Николай Стариков. Сталин. Вспоминаем вместе

  • «Питер», 2012
  • В современной истории России нет более известного человека, чем Иосиф Сталин. Вокруг него не умолкают споры, а оценки его деятельности диаметрально противоположны. Нет политика, которому бы приписывали столько не сказанных им слов и фраз. Нет государственного деятеля, которого бы обвиняли в стольких не совершенных им преступлениях. Как же разобраться в этой неоднозначной личности? Лучший способ — обратиться к документам и воспоминаниям тех, кто знал его лично. Книга Николая Старикова (автора бестселлеров «Национализация рубля», «Кризис: Как это делается», «Кто заставил Гитлера напасть на Сталина» и др.), основанная на воспоминаниях современников и соратников Сталина, документах и исторических фактах, поможет вам найти ответы на наиболее острые вопросы.

    Эта книга поможет вам разобраться в сложной исторической эпохе и в не менее сложной личности И. В. Сталина. Его биография, в контексте реальных исторических событий, дает понимание мотивов его поступков. А ведь факты из воспоминаний реальных людей — это и есть сама история. Почему фигура Сталина, давно и прочно позабытая, именно сегодня обрела такое объемное очертание? Что с ностальгией ищут в ней одни наши современники и против чего так яростно выступают другие? Какими бы ни были противоречия, ясно одно: Сталин ценой неимоверных усилий сумел сохранить и укрепить гигантскую страну, сделав ее одной из сверхдержав ХХ века. У кремлевской стены есть много могил. Одна из них — могила Неизвестного солдата. Другая — могила Неизвестного Главнокомандующего…

  • Купить книгу на Озоне

Вероятно, в истории России нет более известного человека, чем
Иосиф Виссарионович Сталин. И одновременно нет другой персоны,
о которой было бы сочинено столько лживых историй. Нет
политика, которому бы приписывали столько не сказанных им
слов и фраз. Нет государственного деятеля, которого бы обвиняли
в стольких не совершенных им преступлениях. Как разобраться
в этой личности, в его успехах и ошибках, достижениях и поражениях?
Рецепт один — читать и думать.

Эта книга не является биографией Сталина. В ней собрана далеко
не вся информация об этом человеке — для этого не хватит и
десяти томов. Да и цели такой не было. Задача у книги, которую вы
держите в руках, совсем другая: описать Сталина через воспоминания
тех, кто знал его лично. Поэтому эту книгу я писал не один.
Огромное количество простых людей прислали мне материалы,
откликнувшись на призыв вспомнить Сталина таким, каким он
был. Я признателен всем: и тем, чьи воспоминания вошли в книгу,
и тем, чьи материалы по каким-либо причинам в нее не вошли.
Это наша общая книга. Мы вместе вспоминаем. Вместе думаем и
анализируем, вместе узнаем что-то новое об Иосифе Виссарионовиче
Сталине.

Начнем наш экскурс в историю с небольшой загадки. Хочу
предложить вашему вниманию фрагменты из выступления одного
известного человека. Прочитайте и попробуйте определить, кто это
сказал. И в какой период времени он это сделал.

Вспомните положение дел в ведущих экономиках мира два с половиной
года тому назад. Рост промышленного производства и
торговли почти во всех странах капитализма. Рост производства
сырья и продовольствия почти во всех аграрных странах. Ореол
вокруг США как страны самого полнокровного капитализма. Победные
песни о «процветании». Низкопоклонство перед долларом.
Славословия в честь новой техники, в честь технического прогресса.
Объявление эры «оздоровления» капитализма и несокрушимой
прочности капиталистической стабилизации…

Так обстояло дело вчера.

А какова картина теперь? Теперь — экономический кризис почти во
всех промышленных странах мира. Теперь — сельскохозяйственный
кризис во всех аграрных странах. Вместо «процветания» — нищета
масс и колоссальный рост безработицы. Вместо подъема сельского
хозяйства — разорение миллионных масс крестьянства. Рушатся
иллюзии насчет всемогущества капитализма вообще, всемогущества
североамериканского капитализма в особенности. Все слабее
становятся победные песни в честь доллара и технического прогресса.
Все сильнее становятся пессимистические завывания насчет
«ошибок» капитализма…

Такова картина теперь…

Я думаю, что нет необходимости особенно останавливаться на
цифровых данных, демонстрирующих наличие кризиса. О том, что
кризис существует, теперь уже не спорят…

Теперь, когда мировой экономический кризис развертывает свое
разрушительное действие, спуская ко дну целые слои средних и
мелких капиталистов, разоряя целые группы служащих и фермеров
и обрекая на снижение уровня жизни — все спрашивают: где
причина кризиса, в чем его основа, как с ним бороться, как его уничтожить?
Измышляются самые разнообразные «теории» кризиса.
Предлагаются целые проекты «смягчения», «предупреждения», «ликвидации
» кризиса. Оппозиция кивает на правительство, которое,
оказывается, «не приняло всех мер» для предупреждения кризиса.
Демократы обвиняют республиканцев, республиканцы — демократов, а все вместе — Федеральную резервную систему, которая не
сумела «обуздать» кризис…

Нынешний кризис нельзя рассматривать как простое повторение
старых кризисов. Он происходит и развертывается в некоторых
новых условиях, которые необходимо выявить, чтобы получить полную
картину кризиса. Он усложняется и углубляется целым рядом
обстоятельств, без упоминания которых невозможно составить себе
ясное представление о нынешнем экономическом кризисе.

Что это за особые обстоятельства?..

  1. Кризис сильнее всего поразил главную страну капитализма, его
    цитадель, США, сосредоточивающие в своих руках не менее половины
    всего производства и потребления всех стран мира…
  2. Нынешний капитализм, в отличие от старого капитализма, является
    капитализмом монополистическим…

Не может быть никакого сомнения, что в связи с развивающимся
кризисом борьба за рынки сбыта, за сырье, за вывоз
капитала будет усиливаться с каждым месяцем, с каждым днем.
Средства борьбы: таможенная политика, дешевый товар, дешевый
кредит, перегруппировка сил и новые военно-политические союзы,
рост вооружений и подготовка к новым войнам, наконец — война.

Я говорил о кризисе, охватившем все отрасли производства. Но
есть одна отрасль, которая не захвачена кризисом. Эта отрасль —
военная промышленность. Она все время растет, несмотря на
кризис. Различные государства бешено вооружаются и перевооружаются.
Для чего? Конечно, не для беседы, а для войны. А война
нужна, так как она есть единственное средство для передела мира,
для передела рынков сбыта, источников сырья, сфер приложения
капитала.

Вполне понятно, что в этой обстановке так называемый пацифизм
доживает последние дни, ООН гниет заживо, «проекты разоружения» проваливаются в пропасть, а конференции по сокращению
вооружений превращаются в конференции по обновлению и расширению
вооружений.

Это значит, что опасность войны будет нарастать ускоренным темпом.

Актуально? Весьма. Как вчера сказано. Кто сказал? Очень известный
человек.

Вы только что познакомились с отрывком из Политического
отчета Центрального Комитета XVI съезду ВКП(б). Его прочитал
в Москве Иосиф Виссарионович Сталин 27 июня 1930 года.
Восемьдесят один год уже прошел с тех пор, а в мире ничего не
изменилось…

Давид Маркиш. Тубплиер

  • «Текст», 2012
  • Остросюжетный роман «Тубплиер» вошел в длинный список «Русской премии» за 2011 год.

    Захватывающая история ордена «тубплиеров» — как себя в шутку называют старожилы туберкулезного санатория, куда приезжает московский журналист Влад Гордин. Членов ордена связывает «незримая цепь Коха», и лишь среди равных, в кругу своих, они наконец могут свободно мыслить и любить.

    Между тем в одно время с тубплиерами горцы объединяются для заговора посерьезнее…

    Шестидесятые годы прошлого века, Кавказ, те места, куда через сорок лет на смену дружбе народов придет затяжная война…

  • Купить книгу на Озоне

Ворота стояли посреди забора — двустворчатые, стрельчатые.
Ворота возвышались над забором на добрую голову,
как боевая башня над крепостной стеной. Чугунные
стрелы, пики и луки, сплетаясь, составляли ажурное полотно
ворот, подбитых изнутри плотно подогнанными
досками, побуревшими от дождей, а на волю глядело это
черное чугунное кружево. Глухой забор, врытый в горный
склон, рассекал пейзаж надвое и не позволял Владу
Гордину, стоявшему перед воротами с чемоданом в руке,
разглядеть, что там, внутри.

«Лета, — подумал Влад Гордин, — вот она, река Лета,
маслянистая и темная, течет себе, скрытая забором от
солнечного мира, и мир ничего о ней толком не знает.
И этот амбал с шеей грузчика, этот жуткий тип сидит на
веслах в своем челноке; шагни в калитку — угодишь к
нему в лапы».

Дорога к забору вела снизу, от автобусной остановки
«Самшитовая роща», и упиралась лбом в узорные ворота.
Калитка была тщательно врезана в правую створку — те
же пики и стрелы и доски за ними — и как будто не
запиралась никак: добро, мол, пожаловать, дорогие товарищи!
Влад поставил чемодан на асфальт, сел на краешек
и закурил свой «Дукат» из узкой оранжевой пачечки.
Затянувшись поглубже, он прощально огляделся. Горы,
заросшие неведомыми кавказскими деревьями, красиво
громоздились и подступали к дороге. Невидимые птицы,
укрывшись в мощной зелени крон, пели на иностранном языке. Пахло лесной свежестью и флоксами. Сероватый
сигаретный дымок, восходя к небу, казался здесь
неуместным, чужим, но Влад не спешил гасить сигарету.
Сидя на чемодане против ворот и калитки ворот, он вообще
никуда не спешил. Он пришел, дорога привела его
на Кавказ — красивый, ароматный, винно-шашлычный.

Эта дорога началась неделей раньше, в Москве.

В Москве было зябко, сыро. Хрупкий хребет весны еще
не окреп и не закостенел, едкая пыль лета еще не коснулась
только-только выползших из чрева почек новорожденных
клейких листьев. Кое-где, в тени, сохранился
ноздреватый темный снег, и зимняя жизнь уходила из
него вместе с талой весенней водой. Зима сломалась, морозец
огрызался по ночам.

В жидкой очереди к окошечку военкомата перед Владом
молча переминалась с ноги на ногу тройка молодых
людей с озабоченными лицами — в военкомат по своей
воле не идут, это понятно. От нечего делать Влад разглядывал
мающихся ребят перед собой, лениво гадал, что за
напасть их привела сюда, в этот обшарпанный предбанник
с портретом Хрущева на стене. Сам Влад со своим
«розовым билетом» в кармане не испытывал здесь беспокойства:
в мирное время в армию он не призывался, в военное
— в предвиденном случае нападения на Советский
Союз коварных капиталистических врагов — должен был
вступить в борьбу в качестве рядового необученного.

Такое мудрое решение вынесла четыре года назад
призывная медицинская комиссия, и Влад Гордин был
совершенно им доволен. Нельзя сказать, что оно тогда
слетело с небес само по себе, как жар-птица. Нет-нет,
Влад птичку эту на медкомиссии старательно подманивал
и беззвучно выкликал. Он не хватал со стола пузырек
с чернилами и не выливал его содержимое себе в рот,
не размазывал канцелярский клей по голове: косить под
психа было делом поверхностным и бесперспективным.
Он пошел другим путем. Ненавязчиво пожаловавшись на
неотпускающую головную боль и резь в глазах, он был
посажен на высокий табурет и, сосредоточенно следуя
взглядом за пальцем старика глазника в белой шапке,
сжал волю в кулак и принялся, подобно коту, расширять
и сжимать зрачки. Он знал за собой это цирковое умение,
гордился им — его приятели в лучшем случае двигали
ушами, да и то с большим трудом — и рассчитывал,
что именно оно принесет ему освобождение от службы в
Вооруженных силах. Глазник отметил усилия Влада Гордина,
сказал «гм!» и спросил, давно ли у него это. Влад
ответил, что давно. Потом другие врачи вслушивались
в ход внутренней жизни Влада через стетоскоп, велели
приседать, проверяли слух и давление крови, колотили
молоточком по колену. Влад подчинялся с готовностью:
зрачки, похоже, сработали, дело было в шляпе. В результате
допризывника Гордина направили на дополнительное
обследование в стационар. И это тоже было здорово.

В больнице Влада Гордина, раздев до пояса, уложили
на железный стол, над которым с неприятным скрежетом
бегала, как игрушечный паровозик по рельсам,
какая-то штуковина. Влад не сводил глаз с этой штуки и
прилежно работал зрачками. Он знал, что от его усердия
зависит, забреют его на три года в армию или не забреют,
и старался вовсю. Через три недели его вызвали в
военкомат, вручили «розовый билет» и без лишних слов
отпустили на все четыре стороны.

Теперь, стоя в очереди перед окошечком военкомата,
Влад Гордин даже не вспоминал ту историю четырехлетней
давности: было, прошло. Вот сейчас он получит от
военных конверт, а в том конверте — билет на самолет,
и завтра улетит на Камчатку. Армия платит за билет, и
на том спасибо. И это как бы аванс: будет война — отправят
рядового необученного Гордина в какую-нибудь
фронтовую газету писать репортажи. Впрочем, Влад был
уверен в том, что аванс ему не придется отрабатывать:
если американцы долбанут своими атомными бомбами,
тут уже будет не до репортажей. Какая там война, честное
слово! А Камчатку хотелось посмотреть.

— Гордин, — протягивая военный билет в окошечко,
сказал Влад. — Владислав Самойлович. — И, наклонившись,
заглянул.

В окошечке сидел пожилой лейтенант, на столе рядом
с его локтем лежали пачка «Беломора» и спичечный
коробок.

— По какому делу? — нелюбезно спросил лейтенант.

— Я из Союза писателей, — изогнувшись в поясе,
пустился в необходимые разъяснения Влад. — Комиссия
по военной литературе. Тут у вас билет для меня должен
лежать на завтра, я лечу на Камчатку.

— На Камчатку? — переспросил зачем-то лейтенант.

— Ждите! — И свое окошечко захлопнул фанерной
шторкой.

Ждать пришлось недолго. Из обшитой железным листом
двери, ведущей внутрь помещения, выглянул поджарый
щуплый майор со свинцовыми глазами и поманил
Влада Гордина. Шагнув за порог, Влад очутился в
тесной комнате с зарешеченным окном. Стены комнаты
были выкрашены в блеклый зеленый цвет, торцом
к окну, к решетке, стоял конторский стол под зеленой
скатертью в обязательных чернильных пятнах. Крепкий
стул был сиротливо отодвинут. Со стены сыто и хитро
глядел Хрущев. Майор по-строевому пробухал сапогами
по полу, придвинул стул к столу и прямоугольно уселся.
В руках у него оказался военный билет Влада, офицер
листал книжицу, мусоля страницы.

— Гордон? — целясь во Влада из двух своих свинцовых
стволов, вдруг заорал майор.

— Гордин, — твердо поправил Влад. — И вы…

— А что ж ты тогда живой? — не обратив внимания
на поправку, продолжал бушевать майор. — А? Отвечай!

— То есть как?.. — удивился Влад, почти не веря
ушам.

— А так! — орал майор. — Мы тебя уже, считай, списали!
Ты повестки наши получал?

— Не получал, — соврал Влад. Повестки он получал
и, не распечатывая, выкидывал их в мусорное ведро: чего
сюда ходить, в военкомат, если мир на дворе.

— Мы думали, ты сгнил уже от своего туберкулеза! — 
Майор с маху шмякнул ладошкой по столу. — Ты у меня
под суд пойдешь!

— Какой туберкулез? — злясь, спросил Влад Гордин. — 
И не орите на меня!

— А это что? — тыча военным билетом, спросил майор.

— Ну, что?

— Где? — сердито потребовал уточнения Влад.

— Вот! — Мутный ноготь майора впился в строчку на
открытой страничке билета.

— Тут цифры какие-то, — сказал Влад. — Тире.

— Туберкулез это! — снова заорал майор. — А ты что,
хочешь, чтоб мы тебе стихами, что ли, про это писали?

— Нет у меня никакого туберкулеза, — примирительно
улыбаясь, сказал Влад. — Ошибка это. — Он искал, на
что бы сесть, но второго стула не было в комнате.

— Ты дурака давай не валяй, — не принял примирения
майор. — Ты медкомиссию проходил?

— Проходил, — кивнул Влад Гордин. — У меня по
глазам негодность, там должно быть написано. — И указал
на военный билет в руке майора.

Майор полистал, поискал. Не нашел.

— Нету, — сказал майор и поглядел на Влада Гордина
ужасно, как будто это он, Влад, только что взял и украл
из документа важную государственную запись.

— Я-то тут при чем? — Влад пожал плечами. — Мне
завтра на Камчатку лететь, я за билетами пришел.

— Ну, так… — подумав, решил майор. — Ты мне
справку принеси.

— Какую справку? — спросил Влад.

— Из районного тубдиспансера, — объяснил майор. — 
Что ты у них на учете не состоишь. Ты в каком районе
проживаешь?

— В Советском, — сказал Влад Гордин.

— Вот оттуда и неси, — подвел черту майор.

Найти туберкулезный диспансер в кривом переулке за
Большой Грузинской, за Зоопарком, было непростым
делом. Учреждение со страшным названием, пугающим
добрых людей, как гадюка в траве, словно бы продуманно
запрятали подальше от оживленных улиц, в тупике
глухого двора за хулиганской подворотней.

Сойдя с трамвая, Влад зашагал на легких ногах, выглядывая
названия переулков. Расспрашивать редких
встречных, где тут туберкулезный дом, ему и в голову не
приходило: это было бы ничуть не лучше, чем наводить
у прохожих справки о кожно-венерологическом диспансере
с его сифилисом или в лучшем случае заразной матросской
почесухой. Адрес есть, нечего и спрашивать. До
конца рабочего дня оставалось еще часа два, Влад рассчитывал
получить справку и вернуться в военкомат, к
майору, до закрытия. Не переносить же, в конце концов,
завтрашний отъезд! Главное, не подхватить тут какуюнибудь
заразу. А как? Дышать только носом или, наоборот,
ртом? И ни к чему не прикасаться руками, вот это
точно. Проклятый майор, ну и устроил развлечение! Там,
наверно, очередь в этом проклятом диспансере, пока
постоишь, нахватаешься палок по самую кепку. Палки
Коха в колесе. Пошлятина какая!

Сырой двор перед туберкулезным диспансером был
пуст, как ночное поле. Натянув рукав плаща на ладонь,
Влад Гордин взялся за ручку двери.

В просторном помещении было пусто, только девушка
в белом халате, сидевшая за регистрационной стойкой,
взглянула на вошедшего Влада Гордина без всякого
интереса. По-больничному белая комната пахла то ли
хлоркой, то ли какой-то карболкой. За спиной девушки,
на полках, тесно стояли в ряд папки противного фекального
цвета, с тесемками.

— Я к вам, — подойдя к стойке, сказал Влад. — Мне
справку надо, что я тут не состою на учете. — Он хотел
как можно скорей покончить с этим делом и выйти на
свежий воздух. — Дадите? — Он старался дышать пореже.

— Направление у вас есть? — спросила девушка.

— Нет никакого направления, — ответил Влад. — 
Меня из военкомата прислали.

— Пятый кабинет, — сказала девушка. — Только бланочек
вот этот заполните.

— Не надо мне ни в какой кабинет, — сердито отозвался
Влад Гордин. — Я в командировку лечу. Дайте
справку, что меня в этих ваших папках нет — и все.

— Вы нам тут свои правила не заводите, — ровным
голосом сказала девушка. — Идите на рентген, пока никого
нет.

В пятом кабинете было сумрачно, как в фотолаборатории.
Едва различимый в полутьме врач сидел за маленьким
столиком спиной к двери.

— Раздевайтесь до пояса, — не оборачиваясь к Владу,
велел врач. — Вот сюда вставайте, вдохните глубоко… Не
дышите… Готово. Подождите за дверью.

Сидя на деревянной скамейке, Влад подавленно рассуждал
о том, что с этим врачом все равно не имело
смысла ни о чем говорить: не рассказывать же ему о поездке
на Камчатку! Он делает свое дело: снимает, проявляет.
Сейчас закончится вся эта дурацкая история.

Врач выглянул, приотворив дверь, и Влад наконец
увидел его лицо — добродушное, круглое, в круглых очках.
Врачу было лет под шестьдесят.

— Идите сюда, молодой человек, — гостеприимно позвал
врач. — Еще один снимочек.

Теперь Владу было указано лечь на высокий железный
стол на спину. Влад ощупью улегся. Симпатичный врач
бормотал что-то себе под нос. Над головой Влада знакомо
заскрежетало, как будто поехал по игрушечным рельсам
игрушечный поезд. Остановился и еще раз поехал. И еще.

— Все! — сказал врач. — Можете вставать. Подождите
в коридоре.

Ждать пришлось дольше, чем в первый раз. В приемной
появилось несколько человек: старик, мальчишка
с велосипедным насосом, женщина с ребенком. Старик
подсел к Владу Гордину, спросил, указывая на дверь
рентгеновского кабинета:

— Там есть кто-нибудь?

Влад не хотел, чтобы симпатичному врачу мешали и
отрывали его от дела, и он сказал старику со знанием
предмета как сведущий человек:

— Ждите, вас вызовут.

Нельзя было мешать врачу, колдующему над его, Влада,
снимками. Врач сейчас пишет приговор, оправдательный
приговор, и никто не должен его отвлекать. Но этот
гремящий знакомый стол — как он вообще сюда попал?
Глаза он проверяет — или что? Или душу просвечивает?
Четыре года назад он помог, еще как помог, и сегодня
тоже поможет.

Круглолицый врач выглянул, поманил, шевеля согнутым
пальцем:

— Заходите!

Кабинет освещал теперь свет матового экрана, к которому
были пришпилены в два ряда лоснящиеся рентгеновские
снимки. В полутьме комнаты, набитой железными
углами, врач двигался легко и уверенно. Он почти
порхал, как летучая мышь.

— Это хорошо, что вы пришли к нам именно сейчас. — 
Врач подтолкнул Влада Гордина к экрану. — У вас вспышка.
Вот смотрите…

Вспышка. Какая вспышка? Где? Что вообще означает
это красивое слово в темном рентгеновском кабинете
туберкулезного диспансера? Вспышка чего? Ненависти?
Страха? Любви? Или может, смерти? «Вспышка смерти» —
убедительно звучит. Но при чем тут он, Влад Гордин? И
уже наплывала уверенность, что — при чем.

— Видите? — увлеченно продолжал симпатичный
врач. — Это томограмма вашего левого легкого, верхушки.
Смотрите вот сюда!

На подсвеченной пленке вырисовывалась картина облачного
неба, звездных туманностей. Левое легкое.

— Вот этот шарик, — продолжал врач, — туберкулома.
Граната, начиненная туберкулезными палочками.
При неблагоприятных обстоятельствах она взрывается и
обсеменяет легкое сверху донизу. И… — И, разведя руками,
врач улыбнулся беззащитно и печально.

— Я понимаю, — промямлил Влад. — А что ж вы,
доктор, не боитесь от меня заразиться?

— Ваша граната запечатана, обызвествлена, — охотно
объяснил доктор. — У вас закрытая форма туберкулеза.
Наша и ваша задача не допустить развития процесса, не
дать гранате взорваться.

— Что я должен теперь делать? — выдавил Влад Гордин.

— Для начала отдыхать не тогда, когда устали, — сказал
врач, — а для того, чтобы не устать. И максимум
через неделю вы поедете в туберкулезный санаторий, на
Кавказ. Приходите завтра оформлять документы.
Значит, не на Камчатку, а на Кавказ. Судьба играет
человеком, а человек играет в подкидного дурака.

Машинально кивнув девушке за регистрационной
стойкой, Влад толкнул дверь диспансера и вышел на
волю. Смеркалось.

Виктор Сонькин. Здесь был Рим. Современные прогулки по древнему городу

  • Corpus, 2012
  • Эта книга возникла на стыке двух главных увлечений автора — античности и путешествий. Ее можно читать как путеводитель, а можно — как рассказ об одном из главных мест на земле. Автор стремился следовать по стопам просвещенных дилетантов, влюбленных в Вечный город, — Гёте, Байрона, Гоголя, Диккенса, Марка Твена, Павла Муратова, Петра Вайля. Столица всевластных пап, жемчужина Ренессанса и барокко, город Микеланджело и Бернини будет просвечивать почти сквозь каждую страницу, но основное содержание книги «Здесь был Рим» — это рассказ о древних временах, о городе Ромула, Цезаря и Нерона.
  • Виктор Сонькин — филолог, специалист по западноевропейским и славянским литературам, журналист, переводчик-синхронист и преподаватель, один из руководителей семинара Борисенко—Сонькина (МГУ), участники которого подготовили антологии детективной новеллы «Не только Холмс» и «Только не дворецкий».

Помпей и пираты

Осенью 68 года до н. э. случилось непредвиденное. Пираты, до
тех пор промышлявшие своим ремеслом главным образом на Востоке, напали на Остию, сожгли римский флот и значительную
часть города, разграбили торговые корабли и склады. Рим содрогнулся. Пираты уже давно угрожали морской торговле, но нападения на Италию, причем в двух шагах от Рима, да еще в такой
стратегически важной точке, никто не ожидал.

Плутарх рассказывает, как это началось и к чему привело. По
его словам, пираты осмелели по двум причинам: во-первых, римляне уже несколько десятилетий вели бурные междоусобные войны, и море осталось без присмотра; во-вторых, царь Митридат,
злейший враг римлян на Востоке, стал нанимать пиратов к себе
на службу. Под угрозой оказались не только торговые пути, но
и прибрежные города. Пираты построили множество укрепленных поселений по всему побережью, а роскошь и богатство их
кораблей и мастерство кормчих и матросов вызывали у мирных
граждан ужас, смешанный с отвращением. Пираты не брезговали ни разграблением храмов, ни захватом заложников; один раз
в их руки попали два претора вместе со слугами и телохранителями, другой раз — дочь знатного сенатора, которому пришлось
заплатить огромный выкуп. Если заложник начинал возмущаться
и говорить, что он римский гражданин и захватчикам-де не поздоровится, пираты рассыпались в издевательских извинениях,
наряжали и обували пленника, уверяли, что немедленно отпустят
на все четыре стороны, и спускали ему лестницу прямо в открытое
море. Одной из их основных баз был город Олимп в малоазийской Ликии, где, по словам Плутарха, они
справляли «странные, непонятные празднества и совершали какие-то таинства».

После катастрофы в Остии испуганные
римляне решили, что нужно что-то делать.
Но что? Вся политическая система республики была построена на сдержках и противовесах, все ключевые административные должности были парные, римляне как
огня боялись царского единовластия. Тем
не менее народный трибун Габиний предложил для спасения государства от пиратской заразы наделить беспрецедентными
полномочиями одного человека, а именно
молодого полководца Гнея Помпея. По
предлагаемому закону Помпей получал
полную военно-административную власть
(ImperIum) на всей акватории Средиземного моря, а также на расстоянии 80 километров от берегов — что покрывало большую часть государства. Он также получал
право снарядить флот из двухсот кораблей,
назначить пятнадцать эмиссаров для руководства на местах и пользоваться казной
в неограниченных количествах.

Народ яростно поддерживал законопроект. Сенаторы были в ужасе. Когда после подлогов и махинаций закон Габиния
был принят, в городских лавках резко снизились цены — само имя Помпея оказало
успокаивающее влияние на рынок.

Помпей оправдал свою репутацию:
он расправился с пиратами за три месяца, причем казнить их не стал, а расселил
в безлюдных областях, где можно было
прожить земледельческим трудом. Между тем очередной народный трибун, как
и прежний — ставленник Помпея, предложил не только продлить полководцу полномочия, но и отдать под его командование те провинции, которые прежний закон
оставлял за Сенатом. Этот закон тоже был
принят с легкостью. Помпей, узнав о случившемся, сказал: «Ну вот, теперь я не смогу мирно жить в деревне с женой», но даже
его ближайших друзей эта притворная
скромность покоробила: все прекрасно
понимали, кто срежиссировал принятие
законов.

Аналогии с нашим временем напрашиваются так настойчиво, что британский
литератор Ричард Харрис, автор нескольких романов о Древнем Риме, написал для
«Нью-Йорк таймс» статью, где сравнивал
рейд на Остию с 11 сентября 2001 года,
а полномочия Помпея — с теми ограничениями гражданских свобод, к которым
привела «война с терроризмом». Здесь
не обошлось без лукавства: Харрис прекрасно знает, что римская республика
не была оплотом прав человека и что переход от республики к империи уменьшил
размах политических репрессий, а не наоборот (по крайней мере поначалу). Но
доля истины в этом наблюдении есть. Недаром единственным человеком в Сенате,
поддержавшим закон Габиния, оказался
Юлий Цезарь. Он прекрасно понимал, что
если когда-нибудь (а это время наступило довольно скоро) такая же бескрайняя
власть поплывет ему в руки, то понадобится исторический прецедент.

Двадцать пять веков Остии

Латинское ostIum (множественное число
ostIa) может означать двери, ворота и речное устье. Оно происходит от слова os,
«рот», которое восходит к тому же общему индоевропейскому слову-предку, что
и русские «устье» и «уста». (Вот один из немногих случаев, когда название иностранного города можно объяснить через русское слово, не прибегая к шарлатанству.)

Античные авторы утверждали, что
Остия была основана царем Анком Марцием, то есть в VII веке до н. э. Археология
пока не нашла этому никаких подтверждений: самые ранние следы зданий в Остии
относятся к рубежу V–IV веков до н. э.
Впрочем, не исключено, что это мнение
будет скорректировано: архаическое поселение могло находиться не снаружи, а внутри изгиба, который в этом месте образует
река (именно там помещает Остию автор
«Римских древностей» Дионисий Галикарнасский), а дотуда исследователи еще толком не добрались.

В устье Тибра с незапамятных времен
добывали соль. От Тирренского моря до
Адриатического проходил один из самых
старых европейских торговых маршрутов — Соляная дорога, VIa SalarIa; она существовала задолго до того, как римляне
научились мостить дороги и поддерживать
их в рабочем состоянии. Некоторые историки считают, что Рим возник там, где
возник, именно потому, что это был стратегически важный пункт Соляной дороги.
Не исключено также, что соляные залежи
стали причиной образования Остии.

В V веке до н. э. во время очередного
конфликта с этрусскими Вейями римляне
заподозрили, что жители недавно покоренного ими городка Фидены, который стоял
на границе римских и этрусских владений,
помогают неприятелю. В Фиденах провели
тщательное расследование, и тех горожан,
которые не предоставили надежного алиби, выселили в Остию. (Кстати, alIbI — латинское слово, оно означает «в другом месте».) Вот почему Остию иногда называют
первой римской колонией. В таких выселках поначалу жило немного народу — человек триста.

Военное и коммерческое значение
Остии с веками росло. Особенно важную
роль она играла в годы второй Пунической войны. Жители города даже получили
освобождение от военной службы, чтобы
было кому обслуживать боевые корабли.
Вскоре Остия превратилась в большой портовый город, который обеспечивал практически всю торговую деятельность Рима
в западной половине империи. (Восточная торговля шла в основном через старую
римскую гавань в Путеолах — это нынешний город Поццуоли в Неаполитанском
заливе.) В Остию свозили испанские вина,
зерно и масло, британское олово, галльское серебро и золото. Во время гражданских войн полководец Марий осадил и разорил город; его соперник Сулла, который
в конечном счете одержал победу, отстроил Остию заново и обнес новыми стенами.

Потом случился инцидент с пиратами.
Несмотря на судьбоносные политические
последствия этого рейда, Остия быстро
оправилась. При Августе в городе развернулось масштабное строительство, причем
не только жилищное, но и связанное с индустрией развлечений. Например, появился постоянный театр.

При Калигуле к городу подвели акведук
(до этого жители пользовались колодцами).
Торговля шла все бойче, но в раннюю императорскую эпоху Остия впервые всерьез
столкнулась с экологической проблемой,
которая сегодня очевидна любому туристу:
если это портовый город, то где же в нем
море? Тибр несет по волнам огромное количество ила, который оседает в устье; если
его целенаправленно не убирать, гавань
заилится окончательно. Именно поэтому
сегодняшние руины древней Остии находятся почти в трех километрах от береговой линии.

О решении этой проблемы подумывал
еще Юлий Цезарь, но основные работы
начались во времена императора Клавдия.
Клавдий подошел к делу радикально: он
просто стал строить в нескольких километрах к северу совершенно новую коммерческую гавань. Эта гавань была неизобретательно названа «Портус», то есть
«гавань». Траян расширил Портус, выкопав
там шестиугольное искусственное озеро (которое сохранилось до наших дней).
В центре новой гавани стоял огромный
маяк. Чтобы создать для него подводный
фундамент, затопили и забетонировали
корабль стометровой длины, на котором
Калигула перевозил из Египта обелиск,
ныне стоящий на площади Святого Петра.

Портус был не столько соперником
Остии, сколько ее продолжением. Основная коммерческая деятельность была
по-прежнему сосредоточена в старом
порту. В частности, именно через Остию
шли поставки зерна. Следить за ними был
поставлен особый чиновник — прокуратор продовольственных дел (procurator
annonae), а Адриан разместил в городе
пожарную команду для защиты зернохранилищ. В I–II веках н. э., на пике торговой
активности, в Остии жило около 50 тысяч
человек — это по римским меркам (исключая, конечно, сам Рим) очень большой
город. Чтобы справиться с перенаселением, в Остии стали строить многоэтажные
дома (инсулы). В городе действовал театр,
множество общественных бань — правда,
не было ни амфитеатра, ни цирка (недавно
небольшой амфитеатр был обнаружен при
раскопках в Портусе). И, конечно, наличие моря тоже предоставляло разного рода
развлечения — примерно такие же, как на
сегодняшних курортах.

На рубеже II–III веков н. э. Остию, как
и всю империю, охватил кризис. Начиная
с этого времени из источников очевидно,
что местных чиновников выбирают все
реже и почти никого — повторно (на избирательную кампанию приходилось тратить
слишком много собственных средств, и это
мало кому было по карману). Когда император Константин вывел Портус из административного подчинения Остии, это решило ее и без того пошатнувшуюся судьбу.

В эпоху падения Римской империи (которую все-таки трудно ограничить одним
лишь 476 годом) Остия подвергалась нападению с моря и с суши; ее грабили готы
и гунны, а в раннем средневековье — арабские пираты, которых не остановили новые укрепления, построенные папой Григорием IV. Устье продолжало заиливаться,
отодвигая море все дальше, окрестные поля
заболотились и стали рассадником малярии. Город опустел. В средние века руины
Остии не избежали общей участи римских
городов: они превратились в каменоломни.
В эпоху Возрождения Остия стала привлекать внимание архитекторов, любителей
искусства, антикваров и воров. Систематические раскопки ведутся там с начала
XX века; область, которую они охватывают,
удвоилась в неожиданный на первый взгляд
период, совпавший с началом Второй мировой войны — между 1938 и 1942 годами.
С середины XX века и по сей день исследование Остии сосредоточено в основном на
эпохах республики и ранней империи.

Стены и ворота

После входа на территорию раскопок посетитель продолжает
идти по той дороге, которая вела в Остию из самого Рима и называлась Остийской дорогой (VIa OstIensIs по-латыни, VIa OstIense
по-итальянски). В Риме она начиналась от Остийских ворот,
в Остии проходила, естественно, через Римские (Porta Romana).
Жалкие остатки этих ворот за металлическим забором и сейчас
встречают гостей древнего города.

Вскоре после того, как Остия подверглась
нападению пиратов, стены и ворота были
построены консулом 63 года до н. э. Этим
консулом был не кто иной, как Марк Туллий Цицерон, самый известный римский
оратор и писатель, язык которого считается стандартом «золотой латыни». Репутация Цицерона-стилиста безупречна
до такой степени, что некоторые словари
и грамматики латинского языка указывают, что все цитаты, автор которых в тексте
не указан, принадлежат Цицерону; таких
цитат намного больше, чем изречений любого другого автора, и их грамматический
авторитет непоколебим. Неизвестно, как
отнесся бы Цицерон к такой посмертной
славе: он всю жизнь мечтал о серьезной
политической карьере, о том, чтобы быть
отцом отечества и спасителем республики.
Судебное красноречие было для него ступенькой к этой цели, а философские и моральные трактаты — отдыхом от трудов
и попыткой отвлечься, когда политические
дела пошли вразнос.

Пирамида Цестия и Тестаччо

Возле Остийских ворот в Риме есть на что посмотреть. Рядом стоит один из самых причудливых древнеримских памятников — пирамида Гая Цестия. Это
одна из тех гробниц, которые навсегда сохранили
имя покойника при полном отсутствии какой-либо
еще информации о нем. Все, что мы знаем о Гае
Цестии, мы знаем от его экстравагантной могилы.
На ней есть надпись, которая сообщает, что Цестий
был претор, народный трибун и эпулон (то есть член
коллегии жрецов, отвечавшей за посвященные
богам торжественные пиршества) и что пирамиду построили согласно его завещанию всего за
330 дней. Позже памятник встроили в Аврелиановы
стены как дополнительное укрепление, в средние
века он зарос плющом, и имя Цестия забылось —
вплоть до XVII века пирамиду называли «Гробницей
Рема» (в параллель к «Гробнице Ромула» — похожей пирамиде еще большего размера, стоявшей
на Ватиканском холме и разрушенной в начале
XVII века). В 1663 году пирамиду Цестия по приказу
папы Александра VII расчистили и отреставрировали (об этом свидетельствует нижняя надпись на
фасаде пирамиды, сделанная крупным шрифтом).
При раскопках нашли два мраморных постамента
с остатками бронзовых статуй; на постаментах была
рассказана увлекательная история установки этих
статуй. Цестий в завещании велел похоронить его
с роскошными пергамскими тканями (attalIcI), но
новые законы против роскоши сделали такое захоронение невозможным, так
что потомкам пришлось ткань продать, а на вырученные деньги возвести статуи.
Современному взгляду, привыкшему к пропорциям египетских пирамид в Гизе,
пирамида Цестия кажется слишком узкой и вытянутой. Еще совсем недавно все
было ровно наоборот: единственной древней пирамидой, известной европейцам, была как раз пирамида Цестия. В результате даже побывавшие в Египте
художники начинали сомневаться в собственных впечатлениях и изображали
пирамиды возле Каира вытянутыми по вертикали. Такая форма гробниц характерна для древнего царства Мероэ на территории нынешнего Судана, вновь
открытого европейцами только в XIX веке. Это сходство породило гипотезу об
участии Цестия в карательной операции или каких-нибудь торговых посольствах

Пирамида Цестия нависает над большим кладбищем, которое обычно называют протестантским,
хотя на самом деле оно «некатолическое» (CImItero
acattolIco). Здесь нашли последний приют не только
многие известные протестанты (поэты Джон Китс
и Перси Биши Шелли) и атеисты (марксистский мыслитель Антонио Грамши), но и православные или
греко-католики, связавшие свою судьбу с Италией, —
художники Карл Брюллов и Александр Иванов, поэт
Вячеслав Иванов.

К протестантскому кладбищу примыкает военное,
где покоятся солдаты союзных войск, павшие в боях
Второй мировой войны. Среди реликвий кладбища
есть одна, связанная с Древним Римом, — маленький обломок Адрианова вала, которым жители города Карлайла решили увековечить память военнослужащих из английского графства Камбрии.

С севера над военным кладбищем нависает пятидесятиметровый холм — Тестаччо, давший название
окружающему кварталу. Это не часть природного
рельефа, а искусственная горка, целиком состоящая из обломков древних амфор. Старая легенда
утверждала, что весь круг обитаемых земель платил
Риму налоги натурой и амфоры разбивали, чтобы
образуемая гора стала еще одним свидетельством
римского величия. Когда с Тестаччо (имя происходит от латинского testa, «черепок») начали разбираться археологи, оказалось, что все не так просто.
Во-первых, выяснилось, что почти все амфоры
происходят из испанской провинции Баэтика (это
примерно нынешняя Андалусия) и использовали
их для транспортировки одного-единственного
продукта — оливкового масла. Во-вторых, глиняные обломки сваливались в кучу не беспорядочно,
а аккуратными террасами; черепки засыпались
известью, чтобы перебить вонь прогорклого масла.
Зачем все это делалось — до конца не ясно; судя по
всему, в античности считалось, что сосуды с маслом
нельзя использовать повторно. Когда Тестаччо
изучать ученик Теодора Моммзена Генрих Дрессель,
он обнаружил, что амфоры — ценный эпиграфический материал: на многих обломках сохранились
печати и надписи. По следам работы в Риме Дрессель разработал классификацию амфор, которая
с некоторыми дополнениями используется по сей
день. В 1990-е годы на Тестаччо работала международная испанско-итальянская команда археологов.
Им удалось сопоставить происхождение обломков
Тестаччо со многими керамическими мастерскими
римской Испании.

Том Рэкман. Халтурщики

  • Corpus, 2012
  • В 1950 году в Риме появляется газета, плод страсти и фантазии одного мультимиллионера. Более полувека она удивляет и развлекает читателей со всех уголков света. Но вот начинается эпоха интернета, тираж газеты стремительно падает, у нее до сих пор нет собственного сайта, будущее выглядит мрачным. Однако сотрудники издания, кажется, этого не замечают. Автор некрологов имитирует страшную занятость, чтобы не работать. Главный редактор обдумывает, не возобновить ли ей роман с давним любовником. Престарелая читательница озабочена тем, чтобы прочесть все старые номера газеты, и тем самым становится пленницей прошлого. А издателя, похоже, гораздо больше интересует его пес Шопенгауэр, нежели газетные передряги. «Халтурщики» — рассказ о том, что все кончается: человеческая жизнь, страсть, времена печатной прессы. А также о том, что может возникнуть взамен.
  • Перевод с английского Юлии Федоровой

Ллойд сбрасывает покрывала и поспешно
идет к двери. На нем белые трусы
с майкой и черные носки. Нетвердо стоя
на ногах, он хватается за ручку и закрывает
глаза. Из-под двери несет холодом,
и он поджимает пальцы ног. Но в коридоре все тихо.
Только этажом выше стучат каблуки. А в доме напротив
скрипит ставня. Еще он слышит легкий свист
собственного дыхания: вдох, выдох.

Раздается приглушенный женский голос. Ллойд
зажмуривается покрепче, словно это поможет увеличить
громкость, но все равно голоса еле слышны:
это в квартире напротив мужчина и женщина
беседуют за завтраком. Наконец их дверь резко
распахивается, женский голос становится громче,
в коридоре скрипят половицы — она приближается.
Ллойд быстро забегает в комнату, открывает выходящее
во двор окно и принимает такую позу, разглядывает открывающийся его взгляду уголок
Парижа.

Она стучит в дверь.

— Открыто, — говорит Ллойд. — Зачем стучать. — 
И его жена заходит домой — впервые со вчерашнего
вечера.

Он по-прежнему смотрит в окно, не поворачиваясь
к Айлин, лишь сильнее прижимается голыми
коленями к железным перилам. Она приглаживает
седые непослушные волосы у него на макушке. От ее
неожиданного прикосновения Ллойд вздрагивает.

— Это всего лишь я, — успокаивает она.

Он улыбается, вокруг глаз собираются морщинки.
Ллойд уже было приоткрыл рот и набрал воздуха,
чтобы что-то ответить. Но сказать ему нечего. Она
убирает руку.

Наконец Ллойд поворачивается и видит, что она
сидит у ящика, в котором хранятся их старые фотографии.
На плече у Айлин висит полотенце, которым она
вытирает руки — Айлин чистила картошку, резала лук,
мыла посуду, на пальцах остался запах средства против
моли, земля из горшков на окне — Айлин из тех женщин,
которым надо до всего дотронуться, попробовать
все на вкус, всюду залезть. Она надевает очки.

— Что ты тут ищешь? — интересуется Ллойд.

— Свою детскую фотографию из Вермонта. Хочу
показать Дидье. — Она встает, забирая с собой фотоальбом,
затем останавливается около входной двери.
— У тебя же есть планы на ужин?

— М-м. — Ллойд кивает на фотоальбом. — Постепенно,
— произносит он.

— Ты о чем?

— Ты перебираешься к нему.

— Нет.

— Я не запрещаю.

Он не против ее дружбы с Дидье, соседом
из квартиры напротив. Ей, в отличие от Ллойда,
это все еще нужно, в смысле, секс. Жена младше его
на восемнадцать лет, в свое время такая разница в возрасте
возбуждала его, но теперь, когда ему уже семьдесят,
годы разделяют их, словно озеро. Он посылает
Айлин воздушный поцелуй и снова поворачивается
к окну.

В коридоре скрипят половицы. Открывается
и закрывается дверь Дидье — к нему Айлин входит
без стука.

Ллойд смотрит на телефон. За последние несколько
недель он не продал ни одной статьи, и ему
нужны деньги. Он звонит в газету в Риме.

Стажер переключает его на Крейга Мензиса, редактора
отдела новостей, лысоватого беспокойного
человека, от которого почти целиком и полностью
зависит, что пойдет в выпуск. Мензис находится
на рабочем месте в любое время суток. Он живет
новостями.

— Статейку подбросить? — спрашивает Ллойд.

— Вообще-то я тут несколько занят. Можешь прислать
по мылу?

— Нет. У меня с компьютером какая-то проблема. — 
Проблема Ллойда заключается в том, что компьютера
у него нет, он все еще пользуется текстовым
процессором модели 1993 года. — Могу распечатать
и послать по факсу.

— Давай по телефону. Но, прошу, разберись с компом,
если можно.

— Хорошо. Записываю: починить компьютер. — 
Он скребет пальцем блокнот, словно надеясь выудить
оттуда что-нибудь поприличнее того, что уже накарябал.
— Интересует материал о садовой овсянке?
Это такой французский деликатес, птица, кажется,
из вьюрковых, продажа которой тут незаконна.
Птицу сажают в клетку, выкалывают глаза, чтобы она
не могла отличить дня от ночи, а потом откармливают.
Когда она разжиреет, ее топят в коньяке и готовят.
Это было последнее, что съел Миттеран.

— Ага, — осмотрительно говорит Мензис. — Прости,
но я не пойму, это разве новости?

— Нет. Просто информационная статья.

— А еще что-нибудь есть?

Ллойд снова скребет блокнот.

— Может, пойдет заказной материал о вине:
во Франции розовое вино впервые продается лучше
белого.

— Это правда?

— Думаю, да. Но надо еще разок проверить.

— А чего погорячее у тебя нет?

— Так про овсянку ты не хочешь?

— Для нее у нас, боюсь, места нет. Сегодня напряженный
день — четыре страницы новостей.

Все остальные издания, с которыми Ллойд раньше
сотрудничал, его уже послали. Теперь он начинает
подозревать, что и римская газета, его последняя надежда,
последний работодатель, тоже хочет от него
отделаться.

— Ллойд, ты же знаешь, у нас с деньгами напряг.
Сейчас мы берем у фрилансеров только такие статьи,
от которых у читателя челюсть отвисает. Не хочу сказать,
что ты плохо пишешь. Но сейчас Кэтлин требует
исключительно крутых текстов. Например, о терроризме,
ядерной обстановке в Иране, возрождении
России. Все остальное мы обычно берем у агентств.
Дело не в тебе, а в деньгах.
Ллойд вешает трубку и возвращается к окну. Он
смотрит на жилые дома шестого аррондисмана: на белые
стены, запачканные брызгами дождя и потоками
воды, льющейся из водосточных труб, на облетающую
краску, плотно закрытые ставни, дворы, где
лежат, сцепившись рулями и педалями, сваленные
в кучу велосипеды жильцов, потом поднимает взгляд
на оцинкованные крыши, накрытые колпаками трубы,
из которых валит белый дым.

Он подходит к входной двери, замирает и слушает.
Жена может вернуться от Дидье в любой момент.
Господи, это же их общий дом.

Приближается время ужина, и Ллойд начинает
шумно собираться, он как можно громче ударяет
дверью по вешалке и выходит, изображая приступ
кашля, чтобы Айлин в квартире напротив услышала,
что он пошел по своим делам, хотя на самом деле
никаких дел у него нет. Ллойду просто не хочется,
чтобы жена с Дидье опять позвали его есть к себе
из жалости.

Чтобы убить время, Ллойд прогуливается
по бульвару Монпарнас, покупает коробку калиссонов
для своей дочери Шарлотты и возвращается
домой, на этот раз стараясь зайти как можно тише.
Он приподнимает входную дверь, чтобы она не так
скрипела, и аккуратно закрывает ее. Основной свет
Ллойд не включает: Айлин может заметить полоску
под дверью; он на ощупь пробирается на кухню и распахивает
дверцу холодильника, чтобы было не так
темно. Ллойд открывает банку нута и ест прямо оттуда.
Он бросает взгляд на свою правую руку, покрытую
возрастными пигментными пятнами. Ллойд
перекладывает вилку в левую руку, а правую, такую
дряхлую, засовывает поглубже в карман брюк и сжимает
тонкий кожаный кошелек.

Уже который раз он оставался без денег. Ллойду
всегда хорошо удавалось тратить и плохо — экономить.
Он одевался в дорогие рубашки с Джерминстрит.
Ящиками покупал вино Шато Глория 1971 года.
Спускал деньги на скаковых лошадей, которые предположительно
должны были победить. Мог внезапно
сорваться в Бразилию с какой-нибудь случайной попутчицей.
Всюду ездил на такси. Он подносит ко рту еще одну вилку с нутом. Соль. Нужна соль. Ллойд
бросает щепотку прямо в банку.

Светает, он лежит под несколькими одеялами
и покрывалами: теперь Ллойд включает отопление
только в присутствии Айлин. Сегодня он собирается
пойти к Шарлотте, но это его особо не греет.
Он переворачивается на другой бок, словно чтобы
переключить мысли на сына, Жерома. Он милый
парень. Ллойд снова переворачивается. И сон не идет,
и усталость дикая. Это все лень — он стал страшно
ленивым. Как же так получилось?

Он неохотно сбрасывает одеяла и в одном белье
и носках, дрожа, направляется к письменному
столу. Ллойд сосредоточенно изучает старые записки
с телефонными номерами — сотни бумажек,
приклеенных клеем или скотчем или приколотых
скрепками. Звонить кому-либо еще рано. Он ухмыляется,
читая имена бывших коллег: редактор, который
проклял его за то, что он пропустил первые
парижские забастовки в 68-м году — Ллойд накануне
напился и отмокал в ванне с подружкой. А вот,
например, шеф бюро, который в 74-м послал его
в Лиссабон делать репортаж о госперевороте, хотя
Ллойд ни слова не знал по-португальски. Или репортер,
с которым их пробило на хи-хи на прессухе
Жискара д’Эстена, за что пресс-секретарь устроил
им разнос и выгнал из зала. Интересно, хоть по какому-
нибудь из этих древних номеров еще можно
дозвониться?

Постепенно за окном в гостиной светлеет. Ллойд
раздвигает занавески. Не видно ни солнца, ни облаков
— только здания. Айлин хотя бы не в курсе,
как плохо у него с деньгами. Если бы она узнала,
то попыталась бы как-то помочь. И что бы тогда ему
осталось?

Ллойд открывает окно, набирает полные легкие
воздуха, прижимаясь коленями к перилам. Великолепие
Парижа — его высота и ширь, твердость
и нежность, идеальная симметрия, человеческая воля,
навязанная камню, газонам, непослушным розовым
кустам — все это где-то не здесь. Париж Ллойда
меньше: он включает в себя его самого, это окно
и скрипящие в коридоре половицы.

В девять утра он шествует на север через Люксембургский
сад. Садится отдохнуть у Дворца юстиции.
Уже устал? Лентяй. Ллойд заставляет себя идти дальше,
через Сену, по улице Монторгей, мимо Больших
бульваров.

Магазин Шарлотты находится на улице Рошешуар
— к счастью, не на самой вершине холма.
Она еще не пришла, так что он бредет к кафе, но,
дойдя до двери, передумывает: такую роскошь он
себе позволить не может. Ллойд рассматривает
витрину магазина: в нем продаются шляпки —
его дочь разрабатывает эскизы, а шьют по ним
молоденькие девушки, одетые в льняные фартуки
с высокой талией и чепцы, словно служанки
из XVIII века.

Шарлотта приходит позже обычного.

— Oui? — говорит она, увидев отца — она разговаривает
с ним исключительно по-французски.

— Я рассматривал витрину, — сообщает он. — 
Очень красиво.

Дочь открывает магазин и заходит внутрь.

— Почему ты в галстуке? Куда-то собрался?

— Сюда — к тебе вот пришел. — Ллойд вручает ей
коробку со сладостями. — Принес тебе калиссоны.

— Я их не ем.

— Я думал, ты их любишь.

— Я нет. Брижит любит. — Брижит — это ее мать,
вторая из бывших жен Ллойда.

— Может, отдашь их ей?

— Ей от тебя ничего не нужно.

— Шарли, ты чересчур на меня сердита.

Она направляется в другой конец магазина
и с воинственным видом принимается за уборку.
Появляется посетитель, и Шарлотта начинает
улыбаться. Ллойд прячется в угол. Клиент уходит,
и она снова яростно принимается стирать пыль.

— Я что-то сделал не так? — интересуется он.

— О боже, до чего ты эгоцентричен.
Ллойд вглядывается в подсобку.

— Их еще нет, — резко говорит она.

— Кого?

— Девушек.

— Твоих работниц? Зачем ты мне об этом сообщаешь?

— Ты слишком рано пришел. Ошибся, — Шарлотта
намекает на то, что Ллойд ухлестывал за каждой
женщиной, с которой она его знакомила, начиная
с Натали, ее лучшей подруги из лицея, которая
как-то поехала с ними отдыхать в Антиб и в море
потеряла лифчик от купальника. Шарлотта заметила,
как он на нее смотрел. К счастью, она так никогда
и не узнала, что дела между его отцом и Натали зашли
куда дальше.

Но теперь все. С этим покончено. Если оглянуться
в прошлое, все это было так бессмысленно,
столько сил потрачено впустую. Все это время он
был жертвой собственного либидо, которое много
лет назад заставило Ллойда отвергнуть комфорт
американской жизни и перебраться в грешную Европу
ради приключений и завоеваний, четырежды
жениться. Оно явилось причиной тысячи других
неприятностей, отвлекая его от дел и ведя к деградации,
чуть ли не к краху. Теперь, к счастью, с этим
покончено, половое влечение в последние годы пошло
на спад, и его исчезновение оказалось таким же
удивительным, как появление. Впервые лет с двенадцати
Ллойд смотрел на мир без этой движущей
силы. И ощущал себя крайне потерянным.

— Ты правда не любишь эти конфеты? — переспрашивает
он.

— Я не просила их покупать.

— Да, не просила. — Ллойд печально улыбается. — 
Но могу я хоть что-нибудь для тебя сделать?

— Зачем?

— Я хочу помочь.

— Мне твоя помощь не нужна.

— Ладно, — говорит Ллойд. — Хорошо. — Он кивает,
вздыхает и поворачивается к двери.
Шарлотта идет за ним. Он протягивает руку, чтобы
дотронуться до нее, но она отстраняется. И отдает
ему коробку калиссонов.

— Мне они не нужны.

Вернувшись домой, Ллойд просматривает имеющиеся
у него телефонные номера и в итоге звонит
старому приятелю, репортеру Кену Ладзарино, который
сейчас работает в одном журнале на Манхэттене.
Они обмениваются новостями, несколько минут
предаются воспоминаниям, но у этого разговора
есть скрытый мотив: они оба знают, что Ллойд хочет
попросить об одолжении, но не может отважиться.
Наконец он выдавливает:

— А что, если я предложу вам материальчик?

— Ллойд, ты же никогда для нас не писал.

— Я знаю, просто интересуюсь на всякий случай.

— Я сейчас отвечаю за онлайновую стратегию. То,
что берут в номер, от меня больше не зависит.

— Может, ты мог бы связать меня с нужным человеком?
Выслушав несколько вариаций на тему слова
«нет», Ллойд кладет трубку.

Он съедает еще банку нута и решает снова попытать
счастья с Мензисом — звонит ему в газету.

— А если я сегодня сделаю сводку по европейскому
бизнесу?

— Этим уже занимается Харди Бенджамин.

— Я понимаю, ребята, вам неудобно, что у меня
электронка не работает. Но я могу все выслать
по факсу. Разницы никакой нет.

— Вообще-то есть. Слушай, я позвоню тебе, если
нам понадобится что-нибудь из Парижа. Или сам
набери, если будут какие новости.

Ллойд открывает французский журнал, посвященный
текущим событиям, в надежде найти
там идейку для статьи. Он нервно перелистывает
страницы: половина имен ему не знакома. Что это
за чувак на фото? А раньше он был в курсе всего,
что творилось в этой стране. На всех пресс-конференциях
он сидел в первом ряду, всегда тянул
руку и в конце подбегал с дополнительными вопросами.
На вечеринках в посольствах он непременно
подкатывал к послам с ухмылкой на лице
и торчащим из кармана блокнотом. А сейчас он
если и появляется на пресс-конференциях, то сидит
исключительно на галерке, рисует каракули
в блокноте или вообще спит. На его журнальном
столике скапливаются приглашения с тиснеными
буквами. Сенсации, большие и не очень, проходят
мимо него. Но на общие темы писать еще получается:
он может это делать, даже когда напьется и,
закрыв глаза, еле сидит за текстовым процессором
в одном белье.

Евгений Алехин. Третья штанина

  • «Эксмо», 2012
  • Бывает в жизни каждого человека время, когда он всюду чувствует себя лишним. Одиноким, не понятым, брошенным. Он — как третья штанина в мире парных брюк, третий ботинок в компании парных туфель.

    И если никто не разделит с ним его одиночество, может случиться трагедия. Но если найдутся друзья и любимые, то трагедия обернется неожиданным счастьем.

    «Третья штанина» Евгения Алехина — пронзительная книга о взрослении, мечтах и той ответственности, которая ложится на плечи любого молодого человека по мере того, как он живет и узнает мир. А еще это книга о творчестве и умении остановить прекрасное мгновение ради чьей-то ласковой улыбки, пусть и мимолетной.

  • Купить электронную книгу на Литресе

Шикарная жизнь, книги, автобусы, времена года, университеты, но университет сгорел. На университет упал самолет, под университет подложили бомбу, он просто исчез с лица земли; поэтому книги, автобусы, времена года, весна — вот какое время — месяц март, и, наконец, биржа труда.

Биржа труда — четырехэтажное кирпичное здание, открываешь стеклянную дверь, поднимаешься на второй этаж. На втором этаже много объявлений, а по средам за столами сидят люди с табличками, на которых написаны названия их компаний. Но к этим людям подходить как-то неловко. Легче смотреть объявления, а если при себе иметь ручку и блокнот, то можно даже записывать номера телефонов. А если хватит смелости, то потом звонить, устраиваться на работу, зарабатывать деньги, собственные деньги, и обустраивать жизнь. Зеленым отмечены работы с зарплатой меньше трех тысяч рублей, а на другие и смотреть-то не стоит. Здесь небольшая заминка: как же обустраивать жизнь на три тысячи рублей? — и следуем дальше. Есть еще кабинет, там стоят компьютеры, можно ввести свои данные в компьютер, мы ведь живем в начале XXI века, и компьютер тебе выдаст несколько вакансий по твоим запросам. Но это все неловко, странно как-то, биржа труда — место, где чувствуешь себя неудачником.

Биржа труда — это живое существо, которое смотрит на тебя, как на насекомое. Бирже труда нет дела до моих мыслей, до моих стихов, до яркого пламени, до пожара моей души, нет дела до работы моего интеллекта, поэтому в гробу я видел ее в белых тапочках. По мне уж лучше пройти сто метров до пятой поликлиники, потом пройти мимо пятой поликлиники, перейти дорогу, а там уже в пятиэтажке на четвертом этаже живет Игорь. Прямо над кафе «Встреча». Нужно крикнуть его, и он спустится. Либо скинет ключ от подъезда. Но сначала я два номера все-таки записал на бирже, не зря же ходил.

* * *

Мы сидели в комнате Игоря, пили водку, читали стихи и курили «Балканскую звезду». Я, Игорь и Андрей Калинин — настоящие поэты, на мне еще была синтетическая кофта, которую я надел пару дней назад. Вообще-то, я не ношу синтетики, но все остальное было у меня грязным, вот я и надел ее, — и теперь кофта пропиталась дымом и воняла, как способна вонять только китайская вещь. И вот мы пили, говорили, курили, читали стихи, на полу облеванный матрас, и после какой-то по счету бутылки сочиненное Андреем мне уже почти нравилось, несмотря на все его «перманентно таю» и всякие «je t’aime melancolie» в текстах, посвященных объектам неопределенного пола и возраста. Ведь состояние было такое — уже не пьянеешь, а только поддерживаешь себя, все время находясь на грани, мир из стекла, твой разум совершенно ясен, но стоит отступить на шаг — и все разобьется на кусочки, это как хождение по канату, такое происходит, только когда пьешь не первый день. А потом Игорю позвонила его девушка Таня, с которой они то ссорились, то мирились.

— Я на пять минут, — сказал Игорь и ушел на несколько часов.

Он ушел, а мы с Андреем все допили, и ясность развалилась, а осталось одно похмелье, и было ощущение, что оно никогда не пройдет, во всяком случае у меня, что это будет «перманентное» похмелье и будет оно фоном дальнейшей жизни. И говорить нам теперь с Андреем было особо не о чем, слишком уж он был похож на гея, хотя и пил будь здоров, а во мне тогда уже начинали проявляться задатки гомофоба. И когда ушел Игорь, его друг Андрей как бы перестал быть моим другом. Мы просто сидели — два случайных пассажира. Значит, мы сидели в комнате и боялись выйти. Потому что снаружи — мама Игоря, собака Игоря, дикая маленькая сучка, которая залает так тонко, и так противно, и так неостановимо, что скрежет в желудке и в душе начнется. Поэтому мы в итоге стали мочиться в пластиковые бутылки из-под лимонада, чтобы не смутить скрежетом свои желудки и души. А потом к нам постучалась мама Игоря и дала мне трубку.

— Да? — спросил я в трубку.

А это был мой приятель Костя Сперанский. Он мне сказал, что меня очень искала моя девушка, не могла найти и попросила его попытаться меня разыскать. (Костя был ее одногруппником.) Я сразу вспомнил, какой я негодяй, ведь у меня есть любимая, а я себе тут пью, забыв о ней. Сердце мое наполнилось чувством вины и нежностью. А Сперанский знай себе продолжал пересказ, что она очень рассержена на меня, не только за то, что я пью несколько дней подряд, а еще за что-то, чего она ему не сказала, но намекнула так, совсем недвузначно, что ничего хорошего меня за мои грешки перед нею не ждет. Я-то сразу понял, насчет чего она не погладит меня по голове. А насчет того, что на поэтическом вечере я напился и занимался с ее подругой Анной Г. гадкими вещами, и, хотя и делали мы это всего-навсего руками, девушке моей это не должно бы по нраву прийтись.

— Только, пожалуйста, давай я сам расскажу об этом, — попросил я Анну Г. после этого срамного случая, провожая ее домой, элегантно предоставив ей возможность идти со мной под руку.

— Зачем? — спросила Анна Г. таким тоном, будто ни в коем случае нельзя никогда в жизни об этом никому говорить.

А сама разболтала вперед меня. Женщин надо срочно расстрелять, они сами делают гадости своим подругам, а потом, узнав, что ты, наивный, еще тешишься надеждой остаться хорошим и честным, успевают-таки придумать себе оправдание. Короче, зря я поделился с Анной Г. своим намерением скормить своей девушке кости скелета из моего (и ее, Анны Г.) шкафа. Так бы, может, все обошлось, я бы раскаялся, и все бы обошлось. Но Анна Г., будь она неладна, меня опередила, еще и до кучи изобразив (я уверен) жертву. Как бы там оно ни было, Сперанский сказал мне про мою девушку:

— Она сказала, будет ждать тебя в полшестого на Главпочтамте.

— Спасибо, до свидания, — сказал я Сперанскому.

И мы вербально разъединились.

— Ирина Витальевна, — позвал я маму Игоря, чуть приоткрыв дверь из комнаты.

— Гав-вя-вя-вя-вя, — раздалось в ответ.

— Ирина Витальевна, закройте, пожалуйста, Филечку, пока я выйду! — Видимо, сначала думали, что собака кобель. — Мне срочно нужно идти!

— Это очень хорошо, что тебе нужно идти, — сказала мама Игоря. Видимо, ей вся эта поэтическая жизнь сына не улыбалась.

У меня было недостаточно мелочи на маршрутку, поэтому я взял еще у Андрея несколько последних монеток, хватило как раз — тютелька в тютельку, поэтому я попрощался с Андреем, привет, говорю, Игорю, попрощался с мамой Игоря и ушел. И противный лай Филечки, раздававшийся мне вслед из-за закрытой двери в зал, был недобрым напутствием, и вот он я, немного опоздавший, встречаюсь со своей девушкой возле Главпочтамта. Как раз начиналась в те дни мартовская капель, все, казалось бы, располагает, чтобы думать только о хорошем, а моя девушка с ходу, без предварительной, так сказать, разминки, задает мне вопросы, которые и являются в тот же момент претензиями:

1. Почему она должна звонить моим друзьям, искать меня несколько дней, когда это я — кавалер — обязан заниматься такими вещами?

2. Должна ли она терпеть, когда ее парень ковыряется у других девушек черт знает где?

3. Почему я сам не соизволил ей об этом рассказать?

4. Какого же черта было делать это с ее подругой, неужели нельзя было найти себе бабу, которую бы она, моя девушка, не знала?

…Я думаю, были и пятый, и шестой пункты, и еще претензии, но они все повторялись по многу раз, все шло по кругу, на каждом круге на все более высоких нотах, и я уже перестал все это дело воспринимать, потому что на седьмом круге смысл, что характерно, иссяк. И потому, что слезы заволокли мои глаза, был я несчастен и виноват. Виноват безмерно, лепетал я все оправдательное, что приходило в мою голову. Такие дела, но потом мы сели на лавочке, целовались и обнимались, как, наверное, приговоренные к смерти, поцелуи утопали в слезах. Горячие поцелуи, да вот только, говорит она мне, люблю я тебя, но не быть нам вместе. Здрасте, приплыли. Не быть — это никуда не годится. А я говорю: все будет по-другому. Так мы просидели полтора часа, одни в целом мире, но уже нависает угроза разлуки, мелодрама, как мыльный пузырь, который все раздувается и никак не лопнет, и вот уже весь мир внутри этого пузыря, а я так и не уговорил ее быть со мной. Поэтому в конце концов я пошел, оплеванный и разбитый, в свою сторону, а она, печальная, любящая, но деловито бросившая, соответственно, в другую. Вот тут-то я вспомнил, что у меня нет денег на обратный проезд, догнал ее, попросил восемь рублей. Мы еще обнялись, всплакнули, я даже чуть не рассказал ей, что она на самом деле у меня была первая (вообще-то, вторая, но фактически первую я никогда и в расчет-то не брал), что соврал я ей про все былые подвиги, про одиннадцать своих девушек, что случай с Анной Г. был просто бредовой идеей апробировать новую. После этого случая убедился, что и не хочу-то никого, кроме моей с этого момента бывшей девушки. Но я не сказал, потому что мыльный пузырь все-таки лопнул. К слову сказать, я знаю, из-за чего лопаются мыльные пузыри — из-за гравитации. Сила притяжения заставляет стекать мыльную воду с верхнего полюса к нижнему полюсу — так они и лопаются, так лопнул и наш пузырь, и мы разошлись, после всего этого вечера, пустого разговора, и я оставил главное при себе. Сел я в маршрутку с этим бесполезным невысказанным главным — и был таков.

А все потому, что я бросил университет. Не надо было этого делать, так бы мы на переменках встречались с моей девушкой — поцелуйчик — и разбегались бы по занятиям. Мы бы видели друг друга, любили бы друг друга и были бы вместе еще ой как долго. И чтобы остаться в университете, всего-то нужно было лизнуть зад проректору по воспитательной части, человеку по фамилии Волчек, так сказала моя куратор.

— Иди на ковер к Волчеку, а лучше на всякий пожарный захвати своего отца, — так она мне сказала. Но зад я не стал лизать Волчеку, тем более и не подумал подрядить к этому занятию своего отца. И бросил. Дело было еще и в том, что я уже видел себя рабочим человеком, я мечтал наточить свой внутренний стержень, узнать людей такими, какие они есть в жизни. А сидя в аудитории, жизни не поешь, так думал я, поэтому, когда меня еще к тому же бросила девушка, я страдал, как триста униженных, но где-то в душе я наслаждался, я ликовал от появившейся возможности стать одиночкой, ведь теперь я отвяжу тросы и отправлюсь в путешествие, из которого вернусь настоящим мужиком.

Так начиналась весна.

* * *

Вот я сижу перед телефоном, и у меня есть два варианта решить свою судьбу на ближайшее время. Два варианта — два номера. Два номера — два собеседования. Я записываюсь на оба собеседования в один день, хотя больше хочу устроиться охранником. Пусть платят всего две тысячи, неважно, главное, что у меня будет самая простая работа в мире, к тому же с графиком сутки через трое. И вот я еду на собеседование, пусть это находится в дальнем районе, сначала ехать на автобусе, потом еще ехать на троллейбусе, но зато мне придется работать сутки через трое. Я вылез на нужной остановке и ходил в течение часа, хорошо — с запасом приехал, тут все какие-то заводы, заводы, не мог найти нужный адрес. А когда нашел, подошел к вахте и говорю вахтеру с белыми волосами:

— Мне на собеседование.

Он посмотрел на меня недоверчиво.

— На какую вакансию? — спрашивает.

— Охранником, — говорю.

А он смотрит на меня и говорит:

— Уже не нужен. Иди домой.

— Мне записано, — говорю.

— Иди, — говорит, — домой. Ты слишком молодой.

— Мне записано, — говорю. Ох, и возмутился я. А он сидит, газету перелистывает, не обращает внимания. Я час искал это место, а какой-то беловолосый хрен, какой-то охранник-выскочка счел себя вправе решать мою судьбу. Я сказал ему несколько ласковых слов, и он вытолкал меня за дверь.

Еще утро. Я возвращаюсь обратно на остановку чуть не плача. Ладно, убью этого охранника, сожгу его белую шевелюру и буду продавать бытовую технику. Две четыреста плюс проценты. Семь дней через семь дней.

Сначала я стою на остановке с двумя гопниками. Ребята опасные с виду, на остановке больше никого нет, они чуть постарше меня, лет по двадцать им. Они стрельнули у меня по сигарете, ладно. А потом пришел троллейбус, я уселся, а гопники пожали друг другу руки, и один тоже поехал. И сел он зачем-то в троллейбусе рядом со мной, хотя было еще довольно много свободных мест. И я чувствую, тип этот так расселся, что претендует на мою половину, ноги свои расставляет так, что мою ногу пытается притеснить. А я себе сижу у окна, делаю вид, что ничего не происходит, но не даю его ноге взять верх и завоевать мою территорию. Так мы ведем невидимую борьбу. Минут через пять он повернулся ко мне и посмотрел мне в лицо. Я принял его взгляд, мне, вообще-то, неприятно смотреть незнакомым в лицо, но я выдержал эти три секунды его нахального взгляда, и он отвернулся. Я отвернулся к окну. И скоро он перестал давить. Эта маленькая победа порадовала меня после унизительного поражения вахтеру-выскочке. Потом гопник вышел, и я тоже вышел через пару остановок. Два часа чалился в супермаркете и на улице, пока не пришло время для следующего собеседования.

Я заполнил анкету. Женщина, маленькая, с внимательным взглядом — она, прежде чем прочесть мою анкету, с две минуты смотрела мне в глаза. Ладно, думаю, может, это такая процедура нормальная, просто хочет понять, что я за человек, а как прочла, то тут же выписала себе на листочек какие-то цифры. Что-то сложила, что-то вычла.

— У вас способности к ясновидению, — говорит.

Я так понял, что это она выяснила при помощи формулы, в которую она поместила мои дату рождения, инициалы и, возможно, паспортные данные.

— Почему вы бросили институт?

Я объяснил ей, что собираюсь работать. Что мне нужно зарабатывать деньги, что если я буду восстанавливаться в институт, то только на заочное отделение. Но она как бы знала уже все обо мне благодаря формуле, женщина только и говорит:

— Да, так я и решила. Вы очень талантливый человек. Только не в учебе. У вас должны быть способности разбираться в людях.

Мне бы решить, что у нее с головой не все в порядке, но я всегда был падок на комплименты. Она сказала, что возьмет меня на работу. Примерно через неделю одна продавщица уйдет в декрет, и тогда мне позвонят.

— У нас точки в магазинах. Это преимущественно чайники. И некоторая другая бытовая техника.

На том и порешили. Я сначала пару дней проведу с продавщицей-напарницей, она мне объяснит, что к чему, и потом я буду работать. А там уж как мы договоримся, как поделим смены. Может, мы поделим три на три, а может, два на два или семь на семь, наше дело. Две четыреста будет у меня оклад, и драгоценные проценты получу, тут могу быть спокоен. Мы попрощались, довольные беседой, и теперь оставалось только ждать звонка, подождать, пока та продавщица, что на сносях, больше не сможет работать.

Вадим Панов. Кардонийская рулетка

  • «Эксмо», 2012
  • Огромные величественные цеппели, непревзойденные бамбальеро, бескрайняя Пустота — эти узнаваемые декорации созданного Пановым мира встретят читателя в новом романе. В качестве эпиграфа к книге «Кардонийская рулетка» Вадим Панов выбрал старинную индейскую притчу про волков: «Внутри каждого человека борются два волка, — негромко произнес старик. — Один волк — черный, это зависть, ревность, эгоизм, амбиции, ложь. Второй волк — белый, это мир, любовь, надежда, истина, доброта и верность. — И какой волк побеждает? — тихо спросил мальчик. — Тот, которого ты кормишь». Во время борьбы за независимость богатой Кардонийской конфедерации «волков» удастся покормить всем участникам противостояния. Не так просто остаться в стороне, когда на кону — свобода целого народа, а то и всего Герметикона.
  • Купить электронную книгу на Литресе

Адигены любят повторять, что власть их священна, ибо досталась от самого Бога. Что перешла она к ним от Первых Царей, выбранных посланцами Господа — Добрыми Праведниками. Что Первые Цари, исполняя волю Его, отдали власть адигенам, назвав самых достойных дарами. И именно от Первых Царей, авторитет которых непререкаем для любого олгемена, ведут родословные самые знатные семьи.

И право адигенов на власть веками считалось непререкаемым.

До тех пор, пока принявшие чиритизм галаниты не перебили их, положив начало новой эре человечества, наступающей на адигенское прошлое под знаменем равенства. Власть теперь могла достаться кому угодно и на каких угодно основаниях: по праву сильного, по праву богатого, потому что понравился большинству населения или просто — потому что повезло. Власть потеряла сакральность, в ней перестали видеть нечто священное. Она еще символизировала порядок, но одна из ее опор — безоговорочная вера, оказалась подрубленной, и вскоре в Герметиконе появились люди, отрицающие необходимость самой власти, которая всегда есть угнетение.

В Герметиконе появились анархисты.

«Скоро! Очень скоро! Ослепительная Этель Кажани!»

Афиши с улыбающейся звездой заполонили весь Унигарт: тумбы, заборы, стены домов, борта трамваев — отовсюду на кардонийцев призывно смотрела черноволосая красавица в роскошном вечернем платье. А еще антерпренеры наняли половину городских мальчишек, и на центральных улицах не утихал веселый гомон:

— Впервые на Кардонии! Золотой голос Герметикона! Не пропустите!

И прохожие с удивлением обнаруживали у себя в руках буклеты с расписанием концертов.

— Послушайте певицу, которой рукоплещут все цивилизованные миры! Послушайте Этель Кажани!

На первый взгляд могло показаться, что визит знаменитости затмил даже главное событие месяца — Кардонийскую выставку, потому что среди воплей: «Великолепная Кажани!», лишь изредка слышалось: «Посетите знаменитую выставку! Билеты на лучшие трибуны! Не пропустите!» Но в действительности все жители и гости сферопорта ждали именно ее — горделивую демонстрацию кардонийских достижений.

Раз в год Унигарт сходил с ума. Не случайно сходил, под влиянием нахлынувших эмоций, а вполне обдуманно, крепко подготовившись, а потому — сильно. Большой и богатый город, в котором и так-то жизнь била ключом, а в глазах рябило от инопланетников, заходился в безумной лихорадке, разгоняя привычно быстрый ритм до бешеной скорости шестиствольного «Гаттаса». И еще — распухал на глазах, прибавляя не менее трети населения. Отели и доходные дома заполоняли официальные делегации военных и любители светских мероприятий, инженеры и промышленники, коммерсанты и шпионы со всех окрестных миров и даже из Ожерелья. Деньги у них водились, и именно за ними устремлялись в Унигарт торговцы, бродячие музыканты, нищие, воры и проститутки со всей Кардонии. Рестораторы взвинчивали цены, и завозили стратегический запас спиртного, владельцы игорных домов, как подпольных, так и законопослушных, нанимали дополнительный персонал, а наркоторговцы расширяли ассортимент. Полицейских прибавлялось втрое, но одолеть разгул порока они не могли, едва справляясь с поддержанием порядка на массовых гуляньях и стихийных уличных танцах — выставка давно стала для Унигарта вторым карнавалом. И хотя в этом году настроение портили известия с Валеманских островов, кардонийцы не сомневались, что политики сумеют договориться: между Приотой и Ушером случались размолвки, но тучи всегда рассеивались.

— Самые модные платья! Удивите гостей из Ожерелья!

— Бинокли! Лучшие бинокли Герметикона! Вы увидите маневры во всей красе!

Пассеры приходили в Унигарт в три раза чаще обычного, пограничники и таможенники работали на износ, документы и багаж проверяли без традиционной тщательности, но это ничего не значило — паспорт обошелся Лайераку в тридцать цехинов и мог пройти любую проверку. «Герберт Беккет, с Анданы, негоциант. Цель визита? Выставка, разумеется! Я представляю частную фирму, занимающуюся импортом оружейных систем». Подобных посредников на Кардонию слеталось множество, и легенда Лайерака не вызвала никаких подозрений. «Добро пожаловать». «Спасибо».

Вещей Отто возил с собой мало, всего один саквояж, а потому сразу направился в расположенный неподалеку от порта трактир «Сломанный кузель», где его ожидал человек, купивший Лайераку и его людям билеты на Кардонию.

— Как вам город?

— Шумный.

— Потому что грядет выставка, — жизнерадостно объяснил мужчина. — Пива? Поверьте на слово: здесь оно великолепно.

— Пожалуй.

— Официант! Два пива! — Мужчина вновь повернулся к Отто и негромко добавил: — А еще в Унигарте пройдут непростые переговоры.

Однако удивить собеседника не смог.

— Получив предложение слетать на Кардонию я почитал газеты и в общих чертах представляю происходящее. — Голос у Лайерака был глуховат, казалось, слова сначала проходят через искусственный глушитель, спрятанный во рту, и лишь потом оказываются на свободе.

— Ценю вашу предусмотрительность.

— Я профессионал.

— Поэтому мы к вам и обратились.

Собеседник Лайерака был… никаким. Именно это определение как нельзя лучше подходила щуплому мужчине, безвольный подбородок которого украшала редкая бороденка. Невзрачный незапоминающийся некто в темном костюме — портрет завершен. И на его фоне Отто, сам того не желая, оказался весьма приметен, хотя, если честно, какие-то особенно героические черты в его внешности отсутствовали.

На вид — лет тридцать пять, чуть выше среднего роста, в меру плечистый, подтянутый Лайерак казался отставным офицером, но был ли в его бурной биографии период армейской службы, достоверно никто не знал. Лицо у Отто было грубым, словно бесталанный скульптор второпях обтесал первый попавшийся булыжник и кое-как расставил по местам карикатурно крупные детали: лоб, нос, уши и губы. Под стать лицу — мимика, точнее, полное ее отсутствие. Казалось, что лицевые мышцы отказываются работать, и на все случаи жизни у Лайерака было припасено одно-единственное выражение — холодная невозмутимость, что сделало бы его великолепным игроком… люби он карты. Но Отто терпеть не мог азартные игры, а на жизнь зарабатывал иным способом, и зарабатывал неплохо, о чем свидетельствовали модный дорожный костюм тонкой шерсти, дорогой анданский галстук, перстень с крупным камнем на мизинце и элегантный саквояж прекрасно выделанной кожи. Нет, удачливым негоциантом Лайерак не был.

— Что нужно делать? — негромко поинтересовался он, и хлебнул пива. Действительно неплохого.

Место встречи щуплый выбрал отличное: в переполненном трактире стоял дикий шум, гремели здравицы, то и дело слышались взрывы хохота, и никто не обращал внимания на двух мужчин, обсуждающих щекотливое дело.

— Для того, чтобы упомянутые переговоры прошли в нужном ключе, требуется создать определенную атмосферу. И тут ваш опыт бесценен.

— Почему именно мой опыт?

— Потому что нам нужен именно Огнедел, — объяснил щуплый, назвав Отто его псевдонимом. Собственно, ничего другого о Лайераке собеседник не знал, даже ненастоящего имени, под которым Отто прибыл на Кардонию.

— Вам нужен Огнедел для конкретной задачи или просто — Огнедел? — уточнил Лайерак.

— Мы укажем цели, но исполнение останется за вами. Вы ведь художник, а мы принципиально не мешаем творческим людям.

— Приятно слышать.

— Мы тоже хорошо подготовились. — Щуплый положил на стол маленький листок бумаги. — Если вы согласны с предложением, то вот адрес дома, который мы сняли для вас на первое время. Там вы найдете список целей, пятьсот цехинов на начальные расходы и кое-какое оборудование, которое вам понравится. Вы нам нужны, Огнедел, а ставки слишком высоки, чтобы размениваться на дилетантов.

— Что еще? — жестко поинтересовался Лайерак, отставляя пиво. — И не надо мне льстить, на меня не действует.

— Без лести не получится, — осклабился щуплый. — Мы предлагаем контракт, потому что вы ничего не боитесь, и всегда доводите дело до конца. Ваша репутация играет за вас.

— Репутация не играет, она просто есть.

— Можно сказать и так, — согласился щуплый. Помолчал, и продолжил: — Больше мы не встречаемся. Вот ключ от ячейки на главном почтамте Унигарта, будем использовать ее для связи. Каждый день обязательно просматривайте раздел объявлений в «Кардонийской звезде», ищите те, что будут подписаны мадам Валедакеда, в них будут указаны даты проведения акций.

— А ведь я еще не согласился, — задумчиво протянул Отто, откидываясь на спинку стула.

Ключ и записка остались на столе.

— Я человек маленький, но не глупый, — вновь осклабился щуплый. — Вы прекрасно держите лицо, Огнедел, но глаза… — Он покачал головой. — У меня огромный опыт чтения по глазам, я вижу, что вы согласились.

Лайерак медленно кивнул:

— Гонорар?

— Если не ошибаюсь, мы говорили о растарском жемчуге?

— Цены на него стабильны, а места он занимает мало, и то, и другое меня полностью устраивает.

— Три первые жемчужины ждут вас в доме. — Щуплый допил свое пиво, бросил на стол пару серебряных монет, но подниматься не стал, выдал последнее пожелание: — Пусть все ваши люди отпустят бороды.

— Мы не собираемся светиться.

— Вы не хуже меня знаете, что всего не предусмотришь. И я хочу, чтобы в описании очевидцев обязательно прозвучало: бородатые мужики.

— Я вас услышал.

* * *

Сапожник храбрился, очевидно храбрился, в действительности нервничая перед акцией. Глаза горят, голос бодрый, но обмануть Огнедела Шо не мог, Лайерак видел подрагивающие пальцы, чувствовал запах бедовки и пота. Да, они сидели в закрытом фургоне, одетые в плотные кожаные плащи, с пристегнутым поверх снаряжением. Да, на Кардонии лето, и ночь не принесла особенной прохлады. Да, жарко. Но никогда раньше, даже на пустынной Миделе, Сапожник не потел перед акциями. Никогда. И не болтал, как заведенный.

«Похоже, Шо, нам придется расстаться…»

Жалости Огнедел не испытывал, так, легкая грусть. Сапожник был не первым помощником, которому предстояло уйти в никуда. Правда, Шо продержался долго — шесть лет, и Отто успел к нему привыкнуть, но привычки Лайерак менял так же часто, как имена — это был вопрос выживания.

— Люблю нашу работу.

— Я вижу.

Всего Огнедел привез на Кардонию четырнадцать парней. Отбирал самых опытных, привыкших работать в больших городах, и самых умных, поскольку контракт подразумевал целый ряд акций, в перерывах между которыми нужно водить за нос полицию. Жили ребята по двое-трое, чтобы не привлекать внимания, а перед акциями собирались в пятерки. Сегодня работала первая группа, следующую проведет вторая, затем третья — чтобы не примелькаться. Сам Отто планировал принять участие во всех операциях, но он — наособицу, он слишком умен и опытен, чтобы позволить полицейским испортить потеху.

— Я давно понял, что ты — артист, — неожиданно произнес Шо. — Великий артист… Или режиссер. Да, скорее — режиссер. Но артист тоже, чтоб меня.

— О чем ты говоришь? — поморщился Лайерак, но подумал, что сравнение, пожалуй, лестно.

— Все твои акции — как великие театральные постановки. Ты выверяешь каждую деталь, выстраиваешь мизансцену, готовишь публику, потом выходишь и устраиваешь кульминацию. И мне лестно, что рядом с тобой на сцену выхожу я. — Сапожник отодвинул деревянную ставню, изнутри закрывавшую зарешеченное окно фургона, и выглянул наружу, разглядывая тускло освещенный порт. — Вступление: мы ждем сигнала. Ждем, когда ребята отвлекут охрану.

Перед тем, как заговорить, Шо посмотрел на часы, и когда он заканчивал фразу, со стороны дальних складов донеслись звуки перестрелки.

Лайерак улыбнулся.

А Сапожник продолжил. Складывалось впечатление, что он читает вслух несуществующее либретто.

— Увлеченные стражники со всех ног мчатся на выстрелы, торопятся спасать склады, а на главной сцене появляется Кэмерон.

Умение водить автомобиль было не главным талантом их шофера — Кэмерон превосходно управлялся с пистолетами, и в очередной раз продемонстрировал свое умение, хладнокровно расстреляв охранявших ворота матросов. Сдавленные глушителем выстрелы не привлекли ненужного внимания, а мигнувший раз фонарик показал сидящим в фургоне мужчинам, что путь свободен.

— Наш выход, Шо.

— Я прав? Ты чувствуешь себя артистом?

— Чувствую.

— Я знал! Ипать мой тухлый финиш: я знал!

— Маску не забудь.

На спине у каждого террориста висело по два массивных баллона, шлангами соединенные с длинными распылителями с пистолетными рукоятями — усовершенствованные Гатовым армейские огнеметы. Главное новшество заключалось в удивительной смеси, приведшей Лайерака в совершеннейший восторг. Летела смесь далеко, горела долго и жарко, прожигая дерево, расплавляя железо и проникая в самые маленькие щели. Ерундовый побочный эффект — смесь оказалась весьма ядовита, — а потому мужчинам пришлось натянуть на лица защитные маски.

— Сделаем им красиво? — Голос из-под респиратора звучал так же невнятно, как и когда Сапожник жевал табак, но Отто понял помощника.

— Охотно.

— Хотел бы я посмотреть на представление из партера.

— Мы артисты, а не зрители.

Целью Огнедела были две пришвартованные к дальнему пирсу канонерки — низенькие тихоходные кораблики устаревшего образца, главными достоинствами которых выступали стодвадцатимиллиметровые орудия. Помимо них на лодках стояли пулеметы и тридцатичетырехмиллиметровые автоматические пушки, превосходно зарекомендовавшие себя в борьбе с пиратами Жемчужного моря, но на Отто вся эта мощь не производила никакого впечатления — воевать с канонерками он не собирался. Он планировал их уничтожить.

Корабли пришли в Унигарт утром — закончили патрулирование Барьерной россыпи, — команды веселились в кабаках, и на борту оставались лишь вахтенные. Которые не сразу поняли, что происходит и что за люди неспешно подходят к лодкам. Почему они в плащах, и что за странные конструкции торчат из-за плеч.

— Что происходит?

Действо у складов достигло кульминации: грохот револьверных выстрелов превратился в непрекращающуюся барабанную дробь.

— Кто-то напал на склады! — крикнул в ответ Кэмерон.

Шофер, успевший натянуть матросскую шапочку, держался позади.

— Зачем?

— Чтобы отвлечь внимание!

— От чего? — осведомился туповатый вахтенный, и услышал:

— От нас!

В полной темноте выстрел из огнемета выглядит удивительно красиво. Раскаленная струя с шипением чертит желтую, до белизны, дугу и мощным потоком бьет в цель, расплескивается, растекается и сразу же поднимается огненной завесой.

Лодки террористы распределили заранее, Шо ударил в надстройку правой, а Лайерак шарахнул по корме левой, специально прицелившись так, чтобы зацепить вахтенного.

— А-а-а!!

Превратившийся в факел матрос заметался по палубе, а вот вахтенный второго корабля оказался смышленым — молча бросился за борт, даже не попытавшись оказать сопротивление.

— У-у!!

Маска мешала говорить, и возбужденный Шо глухо орал, выражая охвативший его восторг.

Пламя ярко осветило пирс и террористов.

— Давай! — не удержался от вопля Отто.

«Ы-ай!» донеслось из-под маски, и следующий выстрел, опустошивший второй баллон огнемета, пришелся в надстройку.

— Великолепно, — восхищенно прошептал Лайерак. — Великолепно.

— У-у-у! — надрывался Сапожник.

— А-а-а!!! — вторил ему еще живой вахтенный. Точнее — факел вахтенного, мечущийся по гибнущей канонерке.

Корабли пылали. Жидкий огонь пробрался внутрь и разгонял теперь бешеный танец гудящего пламени. Горело все, что могло гореть, а остальное плавилось под натиском удивительной смеси. Будь ее больше — канонерки попросту растворились, с шипением уйдя под воду, а так они превратились в потрескивающие дрова. Глазницы-иллюминаторы переполнены оранжевым, жар становится нестерпимым, сбросившие баллоны террористы отступили к берегу, но не убежали, остановились, наслаждаясь творением своих рук.

— А вот теперь я с тобой соглашусь: как в старые добрые времена, — проворчал Отто, стягивая маску.

Дышать было трудно — едкий дым драл горло, но с открытым лицом Лайерак чувствовал себя увереннее.

— Ипать мой тухлый финиш, я никогда не видел такой смеси, — прошептал Сапожник. — Она не пожар устраивает, она жрет все, до чего дотянется!

— Как раз сейчас она дотягивается до крюйт-камер, — усмехнулся Огнедел.

И через мгновение, подтверждая слова террориста, прозвучал первый взрыв.

Маркус Зусак. Я – посланник

  • «Эксмо», 2012
  • Жизнь у Эда Кеннеди, что называется, не задалась. Заурядный таксист, слабый игрок в карты и совершенно никудышный сердцеед, он бы, пожалуй, так и скоротал свой век безо всякого толку в захолустном городке, если бы по воле случая не совершил героический поступок, сорвав ограбление банка.

    Вот тут-то и пришлось ему сделаться посланником.

    Кто его выбрал на эту роль и с какой целью? Спросите чего попроще.

    Впрочем, привычка плыть по течению пригодилась Эду и здесь: он безропотно ходит от дома к дому и приносит кому пользу, а кому и вред — это уж как решит избравшая его своим орудием безымянная и безликая сила. Каждая выполненная миссия оставляет в его судьбе неизгладимый след, но приближает ли она разгадку тайны?

  • Купить книгу на Озоне

Грабитель оказался полным придурком.

Я это знаю.

Он это знает.

Вообще-то, весь банк это знает.

Даже мой лучший друг Марвин это знает, а уж такого
придурка, как он, еще поискать.

А самое главное, машина Марва — на платной парковке.
Стоянка — пятнадцать минут. А мы все лежим мордой
в пол, и эти пятнадцать минут сейчас закончатся.

— Какой неторопливый парень, — излагаю я свою
мысль.

Марв шепчет в ответ:

— Ага… Что ж за жизнь такая… — Его голос поднимается,
как из колодца, с большой глубины: — Меня оштрафуют.
Из-за этого вот придурка. А где я возьму денег на
штраф? А, Эд?

— Была б еще машина поприличнее, а то…

— Что ты сказал?

Так. Марв повернулся ко мне лицом, и я сразу понял:
обиделся он. За свою машину Марв не знаю что может
сделать. Уж очень любит эту тачку — и не любит, когда о
ней плохо отзываются.

И теперь Марв завелся:

— Ну-ка, повтори, что ты сказал!

— Да вот, сказал, — отчаянно шепчу я, — что проще
машину продать, чем штраф платить…

— Значит, так, — шипит он. — Ты мне друг, Эд, но вот
что я тебе скажу…

Ну, теперь это надолго. Монологи Марва про машину
слушать невозможно — вот я и не слушаю. Он будет нудеть
и ныть, нудеть и ныть, прямо как ребенок, а ведь ему
двадцать лет — господи, как так можно…

Я дал ему понудеть минуты полторы. Потом жестко
прервал:

— Марв, у тебя не машина, а развалюха. Даже ручного
тормоза нет, ты кирпичи под задние колеса подкладываешь.

Я стараюсь говорить очень-очень тихо, несмотря на
эмоции.

— Ты даже запираешь ее через раз, и правильно: угонят
— хоть страховку получишь.

— Моя машина не застрахована!

— Вот именно!

— Страховщик сказал, что дело того не стоит.

— Я его понимаю, сам бы не…

Договорить не получается — грабитель поворачивается
в нашу сторону и орет:

— Это кто там разговоры разговаривает?

Я-то замолчал, а вот Марв — нет. Ему плевать на грабителя
и на его пушку.

— Развалюха? Развалюха?! А кто на этой развалюхе
тебя на работу подвозит?! Я! Я подвожу, поганый ты выскочка!

— Я — выскочка?! Это что вообще за слово такое,
«выскочка», ты про кого сказал?!

— А ну заткнуться там, в зале! — снова орет грабитель.

— Тогда шевелись! Слышал, нет? Быстрей давай! —
ревет в ответ Марв.

Мой друг зол. А что вы хотите?

Во-первых, он лежит лицом в пол.

Во-вторых, банк, где он лежит, грабят.

В-третьих, очень жарко, а кондиционер сломан.

Ну и до кучи — его машину обидели, оскорбили и
унизили.

Вот почему старина Марв зол! Он не просто зол! Он
зол как черт!

А мы, между прочим, так и лежим — на вытертом грязном
ковролине. И смотрим друг на друга — жестко так,
ибо спор не окончен. Наш друг Ричи лежит в детском
уголке, частично на столике с «лего», частично под столиком
с «лего», а вокруг валяются яркие веселенькие куски
конструктора. Ричи рухнул в них, когда в банк ворвался
грабитель. Тот орал и размахивал пушкой, поэтому все
упали, где стояли, еще бы. Сразу за мной лежит Одри.
Ее ступня придавила мне ногу, и та затекла.

А придурок с пушкой завис над операционисткой,
только что в нос ей не тычет. У девушки на груди беджик
с именем «Миша». Бедная Миша. Она дрожит, идиот-грабитель
тоже дрожит. Все дрожат и ждут, пока прыщавый
клерк в галстуке наполнит сумку деньгами. Клерку под
тридцать, у него под мышками темные круги от пота.

— Что ж он так копается-то? — ворчит Марв.

— Сколько можно нудеть? — ворчу я в ответ.

— А что, нельзя уже и слова сказать?!

— Ногу убери, — говорю я Одри.

— Чего? — шепчет она.

— Ногу, говорю, убери с меня, затекло все.

Она убирает ногу. Мне кажется — неохотно.

— Спасибо.

Грабитель снова оборачивается и грозно кричит:

— В последний раз спрашиваю, кому жить надоело?
Кто тут пасть разевает?!

А надо вам сказать, что общаться с Марвом… ну… проблематично…
Он любит поспорить — есть за ним такое.

Ну и вежливым его тоже не назовешь. Знаете, бывают
такие друзья: только заговорили о чем-то, и бац! — уже
препираетесь. А если речь зашла о задрипанном «форде» Марва — все, это вообще конец. Короче, мой друг —
настоящий инфантильный засранец. А когда он не в духе,
дурь прет из него — не остановить.

Вот как сейчас, к примеру. Марв хихикает и кричит
на весь зал:

— Разрешите доложить! Разговаривает Эд Кеннеди,
сэр! Эд Кеннеди, сэр, к вашим услугам, сэр!

— Спасибо тебе огромное, Марв, — бурчу я.

Потому что Эд Кеннеди — это мое имя. Эд Кеннеди,
девятнадцати лет, водитель такси, живу в пригороде,
обычный парень без особых перспектив и возможностей.
Ах да, еще слишком много читаю, не умею заполнять
налоговую декларацию, и с сексом у меня не то чтобы
очень. Короче, вот. Эд Кеннеди, очень приятно, очень
приятно, Эд Кеннеди.

— Ну так заткнись, ты, Эд, или как тебя там! — орет
грабитель. — А то подойду и отстрелю задницу к такой-то
матери!

А я снова вижу себя в школе на уроке математики:
садист-учитель прохаживается перед доской, как генерал
на плацу, выдавая задание за заданием, и плевать ему на
математику и на нас, он ждет не дождется конца урока,
чтобы пойти домой и накачаться пивом перед теликом.

Я поворачиваюсь к Марву. Когда-нибудь я сверну ему
шею.

— Тебе двадцать — двадцать! — лет, Марв! Нас всех
убьют сейчас, идиот!

— А ну заткнись, Эд!

По голосу понятно, что грабителю наша беседа надоела.
Поэтому я перехожу на шепот:

— Меня убьют, а виноват будешь ты! Слышишь? Ты!

— Я сказал — заткнись! Заткнись, Эд, черт тебя дери!

— А тебе, Марв, лишь бы пошутить!

— Так, ну все, Эд.

Грабитель разворачивается и идет к нам.

Похоже, наши характерные для инфантильных засранцев
разборки его достали по самое не могу. Когда человек
с пистолетом доходит до нас, мы все поднимаем головы
и смотрим на него.

Марв.

Одри.

Я.

Вокруг нас пол устлан такими же невезучими индивидуумами.
Они тоже поднимают головы и смотрят.

Дуло упирается мне в переносицу. Щекотно, а почесаться
нельзя.

Грабитель поворачивается то к Марву, то ко мне, то
к Марву, то ко мне. Даже сквозь натянутый на лицо чулок
видны рыжеватые усы и красные шрамы от угрей.
Добавьте к этому свинячьи глазки и большие уши, и вы
поймете, что бедняга просто обижен на мир: ему, наверное,
три раза подряд присуждали первый приз на ежегодном
конкурсе уродов.

— Ну и кто из вас Эд? — спрашивает красавец с пистолетом.

— Он, — показываю я на Марва.

— Да ладно тебе, — возражает Марв.

И я отчетливо осознаю, что мой друг не очень-то напуган.
Марв уже понял, что грабитель: а) придурок, б) непрофессионал.
Иначе бы мы оба уже лежали мертвыми.

Дружок мой смотрит вверх, задумчиво чешет подбородок
и сообщает мужику в чулке:

— Слушай… что-то лицо у тебя знакомое…

— Так, — пытаюсь я исправить ситуацию. — Хорошо,
Эд — это я.

Но грабителю не до меня — он слушает Марва.

— Марв, — отчаянно шепчу я, — заткнись!

— Марв, заткнись! — Это говорит Одри.

— Заткнись, Марв! — вопит через весь зал Ричи.

— А ты кто такой, черт побери?! — орет на Ричи
грабитель.

Тот поворачивается, явно пытаясь определить, откуда
идет голос.

— Я кто такой? Я Ричи!

— И ты, Ричи, тоже заткнись! Заткнись и не встревай,
понял?!

— Да без проблем, сэр, — отвечает Ричи. — Большое
спасибо за совет.

Вот такие у меня друзья — все как один мастера постебаться.
С чего бы это, спросите вы? А я знаю? По жизни
они у меня веселые, вот чего.

Тем временем парень с пушкой начинает закипать.

Я вижу, как этот пар струится из каждой поры его кожи,
даже сквозь чулок.

— Я не знаю, что сейчас с вами сделаю, чертовы уроды!
— рычит грабитель.

Мы довели его до белого каления — еще чуть-чуть, и
начнет изрыгать пламя.

Но Марв, как вы понимаете, затыкаться не собирается.

— Слушай, я вот все думаю, мы с тобой в одной школе
не учились?

— Я понял, — нервно облизывает губы парень с пистолетом. —
Ты хочешь умереть. Да или нет?

— В общем и целом — нет, — вежливо откликается
Марв. — Я просто хочу, чтобы ты оплатил мой штраф. За
парковку. Там стоянка — пятнадцать минут максимум.
А ты меня задержал и…

— Я тебя щас навечно здесь оставлю!

Дуло пистолета теперь смотрит на Марва.

— Слушай, ты какой-то сегодня слишком агрессивный,
не находишь?

«О боже! — думаю я. — Марву конец. Сейчас получит
пулю в лоб».

А между тем грабитель, щурясь, рассматривает через
стеклянные двери банка стоянку — видно, желает угадать,
которая из машин принадлежит моему другу.

— Которая из них твоя? — неожиданно вежливо спрашивает
он.

— Голубой «форд фолкэн».

— Вон та помойка? Да на нее не то что деньги потратить,
нассать жалко! Какой штраф, ты что?

— Одну секундочку! — вспыхивает Марв пламенем от
новой лютой обиды. — Ты взял банк или нет? Тебе что,
трудно оплатить мой штраф?

А между тем…

Раздается голос Миши — той самой несчастной операционистки.
Сейчас перед ней лежит мешок, полный
денег.

— Все готово!

Грабитель разворачивается и направляется в ее сторону.

— Быстрее, сука! — рявкает он на бедняжку, и та немедленно
вручает ему сумку с наличными.

Люди, которые грабят банки, разговаривают именно
так. В кино, во всяком случае. Грабитель явно смотрел
правильные фильмы. И вот он идет обратно к нам — в
одной руке пистолет, в другой деньги.

— Ты! — кричит он мне.

Похоже, мешок с долларами придает парню уверенности
в себе. И я бы точно получил пистолетом по голове,
если бы не одно маленькое обстоятельство. Грабитель
вдруг поворачивается к улице.

Всматривается в то, что там происходит.

Из-под чулка по шее сползает струйка пота.

Дыхание его сбивается.

Мысли путаются, и…

— Не-е-ет! — орет он.

Ха-ха, там полиция.

Правда, не по его душу, — о том, что происходит в банке,
еще никто не знает.

Полицейские высадились рядом с золотистой «тораной» и попросили водителя перепарковаться, — машина
стояла во втором ряду у входа в булочную и мешала покупателям.
«Торана» явно ждала нашего героя. Но делать
нечего, она уезжает, и полицейские, выполнив свой долг,
отправляются вслед за ней. А наш придурок остается с
пистолетом и мешком денег — но без машины.
И тут его осеняет.

Он снова поворачивается к нам.

— Ты, — рявкает он на Марва, — ну-ка, давай сюда
ключи от твоего рыдвана.

— Что?

— Что слышал! Ключи, быстро!

— Я не могу! Мой «форд», это… это же антиквариат!

— Это дерьмо, а не антиквариат, — встреваю я. — Марв,
немедленно отдай ключи от драндулета, или я сам тебя
пристрелю!

С кислой рожей Марв лезет в карман за ключами.

— Будь с ней нежен, — жалобно просит он.

— Иди в задницу, — отфыркивается грабитель.

— Это жестоко, в конце концов! — орет из кучи «лего» Ричи.

— Заткнись, придурок! — гордо бросает грабитель и
выскакивает из банка.

Бедняга. Он не знает, что вероятность завести машину
Марва с первого раза — пять процентов, не более.

Грабитель на всех парах вылетает из дверей и бежит
к дороге. Тут же спотыкается и роняет пистолет. Секунду
колеблется, поднимать оружие или нет, — парень в панике,
это видно по лицу. Соображает, что надо делать ноги,
быстро. Пистолет остается на земле, грабитель бежит
дальше.

А мы уже решились поднять головы и встать на колени
— интересно же посмотреть.

Ага, вот он подбегает к машине.

— Смотри, что сейчас будет, комедия только начинается, —
хихикает Марв.

Одри, Марв и я — все затаили дыхание, смотрим. Ричи
уже на полпути к нам, конечно, ему ведь тоже любопытно.
Естественно, грабитель тут же попадает впросак: тупо
глядя на связку ключей, он силится понять, какой из них
от машины. Мы не выдерживаем и начинаем дико хохотать.
Жалкий придурок в конце концов залезает в «форд»
и пытается его завести. Машина, понятное дело, не заводится
— раз за разом.

И вот тогда… Даже не знаю, почему так поступил.
В общем, я выскакиваю наружу. Поднимаю пистолет.
Бегу через дорогу, грабитель смотрит на меня, я — на
него. Он пытается вылезти из машины, но куда там —
я стою прямо у окна «фордика».

И целюсь ему в переносицу.

В общем, он замер.

По правде говоря, мы оба замерли.

И тогда этот придурок все-таки попытался вылезти
и побежать. А я — не знаю, как это получилось, даже не
спрашивайте! — шагнул вперед и… стрельнул.
И тут стекло как посыпалось!

И Марв как заорет:

— Ты что делаешь, урод?! Это моя машина, мать твою
так!

Оказалось, он тоже выбежал из банка и стал на другой
стороне улицы.

С истошным воем сирен подъезжает полиция. Грабитель
падает на колени.

— Какой же я придурок, — стонет он.

А я думаю: «Да, парень, это ты верно про себя сказал».
Какое-то мгновение мне даже его жалко. Передо мной
хрестоматийный пример злосчастия и злополучия в одном
флаконе. Сами посудите. Во-первых, он умудрился
ограбить банк, в котором стояли в очереди невозможно
тупые индивидуумы вроде нас с Марвом. Во-вторых, машина
с подельниками уехала с концами, прямо на его
глазах. Ну и наконец, спасенье было так близко — чужая
тачка на стоянке, в руке ключи, и на тебе! Не завелась!
А все почему? Потому что это была самая убогая и жалкая
тачка в Южном полушарии. Короче, сердце мое переполнилось
сочувствием. Вы понимаете меня? Пережить такое
унижение! Бедняга…

Полицейские надевают на него наручники и заталкивают
в машину, а я напускаюсь на Марва:

— Ну что? Теперь-то ты понял? — Голос мой становится
все крепче и громче: — Нет, ты понял? Вот лишнее
подтверждение убогости этого, — тычу я пальцем,—
убогого драндулета. — Мгновение уходит на поиски нужной
формулировки. — Будь твой рыдван, Марв, вполовину менее жалок, парень бы смылся и его бы не взяли, понимаешь?

Марв может только с горечью вздохнуть:

— Да, Эд.

Похоже, мой друг действительно желал удачи грабителю
— лишь бы спасти репутацию принадлежавшей ему
кучи хлама под названием «форд».

Но машина в очередной раз подвела. Кругом валяются
осколки — на асфальте, на сиденьях… У Марва такой
вид, словно заодно со стеклом разбились все его надежды.

— Слушай, — бурчу я, — прости, что так с дверцей вышло,
я не хотел…

— Забудь и наплюй, — уныло отвечает Марв.

Пистолет все еще у меня в руке. Почему-то он теплый
и липкий, как подтаявшая шоколадка.

Полицейских тем временем все прибывает.

Нам приходится ехать в участок, чтобы ответить на
вопросы. Там расспрашивают про ограбление, требуют
подробностей. Что же там, собственно, произошло? И как
это у меня в руке оказался пистолет?

— Значит, он его просто выронил?

— А я о чем вам битый час рассказываю?

Тут полицейский поднимает голову от протокола.

— Значит, так, сынок. Ты не петушись. Это лишнее,
петушиться тут передо мной.

У него пивное брюхо и седые усы. Полицейские почему-
то любят их отпускать — для солидности, наверное.

— Петушиться? — осторожно переспрашиваю я.

— Да, сынок. Петушиться.

Петушиться. Емкое слово, ничего не скажешь.

— Извините, — меняю я манеру общения. — Грабитель
выронил свое оружие на пути из банка, а я его подобрал в ходе преследования. Вот и все. Мы в жутком
стрессе от произошедшего. Так нормально?

— Нормально.

Полицейский расписывает протокол целую вечность.
Мы покорно ждем. Впрочем, один раз нам удается вывести
мистера Пивное Брюхо из себя — Марв заговаривает
о денежной выплате за поврежденную машину.

— Это ты про «форд фолкэн», что ли? — интересуется
полицейский.

— Так точно, сэр.

— Скажу тебе прямо, сынок. Твоя машина оскорбляет
общественную мораль и человеческие чувства. Так
нельзя, парень.

— А ведь я тебе говорил, — напоминаю я Марву.

— У этого кошмара даже ручника нет.

— Ну и что?

— А то, умник, что лишь из чистого милосердия я не
выписываю тебе штраф. Без ручного тормоза машина не
отвечает требованиям безопасности.

— Огромное вам спасибо! — выпаливает Марв.

— Не за что, сынок, — великодушно улыбается полицейский.

У самых дверей нас настигает финальная реплика:

— И вот тебе мой совет, дружок.

Марв покорно плетется назад.

— Да, сэр?

— Купи себе новую машину.

Марв одаривает полицейского долгим серьезным
взглядом и изрекает:

— У меня есть уважительные причины для того, чтобы
воздержаться от покупки, сэр.

— Какие? Денег нет?

— Нет, что вы. Деньги у меня есть. Я же не безработный
какой. — Марву даже удается принять самодовольный вид полноценного члена общества. — У меня другие
приоритеты. — Марв улыбается: улыбка — это последнее
прибежище гордого хозяина такого рыдвана. И добавляет,
чтобы ни у кого не осталось сомнений в его лояльности
к убитому «форду»: — А кроме того, сэр, я просто люблю
свою машину. Вот и все, что я хочу сказать.

— Хороший ответ, сынок, — важно кивает полицейский. —
Иди себе с миром.

— Приоритеты?! Марв, ну какие, на хрен, у тебя могут
быть приоритеты?! — шиплю я, когда за нами затворяется
дверь.

Марв решительно щурится в пространство перед собой
и строго говорит:

— Заткнись, Эд. И больше ни слова. Может, для когото
ты и герой, а для меня — просто криворукий засранец.
Ты мне стекло разнес пулей! Идиот!

— Оплатить тебе ущерб?

На лице Марва образуется улыбка, знаменующая прощение.

— Нет.

По правде говоря, я вздохнул с облегчением. Вложить
свои кровные в ржавый «фолкэн»? Лучше смерть, чем
такое.

И вот мы выходим из дверей полицейского участка и
тут же видим Одри и Ричи — конечно, нас ждут. И оказывается,
не только друзья.

Перед нами целая толпа фотокорреспондентов, и мы
едва не слепнем от вспышек.

— Вот он! — кричит кто-то.

Я не успеваю возразить, вокруг тотчас образуется хоровод
из лиц, — меня засыпают вопросами, глядят в рот
и ждут ответов. С пулеметной скоростью я отстреливаюсь
от папарацци, снова и снова рассказываю, как побежал,
как подобрал… и так далее. Мой пригород не такой и маленький,
во всяком случае с радио, телевидением и газетами
в нем все нормально. И завтра каждый желающий
покажет репортаж или напечатает статью по этому громкому
поводу.

Я пытаюсь представить заголовки.

«Простой водитель такси оказался героем» — вот это
было бы здорово, меня бы устроило на все сто. Но реально
стоит ожидать таких: «Внезапный подвиг местного тунеядца». Марв, конечно, обхохочется.

Вопросы сыплются минут десять, потом толпа расходится.
Мы вчетвером идем к парковке. На лобовом стекле
здоровенная квитанция — владельцу «фолкэна» влепили
штраф, кто бы сомневался.

— Сукины дети, — констатирует Одри.

Марв выдергивает бумажку из-под «дворника» и мрачно
знакомится с содержанием. Подумать только, он ведь
приехал в банк, чтобы зачислить деньги на счет — ему
как раз дали зарплату. А теперь все пойдет не на счет, а
на штраф.

Потом мы долго копошимся, сметая осколки с сидений,
и кое-как усаживаемся. Марв поворачивает ключ в
замке зажигания — восемь раз подряд. Машина не заводится.

— Отлично, — бормочет он.

— Как всегда, — замечает Ричи.

Мы с Одри для разнообразия молчим.

Потом Одри садится за руль, а мы втроем толкаем колымагу
к моему дому, — он ближе всего.

А через пару дней я получу первое послание.
Вот оно-то все и изменит.

Наталия Соколовская. Рисовать Бога

  • Издательская группа «Лениздат», 2012
  • Однажды он решил, что его не существует. Однако найденный в старой коробке чужой дневник, рассказ о событиях, не всегда, казалось бы, имеющих отношение к его собственной жизни, заставляют героя книги принять и свою судьбу, и судьбу героев дневника. Повествование состоит из двух пересекающихся линий: дневниковые записи соседствуют с нынешним временем, создавая панораму значительного периода нашей истории. Действие книги происходит в Ленинграде-Петербурге, в Париже, в польском Люблине и в далекой Ухте.
    Это не исторический роман. Это книга-переживание из тех, что нужны каждому, поскольку настоящее без прошлого лишено будущего.
    Наталия Соколовская — автор книг «Любовный канон», «Литературная рабыня: будни и праздники». Ее проза печаталась в журналах «Новый мир», «Звезда» и «Нева».

  • Купить книгу на Озоне

В «Лениздате» выходит новый роман Наталии Соколовской — «Рисовать Бога». Как и во многих других текстах писательницы, герои тут — уходящая натура. Бывшие хорошие советские люди, бывшие рядовые сотрудники планового, скажем, отдела, ныне пенсионеры. Маленькие человечки, которые прожили отмеренный им срок тихо, как мыши, в страхе, как бы чего не вышло, а потом и вовсе перестали что-либо значить для этого мира и оттого окончательно уверились в том, что их не существует. Но бывает так, что перебирая старые бумаги, бывший человек услышит голос из прошлого, и это окажется знаком того, что еще не поздно покаяться и начать жить. Об этом роман.

Славик принадлежал к той категории населения, для которой рекламки возле метро уже не предназначались. Бойкие девушки и юноши протягивали направо-налево листочки с информацией об услугах и товарах, но Славика упорно игнорировали. Точно он был невидимкой. Ничего странного для Славика в этом не было. Он знал, что лично его — нет. И не обижался. Вороны его тоже не замечали. Одну такую он встретил прошедшей весной, возвращаясь из магазина.

Ворона купалась на газоне, в растаявшем сугробе. Собственно, до конца сугроб не растаял, а только загустел и почернел от придорожной копоти, и ворона самозабвенно заныривала в маслянистую, наваристую черную жижу.

Это была самая счастливая ворона на свете. Клюв ее был приоткрыт от удовольствия, маленькие глазки возбужденно сверкали, а по голове и крыльям, антрацитово блестя на солнце, стекала грязь. Выныривая, ворона каждый раз быстро осматривалась, нет ли поблизости какой опасности, будь то машина, человек, или кошка, и снова продолжала купаться. На Славика, стоявшего в трех шагах от нее, ворона не обратила никакого внимания.

Вороны Славику нравились, чего нельзя было сказать о голубях. Причину своей нелюбви к этим птицам Славик объяснить не умел. Раньше, когда верхняя соседка, теперь уж покойница, подкармливала голубей на подоконнике, Славик неизменно страдал от звука, исходящего от птиц, — утробного звука, похожего на урчание незаглушенного мотора.

На просьбу кормить голубей «где-нибудь в другом месте» соседка не реагировала. А ходить скандалить Славику было неудобно, поскольку работали они на одном заводе, — он рядовым сотрудником планового отдела, она контролером ОТК. Да, собственно, скандалить ни он, ни Сонечка не умели, что, против ожиданий, наводило на него тоску.

Такие же, как он и Сонечка, пенсионеры, тоже наводили на него тоску. Ему хотелось, чтобы никого их не было, их, когда-то цветущих «членов общества», готовых сносить любые трудности, «лишь бы не война», их, кто на первомайских и ноябрьских демонстрациях бодро шел мимо трибун с бумажными цветами в руках и детьми на закорках… Теперь они были ему отвратительны.

В метро и на улице он видел прежде всего их. Его взгляд безошибочно выделял среди толпы таких же, как он, неприкаянных, но с деловым видом снующих в поисках «где подешевле». Он узнавал в них себя, они раздражали, от них хотелось избавиться, они были подтверждением и усилением его собственной слабости.

Славик с болезненной отчетливостью помнил и старуху, из авоськи которой вывалились и раскатились по полу автобуса яблоки «с чуть подгнившим бочком», и ее, под общими взглядами, такое жалкое «ничего, можно вырезать и кушать». Помнил супругов в метро: худые, с желтоватыми лицами, одетые «бедно, но чисто», они, судя по тележке на колесиках, этому современному атрибуту каждого пенсионера, ездили отовариваться на какой-то дальний и менее дорогой продуктовый рынок. Выходя из вагона, старик в толчее задел мужчину лет сорока. Крепыш в кожаной куртке выскочил, пнул ногой тележку и успел заскочить обратно в вагон, прежде чем двери закрылись.

Поезд уехал, старик виновато глянул ему вслед и начал обеими руками выравнивать завалившуюся на бок тележку, а жена, поднимая с перрона банки, громко, с расчетом на идущих мимо людей, выговаривала мужу за невнимательность.

Славик понимал, что эти ежедневные странствия предпринимаются не только ради экономии, но и с другой целью: для заполнения оставшегося от жизни времени. Это понимание не вызывало у него сочувствия. Оно вызывало отчаяние.

Тихие, стыдные переговаривания в очередях собесов и поликлиник были отдельным переживанием Славика. Он слушал их, закрыв глаза, отгородясь, не участвуя. «А какая у вас пенсия?» «А рабочий стаж? Как „не засчитали пять лет“! Надо доказывать!» «Знаете ли… Обивать пороги, собирать бумаги… Цена вопроса сто рублей. Унизительно, в сущности…». И обиженный ответ: «Ну, раз вы такой (ая) богатый(ая), что вам сто рублей не нужны…» А через минуту опять за свое: «Сколько вам в этом году прибавили?»

В переходе метро, на спуске, Славик уже несколько лет встречал человека, продающего старые книги. Видимо, их у него в домашней библиотеке было предостаточно. Выходил старик не каждый день, а по мере надобности, то есть довольно часто. Невысокий, стершийся, в мешковатом сером пальто, на фоне серой стены он выглядел как барельеф. Книги он держал так, чтобы всем удобно было видеть название. Прижатые к груди, они напоминали Славику таблички, которые немцы перед казнью вешали на грудь партизанам. Да и вся фигура старика, стоящего возле стены, казалась Славику похожей на одну из тех, с газетных фотографий, которые он с обморочным ужасом рассматривал в детстве.

Последняя книжка называлась «Униженные и оскорбленные». Теперь он вспомнил об этом с усмешкой: «Эмочка бы оценила».

Эмочка была соседкой Славика по лестничной площадке. Кумушки во дворе называли ее между собой «сумашайкой». Вероятно, за недостаточную причесанность и погрешности в одежде. Как выяснилось позже, сумашайкой Эмочку любовно называли и ее друзья, но эти уже за совершенную одержимость литературой вообще и поэзией в частности, и еще за брак с «пионером» Гошей. Конечно, второй муж Эмочки никаким пионером не был, но повод для острословия все же имелся, учитывая десятилетнюю разницу в возрасте супругов.

Страсть к изящной словесности передалась Эмочке по наследству от ее матери, Ираиды Романовны. Славик хорошо помнил старуху с волосами цвета черненого серебра, гладко зачесанными и собранными на затылке в пучок: когда Левушка учился в школе, Славик заглядывал к соседям, чтобы взять «что-то по литературе». В старших классах сын заходил уже сам, и Эмочка стала снабжать его книгами не только по школьной программе, но и по «внеклассному чтению», причем исключительно на свой вкус, как выяснилось позже. «Вот и нахватался-то», — досадовал задним числом Славик.

Мать Эмочки была из «старых большевиков». Так состоялось первое и последнее знакомство Славика с чудом сохранившимся представителем подвида. Имя своей дочери она дала по принципиальным соображениям. «Эмочка» было сокращенным от «Эмилии», но сама безобидная на первый взгляд «Эмилия» была, как всем поясняла Эмочка, в свою очередь сокращенным от «Энгельса, Маркса и Ленина». Окончание досталось Эмилии в довесок как девочке. Мальчика назвали бы, разумеется, Эмилем.

Но больше детей у Ираиды Романовны не случилось: через год после рождения дочери ее, вслед за мужем, забрали. Муж сгинул на Соловках, а Ираида Романовна спустя без малого двадцать лет из своего Карлага вернулась, и в самый раз: лагерная наука пригодилась Эмочке, которая очень скоро, уже подкованной, отправилась по стопам родителей: с компанией молодых романтиков она тоже решила «подправить» в который раз «искривленную линию партии». Но о том, что и Эмочка «была в местах не столь отдаленных», Славик узнал гораздо позже.

В присутствии Ираиды Романовны Славик робел. Исключительно прямо держа спину, она сидела за столом и разговаривала не только с классиками русской литературы, но порой и с придуманными ими персонажами. Причем так, будто они все находились в комнате.

Пока Эмочка рылась в книжных залежах, Славик скромно переминался в прихожей и прислушивался к тому, что говорила Ираида Романовна, например «человеку с белой бородой», как она описывала своего собеседника. Тут было и про несогласие с непротивлением, и поздравления по поводу того, что Кити благополучно разрешилась от бремени, и еще что-то про арест, не то ее собственный, не то Пьера Безухова, речи которого она весьма натурально подражала, хохоча басом и повторяя: «Кого арестовали? меня арестовали? мою бессмертную душу арестовали?», и снова: «Ха-ха-ха!».

В разговоре она оставляла аккуратные паузы, внимательно выслушивая своего невидимого визави. Собеседников у Ираиды Романовны иногда было трое-четверо, и, судя по всему, они тоже между собой разговаривали и даже ссорились. Порой Ираида Романовна хлопала в ладоши, останавливая спор и призывая Чернышевского и Добролюбова быть снисходительнее к Ивану Сергеевичу, а Ивана Сергеевича не ругаться «уж так» на Федора Михайловича, а то с ним, не ровен час, падучая случится.

Отдельно доставалось от Ираиды Романовны поэту Некрасову. «Про одержимость холопским недугом и стон, который песней зовется, — это, великолепно, Николай Алексеевич, в самую точку, но вот любовная ваша лирика, уж простите, сплошное нытье…»

Иногда Ираида Романовна начинала сердиться на Эмочку за пренебрежительное отношение к гостям: «Своих чаем угощаешь, а моих-то что?» И Эмочка послушно вынимала из буфета парадный чайный сервиз и шла ставить чайник.

Как-то она даже призналась Славику, что стесняется переодеваться, потому что ей кажется, будто комната полна чужих людей.

В общем, сумасшествие было семейное и окончательное, но именно к Эмочке решил Славик идти за помощью. Интуитивно он чувствовал, что в этом доме ему помогут разобраться с непонятной тетрадью.

________________________

<Шесть дней назад поезд доставил меня на Восточный вокзал, пропитанный самым домашним и самым волнующим из возможных запахов: запахом паровозной гари. Этот запах повсюду одинаков. Он подсказывает, что между родиной и чужбиной нет расстояния. Движешься одновременно вглубь и наружу. В направлении себя — здесь и себя — там. Душа — это отсутствие горизонта. Об этом я думал, стоя на привокзальной площади в утренних сумерках конца октября.

Привычка сравнивать все со всем работала помимо моей воли, и я смело и не совсем уж без оснований предположил, что губернаторский дворец в моем тихом Люблине — уменьшенная и упрощенная копия роскошного вокзального здания за моей спиной. Косвенное подтверждение единства места и времени, всегда.

Я не стал доставать письмо с планом, который начертил мне Хенрик: разыскивая дорогу по бумажке, люди кажутся приезжими, даже если родились в соседнем квартале. А я решил с первого шага стать частью города, слиться с ним.

«Постарайся выбраться. Париж пойдет тебе на пользу», — писал Хенрик. Не знаю, любил ли я этот город раньше. Но я хотел его, это точно.

Габардиновое пальто и шляпа-борсалино придавали мне уверенности. Шляпа принадлежала моему старшему брату, канувшему в безвестность на самом излете Великой войны. А пальто — отцу, он погиб в двадцатом под Казатином. И не исключено, что от пули, пущенной уже его двоюродным братом: с той частью семьи, что в самом конце прошлого века отправилась за лучшей долей вглубь империи, связь была давно утеряна.

Пальто мать перешила незадолго до моего отъезда, а шляпу вычистила и сменила ленточку на тулье. «Ну, вот. Уж теперь ты будешь выглядеть, как настоящий парижанин. Только возвращайся, Тео». Она никогда не называла меня полным именем.

Я стоял на площади с чемоданом в руке и озирался, и вид у меня, наверное, был дурацкий, потому что продавщица цветов, молодая и быстроглазая, отошла от террасы кафе, где грелась возле гудящей жаровни, и поинтересовалась, куда мне. Я назвал адрес, и она сказала, что удобнее всего на метро. Хенрик тоже писал об этом. Но я решил идти пешком, хотя метро было для меня в диковинку.

Цветочница рассмеялась. Она повидала многих приезжих и знала, что творится у них в душе. Указывая мне направление, она повторила жест апостола Петра, и дешевые браслеты звякнули на ее запястье, как связка ключей.

Я шел по Страсбургскому бульвару, стараясь дышать медленно, чтобы унять сердцебиение. Чувство было как перед близостью.

На Севастопольском бульваре я зашел в банк и получил по чеку некоторую сумму. Не Бог весть какую, но сон, преследовавший меня несколько дней перед отъездом — стою посреди города без малейшей наличности, — уже не грозил обернуться реальностью.

На площади Шатле я пил кофе в маленькой закусочной, курил одну сигарету за другой и чувствовал, как не переставая дрожат мои пальцы. Почему-то я знал, что больше не увижу свою мать, знал, что не вернусь в заштатную нотариальную контору, где провел пять лет в должности помощника нотариуса, дожидаясь, когда освободится место, и тайком записывая стихи на канцелярских бланках.

Я знал, что повторяю путь, проделанный до меня многими. Путь, который, после меня, проделают многие. Путь, похожий на перетекающие из одного в другой бульвары, по которым я шел. Это было гордое чувство, оно доставляло мне одновременно грусть и радость, оно не умаляло, а поднимало меня. Растворяясь в прошлом, я одновременно растворялся в будущем. Бессмертие, данное в ощущении.

С моста я долго смотрел на солнце, которое клубилось выше и правее Нотр-Дам в желто-зеленых, выпуклых, пастозных, как на картинах Ван Гога, облаках, и чувствовал, что лечу в сияющую воронку, и целиком отдавался этому влечению.

Бульвар за площадью Сен-Мишель пошел вверх, совсем немного, но два дня в дороге и нервное напряжение сказались: я вдруг устал, и чемодан сделался тяжелым. Спрашивать у прохожих, на каком автобусе добираться, значило дезавуировать себя и превратиться из человека, который возвращается, — в приезжего. Я решил продолжать путь, полагая, что нужная улица недалеко.

Моя терпеливость была вознаграждена, когда я увидел, как возле Люксембургского сада стайка детей с небрежно повязанными шарфами, в коротких пальто, перебегает дорогу под приглядом воспитательницы. Их голые худые ноги в сползших к ботинкам гетрах были невероятно трогательны.

И только в улочках между бульварами Араго и Порт-Руаяль я плутал, пока не нашел нужную, самую узкую, с протянутыми между домами веревками, на которых тихо колыхалось исподнее вперемешку со скатертями и мужскими рубашками.

Пожилая консьержка в коричневой грубой кофте и поднятых на лоб очках открыла мне дверь и передала ключ от комнаты, которую снял для меня Хенрик.>

Генри Лайон Олди. Циклоп. Книга первая: Чудовища были добры ко мне

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • Однажды в подземельях Шаннурана, где властвует чудовищная Черная Вдова, сошлись трое: мальчик Краш, приемный сын Вдовы, великий маг Симон Пламенный и авантюрист Вульм из Сегентарры. Двадцать лет спустя судьба вновь сводит их вместе. Мальчик вырос, откликается на прозвище Циклоп и носит кожаную повязку, закрывающую лоб. Маг после битвы с демоном тяжело болен — и вынужден искать помощи у Циклопа. Что же до авантюриста, то он хорошо усвоил, что лишь драконы смеются последними. Зимой, в снегах, заваливших мрачный город Тер-Тесет, этой троице будет жарко. Гибнет настройщица амулетов Инес ди Сальваре, которую болезнь превратила в чудовище, и Циклоп — верный слуга Инес — решает продолжить исследования хозяйки, над которыми смеялись сильнейшие волшебники округи…

    Роман «Циклоп» авторы посвятили Роберту Говарду, одному из отцов современной фэнтези. Впрочем, декорации «меча и магии» лишь оттеняют реалистичность повествования. Первая книга романа включает в себя также рассказы «Сын Черной Вдовы» и «Принц тварей» — картины прошлой жизни героев.

  • Купить книгу на Озоне

Я думал, казня тебя, что месть утоляет боль. Я ошибся.

Ночь, когда умер король Фернандес, Вульм провел
без сна. Он не знал, что яд уже во рту шута, и с утра на
престол воссядет принц Ринальдо. Зато он отлично
знал, что станет делать, если выйдет в город и доберется
до пьяных горлопанов, мешающих спать честным людям.
Гвалт стоял — хоть уши затыкай. Бочки с дармовым
вином, должно быть, выкатили на каждый перекресток.
Мимо гостиницы шлялись хмельные толпы, крича про
изменников. Сам Вульм к последышам Янтарного грота
относился с полным равнодушием. В его возрасте
размен — штука бессмысленная, вроде ногтя на носу.
А юнцы… Кому охота себя калечить ради грядущих барышей
— вперед, милости просим! Иногда Вульм, конечно,
задумывался о том, что число изменников в ТерТесете
растет и скоро обычному человеку будет некуда
податься, кроме гильдии метельщиков…

Мимо протопала очередная толпа. Вульм вскочил,
распахнул окно — и вылил ночной горшок крикунам на
головы.

— Бей изменника! — заорали снизу.
Вульм плюнул, вернулся на тюфяк и, как ни странно,
заснул. Вопреки обыкновению, а может, благодаря
бессонной ночи встал он поздно. Кликнул служанку с
тазом холодной воды, наскоро умылся, прислушиваясь
к звукам наверху. Кажется, маги были у себя. Точнее сказать
он не мог — пьяный загул, судя по шуму за стенами
«Меча и Розы», продолжался. В гвалте проскальзывали
нотки, хорошо знакомые Вульму. Их становилось все
больше, пока он не уверился окончательно: убивают.
Людей убивают, они кричат. А убийцы радуются — вдвое
громче. Значит, убийцы случайные, без опыта. Мятеж?
Вряд ли. Мятежники уже столкнулись бы со стражей, а
нет, так с королевской гвардией. Погром? Вспомнилось
ночное: «Бей изменника!» Вульм пожал плечами. Если
честные тер-тесетцы вздумали уполовинить число последышей
Янтарного грота, это их дело. И короля Фернандеса,
вздумай его величество поддержать погромщиков
— или насадить их головы на пики.

Объявление о смерти Фернандеса Великолепного
и восшествии на трон Ринальдо Заступника, врага мерзких
изменников, Вульм благополучно проспал.

Вскоре маги покинули гостиницу, и Вульм увязался
следом. Гостиница стояла на окраине, изменников в
квартале жило — раз-два и обчелся. Девятый вал резни
сюда не докатился, кипя багровой пеной в иных местах.
Маги шли, беспокойно оглядываясь по сторонам. Циклоп
что-то говорил Симону, Симон кивал. Вдали над
крышами поднимались столбы дыма — густые, аспидно-
черные на фоне бледного зимнего неба. Там горели
дома. Мимо, торопясь, время от времени бежали какието
люди. Мародеры, оценил Вульм. Тащат что попало.
Маги свернули в переулок, где кого-то били, и остановились
— так резко, что Вульм едва не налетел на подопечных.
Встав за углом, он пригляделся. Били мальчишку.
Камнями. Здоровенного детину — должно быть,
отца — уже прикончили. Мальчишка ковылял прочь,
держась за стену, потом полз, цепляясь за обледенелый
булыжник; потом замер, ткнувшись носом в башмаки
Циклопа.

— Эй, чего встали?

— Проваливайте!

— Сами ублюдка добейте! Разрешаем!

Уходите, одними губами шепнул Вульм. Ну, мальчишка.
Ну, убьют. Одним изменником больше, одним
меньше. Ваше-то какое дело?

— Защитнички!

— Песок сыплется!

— Валите, пока мы добрые!

От Симона пахнуло жаром. Маг врос в мостовую,
окаменел без движения. Не уйдет, уверился Вульм. Вот
ведь старый дурак… Он и тогда, двадцать лет назад,
остался в подземельях, а я ушел. Я и сейчас уйду. Симон
сожжет буянов, и мы пойдем дальше. Что ему грозит?
Вызовут на королевский суд, оправдается… Мальчишка
у ног Циклопа поднял голову. В мокрых от слез глазах
изменника плескалась надежда. Наверное, у Мари были
такие же глаза. Красавец Теодор Распен изгалялся
над жертвой, а девочка ждала: вот сейчас вернется отец.
Сильный отец. Справедливый отец. Отец-защитник.
Мари ждала, и надежда таяла.

Пока не растаяла до конца.

Вульм вышел из-за угла. Нет, годы никуда не делись.
Да и Симону Пламенному вряд ли нужна помощь. Возраст
помутил твой рассудок, Вульм из Сегентарры. Ты
делаешь глупости, жалкий, сентиментальный старик,
а значит, долго не проживешь.

Он встал рядом с магами — и взялся за Свиное Шило.

* * *

Камни бьют в стену. Камни бьют в тело.

Каждое попадание — изменение.

Корчась под ударами, истекая кровью, Танни радуется.
Он знает: калеча плоть, камни делают ему подарок за
подарком. Превращают в иное, могучее существо. Грузчик?
Воин! Он встанет с мостовой, и встанет в гневе и
ярости. С хищным мечом в руке. С багровым глазом во
лбу. С огнем, накинутым на плечи, словно плащ. Три
старца, явившись из зимней стужи — не в смертной
ли судороге разума? — соединят усилия, превратятся в
одного беспощадного убийцу, и звать мстителя будут
Танни. Какая-то заноза кроется в этой прекрасной будущности,
мешая поверить до конца. Саднит, отравляет
душу сомнением. Танни — воин! — вырывает занозу
с корнем. Он отомстит за отца! Он отомстит за Эльзу.

Он…

Тепло. Жарко.

Что-то давит на лоб. Нет, не ладонь сивиллы.

Отец!

…Эльза!

Страх упал с небес, вцепился когтями, окутал душными
крыльями. До одури, до смертного озноба Танни
боялся открыть глаза. Всего лишь миг назад он лежал на
обледенелом булыжнике, под градом камней, и ничего не
боялся, мечтая о мести. И вот — лежит на мягком, в тепле,
задыхаясь от дурных предчувствий. «Тряпье, — подумал
он. — Бросили на пол, как для собаки. Или расщедрились
на топчан?» Лоб холодила мокрая повязка. С осторожностью
зверька, угодившего в западню, мальчик принюхался.
Он боялся выдать себя даже трепетом ноздрей.
Запах жилья. Печная гарь, смолистые поленья. Ухо болит.
Ой, как болит! Ноет, дергает. Спина тоже болит.
И бедро. Губа распухла, как оладья. Во рту — острое,
злое. Царапает. Голова? Голова вроде ничего. И отрезанные
пальцы на ногах вспомнили, хвала Митре, что их
нет…

— Хитрец. Это хорошо.

— Почему?

— Хитрецы живучи…

— Ну, не знаю.

— Хватит притворяться, парень. Посмотри на меня.

Веки дрогнули. Зрячий глаз слезился, мешая как следует
разглядеть человека, раскусившего нехитрый обман.
Танни моргнул, слезы потекли на щеку. Над ним
склонился старик — тот, у кого лицо из разных половинок.
Значит, троица — не бред помраченного рассудка.
А мерцающий карбункул во лбу старика? Лоб незнакомца
вновь скрывала кожаная повязка. Танни с ужасом
представил, как она чернеет, обугливаясь, открывая
камень-пожар, вросший в кость и мозг.

— Вы…

— Я. Что ты хочешь сказать еще?

— Вы меня спасли?

Осколок переднего зуба оцарапал язык.

— Спас, — кивнул старик без особой приветливости.

— Я…

— Ты мне благодарен. Верю. Ты мне благодарен так,
что у тебя нет слов. И в это верю. Урок первый: не спеши
благодарить, даже если тебя удержали на краю пропасти.
Иногда пропасть — спасение, а спасение — кошмар.
Как тебя зовут?

— Танни… Натан.

До сих пор все звали его Танни. Но он больше не ребенок.
Отец погиб, теперь Натан — старший мужчина
в семье. Пусть старик зовет его полным именем. Даже
если старик — сумасшедший.

— Сесть сможешь?

Вместо ответа Танни — нет, отныне и навсегда Натан
— сел. Тело откликнулось многоголосием боли. Комната
завертелась колесом. У окна в кресле, свесив подбородок
на грудь, дремал второй старик — высоченный,
лысый, древнее руин. Единственный, кто остался недвижен,
как гвоздь, вокруг которого вертится мир. Это
он сомневался в живучести хитрецов — и, должно быть,
имел на то веские основания.

— Голова кружится?

Старик с повязкой на лбу видел мальчика насквозь.

— Все, уже прошло.

— Врешь. Значит, соображаешь. Я прав?

— Наверно…

— Соображай, парень. От этого зависит твоя жизнь.

— Я понял. — Натан проглотил комок в горле. — 
Я понял, господин.

— Зови меня Циклопом.

— Хорошо, господин Циклоп. Вы маг?

— Нет. — Придвинув табурет, Циклоп сел напротив.

— Теперь спроси, добрый ли я человек. И я снова
отвечу: нет. Я тебя спас не по доброте душевной. Заруби
себе это на носу, хитрец Натан. Ты мне нужен. Вслушайся
в мои слова. В них звучит все добро нашего славного мира:
«Ты мне нужен!» Большего я тебе предложить не смогу.

— Зачем я вам нужен, господин Циклоп?

В жарко натопленной комнате Натану сделалось зябко.
Он едва совладал с дрожью. Руки старика лежали на
бедрах и были вовсе не старыми. Гладкая, упругая кожа;
сильные пальцы музыканта. Эти руки скорее принадлежали мужчине средних лет. В сравнении с морщинистым,
странноватым лицом… Словно подслушав чужие
мысли, Циклоп сцепил пальцы обеих рук на колене.

— Боюсь, ты последний из изменников Тер-Тесета.

— Последний?!

— Если спасся еще кто-то, он сейчас за сто лиг отсюда.
Забился в такую нору, что и днем с огнем не отыщешь.
А ты — вот он. Хоть режь тебя, хоть с кашей ешь.

— Что вы хотите со мной сделать?

— Еще не знаю. — Циклоп задумчиво поскреб подбородок.

Под его взглядом мальчик чувствовал себя тушкой
кролика под секачом умелого повара. — Ты только
начинаешь меняться. Это кстати. Грозный Митра, как
же это кстати! Я буду за тобой наблюдать. Буду тебя изучать.
Возможно, ставить опыты…

— Опыты? Это как?

В ожидании ответа Натан весь покрылся испариной.
Циклоп, как нарочно, не спешил. Встал, прошелся по
комнате. С помощью кочерги открыл раскаленную печную
дверку, подбросил поленьев в огненное нутро. Вернулся,
снова взгромоздился на табурет.

— Опыты и пытки — родные братья. И те и другие
бывают болезненными. И те и другие ставят одну задачу:
постижение истины. Так говорила Инес ди Сальваре,
а она знала толк в истине. Где кроется истина, хитрец
Натан? В сердцевине. Значит, — Циклоп сунул в руки
мальчику жестяную кружку, доверху полную рябинового
чая; чай остыл, был еле-еле теплым, — нужно узнать,
что творится у человека внутри.

— Вы будете меня резать?!

Чай выплеснулся мальчику на ноги. Был бы кипяток
— ошпарил бы, как пить дать. С минуту Натан, да
и Циклоп тоже смотрели на кружку. Жесть уступила
дав лению, от пальцев остались глубокие вмятины. Еще
чуть-чуть, и Натан скомкал бы посуду в кулаке.

Ариадна Эфрон. Неизвестная Цветаева

  • «Эксмо», 2012
  • Судьба дочери Марины Цветаевой и Сергея Эфрона, Ариадны, талантливой художницы, литератора, полна драматизма. Эмиграция и жизнь почти впроголодь на чужбине, возвращение на желанную родину, и — Сибирь, тюрьма, лагерь, ссылка, откуда писала она письма Борису Пастернаку, давнему другу матери. Письма, полные души и ума, как отзывался о них поэт. «Когда меня не будет, то в моем архиве найдут пачки твоих писем, и все решат, что только с тобой я и дружил, » — писал ей Пастернак. Ариадна Эфрон оставила и необыкновенно интересное, блистательно написанное свидетельство о Марине Цветаевой — поэтессе, матери, жене, просто женщине, какой она была, со всеми ее слабостями, пристрастиями, талантом… Это свидетельство, незамутненное вымыслом, спустя долгие десятилетия, открывает нам подлинную Цветаеву.
  • Купить книгу на Озоне

Первые мои воспоминания о маме, о ее внешности похожи на рисунки сюрреалистов. Целостности образа нет, потому что глаза еще не умеют охватить его, а разум — собрать
воедино все составные части единства.

Все окружающее и все окружающие громоздки, необъятны, непостижимы и непропорциональны мне. У людей огромные башмаки, уходящие в высоту длинные ноги, громадные всемогущие руки.

Лиц не видно — они где-то там наверху, разглядеть их
можно, только когда они наклоняются ко мне или кто-то берет меня на руки; тогда только вижу — и пальцем трогаю —
большое ухо, большую бровь, большой глаз, который захлопывается при приближении моего пальца, и большой рот,
который то целует меня, то говорит «ам» и пытается поймать мою руку; это и смешно, и опасно.

Понятия возраста, пола, красоты, степени родства для
меня не существуют, да и собственное мое «я» еще не определилось, «я» — это сплошная зависимость от всех этих глаз,
губ и, главное, — рук. Все остальное — туман. Чаще всего
этот туман разрывают именно мамины руки — они гладят по
голове, кормят с ложки, шлепают, успокаивают, застегивают,
укладывают спать, вертят тобой, как хотят. Они — первая реальность и первая действующая, движущая сила в моей жизни. Тонкие в запястьях, смуглые, беспокойные, они лучше
всех, потому что полны блеска серебряных перстней и браслетов, блеска, который приходит и уходит вместе с ней и от
нее неотделим.

Блестящие руки, блестящие глаза, звонкий, тоже блестящий голос — вот мама самых ранних моих лет. Впервые же
я увидела ее и осознала всю целиком, когда она, исчезнув на
несколько дней из моей жизни, вернулась из больницы после операции. Больницу и операцию я поняла много времени
спустя, а тут просто открылась дверь в детскую, вошла мама,
и как-то сразу, молниеносно, все то разрозненное, чем она
была для меня до сих пор, слилось воедино. Я увидела ее всю,
с ног до головы, и бросилась к ней, захлебываясь от счастья.

Мама была среднего, скорее невысокого, роста, с правильными, четко вырезанными, но не резкими чертами лица.
Нос у нее был прямой, с небольшой горбинкой и красивыми, выразительными ноздрями, именно выразительными,
особенно хорошо выражавшими и гнев, и презрение. Впрочем, все в ее лице было выразительным и все — лукавым, и
губы, и их улыбка, и разлет бровей, и даже ушки, маленькие,
почти без мочек, чуткие и настороженные, как у фавна. Глаза
ее были того редчайшего, светло-ярко-зеленого, цвета, который называется русалочьим и который не изменился, не потускнел и не выцвел у нее до самой смерти. В овале лица долго сохранялось что-то детское, какая-то очень юная округлость. Светло-русые волосы вились мягко и небрежно — все
в ней было без прикрас и в прикрасах не нуждалось. Мама
была широка в плечах, узка в бедрах и в талии, подтянута и на
всю жизнь сохранила и фигуру, и гибкость подростка. Руки ее
были не женственные, а мальчишечьи, небольшие, но отнюдь
не миниатюрные, крепкие, твердые в рукопожатье, с хорошо
развитыми пальцами, чуть квадратными к концам, с широковатыми, но красивой формы ногтями. Кольца и браслеты составляли неотъемлемую часть этих рук, срослись с ними —
так раньше крестьянки сережки носили, вдев их в уши раз и
навсегда. Такими — раз и навсегда — были два старинных серебряных браслета, оба литые, выпуклые, один с вкрапленной
в него бирюзой, другой гладкий, с вырезанной на нем изумительной летящей птицей, крылья ее простирались от края и
до края браслета и обнимали собой все запястье. Три кольца — обручальное, «уцелевшее на скрижалях», гемма в серебряной оправе — вырезанная на агате голова Гермеса в
крылатом шлеме, и тяжелый, серебряный же, перстень-печатка, с выгравированным на нем трехмачтовым корабликом и,
вокруг кораблика, надписью — тебЪ моя синпатiя — очевидно, подарок давно исчезнувшего моряка давно исчезнувшей
невесте. На моей памяти надпись почти совсем стерлась, да
и кораблик стал еле различим. Были еще кольца, много, они
приходили и уходили, но эти три никогда не покидали ее пальцев и ушли только вместе с ней.

В тот вечер, когда мама воплотилась для меня в единое
целое, на ней было широкое, шумное шелковое платье с узким лифом, коричневое, а рука, забинтованная после операции, была на перевязи, и даже перевязь эту я запомнила —
темный кашемировый платок с восточным узором.

Самое мое первое воспоминание о ней — да и о себе самой: несколько ступеней — на верхней из них я стою, ведут
вниз, в большую, чужую комнату. Все мне кажется смещенным, потому что — полуподвал. Лампочка высоко под потолком, а потолок — низко, раз я стою на лесенке. Не пойму, что
ко мне ближе — пол или потолок. Мама там, внизу, под самой лампочкой, то стоит, то медленно поворачивается, слегка
расставив руки, и смотрит вовсе не на меня, а себя оглядывает. Возле нее, на коленях, — женщина, что-то на маме трогает, приглаживает, одергивает, и в воздухе носятся, все повторяясь и повторяясь, незнакомые слова «юбка-клеш, юбка-клеш». В углу еще одна женщина, та вовсе без головы, рук у
нее тоже нет и вместо ног — черная лакированная подставка, но платье на ней — живое и настоящее. Мне велено стоять
тихо, я и стою тихо, но скоро зареву, потому что на меня никто не обращает внимания, а я ведь маленькая и могу упасть
с лестницы. Это, мама говорила, было в Крыму, и пошел мне
тогда третий год.

Из того лета не осталось в памяти ни людей, ни вещей,
ни комнат, где мы жили. Впервые возник в сознании папа —
он был такого высокого роста, что дольше, чем мама, не умещался в поле моего зрения, и первое мое о нем воспоминание про то, как я его не узнала. Мама несет меня на руках, навстречу идет человек в белом, мама спрашивает меня — кто
это, а я не узнаю. Только когда он наклоняется надо мной, узнаю и кричу — Сережа, Сережа! (В раннем детстве я родителей называла так, как они называли друг друга, — Сережа,
Марина, а еще чаще — Сереженька, Мариночка!)

Еще помнятся мамины шлепки, за то, что я с крутого берега бросила свой новый башмачок прямо в море. Шлепки
помню, а море — нет, оно было такое огромное, что я его не
замечала.

Следующее лето в Крыму уже заполняется людьми, событиями, оттенками, звуками, запахами. Уже врезается в память
белая, нестерпимо белая от солнца стена дома, красные розы,
их сильный, почти осязаемый запах и их колючки. Уже различаю море и вижу горизонт, но чувства пространства еще нет:
море для меня, когда стою на берегу, — высокая сизая стена.
Я — ниже его уровня. — Понимаю, что море хорошо только с
берега. Купаться в нем — ужасно.

Когда меня, крепко держа подмышки, окунают в шипящую волну, я заливаюсь слезами и визжу не переводя дыхания. Потом мама вытирает меня мохнатой простыней и
стыдит, но мне все равно, главное, что я — на суше. Чтобы
приучить меня к купанью, моя крестная, Пра, мать Макса Волошина, бросается в море и плывет — прямо одетая. Когда
она выходит на берег, с ее белого татарского халата, расшитого серебром, с шаровар и цветных кожаных сапожков ручьями льет вода. Но мне не смешно и не интересно глядеть на
нее. Пра мне помнится очень большой, очень седой, шумной,
вернее — громкой.

Временами рядом со мной возникает мой двоюродный
брат Андрюша. Он — хороший мальчик, он — не боится купаться, у него чаще, чем у меня, сухие штаны, он хорошо ест
манную кашу и даже глотает ее, он «слушается маму». Несмотря на то, что он так хорош, я все же люблю его на свой лад,
мне нравится полосатый колпачок с кисточкой у него на голове, мне весело качаться с ним на доске, положенной поперек другой доски. Пусть мы с ним часто деремся, чего-то там
не поделив, но я тянусь к нему, потому что чувствую в нем человека одной со мной породы: он так же мал и так же зависим, как я. Его так же, как и меня, куда-то уносят на руках в самый разгар игры, так же неожиданно, как меня, вдруг укладывают спать, или начинают кормить, или шлепают и ставят в
угол. Он — мой единоплеменник и единственный настоящий
человек в окружающем нас сонме небожителей.

Правда, первое наше знакомство вызвало у меня чувство
настоящей ненависти. Это было, видимо, предыдущей зимой
в Москве. В моей детской появился маленький белоголовый
мальчик, в платьице и в красных башмачках. Это — говорит
мама — твой брат Андрюша. «Мой брат Андрюша» неуверенно протягивает мне ручку, но я обе свои прячу за спину и начинаю больно наступать своими черными на его красные башмачки. Давлю изо всех сил, молча, сопя от зависти и гнева.
У него — у него, у «брата Андрюши», а не у меня такие красивые красные башмачки! Мне нужно уничтожить их и раздавить, раз они не мои. Андрюша отступает, я наступаю — и
все ему на ноги. Андрюша вцепляется мне в волосы, я с наслаждением — ему в лицо. Нас разнимают мамы — моя и его,
нас хлопают по рукам, я воплю от досады, от неуменья выразить обуревающие меня страсти — у меня еще нет слов, и я не
могу объяснить, что красные башмачки должны быть моими
или пусть их вовсе не будет!

Именно этим крымским летом выясняется, во-первых,
что я труслива — Пра подарила мне ежика, но страх и отвращение мое перед его колючками сильнее умиления перед тем,
что он, не в пример мне, умеет пить молоко из блюдечка. Все
гладят ежа — и мама, и Пра, Андрюша даже вперед забегает, —
а я не могу заставить себя протянуть руку — к этому сгустку
колючек, сам воздух вокруг них, кажется мне, колется!
Во-вторых, выясняется, что я совсем не умею есть. Я способна только жевать, жевать до бесконечности, но проглотить эту жвачку не в состоянии и старательно выплевываю
ее. С борьбы с этими моими двумя первыми недостатками и
начинает мама свою «воспитательную работу» — и на долгие годы. Она борется с моей трусостью увещеваньями, наказаньями, а с водобоязнью — просто купаньем — но обе мы
стойки и не сдаем позиций.

— Ты боялась погладить ежика? Бог тебя наказал — теперь ежик сдох, понимаешь? умер, ну, уснул и никогда не про-
снется. Нет, разбудить его нельзя. Теперь ты и хотела бы его
погладить, а уж поздно. Бедный, бедный ежик! — А все потому, что ты — трусиха!

Я горько плачу, долго, долго помню — да и по сей день не
забыла, как ежик, подаренный мне Пра, сдох, умер, уснул навсегда из-за того, что я побоялась погладить его. Но все же
не уверена, что заставила бы себя к нему прикоснуться, даже
если бы наказавший меня Бог воскресил его тогда, снизойдя
к моему горю.

А ела я в детстве действительно ужасно. Жевала, рассеянно глазея по сторонам или боязливо вперясь в маму, уже рассерженную, жевала, цепенея от сознания, что все это нужно
проглотить — и не глотала. Жевала до последнего предела — а
потом выплевывала. Плевалась, зная, что кара неизбежна, шла
на нее с ослиным упрямством и христианским смирением.
Плевалась до того, что мама раздевала меня догола, вешала мне на шею салфетку с вышитой красными нитками кошачьей головой и надписью «Bon appetit» — подарок маминой сестры Аси — и, сама надев фартук, садилась напротив
моего высокого стульчика с тарелкой манной каши и ложкой
в руках. В кормлении моем принимали участие многие, каждый говорил, что в жизни не видывал такого случая, но тем не
менее советы давали все. Пра, которую мама уважала и слуалась, советовала не кормить меня вовсе, пока я сама, проголодавшись, не попрошу есть. Мама согласилась. Лето было
жаркое, я все пила молоко — три дня только молоко пила, а
есть так и не попросила, так и не проголодавшись. На четвертый день мама сказала, что не согласна быть свидетелем гибели собственного ребенка, и вновь я сидела голая с салфеткой под подбородком и не могла проглотить ничего, кроме
собственных слез.

(Много, много дет спустя, двадцатитрехлетней девушкой
вернувшись в Советский Союз, я работала в жургазовской редакции журнала «Ревю де Моску». Телефонный звонок. «Ариадну Сергеевну, пожалуйста!» — «Это я». — «С вами говорит
Елена Усиевич. Вы помните меня?» — «Нет». — «Да, правда.
Вы тогда были совсем маленькая… Как вы живете, как устроились?» — «Хорошо, спасибо!» — «А как едите?» — «Да я,
собственно, достаточно зарабатываю, чтобы нормально питаться», — отвечаю я, озадаченная такой заботливостью. — 
«Ах, я вовсе не про то, — перебивает меня Усиевич, — едите
как? Глотаете? Вы ведь в детстве совсем не глотали… Я до сих
пор не могу забыть, как вы сидели голышом, с головки до ног
перемазанная кашей, которой вас кормила М<арина> И<вановна>! И вот теперь узнала, что вы приехали, и решила вам
позвонить, узнать…»)

Дом, в котором проходили мамины молодые и мои детские годы, уцелел и поныне. Это — двухэтажный с улицы и
трехэтажный со двора старый дом номер 6 по Борисоглебскому переулку, недалеко от Арбата, от бывшей Поварской и
бывшей Собачьей площадки. Тогда напротив дома pосли два
дерева — мама посвятила им стихи «Два дерева хотят друг
к другу» — теперь осталось одно, осиротевшее. В квартиру
№ 5 этого дома мы переехали из Замоскворечья, где я родилась. Квартира была настоящая старинная московская, неудобная, путаная, нескладная, полутораэтажная и очень уютная. Две двери из передней вели — левая в какую-то ничью
комнату, с которой у меня не связано никаких ранних воспоминаний, правая — в большую темную проходную столовую.
Днем она скудно и странно освещалась большим окном-фонарем в потолке. Зимой фонарь этот постепенно заваливало
снегом, дворник лазил на крышу и выгребал его. В столовой
был большой круглый стол — прямо под фонарем; камин, на
котором стояли два лисьих чучела, о которых еще речь впереди, бронзовый верблюд-часы и бюст Пушкина. У одной из
стен — длинный, неудобный, черный — клеенчатый или кожаный, с высокой спинкой — диван и темный большой буфет
с посудой.

Вторая дверь из столовой узким и темным коридором
вела в маленькую мамину комнату и в мою большую детскую. В детской, самой светлой комнате в квартире, — три
окна. Окна эти в памяти моей остались огромными, с пола
до потолка, такими блестящими от чистоты, света, мелькавшего за ними снега! Недавно, войдя во двор нашего бывшего
дома, убедилась в том, что на самом деле это — три подслеповатых и — тусклых оконца. Такие они маленькие и такие
незрячие, что не удалось им победить, затмить в моей памяти тех, созданных детским восприятием и дополненных детским воображением!