Метафизика виски

  • Чарльз Буковски. Из блокнота в винных пятнах / Пер. с англ. М. Немцова. — М.: Эксмо, 2016. — 384 с.

просто там где Шестов
говорит «трагедия»
Буковски говорит «whisky»

а там где Шестов
говорит «метафизика»
Буковски говорит «fuck»

Владимир Ермолаев

В одном из своих верлибров цикла «Буковски и Бротиган» рижский поэт Владимир Ермолаев неожиданно сопрягает фигуры Чарльза Буковски и русского философа-экзистенциалиста Льва Шестова. Ермолаев ожидает, что параллельное чтение этих двух творцов будет чем-то вроде контрастного душа, однако на поверку между ними оказывается много общего: оба говорят о тяжелой хмари человеческого существования, оба делают акцент на трагизме конкретной человеческой жизни — разница между Буковски и Шестовым есть лишь в способе изложения собственных мыслей.

Простота и прямота («Я швырнул себя навстречу своему личному божеству ПРОСТОТЕ») — отличительные черты стиля Буковски, которые прослеживаются во всем его творчестве, удивительно обширном для человека с не самым здоровым образом жизни (писатель был заядлым алкоголиком, виски, по его словам, «сглаживает края, хорошо омывает мозги, что шевелятся чересчур»). Еще раз в этом убедиться помогает недавно вышедший по-русски сборник «Из блокнота в винных пятнах», включающий разновременные рассказы, статьи, а подчас и полудневниковые записи великого американца. Некоторые из представленных здесь текстов и вовсе были опубликованы впервые именно в этом сборнике. В книге встречаются, например, подобные пассажи, хорошо характеризующие авторскую установку:

Стиль означает никакого щита.
Стиль означает
никакого фасада.
Стиль означает предельную естественность.
Стиль означает
человек сам по себе среди миллиардных толп.

Или «Гениальность может оказаться способностью говорить просто о глубоком».

Влияние на стиль Буковски, по его признанию, оказали Уильям Сароян и Джон Фанте, Фридрих Ницше и Федор Михайлович Достоевский (последнего американец зачастую называет именно так, по имени-отчеству, в отличие, скажем, от Тургенева), некоторые работы Хемингуэя. Однако с последним Буковски вступает в принципиальную полемику: «Наш урок с Хемингуэем в том, что человек жил хорошо, но скверно, видя в победе единственный свой путь».

В предисловии к сборнику утверждается, что Буковски в первую очередь известен как поэт. Для англоязычных читателей, вероятно, так оно и есть, однако в России его стихотворения явно проигрывают по популярности прозе. Поэзию у нас вообще издают и читают гораздо менее охотно. Если верить «Википедии», соотношение изданных и неизданных поэтических сборников писателя составляет три к сорока пяти, тогда как все его романы на русский переведены. Что же представляет собой Буковски-поэт?

На более чем двух тысячах страниц книги The Norton Anthology of Modern and Contemporary Poetry — блестящей попытки классификации литературного процесса в англоязычной поэзии от Уитмена и до наших дней — стихотворениям Чарльза Буковски места не нашлось, в отличие, скажем, от условно близких ему по духу Аллена Гинзберга или менее известных у нас Лоуренса Ферлингетти и Гэри Снайдера. Это в какой-то мере символично: Буковски в рамках классификаций тесно, он постоянно пытается отмежеваться от любого сопоставления, ниспровергая любые авторитеты, выступая против любой «групповщины» («Гений я или нет, меня заботило далеко не так, как тот факт, что мне просто не хотелось быть частью чего угодно»). В одном из своих интервью Буковски говорит: «Я одиночка, я занимаюсь своим. Бесполезно. Все время спрашивают меня про Керуака, и неужели я не знаком с Нилом Кэссиди, не был ли я с Гинзбергом и так далее. И я вынужден признаваться: нет, всех битников я пробухал; я тогда не писал ничего». Впрочем, в одном из отрывков книги «Из блокнота в винных пятнах» Буковски признается, что Гинзберг — самая пробуждающая сила в американской поэзии после Уитмена, а в другом — и вовсе пытается выдать себя за автора «Вопля».

В своих стихотворениях Буковски так же бескомпромиссен, как и в прозе. Он честно и открыто разрабатывает все свойственные ему темы, которые практически исчерпывающе перечислил все тот же Ермолаев в другом своем произведении:

Буковски писал
о лошадях женщинах
обывателях выпивке
о том как он пишет стихи
о том как ему не пишется
вот и все о чем писал
поэт Буковски

не так уж мало если подумать
ведь каждая из этих
тем неисчерпаема
и не так уж много если учесть
что писал он
о лошадях женщинах
обывателях выпивке
о том как он пишет стихи
о том как ему не пишется
каждый раз примерно
одно и то же

Из магистральных направлений его рассуждений не упоминается разве что классическая музыка («звуки, исходившие из фонографа моей учительницы в третьем классе, были для меня нечеловеческими, эти звуки никак не соотносились с реальной жизнью и реальным существованием, с морем или бейсбольным ромбом») да тема смерти («Я ношу смерть в левом кармане. Иногда я достаю ее и говорю: “Привет, дорогая, как дела? Когда ты придешь за мной? Я буду готов”»).

Сам писатель так определяет предмет своих интересов: «Жизнь с маленькой „ж“». При прочтении большого количества стихотворений Буковски подряд, некоторая тематическая односторонность действительно становится заметной, однако глаз она не режет. Это, безусловно, сознательная установка («поэзия это важно, если к ней не стремишься, не наполняешь ее звездами и фальшью»), воспроизводящая неизменно похожие друг на друга рутинные будни, но то здесь, то там их нарушает неизбывный лиризм, помогающий герою примириться с еще одним днем:

Долгая прогулка ночью
вот что полезно для души:
заглядывать в окна
наблюдать, как уставшие
домохозяйки
пытаются отбиться
от своих разгоряченных пивом мужей.

Все эти темы хорошо известны русскоязычным (по)читателям прозы Буковски: за исключением «Макулатуры», он фактически пишет одну и ту же книгу с элементами автобиографии, будь то роман взросления «Хлеб с ветчиной» или «Женщины» — современная вариация на тему «Декамерона». Подобная приверженность схожим сюжетам прослеживается и в сборнике «Из блокнота в винных пятнах». Некоторые фрагменты переходят из одного текста в другой чуть ли не дословно, лишь незначительно меняясь. Это напоминает чтение разных списков памятников древней литературы: сопоставление небольших отличий в похожих местах помогает понять ту или иную интенцию автора.

В целом же в этой позиции видится какая-то невероятная честность: если Буковски о чем-то и пишет, то он это все испытал на собственной шкуре. В предисловии к сборнику упоминается, что в одном из своих манифестов под характерным названием «В защиту определенного вида поэзии, определенного вида жизни, определенного вида полнокровного существа, которое однажды умрет» Буковски развивает поэтику сердца, поэтику нежности и открытости. И благодаря этому сборнику разновременных произведений прекрасно видно, что автор остается верным своим установкам на протяжении всей жизни.

Сергей Васильев

Удары в никуда

Рассказ из сборника Чарльза Буковски «Музыка горячей воды»

О книге Чарльза Буковски «Музыка горячей воды»

Мег и Тони довезли его жену до аэропорта. Едва
Долли поднялась в воздух, они зашли в аэропортовый
бар выпить. Мег взяла себе виски с содовой.
Тони — скотч с водой.

— Жена тебе доверяет,— сказала Мег.

— Ну,— ответил Тони.

— А я, интересно, могу тебе доверять?

— Тебе не нравится, когда тебя ебут?

— Дело не в этом.

— А в чем?

— В том, что мы с Долли подруги.

— Мы тоже можем быть подругами.

— Но не так.

— Будь современной. Это новое время. Люди
свингуют. Их ничего не сдерживает. Они ебутся на
потолке. Они трахают собак, младенцев, кур, рыбу…

— Мне нравится выбирать. Мне должно быть
не все равно.

— Это, блядь, так сусально. Небезразличие встроено.
А если его культивируешь, не успеешь опомниться
— уже думаешь, что это любовь.

— Ладно, Тони, а чем тебе любовь не нравится?

— Любовь — форма предвзятости. Любишь то,
в чем нуждаешься, любишь то, от чего тебе хорошо,
любишь то, что удобно. Как ты можешь говорить,
будто любишь одного человека, если в мире,
может, десять тысяч людей, которых ты бы любила
больше, если б знала? Но ты с ними не знакома.

— Хорошо, тогда мы стараемся, как можем.

— Готов допустить. Но все равно мы должны
понимать, что любовь — просто результат случайной
встречи. Большинство на ней слишком залипает.
А поэтому хорошую поебку не стоит недооценивать.

— Но и она — результат случайной встречи.

— Ты чертовски права. Допивай. Возьмем еще.

— Хорошо забрасываешь, Тони, но ничего не
выйдет.

— Что ж,— сказал Тони, кивком подзывая бармена,—
я и по этому поводу не стану переживать…

Был вечер субботы, и они вернулись к Тони,
включили телевизор. Показывали до обидного мало
что. Они попили «Туборга», поговорили, перекрывая
звуки с экрана.

— Слыхала,— спросил Тони,— что лошади слишком
умные, поэтому на людей не ставят?

— Нет.

— Ну, это, в общем, поговорка такая. Ты не поверишь,
но мне тут на днях сон приснился. Я в конюшне,
заходит лошадь и ведет меня на выездку.
На меня сажают мартышку, она руками и ногами
меня за шею — а от само′й дешевым пойлом разит.
Времени шесть утра, с гор Сан-Гейбриэл холодный
ветер. Больше того — везде туман. Меня прогнали
три фарлонга за пятьдесят два, проворно. Потом
еще полчаса выгуливали, а после отвели в стойло.
Пришла лошадь, принесла мне два крутых яйца,
грейпфрут, тост и молоко. Потом я вышел на скачки.
На трибунах — одни лошади битком. Ну, как
по субботам. Я был в пятом заезде. Пришел первым,
это оплачивалось тридцатью двумя долларами сорока
центами. Приснится же, да?

— Да уж,— сказала Мег. Одну ногу она закинула
на другую. На ней была мини-юбка, но без колготок.
Сапоги закрывали ей икры. Бедра голые, полные.—
Ничего себе сон.

Ей было тридцать. На губах слабенько поблескивала
помада. Брюнетка — волосы очень черные,
длинные. Ни пудры, ни духов. Отпечатки пальцев
никогда не снимали. Родилась на севере Мэна. Сто
двадцать фунтов.

Тони встал и принес еще две бутылки пива. Когда
вернулся, Мег сказала:

— Сон странный, но таких много. Вот если в
жизни странное происходит — тогда поневоле задумаешься…

— Например?

— Например, мой брат Дэмион. Он вечно книжки
читал… мистицизм, йога — такая вот ерунда. Заходишь
в комнату, а он, скорее всего, стоит на голове,
в одних трусах. Даже на восток пару раз съездил…
в Индию, еще куда-то. Вернулся тощий, полубезумный,
весу в нем фунтов семьдесят шесть осталось.
Но не бросал. Знакомится он с этим мужиком —
Рам Да Жук его зовут или еще как-то похоже. У этого
Жука большой шатер стоит под Сан-Диего, и он
с лохов дерет по сто семьдесят пять долларов за пятидневный
семинар. Шатер стоит на утесе над морем.
А хозяйка земли—эта старушка, с которой Рам
Да спит, она его к себе на участок пустила. Дэмион
утверждает, что Рам Да Жук подарил ему окончательное
откровение, которого ему только и не хватало.
И Дэмиона оно потрясло. Я живу в квартирке
одной в Детройте, а Дэмион вдруг объявляется и
меня потрясает…

Тони провел взглядом выше по ноге Мег и спросил:

— Дэмион потрясает? Чем потрясает?

— Ну, понимаешь,—просто объявляется…—Мег
взяла бутылку «Туборга».

— В гости приехал?

— Можно сказать. А если объяснять: Дэмион
умеет дематериализовываться.

— Правда? И что бывает?

— Где-то появляется.

— Вот так вот просто?

— Вот так просто.

— И дальнобойно?

— В Детройт — ко мне в эту квартирку — он
явился из Индии.

— И сколько добирался?

— Не знаю. Секунд десять.

— Десять секунд… хмммм.

Они сидели и смотрели друг на друга. Мег — на
тахте, Тони — напротив.

— Слушай, Мег, у меня от тебя аж все чешется.
Моя жена никогда не узнает.

— Нет, Тони.

— А сейчас твой брат где?

— Поселился у меня в Детройте. Работает на
обувной фабрике.

— Слушай, объявился бы он в хранилище банка,
забрал бы деньги и смылся, а? Его талант можно
пустить на пользу. Зачем ему работать на обувной
фабрике?

— Он говорит, что такой талант нельзя использовать
во зло.

— Понятно. Слушай, давай про брата больше
не будем?

Тони подошел и сел рядом с Мег на тахту.

— Знаешь, Мег, зло само по себе и то, что нас
учат считать злом,— разные вещи. Общество нам
рассказывает про зло, чтобы мы не рыпались.

— Например, грабить банки — зло?

— Например, ебаться вне подобающих инстанций.

Тони схватил Мег и поцеловал. Она не сопротивлялась.
Он еще раз ее поцеловал. Ее язык скользнул
к нему в рот.

— Мне все равно кажется, что мы не должны,
Тони.

— Ты целуешься так, будто тебе хочется.

— У меня уже много месяцев не было мужчины,
Тони. Устоять трудно, но мы с Долли подруги.
Я очень не хочу с ней так поступать.

— Ты не с ней так поступаешь, а со мной.

— Ты меня понял.— Тони поцеловал ее опять —
теперь долго, по-настоящему. Тела их прижались
друг к дружке.

— Пойдем в спальню, Мег.

Она пошла за ним. Тони начал раздеваться, кидать
одежду на стул. Мег ушла в ванную, примыкавшую
к спальне. Села и пописала, не закрыв дверь.

— Я не хочу забеременеть, а пилюли не принимаю.

— Не беспокойся.

— Почему не беспокоиться?

— У меня протоки перерезаны.

— Вы все так говорите.

— Это правда, перерезаны.

Мег встала и смыла.

— А если тебе когда-нибудь захочется ребенка?

— Мне не захочется когда-нибудь ребенка.

— По-моему, ужас, когда мужчине протоки режут.

— Ох, елки-палки, Мег, хватит мне мораль читать,
ложись давай.

Мег голая вошла в комнату.

— То есть я как-то вот думаю, Тони, что это преступление
против природы.

— А аборт? Тоже преступление против природы?

— Конечно. Это убийство.

— А резинка? А мастурбация?

— Ой, Тони, это не одно и то же.

— Ложись, а то помрем от старости.

Мег опустилась на кровать, и Тони ее схватил.

— Ах-х, хорошо. Как резиновая, воздухом надутая…

— Тони, откуда у тебя столько? Долли мне ни
разу не говорила, что у тебя… он же огромный!

— А с чего ей тебе рассказывать?

— Ну да. Только засунь его в меня поскорее!

— Погоди, ты только погоди чуть-чуть!

— Давай же, хочу!

— А Долли? Думаешь, так поступать правильно?

— Она скорбит над умирающей матерью! Ей он
ни к чему! А мне — к чему!

— Хорошо! Хорошо!

Тони взгромоздился на нее и засадил.

— Вот так, Тони! Теперь двигай, двигай!

Тони задвигал. Медленно и постоянно, будто рукоятью
масляного насоса. Чваг, чваг, чваг, чваг.

— Ах же, сукин ты сын! Господи, какой же ты
сукин сын!

— Хватит, Мег! Слезай с кровати! Ты совершаешь
преступление против врожденной порядочности
и доверия!

Тони почувствовал у себя на плече руку, затем
понял, что его стаскивают. Он перекатился и посмотрел
наверх. Над ним стоял человек в зеленой
футболке и джинсах.

— Эй, послушай-ка,— сказал Тони.— Ты чего
это делаешь у меня в доме?

— Это Дэмион! — сказала Мег.

— Облачись, сестра моя! Тело твое до сих пор пышет
стыдом!

— Слушай сюда, хуеплет,— произнес Тони, не
подымаясь с кровати.

Мег уже одевалась в ванной:

— Прости меня, Дэмион, прости меня!

— Вижу, что я прибыл из Детройта вовремя,—
сказал Дэмион.— Еще несколько минут, и было бы
слишком поздно.

— Еще десять секунд,— сказал Тони.

— Ты тоже мог бы одеться, собрат,— сказал Дэмион,
глядя на Тони сверху вниз.

— Еб твою,— произнес Тони.— Вообще-то я
здесь живу. А вот кто тебя сюда впустил, я не знаю.
Но я считаю, что, если мне вздумается разгуливать
тут в чем мать родила, у меня будет на это право.

— Поспеши, Мег,— сказал Дэмион,— и я выведу
тебя из этого рассадника греха.

— Слушай, хуеплет,— сказал Тони, вставая и натягивая
плавки,— твоей сестре этого хотелось, и
мне хотелось, и это два голоса против одного.

— Пока,— сказал Дэмион.

— Ничего не пока,— сказал Тони.— Она только
собиралась разрядиться, и я только собирался разрядиться,
а тут врываешься ты и мешаешь приличному
демократическому акту, прерываешь старую
добрую еблю!

— Собирайся, Мег. Я увожу тебя домой незамедлительно.

— Иду, Дэмион!

— Я не прочь врезать тебе по мозгам, еболомщик!

— Просьба сдерживаться. Я не терплю насилия!

Тони размахнулся. Дэмион исчез.

— Ку-ку, Тони.— Теперь он стоял у двери в ванную.
Тони кинулся на него. Тот опять пропал.—
Тони, ку-ку.— Он стоял на кровати — даже ботинки
не снял.

Тони бросился через всю комнату, запрыгнул,
ни с кем не столкнулся, перелетел через кровать и
упал на пол. Встал и огляделся.

— Дэмион! Эй, Дэмион, дешевка ты, блефун,
супермен обувной — где ты? Эй, Дэмион? Сюда,
Дэмион! Иди ко мне!

Тони двинули по затылку. Вспыхнуло красным,
слабо взревела труба. Тони упал мордой в ковер.

Сознание ему через некоторое время вернул телефонный
звонок. Удалось доползти до тумбочки,
где стоял аппарат, снять трубку и рухнуть с нею на
кровать.

— Тони?

— Да.

— Это Тони?

— Да.

— Это Долли.

— Привет, Долли, как делишки, Долли?

— Не остри, Тони. Мама умерла.

— Мама?

— Да, моя мама. Вчера вечером.

— Соболезную.

— Я остаюсь на похороны. А потом вернусь домой.
Тони положил трубку. На полу он увидел утреннюю
газету. Подобрал ее, растянулся на кровати.
Война на Фолклендах еще не закончилась. Стороны
обвиняли друг друга в нарушениях того и сего.
Продолжалась стрельба. Эта чертова война когданибудь
прекратится?

Тони встал и вышел в кухню. Добыл из холодильника
салями и ливерную колбасу. Сделал себе с ними
бутерброд—добавил острую горчицу, приправу,
лук и помидор. Осталась одна бутылка «Туборга».
Тони сел за столик, выпил пиво, съел бутерброд с
ливерной колбасой и салями. Потом закурил и посидел,
подумал: может, старушка хоть немного денег
оставила, это было б славно, чертовски славно
бы это было. Мужик заслужил немного удачи после
такой адовой ночи.

Купить книгу на Озоне

О творчестве, пьянстве и женщинах

Отрывок из книги «Чарльз Буковски. Интервью: Солнце, вот он я»

Когда пьешь, трудно писать прозу, потому что проза — это очень много работы. У меня так не получается. Когда пьешь, прозу писать слишком не романтично. А поэзия — это другое. У тебя в уме есть то, что хочешь уложить в строку — и чтобы она поражала. Когда пьян, становишься чутка театральным, чутка слезливым. Играет симфоническая музыка, а ты куришь сигару. Берешь пиво — и вот сейчас настучишь эти пять, шесть, пятнадцать или тридцать замечательных строк. Начинаешь пить и писать стихи ночь напролет. Утром находишь их на полу. Вычеркиваешь скверные строки — и у тебя уже стихи. Процентов шестьдесят строк плохи, но, когда склепываешь оставшиеся, выходит стихотворение. Я не всегда пишу пьяным. Я пишу трезвым, пьяным, когда мне хорошо и когда мне плохо. У меня нет особого поэтического состояния.

Я писал рассказы, в основном от руки печатными буквами, пока мне не исполнилось 25, после чего я все эти рассказы порвал и писать бросил. Отказы из «Атлантик» и «Харперз» были чересчур, вдруг стали как-то чересчур, все те же самые, скользкие, — а потом я брал эти журналы, пытался их читать — и тут же засыпал. Потом еще голод в клетушках с жирными крысами, которые топотали внутри, и набожными квартирными хозяйками, которые топотали снаружи, — наваждение какое-то, поэтому я шел сидеть в барах, гонял с мелкими поручениями, обирал пьяных, обирали меня, сходился с одной безумицей за другой, мне везло, не везло, я выкручивался, пока однажды, в 35, не оказался в благотворительной палате больницы округа Лос-Анджелес, у меня из жопы и рта хлестала кровь жизни моей, мне дали полежать 3 дня, а потом кто-то решил, что мне нужно переливание. В общем, я выжил, но, когда вышел оттуда, в мозгу у меня стало как-то криво, и после 10 лет неписания я где-то нашел машинку и начал писать эти стихи. Не знаю почему, просто казалось, что стихи — меньшая трата времени.

Я просираю время и деньги на бегах, потому что я чокнутый, — я надеюсь выиграть столько, чтобы уже не работать на скотобойнях, почтамтах, в доках, на фабриках. И что происходит? Я потерял те деньги, что у меня были, и еще крепче приколочен к креслу. «Буковски, — говорят некоторые, — тебе просто нравится проигрывать, тебе нравится страдать, нравится работать на бойнях». Да они чокнутее меня! Бега в каком-то смысле помогают — я там вижу лики алчности, гамбургерные рожи; вижу лица в начале грезы и вижу их потом, когда возвращается кошмар. Такое не часто встретишь. Это механика Жизни. А кроме того, коль скоро я столько времени провожу на бегах, у меня почти не остается времени писать, ОЧЕНЬ МАЛО ВРЕМЕНИ ИГРАТЬ В ПИСАТЕЛЯ. Это важно. Когда я пишу, я пишу строку, которую должен написать. Просадив недельное жалованье за четыре часа, очень трудно приходить к себе, встречаться с машинкой и фабриковать какое-нибудь говно в кружавчик. Но я по определению не рекомендую ипподром как инкубатор и вдохновитель поэзии. Я просто говорю, что это, наверное, помогает мне — иногда. Как пиво или как с хорошей женщиной потрахаться, как сигареты или как Малер под хорошее вино с выключенным светом, сидишь голышом и смотришь, как машины мимо едут. Моя рекомендация — держитесь подальше от ипподрома. Это одна из самых ловких ловушек для Человека.

Для меня творчество — просто реакция на существование. В каком-то смысле почти второй взгляд на жизнь. Что-то происходит, затем пробел, а затем, если ты писатель, перерабатываешь происшедшее в словах. Оно ничего не меняет и не объясняет, но в трансе работы на тебя находит нечто возвышенное — или теплота какая-то, или целительный процесс, или все три вместе, а может, и что-то еще бывает. Это ощущение удачи настигает меня довольно часто. И даже в совершенно вымышленной работе, в ультравыдумке все берется из жизни: ты что-то видел, тебе приснилось, ты что-то подумал или должен был подумать. Творчество — дьявольски изумительное чудо, пока происходит.

Большинство авторов вначале эдак вспыхивают с дерзостью, потом становятся знаменитыми и уже играют с опаской. Сначала — необузданные игроки, затем превращаются в практиков. Заканчивают преподавателями в университетах. Они пишут потому, что теперь они писатели, а не потому, что им хочется писать, не потому, что это единственное, чем они желают заниматься всегда и постоянно, на крючке, на кресте. Великолепно.

Я бы сказал, Микки-Маус больше повлиял на американскую публику, нежели Шекспир, Мильтон, Данте, Рабле, Шостакович, Ленин и/или Ван Гог. А это говорит нам про американскую публику «Че?». Диснейленд остается центральным развлечением в Южной Калифорнии, но наша реальность — по-прежнему кладбище.

Писателю, конечно, нужен опыт с женщинами. У меня это происходит крайне болезненно, поскольку я сентиментален и довольно сильно привязываюсь. Я не очень бабник, и если дама мне не поможет, почти ничего у нас с ней не бывает. Сейчас я не женат, у меня один ребенок, ей 6. Мне повезло, у меня было 4 периода долгих отношений с 4 необычайными женщинами. Все они относились ко мне лучше, чем я заслуживал, и на ложе любви были очень хороши. Прекрати я любить, ебаться хоть прямо сейчас — все равно мне и так уже, считай, повезло сильнее, чем большинству мужчин. Боги были добры, любовь — прекрасна, а боль — боль завозят товарными вагонами.

Насчет непристойности я вот что думаю: не надо давить. Пусть все будут непристойны сколько влезет, и тогда все рассосется. Те, кому надо, будут пользоваться. Так называемое зло получается, если что-то прячут, не пускают. Непристойность, как правило, очень скучна. Плохо сделана. Посмотрите на порнокинотеатры — все они на грани банкротства. Это же очень быстро произошло, нет? Цены сбросили с пяти долларов до сорока девяти центов, но даже за такие деньги никто не хочет это смотреть. Я ни разу не видел хорошего порнофильма. Все они скучные. Огромные горы плоти шевелятся: вот член; парень имеет трех баб. Скукотища. Господи, сколько мяса. Знаете, возбуждает, когда женщина в одежде, а парень сдирает с нее юбку. У этих киношников никакого воображения. Они не умеют возбуждать. Конечно, если б умели, они были бы художниками, а не порнографами.

Гомосексуалисты хрупкие, скверная поэзия тоже хрупкая, а Гинзберг перетянул чашу весов так, что гомосексуальная поэзия стала крепкой, почти мужской; но в конечном итоге гомик остается гомиком, а не поэтом.

Нет ничего дурного в поэзии, которая развлекает и которую легко понимать. Вполне возможно, что гениальность — это умение говорить что-то важное просто. Поэтому лучше не лезть в писательские мастерские, а разнюхивать, что творится за углом. И несчастьем для молодого поэта будут богатенький папа, ранняя женитьба, ранний успех или способность делать что-то хорошо.

Шекспир на меня вообще не действовал, за исключением отдельных строк. Советы давал полезные, но меня не тащило. Короли всюду бегают, тени отцов эти — все это говно верхней прослойки мне было скучно. Никакой связи со мной. Ко мне это не имело отношения. Я тут лежу в комнате, подыхаю с голоду, у меня шоколадный батончик и полбутылки вина, а этот парень мне рассказывает о том, как король мучится. Дождешься от них помощи, как же.

Я опасаюсь эдакой молотилки — когда что-то делаешь, а оно должно тебя как-то менять. Инстинктивно я заранее знаю, что никак не поменяет. Опять-таки у меня радар включается. Вовсе не обязательно залазить туда самому, если все равно знаешь, что там ничего нет. В юности я много ходил по библиотекам. Читать пробовал по-настоящему. Потом вдруг огляделся — а читать нечего. Я прошерстил всю обычную литературу, философию, всю кучу.

Потом решил отвлечься — пошел блуждать. Забрел в геологию. Даже изучал операцию на брыжейке ободочной кишки. Дьявольски интересно. Какие скальпели брать, что делать — тут перекрыть, тут вену перерезать. Ну, думаю, неплохо, гораздо интереснее Чехова. Когда уходишь в другие области, вне чистой литературы, иногда очень увлекательно. Все ж не прежняя нудятина. Теперь мне уже не нравится читать. Скучно. Четыре-пять страниц — и глаза сами закрываются, в сон клонит. Такие дела. Есть исключения: Дж. Д. Сэлинджер; ранний Хемингуэй; Шервуд Андерсон, когда он еще был хорош, вроде «Уайнсбурга, Огайо» и пары других книг. Но все они портятся. Мы все портимся. Я обычно плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски.

Когда говорят, что я очень-очень хорош, на меня это действует не больше, чем если говорят, что я очень-очень плох. Мне приятно, если говорят хорошее; мне приятно, когда и нехорошее говорят, особенно если в запале. Критиков обычно зашкаливает не от одного, так от другого, и меня возбуждает как хвала, так и хула. Мне хочется реакции на мою работу, хорошей или плохой; но мне подавай смесь. Я не хочу, чтобы меня тотально почитали или смотрели снизу вверх, как на святого или чудодея. Лучше уж нападают — так больше по-человечески, я к этому за всю жизнь привык. На меня всегда нападали так или иначе. Немного отвержения полезно для души; но атака по всем фронтам, тотальное отвержение совершенно разрушительны. Мне хочется равновесия: похвалили, напали, полный котелок всего сразу. Критики меня развлекают. Мне они нравятся. Их мило держать под рукой, но я не знаю для чего они нужны. Может, жен колотить.

О книге «Чарльз Буковски. Интервью: Солнце, вот он я»

Чарльз Буковски. Записки старого кобеля

  • Авторский сборник
  • Перевод с англ. Ю. Медведько
  • СПб.: Новое культурное пространство, 2006
  • Обложка, 232 с.
  • ISBN 5-902404-10-Х
  • 500 экз.

DONэT TRY*

Сиди себе и барабань по клавишам. Мне показалось это не слишком обременительным. Просто сиди у окна, попивай пиво — и пусть себе идет, как пошло. Что получится, то и получим.

Чарльз Буковски

Получилось неслабо. И вот наконец вышли в издательстве «Новое Культурное Пространство» «Записки Старого Кобеля» Чарльза Буковски. Книга, знаковая для самого автора, потому что первая (1969). Потому что и не задумывалась как книга, а выдохнулась отчаянно — как и многое «набарабаненное по клавишам» впоследствии. Книга, впервые изданная на русском языке, вышла, как всегда, по-русски, то есть через задницу — вначале на нас внезапно обрушили бесконечные журнальные публикации, сборники стихов, рассказов, романов и только теперь — «Записки Старого Кобеля», визитную карточку автора.

Сборник составлен из очерков, написанных для одной левацкой газетенки в Лос-Анджелесе, в которой Буковски проработал около двух лет, ведя там авторскую колонку. Проработал бы и дольше, но газетенку прикрыли. После чего Буковски уволился со всех своих работ и заделался профессиональным литератором. Именно в этом сборнике предельно жестко и точно поставлены вопросы и намечены темы, к которым он будет постоянно возвращаться впоследствии. Это как конспект предстоящей жизни. Жизни писателя, презревшего все законы, кроме законов творчества: «Судьба — слово. Вперед. Будь шутом во мраке. Смешно. Смешно. Еще одна строчка».

Он переменил множество профессий. И не работал вовсе, и работал клерком в почтовом офисе. Но основным местом своей работы он всегда считал Министерство Свободного Времени. Там он числился естествоиспытателем. Испытателем собственного естества на фоне безумного мира. Там и ставил над собой невероятные эксперименты, добросовестно и страстно записывая свои наблюдения.

Бук жил на реактивной скорости. Без оглядки и безбашенно, по принципу ошпаренного таракана. Но жизнь не прибавляет здоровья. Жить вредно. Чем азартней вгрызался он в эту жизнь, тем сильней росло в нем разочарование: «Текущие краны, лысая резина, приступы раздражения — все это печальней смерти». И еще — хотя и не только поэтому — Бук пил. Потом писал о том, как пил за то, что жил. Еще писал о том, как писал о том, как пил за то, что жил. Писание было для него естественной потребностью — как курить, есть, пить и делать наоборот.

На самом деле Чарльз Буковски имеет такое же отношение к литературе, как Том Вэйтс к рок-музыке, Боб Дилан — к поэзии, Кейт Херинг — к живописи. Как живая, пульсирующая плоть — к дребедени бесконечных «измов». Он принципиально вне течений, вне тусовок. Его острый глаз подмечает и творческое кокетство, и человеческие слабости во многих титулованных современниках — от Хемингуэя до Алена Гинзберга. Сам он старается избежать «черной метки», выдаваемой всем, кого мир поймал в сети признания. И когда признание наступило, он продолжал сопротивляться, по-юродски глумясь над обществом и эпатируя его своим беспробудным пьянством и шокирующим поведением. В своих выступлениях в университетах он менее всего напоминал книжного интеллектуала: «Интеллектуальный человек говорит о простых вещах сложно, а художник о сложных — просто». Он, конечно, считал себя художником. Но простота его прозы обманчива. Как и небрежность письма. Каждая фраза как сжатая пружина. Каждая деталь не случайна и точно метит пространство. Его короткие «отступления» поднимают прозу до поэтических обобщений.

Герой почти всех его очерков, вошедших в сборник (как впоследствии и большинства романов), — сам автор, крепко усвоивший завет Ф. М. Достоевского — «Для того чтоб достичь универсального, надо высказывать глубоко личное». Именно поэтому, человек огромной культуры, знаток классической литературы и музыки, Чарльз Буковски пишет о том, что испытал сам, о том, что мог потрогать своими руками. Это все, как правило, вещи малосимпатичные: «Я предпочитаю слушать про жизнь американского бродяги, чем про смерть греческого бога».

Проститутки, завсегдатаи баров, шоферюги — искалеченные жизнью и слабо подозревающие о ее прелестях люди, не читающие книг в принципе, — населяют страницы его произведений, написанных с обжигающим драйвом. Любит ли Бук свое окружение? Вряд ли. Иногда жалеет. Здесь никто не «звучит гордо». Но Буковски не предлагает сладкий обман во спасение. Он ищет правды. Жестокой правды. Правды в разгадке человека — этой бесконечной тайны, понимая, что именно это и является предметом и задачей искусства. И чаще всего остается разочарованным: «Почти все рождаются гениями, а хоронят сплошь идиотов».

Он обращался к философам и поэтам, но ему казалось, что они опустили какую-то суть. Он не согласен с Богом. С его замыслом о творении. Он спорит с ним. Он глумится над всем, что незыблемо. Но даже в его юродстве живет по-детски трогательная вера. Вера в пьяненьких и несмышленых, нелепых и наивных, униженных и оскорбленных: «Если хотите узнать, а где же Бог, спросите у пьяниц».

Любителям детективов, гламура, модного интеллектуального чтива здесь искать нечего. Хотя, впрочем, именно они первыми бросились сметать книги Чарльза Буковски с парижских прилавков, когда во время первого своего прямого эфира в передаче для французских интеллектуалов он хватал за ляжки телеведущую, а потом, пьяный, внезапно отрубился в студии. И это тоже Бук.

Сегодня в России Буковски издаваем, любим, популярен. В каждой компании, невзирая на возраст и социальный статус, найдешь человека, читавшего его и почитающего. Чем так пришелся по сердцу нам этот типичный американец из семьи немецких эмигрантов с неожиданно славянской фамилией? Скорее всего, тем, что, сокрушая все общепринятые нормы, он тем не менее один из немногих наследников великой мировой и — прежде всего — русской литературы с ее так и не решенными вопросами: Кто виноват? Что делать? Доколе? Тем, что не побоялся, вскрыл и поставил диагноз человеку. Изначально одинокому, неприкаянному, страдающему. Диагноз неутешительный, почти не дающий надежды на благополучный исход. Тем, что ставил все свои жестокие опыты на себе и понял, что помощи ждать не от кого, что спасение каждого в его собственных руках. И больше всего на свете он ненавидел толпу. Видя изначально заложенную в ней несвободу:

«Толпа выбирает у писателя, из его произведений, все, что ей нужно, и отторгает остатки. Но то, что она берет, чаще всего оказывается самым последним, что ей требуется, а вот отторгает она как раз то, что ей больше всего необходимо. Тем не менее это позволяет мне создавать мои маленькие святые отступления, не заботясь, поймут их или нет, иначе творцов вообще не существовало бы…»

В этом признании есть доля лукавства, смахивающего на самозащиту и выдающего в авторе человека ранимого. Конечно, ему хочется, он даже уверен, что хоть кто-то поймет именно то, что необходимо. Верит, что он не одинок в этом мире. Верит, что «даже персик в один прекрасный день возопит».

И все-таки на могиле своей он просил написать единственное — DON’T TRY.

* НЕ ПЫТАЙТЕСЬ (англ.) — фраза, выбитая в качестве эпитафии на надгробной плите Чарльза Буковски (вкупе со стилизованной фигурой боксера в боевой стойке).

Роман Смирнов