Татьяна Веденская. Не в парнях счастье (фрагмент)

Отрывок из романа

Дом наш номер девять по бульвару Генерала Карбышева был стар. Люди, которые его населяли, жили в нем помногу лет, некоторые родились в нем же, то есть не совсем в нем, а, конечно же, в роддоме на Полежаевской, самом близком отсюда. Но роддом — это не то место, в котором начинается жизнь. Она все-таки окончательно вступает в свои права, когда тебя, мокрого, кричащего, завернутого в пеленки, выносят на свет божий за пределы стерильного блока, щурясь от солнца (если таковое, конечно, не спрятано за тучами, что совсем не редкость в Москве). И уж совсем ты становишься товарищем и гражданином, когда тебя кладут в кроватку с деревянными прутьями, делают умильные лица и идут в кухню, чтобы с помощью крепких горячительных напитков отметить появление еще одного полноправного человека на свет. А человек, как известно, — это звучит гордо.

Лично я считаю, что все мои проблемы в жизни, в том числе и то, какая я, понимаете ли, уродилась, отчасти связаны с тем, куда именно меня принесли из роддома. Может ли сложиться благополучно судьба человека, прожившего все годы своей непутевой жизни в квартире под номером тринадцать? Впрочем, начиналось все не так уж и плохо. Родилась я во времена всеми теперь забытого Советского Союза, родилась благополучно, за восемь часов, и, как водится, первый свой крик, возмущенный несправедливостью этого мира, издала после увесистого шлепка по попе.

— Хорошая девчушка, — заверил маму акушер. — Как назовете, уже думали?

— Да когда мне, — пожаловалась мама. — Только ведь и бегаю, с работы домой, из дома на работу, пока ее папаша футбол смотрит. Хоть бы поработал. Парткома на него нет!

— Да что вы говорите, — посочувствовал акушер, тихо отползая к выходу. О чем бы и кто бы не спросил мою маму в любое время дня и ночи, она обязательно начинала ругаться на своего законного супруга, Ивана Андреевича Сундукова, моего родителя. Такова у нее, как говорится, была «мотивация». И гражданская позиция. Мама работала на конфетной фабрике, приносила в подоле полные кульки карамели, получала копейки и считала, что во всех ее бедах, включая и мое рождение, виноват только он — ее муж. Последнее, кстати, не лишено логики. Без папиного участия я бы вряд ли появилась на свет.

Впрочем, папочке мамины инсинуации почему-то были безразличны. Он сидел себе тихо, примус починял, так сказать. Получал пенсию, иногда подрабатывал на почте, разносил по району газеты, если наш почтальон заболевал. Да, футбол папа любил. А еще любил сидеть у нашего первого подъезда, на лавочке напротив пункта сбора стеклотары. Или отираться около продуктового магазина, в простонародье зовущегося «стекляшкой». «Стекляшка» располагалась в том же доме, что и стеклотара, только с лицевой стороны пункта и торцом упиралась в наш дом номер девять. Там имелся отдел живого пива, в котором были расставлены высокие грязные исцарапанные столики. Папа это все очень одобрял.

— Тут всегда есть с кем пообщаться, — говорил он, звякая пустыми бутылками. — Весь цвет общества.

— Хоть ребенка-то не приучай, изверг, — возмущалась мать. Но что поделать, если у нас во дворе уж такая сложилась геополитическая ситуация. Все было рядом, прямо в двух шагах, включая детскую площадку, которая примыкала к пункту сдачи стеклотары. Естественно, в какой бы день мать не выперла папашу гулять со мной, пока она «хоть немного выдохнуть сможет», папуля прогулку совмещал со светской жизнью. Он пользовался особенной популярностью среди местного бомонда, так как был завсегдатаем тусовок и приемов.

— Вы сегодня не были на Карбышева? Свежайшее сегодня там давали пивко!

— Что вы говорите! Какая жалость, а мы сегодня приглашены к Болконским в тошниловку на набережной.

— Что ж, передавайте привет. Не советую злоупотреблять канапе. Случается, на карамышевской-то вобла тухленькая!

— Всенепременно учту.

Сами понимаете, как часто обратно с прогулки уже не папа вел меня, а я его.

— Что ж ты за ирод! — кричала мать, когда я, на цыпочках, в прыжке, с третьей попытки доставала до дверного звонка. Папа сидел на ступеньках и мирно ловил воображаемых инопланетян.

— Мам, я есть хочу, — просила я.

— Все вы есть хотите! И пить. А мать что? Мать пусть на работе хоть загнется! Вот ведь подлец стопроцентный! Кобелина.

— Зинаида, ш-ш-ш, — с трудом выдавливал из себя отец, пока мать, матерясь последними словами, затаскивала его в дом.

Но в целом у нас была полноценная семья. А что, нет? Какая еще семья могла бы прожить столько лет в тринадцатой квартире? И знаете, что самое странное? В принципе, я считаю, что мое детство было вполне счастливым. Не верите? Судите сами. Я имела столько свободного времени, сколько хотела. Потому что отцу было вообще не до меня, а мать все время норовила меня куда-то пристроить, чтобы она смогла… да-да, «хоть выдохнуть немного». В школе я училась из рук вон плохо. Знания просачивались через меня, не оставляя и следа, как волны океана смывают жалкие отпечатки человеческих стоп — без остатка. Но родителям и даже бабушке — папиной маме — было не до того. Они вполне считали свой педагогический долг исполненным, если, после вызова к классной руководительнице или вообще к директору, всей семьей, хором, на три голоса орали на меня и швыряли чем под руку попадет.

— Что ж ты за шалава такая, чем у тебя только голова набита! — орала мать. — Неужели эту чертову математику выучить не можешь? Хочешь на второй год остаться? Хочешь, чтоб тебя из пионеров поперли?

— Ты, дочь, расстраиваешь нас, — баритоном бубнил отец.

— А ты ее не учи, сам-то что — лучше? — моментально переключалась мать. — Таскаешься? Думаешь, если инвалид, то можно лапки кверху и все на меня?

— Папа, ты инвалид? — ужаснулась я.

— Мозга! — моментально отреагировала мать. — Пропил здоровье, а теперь государство ему плати!

— Ты мальчика не трогай, он такой из-за тебя, — вступалась третьим голосом бабуля. Что ни говори, а сын есть сын, даже когда этот сын заходит к тебе домой раз в месяц, не чаще, хотя ты живешь всего в двух кварталах, на набережной. И заходит, в основном, чтобы стрельнуть двадцатку «до пенсии», хоть и ты, и он знаете, что двадцатка уже никогда не вернется. Папа был человеком простым и непритязательным. И во многом он обеспечил мою пожизненную лояльность к представителям сильного или, вернее, сильно пьющего пола. Папу я любила, папа был ко мне ласков и добр, особенно после «приема» у «стекляшки». Когда папа принимал пиво, он становился сентиментален и склонен к долгим разговорам, прерываемым только на удовлетворение естественных нужд у забора пункта приема тары.

— Папа, а ты счастлив?

— А как же? — удивлялся он.

— Но мама тебя не любит. Она орет же все время.

— Мама меня не любит? — даже немного обижался папуля. — Да мы с Зинкой сто лет вместе. Она просто такая уж есть — буйная. Зато готовит! Ты, дочь, учись. Самый короткий путь к сердцу мужчины лежит через его желудок.

— Да? — удивлялась я и со всей своей детской непосредственностью пыталась представить себе этот самый путь. Буквально представить. От двенадцатиперстной кишки до левого желудочка. И хихикала, представляя, как прокладывается этот путь.

— Смейся-смейся, — суровел отец. — С тем, как ты готовишь, на тебе не женится и такой, как Аркашка.

— Ой, не очень-то и хотелось, — фыркала я в ответ. Да, готовила я омерзительно, и сколько бы экспериментов не ставила, есть мои сгоревшие снаружи и сырые внутри блюда могли разве что бездомные коты. И то только зимой, когда на помойках вся другая еда замерзала. Но причем тут Аркашка — наш сосед с четвертого этажа? Не о такой любви я мечтала, обнимая старую, сбившуюся в ком ватную подушку. Аркашка у нас был что-то вроде местного юродивого. Жил он уже много лет один, вернее, с псом Кузькой, неопределенной породы и воспитания. В силу каких-то неуловимых причин, с тех пор как ему исполнилось лет шестнадцать, мамаша его куда-то делась. Я не помню ни ее имени, ни того, как она выглядела, но знаю точно, что она был. И куда она подевалась, никто до конца не понял. Кажется, она уехала строить любовь с каким-то командировочным, а квартиру оставила сыну. Но это было только предположением.

— Аркаш, а ты бы женился на мне? — спросила я его как-то, просто так, в шутку. Мы с Аркашей частенько сидели на детской площадке и беседы беседовали. Он, хоть и был старше меня лет на десять, но по своей наивности и открытому отношению к миру и к людям равнялся солнечному зайчику. Жизнь его была простой и понятной, он работал грузчиком, тут же, в «стекляшке», зарплату получал пивом, так как денежный эквивалент все равно спускал бы на него же. И немного — продуктами питания. Потребности у него были минимальными, а коммуникабельность, особенно после употребления зарплаты внутрь — просто образцовой. И дружить с ним было — одно удовольствие, если он не становился совсем уж в лежку пьян, конечно.

— Женился бы, отчего же, — подумав, ответил он.

— Что ты говоришь? А папа считает, я готовлю плохо, — добавила я.

— Ну, пельмени-то сваришь, — пожал плечами он. Да, это было мне по силам. Однако слова папины про мою женскую несостоятельность сильно запали мне в голову. Красотой я не блистала, если только не считать весьма внушительного уже на тот момент роста. Однако лицо у меня, как говорится, требовало кирпича: широкие скулы, нос-картошка, не слишком большие карие глаза. В профиль смотреть — так вообще можно только рыдать. Подбородок, правда, волевой, но вот руки — крупные, под стать росту, с широченными ногтями, которые сколько ни крась, ни маникюрь — не смотрелись изящно. Нет, вообще во мне никогда не было ничего изящного — лошадь, она и есть лошадь. Только что ноги длинные. Так ведь на одних ногах далеко не уедешь, думала я. Да уж, мысль о сомнительных перспективах засела во мне прочно, навевая мучительные сомнения и страхи. Да и отчего бы не засесть, если ничего другого в голове не хранилось. Школа к тому времени уже подходила к своему логическому завершению, я готовилась пройти через последний позор последнего школьного года, игольное ушко экзаменов, а там оставить школу позади, переступив порог какого-нибудь пыльного училища. А что еще я должна была предположить при своем уровне интеллекта и образования? Не в институт же идти, в самом деле? Даст Бог, хоть восьмилетку закончу без единого оставления на второй год. Но тут судьба вмешалась снова, в лице худенькой остроносой девчонки, сидящей на тюках с вещами. Около нашего подъезда.

— Привет, ты живешь тут? — первой спросила она, устав, видимо, подпирать небеса в ожидании грузчиков.

— А ты переезжаешь? — уточнила я, хотя ответ и так был очевиден.

— Нет, я тут на шухере стою, — огрызнулась она. — Сейчас дограбят — и уедем.

— Ну и удачи, — разозлилась я. Подумаешь, какая цаца!

— Подожди, — заволновалась она. — Я — Катерина.

— Катя? — переспросила я.

— Катя — это кукла с рыжими волосами. И в веснушках. А я — Катерина.

— В таком случае я — Диана. Как богиня, — задрала свой нос-картошку я. На богиню охоты я походила как вошь на сокола. Чай, не Мэрилин Монро. Скорее ближе к Мэрлину Мэнсону. Когда я смотрела на свое лицо в зеркало, хотелось, знаете ли, закрасить холст и нарисовать все заново. Чтобы быть, как эта вот, Катерина.

— Дина?

— Диана, — фыркнула я в тон ей. Да уж, мама, видимо, очень старательно и ответственно подошла к выбору моего имени. Так и пошло, что я Диана Ивановна Сундукова из тринадцатой квартиры. Нормальное имечко? С такой могут и в комсомол не принять. Ну, что ж поделаешь, при моих показателях меня и так никуда не ждали. Ни в какие ячейки. Так что ФИО тут не причем. Впрочем, в жизни женщины есть безусловный плюс — она меняет фамилию столько, сколько захочется. С именем сложнее. Говорят, можно поменять и его, надо пойти и написать заявление, но я никогда всерьез об этом не думала. Вот если бы, как папа рассказывал, мама все-таки назвала меня Анфисой, я бы еще подумала. А так Динка — как картинка. В принципе, нормально.

— Ты на каком этаже?

— На пятом.

— А мы будем на первом, — продолжила знакомство Катерина. Она, кстати, вообще по жизни сильная личность и старается все держать в своих руках. — В трехкомнатной. У меня комната — семь метров. Круто?

— Здорово.

— Кстати, мы из Беломорска.

— Ага, — немногословно отвечала я. Но на кусок дивана присела. И до самого обеда слушала, как тяжело спать, когда солнце висит на небе круглосуточно, как свихнувшийся фонарь. И как здорово гулять по Белому морю, хоть и купаться, в общем-то, нельзя.

— Странно, — удивилась я. — Море — и нельзя купаться?

— А что странного? — обиделась она. — Как в Америке.

— Врешь.

— Там в Тихом океане тоже купаться нельзя.

— Как нельзя? Все купаются и не жужжат.

— Ты по географии что, двойку получила? Тихий океан — он леденющий. Там, в Америке у них, он не выше четырнадцати градусов. Да? Не знала?

— А ты отличница, что ли? — нахмурилась я. С отличницами у меня разговор короткий. Не нашего поля они ягоды. Сидят на первых партах, мечтают о карьере. Понимают, что такое диффузия. И интеграл. Нам с ними говорить не о чем.

— Ну и отличница. И что? Хочешь, и тебя научу? — у Катерины оказалась редкая особенность, она просто обожала брать кого-то на поруки. А я, соответственно, была идеальным объектом для порук. Так оно и пошло, особенно после того как выяснилось, что учиться нам предстоит в одном и том же классе. Катерина взяла надо мной шефство, усадила, не дожидаясь согласия с моей стороны, рядом с собой, на второй парте, что смутило не только меня, но даже и учителей. Они считали, что зря она, Катерина, связалась со мной. Что я ее обязательно научу плохому. Материться — уж как минимум.

— Ты девочка хорошая, умненькая, — говорили ей. — Зачем тебе с ней водиться?

— Я должна ей помочь, — отвечала она, глядя ясными красивыми васильковыми глазами на учителей. Особенно на математика. Он от меня вообще всегда сходил с ума, я была его самым страшным ночным или, вернее, школьным кошмаром. Никогда не носила сменки, не стирала рубашек вовремя (а как, если маме вообще в голову не приходило, что у меня рубашек должно быть хотя бы две). Дневники и учебники убивала в хлам. А научить меня сложить два плюс три было невозможно, сколько не ори. Формулы вылетали из другого уха со скоростью света. К тому же начала покуривать.

— Смотри, она все равно потом пойдет в ПТУ, — вздыхали все, но Катерина решила, что я обязана, просто обязана перейти в следующий класс. Ее уверенности и упертости можно было только позавидовать. Даже я не разделяла ее оптимизма.

— Ничего у меня не получится.

— Тут нет ничего сложного, — уверяла меня Катерина, усаживая в своей семиметровой комнате, пока у меня дома мама ругалась с папой или, если его тоже не было, «хотя бы вздыхала немного». Мама, кстати, была счастлива, что появилась Катерина.

— Хоть раз в жизни ты нашла с кем общаться, — коротко высказалась она. — Горе ты луковое.

— Мам, а ты меня любишь? — поинтересовалась зачем-то я.

— Любила б, если бы ты хоть немножко на человека была похожа. Ну ничего, может, хоть Катя на тебя повлияет.

— А папу любишь?

— Иди ты, — отрезала она. И пояснила популярно, куда именно мне следует идти. Я же пошла к Катерине. Она усаживала меня в своей семиметровой комнате, брала в руки карандаш и принималась играть в учителя. Учить других она любила больше всего на свете. Она следила, чтобы я записывала все, она давала мне задания. Рассказывала смешные истории, которых почему-то у нее имелся целый миллион, а потом мы шли гулять. Никогда до этого у меня не было человека, которому на самом деле не наплевать на то, что я ничего не знаю и не умею, и что я еще не обедала. Конфеты не в счет, их я ненавидела с детства, для меня они были вроде вечной манной каши, которой пичкали других детей. Меня пичкали карамелью, от которой я только поправлялась. Очень скоро Катерину я стала просто обожать. Она принимала мой страстный порыв с королевской теплотой. Все могут греться в лучах солнца, верно. И даже такие, как я.

Примерно в то же время я впервые влюбилась. В Егора, одноклассника, которому на девочек вообще еще было наплевать, а я смотрела на него и от жара растекалась влюбленной кляксой по парте. Всем на это оказалось наплевать, а Катерине нет. Она рассказывала мне, что такое любовь. И что хоть я и не умею готовить, путь к сердцу мужчины лежит на самом деле совершенно через другое место. И жестами показывала, через какое. И даже зарисовывала все в виде схем.

Она знала очень много, особенно для отличницы. Мы могли разговаривать с ней часами, могли заниматься уроками (что я лично считала глупым, но терпела от большой любви), могли покуривать за углом «стекляшки» (этому уже я учила ее, но она ни черта не могла затянуться, только кашляла и смеялась, называя это все «дурью»). И когда я сидела у себя в тринадцатой квартире, в комнатке с окошком на бульвар, где ездили рогатые троллейбусы, я дождаться не могла, когда начнется следующий день и я снова пойду в школу вместе с Катериной, буду слушать ее объяснения по истории или литературе, которые, кстати, и вправду были значительно понятнее и яснее, чем из профессиональных педагогических уст. Да уж, кто бы мог подумать, что умница, красавица и просто комсомолка, какая-то Катерина Хватова сдружится со мной так сильно, что это изменит всю мою жизнь.

— Ты должна остаться в школе со мной. Зачем тебе ПТУ? — скомандовала она, тем самым решив всю мою судьбу. Нет, все-таки это странно, что она так всерьез взялась за меня. Учителя опешили, когда я сдала с грехом пополам экзамены: математику на тройку, сочинение тоже, а биологию и любимую Катеринину географию, ко всеобщему удивлению, на четыре.

— Сундукова, кто бы мог подумать. Да тебя в ПТУ возьмут с распростертыми объятиями. Может быть, даже в медицинское училище попадешь.

— Я хочу окончить школу, — смущенно сказала я, подталкиваемая в бок Катериной.

— Так ты уже ее окончила. Поздравляем! — радостно пожала мне руку заведующая.

— Я хочу перейти в девятый, — еще тише прошептала я.

— Зачем? — искренне изумилась она. Я и сама не знала. Разве что чтобы еще два года быть всегда рядом с моей Катериной? Да, пожалуй, в тот момент это было единственное, что меня волновало.

— Если уйдет она — уйду и я, — припугнула заведующую Катерина. А поскольку других девочек с такими оценками, да к тому же играющую на пианино, в классе не было, заведующая повздыхала, да и махнула рукой. Так, без особых на то причин, Катерина изменила все. К лучшему ли? Да — нет — не знаю. Нужное подчеркнуть.

Сьюзен Виггс. Именем королевы (фрагмент)

Первая глава романа

О книге Сьюзен Виггс «Именем королевы»

— Кто из вас знает, сколько доблестных дворян надо собрать, чтобы зажечь всего одну свечу? — прозвенел над толпой задорный голос.

Айдан О’Донахью поднял руку, остановив процессию, двигавшуюся за ним по переполненной лондонской улице. Что-то в этом голосе заинтриговало его. Его личная охрана, состоявшая из сотни ирландских головорезов, тотчас замерла.

— Ну и сколько же? — пронзительно выкрикнул кто-то из толпы.

— Троих, — донеслось в ответ со стороны площади перед собором Святого Павла.

Айдан направил лошадь в сторону собора. Море продавцов книг, нищих, мошенников, уличных торговцев и бродяг бурлило вокруг него. Наконец он с трудом разглядел невысокого роста замарашку на ступеньках, ведущих в собор, этот сгусток энергии, будоражащий толпу.

— Одного, чтобы позвал слугу разлить вина. — Она изобразила подвыпившего кутилу. — Второго, чтобы ни за что ни про что отколошматить этого слугу. Третьего, чтобы кое-как справился с задачей, и еще одного, чтобы во всем обвинить французов.

Ее слушатели хохотали и свистели от удовольствия.

— Дорогуша, но это уже четверо! — въедливо заметил какой-то мужчина из толпы.

Айдан поставил ноги поудобнее, звякнув стременами. Стременами.

Всего две недели тому назад он и понятия не имел, что такое стремена, да и уздечкой он тоже не пользовался. Прекрасно обходился без всех этих причуд, на которых настоял лорд Ламли. Лошади в Ирландии были лошадьми, а не размалеванными куклами, укутанными в атлас и украшенными плюмажем.

Привстав в стременах, он сумел разглядеть оборванку. Ее потрепанную шляпку, которая сползла вниз по нечесаным волосам, перепачканное смеющееся лицо, замызганные лохмотья вместо одежды.

— Ладно, вот уж никогда не утверждала, будто умею считать, ну разве только медяки, на которые ты раскошелишься, — парировала она.

Какой-то проныра в штанах в обтяжку подскочил к ней.

— Медяшки я припас для той, что ублажит меня. — Нагловато усмехнувшись, он обхватил девицу и притянул к себе.

Комедиантка с деланым изумлением прижала ладони к щекам:

— Сударь, ваш торчащий стручок льстит моему тщеславию!

Звон монет совпал со взрывом хохота.

Толстяк рядом с девушкой высоко поднял три горящих факела:

— Ставлю шесть пенсов, тебе их не удержать.

— Девять пенсов, и я уж как-нибудь справлюсь. Это так же точно, как то, что белая задница королевы Елизаветы сидит на троне! — выкрикнула девица, ловко поймав факелы и начав жонглировать ими.

Айдан направил свою лошадь поближе к зрелищу. Огромная флорентийская кобыла, нареченная Гранией, не обращая внимания на грозные взгляды и ругань людей, стоявших у нее на пути, прокладывала путь Айдану, не встречая сопротивления. И хотя лондонцы не могли знать, что он — О’Донахью Мар из замка Росс, они, казалось, чувствовали, что ни его самого, ни его лошадь не стоит трогать. Возможно, это объяснялось непомерными размерами его лошади, а может быть, голодным взглядом голубых глаз наездника. Но скорее всего, их останавливало торчащее лезвие его укороченной шпаги, закрепленной на поясе.

Он оставил большую часть своей свиты за пределами соборной площади, чем привел в ужас лондонцев. Когда он поравнялся с уличной замарашкой, та уже жонглировала горящими факелами, которые образовывали живое обрамление ее испачканному сажей улыбающемуся лицу.

Девушка производила странное впечатление, словно была сшита из разных лоскутков. Большие глаза и слегка крупноватый рот, носик пуговкой и неприбранные волосы больше подошли бы парню. На ней было платье рубашечного покроя без лифа, клетчатые, как у шотландских горцев, штаны и, видимо, старая, еще прошлого века обувь, доставшаяся ей по наследству.

Помимо этого Создатель, видно из жалости, наградил ее парой изысканно тонких и ловких рук. Айдану не приходилось встречать ничего подобного. Факелы выписывали круг за кругом. Когда она просила подкинуть ей еще один, очередной факел с легкостью включался в общий танец. Ловко работая руками, она отправляла его в круг, заставляя крутиться вместе с другими все быстрее и быстрее.

Мужчина с огромным животом кинул ей блестящее красное яблоко.

Она улыбнулась.

— Эй, Дов, не боишься, а вдруг я введу кого-нибудь в искушение? — усмехнулась циркачка.

— Пиппа-детка, неплохо бы. Вот уж не отказался бы, — захохотал напарник.

Она не обиделась, и, пока Айдан про себя повторял странное имя, кто-то кинул в огненное месиво мертвую рыбу.

Айдан дернулся, но девица по имени Пиппа включила вновь брошенный предмет в общую круговерть.

— Эге, никак мне в руки попался один из твоих родственничков, Морт, — обратилась она к мужчине, швырнувшему рыбу.

Толпа выразила ей свою солидарность громким голосом. Несколько разодетых господ бросили монетки на ступени собора. Даже после двух недель пребывания в Лондоне Айдан с трудом понимал англичан. Им ничего не стоило как бросить монетки к ногам уличной артистки, так и наблюдать с интересом за тем, как ее вздернут за бродяжничество.

Он почувствовал, как кто-то трется о его ногу, и посмотрел вниз. Неряшливого вида проститутка обхватила рукой его бедро, пытаясь вытащить кинжал с роговой рукоятью, заткнутый за голенище его сапога.

— Эй, не нарывайся на неприятности. — Снисходительно ухмыльнувшись, Айдан оторвал ее руку.

Она презрительно усмехнулась. Сифилис уже поразил ее десны.

— Ирландец. Непорочный, как священник, да? — бросила она, исчезая в толпе.

Прежде чем он успел отреагировать на выпад уличной шлюхи, душераздирающий кошачий вопль завис над толпой, Грания настороженно повела ушами. Айдан увидел котенка, летящего в воздухе в направлении Пиппы.

— Пожонглируй им! — орал мужчина, закатываясь от хохота.

— Боже, — только и вымолвила девушка.

Руки ее, казалось, работали сами по себе, стараясь отвести с траектории полета котенка огненный круг пылающих факелов, рыбы и яблока. Она успела поймать котенка и перебросить его с руки на руку, но тут испуганное животное запрыгнуло ей на голову, крепко уцепившись когтями за ее поношенную шляпку.

Головной убор сполз вниз, закрыв глаза жонглирующей Пиппе.

Факелы, яблоко и рыба — все упало на землю. Проныра по имени Морт отскочил от упавших факелов. Толстяк Дов хотел было помочь Пиппе, но поскользнулся на скользкой рыбе. Он пролетел вперед, попытался зацепиться за что-нибудь своими коротенькими толстыми руками, но только оторвал рукава. Теряя равновесие, он молотил в воздухе кулаками и с размаху угодил в какого-то зрителя, который тут же вступил с ним в драку. Остальные с радостными воплями включились в кулачный бой. Все, что мог сделать Айдан, — так это удержать кобылу, чтобы она не поднялась на дыбы.

Девушка-жонглерка, спотыкаясь и выставив руки вперед, сделала несколько шагов, все еще не видя из-за котенка дороги. И уперлась в тележку продавца книг. В этот миг котенок вместе со шляпой свалился вниз и стал карабкаться на книги, сбрасывая их в грязь.

— Тупица! — завизжал продавец книг, делая выпад в сторону Пиппы.

В этот момент Дова уже атаковали несколько любителей подраться. Одного из них он ударил мертвой рыбой прямо по лицу. Пиппа схватилась за край тележки и опрокинула ее. Все остававшиеся на ней книги свалились на продавца.

— Где мой девятипенсовик? — спросила она, осматривая ступени.

Все вокруг были слишком заняты дракой, чтобы реагировать на ее вопрос. Девушка подняла утраченную было монетку и спрятала ее в сумку, привязанную к поясу потертой веревкой. Затем она бросилась спасаться бегством в сторону Креста на площади у собора Святого Павла. Продавец книг устремился за ней, теперь у него появился союзник — его жена, огромная женщина с руками напоминавшими гигантские колбасы.

— Вернись сейчас же, дьявольская маленькая обезьяна. Настал твой смертный час! — вопила она.

Дов к тому времени начал получать от драки удовольствие. Он держал противника одной рукой за горло и расквашивал ему нос другой, методично возвращая мишень на исходные позиции и хохоча при этом.

Морт, его компаньон, был не менее счастлив, скандаля с проституткой, той самой, что пыталась обворовать Айдана.

Пиппа бегала вокруг Креста, преследуемая разгоряченными погоней торговцем и его женой.

Большая часть зрителей была вовлечена в драку. Лошадь попыталась попятиться, в глазах ее застыл страх. Айдан издал низкий глухой звук и похлопал ее по шее, но площади не покинул. Он продолжал спокойно наблюдать за дракой, в сотый раз со дня своего приезда в Лондон размышляя, каким несуразным, грязным, но завораживающим был этот город. На миг он даже позабыл, зачем вообще сюда приехал. Он стал зрителем, чье внимание полностью поглотил артистизм Пиппы и ее компаньонов.

Такова была площадь у собора Святого Павла, беспокойное сердце деловой части города. Она больше напоминала место встреч, чем преддверие храма. Англичане немощно цеплялись за малокровную веру, освобожденную от пышного великолепия церемоний и сильных душевных волнений реформаторами, ненавидевшими Рим.

Под сенью колокольни, давно поврежденной, но до сих пор не отремонтированной, собралась толпа попрошаек, торговцев, бродячих актеров, воров, проституток и мошенников. На другом углу площади стоял аристократ, явно из знатных, и констебль в ливрее. Поддавшись визгливым призывам жены продавца книг, они без всякого на то желания подошли ближе. Продавец книг загнал Пиппу в угол на верхней ступени собора.

— Морт, Дов, на помощь! — закричала она.

Ее компаньоны стремительно растворились в толпе.

Ублюдки. Кастрировать и выпотрошить бы вас обоих! — крикнула она им вслед.

Продавец книг напирал на Пиппу животом. Она нагнулась, подняла дохлую рыбу, прицелилась и швырнула ею в своего преследователя.

Продавец книг пригнул голову. Дохлая рыба попала приблизившемуся господину прямо в лицо. Оставляя после себя липкий вонючий след и чешую, она скользнула вниз по расшитому шелком парчовому камзолу и приземлилась прямо на дорогие бархатные туфли.

Пиппа замерла и в ужасе вытаращила на него глаза.

— Вот те на, — только и смогла вымолвить она.

— Так-так. — Аристократ уперся в нее обвиняющим взглядом. В тот же миг он повернулся к констеблю в ливрее: — Арестуйте эту… э-э-э… крысу.

Пиппа сделала шаг назад, молясь, чтобы путь отхода, по которому она собиралась бежать, был свободен. Спиной она уперлась в мясную тушу — жену продавца книг.

— Вот те на, — опять произнесла Пиппа. Ее надежда лопнула как мыльный пузырь.

— Посмотрим, как ты выпутаешься из этой передряги, юная мисс, — прошипела женщина ей в ухо.

— Премного благодарна за совет, — именно этим я и займусь, пожалуй, — по-мальчишески ухмыльнулась Пиппа. Она совсем недавно подстригла волосы, чтобы избавиться от надоевших вшей. — Доброго вам дня, ваша милость.

— Не такой уж добрый он для тебя, бездельница. — Господин вздернул бородку. — Ты что, не знаешь о законах, запрещающих выступления бродячих артистов?

С наигранным возмущением девушка посмотрела сначала направо, потом — налево.

— Бродячие артисты, — гневно заговорила она, пылая от негодования. — Кто? Где? Боже, куда катится этот город, если такие паразиты, как бродячие артисты, могут безнаказанно разгуливать по улицам?

Переводя дыхание после столь бурного проявления чувств, она украдкой высматривала в толпе Дова и Мортлока. Как истинные бесстрашные рыцари, а она знала им цену, ее доблестные защитники исчезли без следа.

На мгновение взгляд Пиппы задержался на всаднике. Она еще раньше заприметила этого богато одетого, явно нездешнего мужчину, хотя определить, откуда он прибыл, она бы не смогла.

— Ты пытаешься утверждать, что сама ты не балаганная актриса? — визгливо крикнул на нее констебль.

— Мой господин, и как у вас язык поворачивается такое наговаривать на меня. Я, я… — выпалила она одним махом, потом опять глубоко вздохнула и выдала заготовленную ложь: — Евангелистка пришла замолвить словечко перед святым Павлом за не принявших изменений.

— Замолвить словечко, да? И как же это понимать? — Надменный аристократ от неожиданности поднял бровь.

— Видите ли, — начала она с преувеличенным смирением в голосе, — Евангелие от Иоанна… — Она замерла, напрягая память в поисках слов, оставшихся в памяти с тех дней, когда она ходила в церковь, которая была тогда для нее единственным убежищем. По натуре своей заядлая собирательница ярких слов и цветистых выражений, она заслуженно гордилась умением вставлять их по случаю в свою речь. — Наставление святого Павла необращенным.

— Ишь ты! — Констебль резко выбросил руки вперед, ловко перехватил ее движение и прижал к стене прямо рядом с дверью собора. Она тоскливо оглядела колоннаду Собора Святого Павла. Если бы только ей удалось попасть внутрь собора, она нашла бы путь к спасению. — Не вздумай даже пытаться, — посоветовал констебль. — Иначе приколочу твои глупые уши к колоде.

— Ладно, что поделаешь. — Она содрогнулась уже от одной мысли об этом и тяжело вздохнула: — Выложу вам всю правду.

Вокруг собралась небольшая толпа зевак. Видно, в надежде поглазеть, как прибивают ее уши гвоздями к колоде. Чужестранец спешился, отдал поводья стременному и подошел поближе.

«Жажда крови не чужда никому, — подумалось Пиппе. — Хотя, может быть, кому-то и чужда». Несмотря на свирепый вид и копну ниспадающих темных волос, в незнакомом лице чувствовалась доблесть и благородство, и это притягивало Пиппу. Она глубоко вздохнула.

— Господин, я действительно бродячая актриса. Но у меня есть покровитель-аристократ, — торжествующе заявила она.

— Неужели?! — Его светлость подмигнул констеблю. — А кто это у нас числится в покровителях?

— Что значит «кто»? Сам Роберт Дадли, граф Лестерский.

Пиппа гордо распрямила плечи. Как умно с ее стороны назвать своим покровителем бессменного фаворита королевы. Она пнула констебля под ребра, нельзя сказать, что с нежностью.

— Он — любовник королевы, сами знаете, так что вам лучше не связываться со мною.

У части зрителей, слушавших их перепалку, от удивления открылся рот. Лицо аристократа стало землисто-серым. Затем кровь прилила к щекам и шее.

— Вот ты и доигралась, мерзавка. — Прихватив Пиппу за ухо, констебль повернул ее голову в сторону надменного мужчины. — Он и есть граф Лестерский, и сдается мне, вы никогда раньше с ним не встречались.

— Если бы встречались, я бы запомнил, — произнес граф.

У девушки перехватило дыхание.

— Можно мне изменить показания?

— Уж будьте любезны, — снизошел граф.

— На самом-то деле мой покровитель — лорд Шелбурн, — она в сомнении посмотрела на мужчин, — гм… он еще жив, надеюсь?

— Жив, жив.

Пиппа облегченно вздохнула:

— Полный порядок. Он мой покровитель. А теперь мне лучше бы пойти…

— Не так быстро. — Констебль прихватил ее ухо еще больнее.

От слез у нее покраснели глаза и нос.

— В Тауэре он, и земли у него отобрали, и титул.

Пиппа едва не задохнулась. Губы скривились в вопросительном «О».

— Так-то вот, — произнес граф Лестерский. — Доигралась ты.

Впервые она почувствовала всю бездну поражения. Обычно ей удавалось ловко ускользать от наказания.

Девушка решила в последний раз попытаться назвать своего покровителя. Но кого? Лорда Бергли? Нет, тот был слишком стар и начисто лишен чувства юмора. Волсингема? Нет, только не этот святоша. Остается только сама королева. Пока будут проверять, ее, Пиппы, и след простынет.

Тут она вспомнила о незнакомце, возвышавшемся над толпой. Хотя он был похож на чужестранца, рассматривал он ее с интересом, который вполне мог быть вызван сочувствием. Может статься, он не говорит по-английски.

— Ваша взяла. Вот мой патрон, — и она показала в сторону иностранца. «Окажись голландцем, — молилась она про себя. — Или швейцарцем. Или пьяным. Или глупым. Подыграй мне».

Граф и констебль повернулись, чтобы посмотреть на «покровителя». Им не пришлось долго вытягивать шеи. Чужестранец напоминал могучий дуб среди пустоши, люди вокруг едва были ему по плечо. Он казался до странности невозмутимым среди толпы, которая волновалась, кипела и гудела вокруг.

Пиппа тоже вытянула шею, впервые внимательно взглянув на этого человека. Взгляды их встретились. Она, много пережившая за свою недолгую жизнь, почувствовала в нем что-то неведомое и важное, чему она не могла дать определения.

Глаза незнакомца сверкали как голубые сапфиры, но не цвет глаз и не повергающее в трепет свирепое выражение лица поразили девушку. Таинственная сила сквозила во взгляде этого человека. Что-то неведомое возникло между Пиппой и чужестранцем. Оно пронзило Пиппу насквозь, как солнечный луч пробивает тучи.

Старенькая Меб, вырастившая Пиппу, назвала бы это волшебством.

Граф сложил ладони рупором.

— Послушайте, сударь!

Чужестранец приложил огромную руку к своей еще более безразмерной груди и вопросительно поднял черные брови.

— Сударь, — повторил граф. — Эта проказливая девица утверждает, будто пользуется вашим покровительством. Так ли это?

Толпа замерла. Граф и констебль выжидали. Когда все от нее отвернулись, обратив взгляды на незнакомца. Пиппа просительно сложила руки и умоляюще посмотрела на чужестранца. Ухо ее онемело в цепких пальцах констебля.

Молящие взгляды удавались ей лучше всего. Она отрабатывала их годами. В добавление к огромным, поблекшим от слез глазам они помогали выпрашивать у прохожих монетки и корки хлеба.

Чужестранец поднял руку. Толпа за его спиной расступилась, образовав проход для его отряда.

Сопровождающие его двигались строевым порядком, как солдаты, но вместо мундиров на них были ужасающие серые шкуры, похожие на волчьи. Они были вооружены топорами с длинными топорищами и алебардами. У некоторых головы были начисто выбриты. У других воинов волосы спадали на глаза, закрывая лоб.

Стоило им появиться, как толпа расступилась. Пиппа не могла упрекнуть лондонцев в трусости. Она и сама сбежала бы, если бы не рука констебля, держащая ее за ухо.

— Эта девушка так утверждает? — Гигант выступил вперед.

Он говорил по-английски, но с очень странным акцентом.

Чужестранец был огромен. Вообще-то Пиппе нравились большие мужчины. Большие мужчины и большие собаки. Ей казалось, у них меньше чванства, хвастовства и жестокости, чем у их мелких сородичей. Этот гигант явно не страдал отсутствием самомнения.

Он был черноволос. Рассыпанные по плечам волосы отливали в первых лучах солнца сине-лиловым цветом. Одна прядь была обвита украшенным бисером тонким ремешком из сыромятной кожи.

Пиппа ругала себя, что поддалась колдовским чарам этого великана с глазами-сапфирами. Ей бы бежать прочь без оглядки, воспользовавшись моментом, а не стоять, оторопело разглядывая чужестранца. На худой конец, попытаться придумать, каким образом, без его на то ведома, она оказалась под его покровительством.

Иностранец добрался наконец до ступеней, где она стояла у двери между констеблем и графом Лестерским. Пристальный взгляд сверкающих голубых глаз заставил констебля отпустить ухо Пиппы.

Вздохнув с облегчением, она потерла ноющее от боли ухо.

— Мое имя — Айдан О’Донахью Мар, — представился он.

Мавр! Пиппа стремительно упала на колени и схватила полы его темно-синего плаща, припадая губами к покрытому пылью шелку. Материал был тяжелым и дорогим, гладким, как поверхность воды, и необычным, как и его хозяин.

— Ваше превосходительство, неужели не помните меня? — сказала она, по своему опыту зная, что именитым господам льстит, когда их титулуют. — Как вы когда-то дали свое покровительство бедной и втоптанной в грязь бродяжке, чтобы я не умерла с голоду.

Ползая у его ног, она разглядела великолепный кинжал с костяной рукоятью, заткнутый за голенище его высокого сапога. Не в силах противиться искушению, она вытащила его так искусно, что никто и не заметил, как она спрятала его в своем башмаке.

Взгляд девушки скользнул вверх вдоль ноги великана, и увиденное заставило ее затрепетать. К его поясу была пристегнута короткая шпага, острая и опасная, как, видно, и сам владелец этого оружия.

— Вы тогда сказали, что не желаете мне пыток в тюрьме Клинк и что вас приводит в ужас мысль о генне огненной, в которой я окажусь, если вы позволите беззащитной женщине пасть жертвой…

— Да, — сказал мужчина.

Она отпустила его плащ и взглянула на него снизу вверх:

— Да, так и было. Я помню…

— Трюхарт, — пришла она ему на помощь, назвав первое пришедшее ей на память имя.

— Пиппа Трюхарт.

Айдан О’Донахью повернулся к графу Лестерскому. Тот в изумлении смотрел на него.

— Вот так, — произнес темноволосый гигант. — Пиппа Трюхарт находится под моим покровительством. — Огромной, больше напоминавшей лапу медведя рукой он подхватил ее под локоть и поставил на ноги. — Признаюсь, эта маленькая плутовка временами становится неуправляема и сегодня сбежала на представление. Но теперь я точно посажу ее на короткий поводок.

Граф кивнул и потряс бородкой.

— Было бы очень любезно с вашей стороны, лорд Кастелросс.

Айдан О’Донахью повернулся и обратился к своим людям на незнакомом Пиппе языке.

Одетые в шкуры воины развернулись, строем покинули площадь, направляясь по Патерностер-Роу. Стременной увел с собою огромную лошадь. Гигант крепко держал Пиппу за локоть.

— Пошли, золотце, — произнес он.

— Почему вы меня называете «золотце»?

— Ну, это как-то лучше, чем «сокровище».

Направляясь к низкой калитке, ведущей на Чипсайд, она краем глаза изучала его.

— Для мавра вы довольно привлекательны, — проследовала она в калитку, которую он придержал для нее.

— Вы сказали «мавр»? Но, сударыня, я вовсе не мавр.

— Но вы же сказали, что вы мавр, Айдан О’Донахью.

Он расхохотался. Она резко остановилась. Айдан хохотал так искренне, что ей показалось, она видит, как его смех колышется на ветру, словно полотнище темного шелка.

— И над чем это вы смеетесь? — спросила она с раздражением.

— Мар. Меня зовут О’Донахью Мар, что значит великий, — пояснил он.

— А-а. — Пиппа глубокомысленно покачала головой, делая вид, будто давно это поняла. — И вы, значит, великий?

— Это, золотце, для кого как! — Он потрепал девушку по щеке, неожиданно нежно для такого громилы.

Это легкое прикосновение потрясло Пиппу до глубины души, хотя она и не подала виду. Если кто-то и трогал ее, то только затем, чтобы оттаскать за уши или вытолкать откуда-нибудь, а вовсе не затем, чтобы утешить или приласкать.

— И как надобно обращаться к великому человеку? — спросила она с интересом. — Ваше сиятельство? Ваше превосходительство? — Она хмыкнула. — Ваше громадье?

Он опять расхохотался:

— Для уличной артистки ты знаешь много высокопарных слов. И нахальных тоже.

— Я специально собираю их. И быстро учусь.

— Не так быстро, надо полагать, раз влипла сегодня в историю.

Он взял ее за руку и продолжил свой путь на восток по Чипсайд. Они прошли мимо городского фонтана, креста на рынке с дощатым постаментом для золоченых статуй.

Пиппа заметила, что чужестранец насупился, глядя на изувеченные фигуры.

— Это пуритане невзлюбили их. — Она почувствовала себя обязанной дать ему некоторое объяснение. — Но это что, вон там, на плахе, такие же, только из живой плоти. Дов сказал, в прошлый вторник какого-то убийцу казнили.

Краем глаза Пиппа увидела Дова и Мортлока, стоявших рядом с опрокинутой бочкой у Олд-Чендж. Они играли в расшиши. Эти двое улыбнулись и помахали ей, как будто ничего не произошло, как будто они не бросили ее на произвол судьбы в момент страшной опасности.

Она пренебрежительно вскинула голову и, как великосветская дама, положила руку в лохмотьях на локоть великого О’Донахью. Пусть Дов и Морт подивятся и шею себе вывернут от любопытства. Отныне она принадлежала очень знатному господину. Она принадлежала О’Донахью Мару.

Айдан раздумывал над тем, как избавиться от девицы. Она семенила за ним, болтая о мятежах и повстанцах, о гонках на лодках ниже по течению Темзы. Ему нечем было заняться в Лондоне, пока королева дала ему время на отдых, но он не собирался все это время провести в обществе этой, похожей на карлицу, девицы с паперти собора Святого Павла.

Оставался нерешенным вопрос о его кинжале, который она стащила, валяясь у него в ногах. Может быть, стоило оставить ей кинжал как плату за утренние приключения. Девица ничего собой не представляла, но все-таки немного развлекла его.

Он бросил взгляд в ее сторону, и что-то в ее горделивой походке задело его за живое. В тот момент она напоминала ребенка, которому надели первые в жизни ботиночки. Но синяки под глазами, впалые щеки свидетельствовали о многодневном недосыпании и полуголодном существовании.

Святая Бригитта, только этой девицы ему еще и не хватало! Мало ему было веления королевы строго явиться ко двору в Лондон.

Но девушка была здесь. И сердце его сжималось от сострадания.

— Ты хоть что-нибудь ела сегодня? — спросил он.

— Я уже целых две недели не чувствовала на губах вкуса еды. — Она притворилась падающей от бессилия.

— Врешь, — спокойно произнес Айдан.

— Неделю?

— Опять врешь.

— Со вчерашнего вечера, — призналась она.

— В это я склонен поверить. Тебе нет нужды врать мне, чтобы меня растрогать.

— Дело привычки, соврать как сплюнуть. Простите.

— Где бы я мог тебя от души накормить?

Глаза ее ожили в ожидании.

— Вон там, ваше сиятельство. — Она показала ему через улицу куда-то за Чендж, где вооруженные гвардейцы толкались у сундука менялы. — У Нега в Хединн вкусные пироги, и у него не разбавляют эль водой.

— Решено.

Он вышел на середину многолюдной улицы. Какие-то торговцы с тележками толклись и пропихивались в сторону рынка. Кто-то гоготал, чумазая ребятня преследовала убегающего хряка. Когда наконец дорога немного освободилась, Айдан схватил Пиппу за руку и повел через улицу.

— Вот мы и пришли, — сказал он, пригибая голову под косяк двери и пропуская ее внутрь.

На привыкание к темноте ушло несколько минут. Таверна была набита битком, несмотря на утренние часы. Он подтолкнул Пиппу к выщербленному столу с парой стульев на трех ногах и крикнул, чтобы принесли выпивку и еду. Женщина, разливавшая эль, безвольно ссутулилась у очага, словно удерживая себя от резких движений. Пиппа в негодовании направилась к ней:

— Ты не слышала, что сказал его сиятельство? Господин хочет, чтобы его сейчас же обслужили.

Раздуваясь от собственной значимости, она показала на его богатый плащ и расшитый камнями жилет под ним. Вид богато одетого спутника Пиппы заставил женщину поспешно принести эль и пироги с начинкой.

Пиппа запрокинула деревянную кружку и залпом отпила почти половину ее содержимого, но тут Айдан постучал по донышку:

— Помедленнее, эль плохо ложится на голодный желудок.

— Если я выпью достаточно, мой желудок не станет возражать. — Она поставила кружку и вытерла рот рукавом.

В глазах девушки появился блеск, что заставило его почувствовать себя неуютно: в его планы не входило напоить замарашку.

— Закусывай, — потребовал он.

Пиппа ответила ему рассеянной улыбкой и взяла один из пирожков. Она жевала методично и без эмоций. «Англичане отвратительно готовят», — уже не в первый раз отметил про себя Айдан.

Большая неповоротливая фигура закрыла дверной проем, отчего внутри стало еще темнее. Рука Айдана непроизвольно потянулась к ножу, но он вспомнил, что нож стащила Пиппа.

Но стоило вновь пришедшему войти внутрь, как Айдан успокоился. Против этого человека ему не нужно было оружия.

— Садись сюда, Донал Ог, — произнес он по-гаэльски, пододвигая третий стул к столу.

Айдан был высок и широкоплеч, но на фоне своего кузена превращался в карлика. Донал Ог поражал массивным торсом и огромными ногами. Широченный, выступающий вперед лоб придавал ему вид простофили, но внешность этого великана была крайне обманчива. Донала Ог отличался блестящим и изворотливым умом и неизменной преданностью Айдану.

Увидев Донал Ога, Пиппа от изумления прекратила жевать.

— Это Донал Ог — капитан моей гвардии, — представил Айдан.

— Донал Ог, — повторила она, старательно выговаривала буквы.

— Это означает Малютка Донал, — пояснил Донал Ог.

Пиппи внимательно осмотрела его с головы до ног.

— Это в каких же местах живут такие малютки?

— Так нарекли при рождении.

— А-а-а. Это все объясняет. Горжусь знакомством с вами. Меня зовут Пиппа Трюблад, — открыто улыбнулась она.

— Это большая честь для меня, — произнес Донал Ог с иронией в голосе.

— Мне помнится, ты говорила Трюхарт, — нахмурился Айдан.

— Какая я дура. Наверное, так и сказала, — рассмеялась девушка и начала слизывать жир и крошки с пальцев.

— Где ты откопал это чудо? — по-гаэльски поинтересовался Донал Ог.

— У Святого Павла.

— Англичане любого пускают в церкви, даже лунатиков. — Донал Ог поднял руку, и хозяйка таверны поставила перед ним кружку пива. — Она действительно ненормальная или только прикидывается?

Айдан продолжал улыбаться, чтобы девушка не заподозрила, о чем они разговаривают.

— Возможно.

— Вы из Голландии? — неожиданно спросила она. — Язык, на котором вы меня обсуждаете, голландский? Или норвежский, может быть?

— Гаэльский. — Айдан расхохотался. — Я думал, ты понимаешь. Мы — ирландцы.

— Ирландцы. — Глаза ее стали большими. — Мне говорили, ирландцы дикие и неукротимые и куда больше паписты, чем сам папа.

— И дикие, и неукротимые, тут ты права. — Донал Ог довольно хмыкнул.

Она подалась вперед с нескрываемым интересом во взгляде.

— Видишь, у меня нет оленьих рогов. — Айдан приподнял прядь волос, — поэтому выкину из головы эту чушь. Если хочешь, покажу, что у меня нет хвоста…

— Верю, — быстро проговорила она.

— Не рассказывай ей о кровавых жертвоприношениях, — предупредил друга Донал Ог.

— Кровавые жертвоприношения? — открыла рот Пиппа.

— Ну… давно что-то не было, — заметил Айдан с невероятно серьезным лицом.

— Конечно, луна-то убывающая, — дополнил Донал Ог.

Но Пиппа выпрямилась и напряженно замерла, осторожно поглядывая то на одного, то на другого. Складывалось впечатление, что натренированным глазом она, похоже, уже определила расстояние от стола до двери. Айдан не сомневался, что ей не впервой стремительно удирать.

Хозяйка таверны, без сомнения привлеченная цветом монет, которыми они расплачивались, объявилась с дополнительной порцией темного эля.

— Знаете, а мы ведь ирландцы? — Пиппа спародировала акцент Айдана.

Брови хозяйки таверны поползли вверх.

— Да что вы говорите?

— Я, видите ли, монахиня, — объяснила Пиппа. — Из ордена добродетельных сестер Святого Доркаса. Мы никогда не забываем добрые дела.

Явно потрясенная, хозяйка еще с большим уважением поклонилась гостям и удалилась.

— Итак, — начал Айдан, потягивая пиво и стараясь не показывать, как он удивлен небольшим представлением, которое она устроила. — Мы — ирландцы, а ты даже не знаешь, какую себе выбрать фамилию. И как тебя угораздило оказаться среди бродячих артистов у собора Святого Павла?

— Ой, ну это печальная история. Мой отец был героем войны, — начала Пиппа.

— Какой войны? — уточнил Айдан.

— А вы как думаете, мой господин?

— Гражданской войны в Англии, — предположил он.

Она согласно закивала, тряхнув коротко остриженными волосами.

— Ее самой.

— И твой отец был героем, ты говоришь? — спросил он.

— Ты болен на голову, как и она, — проворчал Донал Ог, опять по-ирландски.

— Да, был, — заявила Пиппа. — Он спас целый гарнизон от гибели. — Ее отрешенный взгляд затуманился. Она смотрела в распахнутую дверь на кусок неба, видимый между остроконечными крышами Лондона. — Он любил меня больше жизни, он рыдал, когда прощался со мной. То был черный день для семьи Трюберд.

— Трюхарт, — поправил Айдан. История была столь же лжива, как клятва проститутки, но в голосе девушки слышалась неподдельная тоска.

— Трюхарт, — легко согласилась она. — Больше отца я не видела. Мать же похитили пираты, и я осталась одна-одинешенька, и некому обо мне было больше заботиться.

— Хватит, я уже вдоволь наслушался, — возмутился Донал Ог. — Нам пора идти.

Айдан не обратил на него внимания. Он наблюдал, как Пиппа пьет и пьет эль, жадно заглатывая его, словно никак не может напиться.

Что-то в ней затронуло самые сокровенные глубины его души, куда он долгие годы и близко никого не подпускал. Там, в сокровенных тайниках, тлели угольки, которым он никогда не давал раз

Галина Куликова. Врушечка (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Галины Куликовой «Врушечка»

Ранним летним утром Настя сидела в Пражском аэропорту за столиком маленького кафе и разглядывала проходивших мимо пассажиров. Они озабоченно катили за собой свою жизнь: упакованную, уложенную и утрамбованную в чемоданы. Через огромное окно ей открывался вид на взлетные полосы. Где-то там, среди пузатых аэробусов и остроносых боингов, стоял и ее самолет — тот самый, на котором она отправится в Москву. Отпуск заканчивался, но на душе все равно было удивительно хорошо.

Единственным раздражающим фактором, мешающим Насте наслаждаться моментом, оказался брюнет за соседним столиком. Он сидел в расслабленной позе и внимательно изучал журнал. Насте хватило одного взгляда, чтобы заметить: журнал на русском языке и, значит, брюнет — ее соотечественник. В одной руке он держал этот самый журнал, а в другой — чайную ложку, которой монотонно постукивал по блюдцу. Постукивание было пыткой. Оно четко выделалось на фоне общего шума и жутко действовало на нервы. Уже через пять минут Настя готова была подойти и вырвать у него эту ложку. Впрочем, брюнет вряд ли сдался бы без боя — он выглядел хмурым и невыспавшимся. А такое состояние не располагает к любезности.

Настя изо всех сил старалась не обращать на него внимания. Поднесла чашку к носу, понюхала кофе и зажмурилась от удовольствия. Это был лучший в мире аромат. И это была лучшая в ее жизни неделя! Семьсот фотографий, миллион впечатлений, ей все это будет сниться до конца жизни, наверняка.

Она вновь открыла глаза, подняла голову и… окаменела. Прямо на нее по проходу между столиками, катя за собой ярко-красный чемодан, шел кошмар ее молодости — Лика Антонова.

Лика Антонова! Они не виделись восемь лет, и Настя была бы рада вообще с ней не встречаться. Она надеялась, что больше никогда в жизни не увидит эту особу. Надо же было судьбе привести ее в Прагу, да еще именно в тот момент, когда Настя чувствовала себя такой счастливой…

С Ликой они вместе учились в институте. С первого дня занятий та портила жизнь всем мало-мальски привлекательным сокурсницам. У нее были сумасшедшие амбиции, злой язык и удивительный нюх на все те вещи, которые больше всего неприятны собеседнику. Однажды на вечеринке Настя, перебрав спиртного, отбила у нее кавалера и попала в стан личных Ликиных врагов. После чего та принялась третировать ее, избрав мишенью для своих острот и язвительных комментариев.

Если бы не прежнее желчное выражение лица, Лику можно было бы и не узнать — она исхудала, изменила прическу и носила теперь высокие каблуки. Ее светлый костюм выглядел безупречно, а чемодан, судя по названию фирмы, стоил не меньше, чем малолитражка. Позади нее маячила пожилая женщина с убитым выражением лица — вероятно, няня — и двое накрахмаленных детишек с пресыщенными мордочками.

«Блин, блин, блин!!!» — мысленно возопила Настя, потому что Лика шла именно к ней, еще издали соорудив на лице маленькую червивую улыбочку. Что было делать? Бежать? Ей двадцать семь лет, у нее есть принципы: не прятаться от трудностей и ко всему относиться без трагизма. Однако сейчас ее принципы, кажется, дали дуба. И все же Настя приказала себе не паниковать. Она умеет держаться с достоинством, разве нет?

— Боже, кого я вижу! — воскликнула Лика, ловко припарковав чемодан и усевшись в свободное кресло с хорошо отработанным изяществом. — Настасья Лаврентьева! Я потрясена.

При ближайшем рассмотрении стало ясно, что в жизнь Лики вмешались большие деньги. Скульптурный зад, накачанные руки, шелковый загар и эффектное лицо с твердой скорлупой овала. Бассейн, тренажеры, пластическая хирургия, вилла в Испании, кабриолет ручной сборки… Все это было отпечатано на ней, словно логотип на визитной карточке.

Настя внутренне сжалась. Сейчас начнутся вопросы о жизни, и что она расскажет о себе? Правду? Но правда ужасна! Она ничего в жизни не добилась, ровным счетом. И ей нечем похвастаться. Работала Настя менеджером в разнообразных фирмах и фирмочках, которые вырастали, словно грибы после дождя, и быстро исчезали, оставляя после себя кочевой табор сотрудников. Один раз ей удалось сделать кое-что стоящее для своей конторы, но продуктивную идею быстро украли, а саму Настю подставили и выгнали без выходного пособия.

Про мужа вообще говорить не хочется, чтоб ему икнулось. Он вытворил такое, что не всякой жене удастся проглотить. Нет, не расскажет она этой злоязычной ведьме про свою настоящую жизнь. Чтобы ее высмеяли? Унизили? Или, еще того хуже, пожалели?! Да никогда.

— Привет, — бросила Настя, изо всех сил стараясь выглядеть непринужденной. — Вероятно, я хорошо сохранилась, раз ты меня прямо сразу и узнала.

Лика хмыкнула, сцепив руки в замочек.

— Тебя невозможно не узнать. Все та же Лаврентьева — звезда дискотек и истребительница текилы. И, разумеется, в одиночестве. У тебя потрясающая способность распугивать мужиков. Подожди, я принесу себе чай.

Она поднялась с места и пружинистой походкой направилась к стойке. Брюнет, листавший журнал, оставил свое занятие и с любопытством смотрел ей вслед. Чайная ложка замерла в воздухе. Потом он взглянул на Настю и, наткнувшись на ее мрачный взгляд, неопределенно шевельнул бровью. После чего вернулся к чтению. Скорее всего, он просто делал вид, что читает. А на самом деле подслушивал.

Купить книгу на Озоне

Марина Крамер. Дар великой любви, или Я не умею прощать (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Марины Крамер «Дар великой любви, или Я не умею прощать»

В трубке — требовательный мужской голос с каким-то едва уловимым акцентом:

— Мне нужна именно она. Другие тренеры меня не интересуют.

Администратор клуба бального танца потерла пальцами переносицу и, держа телефонную трубку на отлете, крикнула, обращаясь к курившим на диване пятерым молодым парням:

— Кто-нибудь, позовите к телефону Мэри.

Один из куривших моментально вскочил, за что тут же был вознагражден громовым хохотом приятелей:

— О, подорвался, как ракета!

— Иди-иди, может, снова палкой по спине схлопочешь!

— И старайся руки держать так, чтобы Мэри их видела!

Молодой человек не отреагировал никак, вприпрыжку спустился в зал и замер в дверях. Посреди огромного паркетного зала, удерживая баланс на одной ноге, стояла худощавая рыжеволосая женщина в длинных теплых гетрах, обтягивающем комбинезоне и черных туфлях на высоком каблуке. Руками она изо всех сил тянула вверх вторую ногу. Рядом с ней смущенно топтались двое подростков — мальчик и девочка лет тринадцати.

— Ну, что? Если я могу — а мне уже далеко за двадцать, — то и вы должны, — категорично заявила женщина, аккуратно вставая на обе ноги и чуть наклоняясь, чтобы подтянуть сползшие гетры. — Так что, уважаемые гении, тренируемся — и к концу занятия сдаем мне баланс. Хочу видеть от вас отдачу за деньги ваших родителей.

Женщина заметила стоявшего в дверях молодого человека, и ее лицо приняло надменное выражение:

— Что хотел, Артем?

— Мэри… вас к телефону в тренерской.

— Мой телефон лежит на тумбе у системы, — чуть скривившись, бросила она. — Придумай в другой раз что-то более интересное.

— Я не вру. Мэри, пожалуйста… Там Анна Яковлевна с каким-то клиентом разговаривает…

— Хорошо. Сейчас.

Она пару минут наблюдала за попытками своих «гениев» повторить упражнение, одобрительно хмыкнула и ушла наверх.

Аккуратно взяв из наманикюренных пальцев администратора трубку, она произнесла чуть хрипловато:

— Алло, — и услышала в ответ:

— Мэри. Это я. Ты узнала.

Мэри

Ну, вот. Я так и знала. Предвидела, чувствовала — правда, надеялась, что не так скоро, не настолько быстро, не сейчас. Обрадовавшись, что звонит клиент, у которого завелись деньги на индивидуальные занятия бальными танцами, я совсем выпустила из вида, что на номер клуба может звонить кто угодно. Собственно, «кто угодно» и позвонил.

Мне казалось — все закончилось, я все сказала, сделала все, чтобы больше никогда не видеть этого человека, не слышать его голоса, вообще никак о нем не вспоминать. Я отрезала себе все пути к возможному отступлению — но ему на это, похоже, наплевать. У него всегда свое мнение, свой резон. Если бы он вернулся в любое другое время, я, возможно, не отреагировала бы так, но сейчас его появление мне совершенно не нужно. Более того — опасно.

Купить книгу на Озоне

Ева Хорнунг. Dogboy (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Евы Хорнунг «Dogboy»

В то первое утро Ромочка дал всем щенкам имена. Он горделиво оглядывал их. Четыре штуки, и все его собственные! Коричневый Братец, Черная Сестрица, Белая Сестрица, Серый Братец. На следующий день он придумал им другие клички, но скоро забыл их — как забыл и то, что в первые дни он считал их другими, не такими, как он сам, человечий детеныш. Они шумно дышали и пыхтели, согревая его ночью, и дрались с ним за лучшее место на лежанке и за Мамочкино молоко. Они облизывали его, оставляя на лице молочные следы. Ромочка ощупывал руками их теплые мордочки, брюшки и загривки — гладил их, боролся с ними, вылизывал их, целовал.

Взрослых собак в их семье было три. Когда они возвращались с улицы, их крупные костистые фигуры как будто заполняли собой все логово. Главной, вожаком стаи, считалась сильная и ласковая Мамочка, которая давала молоко. Еще две взрослые собаки тоже были ее детьми, только из предыдущего помета. Они уже выросли, но к Мамочке относились по-прежнему ласково и почтительно.

Две взрослые собаки, большие и сильные, спокойно могли сбить его с ног. В общем, они не особенно церемонились с Ромочкой, но относились к нему вполне терпимо — как и к его молочным братикам и сестричкам, маленьким щенятам.

От малышей пахло молоком, а от взрослых собак — слюной и еще чем-то неприятным, даже противным. И все же у каждой собаки запах был свой, отличный от остальных. И каждая взрослая собака несла свой запах на языке, на лапах, на коже, в испражнениях и моче, которая заменяла им личную подпись. А свою власть они демонстрировали с помощью зубов — чистых и острых. Целуя щенков и друг друга, они сообщали о состоянии своего здоровья и о своих достижениях. Ромочка тоже тыкался в морды щенкам, целовал взрослых, когда те возвращались с охоты, обнюхивал их загривки и плечи и выяснял, чем они занимались и что сегодня нашли. Ему, как и щенкам, интересно было узнавать разные истории по запаху, который шел от шерсти и раскрытых пастей, но его истории были неполными, потому что он не умел распознавать подробностей.

Мамочка была гораздо умнее двух других взрослых. Она успешно заправляла всеми делами в их стае. Мамочка поднимала голову и плечи от щенков, и двое выросших детей сразу переставали ссориться из-за костей и успокаивались. Мамочка умела прекратить грызню между Черным Псом и Золотистой Сукой, едва покосившись на них.

Мамочке часто приходилось рисковать и избегать опасности; морда и плечи могли бы многое рассказать о ее мудрости и богатом жизненном опыте. Риск ее не притягивал; она не бежала по остывшему следу только ради того, чтобы посмотреть, что случилось с кем-то другим. Она не спешила пропитываться всеми встречными незнакомыми запахами. Запах у нее был один, отчетливый, который окутывал ее как плащ, как маскарадный костюм. Мамочка добывала пропитание в проверенных местах — там, где не поджидали всякие беды и неприятности. Кроме того, Мамочка хорошо знала людей; ее многочисленные шрамы свидетельствовали как о людской нежности, так и о людском зверстве.

Двое Мамочкиных детей из предыдущего помета были крепкие, здоровые и глупые — им бы только бегать. Они обожали всякие новые запахи и стремились потакать своим капризам. Им не терпелось все обнюхать, все повидать. Малыши с восторгом ползали по ним, читая истории их похождений, пока взрослые не сбрасывали их. Золотистая унаследовала Мамочкину отвагу и хитрость. Она была чуть темнее матери, с желтоватой головой и золотисто-серой густой гривой. Черный, ее брат, был самым крупным в стае. От матери он взял широкий, крепкий костяк и густую шерсть. В полумраке светлая голова казалась маской над черным треугольником груди, черным поджарым брюхом и черными лапами. Черный бывал безрассудно смелым, но иногда отчего-то трусил. Тогда он огрызался на всех или уползал в угол.

Первое время к Ромочке относились как к пятому несмышленому щенку. Его нужно было кормить и охранять. Взрослые толкали его, пинали, кусали и лизали. Ему выговаривали; его стыдили. Он, со своей стороны, очень старался угодить взрослым, а когда на него рычали, опускал глаза вниз. Первое время он старался во всем подражать своим молочным братьям и сестрам, своим однопометникам. Щенки стремительно росли и скоро превзошли его во всем. Он подражал их проворству. Он пытался услышать то, что слышат они, и определять Мамочку по запаху еще до того, как она появлялась, — совсем как они.

И все же он умел многое из того, что было недоступно щенкам: например, наслаждаясь молоком, он одновременно гладил Мамочку.

* * *

Первые несколько недель Ромочка был всем доволен. Он жил как во сне. Добрые звери в темноте терлись о него, терлись — и, наконец, сам он тоже превратился в зверя. День сменялся ночью, холод — теплом, голод — полным желудком. Прежняя жизнь и верхний мир стерлись из его памяти. Он вспоминал о нем, лишь когда взрослые уходили за добычей. Назад они возвращались с холодной, мокрой шерстью, покрытые снегом и ледышками. Прежний мир сводился теперь только к запахам, которые приносили на себе взрослые, и к самой разной еде. Взрослые приносили щенкам крыс, мышей, кротов. Один раз добыли даже жареную курицу. Однажды притащили несколько батонов хлеба, в другой раз — холодную вареную картошку. Ромочка быстро приучился есть все, что дают; он часами обгладывал и грыз мелкие косточки и хрящики. Мамочка очень заботилась о нем. Она следила, чтобы Ромочке, как четырем его остальным щенкам, доставалась его доля. Она дочиста вылизывала его, придерживая лапой. Ромочка так радовался, что его включили в семью, что позволял Мамочке все — хотя ему, наверное, хватило бы сил сопротивляться. Когда Мамочка уходила на охоту, он спал или играл со щенками, подражая их рычанию и тявканью.

Золотистая и Черный не возражали против того, что теперь им придется заботиться еще и о Ромочке. Он смутно помнил, как враждебно они смотрели на него в первый день. Тогда от них не пахло ничем особенным. Он помнил их глаза. Они смотрели на него как на добычу, хотели его сожрать. Зато теперь все по-другому! Ромочка оценивал себя с их точки зрения. Как правило, Черный и Золотистая обращались с ним, как с остальными щенками. Бегло приветствовали, входя, но быстро стряхивали его; коротко рычали, если он, заигравшись, слишком сильно тянул их за шерсть или кусал. Рычали более злобно, если он слишком близко подползал, когда они ели. Но Ромочка умел то, на что ни один щенок не мог и надеяться. Он умел вставать на задние лапы, и тогда его глаза и лицо оказывались над взрослыми. Черный и Золотистая по-своему любили его и заботились о нем — как заботились о всех его молочных братьях и сестрах, щенках из одного помета. И все же Ромочка доставлял им новую радость, прежде неведомую: им приятно было угождать ему. Золотистая предпочитала держаться от него подальше. Она наблюдала за ним и принюхивалась к нему. Черный обнюхивал его не только в знак приветствия, но просто так, из любопытства.

От щенков-малышей шло тепло и простые физические радости. А еще с такими товарищами было очень весело играть. Сначала Ромочка не различал их. Поскольку белую собачку лучше было видно в темноте, он чаще других хватал ее на руки и прижимал к себе. Родство с Белой Сестричкой связало их раньше, чем Ромочка что-либо понял. Прижимаясь к нему ночь за ночью, Белая все больше приноравливалась к Ромочке — и к переменам его настроения, и к мыслям.

В логове похолодало; дни становились все короче. Первое время Ромочка надевал на себя не все одежки, а только некоторые. Ему хватало живого и горячего тепла от щенков. Потом он снова принялся кутаться во все, что у него было. Щенки играли и днем и ночью, а глубоко засыпали только после кормления. Постепенно и Ромочкины привычки изменились.

Когда взрослые уходили на охоту, он вместе с молочными братьями и сестрами обследовал подвал, бегая из конца в конец и нюхая следы. Вместе со щенками он бежал прятаться в гнездышко, если они вспугивали крысу или сверху доносились страшные уличные шумы. В подвале стояли деревянные столбы; на них держался пол верхнего этажа. В дальних углах скопился всякий хлам: сгнившие тряпки, груды досок, пустые бутылки. В одном углу навзничь лежала статуя: безмятежное лицо над остроконечной каменной бородкой, из-под широких каменных манжет высовываются обломанные пальцы. Ромочка попробовал сдвинуть статую с места, но она оказалась очень тяжелой, и он утратил интерес к каменному человеку. Зато придумал интересную игру. Досками и тряпьем он выгораживал коридорчики: одни соединялись с другими ходами и переходами. Щенкам очень понравилось бегать по своеобразным загончикам по его следу. Ромочка строил целые лабиринты. Как только щенки поняли, что надо делать, они окунулись в игру со все возрастающими проворством и воодушевлением. Он заставлял их перепрыгивать препятствия и поворачивать там, где нужно. Если братья и сестра ошибались, он безжалостно наказывал их. Щенята быстро научились следить за Ромочкой и бежать за ним по пятам, повторять все его движения. Они бурно радовались, когда у них все получалось так, как он хотел. После игры все неслись в гнездышко и валились в кучу — понарошку дрались и кусались. А потом вылизывали друг друга и засыпали. Всякий раз взрослые, возвращаясь с охоты, заставали в логове какие-то перемены. Сначала это их даже пугало.

Днем Ромочка становился вожаком среди щенков. Вскоре, повинуясь его визгу и толчкам, они все вместе стали охотиться на крыс — правда, без особого успеха. Ромочка строил все более изощренные планы. Зато в темноте, по ночам, он превращался почти в инвалида, в калеку. А дни все укорачивались.

Ромочка еще помнил стылую квартиру и запах дяди, но смутно — как будто все это привиделось ему в интересном, но жутковатом сне. Первую маму он тоже вспоминал — правда, с трудом, но без всякой неприязни. В голове всплывали ее голос, ее запах — от нее пахло духами и потом. Но воспоминания всплывали перед ним все реже и реже. Они куда-то уплывали и стали далекими, как звезды. Ему снился прежний мир — серый, мрачный, почти без запаха. Просыпался он в густой, остро пахнущей тьме и от прикосновения шерсти, когтей и клыков.

* * *

Когда щенячья возня надоедала Ромочке, он усаживал их и пытался рассказывать им сказки. В щенячьих играх все время повторялось одно и то же: слежка, погоня, борьба, рычание, укусы и сон. Ромочка заползал в гнездышко, ложился брюхом вверх, и все щенки наваливались на него. Потом он понял, что валяться просто так скучно. Он схватил Белую и усадил ее рядом. Она послушно сидела там, где он ее посадил, и ясными глазами следила за ним, ждала указаний к новой игре и ободряюще тявкала. После Белой Ромочка попытался усадить и Черную, но та не отличалась покладистостью. Она обнажила пока еще маленькие клыки и постаралась напустить на себя грозный вид. Пришлось ее отпустить. В другой раз, когда представился случай, Ромочка схватил Серого, зажав его между коленями, и цапнул Коричневого за загривок. Черная куснула Ромочку уже всерьез, и он оставил ее в покое. Черная еще поворчала, грызя его руку, но потом все же села, преисполнившись любопытства. Он схватил тряпку и попытался укрыть щенят, как одеялом, и подоткнуть с боков, но только Белая ему это позволила. Ромочка схватился за один угол, Черная ухватила зубами другой и дернула. Серый Братец, извиваясь между его коленями, тоже цапнул тряпку за ближний к нему край.

Ромочка громко завизжал на своих молочных братьев и сестер. Коричневого он отшвырнул, Черную и Серого шлепнул. Серый тявкнул, Черная зарычала. Оба воровато покосились на него и снова схватили тряпку за края. От злости Ромочка даже всплакнул. Потом отвернулся от непослушных глупышей и похлопал ладонью по полу, подзывая к себе Белую. Та подползла поближе и заглянула ему в глаза. Ромочка еще немного поплакал, а потом успокоился. Все пошло не так, как он задумал, но Белая изо всех сил старалась его слушаться.

— Жили-были… — произнес он. Услышав человеческую речь, все щенки замерли, как по команде. Ромочка приободрился. — Жили-были собаки. Они были очень хорошие, послушные, и всегда чистили зубы… — Ромочка засмеялся и задумался. Что бы еще им рассказать? — Одна собачка самая хорошая, вторая самая плохая, третья самая храбрая, четвертая самая трусливая.

Слова уходили в темноту и как будто изменяли ее. Ромочка очень обрадовался. Но потом щенкам надоело его слушать. Белая еще старалась, а Серый затрусил прочь: он учуял под досками какую-то живность. Коричневый тянул Ромочку за рукав, а Черная, дергая головой, расправлялась с ненавистной тряпкой. Белая Сестричка еще немножко потерпела, а потом спрыгнула с его коленей и побежала прочь.

— Вот глупые псины! — закричал Ромочка, но слова уже утратили волшебство.

Снег падал все чаще и, долетев до земли, лежал на ней и не таял. Первое время Ромочке и в голову не приходило вылезти из логова — хотя бы для того, чтобы полюбоваться на дневной свет. Правда, мочиться в логове он терпеть не мог, хотя так поступали все щенки. Даже Ромочка чуял, что его моча пахнет по-другому: как-то острее, неприятнее. Однажды ночью он вскарабкался на обледенелый верхний этаж и помочился в самом дальнем от логова углу. Золотистая испуганно наблюдала за ним со своего поста, но не двинулась с места и не попыталась ему помешать. Следом поднялись Мамочка и Черный; они встали у него за спиной и следили за ним. Наверху, в развалинах, мороз был зверский и так же темно, как внизу, но совсем не так уютно. Порыв ледяного ветра обжег Ромочке лицо, и он испугался. Его страшила тьма, нависшая над пустошью, и горящие вдали огни большого города. Он поспешил назад, в подвал. Взрослые шли за ним по пятам. Потом у них выработался особый ритуал. Мамочка задумчиво обнюхивала то место, куда он справлял малую нужду, а потом подпихивала его носом, направляя назад, в логово, и даже покусывала иногда, если Ромочка не спешил возвращаться. Он понимал, что от него пахнет не так, как от остальных. Кал Мамочка съедала. Сначала Ромочке было смешно, но потом он заметил, что Мамочка ест не только его какашки, но и какашки остальных щенков, и он перестал обращать внимание на этот ритуал.

Он понимал, когда собаки довольны. Он все чувствовал и видел по тому, как они двигались. Если члены его семьи весело виляли хвостами и широко улыбаются, значит, им хорошо. Если Мамочка, лежа в гнездышке с малышами, тихо вздыхала, Ромочка понимал, что она счастлива, и тоже чувствовал счастье. Если кто-то злился на него, его кусали. Позже Ромочка узнал, что укусы бывают разные: дружелюбные, когда прихватывают совсем не больно, и настоящие — обычно после долгих угроз, когда обиженный долго рычит, задрав дрожащую верхнюю губу и оскалив зубы. Он научился различать, когда кусают в шутку, в игре, а когда — всерьез. Он и сам быстро перенял манеру по-разному скалиться, когда играл и когда злился не на шутку. Он осязал и обонял членов своей стаи, своей семьи пальцами, носом и языком.

Пришлось выучить многочисленные ритуалы. Ромочка тоже бурно радовался взрослым и бежал к ним навстречу, когда те возвращались после долгой охоты. Радуясь, он, как остальные, низко опускал голову и поджимал губы. Встретив взрослых, он весело тявкал и лизал их в морду. Встреча сопровождалась признаниями. Ромочка перенял у молочных братьев и сестер позу радости и позу раскаяния, позу раздумья и позу вины, ожидания наказания. Щенки откровенно признавались взрослым в своих шалостях и прегрешениях: они подползали к матери на брюхе, не глядя на нее, а подобравшись поближе, перекатывались на спину и поскуливали, ожидая справедливого возмездия. Как правило, наказанием служило пережитое унижение. Если щенки, расшалившись, грызли кости Золотистой или растаскивали спальное гнездышко и раскидывали тряпки и солому по всему подвалу, они тут же сознавались во всем, как только приходили взрослые.

К такой откровенности Ромочка так и не смог приучиться. Встречая взрослых после какой-нибудь шкоды, он лгал, изображая радость. Черного и Золотистую его поведение очень удивляло и беспокоило. Они все меньше и меньше кусали его. И только Мамочка, учуяв его запах наверху, в развалинах, или в перевернутом гнездышке-лежбище, по-прежнему наказывала его, заставляя перекатываться на спину.

Однажды вечером снег все шел и шел. Наутро рассвело очень поздно, и освещение в подвале изменилось, стало каким-то серым. Щели и дыры в потолке, через которые раньше виднелось небо, оказались завалены.

Ромочка почуял рядом с собой Черного. Пес подошел к нему вплотную, сверкая глазами. Хвост быстро вилял из стороны в сторону. Он звал Ромочку. Ромочка понял, тявкнул и побежал за Черным. Черный вывел его наружу, и Ромочка сразу зажмурился: он уже забыл, что бывает светло. Он уже больше месяца не видел света. Тускло светило солнце — белое блюдце на тусклом сером небе. Земля была завалена белым. Черный на снегу особенно выделялся. Странно блестела желтоватая голова с выпуклым, крутым лбом. Шерсть на холоде стала гуще; особенно теплой она была на шее и загривке. Черный посмотрел на Ромочку блестящими взволнованными глазами, лизнул его в лицо и весело скакнул к двери церкви. Ромочка, оскальзываясь, побежал за ним в одних носках. Сухой снег скрипел под ногами. Помочившись на сломанную дверь, Черный вывел Ромочку наружу. Засохшие яблони превратились в снежных баб; все их ветки густо облепил снег. Снежная шуба укутала все палочки, все травинки и сгнившие бревна. Черный подвел Ромочку к калитке и вывел за ограду — в первый раз!

Все стало другим. Кружевные белые деревья высились над бело-синими волнами снежного моря. Вдали виднелся город. Жилые дома тоже изменились; на парапетах и подоконниках налипли снежные узоры. Никогда еще Ромочка не видел такого красивого снега!

Черный тявкнул, и Ромочка, обернувшись, увидел, как тот задрал заднюю ногу на угловой столб ограды. Потом, протиснувшись в щель, он старательно окропил все ближние столбы, стену трехэтажного бетонного недостроенного здания без крыши, внутри которого навалило высокие сугробы. Ромочка осторожно ставил свои метки в тех же местах, что и Черный. Главное — не вылить все за один раз! Черный проверил его работу и остался доволен. Он затрусил назад, к логову. У самого лаза он обернулся к Ромочке и завилял хвостом. Черный больше не смотрел на него свысока, а беседовал по-дружески. Как это мило! Ромочка очень обрадовался. Позже, когда все улеглись спать, он подполз к Черному и нерешительно ткнулся носом ему в бок. Черный растянулся во всю длину, словно приглашая его прилечь рядом. Когда Ромочка обвил руками его толстую шею и зарылся в его густую шерсть, Черный глубоко вздохнул и впервые с истинной нежностью лизнул мальчика в лицо.

После этого Ромочка старательно метил все нужные места. Мамочка, братья и сестры понюхают его метку и поймут, что он честно выполняет свой долг.

Загадочный батальон

Первая глава книги Александра Бушкова «Завороженные»

О книге Александра Бушкова «Завороженные»

Поручик Савельев был мрачен, как туча.

Окружающий мир не давал к тому никаких поводов: петербургская ранняя весна, как и следовало ожидать, оказалась гораздо теплее сибирской, градусник на перроне показывал даже пару градусов выше нуля по Цельсию, на небе ни облачка, светит солнце, резвая и сытая извозчичья лошадка, ничуть не похожая на заморенную клячу, бодрой рысцой несет санки по весеннему снегу, начавшему кое-где твердеть и проседать…

Причина таилась в нем самом. Точнее, в той официальной бумаге, которой его форменным образом огорошили…

Поначалу он явился в соответствующую инстанцию в самом хорошем расположении духа. Единственное, что чуточку смущало, — пуговицы на его мундире. В Главном штабе, как и следовало ожидать, полностью перешли на новую форму одежды, здесь мундиры всех без исключения оказались на крючках, без пуговиц, уж штабные, тем более столичные, шагали в первых рядах реформы. Поручик со своими отмененными пуговицами за версту выглядел провинциалом из захолустья. Правда, на такие мелочи, если рассудить, не следовало и обращать внимания — лично его никак нельзя уличить в небрежении, он не виноват, что форма нового образца еще не успела распространиться на окраины необозримой Российской империи…

Так что он особенно не удручался. И лишь бегло пробежав взглядом врученное ему предписание, испытал нешуточную оторопь. Такую, что в растерянности не удержался и задал неподобающий вопрос:

— Простите, господин капитан… Здесь не может оказаться никакой… ошибки?

Вальяжный капитан в безукоризненно сидящем мундире с несколькими орденами (все до одного без мечей) воззрился на него именно так, как и должен был небожитель из Главного штаба взирать на провинциальную мелюзгу с тремя звездочками и единственным просветом на погонах. Но до ответа все же снизошел:

— У н а с, господин п о р у ч и к, ошибок в подобных делах не бывает, да-с…

Это было произнесено без враждебности, но так спесиво, что поручик невольно ощутил себя карликом у подножия некоего величественного монумента. Только подумать, а он еще радовался, что эта странная фраза «в распоряжение полковника Клембовского» никаких хлопот не принесла и никакой заминки не вызвала, ей ничуть не удивились и равнодушно, без малейшей заминки назвали Савельеву номер комнаты, куда ему следует незамедлительно проследовать…

Небожитель все же снизошел до простого смертного. Капитан с неким страданием на лице произнес почти вежливо:

— Поручик Савельев Аркадий Петрович? Служили в расформированном ныне сорок четвертом пехотном? Направлены в распоряжение полковника Клембовского? (он произнес все это, не заглянув ни в одну бумажку, и явно был этим горд). Вот видите, никакой ошибки. Не бывает у нас ошибок, знаете ли, здесь вам не инвалидная команда и не сибирская линейная пехота, а Главный штаб… Можете идти.

В некотором отчаянии, подсознательно пытаясь компенсировать глупость свого вопроса демонстрацией отличной муштровки, поручик прямо-таки рявкнул:

— Слушаюсь!

Повернулся через левое плечо, четко приставив ногу, и двинулся из комнаты едва ли не парадным шагом. Пока за ним не затворилась массивная дубовая дверь, он не мог избавиться от ощущения, что хозяин кабинета ухмыляется ему в спину…

С той самой минуты его уже не отпускали тягостные раздумья и полное непонимание происходящего.

Поскольку в предписании аккуратнейшим писарским почерком было выведено: «В распоряжение командующего Гвардейского Гатчинского саперного батальона», только человек, абсолютно несведущий в армейских делах, мог бы сглупа решить, что поручику следовало себя не помнить от радости. Ну как же, из простой армейской пехоты да в гвардию, мало того, в Гатчину, императорскую резиденцию, где государь и высочайший двор проводят значительную часть года!

Вот только поручик армейские дела понимал как раз очень хорошо, поскольку именно им должна быть посвящена вся его сознательная жизнь…

Все упиралось в одно-единственное, вроде бы ничем не пугающее слово: с а п е р н ы й…

Спору нет, инженерные войска, не только гвардейские, но и обычные, обладают нешуточными привилегиями перед простыми армеутами: здесь вам и ускоренное чинопроизводство, и более высокий оклад денежного содержания. Порядок этот установлен еще Петром Великим, дабы отличать ученых офицеров от тех, кто служит, как выразился государь в одном из сих указов на этот счет, «ординарной шпагою».

Вот именно, господа мои, у ч е н ы х… Чтобы не только сделать успешную военную карьеру в инженерных войсках, но хотя бы просто-напросто исправно служить, не вызывая нареканий, саперный офицер должен заранее получить специальное образование. А откуда оно у Савельева, которого учили именно как офицера пехотного?!

Не так уж и давно все обстояло иначе: из в с е х военных училищ лучшие юнкера выпускались и в артиллерию, и в инженерные войска. И знания в училище получали соответствующие будущему возможному месту службы.

Однако восемнадцать лет назад этот порядок отменили. Из пехотных и артиллерийских училищ юнкера в артиллерию и инженерные войска более не выпускались. В связи с чем в означенных училищах были максимально сокращены курсы артиллерии и фортификации, за счет чего увеличились курсы других наук, как раз и необходимых будущим пехотинцам и кавалеристам, в первую очередь тактики. Через некоторое время, правда, оказалось, что артиллерийских офицеров в армии сильнейший некомплект, — и снова, в виде временной меры, выпускников пехотных и кавалерийских училищ стали выпускать в артиллерию. Но не в инженерные войска… С э т о й практикой, похоже, покончено раз и навсегда…

Поручик вздохнул, поднял голову, огляделся. Лошадка шла все той же бодрой, уверенной рысью, но Гатчина осталась позади, вокруг тянулись невысокие холмы, перелески, присыпанные снежком стылые болота.

— Эй! — окликнул поручик. — Точно знаешь, куда ехать?

Извозчик обернулся к нему, без малейшего смущения ухмыльнулся:

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие. Господ саперных офицеров возить приходилось несчитанные разы. Доставим в лучшем виде, не сомневайтесь. Вот проедем еще пару верст, там увидите забор — и, можно сказать, прибыли, хотя ехать нам вдоль забора и ехать, до самых ворот. Далеко располагаются господа саперы, хитрая служба, мы понимаем, не темные какие…

«Хорошо тебе, — подумал поручик. — Все-то он понимает, извольте знать. А я вот, хотя никак не отношусь к темным и не одну пару казенных сапог успел стоптать, ничегошеньки не понимаю…»

Он вновь погрузился в безрадостные думы. Загадка представала столь головоломной, что взвыть хотелось от собственного унылого бессилия ее разрешить. Он никогда не смотрел на жизнь сквозь романтические очки да и послужил достаточно, чтобы понять: в противоположность тому, что пафосно декларировал тот напыщенный капитан, в армии, как и в любом другом учреждении, есть место и ошибкам, и откровенному головотяпству, и Российская империя вряд ли являет собою печальное исключение. И все же происходящее удивляло безмерно: направить не обладающего специальным образованием пехотного офицера в инженерные войска… Это уж чересчур, господа мои. Или он был лучшего мнения об отечественной военной бюрократии?

А впрочем, от тоски начало понемногу проступать некое подобие отгадок. Вот только радости от этого не было ни малейшей: окажись догадки верными, жизнь его это отнюдь не облегчило бы, наоборот…

Как ни плохо он знал быт инженерных войск вообще и саперных батальонов в частности, можно предположить, что в них существуют некие военные команды, выполняющие некие третьестепенные задачи, — и вот ими-то как раз и командуют офицеры, должного образования не имеющие, которым достаточно обычного пехотного училища. Что-то такое вполне может существовать.

Если это правда, это означает лишь, что роль ему уготована незавидная. В пехотном полку поручик был бы р а в н ы м со всеми прочими офицерами, не отличавшимися от него образованием и подготовкой, — и успешная карьера зависела бы в значительной степени от его собственных дарований и усилий. Совсем другое — саперный батальон, где роль ему изначально отведена незавидная, третьеразрядная, ставящая его наособицу от всей офицерской семьи, наподобие полкового квартирмейстера в пехоте. Должность нужная, необходимая, и занимающий ее носит офицерские погоны — а все равно он не т а к о й какой-то, что-то неуловимое отличает его от строевых офицеров. Как бы ни был толков и честолюбив полковой квартирмейстер, а нормальной военной карьеры ему ни за что не сделать, о чем все, в том числе и он сам, прекрасно осведомлены.

Кажется, нечто подобное ожидало и его неисповедимой волей высокого начальства. Участь, мягко скажем, незавидная — а потому мало утешает, что служить придется в гвардии, да не где-нибудь, а в Гатчине…

Какая радость в том, что вполне возможно, проходя по гатчинским улицам, лицезреть государя императора собственной персоной? «Однако, бравый офицер, подтянутый! Кто это? — О, поручик этот совершенно не заслуживает вашего внимания, ваше величество. Это — начальник пехотной команды при саперном батальоне…» И государь скучающе отворачивается…

— Вот, извольте, ваше благородие! Можно сказать, почти что и прибыли…

Поручик встрепенулся, поднял голову. Санки как раз миновали очередной невысокий холм, свернули вправо. Справа показался угол длиннейшего, высоченного забора, одна сторона его уходила перпендикулярно дороге в перелески, а другая тянулась вдоль дороги на небольшом отдалении.

Тянулась, казалось, нескончаемо. Добротнейший забор не менее чем пяти аршин высоты — некрашеные, но тщательно оструганные доски сколочены без малейшей щели, на совесть, даже дырок от сучков не видно: по гребню тянется нескончаемый ряд внушительных железных шипов в локоть длиной, насаженных настолько густо, что самому ловкому лазальщику препятствие не преодолеть. Очень обстоятельный забор. Вокруг малозначимых военных объектов такие не сооружают…

Лошадка бежала все так же резво, а высоченный забор все не кончался. Извозчик обернулся, блеснул зубами, сказал с некоей гордостью, словно он имел к этому прямое отношение:

— Версты две, не менее, я прикидывал. Вот такие у нас тут заборы, ваше благородие. Изволите…

Он замолчал. Справа, за забором, не так уж и далеко, вдруг послышался странный переливчатый свист — басовитый, могучий, словно исходивший из пасти сказочного дракона. Он усиливался, можно бы даже выразиться, г у с т е л… и завершился звонким взрывом, превосходившим выстрел обычного артиллерийского орудия. Походило на то, как если бы взорвался немаленький заряд то ли пороха, то ли иного бризантного вещества.

Лошадка шарахнулась влево, в высокий снег, но извозчик ее проворно усмирил и снова направил на дорогу. Ухмыльнулся:

— Такие вот дела, ваше благородие. Хи-итрая часть…

Действительно, подумал поручик. Добротный забор, окруживший немалое пространство, отдаленность, загадочный взрыв… Весьма похоже, что батальон не п р о с т о й. Военному человеку объяснение найти нетрудно: такими бывают, выражаясь языком саперов, п о л и г о н ы, где в строжайшей тайне испытываются новые орудия и взрывчатые вещества. Именно для этих задач создаются такие вот места. Быть может, это меняет дело? И не стоит впадать в уныние? Служба в п о д о б н о й части — знак немалого доверия начальства, кого попало сюда не определят. Или он просто-напросто пытается себя убаюкать?

Ну, в конце концов, предстоящая ему служба не выглядит столь уж тяжким испытанием после челябинских передряг…

Прибывши в Челябинск, им всем пришлось хлебнуть горького. Не будь в составе обоза есаула Цыкунова с казаками, очень может случиться, они договорились бы меж собой накрепко молчать о приключившихся с ними злых чудесах, разговоры об этом велись. Однако кто-кто, а есаул молчать не собирался, и полковник его прекрасно понимал: нужно же как-то объяснить, куда девались три пуда вверенного тебе казенного золота… Так что и речи быть не могло об умолчании. Есаул немедленно кинулся к начальству. И закрутилось…

Всех до единого, вплоть до последнего ямщика, всех, включая Лизу и жандарма, два дня подряд подвергали длиннейшим расспросам. Полицейские чины, воинский начальник, жандармы, судебный следователь, чиновник для особых поручений при губернаторе, офицер от генерал-губернатора, какие-то вовсе уж непонятные господа в вицмундирах… Все они, что легко понять, были настроены недоверчиво, а некоторые так и прямо недоброжелательно. По слухам, даже обладавшего дипломатической неприкосновенностью японского офицера допрашивали, пусть и с величайшим тактом. Утром второго дня появились даже два загадочных цивильных человека, не соизволивших представиться, — и очень быстро поручик сообразил, кто они такие, когда оба со врачебной вкрадчивостью и обходительностью, заходя издалека, вежливейше, но настойчиво стали интересоваться, как часто и в каких количествах поручик употребляет спиртное, а также копались в его родословной чуть ли не до десятого колена: не злоупотреблял ли водочкой троюродный дед, не было ли у бабушки привычки регулярно убегать из дому с офицерами, не страдал ли какими-нибудь душевными болезнями дядя… Поручик крепился, относясь к этому тяжкому испытанию как к неизбежности. Впрочем, психиатры вскоре пропали и более не появлялись. Зато на смену им, как чертик из коробочки, возникали все новые и новые официальные лица — с откровенным недоверием в глазах, поджимавшие губы, крутившие головами, пытавшиеся ехидствовать. Поручик испытал нешуточное злорадство, когда прокурор, крупный красивый мужчина с лицом провинциального светского льва, сибарита и покорителя дамских сердец, растерявши всю вальяжность и хладнокровие, в совершеннейшем ошеломлении, нимало не стесняясь поручика, в неподдельной растерянности, жалобно воззвал к своему спутнику в мундире того же ведомства:

— Евгений Львович, я начинаю с ума сходить! Они все говорят одно и то же! Шестьдесят с лишним человек! Медицина в тупике! Помилуйте, так не должно быть!

Спутник смотрел на него столь же скорбно и растерянно. Поручик втихомолку злорадствовал.

И вдруг все кончилось, как-то р ы в к о м. Утром третьего дня никто уже их не расспрашивал, не таскал в присутствия и не являлся на квартиры, где их разместили. Появился офицер от воинского начальника и, не особо искусно скрывая то самое ошеломление, сообщил, что поручик может следовать далее, к месту своего назначения. Всех остальных, как вскоре выяснилось, тоже перестали мытарить…

Деревянный забор перешел в кирпичный — такой же высоты, с такой же шеренгой острых железных шипов поверху. Над ним видны были длинные крыши, крытые черепицей и окрашенным в зеленый цвет кровельным железом. Высоко поднималась дымящая кирпичная труба наподобие фабричной. Кирпичный забор по длине значительно уступал деревянному, но тоже был немалой протяженности. А там показались и ворота, двустворчатые, огромные, сделавшие бы честь иной старинной крепости, — и караульная будка возле них, как полагается, в бело-черную полоску, с двускатной крышей.

Поручик соскочил на снег, размял затекшие ноги. Сказал извозчику:

— Подождешь, братец? Договоримся…

— Отчего ж не подождать? Дело известное…

Едва поручик сделал шаг в сторону будки, из нее моментально в ы д в и н у л с я высокий, статный унтер-офицер, судя по возрасту и нарукавным шевронам, из сверхсрочнослужащих. Ружья у него не было, но на поясе висела револьверная кобура. Странная какая-то кобура, ничуть не похожая на уставную, гораздо более плоская, непривычной формы. Он лихо отдал честь, как и позволено часовому без ружья, вопросительно произнес:

— Ваше благородие?

— Поручик Савельев, — сказал поручик, с трудом отведя взгляд от абсолютно неуставной кобуры. — Имею предписание явиться к командующему батальоном.

— Соблаговолите предъявить, ваше благородие, — сказал часовой с той же смесью почтительности и достоинства, свойственной бывалому сверхсрочному солдату. — Требование устава…

Поручик в жизни не слыхивал о таком требовании устава — предъявлять предписание часовому у ворот. Но прекословить не стал, чтобы не попасть впросак: мало ли как тут заведено у этих гвардейских саперов, да еще, чрезвычайно похоже, о с о б о й части…

Предъявил. Часовой окинул бумагу беглым взглядом, свойственным человеку грамотному отнюдь не поверхностно. Возвратив, козырнул вторично:

— Сейчас, ваше благородие…

Он шагнул под козырек крыши, поднял руку и нажал большую черную кнопку посреди начищенного бронзового полушария. Ого! Электрический звонок, вот что значит столичный военный округ…

Буквально через несколько мгновений в будке задребезжал звонок, часовой удовлетворенно кивнул и показал на высокую калитку сбоку от ворот:

— Проходите, ваше благородие, вас там встретят.

Поручик взялся за начищенное медное кольцо. Высокая тяжелая калитка подалась неожиданно легко, и он шагнул во двор.

Все, что он увидел, было насквозь привычным: слева от ворот солидный кирпичный домик гауптвахты, перед ним деревянная платформа, на которой караул может при необходимости встать развернутым строем, окруженная в полном соответствии с уставом деревянным барьером в косую черно-оранжево-белую полоску. Будка, навес с колоколом… Все, как обычно.

Вот только двое сверхсрочных, застывших у барьера и не сводивших с поручика бдительного взгляда, оказались не вполне обычными. Вернее, сами они ничем удивить не могли: обычные сверхсрочные, усатые, статные, справные. Но их оружие…

Винтовки у обоих висели самым необычным и неподобающим образом: перекинутые на ремне через правое плечо, горизонтально, параллельно земле. Да и не винтовки это, если присмотреться: покороче не только обычной берданы номер два, но и карабина, приклад короткий, снизу от казенной части странная рукоять со скобой и спусковым крючком, а там, где кончается ложе, вниз торчит плоский короб, по виду металлический. В жизни поручик не видывал столь странных винтовок и ни о чем подобном не слыхивал.

Он с сожалением отвел глаза от этого диковинного оружия — стыдно пялиться, словно деревенщина на паровоз, мало ли какие у них тут столичные новшества, даже слухов о которых еще не долетело до захолустных гарнизонов…

Со знанием дела он ожидал появления караульного офицера — и таковой, действительно, тут же появился: грузный, в годах подполковник, вислые усы с проседью, осанка облеченного немаленькой властью начальника, на поясе кобура столь же непривычного вида, что и у часового. Поручик успел подумать, что чин, пожалуй что, великоват для обычного караульного начальника — и тут же, не раздумывая, вытянулся в струнку. Очень уж суров был взгляд у подполковника да и весь его вид — старого служаки, казарменного бурбона, не склонного давать спуску молодым офицерам…

Безукоризненно отдав честь, он отрапортовал, чувствуя волнение в собственном голосе:

— Разрешите доложить: поручик Савельев прибыл в распоряжение командующего батальоном согласно предписанию!

Подполковник бросил руку к козырьку с небрежной ловкостью человека, проделывавшего эту процедуру в миллионный раз:

— Подполковник Златолинский, комендант батальона. Прошу вас, господин поручик.

Он четко повернулся на каблуках, небрежным жестом приглашая поручика следовать за ним. Поручик повиновался, снова впав в совершеннейшее смятение.

Ну, что поделать, любой военный на его месте удивился бы точно так же… Батальонных комендантов попросту не б ы в а е т, не значится такая должность в уставах. Коменданты бывают городские и этапные, а также корпусные — в военное время. Есть комендант крепости, железнодорожного или водного участка, комендант главной квартиры главнокомандующего или командующего отдельной армией. Но батальонный комендант ни единой строчкой в уставе не прописан, ему просто не полагается существовать…

Однако свои мысли и замечания поручик, как легко догадаться, удержал при себе — высказывать их вслух в обществе сурового на вид подполковника и объяснять ему, что его, в общем-то, и не должно существовать… как-то не хочется. Что ж, будем молча принимать столичные странности, которые упорно множатся, прямо-таки друг на друга громоздятся…

Купить книгу на Озоне

И ты мне рассказываешь, каково быть девчонкой в 2010

Первая глава книги Ив Энцлер «Я — эмоциональное создание»

О книге Ив Энцлер «Я — эмоциональное создание»

Вопросы, сомнения, неопределенность и несогласие

почему-то стали исключительно женскими.

Авторитарные маньяки —

это премьеры, цари и президенты.

И каждый предыдущий праведнее последующего.

Каждый город, который они бомбят

каждый человек, которого убивают

— все это делается в филантропических целях.

У людей в деревнях нет воды,

и уж точно у них нет бриллиантов и золота.

Миллионы вынуждены готовить ужин из объедков и отходов,

в то время как русские бизнесмены и кинозвезды

покупают в Кот-Сюд виллы стоимостью 500 миллионов евро.

Пчелы перестали приносить мед.

Люди бурят скважины где ни попадя.

США, Россия, Канада, Дания и Норвегия претендуют на Арктику

но им безразлично, что белые медведи погибают.

Они берут у нас отпечатки пальцев, фотографируют на водительское удостоверение, делают снимки зубов.

«Большой брат» закачан у нас на телефонах, айподах, ПиСи.

Но ни один из нас не чувствует себя хоть немного безопаснее.

Выясняется, что современные психологи —

бывшие военные палачи, отрастившие бороды.

А попы выставляют напоказ свои одеяния, свои манжеты

с отделкой из горностая.

Они говорят всем вокруг, что

целующиеся влюбленные — великое зло.

Женщина, работающая на вице-президента США,

верит в креационизм

но не в глобальное потепление.

Почему все боятся секса намного больше,

чем ракет SCUD?

И кто решил, что Бог был против удовольствия?

И если иметь гетеросексуальную малую семью так здорово,

то почему многие избегают этого

или платят свои жизненные сбережения только за то,

чтобы сидеть в одной комнате с незнакомым человеком и жаловаться ему на жизнь?

Война в Ираке стоила почти 3 триллиона долларов.

Я даже не могу досчитать до этой цифры,

но я точно знаю,

что эти деньги могли бы,

должны бы

окончательно покончить с нищетой,

а это, в свою очередь, остановило бы терроризм.

Почему у нас есть деньги на то, чтобы убивать,

но нет денег на то, чтобы кормить и лечить?

Почему у нас есть деньги на то, чтобы разрушать,

но нет денег на искусство и школы?

У религиозных фанатиков на сегодня есть

частные армии стоимостью в биллионы долларов.

Талибан возродился,

а впрочем, никогда не умирал.

Женщин сжигают, насилуют, избивают, продают,

морят голодом и хоронят заживо

и все еще не хотят признать, что их большинство.

Ясно, что запасы воды практически исчерпаны,

но даже в пустыне, где тяжелая засуха,

корты для гольфа остаются зелеными и роскошными,

а бассейны наполнены водой до краев

— и все это для двенадцати богачей, которые может быть захотят нагрянуть.

Некоторые люди усыновляют из дальних стран детей, прошедших тщательный отбор.

Путешествие в эти страны стоит больше,

чем зарабатывают в год

настоящие родители ребенка.

Почему бы просто не подарить им эти деньги?

Рабство вернулось,

а впрочем, никогда не исчезало.

Просто спросите у кого-нибудь, кого наказывали,

насколько устарела система.

Шесть миллионов погибли в Конго,

но никто не поднял тревогу

и не говорите мне, что

цвет кожи и

природные ископаемые тут ни при чем.

Бедный народ прежде всего умирает от

ураганов

обид

цунами

радиации

загрязнения окружающей среды

наводнений

и пренебрежения.

В то время как богатые парни

устанавливают в своих роскошных частных замках

электрические ворота последней модели.

У всех есть «привилегии»

и каждый закатывает модные вечеринки

на полученные взятки

богатые люди чувствуют себя прекрасно, когда

отдают ту ничтожную часть огромного состояния, которым обладают.

Но на самом-то деле никто не хочет ничего менять.

Если ты действительно хочешь чего-то,

тебе нужно от чего-то отказаться

точнее, ото всего,

а те, кто имеют все, никогда этого не сделают

иначе, кем бы они тогда были?

И все так запутанно,

они выписывают чеки

и продолжают жить по-прежнему.

Купля-продажа.

Делают революцию выгодной.

Корпорации владеют всем в любом случае

даже твоими хипповскими джинсами, твоими клетками памяти, даже дождем.

Почему так много женщин-политиков выглядят, как Маргарет Тэтчер,

а ведут себя еще злее?

Почему все обо всем забыли?

И как получается, что богатым плохим людям

платят огромные деньги за то, что они произносят речи,

а несчастных нищих людей мучают

и сажают в тюрьмы?

Неужели никого нельзя призвать к ответственности?

Или спираль так и будет закручиваться, пока наконец не взорвется,

или мир просто перестанет существовать?

И если есть что-то, что мы можем сделать,

то почему не делаем?

Куда исчез гнев?

Куда исчезли непогрешимость

или ответственность?

Куда исчезла привычка не выставлять напоказ свое богатство?

Куда исчезла доброта?

Почему вместо протестующих подростков

подростки продающие и покупающие?

Почему вместо целующихся подростков

Подростки, опускающие друг друга в блогах?

Почему вместо восставших, бунтующих

подростки потребляющие и пользующиеся?

Я хочу коснуться тебя в реальной жизни,

а не искать тебя на YouTube.

Я хочу гулять с тобой по горам,

а не добавлять тебя в друзья на Facebook.

Назови мне хоть одну вещь, в которую можно свято верить

и которая не является брендом.

Мне одиноко.

Мне страшно.

Девочки еще младше меня делают минет

в общаге

и даже не подозревают, что занимаются сексом.

Они просто хотят быть популярными

и чтобы их уважали.

Большинство моих ровесниц принимают таблетки

или не вылезают из кровати

или слишком много едят или голодают

или делают пластические операции на носу или вставляют импланты

или напиваются

или постоянно торчат в Twitter

или делают татуировки

или в отчаянии потому что не могут

быть собой не притворяясь

жить без «кайфа»

быть серьезными

быть настоящими

даже мечтать о том, чтобы полюбить,

когда все мы обречены.

И ты мне рассказываешь, каково быть девчонкой в 2010

А я говорю — действуй

даже если мир рушится.

Послушай, давай выскажемся,

давай поборемся,

давай все исправим,

не на что больше надеяться

все уже потеряно.

Надежда только на нас.

Это отстойно, но такова жизнь.

Остались только ты и я, детка.

Можно я с вами

Пригород, США

О боже. Как я ненавижу, когда они себя так ведут.

«Сядьте же. Ну заткнитесь. Перестаньте меня смущать. Умоляю!»

Будьте спокойны!

Я не говорю это слишком громко. Господи, ну конечно нет. Только про себя. А это мои друзья… якобы.

«О боже. Пожалуйста, перестаньте. Насколько же вы инфантильны».

Я так ненавижу, когда все эти люди палятся на меня.

В отличие от них. Они-то вечно выпендриваются. Но когда остаешься с ними один на один, они не настолько самоуверенны. Но в компании — только дай волю.

Это безнадежно. Я не могу за ними угнаться. У меня всегда на одни Marc Jacobs или Juicy Couture меньше.

А вот и Джули.

«Привет-привет». Чмок-чмок.

Она ненавидит мое пузо. Посмотрите, как она сканирует глазами мои когда-то-модные-но-теперь-отстойные сапоги. Я бы хотела, чтобы мои ноги превратились в листья. Можете восторгаться. Я купила коричневые кожаные ботфорты, как и обещала. Даже несмотря на то, что у меня аллергия на лошадей и не было денег. Или, точнее, не было денег у моей мамы. Она временный секретарь, и иногда ее неделями не вызывают на работу. Я устроила истерику в обувном. Легла на пол и стала задыхаться. Маме стало так стыдно, что пришлось заплатить.

Но как только я их купила, они поменяли мнение. Джули сказала, что ботфорты — это так по бритни-спирски. Теперь все тащатся от фиолетовых уггов. Мама даже не захочет слушать про них. Она просто не понимает. Она постоянно ставит мое положение в компании под угрозу. Я имею в виду, что именно из-за нее я не могу угнаться за ними. Я ненавижу свою мать, но еще больше я ненавижу эти жмущие ботфорты. И если честно, если уж на то пошло, они мне даже не нравятся. В них я выгляжу как наездник без лошади.

О боже, Джули просто не может угомониться.

«Может хватит уже? Я купила сережки в форме капельки, как вы сказали, и еще я купила… Просто перестаньте меня оглядывать».

Не беспокойтесь. Я не говорю это слишком громко. Господи, ну конечно нет. Только про себя. Они мои друзья… якобы.

Джули теперь ненавидит каждую частичку моего тела. Это из-за вчерашнего. Я все испортила. Я случайно была милой с Венди Эппл, причем прямо у них на глазах. Я забылась и обняла ее. Я себя не контролировала. Венди просто выключена из жизни. У нее растрепанные волосы, ее семья живет в безобразном доме, и у нее тупейший смех. Она себя не сдерживает, и ей правда наплевать. Если честно, то мне даже нравится Венди. Ну да, я ею восхищаюсь. Она довольно саркастическая и рисует просто поразительные картинки — сексуальных ангелов, которые падают будто из самого космоса. Но это между нами.

Джули говорит, что она не такая, как мы. Точнее, как они. Джули увидела, что я обняла Венди и закатила глаза перед всей компанией, как будто бы я была слабоумной или жалкой, а потом она отвернулась от меня.

И они тоже отвернулись. Как будто у нее на подтанцовке.

И я взбесилась на Венди. Я слегка оттолкнула ее, и отвернулась от нее, и сказала, чтобы она держалась от меня подальше. Она просто посмотрела на меня, вытаращила глаза, как будто бы я была инопланетянкой. А потом она начала плакать. И я почувствовала себя очень гадко, потому что вроде как она мне сильно нравится. Но зато Джули меня простила. Позже она даже подарила мне блеск для губ, такой же, как был у Бьонсе, когда она была на вручении музыкальной премии MTV, Джули попользовалась им всего две недели.

Но она мне не доверяет. И остальные тоже. Неудивительно. Все из-за моих больших ботфортов и моей груди. Точнее, ее отсутствия. Джули грудастая, поэтому самые классные парни по ней сохнут. Она и Бри рулят в компании. Они всегда везде ходят вместе. Даже в туалет. Я видела, как однажды они вместе шли в туалет. Они очень громко смеялись, и все мы недоумевали, смеются ли они над нами. Венди сказала мне, что они набили лифчики туалетной бумагой и шли так всю дорогу. Так вот почему они нравятся парням. Джули и правда красивая и очень худая. У нее абсолютно плоский и накаченный живот, как у Гвен Стефани, и еще эта улыбка: «Я не виновата, что само совершенство». У Бри волосы немного кудрявятся, но зато у нее идеальная грудь и крутой голос, грудной голос, как у Майли, ей даже не приходится подделывать его. Он у нее такой от рождения. Бри привела меня в компанию, потому что я помогла ей сдать экзамен по истории. Несомненно, она пожалела об этом. Я разносчица заразы. У меня вирус неудачницы. Он так быстро распространяется, что, как только его подхватишь, сразу же становишься тупой и страшной.

О боже. Только посмотрите на них. Они даже к автомату с напитками идут вместе. Ну разве они не милашки?

Я не должна все это вам рассказывать. Выдаю тайны. Что категорически запрещено. Мы ведь подписали целое соглашение, прямо как настоящие помощницы Анджелины Джоли, это было очень здорово.

Но иногда мне хочется сказать:

«Повзрослейте. Спуститесь с небес на землю. Оставьте меня в покое».

Не беспокойтесь. Я не говорю это слишком громко. Господи, ну конечно нет. Только про себя. Они мои друзья… якобы.

На самом деле единственная причина, почему они так ненавидят Венди Эппл, так это потому, что она раньше была одной из них. Она была круче Бри, я имею в виду, что она могла занять место Джули. То, что сделала Венди, было вроде революции. Я имею в виду, она просто вышла из игры. Сказала, что это глупо. И еще она рассказала всем их секреты. Даже самые толстые и некрасивые девочки знают, что они набивают лифчики ватой. Джули и Бри хотели даже подать на Венди в суд. Но заявление нашей компании оказалось недействительным в суде средней школы.

Не могу в это поверить. Джули и Бри повсюду ходят с Эмбер. Это все из-за старшего брата Эмбер, Джули с ним встречается. Эмбер этому поспособствовала и теперь Джули в ней души не чает. Боже, я говорю о том, что Эмбер могла бы и постыдиться. Две недели назад Джули и Бри унизили ее в раздевалке, вся компания окружила Эмбер, когда она была в душе совсем голая, и все мы смеялись над ее телом.

Знаете, ведь Венди написала мне записку через три дня, она сказала, что плакала не из-за обиды. Она плакала, потому что ей было больно за меня, потому что я была такой хорошей раньше, а оказалась такой гнусной. Но я не настолько веселая и не настолько талантливая, как Венди. Я трагическое посередине. Ни одного выдающегося качества. Ничто меня не выделяет… кроме дружбы с ними.

Подождите минуту. За столом не осталось места. Тиффани должна была занять мне место. Но Тиффани сидит между Бри и Джули. О боже, только посмотрите на мои ботфорты, они такие дурацкие. А мои волосы, я их просто ненавижу. Моя мама не может устроиться на работу даже машинисткой. Я ноль, самая обыкновенная.

«Умоляю, не делайте этого. Дайте мне сесть за стол. Тиффани, а как же мое место? Не выпихивайте меня. Тиффани, перестань притворятся, что не видишь меня. Только посмотрите. Джули заплетает тебе волосы. Так теперь ты подружка Джули. Тиффани! Тиффани, повернись же! Я здесь. Я не умерла. Что? Что?»

Бри жестами им показывает, что нужно отделаться от меня. Пощечина от всей компании.

«Не делайте этого. Бри, помнишь, я помогла тебе сдать экзамен? Я передала тебе ответы, я рисковала своей задницей. Послушай. Мне не нравятся эти ботфорты. Я купила их ради тебя. Я знаю, что ты была очень добра, когда взяла меня в компанию, и конечно же я полное ничтожество. Я знаю, что у меня нет груди. Я куплю угги. Я обещаю. Я не буду милой с людьми, которых вы ненавидите. Я сделаю все, что вы скажите. Умоляю. Пожалуйста, просто дайте мне присесть. Освободите немного места на скамейке. Можно я с вами? Можно я с вами? Можно я с вами?!!»

О боже. Все смотрят на меня. Я, наверное, ужасно кричу. Кричу прямо в столовой, кричу не про себя.

«Можно я с вами. Освободите немного места на скамейке».

(Вспышка гнева.)

«Я не могу, Джули, я не могу угнаться за вами. Меня никогда не возьмут в компанию. У меня никогда не будет парня. Мои волосы уродские, как солома, а груди просто не существует. Я кусок дерьма, я дерьмо, дерьмо. Можно я с вами. Можно я с вами».

(Она падает в обморок.)

(Она очнулась.)

Я очнулась у Венди дома. Зажжена аромалампа, пахнет чем-то фруктовым. Яблочным, я думаю. Ну конечно. Она ведь Венди Эппл. Я не помню, как у нее оказалась. Венди сидит рядом с кроватью, рисует меня в виде ангела. Венди говорит, что я опустилась ниже плинтуса. И я чувствую себя просто отвратительно. Но я рада, что это случилось со мной, пока я молода. Она говорит, что будет моей подругой, если я перестану мечтать о популярности. Она говорит, что есть и другие, что они тоже не могут приспособиться, что они мне понравятся. Она говорит, что есть другой мир и дверь в него открыта. Она говорит, что поможет.

Венди смеется, и делает это слишком громко. Я хочу быть красивой. Венди невероятно добрая. Я хочу быть худой. Венди исключение. А я никто. Но Венди со мной, и она рисует меня.

Почему тебе не нравится быть девчонкой?

Девочки ничего не решают

Мальчики могут делать все, что хотят

Моего брата обожают

Меня игнорируют

Моя грудь, все постоянно говорят про мою грудь

Кровь и боль во время месячных, целых семь дней

Люди думают, если ты девочка, ты слабая

Девушка может забеременеть

Приходиться укладывать волосы

Стирать и гладить вещи

Больше шансов, что могут изнасиловать

Нужно ухаживать за мужем и детьми

Девочки не могут добиться успеха в карьере

даже если они образованы

Факты

В США каждая пятая старшеклассница не может назвать даже трех взрослых, к которым можно было бы обратиться за помощью, если возникнет проблема.

Плохие парни

Нью-Йорк, США

Мне нравятся плохие парни

В них есть риск

Он из школы-интерната

Он угрюмый

Типа меня

Мы оба проблемные

Но я лучше это скрываю

Я режу себе руки

Пытаюсь найти занятие, которое мне дается

У меня очень успешный отец

У него большие ожидания

Я по большей части их не оправдываю

Я не та, кем они хотят, чтобы я была

Моя мама мечтает о безупречной семье

Я не верю в совершенство

Совершенство для моей матери:

Одни пятерки

Суперхудая

Умная и веселая

Хороша во всем

Я не знаю кто я

Я останавливаю себя

Пытаюсь контролировать

Мир с треском рушится на меня

Это бы мы меня освободило

Я дала маме прочитать свое стихотворение

Она отправила меня к психотерапевту

Мой психотерапевт

дала мне аптечную резинку,

чтобы надевать на руку

вместо того, чтобы резать себя, я щелкаю ею по руке

Мама хочет, чтобы я стала моделью

Она взвешивает меня каждый день

Она сама взвешивается дважды в день

Ее старшая сестра была моделью

а она была толстой

Она контролирует мой вес с тех пор

Как я пошла в седьмой класс

Я ей говорю, что не хочу быть моделью

Она мне говорит, что нужно сбросить вес

Я делаю так, чтобы меня рвало

иначе мать не оставит меня в покое

Моя лучшая подруга принимает риталин, чтобы похудеть

Все притворяются, будто страдают синдромом нарушения внимания

Чтобы получить дополнительное время на прохождение тестов в школе

тогда удастся лучше сдать экзамены

и поступить в один из университетов Лиги плюща4

Я чувствую, что совсем одна в этом мире

Вот что мама хотела бы изменить во мне:

Я неорганизованная

Я ношу большие ботинки даже летом

Я одеваюсь в безобразные винтажные шмотки

Я слушаю громкую странную музыку

Я чувствую, что похожа на Сильвию Плат5

Я сама себе стригу волосы

Неровно покромсала челку

И мать вышла из себя

Она хочет видеть меня в свитерах от Ralph Lauren

У моего парня были тяжелые времена

У него есть блог

Вчера он попал под домашний арест

Нарисовал баллончиком на стене в своей комнате бомбу

Его родители развелись

И теперь он ненавидит свою новую квартиру

Он очень зол

Зол на своего отца за то, что он бросил мать

Зол, что теперь им приходится жить в идиотском месте

Он не самый привлекательный парень в мире

Но он проблемный

Как и я

Что бы я хотела сказать своей маме

Я тебя не знаю

Я беременна

Выслушай меня

Я лесбиянка и не считаю это пороком

Ты можешь мне верить

Я знаю, что ты несчастлива

Я не хочу больше заботиться о тебе

Тебе нравится секс?

Ты часто им занимаешься?

Ты ненавидишь свое тело?

Не читай мой дневник

Прочитай мой дневник

Ты правда думаешь, что я умная?

Почему ты никогда мне этого не говоришь?

Для меня ты пример для подражания

Я бы хотела, чтобы ты любила папу

Я скучаю по папе

Я хочу, чтобы ты была счастлива

Факты

Несмотря на многолетние исследования в данной области, до сих пор нет никаких доказательств того, что воспитание целомудрия замедляет развитие сексуальной активности у подростков. Более того, недавние исследования показали, что призыв к воздержанию ограничивает сексуально активных тинейджеров в использовании контрацепции, что увеличивает риски возникновения нежелательной беременности и заражения венерическими заболеваниями.

Шесть из десяти американских подростков впервые занимаются сексом еще во время учебы в школе, и 730 000 девушек-тинейджеров забеременеют уже в этом году.

Это еще не ребенок, но такое вполне возможно

(Девушка подросток сосет в задумчивости большой палец.)

Мой парень запретил мне сосать большой палец.

Он сказал, что это выглядит странно и делает меня похожей на ребенка.

Я никогда не думала о детях.

Все случилось слишком быстро

И, кстати, было не очень-то здорово.

Ну, я почти получила оргазм.

Но потом он/Карлос остановился

как раз в тот момент, когда я только начала получать удовольствие.

Я знала, что мы не должны были этого делать.

Я пыталась воздержаться,

Но, по правде говоря, я не знала, как это сделать.

Потому что как только начинаешь целоваться…

Я очень устала.

Мама думает, что я употребляю наркотики.

Я не смогу ей сказать.

Она суперкатолик.

Иногда я представляю, что у меня просто появится маленькая новая подружка,

с которой мы будем болтать о разных вещах

и может потом она будет мне помогать.

Но все это так далеко

а сейчас у меня даже нет работы и даже мыслей

о том, что мне делать.

Я не буду убивать ее или еще что-нибудь в этом духе.

Я просто избавлюсь от нее.

Я не причиню ей боль,

просто отдам ее куда-нибудь.

Это даже еще не человек.

Это проблема,

и с каждым днем она становится все больше и больше.

Моя подружка Джуси посоветовала мне поступить правильно.

Просто представь, сказала она, что твоя мама поступила бы с тобой так же.

Что ж, тогда бы во мне не росла эта проблема сейчас

и я бы не хотела себя убить.

Мне нравится ходить в школу.

Я хочу быть важной личностью.

Я сказала Джуси, что это еще не ребенок,

но такое не исключено.

На следующий день мне снилось, что я достала ее из живота,

чтобы посмотреть.

Она была очень милой и размером с ноготок большого пальца.

Она была похожа на один из стикеров, которые я приклеиваю на свои тетрадки,

из тех, что с веселыми мордашками.

Я попробовала вернуть ее на прежнее место,

но вдруг появилась медсестра.

Она была похожа на J Lo,

но у нее были ужасные волосы,

прямо как у меня.

Она была очень язвительной, она сказала,

что слишком поздно

и что зря я ее достала,

потому что это вовсе не моего ума дело.

Может быть, это значит, что ребенок мертвый.

От этого мне грустно

и я испытываю небольшое облегчение.

Я имею в виду, что хотела бы ее увидеть.

Думаю, она была бы похожа на меня.

Но надеюсь у нее не было бы моих волос и бедер.

Я даже не знаю Карлоса.

Я имею в виду, у него крутые шмотки

и он знает наизусть все реперские песни,

которые только существуют.

Но вдруг у него в семье были сумасшедшие,

и тогда эта моя живая проблема родилась бы юродивой

и мне пришлось бы всю жизнь

переживать и заботиться о том, чтобы мой ребенок не попал в тюрьму,

или платить за аренду его квартиры, пока он весь день сидел бы на месте,

пожирал биг-маки и пялился в одну точку.

Мама говорит, если ты принимаешь жизнь,

то в конце попадаешь в ад.

Но я уже в аду.

Я даже не знаю, люблю ли я детей.

Мне нравится детская одежда.

Она такая мягкая и тому подобное, и еще мне нравятся

ботиночки и чепчики для малышей.

Я могла бы ее красиво разодеть,

но потом она начала бы плакать,

она бы плакала и плакала,

а вот это мне бы точно не понравилось.

Что значит быть хорошей девочкой?

Она совсем не разговаривает с мальчиками

Она нравственная

Говорит правду, даже если это раздражает людей

Хорошо воспитана

Не спорит

Вежливая

Тихая

Всегда выполняет домашнее задание

Не выделяется из толпы

Во всем слушается родителей

Даже если в душе с ними не согласна

Ходит в церковь каждое воскресенье

Сидит дома в выходные

Не знает больше того, чего должна знать

Задает вопросы, даже если знает на них ответы

Факты

В Африке ежегодно около трех миллионов девочек находятся под угрозой обрезания половых органов, 8000 в год подвергаются этой операции.

Нельзя

Каир, Египет

Не смотри в окно

Не разговаривай с другими девочками

Не выходи на улицу

Не носи обтягивающие штаны

Вообще не носи штаны

Мой отец выгоняет меня из дома

Моя мать не выпускает меня из дома

Не разговаривай громко

Вообще не разговаривай

Убирай. Чисти. Мой

Не жди похвалы

Не дурачься

Не выходи на улицу

Не общайся с Ранией

Брат Рании хотел сделать тебе предложение

Не разговаривай с девочками, когда продаешь печенье

Не задерживайся

Не говори «нет»

Пришло время выдать тебя замуж

Не стой на балконе

Не считай ворон

Не ходи одна в аптеку поздно вечером

даже если ты заболела

Не разговаривай со своими друзьями

Не беспокойся, это обыкновенный поход к врачу

Не сопротивляйся, это лезвие

Очнись

Не плачь, его надо было вырезать

Не ищи его

Из-за него ты бы стала неуправляемой

Тебя нельзя было бы контролировать

Мой отец ненавидит девочек

Он говорит, что раньше после рождения девочек

их закапывали в землю

Ты ничего не значишь

Нет индивидуальности

Это не твой дом

Тебе нельзя выходить на улицу

Убирай. Чисти. Мой

Больше не мечтай

Не стой на балконе

Не теряй девственность

Не смотри в окно

Моя мать не выпускает меня из дома

Мой отец выгоняет меня из дома

Мой брат меня бьет

Доктор обрезает меня

Нельзя. Ничего нельзя

Я хочу научиться читать

Тогда я смогу прочитать Коран

Прочитать вывески на улицах

Прочитать номер автобуса

На который нужно сесть

Чтобы навсегда покинуть этот дом

Купить книгу на Озоне

Ольга Манулкина. От Айвза до Адамса: американская музыка ХХ века (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Ольги Манулкиной «От Айвза до Адамса: американская музыка ХХ века»

Пуритане

Препятствия музыкальному прогрессу были не только практические, экономические, классовые, но и морально-этические. На развитие американской музыкальной культуры сильнейшим образом повлияли — точнее, сильнейшим образом его затормозили — убеждения и вкусы иммигрантов-пуритан. Америка была экспериментом, попыткой создания идеального общества, воплощением утопии: что получится, если бросить погрязший в грехах Старый Свет и начать с чистого листа. В безжалостно-ироничной характеристике современного философа Карена Свасьяна отношение пуритан к Европе предстает «христианским варварством»:

Сквозь пуританскую призму Европа виделась не в более утешительном свете, чем египетская пустыня в оптике избранного народа. Европе, казалось бы, настал конец. Европа страдала хроническими и неисцелимыми пороками. В Европе ни секунды не обходилось без того, чтобы оптом и в розницу не нарушались заповеди Божьи, все десять. Европа стала вертепом Сатаны. Бегство в Америку было Исходом. Можно допустить, что пуритане покидали Европу с таким же библейски несокрушимым чувством, с каким они, распевая псалмы, шли за Кромвелем в бой. <…>

Они покидали Европу, сжигая за собой все мосты и агитируя за тотальный исход. Ненависть к Европе была ненавистью к культуре, вытесняющей природу. Сатана — горожанин. Бог же обитает на лоне природы.

В Англии во время гражданской войны пуритане крушили церковные органы. Полвека спустя автор книги Magnalia Christi Americana (1702) Коттон Матер задавался вопросом, можно ли пустить «дьявольскую волынку» (орган) в Новый Свет? А в 1730 студент Гарвардского университета проводил исследование на тему «Возбуждает ли орган благочестивое настроение во время богослужения?». Ответ был отрицательный. В Англии к этому времени давно уже была реставрирована королевская власть и возрождена королевская музыка, уже родился и прожил жизнь Перселл, писал оперы Гендель.

В период Английской республики и Протектората Кромвеля издавались указы о приостановлении и запрете театральных представлений. Сто лет спустя, в 1750, закон о запрещении любых театральных представлений издали в Массачусетсе.

Эта нетерпимость и музыкальный регресс особенно заметны на фоне передовых политических взглядов переселенцев, на фоне прогресса в науке и образовании Новой Англии. В 1636 основан Гарвардский университет — в «пуританском штате» Массачусетс, в 1701 — Йельский, в 1746 — Принстонский.

Многие глупости на земле, как известно, совершаются с серьезным выражением лица. Серьезные благочестивые люди с высокими идеалами, создававшие Америку, совершили глупость в отношении музыки. Отрицая ее право занять место в культурной и интеллектуальной жизни соотечественников, рассматривая ее как развлечение, они надолго лишили Америку возможности создать собственную традицию музыки «серьезной», так что пуританская страна прославилась развлекательной музыкой.

Страна без оперы

Америка родилась в тот момент, когда Европа шагнула из Ренессанса в барокко — и за Европой не последовала. Возможно, самый наглядный пример тому — судьба оперного жанра. Опера, появившаяся на свет в Италии примерно в те же годы, что и британские колонии в Америке, в первые два столетия не имела шансов на существование в Новом Свете — не было придворных театров, которым был бы по средствам этот расточительный вид искусства, и не было вкуса к опере, который бы позволил создавать театры публичные, как было с середины XVII века в Италии. К тому же театр — это «капище дьявола». «У них нет оперы!» — суммирует культурную отсталость американцев героиня Пармской обители Стендаля.

Когда опера все же проникла в Америку, лазейку она нашла на Юге. Первым оперным жанром, пересекшим Атлантику, естественно, была балладная опера на английском языке, так что американцы узнали оперу сперва в форме пародии на нее (не случайно же главным музыкально-театральным детищем Америки стал мюзикл, потомок балладной оперы). Первое исполнение балладного фарса, о котором достоверно известно историкам, произошло в 1735 году в городке Чарльстон в Южной Каролине, более всего известном миру тем, что в нем обитают герои оперы Гершвина Порги и Бесс, премьера которой состоялась ровно двести лет спустя. Знаменитая балладная Опера нищего Джона Гея и Иоганна Кристофа Пепуша впервые прозвучала в Нью-Йорке в 1750 году. Во второй половине XVIII века в Америку довольно быстро доставлялись и другие английские оперы. В Новом Орлеане же, во франкоговорящей, но еще испанской Луизиане, на рубеже веков ставили французские оперы.

Только в 1825 году в Америку прибыла опера итальянская: семейная труппа Мануэля Гарсиа. Двадцать девятого ноября в нью-йоркском Парк-театре исполнением Севильского цирюльника Россини было положено начало истории оперы в Америке (все предшествовавшее расценивается как предыстория). На премьере присутствовали бывший король Испании, Жозеф Бонапарт, живший в изгнании в Нью-Джерси, и Фенимор Купер. Публика обращалась с вопросами в газеты, как приличествует одеваться и вести себя в зале. В антрепризе принял участие либреттист Моцарта Лоренцо да Понте, бывший в то время преподавателем итальянского языка в Нью-Йорке; он посмотрел Дон Жуана, которого труппа исполнила наряду с Танкредом и Отелло Россини. Сезон прошел весьма удачно, опера вошла в моду. Однако попытки создать постоянный оперный театр или труппу не имели успеха, и только через тридцать лет, в 1854 году, была основана Академия музыки с самой большой на тот момент сценой в мире. Она давала регулярные сезоны до 1886 года, а в 1883 с ней начал конкурировать театр Метрополитен-опера.

Сравним с Россией: европейскую музыку здесь стали исполнять довольно поздно, в XVIII веке, однако она была предметом особой заботы русских императриц: Елизавета и Екатерина II строят оперные театры, выписывают из Европы лучших певцов и музыкантов, заводят итальянскую, а потом и французскую труппы, приглашают композиторов, ставят итальянские opera seria и содействуют появлению русских. За демократическое государственное устройство американцы заплатили отсутствием музыкальных центров, которыми в России и Европе служили царские и королевские дворы.

Музыкальное время в новообретенной земле замерло. Фольклор, попав сюда, консервировался, как в заповеднике. Британский фольклорист Сесил Шарп был потрясен, обнаружив в начале ХХ века в Аппалачах нетронутые временем английские баллады, в Британии уже исчезнувшие. То же самое случилось с английскими протестантскими песнопениями, на родине уже видоизменившимися.

Пример собственно американского творчества, выросшего на этой почве, являет композитор Уильям Биллингз, современник Моцарта.

Уильям Биллингз

Одним из первых музыкальных мавериков, самым значительным из композиторов так называемой Первой новоанглийской школы считается ныне Уильям Биллингз (William Billings, 1746–1800). Как и большинство этих джентльменов, Биллингз занимался в жизни разнообразными делами, в том числе работал дубильщиком и пробовал издавать литературный журнал, учил нотной грамоте и пению гимнов в так называемых «певческих школах», переезжая с места на место. Композитор-самоучка, Биллингз сочинил более трехсот песен на тексты псалмов, гимнов, антемов и опубликовал их в нескольких сборниках. Самый первый — Новоанглийский псалмопевец (The New-England Psalm-Singer, 1770) включал 127 его произведений. К тому времени в США было издано не более десятка сочинений американских композиторов. Не принимая «новомодного» стиля, Биллингз отстаивал свое право в конце XVIII века писать в старинном духе, придерживаясь норм средневековой практики (например, с параллельными квинтами). В хоровой пьесе Жаргон (Jargon), посвященной Богине дисгармонии (Goddess of Discord) с ее рыцарями Лордом Септимой и Лордом Секундой, он издевался над диссонансами, а в дидактическом сочинении под названием Современная музыка (Modern Music) давал примеры двудольного и трехдольного размеров, простейших гармонических формул. Как будто вся музыка барокко и классицизма существовала на другой планете.

Конечно, как только в Америке образовался слой людей с достатком, они начали учить дочерей музыке, выписывать инструменты и исполнителей из Европы и создавать концертные общества. Музыка, которая исполнялась на концертах, должна была быть как можно более европейской, как можно дальше отстоять от «почвенной», местной, как можно лучше показывать статус ее заказчика. Из американских композиторов в традиции art music в Америке до Гражданской войны 1861–1865 годов пишут считанные единицы. Композиторов, отличающихся несомненной оригинальностью и национальным характером, в XIX веке мы найдем на границе art music и popular music, «культивированной» и «местной» традиций. Это Стивен Фостер, Луи Моро Готшалк и Джон Филип Суза. Каждое из этих имен прочно связано с определенным жанром: Фостер — это песни, Готшалк — фортепианные миниатюры, Суза — марши для духового оркестра (бэнда).

Стивен Фостер

Первым в ряду великих песенных композиторов Америки стоит Стивен Фостер (Stephen Foster, 1826–1864). Он умел играть на нескольких инструментах: флейте, кларнете, скрипке, фортепиано, гитаре, банджо, но композиции не учился. Фостер писал «домашние» песни, в основном на собственные стихи — сентиментальные баллады о далекой любви и былом счастье. Самую большую популярность ему принесли два десятка песен, написанных для менестрельного театра (среди них Old Folks at Home и My Old Kentucky Home). Фостер понимал, что работа в откровенно расистском жанре нанесет урон его репутации, однако считал, что ему удалось изменить стиль (а главное — оскорбительный и вульгарный текст) песен и привить более утонченной аудитории вкус к этому репертуару. Фостер переносит в менестрельный театр свои излюбленные темы — тоска по дому, грусть по старым добрым временам.

Тесная связь песен Фостера с музыкой афроамериканцев — прочно укоренившийся миф. Об этой музыке Фостер знал мало и не пытался имитировать ее стиль (Хичкок предполагает, что как раз напротив, некоторые песни афроамериканцев, публиковавшиеся в XIX веке, обязаны популярным мелодиям Фостера), зато он впитывал многочисленные другие влияния: английские, ирландские и шотландские песни, немецкие Lieder, итальянские арии.

Отношение к песням Фостера из шоу менестрелей менялось от эпохи к эпохе. Первые постановки Хижины дяди Тома в XIX веке использовали песни My Old Kentucky Home и Old Folks at Home как самый естественный музыкальный материал. Айвз, убежденный аболиционист, без колебаний включил песню любимого композитора своего отца Старый негр Джо в 1-ю часть Трех уголков Новой Англии, посвященную негритянскому полку, участвовавшему в Гражданской войне. У критиков, принадлежащих «высокой» традиции, популярность Фостера вызывала досаду. Dwight’s Journal of Music в 1852 году делился ею с читателями:

Песня Old Folks at Home… у всех на языке… От нее день и ночь стонут фортепиано и гитары; ее поют сентиментальные юные леди; сентиментальные юные джентльмены издают в ней йодли в полуночных серенадах; юные щеголи-вертопрахи мурлычут ее, занимаясь делами и развлекаясь; лодочник ревет ее во все горло… ее играют все оркестры.

Сознательно или нет, автор перефразирует текст Генриха Гейне, написанный четвертью века ранее, в котором поэт впадает в отчаянье, натыкаясь на каждом шагу на хор Свадебный венок из Вольного стрелка Вебера; эта параллель немедленно повышает статус песен Фостера.

«Это наша национальная музыка», — написал Harper’s New Monthly Magazine вскоре после смерти Фостера; «песнями народа» назвал их старший современник и коллега-песенник. Огромная популярность в Америке и за ее пределами, звуковое воплощение типично американского — в такой степени, что музыка становится символом страны, — это же сочетание через столетие находим в музыке Джорджа Гершвина, другого великого мелодиста. Сходна и коллизия: такой статус завоевывает музыка, существующая на границе культурных пластов, между «серьезной» и «популярной» традициями.

Как и Гершвину, Фостеру было отпущено мало времени — меньше сорока лет. Он не мог и не стремился создавать крупные вокальные или инструментальные опусы. «Гершвин XIX века» ограничился одним жанром — песнями.

Луи Моро Готшалк

Пианист-виртуоз Луи Моро Готшалк (Louis Moreau Gottschalk, 1829–1869) в середине XIX века увлек Европу своими «креольскими» пьесами. Его музыка ныне признается прямой предшественницей рэгтайма.

Готшалк родился в Новом Орлеане; учился игре на фортепиано и органе с пяти лет, в двенадцать отец отправил его в Париж. Он берет частные уроки фортепиано и композиции, в шестнадцать лет дает концерт в зале «Плейель»; его дебют приветствует Шопен. В двадцать лет Готшалк завоевывает известность пьесами Бамбула, негритянский танец (Bamboula, danse de nиgres, 1846?—1848) и Саванна, креольская баллада (La savane, ballade crйole, 1847?—1849). В Бамбулу Готшалк удачно вставил синкопы традиционной музыки Вест-Индии, которые он в детстве слышал от бабушки и ее рабыни (семья матери, французских кровей, бежала с острова Доминика, потом жила на Гаити). Это было первое из множества его сочинений, в которых преломилась гаитянская и кубинская музыка. В 1850 году Готшалк с триумфом исполнил премьеру Бананового дерева (Le bananier).

Так Готшалк первым из американских композиторов покорил Париж (семьдесят лет спустя этим займется Джордж Антейл). Критики восхищаются его синкопированным ритмом, сравнивают его пианизм с шопеновским и провозглашают первым музыкальным посланником Нового Света. Из Франции Готшалк отправляется в Швейцарию, потом совершает турне по Испании, где пользуется покровительством Изабеллы II и завоевывает любовь всей страны. Здесь в 1853 он сочиняет фортепианную Арагонскую хоту (La jota aragonesa, с подзаголовком «испанское каприччио»). Написана она была на восемь лет позже Арагонской хоты Глинки, но опубликована на три года раньше, в 1855.

В 1853 году Готшалк дает первый концерт в Нью-Йорке — и впервые не имеет успеха. В Европе он — экзотический гость, американец. В США — свой, а не знаменитый гастролер-европеец. После смерти отца он вынужден больше концертировать, чтобы поддерживать семью. Он быстро приспосабливается к новым вкусам, пишет популярные сентиментальные баллады, жанровые пьесы Банджо (Le banjo, 1853 и 1855) и Колумбия (Columbia, 1859). Он включает цитаты из Фостера и других композиторов, проводит их одновременно и сталкивает. Так будет поступать в своих радикальных партитурах Чарлз Айвз.

Жизнь Готшалка после Парижа делится между Америками (Северной — Центральной — Южной) и Вест-Индией. Он гастролирует в Гаване с Аделиной Патти, в Пуэрто-Рико, в Гваделупе, на острове Мартиника и на Кубе изучает истоки музыкального языка, который он в детстве узнал в Новом Орлеане, работает над несколькими операми, пишет статьи в газеты и журналы, основывает фестиваль на Кубе, дирижирует оперой в Гаване. С началом гражданской войны Готшалк, убежденный приверженец Союза, отправляется в гастроли по стране. За три года он проезжает 95 000 миль и дает более тысячи концертов. Последние годы Готшалк проводит в Южной Америке, поддерживает местных композиторов, организует грандиозные «концерты-монстры» с участием более шестисот исполнителей. Умер Готшалк в Рио-де-Жанейро.

Джон Филип Суза

«Король маршей», автор знаменитого марша Звезды и полосы навсегда (The Stars and Stripes Forever, 1897) Джон Филип Суза (John Philip Sousa, 1854–1932) родился в Вашингтоне, учился пению, освоил скрипку, фортепиано, флейту, несколько медных духовых инструментов. Отец его был тромбонистом в Морском оркестре США и записал туда своего тринадцатилетнего сына (будущий король маршей как раз собирался сбежать с цирковым оркестром). Потом Суза играл на скрипке и дирижировал театральными оркестрами в Вашингтоне, участвовал в домашних квартетных собраниях, сочинял, аранжировал. В 1876 он отправился в Филадельфию на Международную выставку в честь столетия независимости играть первую скрипку в оркестре под управлением другого короля — короля оперетты Жака Оффенбаха.

В 1880 Суза стал дирижером Морского оркестра США и за двенадцать лет превратил его в лучший военный оркестр Америки, заодно значительно расширив репертуар — за счет собственных сочинений и транскрипций классики. В 1892 году он создал собственный оркестр Sousa’s Band и начал ежегодно гастролировать с ним по Соединенным Штатам и Канаде, несколько раз был в Европе, совершил кругосветное турне. Во время Первой мировой войны записался добровольцем во флот США (ему было за шестьдесят) и организовывал походные оркестры. Он продолжал выступать вплоть до Великой депрессии.

Оркестр Сузы был лучшим в золотой век духовых оркестров. Его музыканты играли разнообразные программы, отлично читали с листа, транспонировали. Суза исполнял с ними и классический репертуар, в том числе новейший: фрагмент из вагнеровского Парсифаля прозвучал в его программе за девять лет до американской премьеры. Сто тридцать пять маршей Сузы относятся к разряду «развлекательной» музыки; они брызжут чисто американской энергией. В некоторых маршах явно слышится свинг, а под музыку марша Вашингтон пост (The Washington Post, 1899) танцевали тустеп по обе стороны Атлантики.

Музыка как искусство

В иерархии музыки культивированной сочинения Фостера, Готшалка и Сузы займут не самую высокую ступень. Но для достижений в двух «правящих» жанрах — симфоническом и оперном — в Америке середины XIX века еще не была готова музыкальная инфраструктура: не хватало оркестров, концертных залов, оперных театров. И прежде всего, не была готова публика. Представление о том, что существует особый род музыки, не служащей прикладным целям или развлечению и потому требующей особого статуса, укрепилось в американском обществе только во второй половине XIX века.

Музыка, которая могла делать нечто большее, нежели развлекать; она вдохновляла и возвышала. Будучи инструментальной, абстрактной, она, тем не менее, обращалась прямо к человеческой душе. Будучи светской, она непостижимым образом была духовной. Она была моральной, она была во благо. Такую музыку назвали «искусством» (art music).

Формулировка не лишена иронии: современный автор стремится передать ощущение новизны и непривычности для большинства американцев XIX века того представления о музыке, с которым европейцы прожили уже несколько столетий. Конечно, нужно выделить восточное побережье, где ранее всего была сформирована европейская структура музыкальной жизни; здесь в главных городах — Нью-Йорке, Бостоне, Филадельфии — регулярно гастролируют европейские оркестры, организуются собственные. Но и здесь музыке еще предстояло утвердить свое место среди других искусств. Однако события развивались стремительно:

Во второй половине века art music — для большинства американцев оксюморон, — которой прежде не было нигде, распространилась повсюду. Как только новая идея была подхвачена, art music появилась в каждом штате, городе, на каждой территории и даже в шахтерских поселениях. Она отнюдь не была ограничена несколькими культурными центрами или большими городами на востоке страны, и к концу века она стала знакомым, если не обычным элементом жизни по всей стране. Она почти не отставала от идущих на запад переселенцев.

Миллионеры и оркестры

Американцы взялись за новое дело с размахом. За несколько десятилетий в США были созданы музыкальные организации, оркестры, камерные ансамбли, оперные труппы, построены театры и концертные залы. Это было делом частным: в отсутствие придворного покровительства, как в Европе (а государственная поддержка появилась только в ХХ веке), новые формы музыкальной жизни возникали благодаря частным лицам и муниципальным либо общественным организациям. Миллионер Генри Ли Хиггинсон на свои средства создал Бостонский симфонический оркестр, построил для него концертный зал и финансировал его в течение сорока лет. Столь же грандиозны были другие деяния американской «аристократии»:

Американская сталь спонсировала нью-йоркский Карнеги-холл; американские железные дороги поддерживали оперу в Нью-Йорке, а когда, к ужасу правящей семьи Вандербильтов, представлявших «старые деньги», около 1880 года лучшие места в ложах Академии музыки стали скупать новые иммигранты, Вандербильты предпочли просто построить новый оперный театр, который могли держать в своих руках, и где лож было больше.

Так в 1883 году появилось здание Метрополитен-опера на углу Бродвея и 39-й улицы, снесенное в 1960-х, когда оперная труппа переехала в Линкольн-центр. Нью-Йорк начинает претендовать на роль оперной столицы. За четверть века, с 1865 по 1889 год, в США строится 1 848 оперных театров. Правда, слово «опера» в их названии не гарантировало исключительно оперного предназначения зданий: в них проходили как театральные постановки, так и цирковые шоу, и спортивные состязания.

Строятся концертные залы: филадельфийская Академия музыки (1857), Карнеги-холл в Нью-Йорке (1891), бостонский Симфони-холл (1900). Симфонический оркестр воспринимался как символ art music, и на рубеже XIX и XX веков новые оркестры рождаются каждый год. Почти все главные симфонические оркестры, существующие сегодня в США, основаны между 1860 и 1920 (исключение составляет Нью-Йоркский филармонический оркестр, основанный в 1842). Среди них уже упомянутый Бостонский симфонический (1881), Чикагский (1891), Филадельфийский (1900), оркестр Сан-Франциско (1911) — всего двенадцать. Характерно, что оркестры, созданные в Бостоне и Филадельфии в первой половине XIX века, прекратили свое существование, а созданные в конце века — устояли. Большинство оркестров были созданы на частные пожертвования, только один — на муниципальный грант; Нью-Йоркский филармонический был организован кооперативным обществом и музыкантами.

В этом смысле прогресс в музыкальной жизни США к началу ХХ века был огромным. Его результаты оценили ведущие европейские музыканты, которые — чем ближе к концу XIX века, тем чаще — приезжали на гастроли: норвежский скрипач и композитор Уле Булль, Анри Вьетан, шведские сопрано Дженни Линд и Кристина Нильсон, пианисты: австрийский виртуоз Сигизмонд Тальберг, Антон Рубинштейн и Анна Есипова из России, Ганс фон Бюлов из Германии, Игнацы Падеревский из Польши.

Меньше чем за двадцать лет произошли радикальные изменения в фортепианных программах: если Тальберг в турне 1856 года играл собственные виртуозные обработки итальянских оперных арий, перемежая их ирландскими и шотландскими народными песнями, то Рубинштейн в 1873 мог позволить себе сыграть на нью-йоркском концерте пять последних сонат Бетховена.

Концерты-монстры

Многие европейские музыканты остаются в Америке надолго или навсегда, определяя курс ее музыкальной жизни. В 1871 в Нью-Йорк приезжает дирижер, композитор, ведущий скрипач придворного оркестра в Веймаре, директор оркестрового общества в Бреслау Леопольд Дамрош. В 1873 году он организует Ораториальное общество, в 1878 — Нью-Йоркский симфонический оркестр. Когда первый, итальянский сезон в Метрополитен заканчивается финансовым провалом, Дамрош проводит немецкий сезон 1884/1885, дирижируя почти всеми спектаклями. В Америке наступает «время Вагнера».

Дамрош соперничает с уже признанным американским дирижером — родом из Германии, но прибывшим в Америку в десятилетнем возрасте, — Теодором Томасом. С девятнадцати лет он был скрипачом Нью-Йоркского филармонического оркестра, участвовал в камерных концертах, в середине 1860-х создал Оркестр Теодора Томаса, в 1877—1891 был дирижером Нью-Йоркского филармонического, в 1885 принял руководство новой Американской оперой, целью которой было вдохновить сочинение опер национальными композиторами и исполнение их американскими артистами (предприятие провалилось).

В своей карьере он исповедовал старый добрый принцип «развлекать и поучать», то есть сочетал самую серьезную музыку с легкой. Он исполнял Бетховена, Шумана, Листа и Вагнера, но не пренебрегал и смешанными программами, чередуя на летних концертах в нью-йоркском Центральном парке попурри с симфониями. В 1869 Томас отправился на гастроли по США и Канаде. Ежегодно он давал более десятка программ. Турне 1883 года под названием «От океана к океану» прошло по тридцати городам, в 1884 он провел в восьми американских и канадских городах фестивали Вагнера.

Во второй половине XIX века в США вошли в моду «концерты-монстры» — порождение европейской гигантомании, поразившей генделевские фестивали в Англии, — и как все в Америке, получили небывалый размах. Бостонские концерты Патрика Гилмора (родом из Ирландии) достигли невероятных масштабов: в 1869 году численность оркестра составила 1000 человек, хора — 10000, в 1872 — соответственно 2000 и 20000.

Когда Леопольд Дамрош и Теодор Томас вступили в битву титанов за музыкальную гегемонию в Нью-Йорке, «концерты-монстры» стали их оружием. В 1881 году Дамрош организует «фестиваль-монстр» с участием хора и оркестра общей численностью 1500 человек. Перед десятитысячной аудиторией исполняются Девятая симфония Бетховена, Вавилонская башня Антона Рубинштейна, Мессия Генделя, Реквием Берлиоза. Томас немедленно объявляет свой собственный фестиваль, и на следующий год его состав превосходит исполнительские силы Дамроша более чем вдвое: оркестр — 300, хор — 3000. Огромной была не только численность музыкантов, но и продолжительность концертов. Томас впервые в США полностью исполняет Страсти по Матфею Баха. Достойные Барнума музыкальные шоу, как замечает современный историк, эти фестивали, тем не менее, привили американцам вкус к симфонической и ораториальной музыке, сформировали концертную аудиторию.

Сын Леопольда, Вальтер Дамрош приехавший в Америку в девятилетнем возрасте, принял эстафету у отца: он был его ассистентом в Метрополитен, затем возглавил Ораториальное общество и Нью-Йоркский симфонический оркестр. На протяжении сорока трех лет, до 1928 года, он был бессменным руководителем оркестра и любимцем нью-йоркской публики. Именно он убедил сталепромышленника и филантропа Эндрю Карнеги построить концертный зал и пригласил на открытие в 1891 году Петра Ильича Чайковского (американские премьеры Четвертой и Шестой симфоний Чайковского прошли под управлением Дамроша), а в 1920-е дал премьеры Копланда и Гершвина.

Михал Витковский. Марго (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Михала Витковского «Марго»

Марго

Куда ломишься, дятел? Куда встраиваешься? Видишь, опасный груз? Для тебя опасный! Совсем сбрендил? Хочешь проблем на свою задницу? Тебе погодные условия ничего не шепчут, а? Уже неделю льет. Дорога скользкая, чуть только в тиски — шлифанул. Не слышал разве: циклон со Скандинавии! Июль столетия. Во-во, давай, давай, ты мне еще на голову залезь! Засранец! Во куда поцелуй меня! Fuck you, motherfucker!

Он сигналит и отжимается вправо. Я опускаю стекло, чтобы мой жест легче дошел до его пустой головы. Наши кабины сближаются. Он успевает скорчить непристойную мину и показать, что он со мною сделал бы. Щас-с, если только сможешь, папик! Сваливай, братишка. У тебя кокса не хватит против меня! Размечтался! Думает, раз баба за рулем, так можно ее обойти. Ему гордость не позволяет ехать за бабой, ему обязательно обогнать ее надо. Нет, парень, не на ту нарвался! Меня нахлобучить — талант нужен! Дорога — она пустыня в смысле баб. Ноль баб в радиусе километра, вот он и выходит в канал1:

— Эй ты, Марго! — (Это все, что он может сказать.) — Эй ты, Марго, сверни на обочину, поговорим!

— Для «поговорим» существует «Эра«2. Иди мимо. Низких тебе балок.

— Взаимно!

— Взаимно?! Ты чего вообще, пекаэс3, мешок4, против меня, рефа5, имеешь? Соблюдай субординацию, парень. И нечего мне всеми люстрами мигать, давно гиббоны платное кино не показывали? Вон они уже стоят у дорожки, кино снимают6! А для тебя, Казик (обмылок с усиками и в бейсболке с логотипом НВО, а на лобовом стекле у него трафаретка «Казик»), сейчас специально будет забытая богом дыра, где ты все, что после Черной Греты останется, себе возьмешь. Хромую, например, ха-ха! А мне время на тебя тратить не резон, я по шайбе иду7. Пока, ни гвоздя!

— Шершавой!

— Ни гвоздя.

— Шершавой.

— Ни гвоздя, я сказала, блин, без тебя знаю, что шершавая дорожка — важная вещь. Только есть такой святой обычай говорить «ни гвоздя, ни жезла», и нечего мне тут изменять обычаи! Шершавость — само собой, но только зимой и после дождя, а пока ты трепался, дорожка успела высохнуть.

— Ладно, Марго, скажи тогда, где эта стоянка… ну та, которая с подружками, а?

— Влево, влево и еще раз влево! — кричу я, после чего резко сворачиваю вправо, вправо и еще раз вправо. Давай, Казик, гони… Сейчас тебя там низкая балка встретит, и развернуться негде… Ба-бах, подбит, миноносец «Казик» пошел ко дну!

Хромая

Здесь верховодит Хромая, но что-то в последнее время ее не видать. Мужики говорят, что отсасывала без предохранительного клапана, и ее залило. Накувыркалась в скворечнике8, и как птичка улетела.

Случается, когда отдаю долг законной сорокапятке9, я сплю здесь, на этой лесной стоянке, называемой Закоулком У Хромой. Нахлобучиваю бейсболку и давлю на массу. Кто-то стучит в кабину, а я как встала в три ночи на пароме Польферриес, так до сих пор все и ехала, так что пусть хоть обстучится весь. Но, блин, упрямый, стучит и стучит. Я в бешенстве вскакиваю, а это Хромая. Полтинник уже разменяла, сама толстая, с опухшей перевязанной ногой, морда рябая, ну и лезет ко мне:

— Отдохнуть не желаешь? Тук-тук-тук. Ау!

— Спасибо большое!

Поворачиваюсь на другой бок, потому что не было еще такого, чтобы кто-то усомнился в моей явной принадлежности к женскому полу. Сон, понятно, как рукой сняло. Только притворяюсь, а сама из-под козырька наблюдаю, что делает эта шалава. А она проковыляла на другую сторону дорожки и отливает. Даже на корточки не присела, встала враскоряку, ноги свои забинтованные да опухшие расставила, юбку, под которой наверняка не было трусов, выше колен задрала и ссыт, стоя, себе на туфли мощной струей. Потом вытащила из кармана юбки платочек, подтерлась, высморкалась и спрятала его назад в карман. Впрочем, что-то, наверное, есть во мне такого, что, когда я сплю в бейсболке, то все принимают меня за мужика и все ко мне: «Ау! Каман, бэйби10! Давай устроим небольшой перепихончик!» Жаль, что парни не выходят на дорогу; эх, вот если бы породистый двадцатилетний блондин, загорелый, с веснушками и оттопыренными ушами постучал… Постучал… В окошко… Ох, постучал бы-стукнул-трахнул меня, ой, трахнул бы… да так, чтоб на лобовое стекло брызнуло.

Мужики, понятное дело, затаскивают плечевуху на спальник, в скворечник, и имеют ее по полной программе. Но мой весь завален блоками сигарет и упаковками пива и молока. Молоко это так, а вот на пиво, водку и сигареты я получаю каждый раз конкретные заказы эсэмэсками. И там, где я сдаю свой товар в Скандинавии, уже ждет полу-чатель — один финский старикашка, который все это выпивает и выкуривает, так что, честно говоря, даже и не знаю, как он еще жив остается. Такое только в Скандинавии возможно. Может, он каждый раз убивает себя и к каждому новому моему приезду снова возрождается, чтобы еще больше напиться и обкуриться по славянским ценам из «Макро». А уж если они пьют, курят, то истерика, то у них на лицо выползает этот, ну… «Крик» Мунка11. Поэтому я всегда перед рейсом еду в оптовый магазин «Макро» и по самым низким ценам покупаю заказанное, потому что разница в ценах между Польшей и Скандинавией огромная. А у кого скворечник посвободнее, те тащат бедную Хромую с ее больными ногами наверх, в гущу Джонни Уолкеров…12

TIR13

TIR

TIR

Звучит, как «зверь». Ну да, по-немецки «Tier».

MAN14.

«Man» по-английски и, кажись, по-немецки тоже — «мужик». А вместе получается что-то вроде «зверь-мужик».

— Что? За что меня? Что? Ну и что, что нет шайбы. Но я же на стоянке, Цыца может подтвердить. Я вообще только час в пути. Закончились у меня шайбы, а мясо — кровь из носу — надо отвезти, иначе протухнет.

Вы мою шефиню спросите. Не машина — старый труп. Теперь таких MAN’ов больше не производят. Но я люблю его. Он такой, ну… такой… такой большой! Я обращаюсь к нему, как к женщине, а вернее, как к животному: «Страшуля». Это корова, например, может зваться Красуля, а у меня машина — страшная, ленивая, неуклюжая, но если знать к ней подход, то и ее можно неплохо подоить. Штраф? Пятнадцать тысяч? Гражданин начальник! Большая машина — большой штраф. Ха-ха-ха, старый анекдот, жаль, что несмешной. Ну ладно, вот вам адрес фирмы, Хишпан Мариола — ООО «Mariola Spedition», пошлите это шефине, Варшава, улица Радарная, вы там спросите, любой вам скажет. А если здесь, на месте, то вот вам нож и режьте меня. Шефиню сразу кондрашка хватит. И что еще? Давление недостаточно? Я подкачивала. Сколько? Уехать на ближайшую стоянку? Уже уехала, уже меня нет! До несвидания, гражданин начальник. Вот работка-то, всё палкой да палкой. Всегда и везде полиция в… Именно там.

На якобы недокачанных совершенно спокойно добираюсь до «Nevada Center». Ни дать ни взять Америка, хоть и в поле построенная. Сначала подкачиваю эти чертовы шины. Так. Сил больше нет. Потом заправляюсь и получаю в награду талон на обед ценой в пятнадцать злотых. Снимаю перчатки, бросаю на сиденье, выключаю вебасто15, беру сумку, высовываюсь из кабины, смотрюсь в большое, как тарелка, зеркало, подкрашиваю губы, закрываю кабину и иду в сортир. Мужской, другого нет. Этот мир не для женщин. Достаю маркер и пишу на стене:

Я здесь была,
Я здесь стояла,
И жизнь свою
Я здесь просрала…

— потому что у меня иногда что-то такое вдруг как подкатит к сердцу, что не могу не написать стих в мужском сортире. Достаю элегантненькое золотое зеркальце и привожу себя в порядок. Делаю себе свой маленький Париж. Подпорченный немного кошмарной вонью и како-(в буквальном смысле)-фонией из соседней кабины. Они жрут всю эту колбасню и свинокопчености, истекающие жиром поджарки, всё, чем здесь торгуют, чтобы потом этим же говном и кончить. Еще только шаржик на Грету с подписью «Herman-Transport», это ее должно зацепить. Рядом уже кто-то до меня успел нарисовать прекрасную принцессу со звездочками вместо глаз, с волшебной палочкой, с громадными буферами, слушающую рацию, и подпись: святая Ася от Дальнобойщиков. А я что?! Взяла и себя тоже увековечила рядом со стишком, сильно при этом свой силуэт облагораживая эстетически утон-ченной голенью, и волосы слегка поправила, потому что встала на стоянке только сегодня, в пять утра, а так уже два дня в рейсе.

Причепурилась, иду в «Макдональдс». Ем за «лучшим русским столом», потому что я реф, то есть аристократия. Сажусь у аквариума. В «Неваде» господствует строгая иерархия, здесь три точки, из которых «Макдональдс» стоит выше остальных, а в нем аквариум, около которого могут сидеть только большие рыбы, то есть рефы: я, Грета, Збышек, Илай и т. д., и еще русские в меховых шапках, которые все время спорят, кто за сколько времени доехал от Амстердама до Москвы. Даже минуты считают. Игра у них такая. Перед «Макдональдсом» есть даже маленький зверинец: павлины, клетки с кроликами.

После рефов в иерархии стоят бочки16, потому что у них всегда много товару остается «на стенках» и стекает, так что приятель, Лысый, шоколад возит и с каждого рейса литров до сорока шоколада сливает со стенок в обычные пластиковые бутылки из-под минералки, а когда шоколад схватится — самое то, что надо! Обожаю эти бутылки! Срежешь ножом пластик — и пожалуйста — отливка после «Бескидской» 17. Как шоколадные деды-морозы, только без обмана, не пустые внутри. Ниже в иерархии — сундуки18, мешки (а пекаэсы по большей части мешки) и скелеты19 (они возят жилые контейнеры в Германию, понятное дело, что такие контейнеры — пустые, тоже мне груз). Едят из миски взятое из дома или на шмеле перед контейнером сварганят. А когда, например, на пароме спросят про национальность, чтобы не мешать поляков с другими народами, и спросят пекаэса: «Поляк?», он отвечает: «Нет, пекаэс». Ха-ха-ха! А спрашивают, потому что должны сориентироваться и случайно не поместить рефа в одну каюту, например, с тремя скелетами. Потому как западло.

Русские везде поразбросали свои полиэтиленовые сумки-пакеты, набитые разными свитерами, всяким мусором, они чем-то очень озабочены:

— Эй, Марго, знаешь новый указ?

— Что, царские времена вернулись?

— Пока другой. Немцы объявили, что дальнобойщики могут въезжать на их территорию только по четным дням, да и то исключительно с утра до вечера, а ночью нет. А то пробки у них образуются.

— О-хо-хо, вот плечевым работы прибавится!

Откусываю от булки.

— Сами себе этот указ и продавили, — говорю я с полным ртом.

— Ну да, у немецких властей через постель продавили.

Они такие особые охранные периоды называют «эльдорадо». Тысячи фур день и ночь торчат в приграничной колейке20 и не могут ехать. Мужики друг друга поливают из ведра перед машиной, грязная мыльная вода течет по асфальту, кто-то готовит еду в полевых условиях. Почти раздетые, весело, как на кемпинге. Торгуют по углам, кто что провез. Только у сундуков ничего нет. Оно и понятно. Пока стоят, режутся в игры всех народов мира, потому что здесь в чистом виде интернационал.

— Сундуки всегда в прогаре.

— Эй, Марго, ты что имеешь против сундуков? Да ты хоть раз полюбила бы сундука!

— Ха-ха! Нет уж, слишком неравный брак! Что бы на это сказали мои родители, которых у меня нет? Эй, Алешка!

— Что?

— Говно! Сам влюбись в пекаэса, ха-ха-ха, в скелет-минет. А этот указ, он что, и рефов тоже касается?

— Нет, моя королева, не касается! Мы — единственные, кто едет! Ноль пробок.

— Ну теперь нас по-настоящему возненавидят.

— Кто?

— Ну как кто? Сундуки. Будут говорить, что рефы зазнались.

— А ты знаешь, что Хромая умерла? Отсасывала…

— Умерла? Как умерла? Да я неделю назад ее видела!

— В газетах даже писали, кто бы мог подумать. По пьяни или как, короче, попала под поезд, нашли на железнодорожной насыпи во Вроцлаве, черт ее знает, как она туда попала, убийство с целью ограбления исключено, вся дневная выручка осталась при ней.

— А что она делала во Вроцлаве на насыпи? Там дальнобойщики около «Новотеля» останавливаются и под «Каргиллом», ну а на насыпи-то что ей делать?

— А хрен его знает. Говорят, что это черт ее убил, потому как на груди у нее была вертикальная отметина, точно когтем кто провел. А насыпь… Так там внизу одни порношопы и бордели. Может, на работу устроиться хотела?


1 Выйти в канал — выйти на связь по рации.

2 «Эра» — оператор мобильной связи в Польше.

3 Пекаэс — PKS Multispedytor — польское транспортное предприятие по дальним перевозкам. Ближайший аналог — советское Совтрансавто.

4Мешок — тентованный грузовик.

5 Реф — рефрижератор.

6 Снимать кино — направлять радар на участок дороги; показывать платное кино — предъявлять водителю претензии, допустим, за превышение скорости через пару сотен метров от того места, где «снималось кино».

7 Шайба — бумажный диск тахографа. Идти по шайбе — ехать с работающим тахографом.

8 Скворечник — надстройка кабины, оборудованная спальным местом.

9 Сорокапятка — положенные польской инструкцией сорок пять минут отдыха после четырех с половиной часов езды (фиксируется тахографом).

10 Пойдем, малышка (искаж. англ.).

11 Эдвард Мунк (1863–1944) — норвежский живописец, автор полотна «Крик» (1893).

12 Игра слов: на американском водительском слэнге Джонни Уолкер — обозначение дальнобойщика; «Johnny Walker» — марка дешевого виски, популярная имено в этой категории работяг.

13 TIR (фр. Transport International Routiers) — надпись на машине, обозначающая принадлежность данного рейса к системе «Международных дорожных перевозок».

14 MAN — тягач от Maschinenfabrik Augsburg-Nurnberg.

15 Вебасто — обогреватель (по названию производителя).

16 Бочки — цистерны.

17 Марка минеральной воды.

18 Сундуки — морские контейнеры.

19 Скелет — пустой полуприцеп для перевозки контейнеров.

20 Колейка — святое для дальнобойщиков понятие, означает очередь, порядок, иногда пробку.

Голос друга. Голос Европы

Предисловие переводчика к книге Франсуа Федье «Голос друга»

О книге Франсуа Федье «Голос друга»

…Сказать «нет» тому «мне», который хочет занять все мое место.
Ф. Федье

Франсуа Федье любит издавать небольшие книги, состоящие из одного трактата, одной лекции, одной глоссы к какому-то пассажу, строке, слову.

«Голос друга», небольшая двухчастная книга, посвященная одному удивительному словосочетанию из «Бытия и времени», принесла мне радость, какую может доставить только вещь, явившаяся на свет «при нас». О новом сочинении современника Анна Ахматова сказала: это как будто вам позвонили по телефону.

По этому «телефону», впрочем, нам могут позвонить Монтень и Гёльдерлин, Рембо и Цветаева (я называю тех, с кем беседует в своей книге Франсуа Федье). И какая-то фраза, написанная пятьсот лет назад, взорвет нашу обыденность не меньше, чем непредвиденный полночный звонок. Новое по существу всегда остается новым — так же, как ветхая обыденность всегда остается обыденностью, при всех своих свежайших сенсациях и «сменах парадигм». Сила новизны не убывает. Если что может убывать, так это наша способность отзываться на нее. Беда в том, что такое новое и вообще возникает крайне редко, а теперь уже настолько редко, что нас дружно убеждают, что «в наше время» его и быть не может. Что мы — к нынешнему моменту и, видимо, уже навсегда — прибыли в такое культурно-историческое место, куда оттуда больше не звонят, не пишут, посыльных не присылают. Связи нет и не ожидается.

И все же мы ждем какого-то известия оттуда, из области другого. По меньшей мере, некоторые из нас знают, что ждут, а другие — вообще говоря, вероятно, все — ждут, не зная о собственном ожидании. Из области — словами Федье — предельно своего, из того места, где человек присутствует, иначе: принимает собственное назначение; из той открытости бытия, удерживать которую, как говорит философ, есть подвиг. Из свободы, которой, как говорит Хайдеггер, человек не обладает, но она обладает им, и таким удивительным образом, что только она и ставит его в связь со всем сущим.

Такой «звонок», как новая книга Федье, говорит еще и о том (или в первую очередь о том), что этот телефон, что бы с ним ни делали, работает; он подтверждает, что связь не обрезана — и значит, как всегда, может быть другое, может быть совсем свое. Связь (опережая текст) совершенно другого с нашей глубиной: дружеская связь.

Франсуа Федье сообщает о важнейших вещах. Он говорит о редком и даже редчайшем, о совершенно необычайном и абсолютно единственном — о чем по существу всегда и говорят философия, теология и поэзия и о чем наши современники как будто сговорились не говорить и не думать. Предполагается, что «правильно» мы увидим мир, глядя на самое статистически вероятное, «типичное», самое обыкновенное и каждому, без малейших усилий с его стороны, известное на личном опыте. Что мы правильно поймем необычное, если сведем его к обычному (легко представить, как новейшая расхожая мысль истолкует «божественную дружбу» Монтеня с Ла Боэти, да и вообще «дружбу греков»); что правильно мы поймем высокое, если сведем его к низкому, если мы помешаем ему быть тем, что оно есть, произведем его «деконструкцию» (плохо усвоенный хайдеггеровский урок). Хайдеггеровская деконструкция делает противоположное: она призвана убрать помехи — чтобы дать сущему быть. Широта и свобода поэзии дышат в этой истине. Как первые философы, Федье говорит: об истине мы узнаем из редчайшего, из почти невероятного, почти невозможного, из того, куда крайне трудно войти и еще труднее там удержаться. Таким невозможным «по природе вещей» в этой книге предстает дружба. Дружба, почти никому не известная по личному обыденному опыту. Дружба как «дверь, распахнутая в метафизический опыт человека».

Признаемся, что для начала это звучит странно. Мы знаем или догадываемся, что классическая дружба, дружба, происходящая из свободы, дружба Аристотеля, Цицерона, Пушкина, наконец, — вещь уникальная, и без нее невозможна была бы вся наша творческая культура. Мы догадываемся, что эта дружба — драгоценнейший дар Европы человечеству1. Но чудо дружбы? Невероятность ее? Метафизика? Да, в этом-то и состоит существо классической дружбы. Другие, не чудесные отношения, дружбой и не называются, как не устают повторять Аристотель, Монтень, Гёльдерлин… Мыслитель совсем другого склада, другого ритма, чем Франсуа Федье, Симона Вейль, размышляя о дружбе в связи не с бытием и сущим (как Хайдеггер и Федье), а с другой полярной парой, необходимостью и свободой, говорит о том же — сверхъ-естественном — характере дружбы. Единство, в котором сохраняется автономность каждого, «невозможно в силу механизмов природы. Но возможно в силу чудесного вторжения сверхъестественного. Это чудо и есть дружба». «Невозможно, чтобы два человеческих существа стали одним и при этом безупречно хранили дистанцию, которая их разделяет, если в каждом из них не присутствует Бог«2. Симона Вейль сравнивает это с точкой схождения параллельных прямых, «которая находится в бесконечности» (Ibid. P. 207). Картина, которую читатель найдет в этой книге Франсуа Федье, еще головокружительнее, и знакомого геометрического образа я для нее не подберу. Каждый из двух участников дружбы не просто сохраняет свою автономность: именно здесь он ее и обретает, именно здесь он начинает существовать по собственному закону. Открыть другое в собственном сердце («не другое, чем я, а другое, чем всё вообще на свете», уточняет Федье: то есть, то, что вслед за Гёльдерлином — за Хайдеггером — за Аристотелем — он называет «наше theion», божественное) и, тем самым, прийти к себе; открыть себя в одиночку человек не может — и даже не захочет. К этому его зовет «голос друга». Друг дарит мне меня — того меня, о самом существовании которого я без него не догадался бы3. Присутствие (то есть истинное отношение человека с бытием) и есть вслушивание в этот голос друга. Описывая чудо дружбы, и Симона Вейль, и Франсуа Федье говорят по существу об истине бытия как о теофании и таинстве. Таким образом, в мире «без богов» (в гёльдерлиновском смысле) истины нет и всякая претензия на «обладание истиной» заведомо незаконна. Не странно, что об этом постоянно говорят те, кто выбрал жить в таком пространстве. Следует только помнить, что все утверждения такого рода описывают очень конкретную ситуацию говорящего — и в такой перспективе их и следует принимать: Феноменология Руин4.

Я не буду пересказывать эту удивительную книгу. Она написана трудным философским языком. Таков язык Мартина Хайдеггера. Трудность этого языка одних сразу же отталкивает, других особенно привлекает и внушает идею именно так дальше и разговаривать обо всем на свете. Второе не лучше первого. Язык этот так труден и неловок (так Данте в Третьей кантике Комедии пеняет на свой «хриплый», «короткий» язык) только потому, что он усиливается5 сообщить то, что другой язык, приноровленный к передаче обыденного опыта, не уловил бы: редчайшее, почти невозможное, единственное, неуловимое. В своих размышлениях о Гёльдерлине Федье замечательно объясняет трудность, напряженность, «неправильность» поэтического языка с точки зрения норм обыденного узуса (вообще говоря: его атипические конструкции): поэт не деформирует язык — «он делает его более говорящим«6. Человеческому языку, замечает Федье, постоянно грозит возможность перестать быть говорящим, впасть в бессмысленность. Бессмысленность этого рода представляют собой вовсе не «заумные» «бобэоби», а бездумное автоматичное обыденное говорение, при котором слово ничего не говорит и ничего не значит. «Трудный язык» поэзии и философии (она делает это иначе, чем поэзия) противостоит этому нонсенсу. Он хочет высказать не то, чем мы в нашем уме обладаем, а то, что обладает нашим умом. Так же, как это делает свобода. В этом трудном языке могут звучать столь ненавистные современности «жреческие» обертоны. Но они появляются не из пресловутой «воли к власти», а как невольное отражение значительности того, о чем ведется речь.

Верность и мужество7 — эти слова всегда приходят мне в голову в связи с мыслью Франсуа Федье. Эти свойства делают его в актуальной современности мыслителем contre-courant. Он мыслит против того течения, которое несет нас в мир без другого, без возможного, в какую-то всеобщую человеческую капитуляцию, к «руинам, которые были в начале». С благодарностью к автору я переводила эту книгу на русский язык (явно не больше «привыкший к философии», чем, по словам Ф. Федье, французский), вслушиваясь в голос друга, в голос Европы.

Я переводила ее, думая о друге Франсуа Федье и моем друге, Владимире Вениаминовиче Бибихине. Его светлой памяти я посвящаю этот перевод.

Ольга Седакова


1 Подробнее я говорила об этом в лекции «Традиция европейской дружбы» (в печати). Сам Франсуа Федье — не исследователь, а практик этой классической дружбы. Его ученики и друзья живут по всему миру. Плодом этой высокой дружбы-понимания стал интереснейший том, собранный ими к юбилею Ф. Федье, La fкte de la pensйe. Hommage а Franзois Fйdier. Paris: Lettrage, 2001. Я была счастлива участвовать в этом празднике своим этюдом «Немного о поэзии. О ее конце, начале и продолжении».

2 Weil Simone. Attente de Dieu. Paris: Fayard, 1966. P. 202, 207. Перевод мой. — О.С.

3 Мы слышим здесь созвучие с мыслью раннего М. Бахтина о спасительности Другого (точная противоположность знаменитому утверждению Ж.-П. Сартра: «Ад — это другие»), с мыслью М. Бубера о «Ты». И все же это нечто иное. Музыкальный итог этого отношения у Федье — не разноголосица диалога, а совершенный унисон.

4 Я имею в виду примечательные слова Ж. Деррида: «В на-чале были руины». — Derrida Jacques. Memoirs of the Blind. The Self-Portrait and Other Ruins. The University of Chicago Press, 1993. P. 65.

5 Вот характерное «философское» слово. Можно, казалось бы, подобрать здесь другие, более привычные слова: «пытается», например. Но мы потеряем при этом огромную — и главную долю смысла: мотив силы, усилия, попытки усиления.

6 Hölderlin Friedrich. Douze poиmes. Traduits de l’allemand et presentés par Fronçois Fédier. — Orphée. La Différence. 1989. P. 12.

7 Тот, кто даст себе труд задуматься над происходящим, не может не согласиться, что мужественным в современном мире уже давно является не жест «обличения», «разоблачения» (целая индустрия обличений работает для «потребителей критики»), а, напротив, жест апологии, свидетельство о значительности значительного. Таким мужественным жестом Ф. Федье было создание книги Heidegger. А plus forte raison (Librairie Artheme Fayard, 2007), одиннадцать авторов которой предпринимают усилие защитить мысль М. Хайдеггера от недобросовестной критики.