Давид Бергельсон. Отступление (фргамент)

Отрывок из романа

О книге Давида Бергельсона «Отступление»

Хоронили Мейлаха далеко за полдень.

Все жители поднялись в гору, чтобы проводить
парня в последний путь, и Ракитное, уютно, как в
гнезде, расположившееся среди зеленых возделанных
холмов, на пару часов словно вымерло.

В это время простая крестьянская телега съехала
с горы и промелькнула между рядами тополей,
посаженных вдоль дороги на Берижинец. Колеса
прогремели по деревянной плотине, и стук их долетел
до другой деревянной плотины, на противоположном
конце города.

Там, на противоположном конце города, в низине,
речка журчала по камням, баба полоскала белье,
цвела яблоня, и никого не беспокоило, что накануне
праздника Швуэс небо целый день затянуто
облаками.

Неожиданно послышался звон колокольчиков.
По городу мгновенно разнеслась весть, что с вокзала едет сестра Мейлаха, провизорша. На кладбище тотчас
сообщили, что она вот-вот будет, и погребение
приостановилось. Сестра Мейлаха жила в другом городе,
и ее здесь прежде не видели. И когда, стоя среди
молодых черешен возле свежевыкопанной могилы,
она плакала, никто не узнавал ни ее лица, ни голоса.

Вернулись с похорон уже в сумерках.

Расходились по одному, по двое. Доктор Грабай
охрип: его просквозило на кладбище.

Было пасмурно, пахло близким дождем, и никто
не знал, о чем говорить.

Люди собрались в кружок на разбитой полукруглой
площади. Посредине, качая пепельно-седой
бородой, стоял рослый, длинноволосый еврей. Это
был Ицхок-Бер, кассир из лесоторговли.

Года полтора назад он привез сюда Мейлаха, застенчивого,
высокого парня, и уговорил его открыть
аптеку. Теперь Ицхок-Бер был совершенно подавлен
его смертью.

В молодости Ицхок-Бер был то ли раввином, то
ли резником. Он прекрасно знал Тору, но не верил в
Бога, в синагогу не ходил и терпеть не мог религиозных
евреев.

На кладбище он не пошел, потому что не хотел
смотреть, как верующие снуют вокруг могилы, и
слушать, «что они там бормочут». Возвышаясь посреди
площади, он рассказывал собравшимся, что
перед смертью Мейлах оставался таким же, как
всегда, и что двое суток он лежал с пузырем льда на
сердце и улыбался.

— Одна улыбка, — объяснял Ицхок-Бер, —
матери-вдове, живущей в родном местечке, счастливой
уже тем, что у нее есть ручная мельница, о
которой она мечтала долгие годы. Вторая улыбка —
себе, своей неудавшейся жизни, значит. Третья
улыбка… Третья — скорей всего, другу ХаимуМойше,
тому самому, кто всегда говорил, что перед
смертью спросит Бога: «Ну?» И это «ну» будет означать:
«Ну, Ты привел меня сюда, ну, был я здесь, и
что?..»

Уже накрапывал дождь, но Ицхок-Бер все говорил,
и народ все не расходился. Не расходился из
уважения к умершему и еще к нему, рослому, лохматому
Ицхоку-Беру, который раньше был то ли резником,
то ли раввином, а теперь ненавидит верующих
евреев, и никогда не ходит в синагогу, а сегодня не
пошел на кладбище.

* * *

Дождь лил всю ночь — первый долгий, летний
дождь.

От каждого удара грома в тревоге просыпались
мельница и два монастыря в разных концах города,
у подножия гор.

Обнаженные, далекие, словно призрачные шпили
монастырей испуганно вспыхивали золотом,
при свете молний не узнавая ни себя, ни местности
вокруг, но затем успокаивались и снова засыпали:
«Тьфу, тьфу, избави, Господи…»

Ближе к рассвету Ракитное слышало сквозь сон,
как с крыш в подставленные бочонки и на камни мостовой
падают капли, напоминая, что в городе недостает
человека: «Одним меньше…»

Ранним утром, когда из рваных несущихся туч
опять лил косой дождь, на окраине, возле аптеки
Мейлаха, остановилась бричка. Стояла, мокла под
дождем и ждала.

Наконец в извозчичьей бурке, держа над собой
мужской зонт, из дома вышла сестра Мейлаха, провизорша,
и неловко, будто ноги ее были спутаны,
попыталась забраться в бричку.

Ханка Любер и Этл Кадис, курсистка, та, что
должна была вскоре стать невестой Мейлаха, хотели
ей помочь, но провизорша отказалась от их помощи,
состроив упрямую, недовольную гримасу, и в конце
концов все же перевалилась в бричку. Девушки ждали,
что она скажет им напоследок, но тут зонт вдруг
выскользнул из ее рук. Сидя на мокрой подушке, она
втянула голову в плечи, сгорбилась под мятой буркой
и пронзительно заголосила:

— Ой, Мейлах!.. Мейлах!..

Бричка рванулась с места и понеслась, оставляя
глубокие колеи в жирной грязи. Извозчик пустил
лошадей в галоп: он терпеть не мог женского плача.

Но на площади бричку остановил кассир ИцхокБер.
Спрятав руки в рукава, выпятив грудь, он смотрел
прямо перед собой большими, круглыми глазами
и не обращал внимания на дождь и ветер, который
трепал его пепельно-седую бороду. Он даже осунулся от переживаний бессонной ночи. Сдерживая
кашель, Ицхок-Бер крикнул сестре Мейлаха:

— А ключ-то где? Ключ от его дома?

В конце концов бричка все-таки исчезла на дороге
к вокзалу. Ицхок-Бер расправил широченные
плечи и отправился на работу, в лес под Ракитным.

Дождь тем временем припустил сильнее, но дом
Мейлаха уже был заперт снаружи. И ключ, завернутый
в слабо пахнувший духами платок, лежал у
Этл Кадис в ридикюле. Ханка Любер и Этл Кадис направились
домой — выспаться, обе они были ближе
покойному Мейлаху, чем кто-либо в городе. Вчера
больно было смотреть, как они шли в похоронной
процессии, а сегодня так же больно было видеть, как
они еле-еле идут домой.

* * *

Дождь не прекратился и на другой день.
Дома стояли мокрые, ссутулившиеся, и на темной улице пахло водой и скукой.

К вечеру неожиданно прояснилось.

Крестьянские девчонки выгоняли гусей. Извозчик,
после двух суток отдыха, вел через город
с выпаса лошадей с подвязанными хвостами. От
копыт летели брызги грязи. Из-за туч над горизонтом
выглянуло заходящее солнце.

Какой-то еврей, возвращаясь домой, заметил,
проходя мимо, что комната при аптеке Мейлаха
заперта снаружи на висячий замок, но за окном
горит огонек. Еврей рассказал об этом домашним
и соседям, и все решили, что, раз в доме Мейлаха
никто не живет, надо погасить лампу: как бы не начался
пожар.

Послали к Ханке Любер и курсистке Этл Кадис,
но девушки об этом знать ничего не знали. Этл
Кадис, недовольная тем, что ей мешают справлять
траур, холодно ответила:

— Ничего там не горит.

Однако на другой день, когда девушки туда
пришли, они обнаружили во второй, маленькой
комнате погашенную лампу.

Девятнадцатилетняя Ханка Любер происходила
из богатой семьи и была прекрасно воспитана. Рано
умершая мать внушила ей в детстве, что никогда не
надо клясться и настаивать на своем. Побледнев от
испуга, она сказала, что не помнит, зажигала ли она
лампу перед уходом. Ей было страшно обмануть
кого-нибудь, даже нечаянно, поэтому Ханка на всякий
случай добавила, что, «по крайней мере, она на
девяносто процентов уверена, что не зажигала».

Потом узнали: Хава, дочь богатого торговца
Азриэла Пойзнера, на следующий день после смерти
Мейлаха вернулась в Ракитное. Поздним вечером
видели, как она шла к аптеке Мейлаха, а за ней следом,
с огромной связкой ключей, старший приказчик
Йосл. Странно, но один из замков на железной
двери в магазине Азриэла Пойзнера был точь-в-точь
таким же, как замок на доме Мейлаха. Однако Хава
Пойзнер в последнее время за что-то злилась на
Мейлаха и всячески его избегала.

Анош Ирани. Песня Кахунши (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Аноша Ирани «Песня Кахунши»

Глухая ночь, все дети спят. Чамди проголодался. Зря он не стал ужинать. Хотя тогда есть совсем не хотелось.

Теперь ему ясно: надо покинуть приют, прежде чем приют покинет его. Чамди встает с кровати и озирается. Спальню освещает только тусклая лампочка в углу. На цыпочках он пробирается к выходу, спотыкаясь о детские резиновые сандалики. Осторожно, чтобы никого не разбудить, отпирает дверь. Засов скрипит, и Чамди вздрагивает, но тут же успокаивается. Кого сейчас разбудишь?

Чамди выходит в ночь, спускается с крыльца и — прямиком к бугенвиллиям. Темно, цветов совсем не видно, но Чамди включает воображение и уже через секунду во тьме проступают розовые и красные лепестки. Здорово, ночь — и вдруг появляются цвета.

Внезапно приходит страшная мысль: что если бугенвиллии вырвут с корнем, когда будут сносить приют? Он их так любил, любил всю свою жизнь! Нет-нет, говорит он себе, как-нибудь обойдется. Пускай построят большие дома. Ростки все равно расколют бетонные плиты и потянутся вверх. Это же бугенвиллии, они сильные.

так вот зачем он смотрит на цветы в темноте. Он прощается. И хорошо, что темно. Днем было бы труднее расстаться. Спасибо, спасибо им за чудесные краски! Чамди наклоняется, целует тонкие лепестки. И совсем не боится их колючек. Они меня тоже любят, говорит он себе, чувствуя щекой нежное прикосновение. Они не сердятся, что их разбудили. Чамди решается попросить об одолжении. Можно ему сорвать несколько лепестков и взять с собой на память? Им же будет не будет больно?

Лепестки Чамди рассовывает по карманам.

Осталось одно последнее дело.

Чамди возвращается в приют. Собирать пожитки ему незачем — у него ничего нет. Только кусок белой ткани с тремя пятнышками крови. На счастье или на беду, но этот кусок надо обязательно взять с собой. Чамди повязывает ткань на шею, как шарф, и, сжимая в кулаке лепестки, крадется по коридору к комнате миссис Садык. Она спит на полу, он слышит ее тихое дыхание. Чамди не станет будить миссис Садык: что он ей скажет? «Спасибо»? Глупо. Она и так знает, как Чамди благодарен за все, что она для него делала.

Он кладет несколько лепестков на стол, потом передумавыет и оставляет их у ее ног. Чамди всем сердцем благодарит миссис Садык. Он ни разу в жизни не обнял ее, и ему очень хочется обнять ее сейчас. Нельзя, а то разбудит.

Теперь — по коридору и во двор.

Чамди уходит, не оглядываясь. Текут ли слезы, или нет, ему все равно. Быстрее, еще быстрее. Вот уже и стена. А за ней другой мир.

«Отец убежал от меня, а я теперь за ним побегу», — думает Чамди, И он бежит, потому что отец пустился в путь гораздо раньше. Опередил его на многие мили и годы.

И еще Чамди боится, что если пойдет шагом, если не промчится во весь дух через узкие улочки, миссис Садык проснется и назовет его предателем, ведь он бросил и ее, и ребят. В пятки впиваются осколки стекла, но Чамди несется вперед. Ему нужно догнать вон тот темно-зеленый грузовик.

На кабине нарисован белый лотос, под ним надпись: «ИНДИЯ — ВЕЛИКАЯ СТРАНА». С заднего борта свисает здоровенная железная цепь. Чамди никогда не залезал в грузовик на ходу, но видел, как это делают другие ребята. Если не допрыгнуть, то плюхнешься на бетон и костей не соберешь.. Не лучшее начало новой жизни. Чамди хватается за цепь, повисает, изо всх сил отталкиваяется от дороги…

…И попадает в мусоровоз. Вокруг вонючие объедки. Резкий поворот, и Чамди на грудь шлепается жующая крыса Встать бы, но шофер может заметить., Наверняка разозлится и вышвырнет вон. Чамди вжимается в груды мусора, а крыса возвращается к недоеденному куску заплесневелого хлеба. Чамди видит в кузове щель, даже, скорее, большую дыру, и ползет к ней. Грузовик уже набрал скорость, оставляя на бетоне ошметки мусора.

Чамди едет по городу, но в щель почти ничего не разглядеть, одни разрозненные картники. Вот мелькают магазинчики, стальные шторы на витринах опущены, вот спят на тротуарах бездомные. Вот бродячие собаки у дерева, некоторые хромают, некоторые вполне довольны жизнью. Вот котлован на обочине. В большом ржавом баке горит огонь, вокруг сидят рабочие и курят. Вот нищие с ведрами. Пока не видно ничего страшного, никаких признаков опасности, про которую говорила миссис Садык, и Чамди этому рад.

Грузовик опять сворачивает, Чамди падает на спину, на него сыпется мусор. Теперь видно только небо. Уж небо-то везде одинаковое, успокаивает себя Чамди. Каким бы чужим ни был город, можно всегда посмотреть наверх и увидеть привычную картинку. Эти бесконечные просторы принадлежат и ему, и всем людям на свете.

Приют, наверное, уже далеко. Хорошо бы выбраться из кузова, подальше от этой вони, но на такой скорости прыгать глупо. Днем бы грузовик едва полз, пробираясь через пробки. Просто удивительно — по ночам улицы совсем пустые. Грузовик грохочет по мосту, теперь вокруг высоченные трубы, они, наверное, с облаками дружат. Потянулись жилые дома, можно даже заглянуть в освещенные окна. Вот старик бреется перед зеркалом. Чего это он, среди ночи? Грузовик съезжает с моста, улицы сужаются, справа двое полицейских сидят перед участком. Один курит, другой оседлал стул, положил голову на руки и дремлет.

Грузовик коптит дальше, полицейские все уменьшаются и уменьшаются, пока не исчезают из вида. Появляются мотоциклисты, человек пять. Ветер раздувает рубашки, мотоциклы опасно сближаются, обгоняя мусоровоз.

Чамди слышит музыку. Где-то стоят колонки. Здорово: ночь, а можно песню послушать. Грузовик притормаживает. Наверное, шоферу тоже нравится музыка. Надо решаться. Чамди перелезает через борт. Но из кузова, даже на тихом ходу, Чамди никогда не прыгал. Он теряет равновесие, падает навзничь и несколько секунд лежит без движения. Ничего не сломал, говорит он себе, ничего не сломал, все цело.

Впереди ярко освещенный дом. Старый дом, всего в три этажа, но на всех окнах красные и зеленые лампочки — огоньки вспыхивают и гаснут, бегут то в одну сторону, то в другую. Из колонок на балконе льется замечательная индийская музыка, Чамди в жизни такой не слышал. Хорошее место, правильное. Где музыка, там и счастье.

На раскладушке, прикрыв рукой глаза, лежит человек,. Чамди смотрит на раскладушку и думает, где же он сам будет сегодня спать? Может, найдется добрый человек, пустит к себе, накормит. Чамди вытирает пот со лба. Кажется, все прованяло помойкой.

Музыка обрывается. Лампочки горят, но больше не мигают. Как будто дом облепили красные и зеленые звездочки. Вот бы в приют такие огоньки — хоть было бы, на что посмотреть.

Нужно достать еды. Он не ел весь день. Ужин пропустил, потому что был в молельной, и есть тогда совсем не хотелось. Интересно, который час? Хотя, какая разница? У дома на стульях и табуретках, cоставленных в кружок, сидят и курят мужчины. Время от времени раздаются выкрики. Постоянно кашляет старик. Лучше к этой компании не подходить. Чамди не нравится, как они поднимают головы и выдыхают папиросный дым. Как будто совсем небо не уважают.

Наверху открывается окно, и голубой полиэтиленовый пакет медленно падает в коляску авторикши. Коляска старая, шин нет, наверное, она уже никому не нужна. Проржавевшее железо так глубоко ушло в землю, что кажется, будто колеса растут прямо из дороги.

Рядом высоченным штабелем аккуратно сложена бетонная плитка. На ней спят двое мальчишек примерно его возраста. Странно, что они так уютно устроились прямо на голом бетоне.

За спиной Чамди чихнул и заглох мотор. Из такси выскакивает водитель, одной рукой упирается в дверцу, другая на руле. Пассажир изо всех сил толкает машину сзади. На заднем сиденье женщина в зеленом сари, его краешек защемила дверь.

Двое курильщиков бросают папиросы и идут на помощь. Заходят сзади, вместе с пассажиром налегают на машину. Таксист садится за руль.

Чамди решает, что тоже помог бы обязательно, если бы только был сытый и сильный. Болит нога. Вся пятка в крови. Это он на стекло наступил, когда бежал из приюта. Чамди ковыляет к светлому пятну под ярко освещенным окном, садится на землю и осматривает порезы. Из ранок торчат осколки. Чамди осторожно вытаскивает один и считает, сколько осталось. Еще четыре. Времени у Чамди полно, но он устал и проголодался. Надо отвлечься, осколки вот вытащить. Хотя, как только он закончит, опять есть захочется.

Надо быть сильным, внушает себе Чамди. Ему уже десять лет, и он должен найти отца. Это дело непростое, и отвлекаться на пустяки вроде голода никак нельзя.

Наутро дом без красных и зеленых огоньков выглядит совсем по-другому. Стали видны провода, они соединяют лампочки и бегут от одной квартиры к другой. Стены выщерблены, будто их сверлили. Сточные трубы уходят в бурьян.

Чамди почти не спал ночью. Голод не отпускает. Чтобы о нем не думать, Чамди подходит к белой стене, на которой красуется киноафиша — полицейский в темных очках высоко поднимает пистолет. Пистолет так сверкает, будто он и есть герой фильма. Рядом наклейка с тигром. Чамди с трудом отрывается от созерцания тигра и замечает торчащий из стены водопроводный кран. Чамди со скрипом поворачивает вентиль, на землю льется прохладная вода. Он озирается, боясь, что его увидят, но на улице никого. Еще совсем рано, даже магазины не открылись. Тишина. Чамди подставляет ладошку, но так не напьешься, поэтому он наклоняется и жадно глотает воду прямо из-под крана. Пьет и пьет, пока живот не раздувается. Переводит дух и разглядывает вола. Вол везет телегу, на ней громадный куб льда, обсыпанный опилками. Чамди припадает к крану и опять пьет. Потом подставляет под струю воды голову, мочит волосы, трет лицо, а напоследок старательно моет ноги, трет одну пятку о другую, чтобы смыло все осколки.

Надо тут все осмотреть. Вот дом, у которого ночью сидели кружком и дымили в небо курильщики — пару табуреток так никто и не убрал. Вдоль дороги выстроились мотоциклы. А вот и поломанная коляска. При дневном свете она кажется совсем развалюхой, сбоку огромная вмятина — наверное, авария была.

На главной улице, где ночью заглохло такси, две кокосовые пальмы поднимаются выше уличных фонарей. Листья замерли, потому что ветра совсем нет. Дальше автобусная остановка. Какой-то человек прислонился к решетке и вытирает платком потный лоб. За остановкой, рядом с закрытой еще лавкой сидит продавец газет и журналов. Он развесил их, как белье, на веревке между двумя водосточными трубами. Чамди нравится, как колышутся страницы — будто собрались улететь.

Он снова поворачивается к дому. Стены совсем старые и обшарпанные, зато окна нарядные. Где-то рамы покрашены в розовый цвет, а стекла отливают голубым. На веревках сушатся бордовые полотенца и зеленые простыни. Рядом висит красное ведерко. А его-то зачем сушиться повесили?

На первом этаже — мандир, индуистский храм. Чамди сразу сообразил, что это храм, потому что нижний этаж оранжевый, а весь дом коричневый. И еще возле него старуха гирлянды продает. Сидит на корточках в будке и плетет гирлянды из красивых бархоток и белых лилий. Закончит плести одну и вешает ее на гвоздь. Интересно, сколько она их сделает? В конце концов, получится целая цветочная занавеска, и старуха будет выглядывать из-за нее, как невеста из-под покрывала, и общаться с покупателями. На Чамди старуха не смотрит.

Дальше — киоск с папиросами и едой. Чамди заставляет себя отвернуться от батона хлеба и рассыпчатого печенья в стеклянных банках. Лучше сходить вон к тому бесплатному медпункту. Каждому ясно, что это медпункт, потому что на двери красный крест. Чамди знает: названия на доске — это список болезней, которые доктор умеет лечить. А вдруг он какую-нибудь из них на самом деле лечить не умеет? «Ой, надеюсь, мне его помощь никогда не понадобится!», — думает Чамди.

Очень важно как следует изучить новый район. В приюте-то он каждую дырку знал!

Чамди возвращается к храму. Вдруг там найдется добрый человек, который даст ему поесть?

Но дверь храма заперта на железный замок. Чамди заглядывает внутрь сквозь решетку на окне. Теперь старуха с гирляндами следит за ним. Даже роняет бархотку на землю. Чамди хотел было подобрать цветок, но тот упал в сточную канаву.

Чамди заглядывает в окошко, хочет рассмотреть, какой там внутри бог, но ничего не видно. И что это за бог такой, если он даже храм осветить не может? Спасибо хоть не холодно, значит, по крайней мере, у бога теплое сердце.

По ступенькам дома торопливо сбегает человек с черной папкой в руках. Волосы у него смазаны маслом и аккуратно расчесаны на пробор. Он поднимает руку, смотрит на запястье и прибавляет ходу. Вот только часов у него на запястье нет.

Опять этот голод. Надо скорее найти еду, а то голова закружится, и тошнить будет. Чамди не привык голодать, да и здоровье у него слабое. В приюте все время давали одно и то же, и вообще кормили мало, но хоть кормили, а пища давала силы. Пусть — говорит голод — ребра у Чамди видны даже под майкой, но пока они, все-таки, внутри тела. А вот если он сегодня не поест, ребра станут еще заметней, а ночью прорвут кожу. Жители района их увидят и испугаются. Будут говорить: «У этого мальчика ребра превратились в бивни и вылезли наружу».

Чамди вздыхает и возвращается к лавочке, где торгуют папиросами и едой. У лавочника узкое лицо, подбородок и щеки заросли седой щетиной. Он почти такой же тощий, как Чамди. С чего бы? Ведь лавка битком набита сладостями, хлебом и папиросами. Ах вот оно что! Наверное, вместо того, чтобы есть, он все время курит!

— Чего тебе? — спрашивает лавочник.

— Я… можно мне немножко еды? Пожалуйста.

— А деньги у тебя есть?

— Нет, денег нет, но мне бы хоть маленький кусочек хлеба…

— Денег нет?

— Нет.

— И кусочка хлеба тебе хватит?

— Я со вчерашнего дня не ел.

— Ладно. Бери, что хочешь.

Чамди не верит своим ушам.

— Бери, что хочешь, — повторяет лавочник. — Печенье будешь?

И не дожидаясь ответа, начинает открывать банку с печеньем. Крышка сидит плотно и не поддается. Хоть бы банка побыстрее открылась, а то вдруг лавочник передумает. Открыл..

— Ну бери, — говорит лавочник.

— А сколько можно взять? — спрашивает Чамди.

— Сколько хочешь.

— Я три штучки возьму, можно?

— Бери, бери.

Чамди запускает пальцы в банку. Лавочник с силой захлопывает крышку.

Чамди вопит от боли.

— Воришка! — кричит лавочник. — Сначала воруешь с прилавка, потом еще клянчить приходишь!

Чамди от изумления даже перестает чувствовать боль.

— Вчера один из ваших масло у меня стащил! Еще подойдешь к лавке, я с тебя шкуру спущу!

Лицо лавочника перекошено от злости, и Чамди даже не пытается оправдываться. Он бросается наутек, мимо храма, даже на бога в окошке не глядит, и останавливается только у крана. Рука сильно болит. Первый день в городе, а он уже наслушался обидных слов, и никто ему не помогает. Может, сердце лавочника почернело от папирос, поэтому он так и поступил? Вдруг на Чамди наваливается страшная усталость. Он садится на корточки под краном и подставляет голову под струю воды, прохладную как дождь.

Кран всхлипывает. Вода больше не течет.

Десять лет назад я узнал, что соль является главным секретом успеха киноиндустрии

Глава из книги Эдварда Эпштейна «Экономика Голливуда: На чем на самом деле зарабатывает киноиндустрия»

О книге Эдварда Эпштейна «Экономика Голливуда: На чем на самом деле зарабатывает киноиндустрия»

В далекие времена почти все американцы регулярно ходили
в кино. Например, в 1929 г., когда появилась премия «Оскар»,
около 95 млн человек, то есть четыре пятых населения США,
раз в неделю посещали кинотеатр. На тот момент существовало
более 23 000 кинозалов. Многие из них имели огромные
размеры. Например, кинотеатр Roxy в Нью-Йорке был рассчитан
на 6200 мест. В те дни несколько крупнейших киностудий
создавали буквально все, что попадало на большой экран
(более 700 художественных фильмов в 1929 г.). Актеры, режиссеры,
сценаристы и другие работники кино могли сотрудничать
по условиям контракта только с одной кинокомпанией.
У каждой киностудии была сеть кинотеатров, в которых и показывались
ее фильмы. Такой режим позволял полностью контролировать
весь процесс кинопроизводства, начиная от сценария
фильма и заканчивая показом. Конец эры могущества
киностудий обозначился в 1950 г., когда Верховный суд США
одобрил антимонопольный закон, обязующий крупнейшие
кинокомпании Голливуда продать свои кинотеатры.

Сегодня с приходом телевидения, появлением магазинов
с видеопродукцией, ростом популярности сети Интернет
люди стали гораздо реже ходить в кино (в среднем
30 млн чело век в неделю, то есть менее 10% населения). В результате
многие крупные кинотеатры закрылись (их число
сократилось на две трети по сравнению с 1929 г.) или разделились
на несколько маленьких кинозалов (количество экранов
возросло до 30 000). Объединив несколько залов под одной
крышей, владельцы смогли значительно сэкономить пространство.
Более того, выбор фильмов стал разнообразнее,
каждый зритель теперь мог посмотреть картину по вкусу.
В то время как число кинотеатров сокращалось, киносети,
напротив, увеличивались в размере. Сегодня пятнадцати
крупнейшим американским киносетям принадлежит примерно
две трети всех кинотеатров. Эти гиганты являются
единственными покупателями американских киностудий.
Именно они вправе решать, какие фильмы будут смотреть
американцы.

На сегодняшний день несколько крупных киносетей
получают более 80% кассовых сборов от показа всех голливудских
фильмов в стране. Права на кинопрокат приобретаются
большей частью на Международной выставке
киноиндустрии ShoWest, ежегодно проходящей в ЛасВегасе.
В течение четырех дней владельцы киносетей
и представители киностудий встречаются и обсуждают
планы по предстоящим релизам и вопросы маркетинговой
политики. В 1998 г. я много общался с Томасом Стивенсоном,
который на тот момент возглавлял одну из главных
киносетей — Hollywood Theaters. Он согласился взять меня с собой на выставку ShoWest в Лас-Вегасе, но при условии,
что я не назову ничьих имен в своей книге. Он также пообещал
никому не говорить о моей журналистской деятельности,
по крайней мере до тех пор, пока банкиры и представители
высшего звена киностудий сами не спросят.

Стивенсон, энергичный черноволосый мужчина, сорока
с небольшим лет, по дороге в Лас-Вегас вкратце объяснил
мне экономические основы своего бизнеса. Из $50 млн, вырученных
от продажи билетов в 1997 г., его киносеть, в собственности
которой было 450 кинозалов, получила лишь
$23 млн. Остальное забрали себе киностудии. Поскольку затраты
киносети составили $31,2 млн, компания понесла бы
убыток в $8,2 млн, если бы получала доходы только от основной
деятельности. Но, как и большинство владельцев кинотеатров,
Стивенсон имел еще один бизнес — продажа попкорна,
— рентабельность которого превышает 80%. От этой деятельности
он получил $22,4 млн прибыли при общем объеме
выручки в $26,7 млн. «Каждый предмет интерьера в холле
кинотеатра имеет одну цель — завлечь посетителя в буфет».

По приезде на выставку Стивенсон решил не ходить
на прием, устраиваемый представителями независимых
киностудий. «Я сам иногда с удовольствием смотрю малобюджетные
фильмы, — сказал он, — но они не входят в сферу
интересов нашего бизнеса». По словам Стивенсона, в 1997 г.
он получил 98% дохода от показа фильмов, выпущенных главными
киностудиями Голливуда: Sony, Disney, Fox, Universal,
Paramount и Warner Bros.

Эти киностудии обеспечивают каждому фильму мощную
маркетинговую поддержку. Время от времени картины других кинокомпаний тоже собирают огромные кассовые
сборы, вспомните, например, «Мужской стриптиз» (The Full
Monty) или «Миллионер из трущоб» (Slumdog Millionaire), но,
как сказал Стивенсон, «мы на них не рассчитываем».

Маркетинговые кампании разворачиваются за месяцы
до выхода фильма в прокат. В них применяются тщательно
продуманные способы воздействия на целевую аудиторию
с учетом ее возрастных, расовых и других особенностей.
За неделю до премьеры рекламная деятельность усиливается,
по телевизору крутятся эффектные ролики, чтобы привлечь
в кинозалы как можно больше случайных посетителей.
Стивенсон и другие владельцы киносетей с помощью маркетологов
могут если не создать, то довольно неплохо изучить
аудиторию фильма. На организацию маркетинговой кампании
уходят огромные средства. В 1997 г. на рекламу одного
фильма киностудия тратила в среднем $19,2 млн. И эта
сумма была бы в несколько раз выше, если бы учитывались
деньги, которые вкладывают в продвижение фильма рестораны
быстрого питания, производители игрушек и розничные
магазины по условиям соглашения о взаимной рекламе.

Итак, пропустив большой прием, мы посвятили первый
вечер в Лас-Вегасе ужину с представителем компании Coca-
Cola. Эта компания — эксклюзивный поставщик газированных
напитков для более чем 70% американских кинотеатров,
включая киносеть Стивенсона. Напитки — важная часть
кинобизнеса. Все сиденья в новых многозальных кинотеатрах
Стивенсона оснащены держателями для стаканов, которые,
по словам управляющих, стали одним из самых удачных
ново введений в истории кинотеатров. Эти держатели не только позволяют зрителю управиться с попкорном и кока-
колой одновременно. При желании пройтись до буфета
теперь можно оставить стакан в держателе и не бояться
за его сохранность. Киносеть Hollywood Theaters предлагает
зрителям очень вместительные стаканы с кока-колой, которые
можно заполнять сколько угодно раз. В 1997 г. в кинотеатрах
Стивенсона было продано кока-колы на сумму $11 млн,
прибыль составила более $8 млн.

Хотя большинство официальных событий выставки
ShoWest проходит в конференц-залах и номерах для приема
гостей отеля Bally’s, почти все неофициальные встречи
проводятся в большой кофейне при отеле. Именно туда
мы со Стивенсоном и пришли на следующее утро выпить
по чашечке кофе с аналитиком инвестиционной компании
Bradford & Co. С самого начала речь зашла о приобретении
новых кинотеатров. Кольберг Робертс только что купил
и объединил две крупнейшие киносети. Стивенсон быстро
дал понять, что тоже планирует присоединить к своей
киносети несколько кинотеатров, оборудованных по последнему
слову техники. Чтобы найти средства на столь
решительное расширение бизнеса, он собирался продать
часть акций компании публичным или частным инвесторам,
для чего требовалась помощь инвестиционного банка.
Банку, в свою очередь, нужны были убедительные аргументы,
способные заинтересовать инвесторов.

Доводы Стивенсона сводились к тому, что в кинотеатре
должны применяться сиденья нового типа, расставляемые
по принципу трибун на стадионе. Если каждый последующий
ряд будет на 36 см выше предыдущего, зрители смогут
видеть все, что происходит на экране. Хотя такой способ
размещения и требует больше пространства, но, как сказал
Стивенсон, «по данным фокус-групп, люди предпочитают
сиденья стадионного типа и готовы проехать 30 лишних
километров, чтобы посмотреть фильм именно в таком
кинотеатре». Там, где были установлены новые сиденья, посещаемость
выросла на 30–52%. Стивенсон приводил свои
доводы еще четыре раза в течение двух следующих дней,
встречаясь за утренним кофе с другими представителями
инвестиционных банков.

После разговора с аналитиком Стивенсон пересел за другой
столик, где обсудил некоторые вопросы с двумя менеджерами
одной из крупнейших киносетей. Перед этим он объяснил
мне, что хочет купить у них пять мультиплексов, продав
взамен такое же количество своих кинотеатров, расположенных
в разных районах, или «зонах». Специалисты киноиндустрии
давно поделили страну на так называемые зоны,
в каждую из которых входит от нескольких тысяч до нескольких
сотен тысяч населения. Прокатную копию фильма
мог получить только один кинотеатр в зоне. Около двух третей
кинотеатров Стивенсона находятся в отдельных зонах,
и он бы хотел увеличить это количество. Разговор ни к чему
не привел, и через пару часов мы со Стивенсоном пришли
в конференц-зал, где заняли зрительские места. Стивенсон
и еще 3600 посетителей собрались здесь, чтобы посмотреть
презентацию кинокомпании Sony — главной киностудии
Голливуда. Руководство Sony располагалось на возвышении
лицом к зрительному залу. Начальник отдела дистрибуции
Джефф Блейк заявил, что в прошлом году фильмы
производства Sony принесли американским кинотеатрам рекордную
выручку в $1,2 млрд. Действительно, на долю Sony
приходится четверть билетной выручки за 1997 г.

Затем началось импровизированное «Поле чудес», которое
вела известная телеведущая Ванна Уайт. Участники отгадывали
названия фильмов, готовящихся к выпуску в будущем
году, в числе которых был и «Годзилла» (Godzilla). Когда
Ванна Уайт объявляла название, актеры, снимавшиеся
в фильме, стремительно бежали на сцену. Среди них были
такие звезды, как Мишель Пфайффер, Джулия Робертс, Николас
Кейдж и Антонио Бандерас. После этого были показаны
отрывки из фильмов. Самой помпезной частью представления
стал финал: танцоры, одетые в костюмы героев
фильмов производства Sony, наводнили сцену, Роберт Гуле,
видимо, приняв на себя обязанности Джеффа Блейка, запел:

Мы станем королями кассовых сборов.
Очередь за билетами растянется на всю улицу,
Когда придет большой, как дом, Годзилла.
И станет понятно, сколько мы сделали для вас за последнее время,
Когда мы побьем все рекорды годовых кассовых сборов.

Неофициальная встреча после представления была куда
ближе к реальности. Топ-менеджер Sony сразу же задал тон
собранию, заметив, что презентация обошлась компании
в $4 млн (огромное преувеличение, как оказалось позже),
и в шутку пообещав в следующем году вместо проведения шоу разослать всем владельцам киносетей по чеку в $10 000.
Сразу стало понятно, что речь пойдет не о прокате фильмов
Sony в кинотеатрах — это само собой разумелось. Кино студия
настаивала на получении лучших условий по сравнению
с конкурентами. Обсуждалось количество экранов, на которых
будет вестись показ в многозальных кинотеатрах, гарантированная
длительность просмотра каждого фильма,
бесплатная реклама со стороны кинотеатров (киноролики
перед показом фильмов и афиши в холле) и процент кассовых
сборов, получаемый киностудией.

Перейдя к фильму «Годзилла», главный менеджер
кратко обрисовал грандиозную маркетинговую кампанию.
По всему миру было продано три тысячи лицензий
на продукты, использующие образ Годзиллы. Такие фирмы,
как Taco Bell, Sprint, Swatch, Hershey’s, Duracell, Kirin
Beer и Kodak, по условиям договора о взаимной рекламе
должны были привлечь в кинотеатры огромное количество
ненасытных подростков. Эту аудиторию, по словам
менеджера, не очень-то заботит качество фильма и даже
сюжет; все, что им нужно, — зрелищный экшн и побольше
поп корна. «Если владельцы киносетей хотят заработать
на попкорне хорошие деньги, — пошутил менеджер, — они
должны как можно дольше показывать фильмы производства
Sony». Шутки шутками, но намек не прошел мимо
Стивенсона, который до той поры благополучно не поддавался
на рекламу кинокомпании. Как оказалось впоследствии,
в день премьеры огромное количество людей пришло
посмотреть на плохо прорисованную ящерицу, а кассовые
сборы составили небывалую сумму — $74 млн.

Следующая неофициальная встреча состоялась с представителями
киностудии Twentieth Century Fox и была куда
менее напряженной. Стивенсон получил стакан с прохладительным
напитком, после чего менеджер предложил обсудить
работу кинотеатров на летний период. Именно в это
время посещаемость резко возрастает. Так из 1,4 млрд билетов,
реализованных в 1997 г., примерно 500 млн продаж
пришлось на лето, когда, как сказал представитель Twentieth
Century Fox, «каждый день — каникулы». Еще 230 млн билетов
было продано в так называемый праздничный сезон, между
Днем благодарения (26 ноября) и Новым годом.

Летом намечался выход в прокат нескольких конкурирующих
фильмов-катастроф, таких как «Годзилла», «Столкновение
с бездной» (Deep Impact) и «Армагеддон» (Armageddon).
Как показали последние опросы, самый большой интерес
подобного рода фильмы вызывают у мальчиков-подростков.
Я видел данные опросов, проводимых компанией National
Research Group. Всех отвечающих разделили на пять демографических
групп: в возрасте до 25 лет, в возрасте больше
25 лет, мужского пола, женского пола и «нацменьшинства
». Респондентов спрашивали, знают ли они о готовящемся
релизе и насколько им это интересно. С помощью таких
опросов, а также собственных исследований крупнейшие
киностудии Голливуда могут избежать конкуренции, возникающей
при одновременном прокате похожих по сюжету
фильмов, если они вызывают интерес у одной и той же демографической
группы. Уже в марте представитель Twentieth
Century Fox предсказывал, что «Годзилла» и «Армагеддон»
в начале лета привлекут зрителей из двух самых значимых демографических групп — «Мужчины» и «До 25 лет». Поэтому
он предложил перекроить программу кинотеатров и показывать
в это время больше романтических комедий, которые
понравятся в группах «Женщины» и «После 25 лет».

Хотя презентация кинокомпании Twentieth Century
Fox выглядела намного проще, чем у конкурентов из Sony,
их пожелания были такими же: лучшие экраны, удачное
время проката и реклама в стенах кинотеатра. Представители
еще четырех киностудий на встречах с владельцами
киносетей настаивали на тех же условиях. По личному подсчету
Стивенсона, за четыре дня выставки ShoWest он посмотрел
отрывки из 50 фильмов. «Они все норовят пустить
пыль в глаза», — говорил Стивенсон. Ни один сюжет так
и не был раскрыт. Вместо этого к каждому фильму прицепляется
свое образный ярлык, например «Клерасил» (фильм
про переходный возраст), «ужастик» (ужасы для подростков),
«романтическая комедия» (фильм о любви), «этнический»
(в фильме снимаются чернокожие актеры), «франшиза» (продолжение
другого фильма) и «катастрофа» (извержение вулкана,
комета / астероид / монстры, громкие звуковые эффекты).
Мечтой каждого представителя киноиндустрии является
кинокартина вроде «Титаника», которая привлекла бы
зрителей из всех пяти демографических групп.

Последний и самый продолжительный прием давала
компания Buena Vista — подразделение по распространению
продукции киностудии Disney’s. Топ-менеджеры не менее
часа рассказывали о маркетинговых планах компании.
Готовящийся к выходу «Армагеддон» (Armageddon), в котором
Земля находится на пути огромного астероида, оказался в опасной близости от фильма «Столкновение с бездной»
(Deep Impact) производства Paramount и DreamWorks, по сюжету
которого орбита Земли находится на пути движения
огромной кометы. Во избежание конкуренции был придуман
вот какой хитрый ход. На своем приеме представитель
Disney’s показал зрителям прямоугольную коробку и объяснил,
что в ней находится набор для сборки бутафорского
астероида. Тому, кто соорудит самый грозный космический
камень, была обещана награда. Также планировались
зрелищные вечеринки на тему конца света с приглашением
местных диск-жокеев.

После презентации Стивенсон и другие представители
киносетей проследовали в выставочные павильоны, располагавшиеся
в двух огромных шатрах. Там народ охотно
пробовал различные виды попкорна, карамелек, шоколадок,
лакричных конфеток, кукурузных чипсов, сосисок и других
продуктов, многие из которых, по словам производителя,
имели новые вкусы и ароматы. В соседних киосках можно
было взглянуть на непродовольственные товары, такие
как акустические системы, кинопроекторы, билетные рулоны,
уборочное оборудование, буквы для наружной рекламы,
пластиковые стаканы и системы продажи электронных
билетов.

Пока мы прогуливались по павильону, кто-то из коллег
Стивенсона остановился попробовать гигантский соленый
крендель производства Wetzel. По словам продавца, несмотря
на содержащиеся в нем 300 калорий, крендель понравится
девушкам, которые следят за фигурой и ни за что не станут
есть попкорн. В эту минуту один из топ-менеджеров Стивенсона, не сводя глаз с прилавка с маслом для поливки
попкорна, сказал мне, понизив голос: «Главное — побольше
соли». Настоящий ветеран кинопрокатного бизнеса, он объяснил
свою мысль так: чем больше соли добавит кинотеатр
в масло для попкорна, тем больше денег выручит, поскольку
зрители будут чаще возвращаться в буфет за напитками,
где купят еще больше попкорна. Стивенсон полностью
с ним согласился, добавив: «Мы работаем в очень прибыльном
бизнесе».

Купить книгу на Озоне

Петр Бормор. Запасная книжка (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Петра Бормора «Запасная книжка»

* * *

Это грабеж, — скривился Полуэльф, отсчитывая
торговцу золотые.

— Действительно! — возмущенно фыркнула
Принцесса. — Мог бы сделать скидку,
хотя бы ради моих прекрасных глаз!

— Скидка за Ваши глаза уже включена в счет, — галантно
поклонился торговец. — Все по прейскуранту, сударыня,
и больше я не сбавлю ни гроша.

— Гнусный стяжатель, — проворчал Гном.

— Действительный член Всемирного Общества Стяжателей,
— кивнул торговец. — Взносы уплачены на год вперед.

— Между прочим, мы герои! — заметил Халфлинг.

— А я торговец. И что с того?

— Мы спасаем этот мир, — пояснил Полуэльф.

— Денно и нощно, — добавил Халфлинг.

— Потом и кровью, — подхватил Гном.

Варвар на секунду задумался, а затем протянул вперед мозолистые
ладони.

— Вот этими руками.

— Ну миленький, ну хорошенький торговчик, — проворковала
Принцесса. — Ну сделайте нам скидочку! Ну что Вам стоит!

— Не мне, а вам, — отрезал торговец. — Я, кажется, уже
ясно сообщил, что и сколько стоит. Хотите — платите, нет —
значит, нет.

— Но мы не можем сражаться без припасов! — воскликнула
Принцесса. — А как же спасение мира?

Торговец поманил Принцессу пальцем и доверительно пригнулся
к ее уху.

— А вы новости читали? — спросил он. — Сегодня в мире
насчитывается свыше 50 000 зарегистрированных героев. И сто
пятьдесят коренных жителей. Расскажите мне еще раз, кого
и от чего вы намерены спасать?

* * *

Double Strike! — выкрикнул Полуэльф, посылая
в цель две стрелы сразу.

— Thor’s Might! — пропыхтел Гном, обрушивая
боевой молот на голову врага.

— Lightning! — с пальцев Принцессы сорвалась
миниатюрная молния.

— Backstab! — проорал Халфлинг на ухо своей жертве, перед
тем как воткнуть ей кинжал в спину.

— Ы-ых! Ух! — Варвар просто и бесхитростно размахивал
своим двуручником. Каждый удар означал одну снесенную
голову, и применять спецприемы не было никакой нужды.
Через пять минут поле боя в очередной раз осталось
за ге роями.

— Это было непросто, — произнес Полуэльф, вытирая пот
со лба.

— Мягко сказано, — проворчал Гном. — Я уж думал, нам
кранты.

— Ну, это вряд ли, — возразил Полуэльф. — Мы все-таки
крутая команда.

— Они тоже, — Гном мотнул бородой в сторону свежих
трупов, — были крутой командой. Пока не нарвались на нас.

А кто знает, на кого мы сами можем нарваться?

— Никто не знает, — согласился Полуэльф. — Жизнь полна
сюрпризов. В этом-то и состоит прелесть нашего существования.

— Не вижу ничего прелестного, но поверю тебе на слово.

— Ты не понимаешь, — хихикнул Халфлинг, появляясь
рядом словно из ниоткуда, — он же благородный! Ему противно
бить маленьких и слабых, он хочет, чтобы слабые были
большими и жирными. Тогда их и бить гораздо выгоднее.

— Заткнись, — огрызнулся Полуэльф.

— А я что, я молчу… — сказал Халфлинг, отступая в тень.
Полуэльф задумчиво поскреб подбородок.

— В чем-то ты, конечно, прав, — протянул он, обращаясь
к Гному. — Риск хорош, когда он оправдан, но здесь становится
слишком опасно.

— Так и должно быть. — солидно подтвердил Гном. — Чем
дальше в лес, тем толще мобы. И справиться с ними будет с каждым
разом все сложней.

— Ясно, — кивнул Полуэльф. — Ладно, слушайте меня.
Восемь часов привал, потом двигаемся дальше со свежими
силами. Ты, — он указал пальцем на Принцессу, — выучи чтонибудь
помощнее. А ты…

Полуэльф посмотрел на Варвара и скривился.

— Я ведь тебе написал на бумажке! Читай, если запомнить
не можешь. Adrenalin rush, это же так просто!

— Да ну, зачем это…

— И все-таки, постарайся. Названия спецударов надо помнить
наизусть, никто не знает, когда они могут понадобиться.

— А их обязательно вслух?..

— Да! — отрезал Полуэльф. — Обязательно.

…прошло восемь часов…

— Multishot!

— Bash!

— Cold Bolt!

— Backstab!

— Адра… Арда… А-а-а, блин, ы-ых! Ух!

…еще восемь часов…

— Charged Arrow 10 Level!

— Stone crash!

— Ice Storm!

— Backstab!

— Ад…ге…па… ну и почерк у тебя! Ух! Ы-ых!

…и еще восемь часов…

— Все! — выдохнул Полуэльф, тяжело опускаясь
на землю. — Это наш предел. Еще бы чуть-чуть…

— Не надо еще чуть-чуть, — мягко возразил Гном. — Этого
было вполне достаточно.

— Своими силами нам дальше не справиться, — поджал
губы Полуэльф. — Нужна помощь.

— Здесь поблизости нет ни одной таверны, — заметил
Халфлинг.

— Я имел в виду другую помощь, — отмахнулся Полуэльф.

— Какое-нибудь дополнительное супероружие, или что-то
в таком роде.

— Я могу зачаровать стрелы, — предложила Принцесса.

— Само собой, — кивнул Полуэльф. — Только этого мало.

— Я могу заточить мечи, — сообщил Гном. — До плюс
первых.

— А у меня есть яды, — встрял Халфлинг. — Можно нанести
на лезвие.

— Ну ладно, — Полуэльф с сомнением пожевал губами. — 
Будем надеяться, что этого пока хватит.

…и еще восемь часов…

— Spadeo Terrank Blutreater Haffaplow Bagradt! («Изящный раздирающий удар ночной бабочки, садящейся на цветок» (полуэльфийск.).)

— Powered Kick of Giants!

— Superduperbadaboom!

— Backstab!

— Adre… adrenalim… adremanil…

— Оставь это! — крикнул Полуэльф. Варвар тут же радостно
спрятал бумажку в карман и принялся размахивать двуручником.

— Да не ты! — простонал Полуэльф, но Варвар сделал вид,
что его не слышит. — Принцесса! Твое Высочество! Брось ерундой
заниматься, читай свиток!

— Но я же…

— Да не спорь ты, читай быстрее! Мы прикроем!

Принцесса глубоко вздохнула, развернула свиток и дрожащим
голосом принялась читать заклинание. Земля у ее ног
зашевелилась, застонала, вспучилась бугром. Щепки, мелкие
камешки, комки грязи, птичьи перья потянулись со всех сторон,
чтобы прилипнуть к быстро растущей куче. И вскоре перед
Принцессой уже стояло, покачиваясь, жуткое чудище — наскоро
слепленный голем.

— Мммм, — промычал голем. — Ммма-а…

— Защити нас! — выкрикнула Принцесса.

— Мма… — откомментировал голем и направился к врагам.
Для этого ему даже не пришлось разворачиваться — гротескное
лицо просто съехало на затылок, а ноги-тумбы зашагали
задом наперед.

— Ура! — подпрыгнул Халфлинг. — Наша тяжелая кавалерия!

— Мма! — огромный кулак голема опрокинул ближайшего
противника. — Мма! — обратный удар сломал шею другому. — 
Мма! Мма! Ма-а!

— Ух! Ы-ых! — вторил голему Варвар, громя врагов почти
с той же эффективностью.

Враг дрогнул и побежал.

— Отлично! — Полуэльф расплылся в довольной улыбке.

— Еще пара уровней, и мы наконец уберемся с этой локации!

А ты хороший мальчик, неплохо справляешься, — он
покровительственно похлопал голема по плечу и тут же вытер
испачканную руку о штаны. — Рожей, правда, не вышел, а так
молодец.

— М-м-м… — ответил голем. — А-а-а…

Его, и правда, трудно было назвать красавцем. Даже сходство
с человеком оставалось чисто формальным: две ноги, две
руки, одна голова. На голове имелись в наличии два глаза, нос
и рот, хотя их взаимное расположение и пропорции не являлись
постоянными. А таких мелочей, как пальцы, волосы, уши
или шея не наблюдалось вовсе. Если не считать за волосы
сухую траву и мышиные кости, торчащие из глины в полном
беспорядке.

— Мало ли кто рожей не вышел! — вскинулась принцесса.

— Он такой, потому что он… такой! Уж какой получился! Для
голема так и вовсе красавец!

— Ммма… — Голем повернул к Принцессе уродливую
голову. — Ааа… ммм.

— Ну хорошо, хорошо, убедила. Пусть будет красавец.

А сейчас — всем отдыхать, и продолжим путь. Пора уже выбираться
отсюда.

…восемь часов…

— Надо же, пробились!

— Мма-а-а…

— Молодец, хороший мальчик.

— А-а-а… мммм…

…и еще восемь часов…

— Я вижу впереди свет! — закричал Полуэльф. — Там
выход!

Его товарищи не откликнулись, им было не до того. Враги
наседали со всех сторон, и это были очень мощные враги.
Гном, отложив свой молот, торопливо перевязывал израненного
Варвара. Принцесса, яростно визжа, крутила над головой
пращу — толку от этого было мало, но запас заклинаний она
давно исчерпала. Где-то в стороне, судя по шуму и воплям,
ловили Халфлинга. Только голем, как ни в чем не бывало, продолжал
сражаться. Мягкая глина гасила удары, а стрелы
не причиняли ему никакого вреда. Правда, враги уже заметили,
что скользящие удары вырывают из голема куски плоти,
но самого голема это, похоже, не беспокоило, а плоти было
еще много.

— Бежим! — скомандовал Полуэльф. — Туда!

Герои поспешно заковыляли в указанном направлении.

— Прикрой нас! — на бегу бросил Полуэльф голему.

— М-ма?

— Задержи их!

— М-ма-а-а…

Звуки боя затихли далеко позади. Герои выбрались из негостеприимного
места.

— Мы сделали это! — воскликнул Полуэльф. — Мы прошли
весь этот чертов лабиринт, и никто не пострадал! Все живы,
и даже с добычей!

— Погоди! — Принцесса ахнула и прижала пальцы
к губам. — Мы забыли… там…

— Что?! Что ты забыла?! Амулет? Жезл? Спеллбук?

— Мы оставили там голема!

— Тю! — Полуэльф облегченно вздохнул. — Было бы из-за
чего волноваться. Вызовешь нового.

— Но он же наш товарищ!

— Ты с ума сошла? — нахмурился Полуэльф. — Какой он
нам товарищ? Он, по большому счету, просто ходячая куча
мусора. А скорее всего, уже и не ходячая… Эй, ты куда?! Стой,
сумасшедшая! А-а, darabarabunda (Плохо переводимое грязное ругательство (полуэльфийск.)), все за ней!

Голем был все еще жив. Он уже не пытался сохранить сходство
с человеком, просто осел тяжелой грудой поперек прохода,
сдерживая врагов. Единственная оставшаяся рука отвешивала
удары каждому, до кого могла дотянуться, а если не могла, то
швырялась комьями глины, отрывая их от разваливающегося
тела. Голем продолжал прикрывать отступление.

— Мма! — гулко и безнадежно ухал он на каждом замахе.

— Мма! Мма-а! Ма-а!

Враги, впрочем, уже подрастеряли боевой задор, слишком
велики были потери. И когда из-за спины голема в них снова
полетели стрелы, враги с яростным ворчанием побежали с поля
боя.

— Мма, — голем булькнул и опустил руку. По его глиняному
лицу ползли струйки черной грязи. — Мма! Мма! Мма-мма!

— Все хорошо, малыш, — Принцесса обняла голема
за остатки плеч и прижала его уродливую голову к своей
груди. — Ш-ш, уже все хорошо, не плачь. Мама с тобой.

— Мма, — всхлипнул голем. — Мам-ма.

Где-то за холмами садилось солнце, и заклинание потихоньку
теряло силу. Голем медленно превращался в то, чем и был
изначально, — большую кучу мусора.

Варвар топтался рядом и растроганно сморкался в большой
платок. Остальные герои отошли на почтительное расстояние.

— Эти люди, — фыркнул Полуэльф. — Сентиментальность
когда-нибудь их погубит.

— Если прежде они не погубят всех нас, — проворчал
Гном.

Меч и камень

И тогда, — рассказывал Варвар, — появился
никому не известный подросток, взялся
за рукоять меча-в-камне и одним рывком
вытащил его наружу. Вот это было зрелище,
я вам доложу! У всех так челюсти и отпали.

— А потом? — спросил Гном.

— А потом этого мальчика короновали, и он правил долго
и справедливо. Объединил все враждующие племена, победил
множество чудовищ…

— Это понятно, а где она теперь? — нетерпеливо перебил
Гном.

— Кто «она»? — опешил Варвар.

— Наковальня. Ты же сам говорил, что на покрытом рунами
камне стояла наковальня, и меч пронзал ее насквозь, верно?

— Да…

— Ну и что с ней стало потом, когда король умер?

— Не знаю, — растерянно моргнул Варвар. — А при чем тут
наковальня? Речь же о мече!

— О мече?! — Гном схватился за голову. — Да вы что, люди,
с ума все посходили?! Кому нужен какой-то дурацкий меч? Он
там вообще лишний, его и выдернуть-то надо было, чтобы
не мешал пользоваться инструментом. Наковальня — вот
истинное сокровище!

— А разве не рунный камень? — удивился Полуэльф.

Меч гордых людей

Пришли, — сказал Полуэльф и сложил карту.

— Оно и видно, — проворчал Гном.

Действительно, окончание поисков не вызывало
сомнений. Посреди руин возвышался
кусок древней стены — словно оберегаемый
невидимой рукой, без единой трещинки, даже вездесущий
лишайник не запятнал камни, а пряди бешеного огурца, в изобилии
росшие вокруг, держались от стены на почтительном расстоянии.
Пощадило время и статую — вернее, барельеф, изображающий
высокого стройного человека с широко раскинутыми
руками. Из груди барельефа торчал меч, рукоять которого, украшенная
огненными опалами, слабо светилась и еле слышно
потрескивала.

— Меч Гордых Людей, — сказал Полуэльф, снова сверившись
по карте. — Странное название, но, с другой стороны, Лук
Эльфийских Королей звучит ничуть не лучше.

Он протянул руку и коснулся рукояти меча.

— Не лапай! — строго сказала статуя.

— А? Что? — Полуэльф быстро отскочил назад.

— Не про твою честь сработано, — разъяснила статуя. — 
Не тебе, полукровке, дано владеть этим мечом. Лишь великий
герой из человеческого племени сможет вытащить меч
из камня, чтобы сразить Зло и утвердить царство Света
на земле.

— Ладно, ладно, я все понял, — Полуэльф развел руками
и с кривой улыбкой шагнул в сторону. — Я пас.

Он подтолкнул плечом Варвара и кивком указал на меч.

— Иди, пробуй, великий герой.

Варвар вздохнул, поплевал на ладони и без особого труда
выдернул меч из груди статуи.

— Свершилось! — выдохнула статуя. — Наконец-то! Сбылось
великое пророчество! Конец засилью темных сил, наступает
новая светлая эра…

Товарищи между тем столпились вокруг Варвара, рассматривая
новую игрушку и отпуская восторженные замечания.

— Эй, меня кто-нибудь слушает? — раздраженно спросила
статуя.

— Да-да, конечно, — Варвар виновато вздрогнул и изобразил
повышенное внимание.

— Этот меч дано носить лишь достойнейшему, — важно
произнесла статуя. — Тому, кто объединит все людские племена
и станет величайшим из земных царей, кто поведет людей
за собой на решительную борьбу со Злом. О ком и через тысячу
лет будут слагать баллады сыны человеческие…

— Минуточку, — поднял руку Халфлинг. — А почему ты
все время говоришь только о людях?

— А я и не с тобой разговариваю, недомерок! — огрызнулась
статуя. — А с героем из пророчества. Не встревай!

— Ну хорошо, хорошо, — Халфлинг насупился и отступил
в тень, поближе к Гному и Полуэльфу.

— Близок конец кровавой тирании Темных сил! — вещала
статуя. — Люди поднимают голову! Огнем и мечом отвоюют они
свою свободу, и воцарятся на земле Закон и Порядок. Сгинут без
следа все пособники зла, мерзкие трусливые твари, угнетавшие
народ долгие столетия. Приидет новое царство добра и справедливости,
и склонятся перед ним все народы мира…

— А кто не склонится? — снова встрял Халфлинг.

— Сам подумай, — посоветовала статуя.

— Я подумал. И мне это не нравится.

— Мне тоже, — вполголоса произнес Полуэльф.

— Ваши проблемы, — пожал плечами барельеф, насколько
ему позволяла каменная кладка.

— Продолжай, пожалуйста, — попросил Варвар.

— А чего тут продолжать? — хмыкнула статуя. — Все понятно.
Настало время Избранного народа…

— То есть людей?

— А кого же еще!

— А почему это люди Избранный народ? — возмутился
Халфлинг. — Почему не кто-нибудь другой? Вот хоббиты,
например, ничем не хуже.

— Хуже-хуже, — заверила статуя. — Люди — уникальная
раса, они могут становиться кем угодно и достигать вершин
в любой избранной профессии.

— Ха! — фыркнул Гном. — Тоже мне, нашли чем хвастаться!

— Иным расам это не дано, — строго заметила статуя.

— А инфравидение людям дано? Или бонус к Силе и Сложению?

— Это мелочи, — пренебрежительно отозвалась статуя. — 
Зато у людей есть бессмертная душа, которой все прочие лишены.

— А толку-то… — проворчал Гном.

— Это знак избранности! — выкрикнула статуя. — Именно
людям дано нести свет в мир! Людям — а не детям тьмы,
копошащимся в мрачных подземельях, норах и пещерах,
подобно крысам и червям…

— Слышь, — Халфлинг подергал Гнома за рукав, — а ведь
это он про нас говорит!

— А эльфы? — спросил Варвар, не выпуская меча.

— Слишком ненадежный союзник, — поджала губы статуя.

— Себе на уме. Да еще, вдобавок, свободно скрещиваются
с людьми, разбавляя и разжижая благородную кровь. Еще вопрос,
можно ли считать такое потомство полноценными людьми.

— Ты с какой стороны человек? — тихонько спросил Халфлинг
Полуэльфа. — С отцовской или материнской?

— С той самой, — процедил сквозь зубы Полуэльф.

— А-а, — протянул Халфлинг и замолчал.

— Итак, — подытожила статуя. — Владелец этого меча
обретет великую силу, едва первые лучи восходящего солнца
прольются на клинок. Дав клятву верности на крови, он должен
будет отправиться на северо-восток, где…

Не дослушав, Варвар с размаху всадил меч обратно в грудь
статуи, вытер руки и повернулся к товарищам.

— Пошли дальше. Здесь нет ничего интересного. Что там
говорит карта о других сокровищах?

— Прямо на юг отсюда, в трех днях пути, спрятан Молот
Горных Кланов, — прочитал Полуэльф. — На востоке, чуть дальше,
Топор Великого Орки, а на западе… некая Дубина.

— А какой-нибудь Пращи Хоббитов там нет? — спросил
Халфлинг.

— Нет, — ответил Полуэльф.

— Ну нет — так нет, — пожал плечами Халфлинг.

— Юг, восток, запад… — Гном один за другим загнул три
пальца. — А на севере?

— Там значок золота, и рядом нарисован дракон.

— Вот и отлично. Значит, нам на север.

Встреча Фикхен

Отрывок из книги Виталия Протова «Любовные похождения барона фон Мюнхгаузена в России и ее окрестностях, описанные им самим»

О книге Виталия Протова «Любовные похождения барона фон Мюнхгаузена в России и ее окрестностях, описанные им самим»

Вернемся однако в Ригу, куда я прибыл с важным заданием императрицы. Известий о прибытии ожидаемой персоны, для встречи которой я и был отправлен в это захолустье, пока не поступало, и дни проходили в томительной безвестности. Тем временем в Ригу съехались важные чины, также присланные императрицей. Среди них канцлер Бестужев-Рюмин и многие другие, коих я не знал прежде. Они все тоже томились ожиданием, которое, в конечном счете, завершилось в конце января, когда один из моих кирасир, оставленный в дозоре, прискакал на взмыленном коне с криком: «Едут!».

Получив сие радостное известие, положившее конец мучительному ожиданию, я построил моих молодцов на дороге при въезде в город. Дорогу предварительно очистили от снега, чтобы не препятствовать чеканному шагу коней, на которых восседали мои кирасиры с парадными палашами в руках. Я построил роту в две шеренги так, чтобы между ними могла проехать карета, которая, кстати, уже и появилась — мы увидели ее версты за две.

Тащила карету пара старых кляч да и само это средство передвижения имело вид довольно убогий — удивительно, что оно вообще преодолело столь долгий путь и добралось до российских границ, за которыми дороги, как известно, и не дороги вовсе, а одни ухабы и рытвины. Собственно, по ним одним все и понимают, что это и есть дорога, а иначе никто бы не смог добраться до места назначения, заблудившись в бескрайних просторах этой удивительной страны.

Я дал команду «На каррраул!» — и мои ребята застыли. Даже кони вняли важности момента и, высоко подняв головы, замерли как вкопанные. Карета подъехала к началу строя и остановилась. Я дал команду барабанщикам, и под барабанную дробь две шеренги развернулись в колонны, а кони, высоко, словно в танце, поднимая ноги, двинулись мимо кареты, за окошками которой с одной стороны виднелось милое юное личико девицы лет пятнадцати, а с другой — лицо дамы еще не в годах, но уже повидавшей жизнь.

Когда кирасиры прошли и остановились чуть поодаль, я спрыгнул со своего боевого коня и, опережая канцлера и целую свору придворных подбежал к дверцам кареты, распахнул их и произнес заранее заготовленное:

— Позвольте от имени Её императорского величества и Его высочества наследника приветствовать вас на русской земле.

— Маман, — проговорила пассажирка кареты, словно и не слыша меня, — это же тот самый барон, который был у нас в Штеттине. Вы не помните?

— Прекрати, Фикхен, — сказала женщина постарше, — вечно у тебя всякие глупости в голове. Когда ты, наконец, повзрослеешь…

Та, кого она назвала Фикхен, словно и не слышала слов матери.

— Вот так встреча, барон, — сказала она. — Я чувствовала, что увижу вас еще раз.

— Я рад, что оправдал ваши ожидания, — сказал я, предлагая ей руку.

Она оперлась о мою ладонь скорее из вежливости — никакой помощи ей не требовалось, выпорхнула из кареты, словно на крыльях и замерла, разглядывая замерших кирасир и свиту придворных.

— Позвольте проводить вас к карете, присланной специально для вас государыней императрицей, — предложил я.

Канцлер тем временем подал руку матери Фикхен, и мы в две пары прошествовали к карете; не в пример той, на которой они приехали, эта карета сверкала золотом, прочные колеса надежно стояли на дороге, а внутри лежали медвежьи полости.

— Надеюсь встретить вас в Петербурге, — сказала Фикхен и незаметно для окружающих пожала мне руку.

— Буду счастлив, сударыня, — проговорил я, пожимая в ответ ее маленькую ручку…

Я отложил в сторону свое гусиное перо, потому что слуга принес мне последнюю городскую газету — я ведь слежу за событиями в мире. И вот я прочел известие, которое наполнило слезами мои глаза, хотя Мюнхгаузены не плачут никогда. Событие, которое в корне меняет мои планы относительно сих мемуаров: 6 ноября 1796 года в Петербурге в Зимнем дворце скончалась Фикхен.

Сегодня 23 января 1797 года — по странному совпадению ровно пятьдесят три года, день в день, прошло с того зимнего вечера в Риге, когда я командовал ротой почетного караула. И именно в этот день получил я печальное известие из дальних, но навсегда оставшихся мне близкими краев. И это известие в некотором смысле освобождает меня от неких обязательств. Моя мужская и рыцарская честь более не останавливают мою руку с пером, которое должно поведать о главном в необыкновенных приключениях барона фон Мюнхгаузена. Это не значит, конечно, что мои записки могут быть тотчас переданы в печать — это могло бы вызвать такие потрясения в Европе, при мысли о которых мое сердце (а ведь это сердце старого воина!) сжимается от боли.

Я закончу свои записки положу их в бутыль и замурую в стену замка — пусть их найдут через сто или двести лет, когда тайна, раскрытие которой сегодня может привести к кровопролитным столкновениям по всей Европе, потеряет, надеюсь, свою остроту и станет лишь предметом обсуждения любителей пикантных сенсаций и прочего читающего люда, который, конечно, не обойдет вниманием мою скромную персону и обстоятельства, сопутствующие моей жизни.

Год 1738. Я по пути в Россию заезжаю в города и замки, завожу знакомства, которые могут быть мне полезны, предлагаю, в свою очередь, мои услуги. Мои визиты к нашей суверенной знати позволяют мне завязать знакомства, на которые я смогу рассчитывать в будущем.

Штеттин. Дом коменданта города Христиана Августа. Он владетельный князь, но доходы с его княжества столь ничтожны, что он вынужден поступить на службу к прусскому королю. В 1738 году он в генеральском чине служит комендантом Штеттина.

— Рад вас видеть, барон, — говорит мне Христиан Август. — Позвольте познакомить вас с моей супругой. — Я поклонился. — Детей у нас четверо. Бегают где-то по дому, лишь старшенькая — как увидит гостя, как услышит звон шпор, тут как тут! Фикхен, иди-ка сюда. Вообще-то ее зовут София Фредерика, но у нас, по-домашнему, — Фикхен.

— И не такой уж он красавец, этот ваш барон, — сказала вдруг Фикхен. Ей было лет восемь, светловолосой девчушке с пронзительными голубыми глазами.

Все взрослые, услышав эти слова, рассмеялись.

— Беги в сад, озорница, — сказала ее матушка. — Видали вы ее — от горшка два вершка, а уже о женихах думает.

Потом, когда мы сидели с Его милостью Христианом Августом в саду и беседовали о першпективах прусско-российских отношений, я вдруг почувствовал, будто что-то ударило по моему металлическому нагруднику, словно желудь упал с дуба. Однако дубов поблизости да и вообще каких-либо других деревьев не было. Я было подумал, что мне показалось, как вдруг новый стук — словно птичка клюнула. Я присмотрелся — вижу, в кустах сидит Фикхен, во рту у нее духовая трубочка, и стреляет она из нее в меня ягодами то ли бузины, то ли рябины.

Вид проказливой девчонки вызвал у меня приступ смеха, а она, поняв, что обнаружена, выскочила из кустов и умчалась прочь. Кто же мог знать тогда, что это не я, а моя судьба подсмеивается надо мной.

В следующий раз я увидел Фикхен через шесть лет — в 1744 году, в городе Риге. Теперь пришло время рассказать моему терпеливому читателю о подробностях того важного события, участником и свидетелем которого я был, ради которого я и приехал в этот город на окраине России.

* * *

Императрица Елизавета Петровна, озабоченная государственными мыслями о продолжении династии и будучи бездетной, назначила престолонаследником своего племянника, урожденного Карла Петера Ульриха Гольштейн-Готорпского, сына Анны Петровны, родной сестры императрицы, и внука Петра Великого. Теперь императрица вознамерилась женить Карла Петера, а иначе просто Петра.

Невесту подбирали долго и тщательно и остановили выбор на Софии Фредерике Августе Ангальт-Цербстской, которой к тому времени исполнилось пятнадцать лет — возраст для замужества вполне подходящий. Встреча будущей жены российского императора и была поручена мне — я должен был почетным караулом моих молодцов-кирасир приветствовать прибывших. София Фредерика ехала со своей матушкой.

И вот, как знает уже читатель, встреча состоялась, я исполнил свою миссию, передал Фикхен и ее матушку в надежные руки сопровождающих, а сам в волнении отправился ожидать нового приказа от Её величества.

«Чем же было вызвано мое волнение?» — спросит любопытный читатель.

Что ж, не буду скрывать.

Хотя мое сердце уже и принадлежало Якобине, было оно, мое сердце, столь велико, что в нем вполне могло найтись место и еще для кого-нибудь. И нашлось. Едва увидев Фикхен, я тут же понял, что ее юное личико не оставит меня равнодушным — невинный взгляд голубых глаз глубоко проник в мою душу.

Но кто был я — и кто она? Милостью императрицы очаровательная Фикхен была вознесена на высоты, для меня недосягаемые. Впрочем, не нашлось пока еще таких крепостей, которые не мог бы взять барон фон Мюнхгаузен, и хотя и раненный стрелой Амура прямо в сердце, я не оставлял надежду, что счастье еще мне улыбнется.

Мне хотелось поскорее отправиться в столицу, но приказ о моем возвращении все задерживался, и я со своими кирасирами вернулся в Петербург лишь осенью 1745 года. По приезду я узнал, что столица еще не отошла от празднеств в честь бракосочетания великого князя и Софии Фредерики, которую, впрочем, теперь звали Екатериной.

Я, конечно, ждал этой новости, но не могу сказать, что у меня не ёкнуло сердце, когда мой знакомый поручик в ответ на вопрос, почему в столице фейерверки и флаги на всех присутственных местах, сообщил мне, что причина тому — венчание наследника Петра Федоровича и немецкой принцесски, окрещенной ныне Екатериной. Венчание состоялось в сентябре, но праздники еще продолжались — вино лилось рекой, императрица по такому случаю устраивала бесплатные пиры для горожан и по вечерам — фейерверки.

«Ну что ж, — подумал я, — теперь больше нет никакой Фикхен, теперь Её высочество зовется Екатерина». Никто тогда и помыслить не мог, что пройдет время, и к этому имени добавится скромное и вполне заслуженное «Великая». Та самая девочка, которая обстреливала меня бузиной в саду Штеттинского замка.

На следующий день императрица задавала очередной бал, до коих она была большая охотница. И я, конечно же, был среди приглашенных — заслуги барона фон Мюнхгаузена перед короной не остались незамеченными.

Я явился в Зимний дворец, сверкавший всеми своими окнами, и был поражен обстановкой веселья и праздника. Однако не все присутствующие были веселы и довольны. Как это ни странно, хотя виновник торжества и чувствовал себя, судя по всему, великолепно, но вот виновница…

Как ни пыталась она скрыть свое дурное настроение, те, кто знали ее раньше, не могли не заметить, что с маленькой Фикхен, ах, простите, с Её высочеством великой княжной, не все в порядке. Она сидела рядом с мужем, недовольно оглядывая танцующих, и участия в танцах не принимала, хотя ведущей парой в котильоне была сама императрица с графом Воронцовым.

Я протиснулся поближе к месту, где восседала Её высочество, стараясь попасться ей на глаза, что мне, в конечном счете, и удалось. И к моей радости, выражение лица ее переменилось, глаза вспыхнули, она чуть повела головой, словно приглашая меня подойти поближе, что я и сделал. И тут она словно опять превратилась в озорную девчонку, которую я видел когда-то в Штеттине. Она соскочила со своего места, подошла ко мне, взяла за руку и мы присоединились к котильону. Великий князь проводил молодую жену безразличным взором и продолжил разговор с одним из своих приближенных.

Танцы никогда не были моей сильной стороной — я рубака, охотник и любовник, и хотя почитаю куртуазные традиции рыцарства, к танцам с детства не питал склонности. Однако в тот вечер у меня словно выросли крылья, правда, я был вынужден сдерживать свой полет, потому что на мою визави в танце были устремлены сотни глаз. Столько же ушей было направлено в нашу сторону. Однако она успела шепнуть мне одними губами:

— Нам нужно встретиться. Приходите завтра в полдень в Летний сад.

Я не стал задерживаться на балу. Когда завершился танец, я нашел повод исчезнуть, подогреваемый любопытством и нетерпением. Будь у меня возможность, я бы подгонял время плеткой, как моего коня, чтобы поскорее наступил полдень следующего дня. Но время как назло тянулось медленно. А когда я улегся спать в своей квартире, сон долго не приходил. Перед моим мысленным взором возникали то замок в Штеттине, то озорная девчонка с трубкой, то юная дева в карете в заснеженной Риге.

Купить книгу на Озоне

Тони Парсонс. Men from the Boys, или Мальчики и мужчины (фрагмент)

Глава из романа

О книге Тони Парсонса «Men from the Boys, или Мальчики и мужчины»

Они смотрели сквозь меня. Мне это нравилось.
Я не хотел, чтобы они смотрели на меня. Я хотел стать
невидимкой. Это было бы лучше всего.

Вечеринка проводилась на тридцатом этаже блестящего стеклянного здания, высоко над рекой. Это
были последние благополучные годы, прежде чем все
вокруг опустошит финансовый кризис. Настанет время, когда многие из этих мужчин — в основном здесь
присутствовали мужчины — понесут из этого здания
свои пожитки в старых коробках из под шампанского от «Берри бразерс». Но все это свершится в необозримом будущем. Сегодня вечером они отмечали свои
премии. А компания моей жены обслуживала банкет.

Сид возникла рядом со мной, улыбнулась и сжала
мне руку.

— Хочешь, чтобы я принес еще вегетарианской
самсы? — спросил я.

Она легонько хлопнула меня по заду.

— Сначала унеси пустую посуду, — сказала она.

Они привыкли, что им прислуживают, эти люди, и
они едва замечали меня, когда я пробирался между ними, собирая тарелки, усыпанные палочками от шашлычков якитори и крупинками риса от суши. Просто парень в фартуке. Ничего особенного. Не такой, как они.

Я взял стопку грязных тарелок и понес на кухню.
Вы не поверите, но на тридцатом этаже этой сверкающей вавилонской башни имелась кухня. По видимому, они обедали и ужинали здесь, в залах заседаний.
Иногда эти важные шишки не беспокоились о том,
чтобы спуститься в ресторан. Это был другой мир.

Я плечом открыл дверь и внезапно остановился,
держа в руках тарелки. Я увидел в окне свое отражение. Отсюда открывался восхитительный вид на Лондон. Глядя на него, вы бы подумали, что на земле нет
ничего прекраснее и романтичнее, чем вид большого
вечернего города. Лондон сверкал, как сокровищница
Господня.

Но я ничего этого не видел. Ничего. Я видел только
себя.

И я почувствовал это — почувствовал, как это бывает, когда ты сверху смотришь на город, а он, кажется, зовет тебя, и отвечает на все вопросы, и говорит —
сделай шаг из окна, просто сделай его, упади и лети в
воздухе, просто прыгни. То, что чувствует каждый,
глядя на тротуар с большой высоты.

Или только я так чувствую?

Я ощутил, что задыхаюсь. Сразу, мгновенно. Как
человек, утопающий в собственной жизни. О, мать
твою, подумал я. Только этого мне не хватало. Паническая атака.

Сид вошла на кухню, взяла поднос с самсой и взглянула на меня.

— Гарри, — окликнула она. — Все в порядке?

Но я не ответил.

Я просто стоял, держа в руках тарелки и глядя на
человека в стекле, и пытался перевести дыхание, и
думал, что у меня сердечный приступ. Она вышла,
встревоженно оглядываясь на меня. Мокрый от пота
и задыхающийся, я не двигался с места.

Человек в стекле смотрел на меня, словно тень моего бывшего «я».

Из за мальчика я стал хорошим человеком, думал
я. Из за мальчика я был более терпелив и менее эгоистичен, был добрее. Из за мальчика я стал зрелым человеком. Из за мальчика я научился ставить другого
выше себя. Мальчик научил меня любить.

А теперь мальчика у меня забрали. Прошло два месяца с тех пор, как он переехал к Джине. Прошло почти две недели с тех пор, как я виделся с ним, — на Рождество он приезжал к нам и вернулся к Джине на второй день Рождества.

Теперь была другая жизнь, другой способ быть отцом и сыном. Считается ведь не то, что вы вместе де
лаете — ходите на фильмы с Ли Марвином, ездите на
футбол и в парки аттракционов, все эти семейные выходы на развлечения, которые занимают вас так, что
вам практически не приходится разговаривать друг
с другом. Значение имеет только ежедневное соединение повседневной жизни. Ваши души сливаются
только тогда, когда вы день за днем живете вместе.

А теперь все это исчезло, и я думал — куда оно ушло
от меня? Что со мной сталось? Что у меня осталось
хорошего? Для чего я живу? Потеря работы не помогла мне бороться с чувством собственной потерянности. Но дело было не в работе. Я всегда мог найти другую работу. А мальчика мне никто не мог заменить.
Мое самоощущение было накрепко связано с мальчиком. Он был мерилом моей ценности. И если мальчика нет рядом, чего я стою? В чем мое достоинство?

Я еще мгновение смотрел на зеркальное изображение, и стопка грязных тарелок выскользнула у меня
из пальцев. Тарелки не столько разбились, сколько загремели, и наступила жуткая тишина. Кое где раздались сдержанные смешки, и прочие наемные рабочие
продолжили делать свое дело. Просто нервный срыв
у официанта.

Я склонился над раковиной. Не знаю, сколько прошло времени, потом я почувствовал, что рядом стоит
жена.

— Есть еще один способ сделать это, — сказала
Сид. — Просто положи их в посудомоечную машину. Так тоже можно. Пойдем, тебе надо выйти.

Банкиры, брокеры или кто там еще смотрели на
нас и расступались, когда мы шли мимо них к лифту.
Сид держала меня за руку и улыбалась, пока мы спускались на первый этаж, и твердила, что все хорошо, все
в порядке. Я не был в этом настолько уверен. Мы вышли в холл. Там было негде присесть, поэтому мы пошли на улицу и остановились, глядя на реку, как когда то, на нашем первом свидании. Река привела меня
в чувство. Река и то, что Сид не выпускала моей руки.

— С Пэтом все будет в порядке, — сказала она.

— Я знаю, — слишком быстро ответил я, едва не
перебив ее.

— Просто это тяжело, — продолжала она.

Она улыбнулась, пожала плечами. Попыталась
объяснить:

— В смысле, все это тяжело. Всегда. То, как мы
строим свою жизнь. Работа. Дом. Делать карьеру. Растить детей. Творить свою судьбу. Как в песне поется — мечусь между желанием любить и тем, чтобы
сделать предложение.

— Я знаю эту песню, — сказал я. — Это хорошая
песня.

— Понимаешь, нашим родителям, бабушкам и дедушкам тоже было трудно, но трудно по другому.

— Ты говоришь о возможности ядерной катастрофы? О Великой депрессии? О Гитлере и Сталине?
Обо всем этом дерьме двадцатого века?

— Обо всем этом дерьме двадцатого века, — подтвердила она. — Война. Бомбежки. «Дружище, подай
десять центов». Я не преуменьшаю. Но все было проще. И для мужчин, и для женщин. Никто не думал, что
им придется делать все это.
Она обняла меня за талию, и мне показалось, что
во всем городе никого нет, кроме нас.

— Трудно, — сказала моя жена. — Трудно, когда
все разом.

И я подумал — все разом?

Да ведь у меня практически ничего нет.

Марти размахивал руками, пытаясь что то втолковать выпускающему редактору.

— «Татуировка, чья ты?» — оживленно говорил
Марти. — Телеигра. Я ведущий. Две команды комиков. Вы таких знаете. Умные, острые на язык комики,
балансирующие на грани хорошего вкуса. Только те,
кому до зарезу нужна эта работа.

Выпускающий редактор нахмурился, не совсем
понимая:

— И их… татуируют?

Марти захохотал как маньяк.

— Нет, нет, нет, — сказал он. — Им нужно определить владельца татуировки.

Я откашлялся.

— Крупным планом покажут штрихкод на чьей-нибудь шее, — сказал я. — Или бабочку. Или, к примеру, китайский иероглиф.

— Это может быть прямой эфир! — провозгласил
Марти. — Сплошная импровизация! Может идти вживую прямо из комнаты отдыха!

— Люди в масках, — предложил я.

— Маски — это хорошо! — воскликнул Марти. — 
Вроде венецианских — понимаете, о чем я? Маски,
которые носят в Венеции. На карнавалах. Жуткие,
сексуальные маски. И потом, после остроумных состязаний между командами, занавес открывается, и мы
видим… Дэвида Бэкхема. Или Эми Уайнхаус. Или
Шерил Коул. Или Саманту Кэмерон. Это будет здорово — в наши дни татуировка есть у каждого.

Выпускающего редактора явно грызли сомнения.

— У меня нет, — сказал он. — Вы и вправду думаете, что сможете заполучить Бэкхема?

— Ну, возможно, насчет Бэкхема мы погорячились, — вступил я. — Но у всех футболистов Премьерлиги везде вытатуированы штрихкоды, колючие проволоки и китайские драконы. Поэтому, если не достанем Бэка, по крайнем мере, мы всегда можем привести
в студию того, кто хочет им стать.

Марти улыбнулся мне.

— Это станет прорывом в телеигровой индустрии, — сказал он. — Мы поднимемся до недосягаемых
высот.

Выпускающий редактор потрогал свои часы.

— Или упадем в бездонную пропасть, — пробормотал он.

— «Мои так называемые зубы». — Марти фонтанировал идеями. — Я веду тайное расследование, почему
у британцев самые плохие зубы в мире. Представляясь стоматологом гигиенистом, я внедряюсь в…

— Мне это не нравится, — сказал человек с Би-би си.

Я отхлебнул чаю. Он совсем остыл.

— Или, или, или — «Кутящая Британия Марти
Манна», — продолжал Марти. — Я разоблачаю кутящую Британию — но делаю это пьяным… с абсолютно
мерзкой рожей… пропивая свой блестящий ум…
На лице выпускающего редактора появилось страдальческое выражение.

— Или животные, — заторопился Марти, повышая
голос в приступе паники. — «Чистая ли клетка у вашего
хомячка? Самые притесняемые животные Британии»…

Выпускающий редактор нахмурился:

— Что… вы имеете в виду таксу по кличке Дарси,
которая поедала собственные экскременты? Или корги Колина, одержимого сексом?

— Точно!

— Мы уже это делали, — сообщил человек с Би би-си. — Еще мы делали «Помоги мне, Антея, я заражен
паразитами», и мы делали «Собачью тюрьму» и «Я живу как свинья», где знаменитости, о которых кто только не слышал, спали со свиньями, ели как свиньи и
даже учились разговаривать как свиньи.

— Я помню это шоу, — сказал я. — Оно было чертовски хорошим.

— Все, что касается животных, — сказал человек
с Би би си, — всегда идет на ура.

— Тогда давайте поднимем это на новый уровень, —
предложил Марти. — Новое поколение. Шоу талантов,
но для собак. Скажем, по образцу шоу Саймона Ковелла «Британия ищет таланты» — передача, которая ассимилирует в себе все, чему учил Эйнштейн, говоря о
легком жанре. Собаки! Собаки интеллектуалы! И собаки тупицы — ну, вы понимаете. Это будет смешно.
Они могут пописать на меня! А в самом деле! Зрителям это понравится!

Марти искоса взглянул на меня глазами баттера,
ожидающего подачи:

— Обезьяны?

Мне захотелось его обнять. Вместо этого я улыбнулся и кивнул.

— Обезьяны, — проговорил я с чуть меньшим энтузиазмом, чем испытывал. — Обезьяны — это хорошо.

Это классика.

— «Талантливые обезьяны Великобритании», —
провозгласил Марти, но эта идея немедленно растворилась в чистом воздухе офиса выпускающего редактора.

— Или что нибудь еще, — предположил я.

— Мы разрабатывали форматы программ, — не
унимался Марти. — «Мэд Манн продакшнз». — Теперь
в его глазах был вызов. — Слышали когда нибудь о
«Шести пьяных студентах в одной квартире»? — Он
стукнул себя по груди. — Мы придумали этот формат. Мы продали его по всему миру. «Шесть пьяных
норвежских студентов в одной квартире». «Шесть
пьяных австралийских студентов в одной квартире».
«Шесть пьяных польских…» Шоу шло во всех странах!

— Реалити шоу, — заявил человек, способный одним взмахом руки изменить наши жизни, следуя политике партии этой недели, — уже не столь популярны.

— Да ну, — возразил я, — в плане всегда найдется
местечко для недорогой программы, где соберутся те,
кто желает показать себя полным идиотом.

— Мы делали одно из первых шоу, снятых скрытой камерой, — сообщил Марти.

Я кивнул:

— «Вас обокрали!»

У Марти затуманились глаза от воспоминаний.

— Надо было только смонтировать наиболее яркие сцены ограбления, пойманные камерой, — сказал
он. — Но это было, понимаете, беспощадным обвинением нашему… хм… жестокому обществу.

— Вы же говорите о телевидении двадцатого века, — заявил человек. — О древней истории.

— Нет, я пытаюсь показать, насколько широки наши рамки, — ответил Марти. — Нельзя хранить все яйца
в одной корзине. Мы делали совершенно невероятное
грязное культурное обозрение для полуночников «Искусство? Вот задница!». Викторину «Извините, я совершенный кретин». Мы делали «Грешный мир».

Мужчина взглянул на нас с интересом:

— То самое шоу с Терри Кристианом и Дэни Бер?

— Вы имеете в виду «Слово», — поправил я. — Наше шоу с Эймоном Фишем, Гермионой Гейтс и Вилли
Хискоком, славным поваром Джорди.

Имя Вилли Хискока ему было явно незнакомо.

— Неужели вы нас не помните? — просяще заговорил Марти, уже без всякого вызова в голосе. — Мы
получали награды БАФТА. Раньше.

Выпускающий редактор встал, и я понял, что теперь
все по другому. Я тоже поднялся. Встреча закончилась. Марти оставался сидеть.

— Просто дайте нам работу, — взмолился он. — И мы
умрем на посту.

В этом и была проблема.

Они хотят тебя только тогда, когда ты в них не

нуждаешься.

Мы поднялись по ступенькам и оказались на самом
верху стадиона, где проходили бега гончих собак. Все
поле было видно как на ладони.

Я помнил, как в детстве, вечером по четвергам, когда мы ходили на бега в Саутенде, собирал с кузенами
целые охапки невыигравших билетов, в то время как
папа и дядья изучали расписание бегов, а мама и тетушки делали ставки на свои счастливые числа. Неужели это действительно было среди недели, перед
школой? Видимо, да. Очень многое с тех пор практически не изменилось, и это было невероятно. Запахи
табака, духов и пива, разнообразные акценты и смех.
Крутые парни в выходных костюмах и их хорошенькие подружки. Лосьон после бритья и собачье дерьмо. Игры рабочего класса.

— Я думал, что этого мира больше нет, — засмеялся я. — Что он исчез много лет назад.

— Нет, этот мир еще жив, — резко ответил Кен. — 
Это ты его бросил, дорогуша.

Единственная разница была в том, что мы пришли
сюда днем. Это называлось встречей Букмекерской
дневной службы бегов гончих, и вход был свободным,
специально для завсегдатаев.

Мы зашли за Сингом Рана после того, как он закончил свою смену охранником на фабрике фейерверков
на Сити роуд, и я повел их на собачьи бега на Бэдхем-кросс. Это было то немногое, что я мог для них сделать.

Они не любили рестораны, потому что ели очень
мало. Даже если сами выбирались в какую нибудь замызганную кафешку по соседству, они едва поклевывали еду, как птички. Они предпочитали оставаться
в квартире Кена, пощипывая картофельные котлеты
алу чоп или непальское карри под названием «миточат» или «алу дум».

Еда гурков. Сплошной картофель. И специи.

Они не любили пабы, потому что Синг Рана не пил
алкоголь, а Кен не мог там курить. Они не любили гулять. Не интересовались кинематографом. Кен говорил, что по сравнению с «Касабланкой» все фильмы —
мусор. Телевидение навевало на них скуку, за исключением скачек на четвертом канале.

Но они любили играть на деньги.

Поэтому я пригласил их на собачьи бега между
Ист Эндом и Эссексом — места, которые я помнил с
детства. Я думал, что флер этого места исчез еще во
времена неоромантики, но оказалось, что все осталось, как было.

В баре пахло рыбой и жареным картофелем. Кен
вынул засунутый за ухо карандашик, каким обычно
пользуются строители. Лизнув его кончик, он склонился над программой скачек. Как всегда, он был в
своем безукоризненном пиджаке, рубашке и галстуке. Иногда мне казалось, что он даже спит в этой одежде. Синг Рана взглянул на беговую дорожку, затем на
небо. Он вписывал ставки в бланк, учитывая погодные
условия и придирчиво взвешивая все риски. Кен был
более суеверным. Он выбирал бегунов на основе кличек, знамений, тайных знаков. Кен выигрывал редко,
а Синг Рана — постоянно. Но суммы, которые они
ставили, были настолько крошечными, что большой
разницы не ощущалось.

— Одинокий Путешественник, — возгласил Кен,
разглядывая проходящих мимо собак. — Номер пять.
Взгляните на него.

Номер пять нюхал воздух, но, помимо этого, ничем
не отличался от других гончих. Они больше походили
на ракеты, чем на собак.

Синг Рама покачал головой.

— Для Одинокого Путешественника у него слишком слабые лапы, — сказал он. — Он хорошо себя чувствует на твердой земле. А сегодня утром шел дождь.

— Он чует кровь, — настаивал Кен. Он повернулся
ко мне. — Некоторых из них тренируют на живых кроликах. Чтобы бежали быстрее, потому что настоящий
кролик на вкус лучше железного. Когда их тренируют
на живых кроликах, мы говорим, что они чуют кровь.

Синг Рана снова покачал головой.

— Только не этот, — возразил он. — И не после утреннего дождя.

— Однажды я приходил сюда с твоим отцом, — сказал мне Кен. — Еще до твоего рождения. Мы столкнулись здесь с Альфом Рамсеем. Еще до того, как он стал
сэром Альфом Рамсеем. Ты ведь о нем слышал?

Я слегка обиделся.

— Тренер английской команды, которая выиграла
Кубок мира в шестьдесят шестом году. Я знаю, папа
учился с ним в школе.

Кен кивнул:

— Альф начал избавляться от своего акцента. Как
вы это называете? Занятия по развитию речи. Он был
очень увлечен этими занятиями, старина Альф. И вскоре болтал как заправский джентльмен. — Кен хмыкнул при этом воспоминании. — Твой отец считал, что
это просто смешно.

Я попытался представить здесь моего отца. Сколько лет ему тогда было? Меньше, чем мне сейчас. На дорожке с грохотом установили металлического зайца.
Раздались крики, как только гончие рванули с места.

— Я никогда не говорил ему, что люблю его, — проговорил я.

Кен подозрительно глянул на меня:

— Альфу Рамсею?

— Папе, — поправил я его. — Только один раз. В самом конце. В больнице. Когда я узнал, что он умирает.

Я ему сказал. Но это был единственный раз. И я сожалею об этом.

Кен Гримвуд состроил гримасу, поправляя свой
пиджак. На его лице застыло легкое отвращение.

— На твоем месте я бы об этом не беспокоился, —
буркнул он. — Твой отец был не из тех, кого нужно
целовать и обнимать. Он не поблагодарил бы тебя,
если бы ты каждый день распускал перед ним слюни.

Крики стали громче. Мимо пронесся металлический заяц, за которым гналась свора гончих. Номера пять, Одинокого Путешественника, нигде не было видно. Кен начал рвать свои бланки со ставками на мелкие
кусочки. Синг Рама засмеялся. Впереди всех бежала
собака с красным номером шесть.

— Шесть! — вскочив, воскликнул Синг Рана. — Давай, шестой!

Кен Гримвуд фыркнул, не глядя на меня.

— Ты один раз сказал, что любишь его, — снова заговорил он. Карандаш бегал по бланку, заполняя его
для следующего забега. — А для такого человека, как
твой отец, поверь, одного раза больше чем достаточно.

Их была целая толпа, и они методично громили
автобусную остановку.

С натянутыми поглубже капюшонами и вязаными
шапками, чтобы их не узнали на многочисленных камерах видеонаблюдения, но до отвращения переполненные чувством собственной безнаказанности, они
швыряли куски бетона в стеклянные стены павильона. Алмазные осколки устилали тротуар под желтыми
уличными фонарями, а толпа восторженно вопила.

Я довез Кена и Синга Рана до самого дома, подъехав
к нему с другой стороны, и был очень рад, что сейчас
они не со мной. Это было просто замечательно. Они бы
обязательно сделали какую нибудь глупость. Например, попытались бы остановить хулиганов.

Казалось, толпа увеличивается прямо на глазах.
Она выплеснулась на проезжую часть, все пригибались и визжали от счастья, когда разбивалось очередное стекло. Я поставил ногу на тормоз и услышал
собственное дыхание. Я хотел развернуться и найти
другую дорогу. Но было слишком поздно. Фары моей машины осветили их, безжалостный ослепительный свет указал на их преступление. Разом, как одно существо, они повернулись ко мне. И я увидел его.

В самом центре толпы.

Из под вязаной шапки выбивалась густая прядь
светлых волос.

В руках — кусок бетона размером с пиццу.

Он прикусил нижнюю губу и швырнул бетон в последнее стекло. Затем они разбежались. Обратно в лабиринты своих домов. А я сидел в машине, фары освещали миллионы бриллиантов, а я думал — это просто
похожий на него мальчик. Только и всего. Подросток
с длинными светлыми волосами, на вид кажущийся
младше, чем есть.

На свете миллионы таких подростков.

Купить книгу на Озоне

Бертина Хенрикс. Шахматистка (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Бертинs Хенрикс «Шахматистка»

Было самое начало лета. Рано утром, едва взошло солнце, Элени, как обычно,
поднялась на невысокий холм, отделяющий гостиницу «Дионис» от центральной части города.

С пустынного песчаного холма, изрытого
глубокими трещинами, открывался изумительный вид на Средиземное море и мраморные
врата храма Аполлона. Это наследие Античности, быть может слишком грандиозное по
своему замыслу, так и осталось недостроенным,
и сквозь гигантские врата на вершине крошечного островка, соединенного с островом Наксос, были видны лишь море и небо. Каждый
вечер врата, в которые так и не вошел Аполлон,
принимали другого бога — закатное солнце,
приводя в восторг ослепленных туристов. Будь
вместо солнца Аполлон — божество не столь яркое в своих земных проявлениях, — он привлек
бы лишь немногих посвященных. И потому незавершенность храма не вызывала сожалений,
даже наоборот, придавала особую таинственность этому диковатому клочку земли посреди
Эгейского моря.

Элени не обращала никакого внимания на
зрелище у нее за спиной. Она его сотни раз
видела. Вся ее жизнь подчинялась ритму этого
спектакля, менялись только зрители — нескончаемый поток странствующего люда, приезжающего издалека и уезжающего неведомо куда.

В то утро на холме царило безмолвие. Поднявшийся ночью ветер к утру усилился, относя
прочь негромкие звуки просыпающегося города.
Элени слышала только шуршание камешков
под ногами да прерывистое дыхание бродячей
собаки, вынюхивающей себе что-нибудь на завтрак. Не найдя ничего существенного, собака всем своим видом выразила недовольство.
Элени улыбнулась, глядя на нее. Надо бы принести ей что-нибудь из ресторанных отходов,
подумала она.

В десять минут седьмого Элени уже входила
в гостиничный холл.

— Калимера, Элени. Ти канис?

Это было сказано громко и очень искренне,
так что со стороны можно было подумать, что
встретились две приятельницы, давно не видевшие друг друга. В действительности же Мария,
жизнерадостная шестидесятилетняя хозяйка
гостиницы, всегда так здоровалась с персоналом, подчеркивая свое хорошее настроение. Тем
самым она как бы давала понять, что здесь в дурном расположении духа могут быть только постояльцы. Если же ей приходилось иметь дело с
угрюмым гостем, она вдруг начинала говорить
по-английски гораздо хуже, чем умела, делая
вид, будто мало что понимает и не замечает его
плохого настроения. Много работать под палящим солнцем да еще хандрить — это в ее понимании был грех, а грешить она уже была стара.
Как всегда, она предложила Элени чашечку
кофе, прежде чем та, переодевшись в рабочий
халат фисташкового цвета, исчезнет в анфиладе
гостиничных номеров.

Элени уже знала наизусть все свои движения, она делала их механически, одно за другим, в неизменном порядке. Двадцать номеров,
сорок кроватей, восемьдесят белых полотенец,
а пепельниц — каждый раз по-разному.

Горничной Элени стала так же, как другие
становятся официантками или кассиршами. Выросла она в горной местности Халки, в бедной
крестьянской семье. Школу оставила в четырнадцать лет, поехала в город и поступила на первую подвернувшуюся работу. Случайно это оказалось место горничной. Три года спустя вышла
замуж за Паниса, он был на пять лет ее старше
и работал у своего отца, в автосервисе на окраине
города. Замужество сделало ее знаменитой. Все
девушки Наксоса ей завидовали: еще бы — такого
парня отхватила, красивого, серьезного. У них
родилось двое детей — Димитра и Яннис. Даже
после их рождения Элени не бросила работу:
она любила ее, работа в гостинице позволяла ей
мечтать и, живя в узком, замкнутом мирке, хоть
как-то соприкасаться с внешним миром.

С годами она хорошо изучила постояльцев.
По манере одеваться легко определяла их национальность. Иногда, пока туристы завтракали
в ресторане, развлекалась тем, что угадывала, кто
из какого номера. Даже держала пари на порцию
анисовой водки или стакан белого вина. Она
редко ошибалась.

Закончив уборку в девятнадцатом номере,
она перешла в семнадцатый. Номера убирались
по мере того, как утром их покидали туристы.
Надо было ловить момент, когда откроется та
или иная дверь, и при этом делать вид, что тебя
нисколько не интересуют постояльцы, завладевшие номером кто на день, а кто и на неделю.
Элени внезапно появлялась в коридоре в своем
бледно-зеленом наряде, точно призрак, и так же
внезапно исчезала, ловко и даже до некоторой
степени грациозно обращаясь с громоздкими орудиями своего труда. Это тем более удивительно, что ее фигуру уже давно нельзя было
назвать спортивной. Слишком сытная пища, две
беременности и зимняя скука островной жизни
превратили ее в самую обыкновенную женщину
сорока двух лет, ни молодую, ни старую. Она
достигла того возраста, который обычно называют расцветом — то ли потому, что ничего
лучше не придумали, то ли просто из желания
ободрить. А между тем это возраст, когда родители уже состарились, а дети выросли, когда
мужчины больше не оборачиваются тебе вслед,
а женщины не завидуют. Но Элени была не из
тех людей, кто сокрушается по поводу того, что
они не в силах изменить.

Возвращая гостиничным номерам их первозданный вид, стыдливо убирая следы человеческой жизнедеятельности — пятна крови, спермы,
вина, мочи, — Элени научилась мудро смотреть
на вещи. Она не давала определений тому, что
делала и чему порой была свидетелем, поскольку
никогда всерьез не верила в магическую силу
слов, воспоминаний и разных там философствований. По ее мнению, слова, какими бы
правильными они ни были, не могли изменить
в мире ровным счетом ничего. Для нее разговоры были приятным времяпрепровождением,
не более. В Наксосе слова прибывали и убывали
вместе с туристами, напоминая бесконечное чередование морских приливов и отливов.

Элени рано свыклась с мыслью, что ничто
в этом мире ей не принадлежит — ни вещи,
ни люди. Даже Панис, ее муж, принадлежал
ей не больше, чем своим приятелям, с которыми он сидел в кафе или играл в триктрак,
и женщинам, которые встречались ему на пути
и пробуждали в нем желание. Так уж устроена
жизнь. Только сумасшедшему придет в голову
бороться с приливами и отливами, рассуждала
она.

Накануне в семнадцатом номере поселилась
пара французов. Элени видела, как они приехали: веселые, обоим лет по тридцать, одеты
дорого и броско.

Войдя в залитый солнцем номер, Элени
улыбнулась: северяне радуются каждому погожему дню и никогда не закрывают ставни. Им
невдомек, что ставни спасают от жары. Приехав
на остров, туристы жарятся на солнце буквально
до потери сознания, а потом сидят, тяжело дыша,
в холле, красные как раки, ошалевшие, но счастливые. Прямо как дикари, которые впадают
в транс в момент отправления религиозного
культа, а вовсе не представители цивилизованного мира.

Элени усвоила с младых ногтей, что дневное
светило — это не веселый бог, любящий пошутить, а настоящий хозяин жизни и смерти, такой же, как море и рифы, судьба и злой рок.

Быстро оглядев комнату и прикинув объем
работы, Элени пошла в ванную. Почистила
раковину, душ, вымыла пол и опорожнила мусорное ведро. Выпрямилась и с минуту стояла
не двигаясь, переводя дыхание. Потом бросила
грязные полотенца в бак, уже наполовину заполненный.

Элени любовно расставила в ряд флаконы
с косметикой: на каждом было написано непонятное название на языке, который нравился ей
больше других, звучащих на острове, — французском. Один флакончик особенно привлек ее
внимание. Она взяла его, открыла и вдохнула
пряный запах. Улыбаясь, аккуратно закрыла бутылочку.

Она знала всего три слова по-французски:
«бонжур», «мерси» и «оревуар», и их ей вполне
хватало для общения с постояльцами.

Она очень любила слушать, когда говорили
по-французски. Иногда прислушивалась к журчащей в ресторане речи. Ей казалось, что французскому языку не хватает серьезности, — но
в этом и вся его прелесть. Слова, облаченные
в струящийся шелк и прозрачный тюль, скользят по натертому паркету, делают танцевальные
па, приветствуют друг друга, снимая невидимые
шляпы. Все эти плавные движения имеют, конечно, вполне определенный смысл, обозначают
реальные вещи. Элени это прекрасно понимала,
и именно в этом парадоксе заключалось для нее все великолепие французского языка. Вот прекрасный танцовщик взмывает ввысь, точно на
крыльях, и всё для того, чтобы попросить соли
или узнать, который час, — ну разве не чудо?

По телевизору она видела много передач про
Париж, и каждый раз у нее щемило сердце. Такая боль бывает при мысли о давнем свидании,
на которое ты не пошла, испугавшись сама не
зная чего.

Вообще-то у Элени не было причин испытывать щемящую тоску. Париж представлял собою исключение. О своей заветной мечте она
никогда никому не рассказывала. Это была ее
тайна.

Занятая своими мыслями, Элени вернулась
в комнату. Вычистила пепельницы и, прежде
чем пройтись пылесосом между дорожными
сумками и разбросанными повсюду вещами, подобрала с пола бумажки.

Закончив пылесосить, она перестелила постель, и тут ей захотелось послать парижанам
маленький привет. Она взяла вышитую ночную
рубашку молодой женщины и аккуратно разложила ее на постели, сильно собрав в талии. Рубашка стала похожа на выставленную в витрине
соблазнительную вещицу, с нетерпением ждущую покупателя.

Вечер Элени провела с дочерью Димитрой — та
помогла ей приготовить ужин и вымыть посуду. Ужинавший вместе с ними Панис рассказал,
как провел день, а потом отправился к друзьям
в кафе. Яннис позвонил и предупредил, что поест с приятелями в городе. Такое случалось часто:
в шестнадцать лет он жил по большей части вне
дома. Димитра рано пошла спать, а Элени еще
некоторое время сидела у телевизора и рассеянно смотрела какой-то серьезный фильм: пропустив начало, она не могла понять, в чем там
дело.

На следующее утро она встала первой, сварила всем кофе и пошла на работу.

Ветер немного стих. На море не было барашков — значит, день обещал быть теплым, погожим. Элени вспомнила, что хотела принести
что-нибудь вчерашней собаке, но сегодня ее уже
не было. Элени оставила кусок хлеба на маленькой скале, на самом виду. Как обычно, она пришла на работу в шесть десять и была встречена
радостным щебетанием хозяйки.

Убрав уже с десяток номеров, она часов около
десяти увидела выходящих из номера французов. Довольные, они шли на завтрак.

Элени решила подождать, пока они совсем
уйдут из гостиницы. Она не любила, когда во
время уборки неожиданно вернувшиеся клиенты толклись возле двери. Элени становилось
не по себе, если другие из-за нее испытывали
неудобства. Кто-то в такой ситуации старался
завязать разговор, начинал говорить на английском, которого Элени не знала, но в целом понимала, потому что разговор всегда был о погоде.
Словом, прежде чем окунуться в интимную атмосферу номера, Элени дожидалась, когда поле
деятельности будет свободно.

В десять тридцать она вошла наконец к французам. Приступила к уборке, проделывая все те
же движения, что и накануне. Когда она пылесосила пол, позади нее что-то упало. Она наклонилась, чтобы это поднять, и увидела деревянную фигурку. Обернулась: на столике лежала
шахматная доска с белыми и черными фигурами.
Недоигранная партия.

Элени внимательно рассмотрела фигурку,
которую держала в руке. Это была черная пешка.
Элени хотела было поставить ее на место, но
куда? Элени понятия не имела, где она могла
находиться. Такие же фигурки стояли по всей
доске. Замерев с пешкой в руке, пристально
глядя на доску, Элени пыталась уяснить хоть какую-то закономерность. Так ничего и не поняв,
она поставила фигурку рядом с доской и доделала уборку. Ей было неприятно оттого, что она
испортила незаконченную игру, но потом она
успокоилась: раз таких на доске много, значит,
фигура не очень ценная. Может, это не так уж
и важно.

В качестве извинения она, прежде чем уйти,
вновь красиво выложила на постели ночную рубашку. Остаток рабочего дня прошел спокойно. После полудня, вернувшись в город, Элени увидела Паниса на террасе «Арменаки», небольшого
припортового трактира. Она остановилась на
минутку — поболтать с мужем и хозяином заведения, невысоким коренастым мужчиной,
чуть постарше Паниса. Хотя всю свою жизнь он
провел в Наксосе, все называли его Армянином,
наверное из-за его происхождения. Он предложил ей стаканчик анисовой водки, и она выпила
в компании двух мужчин. Сезон только начался,
а солнце уже палило нещадно.

Сидя на затененной террасе, Элени наслаждалась минутой отдыха. Скинула туфли, вытянула отекшие ноги, прикрыла глаза. Слушала
мерное журчание разговора и пение желтых
канареек, которых Армянин держал в двух маленьких, подвешенных над столиками клетках.
Птички, издавая высокие нотки, перекликались
друг с другом из своего заточения, будто участвовали в певческом конкурсе. У хозяина была
и третья птичка, тоже живущая в клетке на свежем воздухе. Он ухаживал за ней не меньше,
чем за другими, но она не пела. Армянин совершил ошибку, назвав ее Тарзаном: с таким именем она, наверное, совсем иначе воспринимала
этот мир.

Элени услышала сухое постукивание деревяшек друг о друга: это Армянин достал триктрак.
Мужчины начали партию. Элени слышала то
хриплый голос Паниса, время от времени комментировавшего игру, то высокий — Армянина.
Через несколько минут голоса стихли: мужчины
играли молча, целиком уйдя в захватывающий
мир игры.

Элени вдруг вспомнился маленький деревянный воин, которого она уронила в номере
французов, лишив места в шахматном строю.
Она мысленно увидела его, одиноко стоящего
рядом с шахматной доской, будто наказанного
за какой-то проступок. Сама не зная почему,
Элени расстроилась.

— Эле-е-е-ни!

Наверное, она задремала — только с третьего раза услышала, что ее зовут. Она вздрогнула и огляделась, не сразу сообразив, где находится, — сон унес ее далеко. По ту сторону
дороги, стоя возле мола, ее подруга Катерина
усиленно подавала ей знаки.

— Эле-е-е-ни! Зайди ко мне. Угощу пахлавой.

Элени потянулась, встала и попрощалась
с мужчинами, все так же склоненными над игрой. Те, даже не взглянув на нее, что-то пробурчали в ответ.

В квартире у Катерины царил полумрак—только
так и можно было спастись от жары. Хозяйка
хлопотала возле газовой плиты — варила кофе.
Большое блюдо с истекающей медом пахлавой
стояло на столе, на кружевной салфетке. Эти
салфетки были предметом гордости Катерины, считавшей, что именно они придают ее скромному жилищу тот самый уют, который отличает
дома состоятельных людей.

Женщины уселись за стол и принялись болтать, потягивая сладкий кофе и время от времени отрезая себе по маленькому кусочку липкого золотисто-желтого лакомства.

Элени и Катерина знали друг друга с детства. Ничто из того, что происходило на
улицах их города, не ускользало от внимания Катерины, сделавшей распространение
информации главным делом своей жизни.
К слову сказать, она могла отдаваться этому занятию душой и телом, поскольку не имела ни
мужа, ни детей, которые требовали бы к себе
постоянного внимания.

Не один час прошел в разговорах о жизни
знакомых горожан и в предположениях относительно того, кто, что и с кем. Элени больше слушала, чем говорила. Она любила эти послеполуденные посиделки с закадычной подругой — за
их умиротворяющую пустоту, за редкую возможность отдохнуть.

Было около восьми, когда Элени, вдруг
взглянув на часы, засобиралась домой. Выйдя от
Катерины, она пошла на центральную улицу купить что-нибудь к ужину.

Спускаясь по мощеной улочке, ведущей из Кастро — верхней части города, господствующей над портом, — в нижний город, Элени услыхала гудок теплохода и прибавила шагу. Панис
не любил, когда она слишком поздно накрывала
ужин. Если ему, голодному, приходилось ждать,
у него всегда портилось настроение.

Элени безропотно подчинялась маленьким
мужским капризам, переходящим от отца к сыну.
Она к ним уже привыкла. Ее отец тоже требовал,
чтобы завтраки, обеды и ужины, делящие его
рабочий день на определенные отрезки, подавались в строго отведенное для них время. Для
близких ей мужчин регулярность приема пищи
служила своего рода защитой от превратностей
жизни. Как будто смерть не может сделать свое
страшное дело, если вы садитесь ужинать всегда
в восемь вечера. У мужчин и женщин на этот
счет разные взгляды — Элени это понимала.
Мужчины называют такого рода представления
внутренними убеждениями, что никоим образом не меняет их сути.

Внезапно Элени остановилась посреди
улицы. У нее родилась идея: «Панису на день
рождения я подарю шахматы. Мы будем вместе
учиться играть».

Эта мысль легла ей на душу подобно тому,
как вечернее шелковое платье нежно ложится
на обнаженное плечико танцовщицы в сверкающем свете люстр. Она не будет гулять вечером
по Елисейским Полям, не будет пить кофе на
Больших бульварах и не выучит этот удивительный язык. Зато она будет играть с мужем в шахматы, как играют состоятельные парижане.

В голове Элени еще никогда не рождались
столь смелые и безрассудные планы. У нее даже
дух захватило.

Удары в никуда

Рассказ из сборника Чарльза Буковски «Музыка горячей воды»

О книге Чарльза Буковски «Музыка горячей воды»

Мег и Тони довезли его жену до аэропорта. Едва
Долли поднялась в воздух, они зашли в аэропортовый
бар выпить. Мег взяла себе виски с содовой.
Тони — скотч с водой.

— Жена тебе доверяет,— сказала Мег.

— Ну,— ответил Тони.

— А я, интересно, могу тебе доверять?

— Тебе не нравится, когда тебя ебут?

— Дело не в этом.

— А в чем?

— В том, что мы с Долли подруги.

— Мы тоже можем быть подругами.

— Но не так.

— Будь современной. Это новое время. Люди
свингуют. Их ничего не сдерживает. Они ебутся на
потолке. Они трахают собак, младенцев, кур, рыбу…

— Мне нравится выбирать. Мне должно быть
не все равно.

— Это, блядь, так сусально. Небезразличие встроено.
А если его культивируешь, не успеешь опомниться
— уже думаешь, что это любовь.

— Ладно, Тони, а чем тебе любовь не нравится?

— Любовь — форма предвзятости. Любишь то,
в чем нуждаешься, любишь то, от чего тебе хорошо,
любишь то, что удобно. Как ты можешь говорить,
будто любишь одного человека, если в мире,
может, десять тысяч людей, которых ты бы любила
больше, если б знала? Но ты с ними не знакома.

— Хорошо, тогда мы стараемся, как можем.

— Готов допустить. Но все равно мы должны
понимать, что любовь — просто результат случайной
встречи. Большинство на ней слишком залипает.
А поэтому хорошую поебку не стоит недооценивать.

— Но и она — результат случайной встречи.

— Ты чертовски права. Допивай. Возьмем еще.

— Хорошо забрасываешь, Тони, но ничего не
выйдет.

— Что ж,— сказал Тони, кивком подзывая бармена,—
я и по этому поводу не стану переживать…

Был вечер субботы, и они вернулись к Тони,
включили телевизор. Показывали до обидного мало
что. Они попили «Туборга», поговорили, перекрывая
звуки с экрана.

— Слыхала,— спросил Тони,— что лошади слишком
умные, поэтому на людей не ставят?

— Нет.

— Ну, это, в общем, поговорка такая. Ты не поверишь,
но мне тут на днях сон приснился. Я в конюшне,
заходит лошадь и ведет меня на выездку.
На меня сажают мартышку, она руками и ногами
меня за шею — а от само′й дешевым пойлом разит.
Времени шесть утра, с гор Сан-Гейбриэл холодный
ветер. Больше того — везде туман. Меня прогнали
три фарлонга за пятьдесят два, проворно. Потом
еще полчаса выгуливали, а после отвели в стойло.
Пришла лошадь, принесла мне два крутых яйца,
грейпфрут, тост и молоко. Потом я вышел на скачки.
На трибунах — одни лошади битком. Ну, как
по субботам. Я был в пятом заезде. Пришел первым,
это оплачивалось тридцатью двумя долларами сорока
центами. Приснится же, да?

— Да уж,— сказала Мег. Одну ногу она закинула
на другую. На ней была мини-юбка, но без колготок.
Сапоги закрывали ей икры. Бедра голые, полные.—
Ничего себе сон.

Ей было тридцать. На губах слабенько поблескивала
помада. Брюнетка — волосы очень черные,
длинные. Ни пудры, ни духов. Отпечатки пальцев
никогда не снимали. Родилась на севере Мэна. Сто
двадцать фунтов.

Тони встал и принес еще две бутылки пива. Когда
вернулся, Мег сказала:

— Сон странный, но таких много. Вот если в
жизни странное происходит — тогда поневоле задумаешься…

— Например?

— Например, мой брат Дэмион. Он вечно книжки
читал… мистицизм, йога — такая вот ерунда. Заходишь
в комнату, а он, скорее всего, стоит на голове,
в одних трусах. Даже на восток пару раз съездил…
в Индию, еще куда-то. Вернулся тощий, полубезумный,
весу в нем фунтов семьдесят шесть осталось.
Но не бросал. Знакомится он с этим мужиком —
Рам Да Жук его зовут или еще как-то похоже. У этого
Жука большой шатер стоит под Сан-Диего, и он
с лохов дерет по сто семьдесят пять долларов за пятидневный
семинар. Шатер стоит на утесе над морем.
А хозяйка земли—эта старушка, с которой Рам
Да спит, она его к себе на участок пустила. Дэмион
утверждает, что Рам Да Жук подарил ему окончательное
откровение, которого ему только и не хватало.
И Дэмиона оно потрясло. Я живу в квартирке
одной в Детройте, а Дэмион вдруг объявляется и
меня потрясает…

Тони провел взглядом выше по ноге Мег и спросил:

— Дэмион потрясает? Чем потрясает?

— Ну, понимаешь,—просто объявляется…—Мег
взяла бутылку «Туборга».

— В гости приехал?

— Можно сказать. А если объяснять: Дэмион
умеет дематериализовываться.

— Правда? И что бывает?

— Где-то появляется.

— Вот так вот просто?

— Вот так просто.

— И дальнобойно?

— В Детройт — ко мне в эту квартирку — он
явился из Индии.

— И сколько добирался?

— Не знаю. Секунд десять.

— Десять секунд… хмммм.

Они сидели и смотрели друг на друга. Мег — на
тахте, Тони — напротив.

— Слушай, Мег, у меня от тебя аж все чешется.
Моя жена никогда не узнает.

— Нет, Тони.

— А сейчас твой брат где?

— Поселился у меня в Детройте. Работает на
обувной фабрике.

— Слушай, объявился бы он в хранилище банка,
забрал бы деньги и смылся, а? Его талант можно
пустить на пользу. Зачем ему работать на обувной
фабрике?

— Он говорит, что такой талант нельзя использовать
во зло.

— Понятно. Слушай, давай про брата больше
не будем?

Тони подошел и сел рядом с Мег на тахту.

— Знаешь, Мег, зло само по себе и то, что нас
учат считать злом,— разные вещи. Общество нам
рассказывает про зло, чтобы мы не рыпались.

— Например, грабить банки — зло?

— Например, ебаться вне подобающих инстанций.

Тони схватил Мег и поцеловал. Она не сопротивлялась.
Он еще раз ее поцеловал. Ее язык скользнул
к нему в рот.

— Мне все равно кажется, что мы не должны,
Тони.

— Ты целуешься так, будто тебе хочется.

— У меня уже много месяцев не было мужчины,
Тони. Устоять трудно, но мы с Долли подруги.
Я очень не хочу с ней так поступать.

— Ты не с ней так поступаешь, а со мной.

— Ты меня понял.— Тони поцеловал ее опять —
теперь долго, по-настоящему. Тела их прижались
друг к дружке.

— Пойдем в спальню, Мег.

Она пошла за ним. Тони начал раздеваться, кидать
одежду на стул. Мег ушла в ванную, примыкавшую
к спальне. Села и пописала, не закрыв дверь.

— Я не хочу забеременеть, а пилюли не принимаю.

— Не беспокойся.

— Почему не беспокоиться?

— У меня протоки перерезаны.

— Вы все так говорите.

— Это правда, перерезаны.

Мег встала и смыла.

— А если тебе когда-нибудь захочется ребенка?

— Мне не захочется когда-нибудь ребенка.

— По-моему, ужас, когда мужчине протоки режут.

— Ох, елки-палки, Мег, хватит мне мораль читать,
ложись давай.

Мег голая вошла в комнату.

— То есть я как-то вот думаю, Тони, что это преступление
против природы.

— А аборт? Тоже преступление против природы?

— Конечно. Это убийство.

— А резинка? А мастурбация?

— Ой, Тони, это не одно и то же.

— Ложись, а то помрем от старости.

Мег опустилась на кровать, и Тони ее схватил.

— Ах-х, хорошо. Как резиновая, воздухом надутая…

— Тони, откуда у тебя столько? Долли мне ни
разу не говорила, что у тебя… он же огромный!

— А с чего ей тебе рассказывать?

— Ну да. Только засунь его в меня поскорее!

— Погоди, ты только погоди чуть-чуть!

— Давай же, хочу!

— А Долли? Думаешь, так поступать правильно?

— Она скорбит над умирающей матерью! Ей он
ни к чему! А мне — к чему!

— Хорошо! Хорошо!

Тони взгромоздился на нее и засадил.

— Вот так, Тони! Теперь двигай, двигай!

Тони задвигал. Медленно и постоянно, будто рукоятью
масляного насоса. Чваг, чваг, чваг, чваг.

— Ах же, сукин ты сын! Господи, какой же ты
сукин сын!

— Хватит, Мег! Слезай с кровати! Ты совершаешь
преступление против врожденной порядочности
и доверия!

Тони почувствовал у себя на плече руку, затем
понял, что его стаскивают. Он перекатился и посмотрел
наверх. Над ним стоял человек в зеленой
футболке и джинсах.

— Эй, послушай-ка,— сказал Тони.— Ты чего
это делаешь у меня в доме?

— Это Дэмион! — сказала Мег.

— Облачись, сестра моя! Тело твое до сих пор пышет
стыдом!

— Слушай сюда, хуеплет,— произнес Тони, не
подымаясь с кровати.

Мег уже одевалась в ванной:

— Прости меня, Дэмион, прости меня!

— Вижу, что я прибыл из Детройта вовремя,—
сказал Дэмион.— Еще несколько минут, и было бы
слишком поздно.

— Еще десять секунд,— сказал Тони.

— Ты тоже мог бы одеться, собрат,— сказал Дэмион,
глядя на Тони сверху вниз.

— Еб твою,— произнес Тони.— Вообще-то я
здесь живу. А вот кто тебя сюда впустил, я не знаю.
Но я считаю, что, если мне вздумается разгуливать
тут в чем мать родила, у меня будет на это право.

— Поспеши, Мег,— сказал Дэмион,— и я выведу
тебя из этого рассадника греха.

— Слушай, хуеплет,— сказал Тони, вставая и натягивая
плавки,— твоей сестре этого хотелось, и
мне хотелось, и это два голоса против одного.

— Пока,— сказал Дэмион.

— Ничего не пока,— сказал Тони.— Она только
собиралась разрядиться, и я только собирался разрядиться,
а тут врываешься ты и мешаешь приличному
демократическому акту, прерываешь старую
добрую еблю!

— Собирайся, Мег. Я увожу тебя домой незамедлительно.

— Иду, Дэмион!

— Я не прочь врезать тебе по мозгам, еболомщик!

— Просьба сдерживаться. Я не терплю насилия!

Тони размахнулся. Дэмион исчез.

— Ку-ку, Тони.— Теперь он стоял у двери в ванную.
Тони кинулся на него. Тот опять пропал.—
Тони, ку-ку.— Он стоял на кровати — даже ботинки
не снял.

Тони бросился через всю комнату, запрыгнул,
ни с кем не столкнулся, перелетел через кровать и
упал на пол. Встал и огляделся.

— Дэмион! Эй, Дэмион, дешевка ты, блефун,
супермен обувной — где ты? Эй, Дэмион? Сюда,
Дэмион! Иди ко мне!

Тони двинули по затылку. Вспыхнуло красным,
слабо взревела труба. Тони упал мордой в ковер.

Сознание ему через некоторое время вернул телефонный
звонок. Удалось доползти до тумбочки,
где стоял аппарат, снять трубку и рухнуть с нею на
кровать.

— Тони?

— Да.

— Это Тони?

— Да.

— Это Долли.

— Привет, Долли, как делишки, Долли?

— Не остри, Тони. Мама умерла.

— Мама?

— Да, моя мама. Вчера вечером.

— Соболезную.

— Я остаюсь на похороны. А потом вернусь домой.
Тони положил трубку. На полу он увидел утреннюю
газету. Подобрал ее, растянулся на кровати.
Война на Фолклендах еще не закончилась. Стороны
обвиняли друг друга в нарушениях того и сего.
Продолжалась стрельба. Эта чертова война когданибудь
прекратится?

Тони встал и вышел в кухню. Добыл из холодильника
салями и ливерную колбасу. Сделал себе с ними
бутерброд—добавил острую горчицу, приправу,
лук и помидор. Осталась одна бутылка «Туборга».
Тони сел за столик, выпил пиво, съел бутерброд с
ливерной колбасой и салями. Потом закурил и посидел,
подумал: может, старушка хоть немного денег
оставила, это было б славно, чертовски славно
бы это было. Мужик заслужил немного удачи после
такой адовой ночи.

Купить книгу на Озоне

Герой политического триллера

Авторское предисловие к книге Эдуарда Тополя «Горбачевская трилогия»

О книге Эдуарда Тополя «Горбачевская трилогия»

Обязан признаться, как на духу: с 1989-го по 2003 год я старательно избегал встреч с Михаилом Горбачевым. Просто трусил —
ведь, как ни крути, а еще за четыре года до ГКЧП я опубликовал в
США роман «Завтра в России», где с точностью почти до одного
дня предсказал этот путч, арест Горбачевых на даче и другие свершившиеся потом исторические подробности августа 1991 года. А
когда в «Журналисте» напечатали первые главы романа «Кремлевская жена», мне позвонили из редакции журнала и сказали, что разгневанная Раиса Максимовна приказала журнал закрыть. Ну как
после этого встречаться с Горбачевым? Даже когда в Останкино мы
как-то участвовали с М.С. в одной телепередаче, я умудрился разминуться с ним буквально на несколько секунд.

Но в 2003-м Наталья Рюрикова, директор галереи «Дом Нащокина», пригласила меня на открытие какой-то выставки, и там я
буквально лицом к лицу столкнулся не только с Михаилом Сергеевичем, но и с Генри Киссинджером, который прилетел тогда к Горбачеву в гости. Достав из сумки только что вышедший «Роман о любви и терроре», я, как перед прыжком в воду, набрал в легкие воздух
и шагнул к Горбачеву: «Михаил Сергеевич, хочу подарить вам свой
новый роман…»

И вдруг…

Приобняв меня за плечо, М.С. отвел меня от Киссинджера и с
партийной прямотой сказал сразу на «ты»:

— Книжку-то я возьму. Но лучше, чем обо мне, ты все равно ничего не написал…

Роман «Завтра в России» родился из предчувствия тектонического взрыва советской империи, когда Горбачев произнес, как заклинание, волшебные слова: «перестройка», «ускорение» и «новое
мышление». Живя в то время в Торонто, я вдруг нутром почувствовал, чем это может кончиться, выписал с радиостанции «Свобода»
дайджест советской прессы и стал раскладывать пасьянс из тех социальных и политических сил, которые были за и против перестройки в СССР. Но никакая перестройка у меня в романе не шла без
реабилитации Бухарина и Троцкого. И где-то в десятой, кажется,
главе я на эту реабилитацию решился, сам изумляясь фантастичности этого шага и отнеся эту реабилитацию куда-то на третий или
даже четвертый год перестройки. Но каково же было мое изумление, когда я получил газеты с сообщением, что Горбачев уже сейчас, в 1987-м, реабилитирует и Бухарина, и Троцкого!

Действительность двигалась согласно сюжетному ходу моего
романа, но опережала его во времени, и мне пришлось ускорить действие романа — в точном соответствии с лозунгом Горбачева об ускорении.

Впрочем, одних — как бы это сказать? — социально-политических выкладок и расчетов мало для романа, нужно было понять характер самого Михаила Сергеевича, понять, что же им движет. Но
сделать это, живя в Торонто, было невозможно — гигантские речи
Горбачева, с которыми он выступал на заре перестройки и которые
публиковались в «Правде», были, как и его книга о «новом мышлении», полны и даже переполнены шелухой партийной риторики, как
речи Хрущева, Брежнева и Фиделя Кастро. Не знаю, возможно, таким образом М.С. пудрил мозги и вешал марксистско-ленинскую
лапшу на уши своим коллегам по Политбюро, скрывая от них свой
план реформировать совковую систему, но, так или иначе, найти
живое слово в этих газетных публикациях было просто невозможно — сколько я их ни изучал. И тогда я выписал со «Свободы» стенограммы речей М.С., которые радиостанция «Свобода» записывала чуть ли не из космоса, во всяком случае — прямо с микрофонов,
перед которыми Горбачев выступал в Красноярске, Иркутске и в
других городах во время своих вояжей по стране. Это были речи без
правки тассовских редакторов, в них были зафиксированы и простые оговорки, и даже кашель Горбачева. И вот по этим стенограммам я смог из гигантского количества банальной коммунистической
риторики вылущить то, что искал, — вкрапления живой речи, приоткрывающие подлинный характер Михаила Сергеевича. Там это
было очень наглядно: десять минут коммунистического пустомельства и вдруг — минута живой, от себя, речи. Или — в ответ на какой-то вопрос простых слушателей — М.С. говорит без начетничества,
здраво и живо.

Так, с помощью самодельного лингвистического анализа, я смог
наконец представить себе своего главного героя…

В 1987-м роман был закончен, но все четырнадцать моих западных издателей дружно от него отказались. Еще бы! Запад упивался горбоманией, огромные портреты М.С. висели по всей Европе,
США и Японии, а гигантские неоновые «GORBI» днем и ночью
сияли над Таймс-сквером в Нью-Йорке, Елисейскими Полями в
Париже и вообще во всех западных столицах. А я в своем романе
предрекал ГКЧП, коммунистический путч и арест Горбачева. Один
из издателей так и сказал: «Даже если это правда, нам такая правда
не нужна!»

Только в 1988 году роман был опубликован в Нью-Йорке в газете «Новое русское слово», а в мае 1991-го, то есть за три месяца до
путча, — в Махачкале. В нем ГКЧП начинается 20 августа, а в жизни он начался 19-го. Но и эта неточность имеет объяснение: в 1987-м
я просто поленился вычислить, что будет 20 августа 1991 года —
суббота или воскресенье, и провел 20 августа мощную демократическую демонстрацию, а затем… Цитирую по книге:

«20 августа… Партия продемонстрировала народу, что ее связь
с армией, КГБ и милицией осталась неразрывной. Объединенные силы
КГБ, армии и милиции разогнали прогорячевских демонстрантов с
помощью танков, водометов и слезоточивых газов и в ночь на 21 августа произвели массовые аресты…

Местонахождение и физическое состояние самого Михаила Горячева неизвестны. Сегодня в «Правде» опубликовано «Правительственное сообщение», обвиняющее Запад в инспирировании беспорядков. Заявление подписано не Горячевым, а анонимным Политбюро. Многие эксперты считают, что эра горячевского правления
закончилась и за кремлевской стеной идет ожесточенная борьба за
власть.

По всеобщему мнению, в ближайшее время будут официально за»
крыты все частные и кооперативные предприятия… и партия восстановит свой полный контроль над обществом…»

Я думаю, Виктор Коротич до сих пор жалеет, что, продержав у
себя в столе рукопись этого романа весь 1990 год, он так и не рискнул опубликовать его тогда в «Огоньке». А позже оказалось, что в
романе были указаны не только все составные силы, на которые
опирались руководители ГКЧП, но и то, что Горбачев будет изолирован и упрятан на даче. Правда, в романе эта дача была в Сибири, а
не в Форосе. Зато когда Янаев дрожащим голосом читал по телевидению свое обращение к стране, у меня мурашки побежали по
коже — мне показалось, что он просто читает из моей книги…

Что еще вспомнить? Почти анекдотическую ситуацию с романом «Кремлевская жена». Я не претендую на лавры Ларисы Васильевой, автора книги «Кремлевские жены», я просто восстанавливаю
хронологию публикации романов о «женах». Обязан сразу сказать, что
первенство принадлежит американскому роману «Голливудские жены»,
который вышел в году эдак 1984-м. Потом, наверное, в 1985-м, был
роман «Вашингтонские жены», тоже американский. И вот тогда мне
пришла в голову идея книги «Кремлевские жены» — чисто по аналогии. Но я в то время жил в Бостоне, никаких архивных документов по Крупской, Аллилуевой и другим кремлевским женам добыть,
конечно, не мог и, поносившись с этой идеей, переплавил ее из замысла документального романа в роман художественный. И тут мне
снова помогли газеты. В Америке в это время был довольно шумный
скандал по поводу того, что Нэнси Рейган, оказывается, составляет
рабочее расписание своего мужа-президента строго в соответствии с
указаниями его личного астролога. Я вспомнил, что на Новый год все
западные газеты публикуют предсказания астрологов относительно
будущего каждого известного лица — Горбачеву, помню, сразу несколько астрологов предрекали роман со шведской стюардессой.

Так, из мелкого эпигонства, я имею в виду название книги «Голливудские жены», а также из скандала о влиянии астролога на работу президента США и новогодних газетных пророчеств родился
замысел романа «Кремлевская жена». С ним тоже случилось нечто
мистическое. Фабула этого романа в том, что Лариса Максимовна
Горячева получает предупреждение американской ясновидящей о
предстоящем покушении на президента Горячева. И пытается это
покушение предотвратить.

Так вот, сразу после выхода этой книги в России меня разыскал
мой вгиковский приятель Леонид Головня, режиссер фильмов «По
тонкому льду», «Матерь человеческая» и др. Леня решил экранизировать «Кремлевскую жену» и пригласил меня в Москву. Я прилетел, и в тот же день он повез меня в отель «Рэдиссон-Славянская»
знакомить с консультантами нашего фильма, сказав по дороге со
значением: «Это ребята из „Девятки“».

Будучи по происхождению «совком», я понял, что речь идет о
Девятом управлении КГБ, которое в то время занималось охраной
первых лиц государства.

Консультанты оказались молодыми плечистыми мужиками, но
и к этому я был готов, меня изумило другое, меня изумил их вопрос.
Они сказали:

— Эдуард, как вы узнали об этой истории? Ведь о ней знают всего несколько человек, и все мы дали подписку о неразглашении.

Я удивился:

— О какой истории? О чем вы говорите?

— Ну как же! — сказали они. — Три года назад мы работали в
«Девятке», в команде, которая готовила визиты Горбачева за рубеж.
Знаете, когда президент страны летит за границу, то дней за десять
до него туда вылетает целая команда, которая этот визит готовит.
Мы проверяем все, вплоть до канализационных люков на аэродроме, куда должен сесть самолет нашего президента. И в тот раз по его
маршруту часть нашей команды полетела в Стокгольм, а часть — в
Осло. Там мы все подготовили, проверили, до минуты отработали
расписание Горбачева — когда он встречается с правительством, когда с прессой, когда с бизнесменами и общественностью. И вдруг —
буквально накануне прилета Горбачева — ночью нас вызывает наш
генерал и говорит: «Все завтрашнее расписание Горбачева отменяется, кроме его встречи с правительством». Как? Почему? Он говорит:
«Наше руководство в Комитете получило шифровку из Вашингтона,
из ЦРУ, о том, что, согласно предсказанию их астролога, завтра на Горбачева будет совершено покушение». И мы, конечно, отменили все
встречи Горбачева, мы ходили с ним рядом просто живым щитом, а
потом все дали подписку о неразглашении этого инцидента. А вы?
Как вы узнали об этом случае?

Убеждать их в том, что я выдумал весь сюжет романа, было просто бесполезно, они решили, что у меня есть рука в КГБ…

Конечно, при желании за всеми этими совпадениями вымысла
и реальной жизни можно углядеть некую мистику. Но я никакой
мистики тут не вижу, я думаю, что все очень просто: и жизнь, и писатель кроят свою продукцию из одного и того же исторического и
социального материала, только у жизни этого материала больше, и
потому в жизни многое более драматично. Но с другой стороны,
менее занимательно.

А чтобы это не выглядело кокетством, расскажу о своей работе
над «Красным газом».

Это был мой четвертый роман, и я трусил ужасно. Потому что
когда пишешь первый или второй роман и тебя еще никто не знает,
то писать легко — никакой ответственности, пиши как хочешь. Но
после международного успеха первых трех романов наступает мандраж уронить марку. К тому же в трех первых романах я выложил
почти весь запас своих знаний по кремленологии и прочим атрибутам советской жизни и, самое главное, выпустил пар своей ненависти к коммунистическому режиму. Правда, в моем журналистском
багаже оставался материал, который я еще не трогал, — Заполярье,
сибирская нефть. А я считал себя докой в этой области — как корреспондент «Комсомольской правды» и «Литгазеты» я в юности раз
двадцать бывал в Заполярье, написал серию очерков и статей об
открытии сибирской нефти, вытащил из забвения и изгойства истинного первооткрывателя тюменской нефти Фармана Курбановича
Салманова, торчал на вахтах с бурильщиками в сорокаградусный
мороз, кормил комаров с геологами, пил спирт с полярными летчиками и оленью кровь с ненцами…

Короче, я знал, что по части фактуры этот роман у меня в кармане.

Но завязки, фабулы, интриги и персонажей не было.

И я отправился в библиотеку — сначала в Нью-Йоркскую публичную, а затем в библиотеку Колумбийского университета. Должен попутно заметить, что эта библиотека меня потрясла. Девять
этажей двух гигантских книгохранилищ совершенно открыты для
студентов — вы можете там просто поселиться, брать с полок книги,
работать с ними прямо там же, в хранилище, ставить обратно на
полку и брать новую книгу. А можете на тележке вывезти в читальный зал хоть сотню книг и читать их с утра до ночи или ксерокопировать…

И вот ровно три месяца я ежедневно отсиживал в этой библиотеке по десять — двенадцать часов. Я прочел не просто все, а абсолютно все, что было опубликовано за последние двести лет по-русски и по-английски о жизни эскимосов. Все книги, отчеты географических экспедиций Мильтона, Миллера и Георги, журнальные и
газетные публикации. Я не пропускал ничего, буквально утюжа полки с литературой по эскимосам — как советским, так и американским. И все этнографические и прочие подробности жизни и быта
эскимосов старательно переписывал в свои блокноты. Можно сказать, что я просто заливал свои баки этим материалом, ожидая, когда — то ли от переполнения, то ли от какой-нибудь искры — весь
этот материал вспыхнет во мне единым замыслом.

И что вы думаете? В конце третьего месяца, когда жена решила,
что я завел роман с какой-то студенткой Колумбийского университета (а там и правда было в кого влюбиться!..), так вот, в конце третьего месяца моего заточения в библиотеке Колумбийского университета я наткнулся на тонкую ветхую книжонку «Ненецкие сказки
и былины» издания 1933 года. И в этой книжке прочел былину о
семи ненецких братьях-богатырях и их семи сестрах. Однажды, вернувшись с охоты, братья обнаружили, что враги разрушили их
чумы, угнали их оленей, а над сестрами надругались. Братья вскочили на ездовых оленей, догнали врагов и… Цитирую: «Сколько
врагов было, всех перебили. У живых уши и хотэ отрезали и заставили их эти хотэ съесть. Так наши отцы за свою кровь и позор мстили, так сыновья и делают!»

Когда я прочел эти строки, я пришел домой и сказал:

— Всё, у меня есть фабула романа, завтра я сажусь его писать.
И действительно, эти три строки о жестокой и оригинальной
ненецкой мести стали пружиной всего романа, они как бы «навернули» на себя весь остальной экзотический материал. Книга вышла
сразу на четырнадцати языках в США, в Европе и в Японии, и некоторые американские критики в своих восторгах по поводу этой экзотики заходили так далеко, что приписывали книге «смак прозы
Хемингуэя»…

24 января 2011 года в Манеже на открытии выставки «М.С. Горбачев. Перестройка» кто-то из журналистов спросил меня:

— А вы почему пришли сюда? Вы как относитесь к Горбачеву?

— С почтением и благодарностью, — сказал я. — Во-первых, он
вывел советские войска из Европы и Афганистана и тем самым избавил мир от Третьей мировой войны. Но не это главное. Самое главное: отменив цензуру, он сделал возможным публикацию моих книг
в России — даже той, которая не понравилась его жене! Поэтому —
хай живэ, тода раба и God bless him!

Что может быть лучше плохого начала жизни

Отрывок из книги Джона Ллойда и Джона Митчинсона «Книга мертвых»

О книге Джона Ллойда и Джона Митчинсона «Книга мертвых»

Ранний опыт формирует характер человека и путь, каким пойдет его дальнейшая жизнь, так что плохой старт может разрушить все шансы на успех. Но есть и другой, более загадочный путь — тот, что, начавшись ужасней некуда, приводит к поистине выдающимся результатам. Как заметил канадский романист Робертсон Дэвис: «Счастливое детство сломало не одну многообещающую судьбу».

Среди известных исторических личностей немало тех, чье детство было загублено либо ранней смертью отца, либо его отсутствием, либо его несносным нравом. Мы выбрали лишь восемь из них, однако список легко можно увеличить в десятки раз. Стоит лишь повнимательней приглядеться, и они прорастут повсюду: Конфуций, Цезарь Август, Микеланджело, Петр Великий, Джон Донн, Гендель, Бальзак, Ницше, Дарвин, Юнг, Конан Дойл, Алистер Кроули — все жертвы того, что современный психолог назвал бы «несоответствующим родительствованием».

За 500 лет со дня своей смерти Леонардо да Винчи (1452–1519) стал для нас образцом гения-одиночки, идеалом ренессансного «универсального человека». Считается, что, как и в случае с Шекспиром, мы, хоть и до мельчайших деталей изучили его труды, практически ничего не знаем о нем самом. Но это миф. В реальности — и опять, как с тем же Шекспиром, — о Леонардо мы знаем гораздо больше, чем о большинстве его современников. Мы знаем, что он был незаконнорожденным — внебрачным сыном нотариуса из небольшого горного городка Винчи в Италии — и что мать его, Катерина, была то ли местной крестьянкой, то ли рабыней-арабкой. (Недавний анализ чернильных отпечатков пальцев художника указывает, скорее, на второе). Узнав о беременности, отец Леонардо, Пьеро, поспешно пристроил Катерину замуж за местного мастерового со вздорным нравом и занимавшегося обжигом известняка, и юный Леонардо оказался покинутым. Отец его позже женился еще четырежды и наплодил полтора десятка детей; мать также нарожала новых детей и отказалась обращаться с Леонардо как с собственным ребенком. Но что еще хуже, будучи рожденным вне брака, Леонардо не мог поступить в университет и получить уважаемую профессию: врача или юриста.

И Леонардо ушел в свой собственный сокровенный мир: изобретательства и наблюдений. Ключ к пониманию его гения отнюдь не в его картинах, какими бы экстраординарными и новаторскими они нам ни представлялись, но в его записных книжках. Тринадцать тысяч страниц — записей, эскизов, диаграмм, философских наблюдений, списков — являют один из наиболее полных отчетов о работе человеческого ума, когда-либо изложенных на бумаге. Его любознательность не знала границ. Он разбирал окружающий мир буквально на части, оставляя письменные свидетельства по ходу процесса. Это было исследование «из первых рук»: ему требовалось убедиться во всем воочию, во всех смыслах этого слова. За свою жизнь Леонардо лично анатомировал более трех десятков человеческих трупов — и это притом, что занятие сие в те времена расценивалось как тяжкое преступление. И проделывал он это вовсе не из медицинских соображений, нет, Леонардо просто хотелось повысить точность своих рисунков, добиться более глубокого понимания того, как работает тело человека. (Он неоднократно поднимал на смех изображения людской плоти, выполненные другими художниками, заявляя, что они напоминают «мешки орехов»). Записные книжки изобилуют потоком изобретений, как фантастических, так и вполне утилитарных: первый «танк», первый парашют, гигантский осадный арбалет, кран для отвода воды из рвов, первый в истории смеситель для ванн, складная мебель, акваланг, механический барабан, автоматически открывающиеся и закрывающиеся двери, машина для изготовления блесток и более мелкие приспособления: для производства спагетти, заточки ножей, нарезки яиц и ручной пресс для чеснока. Здесь же Леонардо фиксировал и свои поразительные представления о мире природы: он первым обнаружил, что возраст дерева можно определять по числу годовых колец, и объяснил, почему небо синее, за триста лет до открытия молекулярного рассеяния лордом Рэлеем.

Листки его записных книжек — все равно, что статьи большой рукописной иллюстрированной энциклопедии. Бумага в то время была недешева, так что каждый дюйм испещрен аккуратным почерком Леонардо, причем писалось все задом наперед, перевернутыми буквами так, что разобрать написанное можно было только с помощью зеркала. Никто не знает, почему Леонардо писал шиворот-навыворот. Возможно, левше Леонардо легче было писать справа налево; а может, он просто не хотел, чтобы кто-то присвоил его идеи. Какой бы ни была истинная причина, манера письма Леонардо — это идеальное физическое представление его странного гения. Ему было неважно, что думают о нем другие и вписывается ли он в их мещанский мир. Он стал вегетарианцем, когда таковых просто не было, поскольку любил животных и искренне им сопереживал. (Вот еще одна из причуд Леонардо: он покупал птиц в клетках и выпускал на волю). Несмотря на огромное число заказов от влиятельнейших людей Европы, Леонардо редко доводил до конца начатые проекты. Для него было важно другое: свобода поступать так, как хочется ему, контроль над своей жизнью — то, чего он, брошенный ребенок, был лишен в детстве:

Я давно заметил, что люди достойные редко предаются безделью, полагаясь на ход вещей. Они идут и становятся ходом вещей сами.

Большинство из нас представляет себе Леонардо таким, как он выглядит на единственном своем автопортрете (подлинность которого не вызывает сомнений): шестидесятилетним, лысым, бородатым мудрецом-нелюдимом. Но молодой Леонардо совсем иной. Его современник и биограф Джорджо Вазари (1511–1574) не оставляет места для сомнений: Леонардо отличался «несравненной физической красотой». Кроме того, он был необычайно силен:

Есть нечто сверхъестественное, когда в одном человеке объединяется столько красоты, изящества и мощи. Правой рукой он гнул железные подковы, словно те были сделаны из свинца.

И обаятелен:

Своею щедростью он собирал вокруг себя друзей и поддерживал каждого из них, бедного и богатого… его речь подчиняла любую, даже самую несгибаемую волю.

Однако попробуй вы ему возразить — и вам пришлось бы иметь дело с «ужасающей силой аргументации, подкрепленной памятью и интеллектом». Таков он, Леонардо, веселый флорентинец и прожигатель жизни; тот, кого по доносу обвинили (и оправдали) в содомии; чей юный ученик и компаньон был известен как Салаи («дьяволенок»); не по годам развитый художник, чьи «порнографические» рисунки, по словам искусствоведа Брайана Сьюэлла, были украдены из Королевской коллекции Виндзорского замка «прославленным немецким искусствоведом» в плаще a la Шерлок Холмс:

Нет сомнений, что эти рисунки вызывали один лишь стыд, и я думаю, все облегченно вздохнули, узнав, что их больше нет.

И мудрый старец, и резвый молодой Адонис, оба были продуктами одной и той же самоуверенности Леонардо. Им двигала жажда знаний, желание найти всему собственный ответ — процесс, который сам он называл saper vedere, «умение видеть». Познание, — писал Леонардо, — никогда не утомит ум. И это познание поддерживало его в детстве, оно же приводило в детский восторг уже в зрелости. Однажды в Ватикане Леонардо нацепил ящерице выкрашенные серебрянкой крылья и рога собственного изготовления, превратив ее в маленького «дракона», которым с удовольствием пугал папский двор. В другой раз он выпотрошил бычка и, прикрепив один конец кишки к кузнечным мехам, надул большой зловонный пузырь, который тут же заполнил кузницу, вынудив обескураженных зрителей спешно выбежать вон.

Леонардо был гением, но он не был непогрешимым. Он не изобретал часто приписываемые ему ножницы, телескоп или вертолет. Леонардо был не в ладах с математикой: дальше элементарной геометрии он так и не продвинулся, а его подсчеты нередко были ошибочными. Многие его наблюдения не выдержали проверку временем: так, он считал, что поверхность луны покрыта водой, которая отражает солнечный свет, — отсюда и лунное свечение; что у саламандр нет органов пищеварения, и что питаются они огнем; что писать «Тайную вечерю» (самое неоднозначное из его творений) по сухой штукатурке — это хорошая мысль. (Увы, то, что сегодня видим мы с вами — практически целиком труды реставраторов.) Посмертную славу Леонардо довольно долго связывали исключительно с небольшим наследием из тридцати завершенных картин, а потому он почти не оказал влияния на мировой научный прогресс. Его записные книжки — и их поистине революционное содержимое — удалось полностью расшифровать лишь в XIX веке.

Леонардо умер во Франции, в возрасте шестидесяти семи лет. Легенда гласит, что его новый покровитель, король Франциск I, находился у смертного одра мастера в его последние часы и даже якобы приподнял тому голову, дабы облегчить страдания. Не правда ли, заманчиво узреть в сей трогательной сцене символическое значение: брошенный ребенок, наконец получивший родительскую любовь, которой ему так не хватало в детстве. Однако все, чего Леонардо был лишен, он компенсировал с лихвой. Как сказал король: «В мире никогда не было человека, кто знал бы столько, сколько знал Леонардо».

* * *

В теоретизации на предмет последствий трудного детства пальма первенства, безусловно, принадлежит Зигмунду Фрейду (1856–1939). В 1910 г. он написал биографию Леонардо, основываясь лишь на одном из детских воспоминаний мастера, взятом из его записных книжек:

Когда я был в колыбели, коршун подлетел ко мне и открыл мне рот своим хвостом и много раз толкал меня хвостом в губы.

Всего одна фраза раскручивается у Фрейда в удивительную историю подавленных воспоминаний о материнской груди, символизма древних египтян и загадочной улыбки Моны Лизы, приводя к странному выводу: Леонардо был гомосексуалистом, ибо испытывал «бессознательную эротическую привязанность» к своей матери. Это сейчас слова Фрейда кажутся до боли знакомой интерпретацией, но тогда они звучали до дерзости самобытно. И, как всегда, Фрейд выдвигает ряд интересных мыслей. Переходя к отношениям Леонардо с отцом, он заявляет, что точно так же, как и отец, бросивший сына, сам Леонардо бросил своих «интеллектуальных детей» — свои картины — в угоду чистой науке. Неспособность Леонардо довести что-либо до конца, его по-детски искренняя погруженность в мир изысканий суть не что иное как способ оградить себя от страшной власти отца.

Если Фрейд и полагал, что нашел ключ к Леонардо, то, вероятнее всего, потому, что в жизни самого Фрейда это был ключевой вопрос. Фрейда отец не бросал, но сам Фрейд считал, что отец жестоко предал его. Якоб Фрейд был торговцем сукном, чей бизнес прогорел, когда маленький Зигмунд едва выучился ходить. Семья скатилась в нищету, и им пришлось перебраться из относительно комфортного моравского Фрайберга в и без того перенаселенный еврейский анклав в Вене. Как старший из восьми детей Зигмунд на себе испытал все тяготы бедности, сказавшиеся на отношениях между его родителями. Юный Фрейд презирал отца за его посредственность, неспособность удержаться ни на одной работе и того, что тот дважды был женат до брака с матерью Зигмунда. Рано научившись читать, мальчик вскоре нашел себе новых героев, претендентов на роль его суррогатных отцов: Ганнибала, Кромвеля, Наполеона. Когда ему, в возрасте десяти лет, разрешили придумать имя для новорожденного младшего брата, он остановился на Александре, в честь Александра Великого. Позже он назовет одного из собственных сыновей Оливером — в честь Оливера Кромвеля. В отличие от отца, мать свою Зигмунд обожал (как и она обожала сына): даже когда Фрейду было за шестьдесят, она продолжала звать его «мой любимый Зиги». Правда, у материнской преданности имелась и своя оборотная сторона. Зиги было два с половиной года, когда «его либидо проснулось» после того, как он увидел свою мать голой в поезде. После того случая Фрейд до конца дней панически боялся поездов и путешествий по железной дороге. Но что еще важнее, Зигмунд на собственном опыте проверил самую известную из своих теорий: «эдипов комплекс», подавленное желание убить своего отца и переспать со своей матерью. Неслучайно в гимназии, на выпускном экзамене по греческому языку Фрейд выбрал для перевода фрагмент из трагедии Софокла «Царь Эдип».

С тех пор секс, тем или иным образом, стал доминантой всей жизни Фрейда. Изучая медицину в Венском университете, он, в качестве первой своей научной работы, попытался разгадать тайну половой жизни угря. Несмотря на по меньшей мере четыреста располосованных рыбин, ему так и не удалось найти подтверждение наличия у самца угря семенников. Добейся Фрейд успеха в своей затее, и мы с вами, возможно, никогда не узнали бы о психоанализе. Разочаровавшись в рыбах, Фрейд взялся за неврологию и сформулировал теории, которые впоследствии должны были прославить его на весь мир. Для Фрейда это было чрезвычайно важно. Молодой врач, он все еще пребывал во власти своих детских фантазий, в которых представлялся себе героем. Своей невесте Марте он как-то рассказал, что уничтожил все личные бумаги за последние четырнадцать лет, включая письма, рефераты и рукописи статей — дабы скрыть подробности своей жизни, поставить в тупик будущих биографов и помочь создать миф о самом себе.

Часто (и не без оснований) считают, что Фрейд сводил всю психологию человека к сексу, — тем более удивительно узнать, что сам он оставался девственником вплоть до своей женитьбы в возрасте тридцати лет. После свадьбы его половая активность, по его же собственному признанию, была минимальной. (Фрейд был убежден, что секс вреден для его здоровья.) Его первым страстным увлечением (в тридцать лет) стала мать одного из его друзей. Фрейд вообще предпочитал держать женщин на безопасной эмоциональной дистанции: первая подруга появилась у него лишь в двадцать пять. В университетские годы Фрейд довольно близко сошелся с одним студентом-юношей, Эдуардом Зильберштейном. На самом деле, на протяжении всей жизни Фрейд имел дружеские связи с мужчинами, сильно напоминавшие влюбленность или роман. Нередко за близостью следовали полные драматизма ссоры и полный разрыв. Наиболее известным примером служат его отношения с Карлом Юнгом. На заре их союза эти двое могли проводить за прогулками и беседами по тринадцать часов в день. Однако мало-помалу вкралась взаимная паранойя. Фрейд полагал, что Юнг подсознательно хочет его убить и занять его место, и пару раз даже падал в обморок, когда Юнг заводил разговор о трупах. Юнг же, в свою очередь, подозревал, что испытывает к Фрейду половое влечение. Со временем их отношения приобрели характер вражды и в 1913 г. закончились ожесточенным разрывом, в результате коего «брутальный, самодовольный» Юнг еще лет пять находился в состоянии на грани психоза.

Для человека, бесконечно теоретизировавшего на тему семьи, отцом Фрейд был весьма своеобразным, если не сказать больше. За едой, вместо того чтоб по-отечески побеседовать со своими чадами, он выкладывал на стол какую-нибудь из последних своих археологических находок и начинал ее изучать. (Как-то он заявил, что прочел больше трудов по археологии, чем по психологии, а его кабинет был буквально завален орудиями труда времен неолита, печатями шумеров, богинями бронзового века, бинтами египетских мумий, исписанными древними заклинаниями, эротическими талисманами римлян, роскошными персидскими коврами и нефритовыми китайскими львами.) За ответом на вопрос «откуда берутся дети», он отправлял их к семейному педиатру. Фрейд был до такой степени убежден, что каждым сыном движет смертельное соперничество с отцом, что его собственным сыновьям было запрещено даже изучать медицину, не говоря уже о психоанализе. А вот младшую дочь Анну он, наоборот, психонализировал вдоль и поперек: она подробно делилась с отцом своими сексуальными фантазиями и эскападами в мир мастурбаций.

Всю жизнь Фрейд страдал от депрессий и паранойи. По рекомендации друга-терапевта Вильгельма Фляйсса, Фрейд пытался лечить перепады настроения кокаином. Фляйсс выработал весьма сомнительную теорию, согласно которой любое заболевание, будь то болезнь или проблема сексуального свойства, определяется костями и перегородками носа, и что кокаин способен облегчить эти симптомы. Первые результаты привели Фрейда в восторг: он даже убеждал свою невесту принять «чудодейственного лекарства», дабы «укрепить силы и придать румянец щекам». Однако после того как один из его близких друзей пристрастился к кокаину всерьез, Фрейд снизил дозу и перешел на сигары, выкуривая по двадцать штук в день. Они-то его, в конце концов, и сгубили, но прежде ему пришлось перенести тридцать мучительнейших операций в связи с карциномой рта. Врачи удалили Фрейду всю верхнюю челюсть и нёбо на правой стороне, и Фрейду пришлось вставлять специальную пластину-протез, чтобы он мог говорить и есть. Но это его не остановило: когда рот уже не открывался достаточно широко для сигары, он разжимал себе челюсти с помощью прищепки. Умер он спустя три недели после начала Второй мировой войны: доктор облегчил ему уход, впрыснув в вену смертельную дозу морфия.

В итоге Фрейд получил то, чего столь страстно желал с детских лет, — статус героя и всемирную славу, — хотя и не совсем так, как он себе это представлял. Жизнь Леонардо для Фрейда была примером перехода от чувственности рисования к научной интеллектуальности, а психоанализ он рассматривал как переход от невроза искусств к новой науке. В реальности же, — пусть даже все, кто сегодня проходит терапию, многим обязаны именно методам Фрейда, — его великие теории не выдерживают никакой критики. Лучше всего читать труды Фрейда, видя в нем не ученого-экспериментатора, но автора детективных романов, связывающего воедино обрывки улик с тем, чтобы предложить читателю неожиданный, изящный, захватывающий финал. Как рассказчику психологических мелодрам Фрейду почти нет равных, и остается лишь сожалеть о его решении отклонить предложение Сэма Голдвина в 1925 г.: сто тысяч долларов США за консультирование в голливудской картине «о настоящей великой любви». Увы, наши реальные жизни редко столь же хороши, как те истории, что мы рассказываем о них. Как заметил Вольтер: «Люди всегда будут безумными, и тот, кто считает, что может их излечить, — наиболее безумный из всех».

* * *

Жаль, что великий Фрейд не оставил нам своих мыслей о другом гении с неблагополучным детством — Исааке Ньютоне (1642–1727). Ньютон был сыном неграмотного норфолкского йомена, не умевшего написать даже собственного имени и умершего за четыре месяца до появления малыша на свет. Новорожденный, согласно собственным мемуарам Ньютона, был таким крошечным, что помещался в двухпинтовый котелок, и настолько хилым, что ему приходилось «обматывать вокруг шеи полотенце, дабы держать голову на плечах». Когда Исааку исполнилось три, мать вступила во второй брак — с преподобным Варнавой Смитом. Смит возненавидел мальчишку с первого взгляда и наотрез отказался держать его в своем доме, так что маленького Исаака отправили на попечение к бабушке. Как и Леонардо, он оказался в изоляции и спрятался в свой собственный мир — строительства и изобретений. В Грэнтаме он пугал обывателей, запуская в небо воздушного змея с прикрепленным к нему фонарем. Ньютон также смастерил солнечные часы, вбив колышки в стену дома своего школьного учителя. Маленький циферблат, вырезанный из стены, до сих пор хранится в Королевском научном обществе. Исаак ненавидел школу, учился из рук вон плохо и часто становился объектом насмешек одноклассников. В определенной мере несчастья Ньютона можно проследить по списку грехов, который он составил, будучи еще подростком: «Воткнул булавку в шляпу Джона Киза, чтобы тот укололся», «Украл вишневые косточки у Эдварда Стори» и «Отрицал, что сделал это», «Учинил каприз мистеру Кларксу из-за куска хлеба с маслом» и показательное: «Пригрозил отчиму и матери, что спалю их вместе с их домом».

Преподобный Смит умер, когда Ньютону было семнадцать лет, и мать тут же забрала сына из школы, чтобы перевалить на него хозяйство. Однако фермерство Исаак ненавидел даже больше, чем школу. Ему было скучно. К примеру, его посылали пасти овец, а он увлекался постройкой водяного колеса, и овцы разбредались повсюду, вытаптывая поля соседей. Однажды, когда он вел домой лошадь, та сбросила узду; Ньютон ничего не заметил и так и вернулся с одной лишь уздой в руке. Теперь ему хотелось одного — учиться. В конце концов, мать сдалась и отправила сына обратно в школу, где тот изумил всех, сдав выпускные экзамены на отлично.

Оттуда Ньютон был принят в кембриджский Тринити-колледж. Годы в Кембридже хоть и не стали для него катастрофой, но и блестящими их тоже не назовешь: видимо, причина здесь в том, что Ньютон большую часть времени проводил за чтением трудов Декарта, Коперника, Галилея — людей, чьи радикальные взгляды никак не вписывались в учебный план. Когда в 1665 г., во время свирепствовавшей в стране чумы, университет закрыли, Ньютон вернулся в Линкольншир, на свою фамильную ферму. В следующие восемнадцать месяцев, в полном одиночестве и деревенской тиши, он открыл законы движения и всемирного тяготения и сформулировал теории цвета и исчисления, навечно изменившие мир. Открытия Ньютона в математике, механике, термодинамике, астрономии, оптике и акустике делают его вдвое важнее любого из деятелей науки, когда-либо живших на Земле, а труд «Математические начала натуральной философии» (1687), вместивший в себя наиболее новаторские из его работ, является самой значимой из взятых в отдельности книг в истории мировой науки. По возвращении в Кембридж его, тогда еще двадцатишестилетнего молодого человека, избирают профессором, заведующим кафедрой математики (пост, который в наши дни занимает Стивен Хокинг). Спустя три года, в 1672-м, Ньютона принимают в Королевское научное общество и провозглашают одним из наиболее выдающихся людей свой эпохи.

До сих пор остается тайной, что же произошло с Ньютоном в те два знаменательных года, когда он созерцал горизонт, глядя поверх болот. Его одержимость говорит о том, что он мог страдать слабой формой аутизма, известной как «синдром Аспергера». Так это или нет, но Ньютон определенно был странным. Он часто забывал поесть, а когда ел, то делал это стоя за письменным столом. Порой он безвылазно торчал в лаборатории по шесть недель подряд, все это время поддерживая огонь в очаге. Бывало, принимая гостей, он выходил в кабинет за бутылкой вина и, пораженный какой-то мыслью, тут же усаживался за стол и начинал писать, при этом увлекаясь настолько, что напрочь забывал о сотрапезниках. Ньютон был разве что не помешан на малиновом цвете. Опись его имущества перечисляет: малиновое покрывало ангорской шерсти на кровати с малиновым балдахином, малиновые гобелены, малиновые портьеры, малиновый диван с малиновыми стульями и малиновыми же подушками. Ньютон был известным параноиком: на подоконнике он всегда держал открытый ящичек с гинеями — тест на проверку честности тех, кто работал на него. Он терпеть не мог искусство в любом его проявлении: поэзию он считал «наивной чепухой», а единственный раз, когда он удосужился сходить в оперу, то ушел, не дождавшись конца спектакля. При этом Ньютон был настолько тщеславен, что позировал для двух десятков портретов, а его убежденность в собственной уникальности ни разу не дала трещину. Однажды он придумал себе псевдоним, Jeova sanctus unus — анаграмму латинской версии его собственного имени, Isaacus Neutonus. Которая означала: «Единый святой Иегова».

Во всем этом прослеживается явная параллель с эгоцентризмом и самоуверенностью Леонардо, равно как и с рассеянностью некоторых более поздних мыслителей, таких как Эйнштейн. Все трое всерьез относились к самим себе; все трое, возможно, являлись невротичными чудаками; все трое были либо обделены формальным образованием, либо ненавидели его. Из них троих у Ньютона (что существенно) детство было наиболее трудным; кроме того, он тяжелее всех сходился с людьми. Воспоминания современников рисуют нам человека холодного, сурового, раздражительного. Даже его слуга не вспомнил, чтобы хозяин смеялся больше одного раза в жизни: да и то, когда его спросили, какой смысл изучать Эвклида. Малейшая критика выводила Ньютона из себя, повергая в тревогу и беспокойство, которые он мог погасить лишь яростной атакой на оппонента. Его жизнь омрачалась многолетними тяжбами с другими известными математиками, такими как Лейбниц и Роберт Гук. Единственная большая любовь в жизни Ньютона — молодой швейцарский математик по имени Николя Фацио де Фюйе. Разрыв их отношений привел к нервному срыву у Ньютона — первому из многих в его последующей жизни. Он почти наверняка умер девственником.

И все же, несмотря на сложности в жизни личной, в жизни общественной Ньютон имел заметный успех. Он первым из естествоиспытателей удостоился посвящения в рыцари и долгие годы являлся президентом Королевского научного общества, хотя и не достиг особых научных успехов после 1696 г. В тот же год он дал согласие занять пост Смотрителя Королевского монетного двора. При этом, вместо того чтобы принять должность как сугубо почетную, — каковой та, собственно, и являлась, — Ньютон воспринял свою новую роль более чем серьезно и взялся за дело с привычным для него фанатизмом. Дни напролет он проводил в жизнь денежную реформу, призванную спасти экономику страны от коллапса. А по вечерам торчал в барах и борделях, выслеживая фальшивомонетчиков, против которых затем выступал в суде, добиваясь их повешения и четвертования. Дважды его избирали в парламент от Кембриджского университета, однако эта работа была ему неинтересна: за все время Ньютон взял слово для выступления лишь однажды, да и то чтобы попросить открыть окно.

Но была у Ньютона и другая, тайная жизнь. Он практиковал алхимию. Из 270 книг в его библиотеке добрая половина — об алхимии, мистицизме и магии. В XVII веке алхимия считалась ересью, и уличенному грозила виселица. Работая в условиях строжайшей секретности, Ньютон значительную часть своего времени посвятил попыткам высчитать дату наступления конца света, зашифрованную в Книге Откровения, разгадать смысл пророчеств Книги Даниила и соотнести историю человечества с популяционным циклом саранчи. Подобно Фрейду, уверенному, что ему непременно воздадут честь как великому ученому, Ньютон верил, что потомки будут помнить его за религиозные теории, а не за научные труды в области оптики или движения. После смерти Ньютона его родственники нашли несколько дорожных сундуков с этими религиозно-мистическими записями, — более тысячи страниц, содержащих полтора миллиона слов, — и две законченные книги. Находка настолько сконфузила наследников Ньютона, что те либо уничтожили все, что хранилось в сундуках, либо держали в тайнике, не признаваясь в существовании этих рукописей. Лишь в 1936 г. их содержимое увидело свет.

Конечно, проще всего было бы сбросить со счетов мистические заметки Ньютона, представив их бредом человека, выбитого из интеллектуальной колеи. Но именно вера в Бога-Создателя, который «всем управляет и все знает, что было и что может быть», вела Исаака Ньютона как к научным изысканиям, так и к библейским и алхимическим исследованиям. Не будь Ньютон готов к принятию невидимой мистической силы, управляющей всей Вселенной, кто знает, совершил ли бы он самое знаменитое из своих открытий: математическое доказательство существования всемирного тяготения?