Кровные отношения

Почти через год после каннской премьеры в широкий прокат вышел фильм Джима Джармуша «Выживут только любовники» (Only Lovers Left Alive) — «ретромантический» вампирский триллер с элементами гипноза.

К размышлениям над тем, чем питается великая любовь и может ли она длиться вечность (если эта вечность тянется по-настоящему долго, особенно под конец), режиссер добавляет любопытные расчеты. Можно ли найти для любви другую меру, кроме любви без меры? Решая новым способом эти вечные задачи, Джармуш погружает зрителя в легкий транс: на интеллектуальных снобов он воздействует особенно успокоительно, на их ироничных высмеивателей — скорее, возбуждающе.

Образы вампиров — бессмертных существ, которые нуждаются в человеческой крови, — веками будоражили умы и сердца романтиков. Неудивительно, что вурдалаки стали одними из первых фантастических героев кинематографа — и с тех пор ни на десятилетие не исчезали с экранов. Поначалу посвященные им фильмы относились исключительно к жанру хоррора, где те воплощали потусторонние темные силы, чуждые всему человеческому: о самом знаменитом вампире графе Дракуле (герое Брэма Стокера) снято почти две сотни фильмов, немногим меньше — о Кармилле (персонаже одноименной новеллы Ле Фаню) и «кровавой графине» Эржебет Батори. Первые киновампиры, как нетрудно заметить, были аристократами.

Постепенно уходя от этой грубоватой метафоры и заодно вводя вампиров в контекст современной культуры, кинематографисты усложнили и одновременно «очеловечили» их образы. С начала 1980-х годов носферату и вовсе начали олицетворять некий универсальный нонконформизм — похожие на обычных людей, но неуловимо другие, обладающие магическим источником независимости и власти (часто — еще и исключительной красоты), они превратились в существ притягательных и вызывающих далекие от банального страха эмоции.

Жанр «кино о вампирах» заметно расширил свои рамки, освоив территории комедии, драмы, детектива, эротики и их многочисленных производных. Посвятить фильмы кровопийцам не погнушались, например, Тони Скотт, Нил Джордан, Роберт Родригес, Мэтт Ривз, Пак Чхан Ук, Абель Феррара и Фрэнсис Форд Коппола. Соединяя в разных пропорциях элементы крепкого жанрового и экспериментально-эстетского кино, они коллективными усилиями постепенно превратили вампирскую тему едва ли не в обязательную часть программы по совершенствованию подлинного режиссерского мастерства.

То обстоятельство, что к ней обратился и Джим Джармуш, не слишком удивляет: в сущности, он давно собрал внушительную коллекцию сюжетов, так или иначе ассоциирующихся с бессмертием, вечностью и отчужденностью от толпы — главными характеристиками современных вампиров. Режиссер все знает о ночи («Ночь на Земле», 1991), посмертных путешествиях («Мертвец», 1995) и чувстве принадлежности к высокой касте («Пес-призрак: путь самурая», 1999), а кроме того — о мифологии американского рока («Таинственный поезд», 1989), из которой вырастает значительная часть ключевых метафор его новой картины «Выживут только любовники».

Адам (Том Хиддлстон) — вампир-мизантроп и выдающийся музыкант — прячется от всего мира на окраине Детройта и подумывает застрелиться с помощью деревянной пули 38-го калибра. Его возлюбленная жена Ева (Тильда Суинтон) обитает в Танжере, где проводит время за чтением и беседами с Кристофером Марлоу (Джон Херт) — тоже вампиром и (все-таки) истинным автором всех шекспировских произведений. Эти трое давно никого не убивают, предпочитая доставать кровь через проверенных докторов; люди тем временем не следят за здоровьем и пичкают себя всякой дрянью — словом, портят кровь и себе, и вампирам, так что проблема питания становится для вторых все более трудной. Беспокоясь об Адаме, Ева летит в Детройт, где они проводят прекрасные ночи в беседах о науке и искусстве. Идиллию портит младшая сестра Евы Ава (Миа Васиковска) — наглая оторва заявляется к ним без приглашения, и интеллигентные родственники, как водится, пасуют перед ее пролетарским напором.

«Любовники» открываются крупным планом вращающейся на проигрывателе пластинки — по такой траектории они движутся и дальше: неспешно развиваясь, все действие происходит в нескольких замкнутых камерных пространствах, словно бы не сходя с места; возникновение всякой новой «мелодии» начинается не с движения или жеста, а со слова. Адам и Ева любили друг друга долгие века — и чувственное влечение, не исчезнув, но поутихнув, уступило место интеллектуальному притяжению. Впрочем, в истинно гармоничных союзах одно всегда питает другое: воспоминания и идеи, которыми обмениваются герои, ласкают их слух и распаляют страсти подобно прикосновениям.

Тот же эффект, впрочем, оказывают они и на зрителя: Джармуш переполнил свое кино цитатами и автоцитатами, аллюзиями и намеками, реминисценциями, ребусами и оммажами до того ощутимого предела, за которым всякий наблюдатель не может не испытать либо затянувшийся экстаз узнавания (который точно ждет интеллектуальных снобов), либо легкое щекочущее раздражение от некоторой навязчивости культурных кодов. Это тот самый случай, когда попытка составить расширенный комментарий к фильму неизбежно оборачивается блужданием по лабиринтам собственной памяти и фантазии — которому, разумеется, нет конца.

Имена, даты, города, кафе, марки музыкальных инструментов… В такой игре есть немало прелестей, главная из которых заключена в возможности посмеяться над самим собой. Так, в какой-то момент начинаешь разглядывать надкушенное яблоко на айфоне Евы и думаешь, что «это уж все-таки слишком» (обращаясь больше к себе, чем к автору). Герои презрительно называют людей «зомби», но ясно, что для Джармуша все мы — те же вампиры: питаемся культурными и научными достижениями ушедших поколений, легко перемещаемся между самыми отдаленными географическими точками и «помним» далекое прошлое, которое не застали, но всегда можем увидеть на YouTube, старых фотографиях и в кино.

Удивительно, однако, что при всей своей символической насыщенности «Любовники» относятся к нечастому роду кино, восприятие которого зависит скорее от тончайших особенностей темперамента человека и того, насколько близок лично ему стихийный набор словно бы случайно разбросанных в кадре деталей. С известной долей дерзости можно предположить, какой зритель проникнется к ленте самыми нежными чувствами. Вовсе не тот, кто сходу вспомнит сначала библиографию Уоллиса Дэйва, а потом Дэвида Уоллеса или, услышав о Детройте, тут же подумает о Motown Sound. Скорее, тот, кто любит вечером поджемить в гараже, а за обедом почитать Шекспира — ну, или Марлоу на худой конец.

Ксения Друговейко

После нас хоть потомки

В российский прокат вышел «Ной» (Noah) Даррена Аронофски — экранизация библейской притчи о Всемирном потопе, благословленная Папой Римским и запрещенная в трех исламский государствах (ОАЭ, Катаре и Бахрейне).

Попытка режиссера поразмыслить над тем, почему Бог остается Богом, лишь пока человек не может его понять, оборачивается рядом других вопросов. Отчего религия почти никогда не наделяет Бога здравым смыслом? Есть ли пределы у божественной силы и божественного же бессилия? В какой художественной манере работал Господь, когда создавал нас по своему образу и подобию? Как, наконец, ему удалось так хитро сотворить все из ничего, что мы то и дело чувствуем непрочность материала? Эффектная киноверсия ветхозаветного сюжета поначалу напоминает авангардистскую иллюстрацию к Библии для детей, но неожиданно дает зрителю возможность найти новое решение старых головоломок — и, что еще интереснее, превращается при этом в авторское послание вовсе не к Богу, а к человечеству.

Интерес кинематографистов к Библии всегда отличался равномерным и спокойным постоянством, редко зависящим от внешних, например политических, обстоятельств. Правда, удачные вариации на религиозные сюжеты неизменно демонстрировали при этом общую гражданскую и/или историческую позицию своих авторов — и именно благодаря этому сохранились в коллективной зрительской памяти. К Книге книг обращались в разные годы и голливудские мастера жанрового кино (такие как Джон Хьюстон с его «Библией» 1966 года — сборником ключевых сюжетов, разыгранных звездами первой величины, или Сесил ДеМилль с целой серией немых и звуковых картин на тему истории религии), и классики авторского кинематографа (Паоло Пазолини, экранизировавший «Евангелие от Матфея»). Самыми же знаменитыми лентами в этом (благодаря разнообразию подходов и трактовок несколько условном) жанре до сих пор оставались масштабные программные полотна Мартина Скорсезе и Мела Гибсона — «Последнее искушение Христа» (1988) и «Страсти Христовы» (2004).

Последние два года ознаменовались новым всплеском интереса к «религиозным» экранизациям. Год назад на американском кабельном канале History прошел с отличными рейтингами сериал «Библия», состоящий из десяти эпизодов по хрестоматийным притчам, а сразу вслед за ним (уже на канале Reelz) — двухсерийный телефильм о знаменитом библейском разбойнике Варавве. Тогда же стало известно, что Ридли Скотт работает над съемками «Исхода» — экранного жизнеописания Моисея (выход в прокат запланирован на декабрь нынешнего года), а Даррен Аронофски реконструирует Ноев ковчег. Все прежние попытки создать свою версию Всемирного потопа не увенчались даже намеком на успех, хотя во всей Библии едва ли можно найти более киногеничный и в то же время дающий такое пространство для стилистических маневров и детальных трактовок материал.

Праведник Ной (Рассел Кроу) с печалью наблюдает, как бесчинствуют на опустошенной и истощенной Земле нечестивые потомки Каинова колена, возглавляемые Тубал-Каином (Рэй Уинстон). Вместе с семейством — женой Ноемой (Дженнифер Коннелли), сыновьями Симом (Дуглас Бут), Хамом (Логан Лерман), Иафетом (Лео Макхью Кэрролл) и приемной дочерью Илой (Эмма Уотсон) — он отправляется на поиски своего деда Мафусаила (Энтони Хопкинс), ведущего уединенную жизнь в пещере. Тот помогает Ною осознать смысл посланных ему свыше видений и приступить к строительству ковчега. За несколько лет, что благочестивое семейство готовится ко Всемирному потопу, дети Ноя вырастают, обнаруживают совершенно непохожие характеры и начинают по-разному смотреть на грядущий апокалипсис и его последствия. Ной же мучительно пытается понять, желает ли Бог спасти человеческий род: Сим и Ила любят друг друга, но девушка, перенесшая в детстве тяжелую рану, бесплодна; найти жен для Хама и Иафета в мире, где остались лишь грешники, и вовсе невозможно.

«В Библии многое звучит вполне современно: взять хоть историю о Ное, который сорок дней искал место для парковки», — пошутил однажды американский юморист Роберт Орбен. Такого же подхода к материалу решил (совершенно при этом всерьез) придерживаться и Даррен Аронофски, для которого история последнего ветхозаветного патриарха оказалась интересна прежде всего возможностью понаблюдать за неизменной во все времена человеческой природой. Дабы не отвлекаться и не отвлекать зрителя от главного, режиссер прибегнул к намеренной визуальной условности и отказался от игр в декоративный историзм. Атрибуты повседневного людского быта здесь поистине допотопны — по ним невозможно было бы вычислить эпоху, в которую происходят события ленты, но в то же время они немедленно сигнализируют о крайней стадии цивилизационного упадка. Апокалипсис неизбежен, более того — в каком-то смысле он уже наступил и повторится еще множество раз, хоть и не в таких радикальных формах.

Подобной же — внутренней и потому не сразу очевидной — деконструкции создатели фильма подвергают и сам сюжет притчи. Сохраняя ее формальную структуру (глас Божий, строительство ковчега, сбор каждой твари по паре, голубь с ветвью оливы, неприкрытая нагота Ноя, сыновняя непочтительность Хама), сценарист Эри Хэндел наполняет каждое из этих событий, имевших в Библии чисто символическое значение, понятным современникам правдивым психологизмом. В «Ное» ни один из героев не равен некой исторической функции, его судьба не предопределена; вынужденное мессианство давит на каждого из них, как может давить только на реального человека — подвластного, несмотря даже на несомненную добродетельность, сомнениям, страстям и слабостям. Удивительнее всего, что эффект «оживления» достигается простыми и притом безупречно точными средствами: в сюжете появляются поправки, ни в коей мере не вредящие (с точки зрения любого эмоционально зрелого и не склонного к истерическому фанатизму зрителя — вне зависимости от его религиозных воззрений) чистоте первоначального замысла притчи.

«Ной» Аронофски полон вопросов, адресованных, как кажется поначалу, самому Господу Богу. Однако на деле ответить на них предстоит только человеку, поскольку, строго говоря, каждый из нас становится христианином, иудеем, мусульманином (и так далее, не исключая агностиков и атеистов) во многом на своих собственных условиях. Примечательно, что в фильме фигура (или хотя бы условный образ) Бога просто отсутствует — в отличие от человека, он как раз остается лишь символом и функцией, универсальным высшим разумом и нравственным мерилом, персонифицировать и детально описать которое всякий из нас должен сам. Потому рассказ о шести днях творения, который Ной напоминает своим детям, иллюстрируется для зрителя классическими изображениями процесса эволюции — и в этом не видится никакого противоречия: одна версия рождения мира являет собой лишь расширенный комментарий к другой. Ведь если Бог вездесущ, к нему можно прийти самыми разными путями.

Ксения Друговейко

Арканар Германа. Всмотреться в темноту

Поразительно красивый фильм. Это единственная связная фраза, которую мне хотелось произнести, когда я вышел из кинотеатра. Остальным впечатлениям требовалось время, чтобы превратиться в мысли и формулировки. Хотелось помолчать. Отдохнуть. Подумать.

Многие спросят, какой эпизод мне показался особенно красивым. Отправление нужды? Вывалившиеся потроха дона Рэбы? Ослиный член во весь экран? Или, может быть, я просто люблю смотреть на грязь? Так когда-то пожимали плечами люди, рассматривая «бельгийские» полотна Ван Гога. Зачем он пишет старые башмаки? Почему изображает коня не спереди, а сзади? Почему у крестьян — коричневые лица? Разве это — красиво, разве это — темы для искусства?

Объяснить, почему едоков картофеля нельзя рисовать в манере прерафаэлитов, относительно просто. Доказать, что красота картины не всегда означает эстетичность всех изображенных на ней деталей, значительно сложнее. И все-таки я попробую.

Часть I. Красота. Грязь. Юмор. Страх

Фильм открывается просторным пейзажем — картиной населенного, дышащего, незнакомого и смутно родного мира. «Это не Земля. Это другая планета…» — обыденно и чуть устало звучит за кадром голос Алексея Германа. С этих первых нот проваливаешься в фильм с головой и веришь ему уже до конца.

Незнакомый город. Пика невидимого всадника, зад в дыре сортира… Толстый мужик пробирается куда-то, тяжело дыша, зачерпывает грязь с земли… И вдруг ты узнаешь все это, понимаешь, что оно непостижимым образом угадано. Был и такой город, и крепостная стена (в Пскове? в Коломенском?), и мужик, одетый именно в эту мешковатую одежду, так же остановился и зачем-то схватился рукой за землю. Потрясенный узнаванием, смотришь дальше и начинаешь понимать: «Нет, это не Земля. И все же это — мы, это — правда, это где-то было, это — могло быть». Досадно за зрителя, который, не увидев чуда рукотворного мира, поморщился и запомнил только задницу и грязь.

Подробного рассмотрения и восхищения заслуживает операторская работа Владимира Ильина и Юрия Клименко. Изображение то мягко размыто и уведено почти в сепию, то контрастно и черно, как деготь. Фильм черно-белый, но не монохромный, в нем обнаруживается множество оттенков. Ракурсы съемки и движения камеры разнообразны, но всегда уместны.

Вот Румата едет верхом и освещает туман арканарских болот тлеющей лучиной, за огоньком которой мы следим. Затем камера начинает биться по доспехам Руматы, как будто притороченная к седлу, и мы подробно разглядываем стремя, забрызганные грязью латы, хищную шипастую перчатку, бок коня… Вдруг бок всхрапывает и подается в сторону.

В другом эпизоде мы видим мир Арканара глазами Руматы. Городская улица. Мелькнуло лицо человека — мужчина это или женщина? — одновременно отталкивающее и красивое. Мальчик, которого мать ведет в Веселую башню, оглядывается и, не мигая, пристально на нас смотрит.

А вот готовится отъехать телега с людьми. В изумительный зимний пейзаж неуместно влезает странный предмет — рукоятка чьего-то меча? — и эта неправильность снова делает изображение живым и естественным. Нам кто-то заслонил обзор и значит мы еще там — в Арканаре. Финал фильма — снова общий план — и вселенское спокойствие. Белый снег засыпал планету.

Мир, созданный Германом, гармоничен и своеобразно притягателен. Не худшее определение красоты.

* * *

Тему грязи, дерьма, трупов собак (спокойно! в фильме животных не мучают!) совсем обойти нельзя — слишком многим она застит глаза и мешает разглядеть еще хоть что-то. Казалось бы, все слышали о жуткой антисанитарии средневековых городов — эпидемиях, пропалывавших Европу, нечистотах, выливаемых из окон прямо на улицу… Нет, не работает.

Почему столько грязи в кадре?!

«Они спустились к свалке и, зажимая носы, пошли шагать через кучи отбросов, трупы собак и зловонные лужи, кишащие белыми червями. В утреннем воздухе стоял непрерывный гул мириад изумрудных мух»

Это цитата из повести Стругацких «Трудно быть богом» — первоисточника, в отступлении от которого так часто упрекают Германа. Все отсюда, включая трупы собак.
Даже выражаясь фигурально, земляне у Стругацких постоянно поминают грязь: «Если бог берется чистить нужник, пусть не думает, что у него будут чистые пальцы…»

Каких декораций требуют от фильма? Какого мира?

* * *

При всей мрачности Арканара, выстроенного Германом, в нем есть и смешное. Слуга Руматы запихивает в уши тряпки, чтобы не слышать саксофонных упражнений хозяина. Мальчик настаивает, что коровий череп принадлежит вепрю Ы. Арканарский поэт снисходительно критикует стихи Пастернака. И даже так: безобразный солдат заглядывает в камеру, и вдруг его лицо расплывается в беззубой улыбке кретина: не хочешь, а ухмыляешься вместе с ним.

Количество насилия в фильме действительно зашкаливает, есть сцены с вываливающимися внутренностями, но это почти не трогает. Работает подмеченный Умберто Эко прием — «обильное использование длинных кадров, создающих у нас чувство, будто смотрим из отдаления (и даже как будто бы из другого пространства, и нас-то изображаемое не касается)». Ничего подобного сцене с изнасилованием генерала в фильме «Хрусталев, машину!» — по натурализму и по безысходному ужасу — вы здесь не увидите.

Пожалуй, единственная страшноватая сцена — та, в которой непосредственные ужасы остаются за кадром. Румата видит окровавленный кол и слышит, как равнодушно, даже одобрительно, со смешками рассказывают, как на нем казнят проституток. Контраст работает. Мы видим глаза Руматы, замечаем, как у него шевелятся волосы. Не от ужаса. От дыма костров.

Часть II. Зачем он извратил Стругацких?

Книгу Стругацких перед просмотром читать не просто желательно — необходимо! Без нее зритель неминуемо заблудится в германовском Арканаре. С повестью нужно познакомиться хотя бы для того, чтобы отличать отца Кабани от короля (это непросто!), понимать откуда взялась фраза «таков наш примар», смеяться, когда в грубой речи арканарских детей вдруг возникают вепрь Ы и птица Сиу.

Однако у большинства поклонников книги картина Германа вызывает предсказуемое резкое отторжение. Причина такого разочарования — в обманутых ожиданиях. Зритель ошибочно считает, что любой фильм, поставленный по книге (тем более культовой!), является ее экранизацией — то есть изначально вторичным произведением, главное достоинство которого — близость к первоисточнику.

Это же требование, предъявляемое к самостоятельному произведению искусства, не являющемуся экранизацией, а лишь берущему начало из литературы, аналогично претензии к художнику: «Почему изображение на полотне не похоже на фотографию?» Потому и не похоже, что он — художник, а не фотограф.

У фильма Германа есть могучий адвокат в лице Бориса Стругацкого, к сожалению, так и не дождавшегося премьеры. Претензии к картине оформились задолго до ее выхода на экран, и Борис Натанович, отвечая возмущенным поклонникам, требовавшим «запретить эту мерзость», много раз дал понять: «похожести» и «соответствия книге» он от фильма не ждал и не хотел.

«Все не так просто. То, что Вы называете „режиссерской отсебятиной“, может оказаться солью замечательного фильма, снятого „по мотивам“. Пример — тот же Тарковский. Совершенно не исключаю, что нечто подобное получится у Германа с „Трудно быть богом“ — фильм „по мотивам“, но замечательный в своем роде».

Так писал Борис Стругацкий в OFF-LINE интервью 2000 года. А вот как он ответил человеку, вычитавшему, что «дон Румата теперь будет носить на лбу член, а замки Арканара сплошь украшены барельефами с мужскими половыми органами».

«Что же касается „фаллического“ антуража… Звучит, конечно, эпатирующе, но давайте все-таки подождем. Герман — „гений второго плана“. У нас нет в стране другого такого же мастера по созданию антуража. Будем надеяться, вкус ему не изменит и на этот раз. Я, например, почти уверен в том, что он создаст мир Арканара невиданный, неожиданный и абсолютно достоверный. Что от него и требуется».

Даже яростным критикам фильма придется согласиться: этим требованиям Арканар Германа полностью соответствует.

Сценарий Алексея Германа и Светланы Кармалиты «Что сказал табачник с Табачной улицы» показывает, что цели подальше отойти от первоисточника создатели фильма не ставили. «Табачник» очень близок по сюжету к книге Стругацких: во множестве эпизодов он повторяет ее почти дословно. Однако образы ряда персонажей подверглись серьезной коррекции уже на этом этапе, фильм же получился еще более далеким от повести. Частично это объясняется тем, что на киноязык переводится далеко не все. Литература имеет дело с абстрактными образами, кино — с визуальными, и то, что не вызывает вопросов на бумаге, часто не может быть достоверно показано на пленке.

Сложно представить Киру из повести естественно существующей в «настоящем», зримом, не условно фантастическом Арканаре. Фильм неожиданно открывает ту истину, что у Стругацких Кира — явная землянка, это заложено даже в ее земном имени (Герман переименовал ее в Ари). Откуда в этом чужом Средневековье могла взяться девушка, проявляющая свое арканарское происхождение только в наивных вопросах вроде «Как это так: барон — мужик?» и разговаривающая с Антоном-Руматой, который старше ее на восемь веков, на одном языке?

Тем более невозможно вообразить средневекового предводителя крестьянских восстаний Арату таким, какой он описан у Стругацких, благородным революционером, будто вышедшим из коммунистических утопий XX века. Книжный Румата, перечисляя в своих размышлениях редких обитателей Арканара, которые могут считаться людьми, называет имя Араты в одном ряду с бароном Пампа, Кирой, Будахом… У Германа получился куда более достоверный Арата — такое же чудовище, как Рэба, но по другую сторону. «Зато ты останешься в песнях», — говорит ему Румата, и мы вспоминаем про Стеньку Разина.

В повести Стругацких все отступления от реализма не просто незаметны и легко прощаются, они даже вряд ли могут быть названы недостатками. В переписке братьев времен создания «Трудно быть богом» упоминаются «Три мушкетера» как образец стиля задуманной книги. Серьезные мысли и драматичный сюжет в увлекательной «мушкетерской» оболочке — вот блестяще реализованная формула повести. Стала бы эта замечательная книга культовой и одновременно доступной читателю с подросткового возраста, напиши ее Стругацкие с претензией на реалистичность средневековой картинки? Разумеется, нет. «Трудно быть богом» — не «Имя розы» Умберто Эко. С другой стороны, прямолинейное перенесение книги Стругацких на экран — прямой путь к результату Фляйшмана, режиссера первого фильма по «Трудно быть богом».
Дух Стругацких (прежде всего «мушкетерская» легкость стиля) в фильме не сохранен, но большинство главных поворотов сюжета так же, как и основные идеи художественного произведения, остались почти нетронутыми.

Серость всегда приводит к власти черных, богом быть трудно, а быстрых путей в истории зачастую нет. Ужасен выбор, когда вмешиваться нельзя, а не вмешаться невозможно. И, наконец, самое худшее: средний человек — очень непривлекательное существо. Когда говорят о беспросветном пессимизме фильма, забывают, что невесела и повесть. Кажущаяся легкость книги «Трудно быть богом» объясняется ее стилем, но не развязкой и, конечно, не идеями, которые в ней заложены.

«Души этих людей полны нечистот, и каждый час покорного ожидания загрязняет их все больше и больше. Вот сейчас в этих затаившихся домах невидимо рождаются подлецы, доносчики, убийцы, тысячи людей, пораженных страхом на всю жизнь, будут беспощадно учить страху своих детей и детей своих детей. Я не могу больше, твердил про себя Румата. Еще немного, и я сойду с ума и стану таким же, еще немного, и я окончательно перестану понимать, зачем я здесь…»

Когда мы знакомимся с германовским Руматой, он еще не стал таким же, как другие жители Арканара, но уже перестал понимать, зачем он здесь. Это и есть главное отличие фильма от повести Стругацких.

Часть III. Благородный дон Румата

Первый час фильма можно назвать «Один день Руматы Эсторского». Благородный дон просыпается после попойки, ворчит на слуг, играет на саксофоне, бродит по городским лабиринтам, посещает кабак и королевский дворец… Везде приходится общаться с десятками людей, липнущих к нему, как мухи, — назойливые арканарцы путаются у Руматы под ногами, кажется, радуясь любой возможности обратить на себя внимание «сына языческого бога». Зритель невидимым спутником следует за Руматой, и так же, как Румате, ему постоянно мешают свисающие с потолка тюки, веревки, крюки, заслоняют обзор чьи-то лица и тела. Самый скандальный кадр фильма, на котором виден ослиный член, не выглядит нарочитой пощечиной общественному вкусу и никак не выделяется из видеоряда. Это просто вид на Арканар с другой точки.

К середине фильма понимаешь, что для одного дня событий слишком много. Сколько прошло — неделя, месяц? Вероятно, мы перестали замечать это вместе с Руматой. А может быть, нам показана не только временная перспектива, но и множество дней, длящихся одновременно, наслоившихся в сознании Руматы один на другой? Это объясняло бы, почему в кадр лезет столько лиц сразу.

Умберто Эко ошибся, пожелав зрителю в своей рецензии на фильм «приятного путешествия в ад». Нет, это не ад. В аду есть черти и мучимые, здесь эта граница незаметна. Если вам кажется, что в фильме царят лишь жестокость с пороком и вместо лиц одни рожи, значит, ваши глаза просто не привыкли к темноте. Постарайтесь не отстраняться от арканарцев с отвращением, внимательно присмотритесь к ним и вы увидите, что почти все они — люди. «Сообразите, что весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце!» И если в доне Рэба человека обнаружить все-таки сложно, то в солдате из «черных», врывающихся в замок Руматы, — запросто. Мы видим его несколько секунд, но отмечаем обезьянку на плече — очевидно, он ее кормит, бережет, говорит с ней. А сейчас он восторженно смотрит во все глаза на невиданное зрелище. Нет, это не черт и не орк, это человек, хотя и способный убивать без угрызений совести.

Да, отделив откровенно «черненьких», остальных надо постараться полюбить или принять «серенькими» (беленьких здесь нет). Зато есть те, кто лучше остальных. Пусть барон Пампа донес на Будаха и, неловко оправдываясь, недоумевает, как это получилось («Имя у него какое-то собачье…»). Зато он добрый, доверчивый, любит свою баронессу и умеет дружить. Оказывается, в мире Арканара и это — много! Пусть Ари похваляется, что беременна от бога, скандалит со своим благодетелем и без видимой причины плюет ему в лицо. Худшее в ней — от страха. Зато она плачет, рассказывая, как брат всю ночь избивал книгочея, и поэтому она — человек.

А смешной изобретатель с самодельными крыльями: «Летать учимся! Но все больше вниз»? Опустившийся поэт? Старик-книгочей, которого топят в выгребной яме? Другие «бесполезные для государства люди», которых пытается спасать Румата? Будах, пусть и не мудрец, но в отличие от Рэбы с ним можно не только говорить, но и беседовать. И кто-то же нарисовал мадонну на стене и картину в духе Кранаха Старшего. Их мало, их почти не замечаешь, они прячутся, но все-таки они есть.

* * *

Благородный дон Румата выглядит таким же жестоким и грубым, как и прочие обитатели Арканара. Он щедро раздает пинки и подзатыльники направо и налево, всех презирает, кривляется, постоянно цинично шутит. Что сам Румата еще отличается от остальных, догадаться непросто, но можно.

Мы в его замке. Огромный раб в колодках с нескрываемой приязнью смотрит на Румату, в шутку угрожающего продать его в порт. Другой слуга так обнаглел, что ходит в хозяйских сапогах. Мы понимаем, что в этом доме слуг не бьют и даже балуют, раз они не боятся и обожают своего странного господина.

Нет, Румата еще не стал арканарцем, он продолжает блестяще играть свою роль — даже оставаясь с близкими людьми. Его настоящее лицо мы видим редко: всего несколько раз за фильм. Когда Румата видит кол для казни проституток. Когда Румата, раздосадованный, опустошенный и вселенски усталый, отвечает Будаху: «Сердце мое полно жалости». В конце фильма. В эпизоде, когда он читает придворному поэту, зарывшему свой талант: «Гул затих, я вышел на подмостки…»

«Гамлет» Пастернака — это и монолог самого Руматы, уставшего «играть роль», Руматы, на которого направлен арканарский «сумрак ночи», Руматы, который поневоле участвует в «другой драме» (ученые отправлены в Арканар поддержать Возрождение, а Возрождения-то и нет).

Он один, и уже предчувствует гибельную, предрешенную развязку.

— Кто это написал? — спрашивает Гаук.

— Я! — смеется Румата.

И это не только шутка.

Шекспировский Гамлет задается вопросом «терпеть» или «оказать сопротивленье». Этим же мучается и Румата, пока еще может терпеть. С убийством Ари рушится смысл его присутствия в Арканаре, становится ясно, что «бог» не может ничего, даже защитить близких. И тогда он берется за меч. В конце фильма мы видим Румату изменившегося, слегка безумного, но, несомненно, счастливого. Ему уже не нужно скрываться и лицемерить, он открыто носит очки и играет джаз на весь Арканар. Фильм можно трактовать и как историю человека, который обретает свободу через поступок.

Не стоило ли повыбить эту сволочь раньше и взять на себя ответственность за будущее страны? Мы не знаем правильного ответа, как и не видим будущего — ни своего, ни Руматы. Мы даже не знаем, стал ли он правителем Арканара или просто послал все к черту и, наконец-то, может искренне сказать: «Я не дьявол и не бог, я кавалер Румата Эсторский, веселый благородный дворянин, обремененный капризами и предрассудками и привыкший к свободе во всех отношениях».

Мы знаем только, что сейчас он счастлив, в мире есть музыка и необычайный простор, и там, где пролилась кровь от арканарской резни, лежит белый, все скрывающий и очищающий снег.

Жизнь продолжает идти своим чередом: медленно и спокойно, как лошади в кадре.

Часть IV. Что это было?

«Девочка Надя, чего тебе надо?» — выводит мелодию гармошка в стане арканарских землян, напоминая о фильме «Двадцать дней без войны».

«Один табачник, очень умный человек, сказал… » — много раз начинает слуга Руматы, Муга. Но что сказал умный табачник, мы так и не узнаем. Мугу каждый раз прерывают так же, как партизана Локоткова из «Проверки на дорогах», которому никак не удается закончить анекдот про Гитлера.

В подергивающейся ноге агонизирующего раба узнаем ногу раненного Ханина («Мой друг Иван Лапшин»).

«Так было всегда и так будет», — говорит Румата, и его слова отсылают внимательных зрителей к фразе «Все по-старому, бывалому, и было так всегда» из ленты «Хрусталев, машину!».

Закадровый текст в начале, люди, смотрящие прямо в камеру, теснота в кадре, комические, казалось бы, актеры в трагических ролях… Вроде все это мы видели у Германа раньше. Почему при этом «Трудно быть богом» оставляет впечатление оглушительной новизны и непохожести ни на что, включая предыдущие фильмы режиссера, непонятно совершенно. «Трудно быть богом» — не самоповтор, не старые кубики в новом порядке, ни в коем случае не «завещание художника» и даже не «последний шедевр мастера». Это произведение по своему духу новаторское, дерзкое и обособленное от всего, что было до него.

Первые два фильма Германа восстанавливают для нас военное время, порой доходя в своей документальной правдивости до уровня кинохроники. «Мой друг Иван Лапшин» и «Хрусталев, машину!» дают представление о тридцатых и пятидесятых годах уже на другом уровне погружения — мы смотрим на изображаемую жизнь не со стороны, а будто изнутри. Мы уже не внутри фотографии, но внутри картины — более условной, но одновременно и более реальной — как забытое воспоминание из далекого детства. Другой рассказывает — и ты вспоминаешь, хотя помнить не можешь.

В своем последнем фильме Герман решил задачу качественно иного уровня сложности — перестал рассказывать о знакомых нам эпохах, создал чужой мир и, ничего не объясняя, закинул нас в него так же безжалостно, как в сталинские коммуналки «Хрусталева». В «Хрусталеве» зыбкой путеводной нитью могло быть только знание эпохи — практическое, у тех, кто ее застал, и теоретическое у тех, кто получал его из книг и воспоминаний старших. При просмотре ленты «Трудно быть богом» может помочь только знание сюжета Стругацких и крупицы закадрового текста. Мы таскаемся за Руматой, как маленький ребенок за матерью по незнакомым переулкам: мало что понятно, немного страшно, и остается только глазеть по сторонам. Все это придает фильму осязаемый эффект дополнительного измерения.

Ощущение несомненной реальности достигается не только подробнейшей выделкой отчасти восстановленного, отчасти придуманного Германом «Средневековья», но и отказом от киноязыка, когда в фокусе оказывается то, что имеет значение для сюжета. В традиционной киноистории с большим числом персонажей герои делятся на главных, второстепенных и массовку, звуковая дорожка — на основные диалоги и всегда менее интенсивный фон. В жизни такого разделения нет, а фильм Германа непосредственно описывает реальность, достигая эффекта небывалой правды и усложняя задачу восприятия непривычному к такой подаче зрителю.

Думается, фильм сознательно сбалансирован так, чтобы даже его целевая аудитория почувствовала к концу не подъем и удовлетворение, а растерянность от столкновения с чем-то большим и непознанным.

* * *

«Трудно быть богом» можно разгадывать долго. Можно примерять к Румате образы Гамлета, Христа и Раскольникова. Можно рассматривать фильм как актуальное политическое послание, отталкиваясь от времени создания и ориентируясь на тот факт, что Герман отказался снимать картину в годы перестройки, когда будущее страны казалось относительно светлым, а путь — ясным. Можно увидеть в фильме историю ХХ века, особенно русскую, как делает большинство западных критиков. Все это будет правильным и ничто из этого нельзя считать единственно верным. Умберто Эко в сборнике эссе «Открытое произведение» пишет: «Характерная особенность произведения искусства — быть неисчерпаемым источником опыта: стоит ему попасть в фокус, как выявляются все новые и новые его аспекты».

Последний фильм Алексея Германа не история с моралью, не зашифрованное послание и не результат перевода с языка книги на язык кинопленки. Как и в любом истинном произведении искусства, главное в нем — то, что во всех смыслах остается за кадром, то, что чувствуется, но до конца не формулируется. Ощущение важности полученного опыта.

Путешествие не прошло впустую. Ты не знаешь, что с этим делать, но понимаешь, что тебе это нужно.

Илья Симановский

Восхищение Европой

В прокат вышел обладатель Гран-при жюри Берлинского фестиваля фильм Уэса Андерсона «Отель „Гранд Будапешт“» (The Grand Budapest Hotel) — трагикомическое кинопутешествие по интерьерам и пейзажам старушки Европы времен межвоенного «длинного уикенда».

Эта ностальгическая криминальная комедия оборачивается любопытным уроком истории. Кроме прочих радостей, она дарит зрителю возможность подвергнуть свежей проверке несколько неустаревающих истин. Например ту, что, оставляя за собой последнее слово, стоит ограничиться одной его версией — иначе пока наследники будут делить поровну горе, пройдет и их жизнь. Как и всякая другая — увы, не без последствий: как личных, так и политических.

Нынешний год знаменуется для Европы столетием с начала Первой мировой войны — не то что бы скоропостижного, но довольно быстрого конца сохранявшегося веками (в более или менее неизменном виде) старого миропорядка. На протяжении всей истории XX — начала XXI веков можно назвать лишь несколько почти случайных лет, когда разговоры об очередном европейском кризисе (экономическом, этническом, культурном и так далее) велись без драматического надрыва и/или звучали чуть тише обычного. Последнее же десятилетие примечательно особенно скорым накоплением кризисных показателей (как качественных, так и количественных) в самых разных областях европейской жизни, так что к печальному юбилею эта часть Старого Света подошла, собрав коллекцию всех возможных поводов для раздумий.

Единственной серьезной попыткой кинематографически отобразить и осмыслить эти поводы, а также создать некий коллективный кинопортрет стал фильм «Образы Европы» (2004) — сборник из двадцати пяти короткометражек от режиссеров-представителей всех на тот момент стран Евросоюза. Затея оказалась не вполне удачной — скорее всего в силу преждевременности главной цели: у Европы, пусть во многом разобщенной и разноликой, разумеется, есть и некий общий образ, однако складываться он начал слишком недавно, чтобы можно было запечатлеть его в кино.

Придя к этому выводу, кинематографисты принялись до поры до времени предаваться воспоминаниям, воспроизводя в разной степени эстетские, но всегда стилистически выверенные картины «прекрасной эпохи». Формально она закончилась в том самом роковом 1914-м, однако затянувшееся прощание с повседневными атрибутами прежней жизни пришлось на разделивший две мировые войны «длинный уикенд». Воссозданные в кино (прежде всего британском), эти два десятилетия кажутся подлинно трагикомической эпохой, полной всеобщих печалей о прошлом и иронически формулируемых опасений перед будущим. Такой видится она и американцу Уэсу Андерсону.

Мастер кукольной эстетики и прирожденный декоратор, сосредоточенный на ювелирной точности деталей, доводит до визуального предела (за которым начинается область безоговорочно дурного вкуса) саму идею кинореконструкции всякого минувшего времени, но притом умудряется воспроизвести и сам живой, во многом уникальный дух межвоенного периода.

В горах вымышленной Республики Зубровка образца 1932 года (в которой явственно угадывается восточная часть Австро-Венгерской империи) процветает модный среди старой аристократии отель «Гранд Будапешт». Его главный консьерж мсье Густав (Рэйф Файнс), ценитель порядка, парфюма, поэзии и стареющих красавиц, делает своим протеже юного коридорного Зеро Мустафу (Тони Револори), который едет с ним в замок графини Д. (Тильда Суинтон в гриме восьмидесятилетней дамы) на похороны отравленной хозяйки. Там уже собралась в ожидании оглашения последней воли многочисленная родня под предводительством мрачного сына графини (Эдриен Броди) и трех его монструозных сестер. Скоро выясняется, что их маменька оставила мсье Густаву бесценное полотно «Мальчик с яблоком» (не то, ясное дело, что написано П. Кончаловским, а принадлежащее кисти некоего художника эпохи Возрождения) — да еще и припрятала где-то особое завещание, имеющее силу только в случае ее убийства.

Таков центральный сюжет «Отеля „Гранд Будапешт“», действие которого развивается в двух временных пластах и косвенно затрагивает еще два, благодаря чему весь фильм напоминает многоэтажную конструкцию — для каждого зрителя она образует при этом свою архитектуру. Кто-то увидит в ней игрушечный домик (символ, особенно любимый Уэсом Андерсоном), кто-то — торт (тем более что во всей истории не последнюю роль сыграет кондитерская Менделя и умница-пекарь в исполнении Сирши Ронан), а кто-то — бюро в стиле ар нуво, ящички которого полны изящных письменных принадлежностей. Все зависит от того, какой из этих предметов олицетворяет для каждого зрителя постоянство традиций и вызывает воспоминания о навсегда ушедших (и потому оставшихся в памяти идеально прекрасными) временах.

К тому же в домике, на торте или в бюро мы встретим множество фигурок (правда, отнюдь не пластиковых, сахарных или фарфоровых, а совершенно живых) с очень известными лицами. Они появятся в кадре на минуту или две в костюмах метрдотелей, горничных, дворецких, полицейских инспекторов, наемных головорезов и даже тюремных обитателей, чтобы немедленно уступить место другим. Прославленные актеры, нередко играющие у Андерсона крошечные эпизодические роли, в этом случае явственно способствуют возникновению коллективной грезы об общем историческом прошлом.

«Когда-то это был хороший отель, но ведь и я когда-то был хорошим мальчиком», — пошутил однажды Марк Твен, выразив, вероятно, те же ощущения, что подвигли на создание этого фильма Уэса Андерсона. «Гранд Будапешт» со всеми его фуникулерами, железными дорогами и пасторальным горным ландшафтом (которые постепенно, но неуклонно ветшают), а главное — меняющимися постояльцами (старой аристократией, потом — буржуа, после — нацистами и, наконец, коммунистами) олицетворяет, разумеется, саму Европу. Многочисленные же наследники графини Д. (еще одного образа старой Европы), возглавляемые сыном-фашистом, — европейцев, так и не сумевших окончательно разобраться в завещаниях многоликой старушки.

Жизнь главных участников этой истории — так же, впрочем, как и «фоновых» (тех самых нацистов и коммунистов), — подчинена бесконечным успокоительным ритуалам и дающему ощущение правильности происходящего неизменному ритму. «Отель…» вообще очень музыкален: каждый шаг, поворот головы и даже едва заметное движение усов соединяются здесь в причудливый балет, композитором которого стал прославленный Александр Депла. В сущности, индивидуальная реакция на это кино определяется прежде всего мелодическим совпадением между зрителем и режиссером, все остальное — это в конце концов чистая декорация.

Человеческая память так хитро устроена, что прошлое всегда кажется просторнее настоящего (будущее является в этом смысле вопросом возраста, степени оптимизма и темперамента). Однако, если верить Уэсу Андерсону, имеются здесь и свои преимущества: прошлое можно до бесконечности заполнять деталями, с которыми однажды хоть и чертовски жалко, но необходимо расстаться.

Ксения Друговейко

Лекарство от всех недугов

В российский прокат вышла драма Жана-Марка Валле «Далласский клуб покупателей» (Dallas Buyers Сlub) — киноверсия подлинной истории техасца Рона Вудруфа, чья жизнь неожиданно обрела новый смысл, когда у него диагностировали ВИЧ.

Человек сам творит историю своей болезни; болезни же случаются либо от нервов, либо от удовольствия. Подтверждая эти старые истины, кино Валле рассказывает о гибкости человеческой натуры, безграничной изобретательности перед лицом смерти и темной силе коллективного невежества. История о том, как в поисках лекарства от всех недугов медицина обнаружила лишь недуг от всех лекарств, оказывается, в сущности, только фоном (пусть и идеальным) для этого рассказа.

Считается, что ВИЧ впервые передался человеку от африканских обезьян, обитающих южнее Сахары, еще в конце XIX или начале XX веков. Однако как самостоятельный вирус он был открыт лишь в 1983 году — уже после возникновения термина «СПИД», предложенного учеными для обозначения комплекса определенных симптомов, который был признан новой болезнью. За три минувших десятилетия наука не вполне преуспела в разработке лекарства против страшной заразы, но помогла прогрессивной части мирового сообщества преодолеть невежество и иррациональный страх перед ВИЧ и СПИДом, а также отказаться от набора опасных стереотипов, с которыми они долгое время связывались в массовом сознании.

Тем временем на широкие (а также телевизионные и фестивальные) экраны успело выйти около сотни игровых фильмов, напрямую посвященных или косвенно касающихся проблемы СПИДа. По ним сегодня легче всего проследить эволюцию просвещенных взглядов — в первую очередь благодаря тому, что как минимум треть этих лент основана на подлинных историях реальных людей. Среди них есть и экранизации автобиографий (например «Год без любви» 2005 года, снятый по книге Пабло Переса), и кинобиографии первых знаменитостей, скончавшихся от этой болезни (фильм «Джиа» 1998 года, посвященный супермодели Джии Мари Каранджи), и экранные версии историй простых смертных, которые стали одновременно жертвами СПИДа и незаслуженного общественного и/или профессионального остракизма. Среди последних особенно показательна драма Джонатана Демми «Филадельфия» (1993) — один из первых голливудских фильмов на тему СПИДа, гомосексуальности и гомофобии: основой для него послужила биография адвоката Джеффри Бауэрса, незаконно уволенного из юридической фирмы. К этой же категории стоит отнести и «Далласский клуб покупателей», главный герой которого семь лет вел напряженную борьбу с государственной медициной, а также общественными и, что куда любопытнее, собственными заблуждениями.

В 1985 году техасский электрик Рон Вудруф (Мэттью Макконахи) — любитель родео, кокаинист, ловелас и гомофоб — получает производственную травму и, попав в больницу, узнает, что инфицирован ВИЧ. Довольно быстро пройдя стадию отрицания, Вудруф, которому врачи дают не больше месяца, добывает проходящий испытания препарат AZT — однако, приправляя токсичные таблетки алкоголем и наркотиками, только ухудшает свое состояние. Собрав остатки сил, техасец отправляется в Мексику к лишенному лицензии, но просвещенному доктору (Гриффин Данн): тот разрабатывает свою лекарственную схему, которая ставит Вудруфа на ноги и наводит на бизнес-идею. Начав перевозить экспериментальные медикаменты в родной Техас, он быстро обрастает клиентурой (в основном гомосексуалистами) и основывает «Далласский клуб покупателей»: членство стоит четыреста долларов, лекарства выдаются бесплатно. Управлять организацией ему помогает транссексуал Рэйон (Джаред Лето), который незаметно становится самым близким Вудруфу человеком.

«Далласскому клубу…», который собрал внушительное число премий и номинаций (включая «Золотые глобусы» Мэттью Макконахи и Джареда Лето), неожиданно повезло с режиссером. Дело в том, что канадец Жан-Марк Валле (автор пресной костюмной мелодрамы «Молодая Виктория» и экспрессивной, но хаотичной фантазии «Кафе де Флор») совершенно внезапно продемонстрировал зрителю тягу к первоклассному визуальному минимализму и сдержанной драматургии, а также наличие безупречного во всех отношениях вкуса. В случае с конкретной лентой эти качества оказались критически важны: обладая подлинно «оскаровским» потенциалом, история Рона Вудруфа могла (при чуть менее умелом обращении) превратиться в нравоучительную остросоциальную драму, духоподъемную притчу о нравственном перерождении или даже сентиментальный кич с элементами мюзикла.

Валле же ни разу не сошел с пути мужественной простоты — потому все внутренние перемены, происходящие с главным героем, выглядят в его картине совершенно естественно, представляя собой проявление разумного эгоизма Вудруфа, а не мифического благодатного озарения свыше или ускоренного перевоспитания в новых обстоятельствах. Трудно подобрать точный эпитет для определения качества актерских работ Мэттью Макконахи и Джареда Лето, потому, наверное, стоит ограничиться тем, что оба сделали нечто почти невозможное. И если Лето была подспорьем его уникальная психофизика, а также помощь гримеров и костюмеров, то Макконахи, создавший образ своего героя с обманчивой грубоватой простотой, перевоплотился до полной неузнаваемости каким-то почти непостижимым образом (и похудение на пятнадцать килограммов имело здесь отнюдь не решающее значение).

Удивительнее всего в этой истории то, как крепко она захватывает зрительское внимание, ни на секунду не сбавляя напряжения. Будни Вудруфа полны рабочей рутины, но ему то и дело приходится изобретать новые приемы борьбы с государственным здравоохранением и искать пути развития собственного дела. Иногда случается проезжать мексиканскую границу в одеянии католического священника, а иногда — совершать четырнадцатичасовой перелет, чтобы потом отыскать во всей Японии одного подкупного доктора. Впрочем, главная тонкость обнаруживается здесь не столько во внешней сюжетной канве, сколько в деталях «микродраматургии» — незаметном на первый взгляд, но постоянном развитии внутренних отношений между всеми ключевыми героями «Далласского клуба…». Как это часто случается в реальности, залогом такого развития оказывается щедро отмеренное центральным персонажам (и притом отменное) чувство юмора. Качество, которое, к счастью, до самого конца остается с теми, кто им по-настоящему наделен, и является единственным на сегодняшний день лекарством от всех недугов.

Ксения Друговейко

«Вот вам тиски, вот набор плетей…»

В прокат вышли «Очень плохие парни» (Big Bad Wolves) Аарона Кешалеса и Навота Папушадо — израильский камерный триллер с элементами черной комедии, которые работают скорее на усиление, чем смягчение его восхитительно жуткого эффекта.

История о том, как камень падает с души прямиком за пазуху, оборачивается красочно иллюстрированным исследованием на тему мотивов и поводов обыденной жестокости. Напомнив зрителям о слабостях Фемиды (у которой всегда завязаны глаза, но развязаны руки), создатели этого кино предлагают нам заодно оценить пристрастность собственного художественного вкуса — самого тонкого и оттого не в меру хрупкого инструмента человеческого разума.

Классифицируя жанры кинематографа как высокие и низкие, ко вторым киноманы прежде всего относят триллер. Забавный парадокс заключается в том, что фильмы изобретателей триллера Фрица Ланга и Альфреда Хичкока занимают в зрительском сознании место недостижимого эталона и высокой классики мирового кинематографа, существующей как будто бы вне всяких жанровых категорий. У такого отделения зерен от плевел есть, впрочем, справедливые резоны.

Дело в том, что триллер является подлинно синтетическим киножанром, объединяющим множество элементов, которые могут по-разному сочетаться: к триллерам в разное время относили детективные, шпионские и гангстерские фильмы, а также хорроры, нуары и эротические драмы самого разного качества и свойства.

Кроме того, хороший триллер всегда отличается выраженным национальным характером, определяющим в итоге свою аудиторию, правда, по признаку не национальности, а стилистических пристрастий. Снятый в конце 1990-х американский телефильм про профессора, который убил свою любовницу-студентку, а потом заметил, что жена начала что-то подозревать, и южнокорейская вариация на тему Кафки, выдержанная строго в красно-черно-белых тонах, могут привлечь одного и того же зрителя. Однако они расскажут разное о внутреннем мире своих истинных поклонников, каждый из которых наверняка отнесется к одной картине с большим трепетом, чем к другой.

Единственным достоверно определяющим и объединяющим все его «поджанры» признаком триллера является чувство тревоги, страха, напряженного ожидания, волнения (или всего этого вместе), испытать которое и жаждет зритель. Плохо подвластные силе даже самого мощного рацио, эти ощущения, имеющие животную природу, вероятно, и низводят триллер до низкого жанра. В то же время настоящий его ценитель, не прикрывающийся жалким правом на guilty pleasure, наверняка даст более любопытное объяснение своему интересу и отметит, что хороший триллер всегда посвящен человеческим слабостям — теме не только интересной, но чертовски важной как раз для тех, чье существование определяется отнюдь не только инстинктами. О двух таких слабостях — жажде «справедливой» мести и жестокости — повествует лента «Очень опасные парни», обладающая, как и положено, рядом специфических черт израильского кино.

В тихом израильском пригороде пропадет уже не первая маленькая девочка. Скоро в лесу найдут ее обезглавленный труп, а вероятный маньяк — зашуганный учитель богословия (Ротем Кейнан) — избежит наказания благодаря неуемному темпераменту ведущего дело следователя (Лиор Ашкенази). Сходу применив к подозреваемому допрос с пристрастием, тот будет вынужден под давлением начальства выпустить очкарика, но со страстью поведет личное расследование. Интересы полицейского совпадут с целями отца погибшей крошки (Цахи Град), который как раз купил домик с хорошо изолированным подвалом.

Одна из причин, по которой «Очень плохие парни» (чьи авторы в 2010 году обогатили мировой кинематограф первым израильским фильмом ужасов «Бешенство») вышли за рамки национального проката, — публичная похвала Квентина Тарантино. Назвав картину лучшим фильмом, который он видел в 2013 году, режиссер, известный вполне определенными кинопристрастиями, оставил будущих зрителей дожидаться черной комедии с элементами абсурда и карнавального насилия. На деле же насилие оказалось предельно реалистичным, абсурд — умеренным, но изобретательным, а комедия — остроумной, но совсем не веселой.

Награжденный израильскими киноакадемиками призом за лучшую операторскую работу, лучший звук и саундтрек (композитор — Франк Ильфман), этот фильм, безусловно, отличается еще и последовательной и жесткой драматургией, а также отменными чувствами ритма и меры. Стремительное движение к предсказуемо жутковатому (но не очевидному с точки зрения деталей и крутизны генерального сюжетного поворота) финалу прерывается здесь только редким вторжением вполне обыденных внешних сил. Встреча с каждой из них сулит спасительную передышку и падение напряжения, но в итоге, напротив, предвосхищает новый виток центрального сюжета. На этот эффект как раз работает нетрадиционным образом используемая комедийная составляющая.

Вот Гиди, отцу убитой девочки, звонит его взволнованная родительница — но разговор, начавшийся как классический анекдот про еврейскую маму, совсем не смешит зрителя, знающего, что происходит в этот момент в подвале Гидинькиного (так называет героя папа, который привезет сыну мамин суп) дома. Перед нами не потешный сторонний эпизод, а нечто, больше всего напоминающее уловку, которую придумывает наш мозг во время ночного кошмара: каждый, наверное, пытался вести во сне диалог с какой-нибудь страшной силой (и речь отнюдь не о еврейской маме).

А вот полицейский встречает на пустынной дороге араба на белом коне и одалживает у него айфон. Пока набирается номер, эти двое ведут дипломатичную беседу, что совсем не предвещает беды — по крайней мере той, о которой мы узнаем через несколько секунд (а смысл известия осознаем только несколько минут спустя). Смешное и страшное рифмуется здесь в одних и тех же образах, взглядах и лицах — потому зрительское напряжение и не ослабевает до самого финала, несмотря на кажущуюся традиционность сюжета.

Главные же особенности этого триллера, создатели которого умудрились до конца сохранить собственный авторский голос (и избежали соблазнов подражания классическим образцам жанра), заключаются в отсутствии малейшего режиссерского цинизма и, что, быть может, еще ценнее, ожидаемого поначалу неуместного эстетства. «Очень плохие парни» открываются сценой детской игры в прятки — в рапиде пробегают мимо ножки в белых колготках, а в заброшенном доме остается на память красная туфелька, но полный намеренных красивостей пролог тоже оборачивается лишь деталью страшного сна. А время течет во сне совсем не с той скоростью, что в реальности: мастера и поклонники хороших триллеров помнят об этом лучше других.

Ксения Друговейко

Недалекие близкие

На российских киноэкранах — «Август» (August: Osage Country) Джона Уэллса, номинированная на множество наград экранизация одноименной пьесы Трэйси Леттса (2007), принесшей драматургу Пулитцеровскую премию.

Драма с элементами черной комедии, разыгранная блистательным актерским составом точно по партитуре, обернулась открытым уроком прикладной геометрии. Взявшись измерить площадь и периметр одного семейного круга, режиссер не только обнаружил спрятанные в нем острые углы, но и ловко разобрал на детали внутренние треугольники и квадраты. В итоге получилась история о людях, всякий из которых по-своему несчастен по одной причине: даже самые нелепые герои этого кино оказались куда мудрее собственной жизни.

Среди жанров, родов и течений мировой литературы есть те, перед которыми находится в особенном долгу кинематограф. Разумеется, в первую очередь к таковым относится современная драматургия: судьба всякой успешной пьесы после череды театральных постановок неизбежно приводит ее на киноэкран. Истории и ее автору обеспечена там исключительно добрая слава: если экранизация оказывается нехороша, под сомнение ставится лишь мастерство ее создателей, «умудрившихся, как всегда, испортить прекрасный текст», даже если в этом тексте не было изменено ни строчки, а зритель впервые узнал о его существовании, отправившись в кино.

Однако игра с чужой пьесой стоит режиссерских свеч, как никакая другая: во-первых, пьеса уже являет собой наполовину готовый сценарий, во-вторых — дает максимальную свободу в вопросах визуализации, решение которых в камерном пространстве, куда обыкновенно помещаются герои, обретает особую увлекательность. Есть и третья, более любопытная причина: события значительной части прославленных пьес XX — начала XXI столетий происходят внутри семейного круга, касаясь одновременно самой трудной и важной для большинства людей области человеческих отношений, чрезвычайно медленно реагирующей на внешние вызовы меняющегося мира.

В искусстве иллюстрации и анализа семейных драм особенно преуспели американские драматурги, обогатив тем самым и мировой кинематограф. «Любовь под вязами» Юджина О’Нила была экранизирована Делбертом Манном (Золотая пальмовая ветвь Каннского кинофестиваля), а его автобиографическая пьеса «Долгий день уходит в ночь» легла в основу черно-белой драмы Сидни Люмета. Теннесси Уильямс до сих пор известен широкому читателю прежде всего благодаря пьесе «Трамвай „Желание“» и ее экранизации авторства Элии Казана (четыре премии «Оскар»). Наконец, самым знаменитым произведением Эдварда Олби остается пьеса «Кто боится Вирджинии Вульф?», по которой снял свою дебютную ленту Майк Николс (пять премий «Оскар»). Достойное место в этом ряду занимает и Трэйси Леттс с пьесой «Август: графство Осейдж», вдохновившей на экранную версию событий телепродюсера и сценариста Джона Уэллса, для которого этот фильм стал второй полнометражной картиной.

Одним жарким днем известный некогда поэт, а ныне печальный алкоголик Беверли Уэстон (Сэм Шепард) не возвращается после прогулки домой. Его жена Вайолет (Мерил Стрип), страдающая раком ротовой полости и сидящая на нескольких видах релаксантов (отнюдь не смягчающих ее и без того крутой нрав), призывает на помощь ближайших родственников. Вскоре после приезда в оклахомский дом Уэстонов трех их дочерей — жесткой рационалистки Барбары (Джулия Робертс), бесцветной скрытницы Айви (Джулиана Николсон) и женственной дурочки Карен (Джульетт Льюис) — выясняется, что отец семейства покончил с собой. Его поступок — как, впрочем, и он сам — почти не удостоится обсуждения во время поминального обеда. Матриарх Вайолет предпочтет поговорить о присутствующих: острословной сестре (Марго Мартиндейл), ее безобидном муже (Крис Купер) и их сыне-неудачнике (Бенедикт Камбербэтч), супруге Барбары (Юэн Макгрегор), оставившем ее ради юной студентки, и своей единственной внучке (Эбигейл Бреслин), скользком женихе Карен (Малруни Дермот) и тихой индианке (Мисти Апхэм), которую Беверли нанял заниматься домом за пару дней до смерти.

Будучи перенесенной Джоном Уэллсом на киноэкран, пьеса Леттса заиграла неожиданными красками. Так, ее название «Август: графство Осейдж» из простого обозначения места действия превратилось в наглядное оправдание повышенных тонов и градусов, сопутствующих здесь всякому слову, взгляду и жесту. «…Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит // в форму вокзальной площади, со статуей и т. п., // где взгляд, в котором читается „Будь ты проклят“, // прямо пропорционален отсутствующей толпе» (И. Бродский «Август», 1996) — примерно так живописует один из самых мучительных месяцев года и Уэллс: разве что вместо вокзальной площади со статуей у него выжженные степи Центрального Юга США. Здесь все перегревается, плавится и сочится от выматывающей жары, лишая даже самых уравновешенных героев всякой сдержанности, великодушия и самоиронии, которые так трудно сохранять, когда чужое неосторожное слово раздражающе липнет к разгоряченной щеке и выводит из себя скорее настоящей пощечины. Меж тем поводов для пощечин или еще более унизительных шлепков по губам найдется предостаточно: пренебрежение дочерним долгом, плоды дурного воспитания, инцест, педофилия, расизм и обыкновенная жестокость — у всех нас свои слабости.

Впрочем, нескольких дней и ночей на излете лета с лихвой хватит, чтобы каждый герой успел собраться с силами и ответить на все и за все, чем обидел ближнего, — десятью минутами или десятью годами раньше. А за теми, кто попробует затаиться, проследит Вайолет Уэстон — общая совесть и общее проклятье семьи в исполнении божественной Мерил Стрип, с некоторых пор перешагнувшей какой-то невидимый предел мастерства, за которым ей, кажется, куда интереснее играть в аллюзии, чем снова и снова перерождаться в новые, равно блистательно проработанные амплуа.

В «Августе» она с такой дьявольской точностью воссоздает образ Элизабет Тейлор в роли Марты из «Кто боится Вирджинии Вульф?», что не подчеркни героиня Стрип в начале фильма свою особую любовь к актрисе, зрителю пришлось бы не раз похолодеть от ужаса посреди жаркого «Августа».

Правда, поначалу жутковатый в своем мастерстве, оммаж прекрасно срабатывает в итоге на поддержание общей тяжелой и пыльной атмосферы «Августа»: если уж перемывать кости скелетам в чужом шкафу, то лучше в чужом парике.

Ксения Друговейко

Страсти по Мэри Поппинс

В российский прокат 23 января выходит комедийная драма Джона Ли Хэнкока «Спасти мистера Бэнкса» (Saving Mr. Banks) — художественная хроника противостояния между Памелой Трэверс, автором повести «Мэри Поппинс», и Уолтом Диснеем, страстно желавшим экранизировать ее знаменитую сказку.

Полная теплоты и подлинно английского юмора история о природе творчества оборачивается доказательством давней истины: всякий автор пишет прежде всего автобиографию — и чем меньше он отдает себе в этом отчет, тем талантливее получается текст. В конечном итоге кино Хэнкока, посвященное создательнице одного из главных на все времена детских произведений, и само демонстрирует важнейшие качества хорошей детской литературы: оно обращается одновременно ко взрослому, спрятанному в ребенке, и к ребенку, спрятанному во взрослом.

Стоит лишь задуматься о том, кем является главный литературный и экранный герой нашего времени (и типичный его представитель, и, напротив, выдающийся пассионарий, определяющий дух самого этого времени), как тут же придется признать в нем социопата. Этот модный диагноз, почти никогда не трактуемый верно, потеснил в последние несколько лет красивое слово «сноб», о неблагородной этимологии которого отчего-то мало кому известно.

При всей природной, тематической и стилистической разнице между этими терминами в сознании российского интеллектуального сообщества они парадоксальным образом превратились во взаимодополняющие характеристики и одновременно базовые добродетели всякой высокоразвитой личности. Оставив эпидемию снобизма на совести создателей одного небезызвестного издания, обратимся к причинам, которые заставляют многих неглупых женщин сравнивать себя с Лисбет Саландер (героиней трилогии Стига Ларссона «Миллениум», прославившейся после экранизации Дэвидом Финчером первой части — «Девушки с татуировкой дракона», 2011), а многих других умных женщин и мужчин — с Шэрлоком Холмсом в исполнении Бенедикта Камбербэтча из знаменитого BBC-сериала.

Помимо очевидной всеобщей отчужденности и в то же время излишней взаимной коммуникативной доступности — естественной платы за долгожданный переход к информационному обществу, — существует еще одна любопытная причина: большинство интеллектуалов являются людьми не только активно думающими, но и столь же (а часто — и более) активно пишущими. Извлечение из собственного сознания и подсознания идей, формул и образов, ложащихся в основу любой публицистики, — процесс столь же интимный и требующий такого же уединения, как создание художественного текста. Оттого все больше людей, вынужденных производить собственные тексты между призывными сигналами разнообразных мессенджеров, все чаще пренебрегают эмоционально затратным личным общением и гордо нарекают себя социопатами, являясь в самом тяжелом случае обыкновенными интровертами.

Меж тем подлинного социопата отличает не только стремление к уединению, но прежде всего неспособность к эмпатии и проявлению интерактивных эмоций (сочувствия, сожалений, угрызений совести, чувства вины), отсутствие которых так успешно компенсируется высоким интеллектом и рациональностью, что при поверхностном общении в этом (нередко харизматичном и обаятельном) человеке трудно заподозрить склонность к девиантному поведению или хотя бы хулиганству. До той поры, пока он сам не пожелает продемонстрировать их во всей красе.

Трудно судить о том, насколько склонны к подлинной социопатии литераторы вообще и в какой мере страдал или страдает от нее какой-либо из них в частности: талантливый социопат с легкостью имитирует погружение во внутренний мир другого (например собственного героя) и столь же легко может манипулировать чувствами своих читателей. Оттого-то тема соотношения рационального и эмоционального, а также личного и стороннего всегда будет оставаться привлекательной для тех, кто интересуется природой литературного творчества. Именно этим зрителям, пожалуй, в первую очередь оказался адресован фильм «Спасти мистера Бэнкса» — ведь в нем возникает чертовски любопытный писательский образ: Памела Трэверс предстает в нем личностью, с успехом притворявшейся самым натуральным социопатом, на поверку оказавшимся человеком с весьма насыщенной эмоциональной историей.

Двадцать долгих лет потратил Уолт Дисней (Том Хэнкс), чтобы уговорить автора серии повестей о Мэри Поппинс Памелу Трэверс (Эмма Томпсон) хотя бы поразмыслить о возможности экранизации своего главного произведения. Лишь ощутимые финансовые трудности заставили чопорную англичанку, старательно скрывающую свое австралийское происхождение, отправиться в 1961 году в Лос-Анджелес для работы над сценарием возможного фильма. Уже сев в самолет, миссис Трэверс (позволяющая всем вокруг обращаться к ней только так и никак иначе) надела маску презрения, досады и скуки, которую в последующие несколько недель снимала только на ночь.

Запретив Диснею даже думать об использовании мультипликации, писательница с хулиганской страстью принялась сочинять все новые и новые ограничения, дойдя до заявления о том, что не потерпит никакого красного цвета в кадре. «Ну, просто я его разлюбила», — садистски улыбнулась она тщательно подкрашенными красными губами. Миссис Трэверс так старательно изводила всех вокруг, придираясь и изощренно хамя каждую минуту, кидаясь из окна гостиничного номера грушами и попрекая при этом остальных дурными манерами, что даже упрямый Дисней был готов сдаться — к счастью, он вовремя узнал кое-что о прошлом не в меру экстравагантной писательницы.

Британский писатель Артур Кёстлер однажды заметил, что любить писателя, а потом встретить его — все равно что любить гусиную печень, а потом встретить гуся. Удивительно, что эта шутка принадлежала не Памеле Трэверс — даме, которая, если верить Джону Ли Хэнкоку, не только исповедовала жизненную философию, сводящуюся, в сущности, к этой фразе, но и отличалась склонностью к такого же свойства юмору. Именно он — по-английски утонченный, циничный и великолепно обескураживающий — заставил заподозрить Уолта Диснея, а вслед за ним и зрителя, что за манерами активной социопатки спряталось хрупкое и крайне притягательное человеческое существо.

В каком-то смысле то же произошло и со сценарием «Спасти мистера Бэнкса» за авторством Келли Марсел и Сью Смит: в 2011 году он лег на полку с пометкой «отличный, не реализуемый», рискуя остаться там навсегда, если бы на него не обратило пристальное внимание руководство Walt Disney Pictures. Отличная, но решительно невозможная миссис Трэверс, к которой когда-то пригляделся основатель Disney, в исполнении блистательной Эммы Томпсон постепенно обнаружила такие душевные глубины, которые уже никак невозможно было спрятать за годами служившей ей маской, — однако, к чести сценаристов, осталась во многом столь же невыносимой.

Это кино было отмечено несколькими премиями и внушительным списком номинаций, но, в сущности, оно заслужило их за одну только сцену премьеры снятой наконец «Мэри Поппинс» (1964, пять премий «Оскар», позиция в Национальном реестре фильмов США): камера следит за лицом Памелы Трэверс, которая с готовностью изображает отвращение, затем осторожно улыбается (тем временем веки ее краснеют) и наконец начинает сотрясаться в рыданиях. «Ну что Вы, Пэм…» — трогает ее за плечо Дисней. «Ничего, я просто ненавижу мультфильмы!» — изобретательно врет растроганная писательница, все-таки разрешившая включить в кино одну-единственную мультипликационную сцену.

Это кино, полное замечательной музыки, примечательное незабываемыми героями второго плана (например водителем миссис Трэверс в исполнении Пола Джаматти) и чрезвычайной тонко и точно переплетенными сценарными находками, вопреки очевидным ожиданиям, начисто лишено сиропных сантиментов. «Спасти мистера Бэнкса» — фильм настолько драматургически цельный и детально гармоничный, что его хочется снова и снова раскладывать в памяти на кадры и цитировать всем вокруг: и совершенно не сдерживать эмоций, невзирая даже на то, что миссис Трэверс этого бы точно не одобрила.

Ксения Друговейко

Американский мечтатель

В прокат вышла приключенческая трагикомедия Бена Стиллера «Невероятная жизнь Уолтера Митти» (The Secret Life of Walter Mitty) — экранизация одноименного рассказа прославленного американского писателя и карикатуриста Джеймса Тёрбера (1939).

История о человеке, готовом при необходимости перейти на хлеб и воду ради полноценного питания собственных иллюзий и содержания воздушных замков, оказалась поистине вдохновляющим зрелищем для начала нового года — времени лучших намерений, мечтаний и обещаний. Наполненное остроумными рекомендациями для зрителей, которые все меньше ожидают от жизни и все больше от самих себя, это кино готовит также немало сюрпризов всем, кто считает, что уже вступил в такой возраст, когда из двух искушений стоит выбирать то, которое позволит раньше вернуться домой.

Среди великого разнообразия клише, сопровождающих научные и околонаучные оценки особенностей всякого национального характера, нет более затасканного словосочетания, чем «американская мечта». Изначально довольно расплывчатое, со временем это понятие и вовсе утратило остатки подлинного смысла. Появившись впервые в трактате историка Джеймса Адамса The Epic of America (1931), который был опубликован во время Великой депрессии, термин American Dream являл собой совокупность воплощенных идеалов протестантской трудовой этики: свободы личности, самосовершенствования, социального роста и частного предпринимательства.

Залогом осуществимости мечты Адамс и последователи объявили духовную мощь нации, утвержденную отцами-основателями США и подкрепленную принципами, изложенными в Декларации независимости. Годы Холодной войны внесли свои сомнительные коррективы, внедрив в советское и — частично — европейское массовое сознание знак равенства между американской мечтой и принципом «Хлеба и зрелищ!»: она стала отождествляться с культом неограниченного потребления. Будучи многократно переосмыслена и на своей родной культурной почве, американская мечта получила столько вариантов наполнения и была описана, а также озвучена и проиллюстрирована в стольких разных стилях и манерах, что постепенно превратилась (в бытовой трактовке) в дырку от бублика — или (в кинематографической) универсальный макгаффин.

Альфред Хичкок, придумавший термин MacGuffin для обозначения предмета, факта или лица, запускающего интригу и сюжетное движение фильма, но почти или чаще вообще не появляющегося при этом в кадре, вряд ли предполагал, что вокруг идеи макгаффина — пусть и получившего ряд совершенно других наименований — выстроится, в сущности, вся постмодернистская философия. Свобода интерпретаций, гибкость устоявшихся парадигм и возможность «обнуления» любого термина и понятия: в американской популярной культуре — прежде всего кинематографе — действие этих центральных постмодернистских установок выразилось прежде всего в потребности дать новую жизнь самым традиционным и неотделимым от собственного национального характера идеям. Неудивительно, что главной из них стала «американская мечта» — достижимый, но неабсолютный и многогранный идеал, получивший, впрочем, конкретные трактовки, черты и проявления в рамках каждого отдельно взятого киножанра.

Квинтэссенцией этого подхода, превратившего американскую мечту в главную макгаффин-идею кинематографа 1980–1990-х, стал «Форрест Гамп» Роберта Земекиса (1994). Двадцать лет спустя — в новой исторической реальности — на место умственно неполноценного, но великодушного и талантливого спортсмена, путешественника и ветерана войны во Вьетнаме Форреста Гампа пришел неприметный обыватель Уолтер Митти. Судьба этого героя стала таким же отражением своего времени, каким когда-то оказалась жизнь его предшественника, — и потому в ней как нельзя точнее выразился новый дух, вид и вкус пресловутой American Dream, обретшей сегодня менее амбициозные, но более красочные и смелые формы.

Уолтер Митти (Бен Стиллер) работает фоторедактором журнала Life больше пятнадцати лет, но не поддерживает близких отношений почти ни с кем из коллег. Он так робок, что не решается даже познакомиться с симпатичной новой сотрудницей (Кристен Уиг), предпочитая вместо этого отправить ей смайлик на сайте знакомств. Разумеется, существование Уолтера лишь со стороны кажется однообразно размеренным — его внутренняя жизнь богата самыми захватывающими событиями: в мечтах он видит себя главным героем лучших приключенческих боевиков. Окружающие же считают его просто чудаковатым разиней — по-настоящему Уолтера ценит лишь Шон О’Коннелл (Шон Пенн), знаменитый фотограф-путешественник, с которым много лет сотрудничает Life. Именно его промах заставляет Уолтера переменить свою жизнь: О’Коннелл забывает прислать негатив фотографии, которая должна встать на обложку последнего бумажного номера журнала. Поскольку фотограф никому не сообщает о своих передвижениях и не пользуется мобильным, Уолтеру приходится наконец проделать все то, к чему он, в сущности, и шел долгие годы.

Оригинальный рассказ Джеймса Тёрбера правильнее было бы назвать юмористической зарисовкой: короткая остроумная история о тихоне-мечтателе, вынужденном то и дело отвлекаться от своих выдающихся фантазий на унылую реальность, не скрывала в себе никаких сверхсмыслов и не предполагала никакого духоподъемного развития. Первая ее экранизация, вышедшая в 1947 году, изменила лишь некоторые детали, но сохранила суть первоисточника. От Бена Стиллера, взявшегося за новую версию после того, как от работы над ней отказались Стивен Спилберг и Гор Вербински, казалось, можно было ждать скорее гиперболизации известного сюжета и превращения его иллюстрации в откровенную карикатуру. Однако с актером и режиссером, многие десятилетия подряд занятого производством равномерно успешных комедий средней руки, произошло, по-видимому, то же, что и с его героем: он решил вырваться из зоны осточертевшего комфорта — и вместо ожидаемой комедии положений снял лирическую трагикомедию.

Как всякая история о поисках и достижении мечты, «Невероятная жизнь Уолтера Митти» полна маленьких условностей, допущений и полукомических совпадений; находится в ней место и легким сантиментам (приправленным, впрочем, доброй во всех отношениях долей иронии). В этом-то и заключается главная хитрость фильма: придравшись к деталям и восприняв лишь один из множества эмоциональных уровней, предложенных Стиллером, зрители рискуют стать жертвами собственного занудства; погрузившись же в созданный им мир с головой и сердцем, они имеют все шансы испытать огромное наслаждение не только от бесконечных пейзажных красот, заполняющих экран, но и от собственного великодушия, проявленного по отношению к чужим и, что особенно ценно, собственным мечтам. Кто-то увидит в приключениях Уолтера Митти запоздалое торжество юношеского максимализма над здравым смыслом, а кто-то — внутреннюю победу героя над тем трудным для всякого человека возрастом, когда он все еще остается молод, но уже с гораздо большим трудом.

Ксения Друговейко

Мужское и женское

На экраны вышел фильм «Я, снова я и мама» (Les garçons et Guillaume, à table!) — блистательный трагифарс Гийома Гальенна, снятый режиссером по собственной автобиографической пьесе.

Семейная история о тонкостях применения традиционного и нетрадиционного оружия в войне полов, а также странностях любви неожиданно оборачивается повестью о том, каких удовольствий лишается жизнь людей среднего возраста из-за необходимости подавать хороший пример собственным детям. В конечном же счете эта комедия оказывается остроумным пособием по сохранению рассудка в «безумном новом мире».

Одна из национальных черт массового кинематографа Франции заключается в том, что он отражает в первую очередь внутреннюю жизнь собственно французского общества, а уж только во вторую — какие-либо тенденции мирового исторического процесса (во всех его проявлениях: от политических до модных). Причин тому немало, но главная из них, пожалуй, связана с ролью, которую продолжает играть для французов семья: не просто ячейка общества, но основа основ, образующая прочный фундамент галльского миро- и самосознания. Потому она остается драматургическим центром абсолютного большинства фильмов популярных жанров: комедии, триллера, драмы и любых их производных — образуя таким образом некую универсальную кинокатегорию, которую можно обозначить названием комедии Жана-Поля Ле Шануа «Папа, мама, служанка и я», положившей в 1954 году начало столь прочному положению вещей.

Элегантно отвечая на вызовы современности, французская семья теряет некоторые признаки своего классического уклада — и эти метаморфозы немедленно фиксируются кино. В последние десять лет оно по понятным резонам рефлексирует над проблемами мультиэтничности, однако все чаще вопросы национальной политики уходят на экранах на второй план, а кинематограф возвращается на традиционную для французов территорию телесной и платонической любви (правда, для изучения нетрадиционных ее форм). И если раньше гомосексуальность и трансгендерность были для французских режиссеров в основном предметом легких проходных шуток, то общественные споры по поводу долго подготавливавшегося и принятого в итоге закона об однополых браках перевели опасную нынче тему на иной уровень.

Как ни парадоксально, в некотором смысле граждане либеральной Франции стали такими же заложниками ситуации, как и жители гомофобной России: любое неоднозначное (неоднозначно восторженное, если быть точнее) суждение на соответствующую тему приводит к страстному порицанию. В России — со стороны продвинутого интеллектуального меньшинства, во Франции — со стороны прогрессивного большинства и властей. Публичный дискурс — до того великая сила, что многие приличные люди начинают чувствовать даже неловкость за собственную гетеросексуальность.

Попробуй не потеряй ориентацию (всякую, не только сексуальную) в мире, открывшем столько пространств для приложения любви. Одни мальчики чувствуют себя девочками и любят мальчиков или, продолжая чувствовать себя девочками, любят все-таки девочек; другие мальчики чувствуют себя мальчиками и все равно любят мальчиков. Такая же свобода полагается девочкам. О том, что со всем этим делать (или не делать) и как не сойти с ума — особенно, если вырос в буржуазной, но идущей в ногу со временем семье, — и рассказывает зрителю Гийом Гальенн.

«Мальчики и Гийом, к столу!» — так одна французская мама (Гийом Гальенн) звала обедать троих своих сыновей. Двое из них на радость папе росли спортсменами, охотниками, немного грубиянами и в меру хулиганами, а третий, Гийом (тоже Гийом Гальенн), должен был наконец осчастливить маму и родиться дочкой, но подвел ее. Мама не обиделась. Вместо этого она стала для Гийома лучшим другом, кумиром и, в сущности, мерой всех вещей. Артистичный мальчик с младенчества разделял ее вкусы, взгляды и компанию, проводя время в обществе женщин, изучая их, а потом талантливо копируя манеры, повадки и даже голоса. Все в семье привыкли считать его девочкой, а потом явным геем. Не сдавался только папа: сначала он отправил Гийома в закрытый пансион для мальчиков, потом в английскую школу для мальчиков и девочек… После герой уже сам опробовал много способов социализации, завел разные знакомства и сменил с десяток психоаналитиков, чтобы перестать наконец слушаться маму примерно в том возрасте, когда другие мальчики обычно начинают снова к ней прислушиваться, — и стать счастливым.

Секрет прелести этого, отмеченного двумя наградами в Каннах фильма с элементами моноспектакля (с которого, собственно, все и начиналось), чрезвычайно прост, отчего еще более ценен. Первым его заветным компонентом является исключительный комический талант самого Гийома Гальенна, который так ловко разыгрывает дуэт с самим собой, что актера выдает в роли собственной мамы разве что голос — слишком уж характерный. Его герой умудряется быть одновременно так похожим на собственную родительницу в деталях и в то же время так отличаться от нее в неуловимом, но главном, как бывает именно и только в реальности.

Вторая и, пожалуй, важнейшая составляющая успеха картины заключается в самой истории: наполняясь на экране откровенно гротескными чертами, намеренным драматизированием смешных мелочей и, напротив, поразительно легкими реакциями героя на довольно непростые ситуации, она остается при этом чертовски понятной всякому, даже неподготовленному, зрителю (если, конечно, он не законченный ханжа). Ведь речь здесь идет не только и не столько о формировании человеческой сексуальности и ее осознании, сколько о казусах нашего взросления вообще и непредсказуемости ошибок родительского воспитания в частности.

Сохраняя классическую для французской комедии (в данном случае трагикомедии) драматургию, в центре которой остается семейство Гийома (где женщины, вопреки традиционным гендерным теориям, оказываются более, даже не в меру, прогрессивными, а мужчины, напротив, отвечают за сохранение старого миропорядка), «Я, снова я и мама» отличается исключительно выразительным киноязыком. Его-то, вероятно, и стоит выделить как третью ключевую причину притягательности ленты: соединяя театральные и экранные изобразительные приемы, Гальенн умудряется сохранить жанровую чистоту каждого из них и в то же время создать единое повествовательное полотно, на котором всякий штрих остается исключительно уместен. Переходы от фарса к повседневному реализму здесь настолько неуловимы (как, опять-таки, случается только в жизни), что эффект действительности и подлинности происходящего не покидает зрителя ни на секунду.

В сущности, «Я, снова я и мама» при всей своей легкости оказывается неожиданно разумным и четко сформулированным высказыванием о мире, в котором так стремительно размывается прежний уклад, державшийся на вечном противостоянии мужского и женского. Еще интереснее, что это высказывание обретает всю свою очевидность, будучи превращенным в остроумную шутку, — притом универсальную: каждый зритель сам определяет в ней и долю правды, и долю собственно шутки.

Ксения Друговейко