Мы, ментовский спецназ, стояли в усилении на столичной трассе, втроём: Серёга по кличке Примат, его дружок Гном, ну и я.
Примат недавно купил у срочников пуд патронов, и на каждую смену брал с собой пригоршню — как семечки. Загонял в табельный ствол патрон и выискивал кого бы пристрелить.
Где-то в три ночи, когда машин стало меньше, Примат заметил бродячую собачку, в недобрый свой час пробегавшую наискосок, посвистел ей, она недоверчиво откликнулась, косо, как-то боком попыталась подойти к пахнущим злом и железом людям, и, конечно же, сразу словила смертельный ожог в бочину.
Собака не сдохла в одно мгновение, а ещё какое-то время визжала так, что наверняка разбудила половину лесных жителей.
Блок-пост находился у леса.
Я сплюнул сигарету, вздохнул и пошёл пить чай.
«Наверняка сейчас в башку её добьёт», — подумал я, напрягаясь в ожидании выстрела — хотя стреляли при мне, ну, не знаю, десять тысяч раз, быть может.
Вздрогнул и в этот раз, зато собака умолкла.
Я не сердился на Примата, и собаку мне было вовсе не жаль. Убил и убил — нравится человеку стрелять, что ж такого.
— Хоть бы революция произошла, — сказал Примат как-то.
— Ты серьёзно? — вздрогнул я радостно; я тоже хотел революции.
— А то. Постреляю хоть от души, — ответил он. Cпустя секунду я понял, в кого именно он хотел стрелять. Я и тогда не особенно огорчился. В сущности, Примат мне нравился. Отвратительны тайные маньяки, выдающие себя за людей. Примат был в своей страсти откровенным и не видел в личных предрасположенностях ничего дурного, к тому же он действительно смотрелся хорошим солдатом. Мне иногда думается, что солдаты такие и должны быть, как Примат — остальные рано или поздно оказываются никуда не годны.
К тому же, у него было забавное и даже добродушное чувство юмора — собственно, только это мне в мужчинах и мило: умение быть мужественными и весёлыми, остальные таланты волнуют куда меньше.
На своё погоняло Примат, как правило, не обижался, особенно после того, как я объяснил ему, что изначально приматами считали и людей, и обезьян, и австралийского ленивца.
У самого Примата, впрочем, было другое объяснение: он утверждал, что все остальные бойцы отряда произошли именно от него.
— Я праотец ваш, обезьяны бесхвостые, — говорил Примат и заразительно смеялся. Ну а Гном, хохмя, выдавал себя за отца Примата, хотя был меньше его примерно в три раза.
Примат весил килограмм сто двадцать, ломал в борьбе на руках всех наших бойцов; лично я даже не решился состязаться с ним. На рукопашке его вообще не вызвали на ковёр, после того, как он сломал ребро одному бойцу, а другому повредил что-то в голове, в первые же мгновения поединка.
Пока Гном не пришёл в отряд, Примат ни с кем особенно не общался: тягал себе железо да похохатывал, со всеми равно приветливый.
А с Гномом они задружились.
Гном был самым маленьким в отряде и по кой его взяли, я так и не понял: у нас было несколько невысоких пацанов, но за каждого из них можно было легко по три амбала отдать.
А Гном и был гном, и ручки у него были тонкие, и грудная клетка, как скворечник.
Я смотрел на него не то, чтоб косо, скорее сказать, вообще не фиксировал, что он появился средь нас, до чего ему, скорее всего, было всё равно; или Гном умело виду не подавал. Но потом, за перекуром, мы разговорились с ним, и выяснилось, что от Гнома недавно ушла жена. Она детдомовская была, и нигде подолгу обитать не умела, в том числе и в замужестве. Зато осталась шестилетняя дочь, и с недавних пор они так и жили: отец с девчонкой, вдвоём. Благо мать Гнома ютилась в соседнем домике и забегала покормить малолеточку, когда оставленный женою сынок уходил на работу.
Рассказывая об этом, Гном не кичился своей судьбою, и тоску тоже не нагонял, разве что затягивался сигаретой так глубоко, словно желал убить всю её разом. Разом не получалось, но к пятой затяжке сигарету можно было бычковать уже.
Я проникся к нему доброжелательным чувством. И потом уже с неизменным интересом смотрел на эту пару — Примата и Гнома: они и пожрать, и посмолить, и чуть ли не отлить ходили вместе; а вскоре ещё приспособились, катаясь на машине, распутных девок цеплять, хоть одну на двоих, хоть сразу полный салон забивали, так что не пересчитать было визжащих и хохочущих; даром, что у Примата была молодая и дородная жена.
Примат, не смотря на своё прозвище, лицо имел белое, большое, безволосое, с чертами немного оплывшими; хотя когда он улыбался — всё обретало на свои места, и нос становился нагляднее, и глаза смотрели внимательно, и кадык ярко торчал, а рот был полон больших и желтых зубов, которые стояли твёрдо и упрямо.
У Гнома тоже бороды не было, зато наблюдались усики, тонкие, офицерские. И вообще всё на лице его было маленьким, словно у странной, мужской, усатой куклы. А если Гном смеялся, черты лица его вообще было не разобрать, они сразу будто перемешивались и перепутывались, глаза куда-то уходили, и рот суетился повсюду, пересыпая мелкими зубками.
Кровожадным как Примат Гном не казался; по всему было видно: сам он убивать никого не собирается, но на забавы своего большого друга смотрит с интересом, словно обдумывая что-то, то с одной стороны подходя, то с третьей.
Я услышал их возбуждённые голоса на улице и вышел из блок-поста.
— Порешили пса? — спросил.
— Суку, — ответил Примат довольно. Он достал ствол, который будто чесался у него, снял с предохранителя, поставил в упор к деревянному, шириной в хорошую берёзку, стояку крыльца, и снова выстрелил.
— Смотри-ка ты, — сказал, осматривая стояк, — Не пробил. Гном, встань с той стороны, я ещё раз попробую?
— А ты ладошку приложи, и на себе попробуй! — засмеялся, пересыпая зубками, Гном. Примат приложил ладонь к дереву, и в мгновение, пока я не успел из суеверного ужаса сказать хоть чтонибудь, выстрелил ещё раз — направив ствол с другой стороны, как раз напротив своей огромной лапы. Я не видел, дрогнула в момент выстрела его рука или нет, потому что непроизвольно зажмурился. Когда раскрыл глаза, Примат медленно снял ладонь со стояка и посмотрел на неё, поднеся к самым глазам. Она была бела и чиста.
Утром, на базе, нас встретила жена Примата. Лицо её было нежно, влажно и сонно, как цветок после дождя. Она много плакала и не спала.
— Ты где я был? — задала она глупый вопрос мужу, подойдя к нему на расстояние удара. Они славно смотрелись друг с другом: большие и голенастые, хоть паши на обоих.
— На рыбалке, не видишь? — сказал он, хмыкнув и хлопнув по кобуре. Жена его снова заплакала, и, приметив Гнома, почти крикнула:
— И этот ещё здесь. Из-за него всё! Гном обошел молодую женщину стороной, с лицом настолько напряжённым, что оно стало ещё меньше, размером с кулак Примата.
— С ума, что ли, сошла? — спросил Примат равнодушно,
— Тебе чего не нравится? Что я на работу хожу?
— Ещё и в Чечню собрался, гадина, — сказала жена, не ответив. Примат пожал плечами и пошёл сдавать оружие.
— Ты хоть ему скажи что-нибудь! — сказала мне она.
— Что сказать? Я понимал, что она его дико и не без основания ревновала, вот даже не верила, что он на работу ходит, а не по девкам; но последнее её слово было всё-таки за Чечню. «При чём тут Чечня?», — подумал я; потому и ответил вопросом на вопрос.
Жена брезгливо махнула рукой, словно сбив наземь мои, зависшие в воздухе слова, и пошла прочь. Не обращая внимания на машины, медленно перешла дорогу и встала у ограды парка, спиной к базе. Стояла, чуть раскачиваясь.
«Ждёт его, — подумал я довольно, — Но хочет, чтоб он первый подошёл. Хорошая баба». Сдав оружие, Примат покурил с Гномом, искоса поглядывая не спину жены, они посмеялись, ещё вспомнили про застреленную суку, старательно забычковали носками ботинок сплюнутые сигареты, закурили ещё по одной, и расстались наконец.
Примат подошёл к жене и погладил её по спине.
Она что-то ответила ему, должно быть, в меру неприветливое, и, не оборачиваясь, пошла по дороге. Примат за ней, не очень торопясь.
«Метров через пятьдесят помирятся», — решил я. Я из окна за ними смотрел.
Через минуту Примат нагнал жену и положил ей руку на плечо. Она не сбросила его ладонь. Я даже почувствовал как раскачивание её бёдер сразу стало на несколько сантиметров шире — ровно так, чтоб в движении касаться бедра Примата.
«Придут домой и… всё у них поправится сразу», — подумал я лирично, сам чуть возбуждаясь от вида этих двух, древними запахами пахнущих зверей.
Откуда-то я знал, что Примат наделён богатой мужскою страстью, больше меры. Семени в нём было не меньше, чем желанья пролить чужих кровей. Пролил одно, вылил другое, всё в порядке, всё на местах.
Первого человека убил тоже Примат.
Целую неделю он тосковал: кровь не шла к нему навстречу. Он жадно оглядывал чеченские пейзажи, бурные развалины, пустые и мрачные дома, каждую минуту с крепкой надеждой ожидая выстрела. Никто не стрелял в него, Примат был безрадостен и раздражён в отряде едва не на всех. Кроме, конечно, Гнома, во время общенья с которым лицо Примата теплело и обретало ясные черты.
Пацаны наши чуть ли не молились, чтоб отряд миновала беда, а Примат всерьёз бесился:
— На войну приехать и войны не увидеть?
— Ты хочешь в гробу лежать? — спрашивали его.
— Какая хер разница где лежать, — отвечал Примат брезгливо. Постоянно стреляли на недалёких от нас улицах, каждый день убивали кого-то из соседних спецназовских отрядов, иногда в дурной и нелепой перестрелке выкашивало чуть не по отделению пьяных «срочников». Одни мы колесили по Грозному как заговорённые: наша команда занималась в основном сопровождением, изредка — зачистками.
Примат часто требовал свернуть на соседнюю улицу, где громыхало и упрямо отхаркивалось железо, когда мы в драном козелке катались по городу, совершая не до конца ясные приказы — сначала в одно место добраться, а потом в иной медвежий угол отвести то ли приказ, то ли пакет, то ли ящик коньяка от одного, скажем, майора, другому, к примеру, полкану.
— По кой хер мы туда поедем? — отвечал я с переднего сиденья.
— А если там русских пацанов крошат? — кривил губы Примат.
— Никого там не крошат, — отвечал я, и, помолчав, добавлял, — Вызовут — поедем. Нас, конечно, не вызывали. Но, в третий день третьей недели, на утренней зачистке на окраинах города, мы, наконец, взяли, забравшись на чердак пятиэтажки, троих, безоружных, молодых, нервных. Была наводка, что с чердака иногда стреляют по ближайшей комендатуре.
— А чего тут спим? — спросил у них командир.
— Дом разбомбили. Ночевать негде, — ответил один из. Здесь командир и рванул свитерок на одном, и синяя отметина, набиваемая прикладом на плече, сразу пояснила многое.
Но оружия на чердаке мы не нашли.
— Паспорта есть? — спросили у них.
— Сгорели в пожаре, когда бомбили, да! — стояли чеченцы на своём.
— Ну, в комендатуре разберутся, — кивнул командир.
— Разведите их подальше, чтоб друг другу не сказали ничего, — добавил он, — А то сговорятся об ответах. Наши камуфлированные пацаны разбрелись по соседним подъездам, работали там: иногда даже на улице слышно было, как слетают с петель двери — их выбивали, когда никто не отзывался. Пленных развели по сторонам, у одного из них остались стоять Примат с Гномом.
На всякий случай я отвёл троих сослуживцев к двум рядкам сараюшек у дома, чтоб посматривали: а то неровен час придёт кто незванный, или вылезет из этих сараек, чумазый и меткий.
Возвращался, закуривая, обратно, и меня как прокололо: вдруг вспомнил дрогнувшие тяжело глаза Примата, когда он взял своего пленного за шиворот, и сказав «Пошли » отвёл его подозрительно далеко от дома, где шла зачистка, к небольшому пустырю, который в последние времена стал помойкой.
Я надбавил шагу, и когда выглянул из-за сараев, увидел Примата, стоящего ко мне спиною, и Гнома, смотревшего мне в лицо с нехорошей улыбкой.
— Беги! — негромко, но внятно сказал пленному Примат,
— А то расстреляют. А я скажу, что ты сбежал. Беги!
— Стой! — заорал я, едва не задохнувшись от ужаса. Крик мой и сорвал чеченца с места, — он, подпрыгнув, помчался по пустырю, сразу скувыркнулся, зацепился за проволоку, поднялся, сделал ещё несколько шагов и получил отличную пулю в затылок.
Примат обернулся ко мне. В его руке был пистолет.
Я молчал. Говорить уже было нечего.
Через минуту примчал командир, и с ним несколько наших костоломов.
— Что случилось? — спросил он, глядя на пацанов — нет ли на ком драных ранений, крови и прочих признаков смерти.
— При попытке к бегству… — начал Примат.
— Отставить, — сказал командир, и секунду смотрел Примату в глаза.
— Одно слово: примат, — с трудом выдавил он из себя и сплюнул. Я вспомнил, как мы, весенней влажной ночью, собирались в Чечню. Получали оружие, цепляли подствольники, склеивали рожки изолентой, уминали рюкзаки, подтягивали разгрузки, много курили и хохотали. Жена Примата пришла то ли в четыре ночи, то ли в пять утра, и стояла посередь коридора,с чёрными глазами.
Завидев её, Гном пропал без вести в раздевалке: сидел там, тихий и даже немножко подавленный.
Примат подошёл к жене, они молча смотрели друг на друга.
Проходя мимо них, даже самые буйные пацаны отчегото замолкали.
Я тоже прошёл молча, женщина увидела меня и кивнула; неожиданно я заметил, что она беременна, на малом сроке, но уже уверенно и всерьёз — под нож точно не ляжет.
Лицо Примата было спокойным и далёким, словно он уже пересёк на борту половину чернозёмной Руси и завис над горами, выглядывая добычу. Но потом он вдруг встал на одно колено и послушал вспухший живот. Не знаю, что он там услышал, но я очень это запомнил: коридор, полный вооруженных людей, чёрное железо и чёрный мат, а посередь всего, под жёлтой лампой, стоит белый человек, ухо к скрытому плоду прижав.
«Примат, да? Воситину примат?» — спросил я себя, подойдя к трупу, у которого словно выхватили маленькими зубками кусок затылка.
Никто не ответил мне на вопрос.
Под свой командировачный, «дембель» мы устроили небольшую пьянку. В самый разгар веселья вырубили в казармах свет, и Гном всех рассмешил, заверещав тонким, и на удивление искренним голосом:
— Ослеп! Я ослеп!
— Отец, что с тобой? — подхватил шутку Примат.
— Сынок, это ты? — отозвался Гном, — Вынеси меня на свет, сынок. От хохота этих хамов, к последнему солнцу. Тут как раз свет загорелся и все увидели, как Примат несёт Гнома на руках. Потом эту историю мы вспоминали невесело.
За два дня до вылета домой, Примат и Гном, в числе небольшой группы отправились куда-то в предгорную глушь, забрать с блок-поста невесть каким образом повязанного полевого командира. Добирались на вертолёте, в компании ещё с парой спецназовцев, то ли нижнетагильских, то верхнеуфалейских.
Полевого командира, с небрежно, путём применения и сапога и приклада, разбитым лицом, загрузил лично Примат; одновременно, чуть затягивая игру, стояли возле вертолёта, направив в разные сторону стволы те самые, не помню с какого города, спецназовцы. Им нравилось красоваться: они были уверены, что их никто не подстрелит, такое бывает на исходе командировки. Гном тоже пересыпал зубками неподалёку.
Тут и положили из кустарника двумя одиночными и верхнеуфалейев, и нижнетагильцев — обоих, короче, снесло их на земь, разом и накрепко. Гном тоже зарылся в траву, что твой зверёк, и когда пошла плотная пальба, на окрик Примата не отозвался. Сам Примат к тому времени уже в нутро веролёта залез, и вертушка лопастями буйно размахивала, в надежде поскорее на хер взлететь отсюда.
Выпрыгнув на белый свет, Примат, потный, без сферы, не пригибаясь, прицельно пострелял в нужном направлении, потом подхватил раненых, сразу двоих, на плечи, на одно да на второе, и отнёс их к полевому командиру, который, заслышав стрельбу, засуетился связанными ногами и часто заморгал слипшимися в крови тяжёлыми ресницами: ровно как не умеющая взлететь бабочка крыльями.
Следом Примат сбегал за Гномом, вытащил его из травы и на руках перенёс в вертушку.
На Гноме не было ни царапины. Пока вертушка взлетала, он, зажмурившись, раздумывал куда именно его убили, но ни одна часть тела не отозвалась рваной болью. Тогда Гном раскрыл радостный рот, чтобы сообщить об этом Примату. Примат сидел напротив, в чёрной луже, молча, и у него не было глаза. Потом уже выяснилось, что вторая пуля вошла ему в ногу, а третья угодила ровно в подмышку, там, где броник не защищал белого тела его.
Ещё россыпь пуль угодила в броник, и несколько органов Примата, должно быть, лопнули от жутких ударов, но органы уже никто не рассматривал: вполне хватило того, что Примат какое-то время бегал лишённый глаза, с горячим куском свинца в голове.
То ли нижнетагильцы, то ли верхнеуфалейцы выжили, оба, а Гнома представили к награде. Мы возвращались домой вместе с огромным цинком Примата.
Жена встретила гроб с яростным лицом, и ударила о крышку руками так, что Примат внутри наверняка на мгновенье открыл оставшийся глаз, но ничего так и не понял.
На похоронах она стояла молча, без единой слезы, и когда пришла пора бросать землю в могилу, застыла замертво с рыжим комком в руке. Её подождали, а потом пошли, со своими комьями, иные. Земля разбивалась и рассыпалась.
Гном даже не плакал, а как-то хныкал, и плечи подпрыгивали, и грудь его по-прежнему казалась жалкой как скворечник, а внутри скворечника кто-то гуркал и взмахивал тихими крыльями.
Жена Примата сжимала землю в руке настолько сильно, что она вся выползла меж её пальцев, и только осталась липкость в ладони.
Она так и пришла с этой грязной ладонью на поминки.
Сначала пили молча, потом разговорились, как водится. Я всё смотрел на жену Примата, на окаменевший лоб и твёрдые губы. Не сдержался, подошёл, сел рядом.
— Как ты? — кивнул на живот ей. Она помолчала. Потом неожиданно погладила меня по руке.
— Ты знаешь, — сказала, — Он ведь меня дурной болезнью заразил. Уже беременную. И лечиться нельзя толком, и заразной нельзя быть. А как его убили — в тот же день всё прошло. Я к врачам сходила, проверилась — ничего нет, как и не было никогда.
Через несколько месяцев дом Примата ограбили — пока вдова ходила в консультацию. Выгребли все деньги, много — смертные выплатили; ещё взяли ключи от машины и прямо из гаража её увезли.
Вдова позвонила мне спустя тря дня после проишествия, попросила приехать.
— Есть какие новости? — спросил я у неё. Она пожала плечами.
— У меня есть… подозрение, — сказала она поглаживая огромный свой живот, — Поехали съездим к одной женщине? Она ведунья. Ни с кем не встречается давно, говорит, что её правда зло приносит. Но она отцу моему должна, потому встречается со мной. Я внутренне хмыкнул: какие ещё, Боже ты мой, ведуньи; но мы поехали всё равно — вдове не откажешь.
Дверь открыла приветливая и ясная женщина, совсем не старая, и одетая не в чёрное, и без платка — совсем не такая, как я себе представил: улыбающаяся, зубы белые, в сарафане, красивая.
— Чай будете? — предложила.
— Будем, — сказал я. Сели за стол, съели по конфете, чай был горячий и ароматный, в пузатых чашках.
— Ищете кого? — спросила ведунья.
— Дом обворовали, — ответила вдова, — И очень всё ладно было сделано, как будто свой кто-то: ничего не искали, а знали, где лежит. Ведунья кивнула.
— Я вот фотографию принесла, — сказала вдова. Она достала из сумочки снимок, и я вспомнил тот милый чеченский денёк, когда мы выпивали, и потом свет погас, а после снова включился, и мы сфотографировались, все уже пьяные, толпой, еле влезли на снимок, плечистые, как кони.
— А вот этот и ограбил, — сказала ведунья просто и легким красивым ногтем коснулась лица Гнома.
— Видишь, какой? — добавила она, помолчав, — Так уселся, что кажется выше всех. Смотрите. Он ведь маленький, да? А тут незаметно вовсе, что маленький. Больше мужа твоего кажется, вдовица. Он твой муж? — и указала на Примата, — Мёртвый уже он. Но дети его хорошими будут. Белыми. У тебя двойня. Я сидел ошарашенный, и даже чайная ложка в руке моей задрожала. Гном уволился из отряда три месяца назад, и с тех пор его никто не видел.
— Поехали к нему! — чуть ли не выкрикнул я на улице, дрожащий уже от бешенства, сам, наверное, готовый к убийству. Вдова кивнула равнодушно.
Домик Гнома был в пригороде, мы скоро туда добрались, и обнаружили закрытые ставни и замок на двери, такой тяжёлый, какой вешают только уезжая всерьёз и далеко.
Постучали соседям, те подтвердили: да, уехал. Все уехали: и мать, и дочь, и сам. Мы уселись в машину: я взбудораженный и злой, вдова
— спокойная и тихая.
— Надо заявление подавать, — горячился я, закуривая, и глядя на дом с такой ненавистью, словно раздумывая
— а не сжечь ли его. — Найдут и посадят тварь эту.
— Не надо, — ответила вдова.
— Как не надо? — поперхнулся я.
— Нельзя. Он друг был Серёжке моему. Я не стану. Я завёл мотор, мы поехали. Вдова держала руки на огромном животе и улыбалась.