Захар Прилепин. Убийца и его маленький друг

Мы, ментовский спецназ, стояли в усилении на столичной трассе, втроём: Серёга по кличке Примат, его дружок Гном, ну и я.

Примат недавно купил у срочников пуд патронов, и на каждую смену брал с собой пригоршню — как семечки. Загонял в табельный ствол патрон и выискивал кого бы пристрелить.

Где-то в три ночи, когда машин стало меньше, Примат заметил бродячую собачку, в недобрый свой час пробегавшую наискосок, посвистел ей, она недоверчиво откликнулась, косо, как-то боком попыталась подойти к пахнущим злом и железом людям, и, конечно же, сразу словила смертельный ожог в бочину.

Собака не сдохла в одно мгновение, а ещё какое-то время визжала так, что наверняка разбудила половину лесных жителей.

Блок-пост находился у леса.

Я сплюнул сигарету, вздохнул и пошёл пить чай.

«Наверняка сейчас в башку её добьёт», — подумал я, напрягаясь в ожидании выстрела — хотя стреляли при мне, ну, не знаю, десять тысяч раз, быть может.

Вздрогнул и в этот раз, зато собака умолкла.

Я не сердился на Примата, и собаку мне было вовсе не жаль. Убил и убил — нравится человеку стрелять, что ж такого.

— Хоть бы революция произошла, — сказал Примат как-то.

— Ты серьёзно? — вздрогнул я радостно; я тоже хотел революции.

— А то. Постреляю хоть от души, — ответил он. Cпустя секунду я понял, в кого именно он хотел стрелять. Я и тогда не особенно огорчился. В сущности, Примат мне нравился. Отвратительны тайные маньяки, выдающие себя за людей. Примат был в своей страсти откровенным и не видел в личных предрасположенностях ничего дурного, к тому же он действительно смотрелся хорошим солдатом. Мне иногда думается, что солдаты такие и должны быть, как Примат — остальные рано или поздно оказываются никуда не годны.

К тому же, у него было забавное и даже добродушное чувство юмора — собственно, только это мне в мужчинах и мило: умение быть мужественными и весёлыми, остальные таланты волнуют куда меньше.

На своё погоняло Примат, как правило, не обижался, особенно после того, как я объяснил ему, что изначально приматами считали и людей, и обезьян, и австралийского ленивца.

У самого Примата, впрочем, было другое объяснение: он утверждал, что все остальные бойцы отряда произошли именно от него.

— Я праотец ваш, обезьяны бесхвостые, — говорил Примат и заразительно смеялся. Ну а Гном, хохмя, выдавал себя за отца Примата, хотя был меньше его примерно в три раза.

Примат весил килограмм сто двадцать, ломал в борьбе на руках всех наших бойцов; лично я даже не решился состязаться с ним. На рукопашке его вообще не вызвали на ковёр, после того, как он сломал ребро одному бойцу, а другому повредил что-то в голове, в первые же мгновения поединка.

Пока Гном не пришёл в отряд, Примат ни с кем особенно не общался: тягал себе железо да похохатывал, со всеми равно приветливый.

А с Гномом они задружились.

Гном был самым маленьким в отряде и по кой его взяли, я так и не понял: у нас было несколько невысоких пацанов, но за каждого из них можно было легко по три амбала отдать.

А Гном и был гном, и ручки у него были тонкие, и грудная клетка, как скворечник.

Я смотрел на него не то, чтоб косо, скорее сказать, вообще не фиксировал, что он появился средь нас, до чего ему, скорее всего, было всё равно; или Гном умело виду не подавал. Но потом, за перекуром, мы разговорились с ним, и выяснилось, что от Гнома недавно ушла жена. Она детдомовская была, и нигде подолгу обитать не умела, в том числе и в замужестве. Зато осталась шестилетняя дочь, и с недавних пор они так и жили: отец с девчонкой, вдвоём. Благо мать Гнома ютилась в соседнем домике и забегала покормить малолеточку, когда оставленный женою сынок уходил на работу.

Рассказывая об этом, Гном не кичился своей судьбою, и тоску тоже не нагонял, разве что затягивался сигаретой так глубоко, словно желал убить всю её разом. Разом не получалось, но к пятой затяжке сигарету можно было бычковать уже.

Я проникся к нему доброжелательным чувством. И потом уже с неизменным интересом смотрел на эту пару — Примата и Гнома: они и пожрать, и посмолить, и чуть ли не отлить ходили вместе; а вскоре ещё приспособились, катаясь на машине, распутных девок цеплять, хоть одну на двоих, хоть сразу полный салон забивали, так что не пересчитать было визжащих и хохочущих; даром, что у Примата была молодая и дородная жена.

Примат, не смотря на своё прозвище, лицо имел белое, большое, безволосое, с чертами немного оплывшими; хотя когда он улыбался — всё обретало на свои места, и нос становился нагляднее, и глаза смотрели внимательно, и кадык ярко торчал, а рот был полон больших и желтых зубов, которые стояли твёрдо и упрямо.

У Гнома тоже бороды не было, зато наблюдались усики, тонкие, офицерские. И вообще всё на лице его было маленьким, словно у странной, мужской, усатой куклы. А если Гном смеялся, черты лица его вообще было не разобрать, они сразу будто перемешивались и перепутывались, глаза куда-то уходили, и рот суетился повсюду, пересыпая мелкими зубками.

Кровожадным как Примат Гном не казался; по всему было видно: сам он убивать никого не собирается, но на забавы своего большого друга смотрит с интересом, словно обдумывая что-то, то с одной стороны подходя, то с третьей.

Я услышал их возбуждённые голоса на улице и вышел из блок-поста.

— Порешили пса? — спросил.

— Суку, — ответил Примат довольно. Он достал ствол, который будто чесался у него, снял с предохранителя, поставил в упор к деревянному, шириной в хорошую берёзку, стояку крыльца, и снова выстрелил.

— Смотри-ка ты, — сказал, осматривая стояк, — Не пробил. Гном, встань с той стороны, я ещё раз попробую?

— А ты ладошку приложи, и на себе попробуй! — засмеялся, пересыпая зубками, Гном. Примат приложил ладонь к дереву, и в мгновение, пока я не успел из суеверного ужаса сказать хоть чтонибудь, выстрелил ещё раз — направив ствол с другой стороны, как раз напротив своей огромной лапы. Я не видел, дрогнула в момент выстрела его рука или нет, потому что непроизвольно зажмурился. Когда раскрыл глаза, Примат медленно снял ладонь со стояка и посмотрел на неё, поднеся к самым глазам. Она была бела и чиста.

Утром, на базе, нас встретила жена Примата. Лицо её было нежно, влажно и сонно, как цветок после дождя. Она много плакала и не спала.

— Ты где я был? — задала она глупый вопрос мужу, подойдя к нему на расстояние удара. Они славно смотрелись друг с другом: большие и голенастые, хоть паши на обоих.

— На рыбалке, не видишь? — сказал он, хмыкнув и хлопнув по кобуре. Жена его снова заплакала, и, приметив Гнома, почти крикнула:

— И этот ещё здесь. Из-за него всё! Гном обошел молодую женщину стороной, с лицом настолько напряжённым, что оно стало ещё меньше, размером с кулак Примата.

— С ума, что ли, сошла? — спросил Примат равнодушно,

— Тебе чего не нравится? Что я на работу хожу?

— Ещё и в Чечню собрался, гадина, — сказала жена, не ответив. Примат пожал плечами и пошёл сдавать оружие.

— Ты хоть ему скажи что-нибудь! — сказала мне она.

— Что сказать? Я понимал, что она его дико и не без основания ревновала, вот даже не верила, что он на работу ходит, а не по девкам; но последнее её слово было всё-таки за Чечню. «При чём тут Чечня?», — подумал я; потому и ответил вопросом на вопрос.

Жена брезгливо махнула рукой, словно сбив наземь мои, зависшие в воздухе слова, и пошла прочь. Не обращая внимания на машины, медленно перешла дорогу и встала у ограды парка, спиной к базе. Стояла, чуть раскачиваясь.

«Ждёт его, — подумал я довольно, — Но хочет, чтоб он первый подошёл. Хорошая баба». Сдав оружие, Примат покурил с Гномом, искоса поглядывая не спину жены, они посмеялись, ещё вспомнили про застреленную суку, старательно забычковали носками ботинок сплюнутые сигареты, закурили ещё по одной, и расстались наконец.

Примат подошёл к жене и погладил её по спине.

Она что-то ответила ему, должно быть, в меру неприветливое, и, не оборачиваясь, пошла по дороге. Примат за ней, не очень торопясь.

«Метров через пятьдесят помирятся», — решил я. Я из окна за ними смотрел.

Через минуту Примат нагнал жену и положил ей руку на плечо. Она не сбросила его ладонь. Я даже почувствовал как раскачивание её бёдер сразу стало на несколько сантиметров шире — ровно так, чтоб в движении касаться бедра Примата.

«Придут домой и… всё у них поправится сразу», — подумал я лирично, сам чуть возбуждаясь от вида этих двух, древними запахами пахнущих зверей.

Откуда-то я знал, что Примат наделён богатой мужскою страстью, больше меры. Семени в нём было не меньше, чем желанья пролить чужих кровей. Пролил одно, вылил другое, всё в порядке, всё на местах.

Первого человека убил тоже Примат.

Целую неделю он тосковал: кровь не шла к нему навстречу. Он жадно оглядывал чеченские пейзажи, бурные развалины, пустые и мрачные дома, каждую минуту с крепкой надеждой ожидая выстрела. Никто не стрелял в него, Примат был безрадостен и раздражён в отряде едва не на всех. Кроме, конечно, Гнома, во время общенья с которым лицо Примата теплело и обретало ясные черты.

Пацаны наши чуть ли не молились, чтоб отряд миновала беда, а Примат всерьёз бесился:

— На войну приехать и войны не увидеть?

— Ты хочешь в гробу лежать? — спрашивали его.

— Какая хер разница где лежать, — отвечал Примат брезгливо. Постоянно стреляли на недалёких от нас улицах, каждый день убивали кого-то из соседних спецназовских отрядов, иногда в дурной и нелепой перестрелке выкашивало чуть не по отделению пьяных «срочников». Одни мы колесили по Грозному как заговорённые: наша команда занималась в основном сопровождением, изредка — зачистками.

Примат часто требовал свернуть на соседнюю улицу, где громыхало и упрямо отхаркивалось железо, когда мы в драном козелке катались по городу, совершая не до конца ясные приказы — сначала в одно место добраться, а потом в иной медвежий угол отвести то ли приказ, то ли пакет, то ли ящик коньяка от одного, скажем, майора, другому, к примеру, полкану.

— По кой хер мы туда поедем? — отвечал я с переднего сиденья.

— А если там русских пацанов крошат? — кривил губы Примат.

— Никого там не крошат, — отвечал я, и, помолчав, добавлял, — Вызовут — поедем. Нас, конечно, не вызывали. Но, в третий день третьей недели, на утренней зачистке на окраинах города, мы, наконец, взяли, забравшись на чердак пятиэтажки, троих, безоружных, молодых, нервных. Была наводка, что с чердака иногда стреляют по ближайшей комендатуре.

— А чего тут спим? — спросил у них командир.

— Дом разбомбили. Ночевать негде, — ответил один из. Здесь командир и рванул свитерок на одном, и синяя отметина, набиваемая прикладом на плече, сразу пояснила многое.

Но оружия на чердаке мы не нашли.

— Паспорта есть? — спросили у них.

— Сгорели в пожаре, когда бомбили, да! — стояли чеченцы на своём.

— Ну, в комендатуре разберутся, — кивнул командир.

— Разведите их подальше, чтоб друг другу не сказали ничего, — добавил он, — А то сговорятся об ответах. Наши камуфлированные пацаны разбрелись по соседним подъездам, работали там: иногда даже на улице слышно было, как слетают с петель двери — их выбивали, когда никто не отзывался. Пленных развели по сторонам, у одного из них остались стоять Примат с Гномом.

На всякий случай я отвёл троих сослуживцев к двум рядкам сараюшек у дома, чтоб посматривали: а то неровен час придёт кто незванный, или вылезет из этих сараек, чумазый и меткий.

Возвращался, закуривая, обратно, и меня как прокололо: вдруг вспомнил дрогнувшие тяжело глаза Примата, когда он взял своего пленного за шиворот, и сказав «Пошли » отвёл его подозрительно далеко от дома, где шла зачистка, к небольшому пустырю, который в последние времена стал помойкой.

Я надбавил шагу, и когда выглянул из-за сараев, увидел Примата, стоящего ко мне спиною, и Гнома, смотревшего мне в лицо с нехорошей улыбкой.

— Беги! — негромко, но внятно сказал пленному Примат,

— А то расстреляют. А я скажу, что ты сбежал. Беги!

— Стой! — заорал я, едва не задохнувшись от ужаса. Крик мой и сорвал чеченца с места, — он, подпрыгнув, помчался по пустырю, сразу скувыркнулся, зацепился за проволоку, поднялся, сделал ещё несколько шагов и получил отличную пулю в затылок.

Примат обернулся ко мне. В его руке был пистолет.

Я молчал. Говорить уже было нечего.

Через минуту примчал командир, и с ним несколько наших костоломов.

— Что случилось? — спросил он, глядя на пацанов — нет ли на ком драных ранений, крови и прочих признаков смерти.

— При попытке к бегству… — начал Примат.

— Отставить, — сказал командир, и секунду смотрел Примату в глаза.

— Одно слово: примат, — с трудом выдавил он из себя и сплюнул. Я вспомнил, как мы, весенней влажной ночью, собирались в Чечню. Получали оружие, цепляли подствольники, склеивали рожки изолентой, уминали рюкзаки, подтягивали разгрузки, много курили и хохотали. Жена Примата пришла то ли в четыре ночи, то ли в пять утра, и стояла посередь коридора,с чёрными глазами.

Завидев её, Гном пропал без вести в раздевалке: сидел там, тихий и даже немножко подавленный.

Примат подошёл к жене, они молча смотрели друг на друга.

Проходя мимо них, даже самые буйные пацаны отчегото замолкали.

Я тоже прошёл молча, женщина увидела меня и кивнула; неожиданно я заметил, что она беременна, на малом сроке, но уже уверенно и всерьёз — под нож точно не ляжет.

Лицо Примата было спокойным и далёким, словно он уже пересёк на борту половину чернозёмной Руси и завис над горами, выглядывая добычу. Но потом он вдруг встал на одно колено и послушал вспухший живот. Не знаю, что он там услышал, но я очень это запомнил: коридор, полный вооруженных людей, чёрное железо и чёрный мат, а посередь всего, под жёлтой лампой, стоит белый человек, ухо к скрытому плоду прижав.

«Примат, да? Воситину примат?» — спросил я себя, подойдя к трупу, у которого словно выхватили маленькими зубками кусок затылка.

Никто не ответил мне на вопрос.

Под свой командировачный, «дембель» мы устроили небольшую пьянку. В самый разгар веселья вырубили в казармах свет, и Гном всех рассмешил, заверещав тонким, и на удивление искренним голосом:

— Ослеп! Я ослеп!

— Отец, что с тобой? — подхватил шутку Примат.

— Сынок, это ты? — отозвался Гном, — Вынеси меня на свет, сынок. От хохота этих хамов, к последнему солнцу. Тут как раз свет загорелся и все увидели, как Примат несёт Гнома на руках. Потом эту историю мы вспоминали невесело.

За два дня до вылета домой, Примат и Гном, в числе небольшой группы отправились куда-то в предгорную глушь, забрать с блок-поста невесть каким образом повязанного полевого командира. Добирались на вертолёте, в компании ещё с парой спецназовцев, то ли нижнетагильских, то верхнеуфалейских.

Полевого командира, с небрежно, путём применения и сапога и приклада, разбитым лицом, загрузил лично Примат; одновременно, чуть затягивая игру, стояли возле вертолёта, направив в разные сторону стволы те самые, не помню с какого города, спецназовцы. Им нравилось красоваться: они были уверены, что их никто не подстрелит, такое бывает на исходе командировки. Гном тоже пересыпал зубками неподалёку.

Тут и положили из кустарника двумя одиночными и верхнеуфалейев, и нижнетагильцев — обоих, короче, снесло их на земь, разом и накрепко. Гном тоже зарылся в траву, что твой зверёк, и когда пошла плотная пальба, на окрик Примата не отозвался. Сам Примат к тому времени уже в нутро веролёта залез, и вертушка лопастями буйно размахивала, в надежде поскорее на хер взлететь отсюда.

Выпрыгнув на белый свет, Примат, потный, без сферы, не пригибаясь, прицельно пострелял в нужном направлении, потом подхватил раненых, сразу двоих, на плечи, на одно да на второе, и отнёс их к полевому командиру, который, заслышав стрельбу, засуетился связанными ногами и часто заморгал слипшимися в крови тяжёлыми ресницами: ровно как не умеющая взлететь бабочка крыльями.

Следом Примат сбегал за Гномом, вытащил его из травы и на руках перенёс в вертушку.

На Гноме не было ни царапины. Пока вертушка взлетала, он, зажмурившись, раздумывал куда именно его убили, но ни одна часть тела не отозвалась рваной болью. Тогда Гном раскрыл радостный рот, чтобы сообщить об этом Примату. Примат сидел напротив, в чёрной луже, молча, и у него не было глаза. Потом уже выяснилось, что вторая пуля вошла ему в ногу, а третья угодила ровно в подмышку, там, где броник не защищал белого тела его.

Ещё россыпь пуль угодила в броник, и несколько органов Примата, должно быть, лопнули от жутких ударов, но органы уже никто не рассматривал: вполне хватило того, что Примат какое-то время бегал лишённый глаза, с горячим куском свинца в голове.

То ли нижнетагильцы, то ли верхнеуфалейцы выжили, оба, а Гнома представили к награде. Мы возвращались домой вместе с огромным цинком Примата.

Жена встретила гроб с яростным лицом, и ударила о крышку руками так, что Примат внутри наверняка на мгновенье открыл оставшийся глаз, но ничего так и не понял.

На похоронах она стояла молча, без единой слезы, и когда пришла пора бросать землю в могилу, застыла замертво с рыжим комком в руке. Её подождали, а потом пошли, со своими комьями, иные. Земля разбивалась и рассыпалась.

Гном даже не плакал, а как-то хныкал, и плечи подпрыгивали, и грудь его по-прежнему казалась жалкой как скворечник, а внутри скворечника кто-то гуркал и взмахивал тихими крыльями.

Жена Примата сжимала землю в руке настолько сильно, что она вся выползла меж её пальцев, и только осталась липкость в ладони.

Она так и пришла с этой грязной ладонью на поминки.

Сначала пили молча, потом разговорились, как водится. Я всё смотрел на жену Примата, на окаменевший лоб и твёрдые губы. Не сдержался, подошёл, сел рядом.

— Как ты? — кивнул на живот ей. Она помолчала. Потом неожиданно погладила меня по руке.

— Ты знаешь, — сказала, — Он ведь меня дурной болезнью заразил. Уже беременную. И лечиться нельзя толком, и заразной нельзя быть. А как его убили — в тот же день всё прошло. Я к врачам сходила, проверилась — ничего нет, как и не было никогда.

Через несколько месяцев дом Примата ограбили — пока вдова ходила в консультацию. Выгребли все деньги, много — смертные выплатили; ещё взяли ключи от машины и прямо из гаража её увезли.

Вдова позвонила мне спустя тря дня после проишествия, попросила приехать.

— Есть какие новости? — спросил я у неё. Она пожала плечами.

— У меня есть… подозрение, — сказала она поглаживая огромный свой живот, — Поехали съездим к одной женщине? Она ведунья. Ни с кем не встречается давно, говорит, что её правда зло приносит. Но она отцу моему должна, потому встречается со мной. Я внутренне хмыкнул: какие ещё, Боже ты мой, ведуньи; но мы поехали всё равно — вдове не откажешь.

Дверь открыла приветливая и ясная женщина, совсем не старая, и одетая не в чёрное, и без платка — совсем не такая, как я себе представил: улыбающаяся, зубы белые, в сарафане, красивая.

— Чай будете? — предложила.

— Будем, — сказал я. Сели за стол, съели по конфете, чай был горячий и ароматный, в пузатых чашках.

— Ищете кого? — спросила ведунья.

— Дом обворовали, — ответила вдова, — И очень всё ладно было сделано, как будто свой кто-то: ничего не искали, а знали, где лежит. Ведунья кивнула.

— Я вот фотографию принесла, — сказала вдова. Она достала из сумочки снимок, и я вспомнил тот милый чеченский денёк, когда мы выпивали, и потом свет погас, а после снова включился, и мы сфотографировались, все уже пьяные, толпой, еле влезли на снимок, плечистые, как кони.

— А вот этот и ограбил, — сказала ведунья просто и легким красивым ногтем коснулась лица Гнома.

— Видишь, какой? — добавила она, помолчав, — Так уселся, что кажется выше всех. Смотрите. Он ведь маленький, да? А тут незаметно вовсе, что маленький. Больше мужа твоего кажется, вдовица. Он твой муж? — и указала на Примата, — Мёртвый уже он. Но дети его хорошими будут. Белыми. У тебя двойня. Я сидел ошарашенный, и даже чайная ложка в руке моей задрожала. Гном уволился из отряда три месяца назад, и с тех пор его никто не видел.

— Поехали к нему! — чуть ли не выкрикнул я на улице, дрожащий уже от бешенства, сам, наверное, готовый к убийству. Вдова кивнула равнодушно.

Домик Гнома был в пригороде, мы скоро туда добрались, и обнаружили закрытые ставни и замок на двери, такой тяжёлый, какой вешают только уезжая всерьёз и далеко.

Постучали соседям, те подтвердили: да, уехал. Все уехали: и мать, и дочь, и сам. Мы уселись в машину: я взбудораженный и злой, вдова

— спокойная и тихая.

— Надо заявление подавать, — горячился я, закуривая, и глядя на дом с такой ненавистью, словно раздумывая

— а не сжечь ли его. — Найдут и посадят тварь эту.

— Не надо, — ответила вдова.

— Как не надо? — поперхнулся я.

— Нельзя. Он друг был Серёжке моему. Я не стану. Я завёл мотор, мы поехали. Вдова держала руки на огромном животе и улыбалась.

О проекте Organic Prose

Андрей Степанов. Сказки не про людей

Барсучья нора

(Сказка из книги)

Митя Барсук был поэтом…

Но до чего все-таки обманчивы все эти слова: «поэт», «писатель», «писать» и им подобные. Скажешь
«писатель» и сразу видишь человека (а кстати, почему именно
человека? есть много книг, написанных не иначе, как барсуками), который сидит за письменным столом, украшенным стаканом чая. Это писатель. Будучи писателем, он занят процессом письма. Он выписывает письменными принадлежностями
письмена на писчей бумаге. Работает не отрываясь, иногда
только морщит лоб, подносит к нему перо и задумывается.
Закончив поэму или там сказку, отхлебывает остывшего чая.
Потом перечитывает манускрипт и начинает переписывать
набело.

Все в этой картинке неправда. На самом деле писатель, даже
если он человек, не столько пишет, сколько мечется по своей
норе, как сумасшедший барсук, и при этом бормочет себе под
нос очень странные слова. Все писатели — скрытые барсуки.
А поэты — явные, самые настоящие.

Поэт Митя был настоящий барсук.


Будучи настоящим, с хорошей родословной, барсуком, он
всю жизнь прожил на одном месте. Meles-meles, как назвали
эту славную полосатую зверюшку древнеримские барсуковеды, вообще самый оседлый народ. Многие барсучьи города
возникли тысячи лет назад, и нынешнее поколение их жителей возлежит все в тех же комфортабельных норах, что и их
предки, современники Будды. А отчего бы им не возлежать?
Врагов среди зверей у них почти нет, а царь природы — человек с ружьем — при слове «барсук» только кривит свой мужественный рот. И его можно понять: барсук, двоюродный дядя
скунса, имеет с тыла такие две железы, от которых трудно
не скривиться. И если бы не вредный предрассудок насчет
барсучьего сала, которое якобы помогает при болезнях легких, да не подлый обычай чистить сапоги щетками из барсучьего меха, то мелеса-мелеса все бы давно оставили в покое.

Митя родился и вырос в одном из древних барсучьих городов, на берегу живописного озера. От родителей он унаследовал прекрасную квартиру — трехкомнатную, с пятью выходами, на третьем подземном этаже, в весьма престижном районе
под столетним дубом. Правда, для писателя такая оседлость
была не слишком благоприятна — жизнь Митя знал очень избирательно. Но он не переживал: вдохновение, говаривал он,
и еще раз вдохновение. И, поднявши глаза к дубу, шмыгал своим чувствительным носом.

В квартире Митя проводил весь день, выходя за едой
только после захода солнца. Тут надо сказать, что он был
вегетарианцем. Мышей не ел, птиц только слушал по вечерам,
подперев щеку лапой, а на лягушек даже смотреть не мог от
жалости. Древний барсучий обычай — похвальба на рассвете,
кто сколько за ночь сожрал лягушек — вызывал у него искреннее негодование.

— Сядут на толстые зады, — возмущенно говорил он очередной жене, — и давай: «А я двадцать! А я сто!» Живоглоты!
Тупицы! Но придет наше с тобой время! Взойдет заря новой
жизни! Скоро все поймут истину безубойного питания!

— Да ты бы не мучился так, Митечка, — вздыхала жена. —
Пусть их жрут, что хотят. Ты у меня такой славненький…

Сам Митя с юных лет предпочитал фрукты, грибы и орехи.
И зад у него поэтому был совсем не толстый, а очень аккуратный, с приятным белым хвостиком. Этот хвостик очень нравился девушкам.

— Какой у вас сзади эротичный предмет, — говорили девушки.

— Ну что вы, право, — смущался Митя, — предмет как
предмет.

Брак — самое сложное дело в жизни барсука. Барсуки моногамны, и редкий барсук бывает счастлив в семейной жизни.

Со своей первой женой Митя познакомился на вечерней
прогулке. Стоял ласковый май, то золотое для барсуков время,
когда озерные лягушки совокупляются в прибрежных зарослях и еще не окрепшими голосами бурно выражают свои чувства. В тот вечер среди озерного населения царило подлинное
единство. Послушать лягушек собрались не только местные
меломаны — барсуки, лисицы и выдры — но прибыли и редкие
гости: целая делегация сычей, два аиста, и даже явился один
кот домашний, проживавший в человеческом поселке за двадцать километров от озера.

Однако Митю лягушачий джаз только раздражал, а вид собрания живоглотов навевал самый черный пессимизм. Он был
голоден, печален и одинок. Найти пищу в это время года для
него было совсем не просто, а перспективы исправления нравов
лесных жителей казались совершенно бесперспективными.

Митя уселся на свой замечательный хвостик и пригорюнился, глядя в воду. Вода отразила юную морду со следами
страданий у глаз и стройное пушистое тело серовато-коричневого оттенка.

И тут появилась она. Она была совершенно восхитительна:
миниатюрна, молода, миловидна. Хотя, пожалуй, несколько
приземиста. Шла она с большой кошелкой.

— Ой, я вам не помешаю?

— Ну что вы, что вы… — отвечал Митя церемонно.

— А я тут прошлогоднюю бруснику собираю. Люблю
очень сладкое. Хотите?

— Спасибо, с удовольствием.

— А вы так романтично грустите. А чего вы на концерт
не пошли?

Митю передернуло.

— Потому что поедать живых существ — все равно, что
есть самого себя! Потому что мир рушится от живоглотства!
Потому что всем пора понять, что у мясоедения нет будущего!
Потому что я барсук, понимаете, барсук! Мелес-мелес!

— Ой, как вы здорово говорите. А как вас зовут?

— Дмитрий.

— Дмитрий… Как романтично… А я — Мила. Просто
Мила.

Вскоре они поженились.

Вдохновение накатило на Митю через месяц после свадьбы. Однажды утром Мила проснулась от странных звуков
и увидела, что муж мечется по комнате. Он тыкался носом в
дальний правый угол, разворачивался, бежал в левый ближний, тыкался носом туда и несся обратно. При этом он выкрикивал очень странные слова:

— Мелес-мелес, умеешь ли, мелес, услышать свой мелос?
Мелос, мелодия мела зимой, когда метит метель тебя, мелес…

— Что ты мелешь? — в ужасе спросила Мила.

Митя резко затормозил посреди комнаты и посмотрел на
нее без всякого выражения, как коза в кинокамеру.

— Милый, что с тобой?

— Не мешай! — заорал вдруг барсук. — Ты что, не видишь?
Я сочиняю!

— Ты писатель?

— Нет! Я мелический поэт!

Таких слов Мила не знала. Она всхлипнула, схватила кошелку и выбежала из норы. Побродив часа два по лесу, она вернулась с ягодами и увидела, что все было по-прежнему: Митя
бегал из угла в угол и бормотал.

Мила выдержала только полгода такой жизни. Поначалу она
говорила себе: может, он гений — надо терпеть. Потом говорила:
сволочь он, а не гений, но я же его люблю — надо терпеть. Потом: я его не люблю, эту сволочь, но вдруг будут дети — надо
терпеть. А Митя все бегал и бегал по комнате, и наконец настал
день, когда Мила спросила себя: а надо ли терпеть?

— А надо ли терпеть? — спросила она вслух.

— Что? — остановился Митя.

— Ты погубил мою жизнь! — закричала Мила.

— Мещанка! — отвечал барсук.

Мила зарыдала в голос. Митя попытался продолжить процесс письма, но ничего не выходило — после каждой его пробежки рыдания Милы нарастали. Тогда он угрюмо сел в самом
дальнем от жены углу и прислушался к ее горьким словам.

— …как брошенная, — причитала Мила. — Ни ласкового
слова, ничего. Целый день: «мелес, мелес», а ведь я сирота.
И жрать с ним грибы эти. Я мяса хочу! Гад! Собака норная!

Митя слушал, пытаясь сдерживать свои порывистые чувства. Но терпения хватило ненадолго: в какой-то момент он заметил, что его короткие сильные лапы вдруг сами собой начали скрести земляной пол. «Что со мной?» — испугался Митя.
Но тут же догадался: «Да я же рою новую нору!»

Через день нора ниже этажом была готова. Она, конечно,
не шла ни в какое сравнение с родовым гнездом: комната была
одна, а выходов — только два, но Митя был доволен — здесь
никто не мешал ему заниматься любимым делом. Правда, разбег был поменьше, и потому строчки получались короче, но
это ему даже понравилось:

— Я вхожу в новый период, — решил он. — Назову его
«Камерная мелика».

Кроме малых габаритов, в новой квартире было еще одно
неудобство: в потолке оставался выход в прежнюю жизнь, и
иногда Мила, движимая женским состраданием, просовывала
морду к Мите и озабоченно спрашивала:

— Ты не проголодался?

Но Митя, у которого вдохновение теперь не проходило никогда, сразу начинал истошно орать, и Мила поспешно исчезала. Постепенно она смирилась с потерей мужа и перестала появляться на его территории. Только иногда сверху падали
яблоки и сушеные грибы. Барсук поглощал их автоматически,
не интересуясь, откуда они взялись и что значат.

Так длилось долго, до тех пор, пока однажды ночью Митя
вдруг не почувствовал адский голод. Он остановился, оглядел
грязную нору и обнаружил, что еда сыпаться перестала, и, видимо, давно.

Он поднял морду вверх и прислушался. Милы было не
слышно. Зато в тишине отчетливо прозвучал мужской голос:

— А вчера пятьдесят сожрал!

«Уже утро, — понял барсук. — И она вышла замуж».

Митя высунул нос в прежнюю жизнь и огляделся. Открывшаяся ему картина оказалась настолько невыносима,
что он чуть не свалился вниз. На его любимом ковре из зеленого мха живописно раскинулся толстозадый живоглот по
прозвищу Приходил. Скотина ковыряла в зубах лягушачьей
лапкой.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Потом
Приходил сплюнул лапку на ковер и лениво сказал:

— Ну.

Митя почувствовал, как закипает его благородная кровь.

— Это моя квартира! — категорически заявил он.

— А еще чего? — лениво спросил узурпатор.

— Тут жили мои предки тысячу двести лет!

— Да? А попрыгать?

Митя опешил. Кровь звала в бой, но разум приводил весьма увесистый аргумент против: необъятный зад конкурента.
Силы были явно неравные.

Внутренняя борьба длилась недолго, а внешней Митя
как-то даже не заметил. Он просто очнулся на полу ниже
этажом и еще успел услышать слова победителя:

— И не дай бог твое рыло…

Но что именно не дай бог рыло, Митя так не узнал, потому
что толстозадый завалил ход в квартиру бывшего мужа здоровенным камнем.

«Ну и ладно, — подумал Митя. — Завалил так завалил. Завалил меня барсук. Барсук, как барс… Как барс… Барсук…».

Но слова не шли. Поэтические озарения стремительно разбегались в оба оставшихся выхода, а на их место вползали
черные мысли. Митя вдруг заметил свое одиночество, неприбранную нору и впервые подумал, что молодость, наверное,
прошла.

Он вылез наружу и пошел к озеру. Подступала осень, и столетний дуб уже начал свое желтое дело. Митя сел на том же
месте, где когда-то встретил Милу, и заглянул в воду. Вода отразила грустную средних лет морду и отяжелевшее сероватое
тело. Лягушки молчали, было тихо.

И тут появилась она. Она была восхитительна: совсем юная
и юркая, как юрок. Хотя, пожалуй, несколько приземистая.
Шла она с небольшой кошелкой.

— Ой, я вам не помешаю?

— Мне нельзя помешать, я ничего не делаю, — рассеянно
отвечал Митя.

— А я тут грибы собираю. Люблю их очень.

— Правильно. Хочешь мяса — сорви гриб, — привычно
поддержал барсук. Он говорил, но не слышал сам себя.

— Так я уже сорвала. Хотите?

От этих слов Митя вдруг почувствовал резь в животе. Он
схватил самый большой гриб, жадно впился в него зубами, но
тут же выплюнул. Это была зеленая поганка.

— Ой! — сказала она. — Вечно я путаю. Никак не могу запомнить, какие хорошие, а какие нехорошие.

— Я тебя научу, — сказал Митя.

— Правда? Вот здорово! А как вас зовут?

— Дмитрий.

— Дмитрий… Как здорово! А я Юля. Можно Юлечка.

Через неделю они поженились, через две недели Митю
посетило вдохновение, а через три он услышал тихий плач.

— Я так больше не могу, — всхлипывала Юлечка. — Ты
губишь мою молодую жизнь!

— Почему?

— Потому что я хочу жить! Я хочу гулять по берегу озера,
собирать грибы и ягоды, слушать лягушек, играть в попрыгушки. И все это вместе с тобой, любимый! И еще я очень хочу
мяса.

Митя уже где-то слышал эти слова. Он почувствовал укол
совести. И от этого укола его короткие, все еще сильные лапы
вдруг сами собой начали скрести земляной пол.

Третья квартира оказалась еще меньше второй и всего с одним выходом, но Мите было уже все равно: он теперь совершенно пренебрегал бытовыми удобствами. С потолка, как и в
прошлой жизни, иногда сыпались грибы и кедровые орехи, но
среди грибов попадалось много поганых: все-таки Юля была
неопытна по хозяйственной части. От поганых грибов Митин
стиль приобрел новую высоту. Свой третий период он назвал
так: «Мелика Тонкого Мира».

Тонкий мир чудился ему огромным парком, полным разных зверей. Это был настоящий рай безубойного питания: тут
никто никого не ел, даже не пытался. Все жили в отдельных
квартирах и непрерывно бормотали, подвывали, подскуливали. А Митин голос легко и свободно вливался в общий хор. Вот
только почему-то увидеть этих зверей Мите никогда не удавалось. Он только слышал их голоса, а видел всегда одно и то же:
сетку с очень маленькими ячейками и за ней кусок зеленой стены. Странный это был мир.

Из этого странного мира, откуда он не вылезал по целым
неделям, как-то сама собой явилась третья жена. Ее звали
Ядвига-Элеонора, и она была причастна к искусству.

Откуда она все-таки взялась, Митя так и не понял. Просто
однажды, съев гриб, именуемый в народе навозной лысиной,
он вошел в тонкий мир и обнаружил там ее. Она сидела посреди его норы и смотрела горящими глазами куда-то вдаль —
сквозь Митю, сквозь сетку, может быть, даже сквозь зеленую
стену. Она была не слишком молода, не чересчур миловидна,
далеко не миниатюрна, но в ней чувствовалась такая духовная
сила, что Митю сразу потянуло к ней, словно магнитом. Он почувствовал себя рядом с ней каким-то приземистым.

— Я вам не помешаю? — робко спросил он.

Ее зрачки чуть сузились.

— Уже помешал. Ты помешал творчеству!

— Я помешал? Вы — сочиняете? Стихи сочиняете? А…
прочитайте! Пожалуйста!

Незнакомка оторвала глаза от Мити, перевела их вдаль, потом свела зрачки поближе к носу и вдруг вся как-то забурлила,
закипела изнутри:

— Мелес, мелес юбер аллес, мелес мене текел фарес… —
выводила она натужным голосом.

Митя не верил своим ушам.

— Так это же мои стихи! Мелика тонкого мира!

— А где ты, по-твоему, находишься?

— В тонком мире?

— Ну да.

— А вы кто?

— Я — это я. Ядвига-Элеонора.

— Ты мое второе «я», не исчезай! — завопил барсук.

Ему хотелось сказать очень многое: что мир ловит его в
свои сети, что он одинок, что за всю жизнь он не нашел никого,
кто бы его понимал. Но язык не слушался.

— А ну-ка прочитай сам что-нибудь! — приказала Ядвига.

Митя ошарашенно посмотрел на нее, потом попытался свести глаза к носу. Это у него не получилось, и тогда он просто
закрыл их и прислушался к себе. Внутри стояла мертвая тишина, изредка прерываемая кваканьем лягушек.

— Я ничего не помню, — испуганно сказал он. — Я почему-то
все сразу забыл.

— Хорошо, я помогу тебе. Я останусь с тобой.

И действительно: когда Митя очнулся, Ядвига, как ни
странно, сидела посреди его норы и смотрела невидящими глазами в сторону последнего выхода. Они стали жить вместе.

Поначалу вдохновение посещало поэтический союз в разное время, и они относились к творчеству второго «я» с полным пониманием. Но однажды их озарило одновременно, и
это оказалось крайне неудобно. Они бегали каждый по своей
диагонали и все время сшибались мокрыми и холодными носами. Но дело было совсем не в носах. Просто сочинять в условиях, когда рядом кто-то бегает, топает и бормочет, оказалось совершенно невозможно. Сами того не желая, они подхватывали
на бегу друг у друга целые строчки, и эти строчки потом всегда
оказывались самыми худшими. Митя мучился, вздыхал и даже
тайком вспоминал непричастных к искусству бывших жен.

Бытовые неудобства быстро перерастали в споры об искусстве.

— Твоя мелика не мелична, а только мелодична, — говорила Ядвига.

— На себя посмотри, — огрызался Митя.

Диета последних лет изменила его характер: он стал груб и
раздражителен.

— Но как же так? Ведь ты называл меня своим вторым
«я»?! — возглашала она.

— Дурак был. Вторых «я» не бывает. У барсуков не бывает
вторых «я».

— А что бывает у барсуков?

— Жены бывают.

— Я тоже ошиблась в тебе, Димитрий, — помолчав, сказала Ядвига. — Ты не гений.

— На себя посмотри, — бубнил барсук.

— Ты не гений. И тебе нужны новые источники вдохновения. Пора кончать с грибным образом жизни. Почему бы тебе
не сходить на охоту?

Митя вздрогнул и замер, уставившись на нее. Он вглядывался в ее пустые блестящие глаза и чувствовал, как его ослабевшие лапы начинают сами собой скрести земляной пол. Митя напряг все силы, но вместо мягкой земли когти вдруг
уперлись в гранитную плиту. Копать дальше было некуда.

Перед ним был последний выход. Он с трудом протиснулся
в него и побрел к озеру. Недавно выпал первый снег, всходило
солнце. Митя подошел к воде.

Вода отразила грустную старую морду, совершенно белую,
и белое, бесформенное тело. Жизнь таяла на глазах, не оставалось ни надежд, ни стихов, но почему-то казалось, что самое главное — тот рай, что так часто снился ему — все еще
впереди.

Но главное было сзади. Два человеческих рыболова, стоя у
него за спиной, уже давно с удивлением разглядывали белого
барсука, а Митин нос, раньше такой чувствительный, их совсем не чуял.

— Погоди, не бей! Смотри, он белый весь: альбинос!

— Да какой к хренам альбинос? Старый зверь, вот и все.
Вишь, не чует — глухой совсем.

— Говорю тебе — альбинос. Михалыч, а давай его заловим, а?

— Да на хрена он кому нужен?

— А в зоопарк. Альбинос же! Бабки дадут.

— В зоопарк, говоришь? Ну, кидай, там посмотрим. Ты
кидай, а я его бутылкой по башке все-таки огрею.

И Митю накрыла сеть.

Он дернулся, ухватился за нее когтями, рванул на себя, но
в тот же миг почувствовал страшный удар, и белый снег перед
его глазами сразу стал черным.


Митя еще не совсем очнулся, а в ушах у него уже зазвучали
и стали стремительно нарастать волшебные звуки его любимых снов. Десятки звериных голосов бормотали, подвывали,
подскуливали, повторяя свои имена и прозвища, и Митин внутренний голос радостно, словно пробудившись от долгой зимней спячки, вливался в общий хор.

Он открыл глаза. Как всегда в тонком мире, перед ним была
сетка с очень маленькими ячейками, а за ней виднелся кусок
зеленой стены.

— Ядвига! — позвал он.

Никто не откликнулся.

Митя оглянулся и увидел, что он здесь совершенно один.
Он встал, неуверенно прошелся из угла в угол по норе, ставшей теперь совсем крошечной, потыкался носом в сетку, стены, пол, потолок. Все они оказались очень крепкими. Они
были твердые и холодные, как гранитная плита в последней
квартире. Митя огляделся по сторонам еще раз и вдруг сел на
пол, разом все поняв.

Выхода в этой норе совсем не было.

И радость вдруг заволновалась в его груди. Теперь никто в
мире не мог ему помешать! Митя легко вздохнул и поднял морду вверх — уже уверенный, что сейчас снизойдет озарение. Он
немного посидел так, а потом вскочил на лапы, ставшие вдруг
сильными и упругими, как в молодости, и быстро побежал по
привычному маршруту — из дальнего правого угла в левый
ближний и обратно.

— Смело, о мелес, мели в подземелье своем… Время мелеет,
и все перемелется в нем…


Ссылки

3 мастера анимации

Небольшие критические очерки Федора Савельевича Хитрука о мастерах жанра из книги «Профессия — аниматор»

Иржи Трнка

Удивительный взлет пережила чехо?словацкая анимация после войны. Видимо, война и подавленность, порабощение жестким фашистским режимом накапливала в людях, особенно в художниках, определенную силу сопротивления, творческую энергию. Да, так бывает. Так бывает, что как раз стесненность положения развивает взрывную силу. И после поражения гитлеровской Германии, чуть ли не в 1945 году, родилась новая чехословацкая анимация. Родились великолепные режиссеры. Среди них, конечно, выделялся Трнка.

Иржи Трнка

Он создал чешскую национальную школу анимации, основанную на традициях чешской графики (Йозеф Лада), чешской литературы (Чапек, Гашек) и чешского кукольного театра (Трнка был учеником знаменитого режиссера-кукольника Йозефа Скупы, создателя чешского театра кукол). Трнка прославился своим фильмом-экранизацией «Приключения бравого солдата Швейка», прославился фильмом «Рука», который долгое время замалчивался у нас в Советском Союзе, потому что яростные противники всякой диктатуры чехи уже не разбирали, где коммунисты, где нацисты, — всякая подав?ленность, всякая диктатура вызывала в них протест.

Уинзор Мак-Кей

Уинзор Мак-Кей

Прежде чем стать аниматором, Уинзор Мак-Кей был карикатуристом, автором многочисленных газетных комиксов, среди которых была и знаменитая серия о Маленьком Немо. Первый фильм, который его прославил, «Джерти — дрессированный динозавр», Мак-Кей представлял как эстрадное шоу. Мак-Кей выходил на сцену перед экраном и рассказывал о том, что он выдрессировал динозавра. Здесь скрывался двойной эффект: можно было оживить все, что угодно, но никто не ожидал, что Мак-Кею удастся оживить одного из динозавров, которые исчезли шесть миллионов лет назад. Это казалось невозможным. Мак-Кей использовал эффект оживленного рисунка в самом наглядном виде. Он оживил не только рисунок, он оживил давно исчезнувшее животное. Пока Мак-Кей говорил, сзади загорался экран и на нем появлялась эта Джерти — дрессированный динозавр. Джерти раскланивалась, проделывала по команде Мак-Кея различные упражнения: поднимала правую ногу, затем левую. Иногда она упрямилась и не слушала его команды. А в конце совершался главный гэг всего представления — Уинзор Мак-Кей уходил со сцены и появлялся… на экране в пасти динозавра. Можно себе представить, какой эффект это производило на зрителей. Оживленный рисунок — это одно, а когда на ваших глазах человек во плоти вдруг превращается в рисованного человечка и играет вместе с нарисованным динозавром — это и сегодня могло бы поразить зрителей не только детского возраста. Таков был этот удивительный человек.

Кэролайн Лиф

Кэролайн Лиф

Она могла бы сделать гораздо больше, чем сделала. Но из того малого, что ей удалось, каждый фильм попал в историю. Впервые я посмотрел ее фильм, еще не будучи с ней знаком, и поразился. Это была дипломная работа, даже, может быть, курсовая, которую молодая студентка Кэролайн Лиф выполняла в том же Национальном киноцентре Канады. Фильм назывался «Петя и волк», по Прокофьеву. Он был сделан в технике порошка, которая нам тогда была совершенно незнакома. Черный порошок рассыпался по стеклу, и Кэролайн Лиф при помощи пальцев собирала этот порошок в определенные фигуры, образы. И так, передвигая этот порошок, она рассказала историю про Петю и волка на музыку Прокофьева. Причем она выбрала порошок не случайно, потому что именно эта техника позволила ей максимально использовать трансформацию материала. А у нее весь фильм был построен на трансформации. Дело в том, что по ее сюжету — она основывалась на музыке Прокофьева, а сюжет изобрела сама — волк все время превращался в какие-то другие предметы. Вот он волк и вдруг превращается в елку… С такими глазами! И это превращение происходит у нас на глазах.

Но по-настоящему она прославилась, приобрела мировую известность и попала в список «Десять лучших режиссеров мира всех времен» благодаря фильму «Улица» (The Street). Этот фильм выполнен в технике так называемой «ожившей живописи». Это тоже не классическая анимация, где движение строится на том, что один рисунок сменяется другим. Здесь рисунок лежит под камерой, а аниматор мазок за мазком меняет его изображение, так что получается полный эффект того, что живопись оживает. Это удивительный фильм по своей форме, по технике, но он удивителен и по духу. Еврейский мальчик рассказывает о своей семье. Фильм сделан по новелле знаменитого еврейского писателя Мордехая Рихлера. Он весь дышит такой теплотой, такой простотой и глубиной актерского проникновения, что, я считаю, не зря фильм признан одним из лучших во всей истории мультипликации.

У Кэролайн Лиф есть фильмы «Интервью», «Две сестры», в которых она также пробует новые техники. Это прирожденный искатель. И вот это ее искательство помогло ей сделать потрясающие фильмы, но оно же сослужило ей плохую службу. Она не остановилась на изобретениях, которые проявила в «Улице» или в фильме «Петя и волк». Она могла бы в этой технике создать еще много шедевров. Нет, ее волновало что-то совершенно другое, она с легкостью бросала приобретенное, разработанное — как говорится, «золотой песок» — и бралась за другое. Она стала делать фильмы, уже не имеющие прямого отношения к анимации, фильмы с большими куклами. И, честно говоря, эти фильмы намного менее интересны. Потом я не знаю, что с ней было.

А! Я не сказал о Кэролайн Лиф, что она еще сделала ряд фильмов. В частности, поразительный фильм, который называется «Филин, который хотел жениться на гусыне». Это тоже сделано при помощи черного порошка. Удивительно красивый и теплый фильм! Он и смешной и грустный одновременно. В нем есть что-то чеховское, как есть это в «Цапле и журавле» Юрия Норштейна. Но этот фильм сделан в совершенно другой технике. Вот удивительная, странная вещь — ты забываешь, перестаешь удивляться тому, как порошок может приобретать такие конкретные актерские функции, ты следишь просто за историей, тебя захватывают переживания, которые показывают филин и эта робкая гусыня. Вот когда забываешь о том, как это сделано, о том, что это вообще сделано, и проникаешься только в переживание, тогда можно сказать: «Это акт подлинного искусства».

Кэролайн Лиф — один из новаторов анимационного искусства наряду с такой старшей ее коллегой, женщиной, как Лотта Райнигер.

Владимир Березин. Диалоги. Никого не хотел обидеть

  • М.: Livebook

Ежели кто не знает, Владимир Березин — это писатель фантастический и толстожурнальный одновременно (случай редкий), звезда блогосферы, критик на все руки, собиратель городских мифов и, говорят, остроумнейший собеседник. В последнем могут убедиться читатели его «Диалогов». Впрочем, ответа на вопрос «Кто и с кем здесь разговаривает?» вы не получите. Французские умники Барт и Фуко написали о смерти автора примерно в тот же год, когда родился Вл. Березин, а он вырос и осуществил проект. Берутся диалоги из блога (или из жизни, или из головы — кто его знает?), удаляются имена и ники говорящих, текст литературно обрабатывается, изделия нумеруются и складываются в книжку. Новое — хорошо забытое старое, и с авторством получается как в Средневековье: текст — он ничей, Божий. При этом задача — ни много ни мало — обновление литературы революционным путем. Дорогу устной речи! Устное слово, как известно, невозможно удержать на бумаге, перевести в письмо. Но культура (учил Лотман) движется вперед только попытками невозможного перевода. Попытка Березина — героическая и по габаритам (с «Анну Каренину» будет книжечка), и по замаху: сместить границу вымысла и документа, смешать кучу жанров (сократический диалог, дневник писателя, записные книжки а-ля Чехов-Ильф, альбом, анекдоты исторические и смешные, каламбуры, микроновеллы, разговоры в царстве мертвых). Темы: Акунин*, Болезни, Винни-Пух, Голем, Дрожжевой Колобок, Есенин, Ёжика съел, ЖЖ, Зло Мировое, И немедленно выпил, Йад, Каренина  А., Лауреаты, Мытищи, Национал-Гондоны, Онопко, Питер, Рунет, Симонов  К., Тарту, Ульянов  Л., Фоменко, Хемингуэй, Церетели, Чудинова  Е., Шамбала, Щастье, Эволюция, Ющенко, Яндекс.

Ну и еще 970 тем.

Андрей Степанов

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.

Федор Хитрук. История одного преступления

Фрагмент книги «Профессия — аниматор» издательства Livebook

К концу 50-х годов я стал всерьез готовиться к самостоятельной постановке фильма. Почувствовал себя созревшим. Режиссером я мог бы стать и раньше — в нашей студии почти все они вышли из мультипликаторов, так что мне это было как бы предначертано. Я даже засиделся: в сорок четыре года переходить в режиссуру уже несколько поздновато.

Почему я так долго тянул? Во-первых, мне нравилась профессия аниматора. К тому времени я начал по-настоящему вникать в ее глубинный смысл и многое открывать для себя — особенно после того, как стал обучать этой профессии других. Обычно так оно и бывает. Есть даже шутка на сей счет: «Первый раз объяснил — не поняли, второй раз объяснил — опять не поняли, в третий раз объяснил — сам понял…»

Еще одна причина, по которой я до той поры не стремился в режиссуру: не было идеи, способной подвигнуть меня на столь кардинальный шаг. По моим тогдашним понятиям, приниматься за постановку фильма можно было, только имея в замысле настоящую «бомбу» — нечто, могущее поразить зрителей. Подобный максимализм сидит, вероятно, в каждом начинающем художнике.

И вот такая идея пришла. Сюжет не нужно было придумывать — я буквально выстрадал его, попав однажды сам в положение моего будущего героя Василия Васильевича Мамина. В то время я работал дома, а проживали мы в комнатке на втором этаже, с окнами во двор. На этом дворе каждое утро две дворничихи затевали между собой перебранку, вполне достаточную, чтобы свести любого с ума. Вдобавок одна из них выставляла у себя на подоконнике радиолу и запускала на предельную громкость грампластинку с единственной песенкой, из которой я помню только фразу: «Что-то я тебя, корова, толком не пойму…» Никакие просьбы кричать потише или хотя бы сменить пластинку не действовали. Закон был на их стороне: с семи до двадцати трех часов шуметь не запрещалось.

Так родилась мысль сделать фильм о шумовом терроре. Я написал (вернее, нарисовал) сценарий и даже придумал ему название: «Ни сна, ни отдыха». Сценарий получился слабый, это я понял сам. Но тема саднила, как зубная боль. Тогда редакторы студии направили меня к опытнейшему драматургу Михаилу Давыдовичу Вольпину. Замысел заинтересовал его — оказалось, Михаил Давыдович тоже пострадал от шумовых атак. Прочитав мое сочинение, он заявил: «Здесь не хватает убийства». Профессиональное чутье сразу подсказало ему нужный ход. Через неделю я получил совершенно новый сценарий под названием «История одного преступления» — именно такой, как я хотел. Сейчас, спустя сорок с лишним лет, я еще раз воздаю благодарную память Михаилу Вольпину, поистине сценаристу Божьей милостью.

Не скажу, что я без колебаний решился на переход в режиссуру. Многие мои товарищи, искренне желавшие мне добра, предупреждали: «Лучше быть первым в деревне, чем последним в городе». Среди аниматоров я действительно считался одним из первых, а что ждет меня на новом поприще? Но сценарий был утвержден, картина включена в план, и мне ничего не оставалось, как нырнуть в этот омут. Соблазн был все же велик.

Дело в том, что, помимо самой темы, меня в этой картине привлекали и чисто формальные идеи, которые я вынашивал еще в бытность свою аниматором, но по вполне понятным причинам не мог реализовать. К тому времени мы уже познакомились с чешской школой анимации, я уже посмотрел «Паразит» Владимира Ляхкого, «Телеграмму» и многое другое. Для нас это тоже было немаловажным — ведь не может искусство стоять на месте. Появлялись идеи самого разного порядка — бредовые и парадоксальные, вполне осуществимые и утопические, четко сформулированные и не очень конкретные, касающиеся скорее каких-то для меня крайне интересных и неизведанных возможностей мультипликации вообще как искусства, как формы изложения мысли. Но в большинстве своем они оставались нереализованными, так как не вписывались в задачу, которую ставил передо мной режиссер, и постепенно оседали в кладовых памяти, тускнели, забывались. Но были и такие, которые волновали меня постоянно. И вот вдруг, накопив все это, мне захотелось попробовать сделать что-нибудь самому. Теперь такая возможность представилась.

Работу над фильмом мы начали с разработки изобразительной концепции. В то время наша мультипликация в своем подавляющем большинстве строилась на сказке, мы же взялись делать фильм-фельетон. Фельетоны снимали и до нас, но они по исполнению не отличались от основной продукции, пользовались той же стилистикой. У меня сменилось несколько художников. Я и сам набрасывал типажи — мне представлялся город с нормальной перспективой улиц, в котором обитают «нормальные» для мультипликации герои. Уже был написан режиссерский сценарий, а я все не мог сдвинуться с места — просто не знал, как мне начать повествование, потому что чувствовал, что в мире, смоделированном мною с помощью хороших художников, не хватает чего-то весьма существенного.

Потом пришел Сергей Алимов, еще студент ВГИКа. Он принес свой рисунок, выполненный в современном стиле, очень жестком и остром. Сделал совершенно другую картину города, который выглядел как некий конгломерат. Здания будто висели в воздухе и смотрелись не просто архитектурной композицией, но получили образную, антропоморфную характеристику, они стали как бы маленькими мирами. Я понял: вот сейчас фильм приобретает ту отстраненность от бытовых деталей, ту остроту, которую я искал. Это меня сдвинуло с мертвой точки. Вдруг оказалось, что мой режиссерский сценарий и был рассчитан именно на такую острую стилистику, в которую сразу вписался.

Это решение подсказало еще одну формальную идею — хотелось испробовать эффект полиэкранного действия, при котором в кадре могло бы происходить одновременно несколько событий. Например, наш герой укладывается спать и в этот момент на него со всех сторон обрушивается лавина шумов: у соседей слева начнется буйное пиршество, справа разразится семейный скандал, а наверху загремит квадрофоническая музыка. Чтобы показать всех вместе, мы решили разделить экран на части и разыграть в них эти сцены параллельно.

Еще один формальный прием — предельный лаконизм изображения, чтобы в кадре присутствовало только то, без чего нельзя обойтись. Я часто задумывался над таким фактом. Допустим, мне надо изобразить, как человек входит в дверь и садится на стул. В игровом кино эту сцену можно решить одним планом: открывается дверь, человек входит, оборачивается, закрывает дверь и т. д. Фиксируется вся цепь действий, которые должны происходить в реальности. Вырезать какое-то звено из общей цепи событий невозможно. Единственным средством концентрации действия является монтаж. Но в рисованном кино реальность выступает уже в эстетически обработанном виде. Камера здесь фиксирует не реальность, а ее эстетический отпечаток — рисунок. Это развязывает руки художнику, дает больше возможностей для пластической трансформации. Мультипликатору уже вовсе не обязательно воспроизводить всю последовательность действия, ту же сцену он может изобразить более лаконичными средствами — без привычных связок и сцеплений.

Представим себе абсолютно чистый белый экран, никакой двери нет, она пока попросту не нужна. Показать ее можно только в тот момент, когда она должна открываться. Это сразу сфокусирует на ней внимание зрителя. Появился человек — дверь исчезла, она выполнила свою информативную функцию и не должна мешать дальнейшему развитию действия. Но если мне важно рассказать, как вошел человек в дверь, тогда я это покажу. Все зависит от драматургической задачи. Когда же необходимо выразить только тезис «человек вошел», передать именно эту информацию — я открываю дверь: за ней стоит человек.

Сцена, в которой Василий Васильевич собирается идти увещевать шумных соседей, была решена так: В. В. сидит в ночной пижаме, а вскакивает уже полностью одетый, последним движением затягивая узел галстука. Процесс одевания пропущен: по логике вещей зрители должны сами довообразить его. (Использовать этот эффект зрительского восприятия научил меня еще Дежкин. Однажды я делал сцену, которая никак не получалась, — нужно было показать работу дровосека. Дежкин говорил: «Ты сделай точный замах, тогда удар тебе делать не придется. Если после замаха ты покажешь, как топор вонзается в бревно, зритель поймет, что удар состоялся, он сам „дорисует“ это движение. Главное — подготовить его по всем правилам».) Далее Василий Васильевич поднимается по лестнице на верхний этаж. Сначала мы честно нарисовали его идущим по этой лестнице. Затем стали рассуждать: зачем изображать перила, если по движению персонажа о них и так можно догадаться? Убрали перила. Потом попробовали устранить ступени, а с ними и всю лестницу. Получилось даже интереснее: В. В. вполне убедительно прошагал несколько этажей по пустому пространству. Мы обнаружили, что скупость средств может придать игре дополнительный эффект.

Впрочем, то было не наше открытие. Как раз в это время в Москве гастролировал знаменитый мим Марсель Марсо — у него мы подглядели походку человека по воображаемой лестнице. Потом, побывав в Чехословакии, я увидел в одном из ателье пражской мультстудии плакат: «Минимум средств — максимум выразительности». Такой девиз мы вывесили и у себя в группе. Сейчас все это кажется трюизмом, давно известными истинами, но тогда многое было для нас в новинку. Мы по-детски радовались, когда адски трудоемкую сцену — массовку в метро, где толпа пассажиров садится в вагоны, — удалось решить самым лаконичным способом: неподвижную толпу приклеили к поезду и тот, уезжая, как бы слизнул ее с перрона. Радовались тому, что нашли неожиданно простое решение, и оно оказалось наиболее остроумным.

На мой взгляд, остроумие (как и природа юмора вообще) — это неожиданно краткий способ постижения истины и неожиданно простое ее доказательство. По существующей легенде, Архимед дико хохотал, когда, совершив великое открытие, с криками «Эврика!» выскочил из ванны. Уверен, что Ньютон тоже хохотал, когда ему на голову упало яблоко и в результате был открыт закон всемирного тяготения. Можно еще вспомнить гордиев узел и колумбово яйцо как яркий пример остроумия.

В «Истории одного преступления» мы искали детали, более лапидарное движение — то, что сейчас называют лимитированной анимацией, которая тем более требует таких непроизвольных деталей: Василий Васильевич подходит к телевизору и садится с чашечкой чая. Но прежде чем сесть, он на мгновение оглядывается на стул, на который должен сесть. Это сделано не в стиле классической анимации, без свойственного ей множества подробностей, которые в данном случае просто отсекаются — все выполнено более общими мазками. Но вот эта деталь очень важна. Она окрасила сцену. Ведь в кадре ничего не было, он был пустой. А эта деталь дополняет пустое пространство, все ставит на место. Остальное зритель додумывает. Мы не изменяли этому принципу. Я все время следил за наполнением сцены актерскими деталями.

Есть в «Истории» такой эпизод — Василий Васильевич идет по городу. Мы искали здесь свои детали, свою игру — как сделать так, чтобы очень лаконично показать идущую толпу. В данном случае мы отталкивались от ошибки: где-то неправильно «сыграли», отчего вдруг получилось ощущение движения множества ног. Вот этим «приемом» мы и воспользовались: дали единой, нерасчлененной массой толпу, у которой мелькают ноги. Не идут, а именно мелькают. На экране получилось, будто толпа идет.

Еще один прием из разряда формальных идей использован в «Истории одного преступления». При крайней условности изобразительного ряда (что прекрасно почувствовал и выполнил Сергей Алимов), вся звуковая часть передана абсолютно реалистично. Сам сюжет посвящен шумам, поэтому мы воспроизводили их с документальной достоверностью.

Прием заключался в том, что шкала громкости этих шумов шла по нисходящей — от оглушительного залпа (игра в домино) до едва слышимого биения сердца, а реакция нашего героя, наоборот, возрастала: в финале он готов взорваться от звука падающей капли воды. Что и происходит.

Работа над этим фильмом явилась для нас открытием неизведанных сторон анимации, но одновременно и испытанием самих себя: ведь все мы были тогда дебютантами. Художник-постановщик и оператор еще продолжали учебу во ВГИКе (эта картина была их дипломной работой), аниматоры лишь недавно окончили студийные курсы, сам я тоже оказался в совершенно новой для себя роли. В этом заключалась трудность, но были и свои преимущества: многого мы сумели достигнуть именно благодаря тому, что не знали, что это против правил или вообще невозможно.

Те, кто работал тогда со мной или навещал нас (как, например, Юрий Норштейн), позднее говорили об удивительной творческой атмосфере, царившей в нашей группе. Наверно, так оно и было, только я этого не замечал. Для меня весь этот период был сплошным страданием уже с первых дней, когда мы всей группой мучительно искали типаж главного героя. Почти каждая сцена вызывала во мне желание поправить или вовсе переделать ее. Я чувствовал себя — и был на самом деле — занудой, истязавшим всех своими придирками и сомнениями. Думаю, никто из нас не знал, что получится из нашей картины, хотя с самого начала все мы были настроены на то, чтобы сделать «бомбу». Не меньше! Отсюда и возникала такая нервозность, придирчивость к каждому кадру. Вот выдержки из «Зеленой тетради» — дневника, который я начал вести в то время:

«1.авг.62. Я устал, как никогда не уставал. 10 месяцев беспрерывного физического и морального напряжения; к усталости примешивается чувство досады — ведь наполовину это напряжение потрачено впустую. Я не могу видеть свои старые записи, бесчисленные варианты — сколько загубленных трудов! Я не очень верю, что картина получится. Скорее бы все это кончилось!»

Драматично сложилась и сдача фильма художественному совету. Обычно эта процедура проходила в большом зале в присутствии всех студийцев. Но в этот раз дирекция решила из осторожности посмотреть картину узким составом — все-таки не детская сказочка, а сатирический фельетон. Жанр рискованный и малознакомый.

Просмотр прошел в полном молчании — ни одного смешка, ни одной реплики. Бывали у меня в жизни разочарования, но такое случилось в первый раз. Причем не только со мной: вся группа была совершенно подавлена. Помню, выходя из зала, один из аниматоров попросил у меня разрешения переснять одну сцену, и я сказал: «Леша, переснимать нужно весь фильм!..»

Потом картину показали всей студии. Зал был набит до отказа: ждали сенсации. Ажиотаж спровоцировала сама дирекция, запретив провести сразу открытый просмотр. И произошло неожиданное. Уже в начале фильма стали раздаваться аплодисменты, что бывало очень редко. В некоторых местах — там, где мы совсем не ждали, — возникали взрывы смеха, которые уже не смолкали до самого конца. В общем, успех был полный. В тот день я записал в дневнике:

«4 ноября 1962 г. Фильм закончен. Был худсовет. Накануне мы смотрели его и были на грани отчаяния, настолько плохим он нам показался — не смешно, звук отвратительный, цвет грязный… На следующий день все было по-иному. Публика (студийная) приняла очень хорошо, на худсовете хвалили так, что было неловко. Теперь и нам самим начал нравиться наш фильм, мы даже смеемся в некоторых местах… Все это очень странно. Почему же он так не понравился нам раньше? Были ли мы тогда больше художники, чем сейчас, более требовательны? Или просто не умели отличить хорошее от плохого? Как бы то ни было, фильм закончен с наилучшим исходом, а у меня разболелась нога, она одна отравляет мне удовольствие. Вот и все результаты».

Дальше последовала череда прямо-таки триумфальных общественных показов. Фильм вызвал громкий резонанс у публики и в прессе, мы чувствовали себя настоящими именинниками.

Конрад Лоренц, создатель науки об этологии, в своей книге «Кольцо царя Соломона» рассказывает, что, когда кошка попадает в новое место, она прежде всего обходит границы своего владения. С одной стороны, чтобы знать, откуда может грозить опасность, с другой — чтобы утвердиться в незнакомом ареале, увидеть, чем она сама может здесь поживиться. Это естественный инстинкт. Мне кажется, наш первый фильм «История одного преступления» был такой же разведкой, зондированием очень широкой территории, на которую я впервые попал, став режиссером.

Этот поиск не окончился с первым фильмом. Ведь каждая новая картина приоткрывает еще одну дверь в неведомое помещение, а за ней таятся новые неизведанные комнаты. После шумного успеха фильма нам предлагали продолжить историю с этим героем, придумать для него новые злоключения (например, женить его). Но для нас тема была исчерпана, интересно было открывать новые двери.


Федор (Савельевич) Хитрук (1917) — мультипликатор, аниматор, режиссер, сценарист, переводчик, человек с хорошим чувством юмора, автор шедевров отечественной мультипликации «История одного преступления», «Каникулы Бонифация», «Фильм, фильм, фильм», «Винни-Пух» и др.