В субботу состоится презентация книги философа Александра Секацкого

В субботу, 10 января, в магазине «Все свободны» пройдет встреча с философом Александром Секацким. Он представит свою новую книгу эссе «Размышления», и помогать ему в этом будет редактор книги Павел Крусанов. Секацкий ответит на вопросы гостей об очередном труде, который, как и прочие, он посвятил познанию жизни.

Александр Секацкий — автор более десяти книг философской прозы. В 2008 году его книга «Два ларца: бирюзовый и нефритовый» вошла в шорт-лист премии «Национальный бестселлер». Последний сборник Александра Секацкого «Изыскания» был издан в 2009 году издательством «Лимбус Пресс». В новой книге рассуждения на метафизические темы соседствуют с описанием современных явлений, а многочисленные отсылки к именам философов — с доступными объяснениями сложных концепций. Его публицистические статьи посвящены, кроме прочего, кино и современным течениям в культуре.

Павел Крусанов вместе с Александром Секацким стоят у истоков петербургского фундаментализма, или неофундаментализма. Вместе с Татьяной Москвиной, Сергеем Носовым и другими культурными деятелями эти люди стремятся честно высказываться о происходящем вокруг, искать глубинную подоплеку важных исторических событий и не болтать попусту.

Встреча состоится по адресу: наб. р. Мойки, 28. Начало в 19.00.

Дмитрий Долинин. Здесь, под небом чужим

  • Дмитрий Долинин. Здесь, под небом чужим. — СПб.: Лимбус Пресс, 2014 — 328 с.

    В издательстве «Лимбус Пресс» вышла книга повестей Дмитрия Долинина, оператора-постановщика кинокартин «Республика ШКИД», «В огне брода нет», «Начало», «Собака Баскервилей». На протяжении многих лет Долинин пишет прозу, помещая в центр произведений болезненный перелом в русской истории — Первую мировую и последовавшие за ней революции. Вихри тех событий, вновь и вновь осмысляемые русской литературой на протяжении почти целого столетия, забросили под чужое небо миллионы людей. Но и над теми, кто остался в России, небо навсегда стало другим.

    …картинка эта не плоская, а трехмерная. Как бы коробочка, и в ней сквозь
    строчки видно: горит свет и движутся в ней
    те самые фигурки… Вон бежит, задыхаясь,
    человечек. Сквозь табачный дым я слежу за
    ним, я напрягаю зрение и вижу: сверкнуло
    сзади человечка, выстрел, он, охнув, падает навзничь, как будто острым ножом его
    спереди ударили в сердце. Он неподвижно
    лежит, и от головы растекается черная лужица. А в высоте луна, а вдали цепочкой
    грустные, красноватые огоньки в селении.

    Михаил Булгаков, «Театральный роман»

    НИКИТА СЕЛЯНИН

    Россказням, будто, когда стареешь, бег времени ускоряется, я прежде не верил. Теперь же, увы,
    приходится в этом убеждаться самому. Жизнь моя
    была довольно однообразной, ровной, за исключением одного яркого приключения, занявшего
    десяток оказавшихся стремительными лет. Приключение это было, кроме неожиданного и грубого завершения, более, скажем так, литературным,
    нежели реальным, и, естественно, у меня сохранились нужные записи и документы. Вот их-то я нынче привожу в порядок, дополняю, связываю, чтобы
    опубликовать. Впрочем, в наше время вкусы сильно изменились, и я совершенно не уверен, что моя
    писанина вызовет хоть какой-нибудь читательский
    интерес. Но, тем не менее, тем не менее…

    В середине восьмидесятых, когда мне было
    около сорока пяти лет, я решил поменять квартиру. Трехкомнатная, доставшаяся мне от покойных
    родителей, в которой мы почти пятнадцать лет
    обитали вдвоем с Алиной, стала не нужной. Более
    того, оказалась мне в тягость. Совместных детей
    у нас не получилось, а моя дочь от первого брака
    жила с мужем и детьми в Одессе. Алина внезапно
    умерла (а была она на двенадцать лет меня моложе).
    Ежедневные встречи с привычным обжитым пространством и разными мелочами напоминали мне
    о нашей обломившейся жизни, отдаваясь в сердце
    болезненными уколами.

    Блузка с вертикальными голубыми и белыми полосками, которая так шла Алине. Выбросить или
    отдать кому-нибудь ее я не мог, не смел расстаться.
    Или кресло, мягкий стул с подлокотниками. Его я
    решил подарить Алине ко дню рождения, чтоб ей
    было удобнее сидеть за письменным столом. Сделал заказ, кресло привезли с опозданием на месяц.
    А еще через два месяца Алина умерла… Попадались
    на глаза ее тапочки, бессмысленные подарочные
    вазы и тарелки, какие-то поздравительные картинки, бусы, серьги, кошелечки, папки со ставшими
    теперь ненужными документами. Пачка не проверенных Алиной школьных сочинений. Полотенце,
    которым она укутывала свои пышные волосы после
    мытья. Словом, разнообразные материальные следы ушедшей безвозвратно, угасшей жизни. Или истаявшего нашего времени? Мучили мысли о ремонте, который мы с ней планировали на ближайшую
    весну, да так и не успели начать. Обычно, допустим,
    заваривая кофе в неуклюжей массивной кружке,
    я просто ею привычно пользовался. Но изредка
    вдруг взрывалось яркое воспоминание про то, как
    мы внезапно увидели эту неказистую поделку провинциального местпрома в каком-то костромском
    магазине и обрадовались. Я всегда любил большие
    кружки, да все не находил подходящую, а тут — нате,
    попалась… Воспоминания эти были по-настоящему
    физически мучительными…

    Короче, я решил сменить эту квартиру на однокомнатную, и два года только тем и занимался, что
    подыскивал варианты обмена. Ничего не помню из
    этих двух лет. Были они пусты, квартирные хлопоты свершались как-то механически, и если кто-нибудь сейчас спросит у меня совета, как действовать
    в подобных ситуациях, я ничего не смогу подсказать. Забыл начисто. Да и времена теперь иные, все
    делается по-другому. Незадолго до переезда, собравшись с силами, покидал в мешок большую часть
    того, что можно было бы назвать осколками прежней жизни, и вынес на помойку. Кое-что немногое,
    особенно мне дорогое, взял с собой. Проснувшись в
    первый раз на новом месте, я вдруг, вместо радости
    обретения свободной жизни, обнаружил, что мучительные воспоминания никуда не делись, да еще
    присоединилось к ним чувство стыда. Я ощутил
    себя изменником, предавшим нашу совместную с
    Алиной прежнюю жизнь. И, чтобы убедить высшие
    силы, что я все же не совсем уж предатель, а если
    и предатель, то поневоле, вбил гвоздь и повесил
    на стенку плечики с Алининой полосатой блузкой.
    Там она висит и поныне, впитывая табачный дым.
    Иногда ее приходится стирать.

    Между тем я получил солидную доплату и, можно сказать, стал по тогдашним советским меркам
    почти богатым. Так же, как старая, новая моя квартира находилась в центре Петербурга (тогда еще
    Ленинграда). В прежней окна смотрели на узкую
    улицу, по которой то и дело громыхали трамваи.
    Окна новой выходили во двор, прямо на высокий, в
    грязно-желтых разводах брандмауэр. Здесь царила
    мертвая тишина, только иногда сильно кричали вороны. Вначале, после прежнего трамвайного лязга,
    тишина угнетала, а потом, по прошествии некоторого времени, стала привычной.

    Брандмауэр, к счастью, загораживал не весь окоем. Между этим брандмауэром и еще одной такой же
    глухой стеной возникал довольно широкий разрыв.
    В нем, как в незавершенной сверху раме, можно
    было увидеть близко внизу бурую крышу двухэтажного какого-то строения, дальше — четырехэтажный
    охристый дом вычурной архитектуры с башней. На
    краю башенного карниза примостилась белого,
    грязноватого от времени металла фигура гения с
    металлическим же факелом в руке. За башней, чуть
    левее, был виден поворот канала, его бесконечная
    прямая и стремительная после поворота перспектива постепенно таяла, растворяясь вместе с далекими домами, окнами, крышами и мансардами в
    белесом сыром воздухе. Пожалуй, слегка утихомиривал мою тоску и угрызения совести только этот
    вид из окна.

    Наверное, теперь мне нужно сообщить кое-что
    о себе, хотя подлинными и главными персонажами
    моих записок являются совсем другие люди. Однако завязка истории, заставившей меня обратиться
    к литературному труду, прочно связана с моим пристрастием к выразительным городским пейзажам,
    и в том числе к тому, который пребывает до сих
    пор за окном моей квартиры. Пожалуй, я остановил свой выбор именно на этой квартире благодаря заоконному виду. С детства, лет с двенадцати, я
    занимался фотографией. По натуре я — меланхолик
    и интроверт. Снимал более всего городские пейзажи, которые тогда кто-то из «старших товарищей»
    назвал упадочными, а теперь их, наверное, определили бы как депрессивные. К окончанию школы,
    владея фотографическим ремеслом, я решил стать
    журналистом. Потренировался в писанине, что-то
    получилось, и меня приняли на журналистский факультет. После университета попал в редакцию молодежной газеты. Фотографический дар мой оказался не востребованным. Мешала конкуренция
    штатных фотографов. Пришлось писать мелкие
    статейки и брать интервью у комсомольских функционеров, доярок, свинарок, у «передовиков производства» обувной фабрики или метростроя. Тексты
    мои были куцыми. Какой из интроверта интервьюер! Настоящий журналист — экстраверт, харизматик, умеющий так обаять и уболтать свою жертву,
    что она сама, раскинув лапки, выкладывает ему
    все самое дорогое и интимное. Тут подвернулась
    должность руководителя фотостудии в районном
    Доме пионеров и школьников, я навсегда расстался с журналистикой, и до недавнего времени, хоть
    и с перерывом на несколько лет, учил недорослей
    фотографическим премудростям. Только Дом пионеров теперь высокопарно именуют Домом творчества юных. В свободное от преподавания время сам
    фотографировал, а с конца восьмидесятых стал
    иногда устраивать выставки.

    Предыдущий хозяин моей новой квартиры оставил ее чистой и свободной от всякого барахла. Но
    в стенном шкафу, ниша которого была кем-то когда-то выдолблена в толстой несущей стене, он, по
    договоренности со мной, оставил дощечки, рейки,
    обрезки картона, фанеры и прочий строительный
    материал. Печатать фотографии я мог только в
    ванной, а огромный мой увеличитель нужно было
    куда-то прятать в свободное от фотографических
    занятий время. Я решил устроить ему жилище в
    стенном шкафу. Для начала оттуда нужно было все
    выгрести, а потом из этих же реек и дощечек соорудить полки. Ну, я и выгреб. Внизу обнаружилась
    треснувшая фанерка, когда-то точно вписанная в
    днище шкафа. Похоже, там она исполняла роль половой доски. Видимо, от попавшей случайной влаги ее повело, покоробило, и один ее край сильно
    загибался вверх. Требовалась замена. Дернул, фанерка не поддавалась. Потянул сильнее и оторвал.
    Открылось некое пространство, в котором стопкой
    лежали какие-то папки.

    Тайник! Должен сознаться, я всегда любил детективы, поэтому всерьез разволновался, позабыв
    о мучившем меня ощущении предательства. Папок
    оказалось три. Я вытащил их, уселся за стол, включил настольную лампу, потому что уже начинались
    ранние осенние сумерки, и раскрыл первую.

    Сверху лежал пожелтевший машинописный листок в разводах давней сырости. Это был мутный
    второй или третий экземпляр, из-под копирки.
    Латиница. Языками я не владею. Обучение в советской школе и университете настоящего знания
    языков никогда не давало. Однако у меня с детства
    проявился дар определять язык на слух. Когда в сорок пятом году наше семейство вернулось из эвакуации, нам вернули отобранный в начале войны радиоприемник СИ-235, и мой дядя, учившийся тогда в десятом классе, по вечерам с увлечением крутил
    его ручки. Вместе с ним я слушал голоса иностранных дикторов и быстро научился узнавать финнов,
    немцев, французов, англичан.

    Составив из иностранных букв несколько слов
    и коряво произнеся их вслух, я понял, что они —
    французские. Дальше пошли листки самые разные.
    Кроме печатных текстов, попадались написанные
    рукой по-русски, по-английски и опять по-французски. Кое-какие русские были исполнены в старинной манере с твердыми знаками и буквой «ять».
    Некоторые тексты пересняты с подлинника. На
    обороте фотоотпечатков я обнаружил фирменный
    знак «Кодака». Тут же стало ясным их заграничное
    происхождение: в СССР кодаковская бумага тогда
    не продавалась. Уж это-то я знал хорошо. Встречались картинки, фотографические и рисованные,
    вырезанные из каких-то журналов. Один рисунок с
    подписью «Подвиг казака Козьмы Крючкова» был
    исполнен Михаилом Авиловым, будущим советским художником-баталистом, лауреатом Сталинской премии. На вздыбленном коне герой в заломленной набекрень фуражке занес саблю, готовясь
    разрубить германца в страшном, рогатом, воистину вражьем шлеме. Под картинкой находился текст
    письма Козьмы домашним. Письмо безграмотное и
    неумеренно длинное, поэтому приведу здесь только пару его отрывков, сохраняя, насколько это возможно, крючковское правописание.

    «1914 г. 3 дня августа. Господи благослови письмо написать да натихой Дон послать радной семье здрастваитя дорогая мая семия я помилости Господа Бога нахожуся жив и здоров чево и вам желаю получить от Бога…»

    «…товарищи мои поскакали двоя вправо а я один
    остался немцы начали мене колоть пиками а я отбивался винтовкою винтовку у мене выбили а я выхватил шашку шашкою рубил вырвал у немца пику да
    пикою доколол 11 человек приехал в сотню мине
    осмотрели сочли мене 16 ран у коня 11 ран отправили мене в больницу приехал командочий воисками
    в больницу снел с себе 1 степени Георгиское крест
    навесил на мине и благодарил мене…»

    Были и другие картинки. «Рождество на позициях. Раздобыл гуся. Фото нашего специального корреспондента». Сфотографирован солдат, быстро
    шагающий вдоль станционных рельс, а под мышками у него не один, а два толстых гуся. Кстати, очень неплохая жанровая фотография!

    Или: «А. И. Куприн с супругой Е. М. Куприной, поступившей в сестры милосердия». На фотографии
    грузный коротконогий мужчина в военной форме
    и невысокая женщина в белом платке и длинном, до
    пят, темном платье. На груди у нее две медали. Из
    подписи под фото становится ясным, что она служила сестрой милосердия еще в русско-японскую
    войну. За ту войну и медали.

    «Герои Гэленской битвы. Бельгийские самокатчики, вооруженные ручными митральезами Гочкиса». Человек десять в фуражках типа «кастрюлька с
    козырьком». Все на велосипедах. А митральезы оказались пулеметами.

    Часть бумаг — какие-то письма. Имена кое-где
    замазаны. Но не полностью. Заглавная буква оставлена, остальные знаки заштрихованы, зачернены,
    а на фотографических копиях выскоблены чем-то
    острым. Но некоторые имена не тронуты, сохранились целиком.

    Тетрадь без обложки. Большая. Кажется, называется она амбарной книгой. Если раскрыть ее,
    то на левой странице вверху типографский «приходъ», на правой — «расходъ». Вертикальными линиями обозначены колонки для цифр. Но цифр
    нет, поперек колонок бегут строчки сплошного русского текста. Бисерный почерк. Обычно так пишут
    доктора. Читать пока не стал, очень уж мелко, без
    лупы не разобрать.

    Письмо. Скачущие, крупные русские буквы, читается легко. Благодаря обозначенной дате я сразу
    же понял, что относится оно не ко времени Первой
    мировой войны, как те журнальные картинки, а
    уже к Гражданской.

Эдуард Лимонов. Дед

  • Эдуард Лимонов. Дед (роман нашего времени). — СПб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2014. — 352 с.

    Большинство книг Эдуарда Лимонова наполнено страстями, интересными судьбами и героическими смертями. Не изменяет автор себе и на этот раз. Документальный роман «Дед» – промежуточный итог пестрой жизни писателя, полной событий, затмевающих любую литературную выдумку. Как заявляет сам автор: «Новейшая Российская История живет и дышит в этой книге». Не верить ему – нет оснований.

    ЗАДЕРЖАНИЕ

    1

    В два часа дня он лёг спать. У него выработалась привычка, в дни, когда ему было нужно выходить «на арену», он старался выспаться впрок. Мало ли что могло ожидать его в этот вечер, и в последующую ночь, возможно, спать не доведётся совсем, разумно было выспаться. Он взял из шкафа в коридоре большое одеяло и подушку и ушёл в кабинет. Застелился, но без простыни. Вернулся к охранникам.

    Двое его охранников сидели в кресле в большой комнате, третий пил чай в кухне.

    — Я прилягу, пацаны, попытаюсь уснуть. По старой традиции. Ночь предстоит длинная. Следите тут.

    Охранники были новые, однако не настолько свежие, чтобы не знать об этой привычке «Деда» — так они его называли за глаза. Прозвище ему по сути не нравилось, незаслуженно старило его, однако он никогда не выступал с предложением называть его как-то иначе. За глаза есть за глаза, не в его же присутствии. Охранники приняли его сообщение знаками понимания. Мол, нам ясно, ты идёшь спать, иди, «Дед».

    В кабинете он накрылся одеялом. Одеяло пахло его девкой, Фифи. Вообще-то девку звали иначе, но он назвал её Фифи, и теперь она всегда будет такой. Как будто он отчасти Бог, он обладал даром и правом называть смертных, как назовём, так и будет. Девка от одеяла пахла душно, кромешным востоком, еврейством, Библией, сосцами библейских коз и немного приторно, как, возможно, попахивают бараньи кишки. «Какие кишки, не фантазируй, — одёрнул он себя, — не фантазируй, „дед“», — но всё же вынужден был признать, что душный телесный запах одеяла имеет кишечную основу, под этим одеялом они только что провалялись, спариваясь, все выходные. Ну, оно и пахло их соединением, точнее, пах пододеяльник, и, в сущности, — что есть соединение мужчины и женщины: он проталкивает в её кишку свой «жезл». Кишка, конечно кишка, а что это ещё? Влагалище — не что иное, как кишка…

    — Прекратить! — сказал он себе. — А то члена лысого ты так заснёшь. Не заснёшь. Так и будешь медитировать на свою еврейку.

    Но она не выходила из его головы, оккупировала область воображения, и не выходила. У него было четыре темы, наиболее часто оккупировавших его воображение: первая она — его еврейка, вторая — политика, третьей были его дети, и четвёртой — создатели человека, семейство Бога. Точнее, не обязательно именно в перечисленном порядке его оккупировали эти темы. Они могли напасть на него все вместе, но то, что они главные — это факт.

    Он даже не знал, где она живёт. Он не был уверен, что те немногие куски её жизни, которые она ему добровольно открывает иногда, — правда. Он предполагал, что всё — ложь. Хочет ли он знать правду? «Нет», — сказал он себе искренне. Она ему очень нравилась, эта Фифи, молодая женщина с телом подростка. Он грыз это тело как старый жестокий крокодил, и она ему нравилась. Иногда ему представлялось, что он нашел её во время погрома, под старыми еврейскими перинами, у неё были косы и, может быть, вши в косах, он отнял её у толпы, чтобы изнасиловать самому. Между тем она…

    — …ард …инович? — тихий стук в дверь кабинета, — …ард …инович!

    Он вздохнул:

    — Чего?

    — Там опера во дворе. Много.

    — Сейчас выйду.

    Ну да, во дворе, не очень скрываясь, перемещались оперативные сотрудники милиции. За годы своей политической деятельности он научился распознавать их мгновенно. Толстомордые, часто опухшие, нелепо сложённые, нелепо одетые. Фактически их существует два основных типа: мордатые, постарше, заматеревшие от водки и жратвы мужчины и новое поколение: джинсы, курточки, барсетки — оперской молодняк косит и под футбольных фанатов, и под студентов, но выдаёт их прежде всего разбитная наглость. Он называл их «шибздиками».

    Охранники сгрудились у окна кухни, выходившего во двор.

    — Вот в той машине с затемнёнными стёклами — их пять человек, …ард …инович. А вон там дальше, видите, — серебристый форд, их вторая машина. Опера друг к другу в гости из машины в машину шастают . А вот за трансформаторной будкой, видите, скопились милиционеры в форме…

    Внезапно ему пришли на память строки из его книги «Дневник неудачника», написанной в баснословном 1977 году: «„Ну что они там, внизу, шевелятся?“ — спросил он у прижавшегося к вырезу окна Лучиано. Внизу на далёкой улице задвигались чёрные спины солдат».

    Вот и двигаются. Через 33 года. В сказках полагается, чтоб прошло ровно тридцать лет и три года.

    Посчитав всех во дворе, они пришли к неизбежному выводу, что их будут брать. Для наружного наблюдения такое количество ментов не необходимо. Все смотрели на него, охранники, что скажет.

    — У нас есть другой выход? — спросил он, не то сам себя, не то всех присутствующих спросил. — У нас нет другого выхода. Я должен быть на площади, куда я вызвал людей. Ровно в пять будем выходить.

    — Может, дадут добраться до площади? — Фразу произнёс Ананас, молодой человек с тонкой, выбритой бородкой, он работает барменом.

    — Маловероятно. Давайте собираться.

    И он пошёл утепляться. Так же как и традиция выспаться впрок, утепление было насущно необходимой мерой. Неизвестно, куда попадёшь. В обезьяннике, или куда там ещё поместят, может быть очень холодно. Однажды в ледяную ночь его продержали несколько часов в неотапливаемом автозаке. У него зуб на зуб не попадал, растирал себе безостановочно ноги и грудь. Чудом не заболел.

    Он надел помимо двух футболок ещё три свитера, яйца предохранил чёрным трико, подаренным ему непонятно кем и когда, может быть, олигархом из Ростова-на-Дону, натянул две пары носков, на башку надел чёрную шапку с кожаным верхом — память от умершего отца, — шапка из крашеной овчины была старомодна, как головной убор фараона 18-й династии.

    — …ард …инович, — в дверь протиснулся Панк (у всех были клички, так удобнее), — …ард …инович, они заблокировали нашу машину.

    Он пожал плечами.

    — Ясно. А что вы ожидали?

    Панк, худенький, но железный носатый молодой человек, превращавшийся, когда надо, в боевую машину без страха и упрёка, всё же вздохнул. Один раз.

    По традиции они присели все четверо. На дорогу, чтобы вернуться когда-нибудь в эту квартиру. Высокий блондин Кирилл, ржаная щетина на щеках, вздохнул несколько раз. И он волнуется. Это понятно. Человек без нервов нежизнеспособен, нервы должны быть.

    — Всем внимание! Выходим очень спокойно. Не отвечаем на их агрессию. С Богом! — он встал.

    Встали и охранники. Сообщили по мобильному на площадь, что выходят, и что «нас стопроцентно возьмут». Панк вышел из квартиры один и осмотрел подъезд. Нет, в подъезде их не ждали. Согласно инструкциям спустились на лифте вниз. У выходной двери замедлились. Кирилл с рукой у кнопки вопросительно обернулся к Деду.

    — Жми! — сказал Дед.

    Они сделали только шагов пять. К ним уже бежали со всех сторон милиционеры и опера. Во главе милиционеров приблизился капитан. Деда схватили за руки, обступили.

    — В чём дело, капитан? Что случилось?

    — Пройдёмте с нами.

    — Значит задерживаете. А по какому поводу, позвольте узнать?

    — С вами хотят провести профилактическую беседу .

    — Слушайте, я еду на митинг на площадь. Там меня ждут граждане, которых я туда созвал. Давайте вы проведёте свою беседу со мной после митинга.

    — У меня есть приказ задержать вас и доставить.

    — Что же, ввиду очевидного вашего численного превосходства и по причине того, что вы обладаете иммунитетом государства, вынужден подчиниться. Мои товарищи вам нужны?

    — Нет, только вы.

    — Я поеду с вами, я старший группы, — шепчет Кирилл .

    — Пацаны, вы можете идти. Сообщите, что нас взяли!

    Охранники медлят.

    — Идите, хватит двух задержанных.

    Неохотно Ананас и Панк уходят из снежного двора. Так следует поступить, пусть и очень хочется поступить иначе. Пассивная роль нас изнуряет, но мы ведь ввязались в мирное неповиновение.

    — Куда садиться, капитан, где ваш автомобиль?

    — Сейчас.

    Капитан, видимо, не ожидал спокойного исхода дела, может, даже верил, что политические преступники вообще не выйдут, а если выйдут — попытаются убежать. Убежать нереально, их несколько десятков во дворе. Только одних милиционеров семеро. На рукаве капитана нашивка 2-го оперативного полка милиции.

    Во двор вкатывает белый старый автобус. Дед и Кирилл за ним входят в автобус. Милиционеры особого полка рассаживаются вокруг задержанных. Впечатление такое, что они облегчённо вздыхают.

    На самом деле Дед тоже облегчённо вздохнул бы. Задержание свершилось! Самая, может быть, нервная из милицейских церемоний.

    2

    В автобусе он было вернулся к теме Фифи, пытался понять, почему с таким энтузиазмом грызёт тело этой похотливой женщины-подростка. Уже полтора года он пытался разгадать секрет своей поздней страсти. Его философский афоризм, «совокупление есть преодоление космического одиночества человека, точнее биоробота, каковым является человек», — однако, не помог ему ещё понять, почему эта именно еврейка так его захватила. Он было мысленно провёл взглядом по всем её интимным частям, но капитан стал приставать к нему с вопросами.

    — Вы не думайте что мы, милиционеры, не понимаем, что происходит. Я слежу за тем, что вы делаете, и во многом я с вами согласен, — забубнил из темноты капитан. Они быстро ехали в центр города, и яркие витрины магазинов Ленинского проспекта просвечивали сквозь шторы.

    — Я достаточно общаюсь последние десять лет с милицией, чтобы понять, что вы — часть народа, — ответил он.

    — А как бы вы поступили с нами, приди вы к власти? — не отставал капитан.

    Дед подумал, что капитану, возможно, не безопасно вести с ним подобную беседу в окружении ещё 12 милицейских ушей. Но ему жить, сам должен понимать.

    — Я всегда выступал противником люстраций, — сказал он односложно. — Милиция нужна будет при любом режиме…

    И замолчал.

    На самом деле ему стало уже давно неинтересно вести подобные разговоры с милицией. Когда он только начал заниматься политикой, семнадцать лет тому назад, он как дитя радовался вниманию и сочувствию офицеров милиции и проявленному вдруг по тому или иному поводу их дружелюбию. Однако кульминация отношений с милицией давно позади. Кульминацией явился далёкий осенний день 1995 года, когда в исторический бункер на 2-й Фрунзенской улице явился вступать в партию настоящий живой мент Алексей с настоящим живым пистолетом. Алексей и стал через год его первым охранником . За последующие годы Дед, тогда ещё не Дед, побеседовал с сотнями милиционеров. Он беседовал с ними на воле и в тюрьме, задержанный и не задержанный. Милиционеры ему в конечном счёте надоели. Они просты как мухи. Некоторые даже читали его книги. Ну и что, они всё равно исправно исполняют приказы и поступают с ним согласно приказаниям их командиров.

    Когда они доехали до ОВД «Тверское», капитану передали по мобильному, что задержанного следует доставить в ОВД на Ленинском проспекте, то есть ровно туда, откуда они его взяли, недалеко от дома, где он проживал. Повезли. Через жидкие шторки автобуса было заметно, что толпа автомобилей на дорогах поредела. Стремительно приближался водораздел между Старым и Новым годом.

    Капитан всё задавал вопросы. Подчинённые капитана всё чаще пользовались телефонами, то им кто-нибудь звонил, то они звонили. Соломенно-волосый охранник Кирилл дремал. Дед ответил десятку журналистов, побеспокоивших его в автобусе по телефону. Сообщил, что был задержан прямо у подъезда дома, где снимает квартиру. Сказал, что его везут в ОВД на Ленинском.

    Попытался вернуться к своей девке. Как насекомое падал на её тело сверху, опять взмывал и наблюдал её лежачей, и даже влетал ей взглядом под короткую молодёжную юбку, одним словом, пытался бесчинствовать, обонял её и осязал. Но милицейские солдафоны галдели и мешали ему. Один из них потребовал у товарища, чтоб тот открыл окно.

    — Ну уж нет, — сказал Дед. — Я простужен. Вы хотите меня угробить?

    Мент упорствовал, требуя воздуха. Сошлись на том, что откроют ненадолго, и закроют. Дед надел отцовскую шапку, вдвинул голову глубоко, поднял воротник и кое-как пережил экзекуцию. А тут уже они и приехали. ОВД помещалось за забором, не совсем обычно. Видимо, в новых районах это был типовой проект, в то время как в старых употребляли старые здания.

    Им открыли ворота, и они въехали. И стали. Капитан пошёл представляться местным милиционерам. Сопровождавшие высыпали на снег курить. А Дед опять стал думать о своей девке. Повезло мне с ней, с девкой, подумал Дед. Такой кусок девки! Интересно, будет ли она моей последней любовью или будут ещё девки? Природа даровала ему неплохую наследственность, по сути, он мог рассчитывать, как и его родители, по крайней мере на 86 лет, но он хотел жить ровно до той поры, пока сможет обслуживать себя сам. А дольше не хотел. И вообще, предполагал сам заняться своим концом жизни. Обдумать всё, чтоб никаких сюрпризов.

Александр Городницкий. Двадцать первый тревожный век

  • Александр Городницкий. Двадцать первый тревожный век: Стихи. — СПб.: Лимбус Пресс, 2014 — 656 с.

    Книга содержит избранные стихи, песни и поэмы Александра Городницкого, написанные в двадцать первом веке. Для читателей, знающим наизусть композицию «Атланты», неофициальный гимн Санкт-Петербурга, а также для тех, кому только предстоит познакомиться с творчеством Александра Городницкого «Прочтение» публикует отрывок из цикла «Корабли у пирса» и поэму «Последний рейс».

    КОРАБЛИ У ПИРСА 2010–2011

    РИХАРД ЗОРГЕ

    Фуаду Ахундову

    Говорят, что при жизни его не любил никто.

    Не любила Родина, за которую он сражался

    Еще безусым мальчишкой в Первую Мировую.

    Не любили правительства стран, на которые он работал,

    Собирая секретные сведения о намерениях фашистов.

    Не любил Сталин, который ему не поверил,

    Предупрежденный о дне и часе гитлеровского удара.

    И, когда японцы в Токио взяли его с поличным,

    То три года держали его, приговоренного к смерти,

    Терпеливо надеясь на то, что его обменяют

    На такого же своего арестованного шпиона

    В Соединенных Штатах или в Советском Союзе.

    Но никто не желал спасти его, — все от него отступились.

    И поэтому в сорок четвертом, за год до дня победы,

    В тюремном дворе, в Японии, он все-таки был повешен,

    Став первым за всю историю казненным там иностранцем.

    Говорят, что при жизни его не любил никто,

    За исключением женщин, с которыми он встречался.

    Его обожали женщины, которые для него

    Предавали своих мужей, ломали свою карьеру,

    Собирали секретные сведения с риском для собственной жизни,

    Или ломали ноги, прыгая из окошка.

    И он любил этих женщин, в Японии и России,

    Постоянно их обольщая, изменяя им и бросая.

    Среди них были баронессы, и великие пианистки,

    Секретари и жены чопорных дипломатов,

    Предававшие всех и вся, а его никогда, ни разу.

    И последняя из женщин, неожиданно брошенных им,

    Которую он покинул из-за костлявой старухи,

    Отыскала его останки среди безымянного пепла,

    Опознав его бывшую челюсть по золотому мосту,

    Превратившемуся от пламени в бесформенный желтый слиток.

    Она этот желтый слиток перелила в колечко,

    Которое, раз надев, с собой унесла в могилу.

    Говорят, что при жизни его не любил никто.

    Но его любили женщины, а это не так уж мало.

    Потому что уходят бесследно режимы, вожди и страны,

    Но остается женская единственная любовь,

    Которая может сделаться колечком и желтым слитком,

    Но всегда остается золотом самой высокой пробы.

    ПОЭТЫ ЗАРУБЕЖЬЯ

    Качает вечер зарево во мгле.

    Чем горше быт, тем веселее строчки.

    Поэтов русских мало на Земле,

    И все они живут поодиночке.

    Их годы невозвратно развели,

    Утрачена их прошлая прописка.

    Один — в Сиднее, на краю Земли,

    Другой в Канаде, — от Москвы не близко.

    Когда от строк кружится голова,

    В неясных тенях утреннего часа,

    Они на них расходуют слова

    Из личного словарного запаса,

    Избавиться стараясь от длиннот,

    Их, как в России, попусту не тратя.

    Так берегут в баллонах кислород,

    В подводном погружаясь аппарате.

    Из года в год все несвободней речь.

    Стихи уходят и приходят снова.

    И пишущий старается сберечь

    Заветное не сказанное слово.

    И, растворяясь в сумерках времен,

    Как душу зря надеждою ни мучай,

    То слово сохраняют, как патрон,

    Последний, для себя, на всякий случай.

    ПОИСКИ ПРОШЛОГО

    Соблюдай осторожность, тоскою о прошлом ведом, —

    Те, которых ты ищешь, давно уже спят непробудно.

    Воссоздать невозможно войною разрушенный дом

    На его пепелище, а новый поставить — нетрудно.

    Сводит ноги усталость. Мне в завтрашний день не идти.

    Гаснет свет синевы, и все ближе услужливый ящик.

    Не с того ли под старость мы в прошлое ищем пути,

    Что не можем, увы, ничего отыскать в настоящем?

    Возвращенье назад — безнадежное дело почти, —

    Проку нет от труда, и напрасны любые мученья.

    Возвращаться назад — как на лодке груженой грести,

    Направляя всегда ее против речного теченья.

    Удлиняется тень, лодку набок неспешно креня.

    Вниз уводят ступени, сходить по которым не страшно.

    И сегодняшний день удаляется прочь от меня,

    Становясь постепенно уже недоступным вчерашним.

    2011

    * * *

    Ах, обмануть меня нетрудно, —

    Я сам обманываться рад

    А. Пушкин

    От начала до скончанья света,

    Без усилий и особых трат,

    Так нетрудно обмануть поэта,

    Он и сам обманываться рад.

    Чтоб, в свое воображенье канув,

    Он счастливым сделался вполне,

    Персией представить Мардакяны,

    Персиянкой сделать Шаганэ.

    Издавать большими тиражами

    И на грудь повесить орденок,

    Чтоб забыл он о Прекрасной даме

    И под сердцем вылечил ожог.

    Чтобы шла на Севере и Юге

    О поэте звонкая молва,

    И твои он воспевал заслуги,

    Подбирая нужные слова.

    Чтобы вновь, с рассвета до рассвета,

    Ткал свою серебряную нить.

    Так нетрудно обмануть поэта!

    Но надежней все-таки убить.

    2011

    ГОБУСТАН

    1.

    Вблизи от границы Ирана

    Бредут по равнине овечки.

    На белой скале Гобустана

    Танцующие человечки.

    Взирая на синие выси,

    Последовав Божью примеру,

    Их скульптор неведомый высек

    В давно позабытую эру.

    На белой скале Гобустана,

    Под яркой полуденной медью,

    Танцуют они неустанно

    Девятое тысячелетье.

    Восходят и рушатся страны

    В безрадостных сумерках сует.

    На белой скале Гобустана

    Веселые люди танцуют.

    В жару и при зимней погоде,

    Все год они пляшут за годом.

    Пустынное солнце восходит

    Над пляшущим их хороводом.

    И жизнь — хороша и желанна,

    Пока безмятежны и вечны

    На белой скале Гобустана

    Танцующие человечки.

    2.

    В жарких песках Гобустана,

    У отступившего моря,

    Ветер страницы листает

    Нам неизвестных историй.

    Невозмутимы и сухи

    Скалы в бесформенной груде.

    Там на наскальном рисунке

    Пляшут какие-то люди.

    В эре неведомой дальней,

    За руки взявшись на совесть,

    Пляшут они ритуально,

    К новой охоте готовясь.

    Русло исчезнувшей речки.

    Птица, поющая тонко.

    Пляшущие человечки

    Мудрости учат потомков.

    В синем мерцающем дыме

    Тайна их жизней сокрыта.

    Жарко пылает над ними

    Солнечный день мезолита.

    Помню о них постоянно,

    Неутомимы и вечны,

    В желтых песках Гобустана —

    Пляшущие человечки.

    Будет удачной охота,

    Будет основа надежде, —

    Только и дела всего-то —

    За руки взяться, как прежде.

    2011

    * * *

    Заморозки ранние.

    В доме неуют.

    Старики, как правило,

    Песен не поют.

    Разве что в поддатии,

    В мыслях о былом,

    Вспомнят обязательно

    Песню за столом.

    Привели те песенки

    Вроде, никуда:

    Нищенские пенсии,

    Скудная еда.

    Но поют с надеждою

    Песни старики.

    Цепко память держит их,

    Правде вопреки.

    Далеко до рая ли?

    Склон небесный крут.

    Старики, как правило,

    Песен не поют.

    В век чужой заброшенный,

    Жизни на краю,

    Я и сам из прошлого

    Песенки пою.

    Долго жил на свете я,

    Жег свою свечу.

    Не хочу бессмертия, —

    Одного хочу:

    Чтоб в пути ли, дома ли,

    В неродном краю,

    В старости припомнили

    Песенку мою.

    2011

    ПОСЛЕДНИЙ РЕЙС

    Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки…

    Александр Кушнер

    Мне рано печалиться, вроде,

    Хотя я не молод уже.

    Живу я в отеле напротив

    Кондитерской «Вольф-Беранже»,

    В окошко высокое глядя,

    И нет вариантов иных,

    Поскольку в родном Ленинграде

    Давно не осталось родных.

    Я помню с девятого класса

    Напротив желтеющий дом:

    Там Пушкин встречался с Данзасом,

    Чтоб сгинуть от пули потом.

    Здесь небо июньское чисто,

    И ангел сияет с высот.

    Под окнами катер туристов

    По Мойке неспешно везет.

    Трамвайчик речной, увлеченье

    Далеких мальчишеских лет.

    Давайте и мы по теченью

    Отправимся катеру вслед.

    Был путь мой по берегу долог,

    Его повторю я опять, —

    Так возраст осадков геолог

    Стремится потом изучать.

    Себя ощущаю я странно:

    Неужто и впрямь наяву,

    Пройдя через все океаны,

    Я снова по Мойке плыву?

    И, вызвав сердечное жженье,

    Означив намеченный путь,

    Навстречу плывут отраженья,

    Которые вспять не вернуть.

    Под арками гул, как в колодце.

    Гранит зарастает травой.

    Исакия желтое солнце

    Качается над головой.

    Весь берег из памяти соткан, —

    Неужто вчера, не пойму,

    Здесь песенки пели с Высоцким

    У Клячкина Жени в дому?

    Вперед водяная дорожка

    Бежит на крутом вираже.

    Я вижу родное окошко

    На пятом моем этаже.

    Давно ли, голодный и слабый,

    Каким отпустила война,

    Мечтал о любви и о славе,

    Из этого глядя окна?

    Ушедших родителей тени

    Я вижу в окошке опять,

    Но мимо проносит теченье,

    Которое не удержать.

    И снова внезапной печали

    Я скрыть не могу на лице.

    Мы с девочкой прежде встречались

    В Юсуповском старом дворце.

    Далекие школьные будни, —

    Читальня и луч на стекле.

    Теперь она спит непробудно

    В израильской жаркой земле.

    Мне с ней расставаться непросто,

    Моей разведенной женой,

    Но свод Поцелуева моста

    Проходит уже надо мной.

    И снова смотреть тяжело мне

    В зеленое марево вод:

    Моя дорогая Коломна

    Навстречу мне тихо плывет.

    И видятся в дымке лиловой

    (Я в памяти их берегу)

    Ворота Голландии Новой

    И школа на том берегу.

    Здесь класс мой, когда-то веселый,

    Шумел на втором этаже.

    Прости меня, милая школа, —

    Тебя не вернуть мне уже.

    И в горле дыхание комом,

    И сердце заныло в груди.

    Прости меня, милая школа, —

    Минута, и ты позади.

    И снова я благоговейно

    Смотрю на речной поворот,

    Где мимо канала Круштейна

    Вода убегает вперед.

    Тебя я приветствую снова,

    Арктический мой институт,

    Из времени века иного

    Возникший на пару минут.

    Отсюда дорога на Север

    Когда-то меня увела,

    На берег крутой Енисея,

    Где холод и снежная мгла.

    Припомню пору молодую

    И горечь внезапных потерь.

    Давно уже там не живу я,

    А песни — живут и теперь.

    А здесь, вспоминаю отдельно,

    Где старый галерный причал,

    Старуху Андрееву-Дельмас

    Я с лысой собачкой встречал.

    А рядом, на том перепутье,

    Жил в давнюю пору поэт,

    Дружок мой, Олежка Тарутин, —

    Олега давно уже нет.

    Потом начинается Пряжка,

    И Адмиралтейский канал,

    И сердце колотится тяжко

    У дома, где Блок умирал.

    И солнце закатное брызнет,

    Свой луч уронив невзначай,

    На край угасающей жизни

    И Мойки слабеющий край.

    Послушай меня, не переча,

    Другие забудь города:

    Гранитом одетая речка

    Уносит меня в никуда.

    2011

Виктор Топоров. Гражданский арест

  • Виктор Топоров. Гражданский арест. Статьи, не попавшие в сеть. — СПб.: Лимбус Пресс, 2014. — 660 с.

    Виктор Топоров был не только знаменитым переводчиком и литературным критиком, но и ярчайшим политическим публицистом современности. В книге «Гражданский арест» собраны статьи, написанные им в досетевую эпоху, в основном – в девяностые годы. Его оценка политической ситуации и характеристики высших должностных лиц государства шли зачастую вразрез с общепринятым мнением. Тогда. И только сейчас становится понятно, что Топоров был во многом прав.

    ТЕЗКА ТАМЕРЛАНА

    (Независимая газета. 04.12.1996)

    Вот история, смысл которой неясен мне самому. Не говоря уж о морали. Поэтому просто перескажу все, как знаю.

    Стоят в самом центре Петербурга две школы. Обыкновенная и престижная. Или, как у нас теперь говорят, бандитско­элитарная. Обе, что характерно, формально бесплатного обучения. Во вторую, понятно, ломятся, в первую идут (родители), стиснув зубы.

    В престижную школу можно попасть только за деньги. Мальчику или девочке из еврейской семьи — только за большие деньги. Мальчику или девочке из семьи «кавказской национальности» туда не попасть. Директриса откажет, сославшись на то, что классы переукомплектованы, — и будет права: классы действительно переукомплектованы. Зато в обыкновенной школе — хронический недобор.

    В единственном первом классе обыкновенной школы учатся всего шестнадцать детишек. Девять русских, шесть евреев и маленький чеченец Тимур. Тезка великого Тамерлана.
    Тимур на фоне класса даже в обыкновенной школе выглядит замухрышкой. И на занятиях по физкультуре он второй по росту с конца. Первый (с конца) еврейский мальчик Боря.

    Имена подлинные, фамилии и номер школы я опускаю.

    Тимур — гроза класса. Он приходит в школу с металлической линейкой, одно из ребер которой заточено на манер перочинного ножа, и чуть что приставляет ее к горлу одноклассникам и одноклассницам: сейчас зарежу. Учительница вызвала в школу папу Тимура. Папа Тимура сказал: «Вах! Иначе его будут обижать самого».

    Папа Тимура — художник. Мама Тимура — официантка в кафе. Они из Грозного. Беженцами себя не считают. Петербуржцами, впрочем, тоже. Так, купили квартиру, решили пересидеть в Северной Пальмире тревожное время. Потом собираются вернуться на родину, а квартиру всегда можно будет не без навара продать.

    Папа Тимура слушает Радио «Свобода», пьет горькую и бормочет себе под нос что­то грозное. Тимур слушает папу, укладывает книжки и линейку в ранец, отправляется в школу. Линейку он — как выяснилось или, по меньшей мере, начало утверждаться позднее — заострил сам.

    От Тимура достается всем. Но больше всех — еврейскому мальчику Боре. Часто он возвращается домой с царапинами на шее. Наконец отказывается идти туда вовсе.
    Борин папа вскипает. Вообще-то он демократ, выборосс и горячий поклонник Сергея Адамовича — но не до такой же степени!
    Борин папа — инженер на заводе. Он уже который месяц в неоплачиваемом отпуске. Борина мама библиотекарь. Здесь, если так можно выразиться, платят. Борины дед и бабушка убыли в Германию, Борины родители сдают их квартиру, на что и живут. И — едва ли не последними во всем городе — читают толстые журналы: их пачками приносит домой со службы мать Бори.

    Все воскресенье Борин папа провозился у домашнего верстачка. Истомился, должно быть, по родному КБ. Изготовил же он вот что: взяв учебник «Родной речи», вырезал в нем тайник, поместил в тайник массивный слиток свинца, окантовал и обшил свинцом весь учебник.

    Иди в школу, сын мой, и если этот чеченский… — Тут он, должно быть, запнулся. — И если этот маленький бандит опять пристанет к тебе, дай ему прямо по голове этой штукой!

    Что и произошло в понедельник на первой же перемене. Тимура отправили в больницу и наложили ему восемь швов. Дело не возбудили: в школе предпочли историю замять, а папа Тимура сказал, что разберется с этим племенем сам. Или при помощи друзей. И, наверное, разберется.

    Тимур в школу не ходит — лежит дома. Боря в школу не ходит — папа и мама боятся, что его подкараулят. Папа Тимура пьет горькую, мама Тимура работает в кафе и старается приносить сыну всякую вкуснятину. Борин папа читает журналы, Борина мама работает в библиотеке. Радио «Свобода» не умолкает в обоих домах.

    В классе — в отсутствие Тимура и Бори — тоже не все спокойно. Кое-кто из семилеток, можно сказать, распоясался. Учительница отмечает и легкие вспышки бытового антисемитизма. «Начать хоть с меня», — простодушно поясняет она.

    А в бандитско-элитарной по соседству — тишь да благодать. Ну убьют у кого-нибудь папу на разборке или, того хуже, со службы в мэрии выгонят, а в остальном все в порядке. Родители шестилетних из этого микрорайона (а он в городе самый центральный) сейчас продают последнее, чтобы как­нибудь да пропихнуть своих детей на следующую осень в благополучную бандитско-элитарную школу.

Двадцать с лишним лет под водой

  • Литературная матрица: Советская Атлантида. — СПб.: Лимбус Пресс, Издательство К. Тублина, 2014. — 528 с.

    То, что дети девяностых уже не помнят советскую классику, вранье. Летом, чуть менее двадцати лет назад, я лихо рубила крапиву и «обстреливала» белых — дачников, идущих с вечерней электрички. Я была, конечно же, Валеркой, самым умным из четверки неуловимых. Под ногами вечно крутились знакомые Даньки и Ксанки, которых приводили на участок, чтобы «Валерка» не скучал в одиночестве.

    Словом, ранние годы моих соотечественников вплоть до начала нулевых проходили так, как рассказывает Илья Бояшов в эссе о мало кому известном советском писателе Артеме Веселом: «Что еще окружало нас с детства? Растиражированная история о закалке стали, „Судьба барабанщика“… Бабочкин на жеребце (полы бурки вьются на ветру, глаза бешеные)… несгибаемый советский разведчик-куплетист Буба Касторский, и конечно же, враги — сукины дети каппелевцы…»

    А как благородно вскипала кровь, когда при тебе на страницах расстреливали из пушек Мальчиша-Кибальчиша и бросали камнями в Альку?! Написал в 1930-х Аркадий Гайдар недетские сказки, а переживаний уже почти на целый век набралось. Кто уж тут поспорит, что красного командира не стоит записывать в классики. Вот и Михаил Елизаров тер глаза, когда ему шестилетнему читали эпизод о гибели Мальчиша-Кибальчиша: «Я плакал, но слезы уже не казались липкими, как насморк. Это были торжественные горючие слезы, честные, словно авиационный бензин. Такими слезами можно заправить самолет, подняться в воздух и упасть на колонну вражеских танков».

    Из таких взъерошенных воспоминаний состоит новый том «Литературной матрицы» с подзаголовком «Советская Атлантида». Двадцать три современных писателя рассказывают, как в 12-13 лет уже знали, что такое гены и какова глубина Марианской впадины – а все благодаря братьям Стругацким и Александру Беляеву.

    Во вступительной статье сразу заявлено, что книга об этой эпохе — предприятие отчаянное. Приверженцу соцреализма тут же напомнят о цензуре, идеологии, произведениях на заказ, а «вишенкой на торт приведут цитату из Набокова: „Советская литература — мещанская литература“. Набокова трогать опасно — кто Набокова обидит, трех дней не проживет». Однако составители сборника Павел Крусанов и Вадим Левенталь осмелились перекопать парк Советского периода, погрузиться на самое дно забвения и вытянуть оттуда недавних живых легенд, представив на суд публике: «Смотрите, ничего еще».

    Черкая карандашом, отмечаю важное: вдруг завтра потребуют пересказ параграфа. В хорошем смысле это и правда учебник. Не только по литературе, но и по истории, этике, культуре родной речи. Читается он легко, может, оттого что обладает омолаживающим эффектом и возвращает обратно в школу, в которой дамокловым мечом еще не нависают вопросы к ЕГЭ.

    Каждая статья здесь обстоятельна, самостоятельна и тянет на добротную выжимку из ЖЗЛ. Двадцать шесть судеб писателей не только описаны досконально, но и отмечены личной авторской любовью. Захар Прилепин с гордостью ученика-потомка рассказывает о жизни Леонида Леонова, Герман Садулаев сопереживает трудностям, выпавшим на долю Николая Островского. Резкие вопросы тут тоже поставлены ребром. Действительно ли Аркадий Гайдар был жестоким кровопийцей, а Константин Симонов так и не смог создать прозаическое произведение, равное по силе его стихам? Однако авторы отвечают на них максимально корректно, без злорадного перемывания костей. Здесь все в одной лодке, ценят друг друга и знают силу слова. По страницам нового учебника шагают Булат Окуджава, Евгений Шварц, Александр Фадеев и Илья Эренбург, о которых после поднятия Атлантиды со дна снова заговорили.

    В детстве у меня была затрепанная книжка, с обложки которой большими серыми глазами смотрел мальчик. У него были по-птичьи острые черты лица, а на шее алел галстук. Мальчика звали Тимур – и он был моей первой любовью. Говорят, она самая сильная. На ВДНХ матово поблескивают обновленные «Рабочий и колхозница». Страна советов продолжает существовать в воспоминаниях, не дает забыть о себе шедеврами конструктивизма. Ее певцы, пережившие двадцать лет забвения, возвращаются на книжные полки и в программу по литературе. Современным школьникам нелишне будет узнать, как закалялась сталь.

Евгения Клейменова