратили их вместе — быстро и весело. Да и на что было тратить? По ресторанам их компания не ходила — а их и не было, ресторанов-то, в нашем сегодняшнем понимании: те несколько чопорных и унылых заведений, которые и назывались тогда ресторанами, не привлекали совершенно. Исключение составлял ресторан «Пекин» на первом этаже одноименной гостиницы: подавали там диковинные китайские блюда за копейки, и можно было на три рубля напробоваться до невозможности. Советские люди это заведение особо не жаловали, опасаясь, что их накормят червяками, а Егор с друзьями обожал. Ходить туда следовало днем, вместо лекций, когда посетителей нет вообще и официанты просто вынуждены обратить на тебя внимание. Не каждый день, конечно. Раз в месяц. Да нет, вполне хватало на жизнь — отец подбрасывал понемногу, плюс стипендия, пиво стоило двадцать четыре копейки, а джинсы носились вечно и делались от этого ношения только лучше и лучше. Конечно, были еще другие деньги — священная касса для приобретения «аппарата»: динамиков, колонок, усилителей, гитар, струн, клавиш, барабанов, тарелок, проводов, — всего того, без чего невозможен рок-ролл, и пополнялась она за счет сейшенов, на которые «движков» приглашали все чаще. Касса медленно и верно росла, и никому не могло даже в голову прийти взять оттуда, скажем, трояк на бутылку. Хранителем кассы был Егор.

Ух, какая это была жизнь! Она неслась где-то совсем рядом с убогим, вечно будничным существованием советской страны — и не имела к ней никакого отношения, и вся была — праздник. Граждане государства уныло шли на работу, читали газеты, смотрели по телевизору программу «Время», очередной съезд коммунистической партии принимал исторические решения, страна клеймила позором американский империализм и израильскую военщину, послушно ликовала седьмого ноября и первого мая, а здесь, в другом измерении, среди верных друзей и внезапных подруг до утра, до хрипоты спорили, кто поет верхний голос в «One after 909» — Пол или Джордж, и стирали в кровь пальцы об ужасные струны, безуспешно снимая пассажи Джими Хендрикса, и курили до одури, и пили все, что можно и нельзя было пить, и были счастливы, и не было для них другого мира. Уже много позже, вспоминая эти годы, Егор поражался — как мало места в его памяти занял институт: ну, какие-то страхи перед экзаменом, ну, какая-то смешная поездка на картошку. Все! И даже когда его вытурили из этого самого института — не за хвосты, нет, хвостов не было, он умудрялся учиться хорошо, а в результате очередной идеологической чистки рядов советской молодежи — даже это, в общем, обидное неординарное событие никаких воспоминаний не оставило.

* * *

Интересное дело — «Вечные двигатели», начавшие свое существование еще в школе как шаманская секта по прослушиванию ансамбля «Битлз» с целью извлечения из электрогитар максимально похожих звуков — юная группа, которую никто не принимал всерьез, — эти «Вечные двигатели» постепенно набирали обороты и становились модной командой. Слава пришла к ним не в один день, и, возможно, это уберегло их от головокружения. Да и с самоиронией в команде всегда был полный порядок. Басист Митя, правда, на заре туманной юности любил привести на репетицию какую-нибудь чувиху, чтобы та сидела и смотрела, как он красиво поет и играет, но Егор с клавишником Дюкой так его простебали, что он надулся и водить чувих на репетиции перестал. Репетиции — это было святое, это было служение, медитация, молитва — какие бабы? Егор не заметил, когда команда стала известной, а потом знаменитой, — когда впервые, в семьдесят седьмом, они вырвались на сейшен в Питер и вдруг оказалось, что вся питерская система знает наизусть их песни — только по магнитофонным пленкам? Или в восемьдесят первом, когда они чудом, краешком попали в плохое советское кино, а народ ломился, чтобы увидеть «движков» на экране, и страна впервые узнала своих героев в лицо? Или раньше, в восьмидесятом, когда директор Московской областной филармонии на свой страх и риск взял группу на договор, и их повезли на гастроли в город Минск, во Дворец спорта, с ужасной сборной солянкой в первом отделении, и Егор не представлял себе, как могут прийти на их концерт шесть тысяч человек, да еще два раза в день, да еще целую неделю подряд, а к Дворцу спорта тянулась километровая очередь, и вся милиция города была с тянута для наведения порядка? И ведь не было в группе никаких виртуозов: играли и пели «движки», в общем, посредственно. Дело было в чем-то другом. В песнях, конечно. Но и в чем-то еще.

В начале семидесятых, когда рок-н-ролл еще полагалось петь по-английски, приоритеты были расставлены четко: инструмент, аппарат и умение играть «один к одному». Играй как Хендрикс — и будешь Хендрикс. Никому не приходило в голову, что Хендрикс уже есть и второй никому не нужен. Гитары ревели, чувихи сходили с ума, пипл тащился. А дальше — куда дальше? «Движки» среди этих хендриксов, пейджей и элвинов ли терялись совершенно. И тогда они, пока еще негромко, вслед за Градским и молодой «Машиной», запели по-русски. Свое.

А потом прошло еще несколько лет, и открылись кое-какие двери, и вдруг стало ясно, что никому не интересна эта игра в джими хендриксов. И пошли хендриксы и сантаны лабать по кабакам и петь про комсомольские стройки в жуткие вокально-инструментальные ансамбли. Сколько судеб тогда было искалечено, сколько кумиров рухнуло с пьедесталов! А «движки» крепчали, матерели, ссорились и мирились, но не разбежались, как многие, и их вязали, но так и не посадили, топтали, но так и не растоптали, и мерли, как зимние мухи, один за другим генеральные секретари Коммунистической партии Советского Союза, а они все играли и пели, с каждым годом крепче и крепче стоя на ногах. И причиной тому, конечно, были их песни — ничем другим они внимания привлечь не могли. Что это были за песни? Егор не занимался анализом такого рода — пишутся, и слава богу. Песни у него получались очень простые — и даже, приглядевшись, можно было понять, что откуда выросло: немножко битлов, немножко Окуджавы, немножко Высоцкого, немножко «Машины». Ирония и жалость. Просто в них было что-то, заставлявшее фанов подхватывать их со второго раза и петь хором вместе с «движками», раскачиваясь в такт. Что это за неуловимая, необъяснимая составляющая? Мы не знаем.

Какой все-таки поразительный организм — группа! Егор часто думал об этом. С чем это можно сравнить? «Коллектив единомышленников» — как писали про них бездарные газетчики, когда про группы стало можно писать? Чушь собачья, какие они единомышленники? Нет на свете более непохожих друг на друга людей. Просто однажды они отравились каким-то общим ядом, попали под один никому не видимый луч света. Такой изысканной смеси любви, зависти, дружеской верности и причудливых предательств в одном флаконе пожалуй, не встретишь нигде. Годы — какие годы, десятилетия! — переплели, переплавили этих очень разных людей в совершенно невероятный конгломерат, и годы-то тут ни при чем — вы знаете, что такое таинство создания новой песни? И какое ощущение взаимного обожания и радости заливает команду, когда хорошая песня наконец родилась на свет? А ведь люди эти еще жили какую-то часть жизни, скажем так, «на стороне» — влюблялись, женились, растили детей. Интересно: жены (а периодически женаты бывали все) никогда внутри команды любовью не пользовались. Это что, ревность?

Иногда Егору вдруг на мгновение открывалась бесконечно сложная, хрупкая и, казалось, случайная связь людей, событий и явлений, поступков и результатов — так фотовспышка на долю секунды выхватывает из темноты комнату, заполненную множеством предметов. Все это напоминало хаос, и хотя начитанный Митя любил говорить, что хаос — самая устойчивая форма существования материи, становилось страшно: как все это не рассыпается, взаимодействует, движется непредсказуемо?

Везло «движкам»? Определенно везло.

Купить книгу на Озоне

Мария Галина. Медведки

Отрывок из романа

Серого было очень трудно раскрутить. Я работал
с ним почти неделю. Он мялся и жался, говорил правильные
вещи, но я по жестам видел — врет. Я посадил
его за ноут и заставил пройти тест Брайана-Кеттелла.
А потом еще два вспомогательных, пока не докопался,
что к чему.

Он, Серый, меня очень зауважал.

Все-таки от этих психологических штучек есть
толк.

Я отмыл чашку от слипшихся остатков кофе и
сахара, налил себе чаю и сделал бутерброд с луком и
колбасой. Несмотря на то что клиент и правда оказался
легким, я чувствовал себя опустошенным. Непыльный
заработок, ни начальства, ни жесткого
графика, много свободного времени, но есть свои
недостатки.

А съезжу-ка я завтра на блошку. В прошлую субботу я видел у Жоры неплохую кузнецовскую тарелку
с синими принтами. Если она еще не ушла…

И еще надо будет положить деньги на телефон и
купить кофе в зернах.

Длинные вечера неприятны тем, что не знаешь,
чем себя занять.

С одной стороны, спать вроде еще рано, с другой
— и делать вроде особенно нечего.

Потертые корешки, коленкоровые переплеты,
тиснение. Очень достойного вида, очень. Когда я
только начал этим заниматься, я купил их на развале
в привокзальном скверике. Почти вся «Библиотека
приключений и научной фантастики», она же «рамочка». Рядом солидные скучных цветов собрания
сочинений — Дюма, Гюго, Бальзак, Диккенс. Выше —
разрозненные тома Британской энциклопедии, попавшие
ко мне совсем уж случайным и причудливым
образом. Я никогда их и не открывал, но они,
словно в благодарность за то, что оказались в тепле
и покое, старательно золотились корешками, сообщая
комнате уют и надежность. Спецлитература у
меня стояла во втором ряду, не бросаясь в глаза.

Я придвинул тарелку с бутербродом и чашку к
ноутбуку, извлек из архива текстовый файл, пристроил
блокнот слева на столе и начал прикидывать,
что к чему.

«Было раннее январское морозное утро. Бухта
поседела от инея. Мелкая рябь ласково лизала прибрежные
камни. Солнце еще не успело подняться и
только тронуло своими лучами вершины холмов и
морскую даль. Капитан проснулся раньше обыкновенного
и направился к морю».

Ну да, это можно взять за основу. Но, конечно,
придется подгонять под клиента. Переехал сюда откуда-то… хм… ну, предположим, с континента. Или вообще
из Америки? Ну да, почему бы нет. Это же классика,
такой себе маленький лорд Фаунтлерой. Они,
значит, с матерью бедствовали, перебивались всякой
поденной работой, а тут им выпало неожиданное наследство,
например, дядя помер и оставил трактир,
ну и… И вот они приезжают на побережье, он совсем
еще мальчик, и его третируют местные пацаны… смеются
над его выговором, и ему приходится драться.
Там, значит, есть заводила, противный такой, он в собак
швыряет камнями, когда они на цепи… точно, это
хороший штрих, а наш, значит, вступается, когда тот
швыряет камни в собачонку одной доброй женщины,
ну и… и они дерутся, они тузят друг друга на тропинке,
выбитой сотнями ног, и наш из последних
сил уже лезет и наконец побеждает… пыль набивается
в рот, он отчаянным движением…

Какое удовольствие работать для клиента без
спецпотребностей. Хотя и менее выгодно, конечно.

Тут к ним в трактир, значит, приходит загадочный
капитан, останавливается у них… и чего-то боится. Не
будем отступать от канона, но надо бы еще добавить
любовь, это всегда хорошо, подростковую, чистую
любовь, вот как раз когда он с этим деревенским задирой
друг друга возят по земле, и тут она… едет верхом,
на гнедой кобылке хороших кровей, амазонка, хлыстик,
это подбавит немного перцу, ей пятнадцать лет,
и она… смотрит на них презрительно, кобылка пятится,
и тут он, чувствуя на себе взгляд черных глаз — не
лошади, а девочки-подростка, — собирается с силами
и ка-ак врежет!.. и она смотрит на него, а он защищал
собачку, и она это видела, и они… начинают встречаться,
а сквайр против. Почему против? Потому что
она — дочка сквайра, вот почему!

Они встречаются у изгороди, лето, гудят шмели,
цветет дрок, что там еще у них цветет, они разговаривают,
все пронизано эротическим подтекстом, она
вроде бы и подсмеивается над ним, она такая дерзкая,
его, значит, слегка мучает, а он…

А сквайр — самодур и дурак, он их замечает, когда
они стоят, захваченные первой юношеской любовью,
и, чтобы не смотреть друг другу в глаза, разглядывают
нагретую солнцем серую изгородь, по
поперечной жердине, она вся в мелких таких трещинах,
ползет муравей, и они оба смотрят на этого
муравья, и он вдруг замечает, что муравей этот не
черный, как он всегда думал, а красноватый, и тут,
топая своими сапожищами, прибегает сквайр… как
ее зовут, эту девушку? Лиззи, нет, это простонародное
имя, Кейт, это уже получше, сразу ассоциации с
Кейт Мосс, такая горячая, длинноногая, этого, правда,
не видно, она в этой длинной, значит, юбке, ну и…
сквайр ему говорит — ты никто, не смей даже разговаривать
с моей дочкой… дочерью, он резко поворачивается,
уходит, чувствует, что она смотрит ему
вслед, потому что затылок и ямку сзади на шее жжет,
как будто ему в спину светит солнце, но на самом деле
заходящее солнце светит ему прямо в глаза, и он
ничего не видит, потому что глазам вдруг стало както
горячо, и щиплет.

Ага, приходит домой и говорит: «Мама, кто был
мой отец?»

Она молчит, но глаза ее наливаются слезами.

А кто, кстати, его отец?

Ну то есть он, конечно, может быть внебрачным
сыном сквайра, его мама была горничной у старой
леди, но тогда получается, что девушка ему сестра,
это не годится. Сквайр Трелони вообще какой-то
идиот, комический персонаж. Доктор Ливси ничего,
но зануда. Может, пускай это будет пират? О! Точно,
его какие-то печальные жизненные обстоятельства
побудили уйти в море, заняться разбоем, ну и… А тут
в морских приключениях их сталкивает судьба, и
они друг другу взаимно помогают, и слезы, и скупые
мужские признания, и выясняется, что наш герой
высокого рода и может жениться на дочке Трелони.
Доктор Ливси что-то знает, это точно.

Пальцы не успевали за мыслями, а мысли сами
собой цеплялись друг за дружку, как колесики в
хорошем устройстве, и между ними оставался еще
воздух, тот прекрасный зазор, в который проникает
что-то совсем не отсюда, из-за волшебного золотого
занавеса, канонический текст на экране ноутбука
стал преображаться, я напишу ему прекрасное
детство, своему герою, и прекрасную юность, с
мужскими приключениями, я проведу его через самый
опасный возраст, я перепишу все его детские
обиды, и, когда он это прочтет, настоящее детство
в его памяти постепенно будет вытесняться совсем
другим, придуманным, но от того не менее
реальным. В этом смысле у придуманного больше
шансов — мы почти всегда забываем реальное, но
помним выдумку.

Я напишу ему его настоящее детство, потому что
он мне симпатичен.

Пошлейшая, вообще-то, получается история. Но
истории, которые люди рассказывают сами себе в
уединении, почти все такие. Если человек нормален,
он естественным образом склоняется к расхожим
мелодраматическим сюжетам, иными словами, к пошлости.

Тем более никто ему глаза не откроет, потому
что он это никому не покажет. Наверняка. Это только
для него одного.

Моя работа очень интимна, интимней, чем, скажем,
у сексопатолога. Потому что она касается всех
сторон человеческой жизни, всех тайных мечтаний.

Если это не спецзаказ, конечно. Спецзаказы обычно
предполагают довольно узкий коридор возможностей.

Я все работал, работал, все тюкал пальцами по
клавишам и не заметил, что темнота за окном сначала
сделалась плотной и бесцветной, как вата, потом
расползлась, открыв кусочек зеленоватого холодного
неба. Я попытался сморгнуть резь в глазах, но она
не проходила, тогда я на всякий случай скинул на
флэшку резервную копию. Потом сварил два яйца в
мешочек и слопал их с бутербродом с сыром. Натянул
старые джинсы, пиджак прямо на свитер, взял
помятую хозяйственную сумку и пошел на маршрутку.
Удобней бы рюкзак, но человек с рюкзаком
слишком смахивает на иностранца. С такого могут
содрать вдвое… Впрочем, меня на блошке знают.
Просто привычка.

Блошка оказалась сегодня бедная. Одна-единственная
машина из области, раскрыв облезлый багажник,
торговала прялками и всяческими орудиями
домостроя, даже, кажется, тележными колесами.
Второразрядные дизайнеры обычно декорируют такими
штуками второразрядные кафешки. Еще сегодня
было много каслинского литья, но касли я недолюбливаю
за черноту и угрюмость.

На блошке все волнами. Весной, даже особенно
не стараясь, можно было найти мстёру, а иногда и
старое федоскино, облезлое, но все еще почтенное.
Потом шкатулки как-то сами собой рассосались, потом появились опять, но уже у перекупщиков и совсем
по другим ценам. Зато у старушек, что выстраиваются
у желтых потрескавшихся стен, заплескались,
как флаги, зеленые и коричневые гобелены
с оленями, дубовыми рощами и замками на холме.
А в конце лета прошла волна советского фарфора —
мальчики со своими овчарками, толстоногие купальщицы,
минималистские круглоголовые девочки
шестидесятых, анималистическая пластика, нежные
женоподобные всадники в буденовках, их вставшие
на дыбы серые в яблоках кони, чье причинное место
застенчиво зашлифовано до условного бугорка…

Потом фарфоровая армия ретировалась, и мальчика
с его остроухой овчаркой можно купить теперь
за сотню баксов, и то если очень повезет, а девочки
с мячиками как были дешевками, так и остались.

Сейчас было много столового фарфора. Я приценился
к мейсену с голубыми бабочками. Продавец
просил полтораста баксов, я сбил до девяноста, но,
пока я крутил тарелку в руках, раздумывая, брать
или не брать, подскочил незнакомый тип и сторговался
с продавцом. Может, стоило все-таки взять —
на будущее, подождать, пока она вырастет в цене, и
потом толкнуть?

Впрочем, почти тут же я натолкнулся на приятную
тарелку с цветочными мотивами, золото по
кобальту, за тридцатник, ну и взял, раз уж мейсен
уплыл. Продавец уверял, конечно, что тоже мейсен,
они все так говорят, но если это мейсен, то подозрительно
дешевый, а если нет, то я, похоже, переплатил.
Чтобы определиться, я показал тарелку Жоре,
который стоял на углу. На расстеленной газетке у
него лежало неплохое блюдо, модерн, рельефные
цветы и фрукты, четырехугольное, один угол как бы
заворачивается конвертиком. Блюдо было без клейма
и со склейкой, я покрутил его в руках, но как-то
не решился. Еще была неплохая супница, из семьдесят
восьмого сервиза, но без крышки. Крышки бьются
быстрее супниц.

Тарелка с принтами, он сказал, уже ушла. Жаль.
Там, на ней, был лев в зарослях, гривастый, с почти
человеческим лицом, как вообще тогда рисовали
львов.

— А, — он привычно повернул тарелку донышком
вверх. — И почем?

— За тридцатку. Похоже, паленый мейсен.

Он подумал.

— Ну, хочешь, я у тебя за семьдесят возьму?

— Нет, — сказал я, — не хочу.

— Хорошая вещь. Не расстраивайся.

— Я и не расстраиваюсь.

— Только это никакой не мейсен. Довоенный немецкий
шабах. Валлендорф.

— А скрещенные мечи?

— Это не мечи, а стилизованное дубль-вэ. У них
до войны было такое клеймо. Вот как это у тебя получается?
Нюх у тебя, что ли?

— Сам не знаю, — сказал я, — просто понравилось.

Завернул тарелку в мятую газету и положил в
сумку.

— Вот ты нам тут весь бизнес портишь, — дружелюбно
сказал мне в спину Жора.

На углу я купил в киоске пакетик с чипсами и колу
— очень вредная еда, сплошные калории и усилители
вкуса — и пошел к маршрутке. Тут неподалеку
автовокзал, народу набивается полным-полно, и я
всегда боюсь, что подавят мои покупки.

В конце концов, заработал я хотя бы на то, чтобы
один раз проехаться с комфортом, или нет?

Тачка и подкатила, чуть ли не чиркнув по бордюру,
серебристая «Мазда», я приоткрыл дверцу и сказал:

— Дачный переулок!

И назвал цену.

Я думал, он станет торговаться, но он молча кивнул.
Я захлопнул переднюю дверцу и сел сзади, а
сумку поставил на пол — некоторым не нравится,
когда большие сумки ставят на сиденье.

Пока я вертелся, пытаясь умоститься, «Мазда»
тронулась с места и поплыла вдоль желтых покосившихся
домишек, вдоль расстеленных у стен ковриков
и газет, на которых выстроились бэтмены, пластиковые
фигурки из киндер-сюрпризов, гипсовые
богоматери и пластиковые китайские кашпо. Сами
стены были увешаны, как флагами, разноцветными
махровыми полотенцами, восточными халатами,
плюшевыми ковриками, и я увидел уезжающую назад
прекрасную бордовую плюшевую скатерть, с
кистями и розами, но постеснялся сказать водителю,
чтобы притормозил.

Тут я сообразил, что водитель что-то говорит.

— Простите, — сказал я, — недослышал. Задумался.

— Вот мне интересно, кто-то садится спереди,
кто-то сзади. Почему?

— Что почему?

— Почему вы сели сзади? Боитесь? Ну да, самое
опасное вроде место считается, рядом с шофером,
один мой знакомый тачку тормознул, хотел сесть
спереди, ручку заело. Так он сел сзади, а на перекрестке в них «бээмвуха» врезалась. На полной скорости.
Все всмятку, у него ни царапинки.

— Не знаю, — сказал я честно, — не думаю, что я
боюсь. Просто…

Мама как раз тогда ехала сзади. На заднем сиденье.

— А я вам скажу, — он повернул руль, и «Мазда»
мягко выехала с булыжника на относительно гладкий
асфальт — тот, который спереди садится, он садится,
чтобы спереди обзор был. Чтобы видно все.
И чтобы с водителем можно было поболтать. Потому
что понимает, раз человек остановился, подобрал, то
не обязательно ради денег. Может, ему просто поговорить
хочется. А те, которые сзади… они скрытные.
Они одиночества ищут. Для них водила все равно что
автомат, ведет, и ладно. Неодушевленный предмет.

Я поднял глаза, пытаясь в зеркальце над водительским
местом рассмотреть говорившего. Увидел
серый глаз и небольшие залысины. Затылок у него
был крепкий, стриженый, небольшие уши плотно
прижаты к голове. Лет тридцать пять — сорок. Тоже
психолог, вот те на.

Он неуловимо напоминал моего последнего клиента.
Словно вывелась новая порода, все крепкие, все
коротко стриженные. Этот, правда, поговорить любит,
что скорее исключение. Обычно таким, чтобы
разговориться, нужно выпить. Снять зажимы.

Машинально отметил, что у него вроде нет слова-
паразита. Странно.

— А ведь что получается? — продолжал он. — Получается,
такие не уважают людей. А то и презирают.
Нет?

Может, из тех, что все время ищут ссоры? Тогда я
попал. Но руки, лежащие на руле, были спокойные, с
сильными пальцами и чистыми ногтями.

Такому не надо врать.

— Почему — не уважают? Бывают просто нелюдимые
люди. На то, чтобы поддерживать разговор с
незнакомым человеком, у них уходит слишком много
нервной энергии. Поэтому они стараются избегать
таких ситуаций. Скорее всего, бессознательно.

— «Нелюдимые люди», это как?

Я по-прежнему не видел его лица, и руки лежали
на руле, поэтому мне трудно было его вычислять.

— Несовместимое получается понятие, есть специальное
слово…

— Оксюморон.

— Вот. Отксюморон. Я же помню.

Не очень-то он помнил.

По стеклу потекли капли, в каждой, если всмотреться,
видна грязноватая улица с желтыми, розовыми
мокрыми домами. Со своего ложа восстали
«дворники» и мягко прошлись, сметая множество
миниатюрных миров.

Он молчал, но я уже не мог расслабиться — ждал,
что он вот-вот заговорит опять. Ладони тут же
взмокли, я вытер их о джинсы.

Зачем я сел вообще в машину? Дождался бы маршрутки.
Правда, вон какой дождь зарядил. И в сумке
хрупкие вещи.

— Вот вы, простите, кем работаете?

На этот счет у меня всегда заготовлен ответ.

— Редактором.

Редактор — удобная профессия. Никакая. И близко
к правде.

— Не писателем?

— Нет, — сказал я и почувствовал, что голос сделался
чуть тоньше, чем обычно, как всегда бывает,
когда человек врет.

— Жаль, — он вздохнул, и «дворники» эхом прошуршали
по стеклу, — потому что мне нужен писатель.
Он не просто так остановился, чтобы подобрать
меня.

Налоговый инспектор? Но зачем налоговому инспектору
подстерегать меня на блошке? Он мог просто
заявиться ко мне на дом, ну, не на дом… в общем,
мог, правда, непонятно, много из меня не выдоишь,
деньги по нынешним меркам, если честно, смешные.
Рэкетир? Опять же, какой смысл?

Или, что еще хуже, сумасшедший заказчик.

Открыть дверцу, выскочить на повороте? На светофоре?
Хрен с ней, с сумкой. Правда, тарелку валлендорфскую
жалко, хорошая тарелка. Впрочем, это
все ерунда. Раз за мной следил, значит, знает, где живу.
Тем более мы как раз вырулили на трассу, с одной
стороны железнодорожные пути, с другой —
плотная серая стена городской тюрьмы с проволокой
поверху и выцветшим щитом «Здесь могла быть
ваша реклама!», прямая трасса и никаких светофоров.
И три ряда машин.

— Тогда вам в Союз писателей надо. На Белинского.
Такой домик с башенкой. Там все — писатели.

— Мне не нужен домик с башенкой, — сказал
он, — мне нужны вы. А вы что, испугались? Я-то думал,
неформальная обстановка, то-се. Посмотреть
на вас хотелось, узнать поближе.

— Это вы зря. Я не люблю, когда на меня давят.

— Кто же на вас давит, Семен Александрович?
Я просто хотел предложить вам работу. Заказ.

— Если так, вы плохой психолог, — сказал я.

— Я вообще не психолог, — он снова вздохнул, и
на сей раз «дворники» не поддержали его, потому
что дождь закончился и в разрывах облаков холодно
сверкало небо, — это у нас вроде бы вы психолог,
нет? Уникум, можно сказать.

Точно. Сумасшедший заказчик. Меня несколько
раз пытались подрядить на особенное, тонкое, как
они обычно говорят, но никакой тонкости там нет и
в помине, просто короткое замыкание рефлексов,
одного безусловного, другого условного, что-то залипает
в голове.

— Я занят сейчас, — сказал я, — и заказы не беру.

— У меня спецзаказ.

Купить книгу на Озоне

Лорен Оливер. Прежде чем я упаду (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Лорен Оливер «Прежде чем я упаду»

— Бип бип! — кричит Линдси.

Пару недель назад моя мама наорала на нее за то, что
она жмет на гудок в шесть пятьдесят пять каждое утро,
и Линдси придумала этот трюк.

— Иду! — откликаюсь я, хотя она прекрасно видит,
как я вываливаюсь из передней двери, одновременно на
тягивая куртку и запихивая в сумку скоросшиватель.

В последний момент меня ловит Иззи, моя восьмилетняя сестра.

— Что? — вихрем оборачиваюсь я.

У Иззи, как и положено младшей сестре, есть встроенный радар, с помощью которого она определяет, что
я занята, опаздываю или болтаю по телефону со своим
парнем. И тогда она сразу начинает меня доставать.

— Ты забыла перчатки, — сообщает она.

Вообще то у нее получается: «Ты забыла перфятки».
Она отказывается посещать логопеда и лечиться от шепелявости, хотя все одноклассники над ней смеются. Сестра утверждает, что ей нравится так говорить.

Я забираю у нее перчатки. Они кашемировые, и сестра наверняка перемазала их арахисовым маслом. Вечно
она копается в банках с этой дрянью.

— Сколько можно повторять, Иззи? — Я тыкаю ее
пальцем в лоб. — Не трогай мои вещи.

Она хихикает как идиотка, и я вынуждена затолкать
ее в дом и закрыть дверь. Если дать ей волю, она будет
таскаться за мной весь день как собачка.

Когда я наконец выметаюсь из дома, Линдси свешивается из окна Танка — это прозвище ее машины, огромного серебристого «рейнджровера». (Всякий раз, когда
мы катаемся в нем, кто-нибудь обязательно произносит
фразу: «Это не машина, а целый грузовик», а Линдси уверяет, что может столкнуться лоб в лоб со здоровенной
фурой и не получить ни царапинки.) По настоящему
свои машины есть только у нее и у Элли. Машина Элли —
миниатюрная черная «джетта», мы называем ее Крошкой. Иногда я одалживаю у мамы «аккорд»; бедняжке
Элоди приходится довольствоваться старым желтовато коричневым отцовским «фордом таурус», который
уже почти не заводится.

Воздух ледяной и неподвижный. Небо светло синее
без единого пятнышка. Солнце только взошло, слабое
и водянистое, как будто с трудом перевалило через горизонт и ленится умыться. Позже обещали метель, но
кто знает.

Я забираюсь на пассажирское сиденье. Линдси уже
курит и указывает сигаретой на кофе «Данкин донатс»,
купленный специально для меня.

— Рогалики? — спрашиваю я.

— На заднем сиденье.

— С кунжутом?

— Ясное дело.

Она трогается с подъездной дорожки и еще раз оглядывает меня.

— Симпатичная юбка.

— У тебя тоже.

Линдси кивает, принимая комплимент. На самом деле у нас одинаковые юбки. Два раза в год мы с Линдси,
Элли и Элоди нарочно одеваемся одинаково: в День Купидона и в Пижамный день на Неделе школьного духа,
потому что на прошлое Рождество купили чудесные комплекты в «Виктория сикрет». Мы три часа проспорили,
розовые или красные наряды выбрать — Линдси терпеть
не может розовый, а Элли только в нем и живет, — и наконец остановились на черных мини юбках и топиках с
красным мехом, которые откопали в распродажной корзине в «Нордстроме».

Как я уже сказала, только в эти два дня мы нарочно
одеваемся одинаково. Хотя, если честно, в нашей средней школе «Томас Джефферсон» все выглядят более
или менее одинаково. Официальной формы нет — это
муниципальная школа, — но все равно на девяти из десяти учениках джинсы «Севен», серые кроссовки «Нью беланс», белые футболки и цветные флисовые куртки
«Норт фейс». Даже парни и девушки одеваются одинаково, разве что у нас джинсы поуже и волосы мы укладываем каждый день. Это Коннектикут, здесь самое главное — не выделяться.

Я не утверждаю, что в нашей школе нет чудаков, —
конечно есть, но даже они чудаковаты на один лад. Экогики ездят в школу на велосипедах, носят одежду из конопли и никогда не моют голову, как будто дреды помогают сократить выброс парниковых газов. Примадонны
таскают большие бутылки лимонного чая, кутаются в
шарфы даже летом и не общаются с одноклассниками,
потому что «берегут голос». У членов Математической
лиги всегда в десять раз больше книг, чем у остальных,
они не брезгуют использовать свои шкафчики и всегда
насторожены, словно ждут крика «фу!».

Вообще то мне плевать. Иногда мы с Линдси строим
планы, как сбежим после выпуска и вломимся в нью-йоркский лофт, где обитает татуировщик, с которым знаком ее сводный брат, но в глубине души мне нравится
жить в Риджвью. Это успокаивает, если вы понимаете,
о чем я.

Линдси водит не особо аккуратно, любит выворачивать руль, останавливаться ни с того ни с сего, а потом
давить на газ. Я подаюсь вперед, пытаясь накрасить ресницы и не выколоть себе глаз.

— Патрик пожалеет, если не пришлет мне розу, — обещает Линдси.

Она пролетает мимо одного знака остановки и чуть
не ломает мне шею, резко тормозя возле следующего.
Патрик — ее блудный бойфренд. С начала учебного года они рекордные тринадцать раз расстались и помирились.

— Мне пришлось сидеть рядом с Робом, пока он заполнял заявку. — Я закатываю глаза. — Прямо раб на плантации!

Мы с Робом Кокраном встречаемся с октября, но я
влюбилась в него еще в шестом классе, когда он был слишком крутым, чтобы со мной общаться. Роб — моя первая любовь, по крайней мере первая настоящая любовь.
В третьем классе я целовалась с Кентом Макфуллером,
но это явно не считается, мы только обменялись колечками из одуванчиков и поиграли в мужа и жену.

— В прошлом году я получила двадцать две розы. — 
Линдси щелчком отправляет окурок в окно и наклоняется глотнуть кофе. — На этот раз должно быть двадцать
пять.

Каждый год перед Днем Купидона ученический совет
ставит у спортивного зала кабинку. В ней за два доллара
продаются валограммы для друзей — розы с маленькими записочками, — их затем разносят купидоны (обычно девятиклассницы или десятиклассницы, которые лип
нут к старшеклассникам).

— Мне хватит и пятнадцати, — замечаю я.

Очень важно, сколько роз ты получишь. По количеству цветков в руках легко определить, кто популярен,
а кто нет. Плохо, если тебе досталось меньше десяти, и
совсем унизительно, если меньше пяти, — обычно это
значит, что ты урод или тебя никто не знает. Либо и то
и другое вместе. Иногда ребята подбирают упавшие розы и добавляют в свои букеты, но это всегда заметно.

— Ну? — косится на меня Линдси. — Ты волнуешься?
Большой день. Ночь открытия. — Она смеется. — Извини за каламбур.

— Ерунда.

Я пожимаю плечами, отворачиваюсь к окну и гляжу, как стекло запотевает от дыхания.
Родители Роба уезжают на выходные, и пару недель
назад он предложил мне остаться у него на всю ночь. Было ясно, что на самом деле он хочет секса. Несколько
раз мы были на грани, но на заднем сиденье «БМВ» его
отца, в чужом подвале или в моей берлоге, пока родители спали наверху, мне всегда становилось не по себе.

Так что когда он предложил остаться на ночь, я согласилась без размышлений.
Линдси верещит и бьет ладонью по рулю.

— Ерунда? Ты серьезно? Моя детка выросла.

— Я тебя умоляю.

Мою шею заливает жаром, и я догадываюсь, что кожа наверняка пошла красными пятнами. Обычное дело,
когда я смущена. Никакие дерматологи, притирки и пудры не помогают. Когда я была помладше, ученики распевали: «Угадайте, что такое: красно-белое, чудное? Сэм
Кингстон!»

Я едва заметно качаю головой и протираю стекло.
Мир за окном сверкает, словно покрытый лаком.

— Кстати, напомни, когда вы с Патриком начали?
Месяца три назад?

— Да, но с тех пор мы наверстали упущенное время, — усмехается Линдси, подскакивая на сиденье.

— Фу, перестань!

— Не волнуйся, детка. Все будет хорошо.

— Не называй меня деткой.

Это одна из причин, по которой я рада, что решила
сегодня переспать с Робом: наконец-то Линдси и Элоди
перестанут надо мной потешаться. Слава богу, Элли до
сих пор девственница, а значит, я не буду последней. Иногда мне кажется, что в нашей четверке я вечная отстающая, вечный наблюдатель со стороны.

— Я же говорю, это ерунда.

— Тебе виднее.

Линдси заставила меня понервничать, и по дороге я
пересчитала все почтовые ящики. Неужели завтра мир
покажется другим? Неужели завтра я буду казаться другой? Надеюсь, что да.

Мы заезжаем за Элоди, и не успевает Линдси нажать
на гудок, как дверь распахивается и Элоди скачет по ледяной дорожке на трехдюймовых каблуках, как будто
ей не терпится сбежать из дома.

— У тебя соски от холода сквозь куртку не торчат? — 
спрашивает Линдси, когда Элоди забирается в машину.

Купить книгу на Озоне

Ева Габриэльссон, Мари Франсуаза Коломбани. Миллениум, Стиг и я (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Евы Габриэльссон, Мари Франсуазы Коломбани «Миллениум, Стиг и я»

В первом томе цикла «Миллениум», который Называется «Девушка с татуировкой дракона», Микаэль Блумквист обнаруживает снимок, сделанный в день исчезновения Харриет Вангер, во время
карнавального шествия, устроенного на детском
празднике в городке Хедестад. Пытаясь разобраться в событиях этого дня и понять, что же могло
так напугать девушку, он отправляется на встречу
с супружеской парой, которая сорок лет назад во
время туристической поездки и сфотографировала эту сцену. Расследование приводит его на север
Швеции, сначала в Нуршё, потом в Бьюрселе, в
лен Вестерботтен. Такой выбор может показаться
странным, поскольку об этих Богом забытых местах не всегда знают и сами шведы. А вот Стигу они
были хорошо известны. В 1955 году, совсем еще
маленьким ребенком, его привезли туда к дедушке и бабушке по материнской линии. Его родители,
Эрланд Ларссон и Вивианне Бострём, еще слишком молодые и не готовые к такой ответственности, вскоре перебрались жить на тысячу километров южнее. В 1957-м они снова снялись с места и
переехали в Умео, городок в двухстах километрах
от Нуршё.

Упомянуть эти места для Стига означало отдать дань уважения тесному кругу людей, с которыми он прожил лучшие моменты детства, и отблагодарить их за привитую ему систему ценностей.

С дедом и бабушкой Стиг обитал тогда в маленьком доме, окруженном лесами. Кроме кухни
в избушке имелась всего одна комната, и не было
ни воды, ни электричества, ни туалета. Для шведской деревни обычны такие дома, нечто вроде семейных ферм. Когда-то в них поселялись старики,
передав молодому поколению ведение хозяйства.
Стены в доме бабушки и деда были засыпные, и
пространство между досками заполнялось, скорее всего, опилками, как часто делали в то время.
Отапливалось жилье при помощи дровяной плиты, на которой бабушка и готовила. Зимой температура на улице опускалась до 37 градусов мороза, а световой день длился не дольше получаса.
Стиг бегал в деревенскую школу на лыжах, при
свете луны. Со свойственным ему от природы любопытством он неустанно обследовал леса, озера
и дороги, где ему встречались и люди, и животные.
Выживание в таких трудных условиях требовало
немалой изобретательности, зато в результате получались личности независимые, находчивые,
щедрые и отзывчивые. Как Стиг.

Он рассказывал, что его дед Северин был коммунистом-антифашистом, и во время Второй мировой войны его поместили в трудовой лагерь для
лиц, представлявших угрозу национальной безопасности. После войны общество приняло бывших заключенных в штыки. Этот эпизод в истории Швеции в те времена замалчивали, замалчивают и сейчас. В 1955 году Северин уволился с
завода и поселился с женой и маленьким Стигом
в лесной избушке. Чтобы прокормить семью, он
чинил велосипеды, моторы и выполнял разную
мелкую работу у местных фермеров. Стиг обожал
ходить с дедом на охоту и рыбалку. В начале книги «Девушка с татуировкой дракона» Микаэль
Блумквист принимает предложение Хенрика
Вангера, двоюродного деда Харриет Вангер, и поселяется в «гостевом домике» неподалеку от Хедестада. Действие происходит в разгар зимы, и на
внутренней стороне оконных стекол расцветают
ледяные розы. Именно такими розами зачарованно любовался Стиг в доме бабушки и деда. Они
вырастали на окнах от теплого дыхания и пара от
кастрюль, постоянно кипевших на плите. Он никогда не забывал ни этого волшебного зрелища, ни
мороза, рисовавшего узоры на окнах. Детство ему
досталось трудное, зато счастливое и полное радости и любви.

Маленький мальчик улыбается нам с черно-белой фотографии, а по бокам стоят двое взрослых, и им явно смешно, что они так вырядились
для снимка. Они научили его верить, что в жизни
нет ничего невозможного, и презирать колебания
денежных курсов. У деда был старый «форд-англия», мотор которого он, талантливый механик и
мастер на все руки, отладил сам. Несомненно, это
и есть тот «форд» с вестерботтенским номером,
который разыскивает Микаэль, в надежде, что
автомобиль наведет его на след Харриет Вангер.
И еще множество деталей, упомянутых в трилогии «Миллениум», Стиг почерпнул из своей, моей и нашей совместной жизни.

В декабре 1962 года Северин Бострём скоропостижно умер от сердечного приступа, в возрасте
пятидесяти шести лет — как и его дочь, мать Стига. Бабушка еще шесть месяцев оставалась с внуком, а потом, не имея больше возможности жить
в отдаленном лесном домике с ребенком, уехала
в окрестности Шеллефтео, в том же лене Вестерботтен. До самой ее смерти в 1968 году Стиг приезжал к бабушке каждое лето.

Счастливый и беззаботный мир Стига разрушился в одночасье. На девятом году жизни он оказался в Умео у родителей. В 1958 году Эрланд и
Вивианне поженились, и на свет появился младший брат Стига, Иоаким. Своих ближайших родственников Стиг почти не знал. Впоследствии
он много рассказывал о бабушке с дедом и очень
мало — о родителях. Однако один из близких друзей деда и бабушки поведал мне, что Вивианне
часто навещала сына, когда он был совсем маленьким.

Осенью 1963 года Стиг пошел в школу, и жизнь
его полностью изменилась. Городская среда была ему чужда, даже враждебна. Прежде он жил в
сельском доме, на вольном воздухе, пользуясь полной свободой, а теперь его вселили в тесную квартиру в самом центре города. Переход с земли на
асфальт он перенес очень болезненно. С бабушкой и дедом он мог общаться постоянно, а родители целыми днями пропадали на работе. Ритм его
жизни стал более насыщенным, зажатым в тесные
рамки расписания.

Купить книгу на Озоне

Соломон Волков. История русской культуры в царствование Романовых. 1613–1917 (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Соломона Волкова «История русской культуры в царствование Романовых. 1613–1917»

В
первую
очередь
Петру I требовались
люди, способные
помочь
в
строительстве
и
оформлении
Санкт-Петербурга; он
настаивал,
чтобы
оплачиваемые
им
европейские
архитекторы, скульпторы, художники
были
умельцами
на
все
руки. В
Европе
к
этому
времени
ведущие
художники
были
в
основном
узкими
специалистами: один
занимался
портретами, другой — натюрмортами, третий — исторической
живописью.

Петр I ожидал, что
приглашенный
им
мастер
будет
писать
и
парадные
портреты
царя
и
вельмож, и
запечатлевать
забавлявшие
царя
курьезы
вроде
бородатой
женщины
или
двухголового
ребенка,
и
реставрировать
старые
картины, и
малярничать
во
дворцах,
и
оформлять
шествия
и
торжества
в
ознаменование
петровских
побед.
Вдобавок
приезжий
художник
должен
был
взять
на
себя
обучение
русских
подмастерьев.

Понятно, что
признанные
и
уважающие
себя
мастера
подобные
кабальные
контракты
подписывать
не
собирались, и
в
Россию
в
итоге
поехали
в
основном
авантюристы, ремесленники
да
халтурщики.
Ученики
у
них
тоже, как
считают
историки
искусства, подобрались
неважнецкие: «Петр
считал, что
выучиться
можно
всему, было
бы
желание
и
усердие, а
потому
набор
в
художники
производился
так
же, как
в
мореходы
или
в
артиллеристы, — принудительно: попадались
и
охотники, добровольцы
живописи, но
большинство
лишь
тянуло
кое-как
лямку, а
иным
становилось
и
невмоготу».

И
это
при
том, что
в
России
существовала
своя
великая
многовековая
живописная
традиция. Я
говорю, конечно (не
касаясь
здесь
их
чисто
религиозного
значения), об
иконах, этих
ослепительных,
магически
прекрасных
и
спиритуально
возвышающих
артефактах
культуры
Древней
Руси. Но
Петр I , хотя
и
вырос, как
все
русские
цари, созерцая
иконы, совершенно
очевидным
образом
не
воспринимал
иконописную
традицию
как
актуальную
и
плодотворную.
Это
вытекало
из
его
общего
амбивалентного
отношения
к
церкви.

Будучи
безусловно
верующим
человеком, Петр I тем
не
менее
с
большим
подозрением
относился
к
церковным
иерархам. Помня
о
конфликте
своего
отца
с
патриархом
Никоном, Петр I в
конце
концов
отменил
патриаршество, объявив
собравшимся
иерархам,
что
отныне
ими
будет
управлять
Правительствующий
Синод, назначаемый
царем, т. е. поставил
во
главе
Русской
православной
церкви
себя: решительный
и
роковой
шаг.

Вынув
из
кармана
сочиненный
им
регламент
Синода, Петр I
категорически
заявил
ошарашенным
иерархам: «Вот
вам
духовный
патриарх!» А
когда
они
возроптали, вытащил
из
ножен
внушительный
морской
кортик
и, воткнув
его
в
стол, подытожил: «А
противомыслящим
вот
булатный
патриарх!» Это
была
попытка, среди
прочих
целей, также
и
поставить
русскую
культуру
под
прямой
контроль
самодержца, выведя
ее
из-под
влияния
церкви, — попытка,
во
многих
отношениях
удавшаяся.

Православному
духовенству
при
Петре I пришлось
несладко.
Монахи
в
России
были
традиционно
хранителями
мудрости, а
монастыри
— центрами
учености
и
искусств. Исключительно
важными
были
также
функции
монахов
как
медиаторов
между
царями
и
Богом,
«царских
богомольцев». Петр I к
этому
относился
скептически:
«А
что, говорят, молятся, то
и
все
молятся». Для
Петра I монахи
были «тунеядцами» (это
подлинное
выражение
из
одного
из
петровских
указов).

Петр I урезал
монастырям
расходы
на
питание («Наши
монахи
зажирели. Врата
к
небеси — вера, пост
и
молитва. Я
очищу
им
путь
к
раю
хлебом
и
водою, а
не
стерлядями
и
вином») и
обязал
их
заниматься
всяческими
ремеслами, в
том
числе
и
иконописанием,
которое
таким
образом
приравнивалось
к
столярному
делу, прядению,
шитью
и
т. д.

Лишившись
особой
сакральной
ауры, иконопись
в
глазах
царя
и
его
приближенных
мгновенно
становилась
малополезным
занятием:
«Иконописными
методами
нельзя
было
ни
иллюстрировать
научные
книги, ни
исполнять
чертежи
и
проекты, ни
делать
документальные
зарисовки». Зато
на
первый
план
при
Петре I выдвинулись
граверы
и
их
продукт — гравюры, которые
были
удобны
и
для
информации,
и
для
пропаганды.

Типичной
фигурой
в
этом
смысле
был
гравер
Алексей
Зубов,
ныне
почти
единодушно
причисляемый
к
ведущим
мастерам
петровской
эпохи. Его
отец
был
иконописцем
еще
при
дворе
первого
Романова
— царя
Михаила, служил
и
отцу
Петра. Зубова
направили
в
ученики
к
приезжему
голландскому
граверу, наставлявшему
русского
юношу: «Все, что
я
вижу
или
в
мысль
беру, на
меди
резать
можно».

Для
наследственного
иконописца
подобные
идеи
должны
были
звучать
революционно — ведь
иконопись
основывалась
отнюдь
не
на
воспроизведении
окружающей
жизни, а
на
ритуальном
повторении
доведенных
до
совершенства
традиционных
условных
формул.
Но
Зубов
довольно
быстро
превратился
в
блестящего
профессионала
граверного
дела. Переехав
из
Москвы
в
Петербург, он
стал
первым
вдохновенным
изобразителем
новой
столицы, и
его
величественная
композиция 1720 года «Торжественный
ввод
в
СанктПетербург
взятых
шведских
фрегатов» сохранила
для
нас
дерзкий
жизненный
напор
и
визуальное
обаяние
молодого
города.

Петру I нравились
работы
Зубова — об
этом
свидетельствуют
собственноручные
надписи, сделанные
царем
на
его
гравюрах, а
также
то, что
Зубову
поручались
важные
заказы, вроде
знаменитого «Изображения
брака
Его
Царского
Величества
Петра
Первого
и
Екатерины
Алексеевны» 1712 года, где
сто
с
лишним
пирующих
дам
и
кавалеров
приветствуют
счастливых
новобрачных, причем
лицо
будущей
Екатерины I значительно
увеличено
по
сравнению
с
лицами
ее
соседок (дань
все
еще
проявлявшей
себя
иконописной
традиции).

Петр I был
прижимистым
монархом, но
хороший
профессионал
мог
рассчитывать
при
нем
на
сносную
оплату. Надо
было
только
не
стесняться
вовремя
напомнить
о
трудах
своих
праведных. Зубов
получал
195 рублей
в
год — приличную
сумму, втрое
больше, чем
некоторые
из
его
русских
коллег, но
вдвое
меньше, чем
иностранные
мастера (унизительная
практика, сохранившаяся
и
при
последующих
Романовых). В 1719 году
Зубов
пожаловался
царю, что
ввиду
имевшей
место
в
Петербурге «дороговизны
всякого
харчу
и
припасов
с
домашними
моими
пропитатца
и
з
долгами
расплатитца
нечем».

Мы
не
знаем, повысил
ли
тогда
царь
зарплату
настырному
граверу,
но
из
его
же
прошения, направленного
Петру I в 1723 году, видно,
что
жил
Зубов
не
в
таких
уж
стесненных
обстоятельствах, как
он
пытался
изобразить
ранее. (Прежде
всего
отметим, как
теперь
Зубов
обращается
к
монарху: «Всепресветлейший
державнейший
Император
и
самодержец
всероссийский
Петр
Великий, Отец
Отечества
и
Государь
всемилостивейший». «Император» и «Отец
Отечества» —
это
новые
титулы, возложенные
на
Петра
двумя
годами
ранее
правительствующим
Сенатом; тогда
же
он
был
наречен «Великим».)

Покончив
с
формальностями, Зубов
переходит
к
сути
дела: когда
художник
в
собственной
коляске
направлялся
по
делу
в
дом
князя
Дмитрия
Кантемира, на
него
напали
два
грабителя, пытались
украсть
его
лошадь
и
избили
его
слугу, «и
как
стали
меня
и
человека
моего
бить, ия, нижайший, кричал. И
услыша
мой
крик, они,
воры, побежали…».

Здесь
любопытен
не
только
тот
факт, что
у
художника, оказывается,
имелись
свой
выезд
и
слуга, и
не
только
живое
описание
типичной
для
Петербурга
той
поры
сцены
разбойного
нападения, но
и
упоминание
человека, к
которому
ехал
Зубов, — Дмитрия
Кантемира.

Светлейший
князь
Дмитрий
Кантемир
был
фигурой
экзотической
и
в
то
же
время
характерной
для
петровской
эпохи. Бывший
господарь
Молдавии, находившейся
тогда
под
турецким
владычеством,
в
молодости
он
прожил
многие
годы
в
качестве
заложника
в
Константинополе, где
турки, обращавшиеся
с
Кантемиром
с
величайшим
почтением, обеспечили
ему
блестящее
образование.

Дмитрий
Кантемир
стал
полиглотом, его «История
Оттоманской
империи», написанная
по-латыни
и
вышедшая
впоследствии
на
французском
и
английском
языках, получила
одобрение
философа
Дени
Дидро
и
самого
Вольтера, использовавшего
ее
как
источник
в
своей
трагедии «Магомет» (1739). А
в
начале XXI века
на
концертах
в
Нью-Йорке
турецкие
мелодии
и
марши
все
еще
исполнялись
в
нотных
записях, сделанных
более
трехсот
лет
тому
назад
Дмитрием
Кантемиром (я
тому
свидетель).

В 1711 году
Дмитрий
Кантемир, годом
ранее
унаследовавший
от
отца
молдавский
престол, попытался
освободить
свою
страну
от
турок, вступив
в
тайный
союз
с
Петром I . Но
дело
это
тогда
кончилось
неудачей, Кантемир
с
семьей
бежал
в
Россию, где
и
прижился.

В
России
Кантемир, моложе
Петра I всего
лишь
на
год, стал
его
главным
советником
по
турецким
и
вообще
восточным
проблемам.
Петр I осыпал
Кантемира
всяческими
благами, сделал
его
светлейшим
князем
и
содействовал
его
историческим
разысканиям. Зубов
иллюстрировал
одну
из
подобных
книг
Кантемира — «О
магометанской
религии».

Купить книгу на Озоне