Дмитрий Долинин. Здесь, под небом чужим

Дмитрий Долинин. Здесь, под небом чужим

  • Дмитрий Долинин. Здесь, под небом чужим. — СПб.: Лимбус Пресс, 2014 — 328 с.

    В издательстве «Лимбус Пресс» вышла книга повестей Дмитрия Долинина, оператора-постановщика кинокартин «Республика ШКИД», «В огне брода нет», «Начало», «Собака Баскервилей». На протяжении многих лет Долинин пишет прозу, помещая в центр произведений болезненный перелом в русской истории — Первую мировую и последовавшие за ней революции. Вихри тех событий, вновь и вновь осмысляемые русской литературой на протяжении почти целого столетия, забросили под чужое небо миллионы людей. Но и над теми, кто остался в России, небо навсегда стало другим.

    …картинка эта не плоская, а трехмерная. Как бы коробочка, и в ней сквозь
    строчки видно: горит свет и движутся в ней
    те самые фигурки… Вон бежит, задыхаясь,
    человечек. Сквозь табачный дым я слежу за
    ним, я напрягаю зрение и вижу: сверкнуло
    сзади человечка, выстрел, он, охнув, падает навзничь, как будто острым ножом его
    спереди ударили в сердце. Он неподвижно
    лежит, и от головы растекается черная лужица. А в высоте луна, а вдали цепочкой
    грустные, красноватые огоньки в селении.

    Михаил Булгаков, «Театральный роман»

    НИКИТА СЕЛЯНИН

    Россказням, будто, когда стареешь, бег времени ускоряется, я прежде не верил. Теперь же, увы,
    приходится в этом убеждаться самому. Жизнь моя
    была довольно однообразной, ровной, за исключением одного яркого приключения, занявшего
    десяток оказавшихся стремительными лет. Приключение это было, кроме неожиданного и грубого завершения, более, скажем так, литературным,
    нежели реальным, и, естественно, у меня сохранились нужные записи и документы. Вот их-то я нынче привожу в порядок, дополняю, связываю, чтобы
    опубликовать. Впрочем, в наше время вкусы сильно изменились, и я совершенно не уверен, что моя
    писанина вызовет хоть какой-нибудь читательский
    интерес. Но, тем не менее, тем не менее…

    В середине восьмидесятых, когда мне было
    около сорока пяти лет, я решил поменять квартиру. Трехкомнатная, доставшаяся мне от покойных
    родителей, в которой мы почти пятнадцать лет
    обитали вдвоем с Алиной, стала не нужной. Более
    того, оказалась мне в тягость. Совместных детей
    у нас не получилось, а моя дочь от первого брака
    жила с мужем и детьми в Одессе. Алина внезапно
    умерла (а была она на двенадцать лет меня моложе).
    Ежедневные встречи с привычным обжитым пространством и разными мелочами напоминали мне
    о нашей обломившейся жизни, отдаваясь в сердце
    болезненными уколами.

    Блузка с вертикальными голубыми и белыми полосками, которая так шла Алине. Выбросить или
    отдать кому-нибудь ее я не мог, не смел расстаться.
    Или кресло, мягкий стул с подлокотниками. Его я
    решил подарить Алине ко дню рождения, чтоб ей
    было удобнее сидеть за письменным столом. Сделал заказ, кресло привезли с опозданием на месяц.
    А еще через два месяца Алина умерла… Попадались
    на глаза ее тапочки, бессмысленные подарочные
    вазы и тарелки, какие-то поздравительные картинки, бусы, серьги, кошелечки, папки со ставшими
    теперь ненужными документами. Пачка не проверенных Алиной школьных сочинений. Полотенце,
    которым она укутывала свои пышные волосы после
    мытья. Словом, разнообразные материальные следы ушедшей безвозвратно, угасшей жизни. Или истаявшего нашего времени? Мучили мысли о ремонте, который мы с ней планировали на ближайшую
    весну, да так и не успели начать. Обычно, допустим,
    заваривая кофе в неуклюжей массивной кружке,
    я просто ею привычно пользовался. Но изредка
    вдруг взрывалось яркое воспоминание про то, как
    мы внезапно увидели эту неказистую поделку провинциального местпрома в каком-то костромском
    магазине и обрадовались. Я всегда любил большие
    кружки, да все не находил подходящую, а тут — нате,
    попалась… Воспоминания эти были по-настоящему
    физически мучительными…

    Короче, я решил сменить эту квартиру на однокомнатную, и два года только тем и занимался, что
    подыскивал варианты обмена. Ничего не помню из
    этих двух лет. Были они пусты, квартирные хлопоты свершались как-то механически, и если кто-нибудь сейчас спросит у меня совета, как действовать
    в подобных ситуациях, я ничего не смогу подсказать. Забыл начисто. Да и времена теперь иные, все
    делается по-другому. Незадолго до переезда, собравшись с силами, покидал в мешок большую часть
    того, что можно было бы назвать осколками прежней жизни, и вынес на помойку. Кое-что немногое,
    особенно мне дорогое, взял с собой. Проснувшись в
    первый раз на новом месте, я вдруг, вместо радости
    обретения свободной жизни, обнаружил, что мучительные воспоминания никуда не делись, да еще
    присоединилось к ним чувство стыда. Я ощутил
    себя изменником, предавшим нашу совместную с
    Алиной прежнюю жизнь. И, чтобы убедить высшие
    силы, что я все же не совсем уж предатель, а если
    и предатель, то поневоле, вбил гвоздь и повесил
    на стенку плечики с Алининой полосатой блузкой.
    Там она висит и поныне, впитывая табачный дым.
    Иногда ее приходится стирать.

    Между тем я получил солидную доплату и, можно сказать, стал по тогдашним советским меркам
    почти богатым. Так же, как старая, новая моя квартира находилась в центре Петербурга (тогда еще
    Ленинграда). В прежней окна смотрели на узкую
    улицу, по которой то и дело громыхали трамваи.
    Окна новой выходили во двор, прямо на высокий, в
    грязно-желтых разводах брандмауэр. Здесь царила
    мертвая тишина, только иногда сильно кричали вороны. Вначале, после прежнего трамвайного лязга,
    тишина угнетала, а потом, по прошествии некоторого времени, стала привычной.

    Брандмауэр, к счастью, загораживал не весь окоем. Между этим брандмауэром и еще одной такой же
    глухой стеной возникал довольно широкий разрыв.
    В нем, как в незавершенной сверху раме, можно
    было увидеть близко внизу бурую крышу двухэтажного какого-то строения, дальше — четырехэтажный
    охристый дом вычурной архитектуры с башней. На
    краю башенного карниза примостилась белого,
    грязноватого от времени металла фигура гения с
    металлическим же факелом в руке. За башней, чуть
    левее, был виден поворот канала, его бесконечная
    прямая и стремительная после поворота перспектива постепенно таяла, растворяясь вместе с далекими домами, окнами, крышами и мансардами в
    белесом сыром воздухе. Пожалуй, слегка утихомиривал мою тоску и угрызения совести только этот
    вид из окна.

    Наверное, теперь мне нужно сообщить кое-что
    о себе, хотя подлинными и главными персонажами
    моих записок являются совсем другие люди. Однако завязка истории, заставившей меня обратиться
    к литературному труду, прочно связана с моим пристрастием к выразительным городским пейзажам,
    и в том числе к тому, который пребывает до сих
    пор за окном моей квартиры. Пожалуй, я остановил свой выбор именно на этой квартире благодаря заоконному виду. С детства, лет с двенадцати, я
    занимался фотографией. По натуре я — меланхолик
    и интроверт. Снимал более всего городские пейзажи, которые тогда кто-то из «старших товарищей»
    назвал упадочными, а теперь их, наверное, определили бы как депрессивные. К окончанию школы,
    владея фотографическим ремеслом, я решил стать
    журналистом. Потренировался в писанине, что-то
    получилось, и меня приняли на журналистский факультет. После университета попал в редакцию молодежной газеты. Фотографический дар мой оказался не востребованным. Мешала конкуренция
    штатных фотографов. Пришлось писать мелкие
    статейки и брать интервью у комсомольских функционеров, доярок, свинарок, у «передовиков производства» обувной фабрики или метростроя. Тексты
    мои были куцыми. Какой из интроверта интервьюер! Настоящий журналист — экстраверт, харизматик, умеющий так обаять и уболтать свою жертву,
    что она сама, раскинув лапки, выкладывает ему
    все самое дорогое и интимное. Тут подвернулась
    должность руководителя фотостудии в районном
    Доме пионеров и школьников, я навсегда расстался с журналистикой, и до недавнего времени, хоть
    и с перерывом на несколько лет, учил недорослей
    фотографическим премудростям. Только Дом пионеров теперь высокопарно именуют Домом творчества юных. В свободное от преподавания время сам
    фотографировал, а с конца восьмидесятых стал
    иногда устраивать выставки.

    Предыдущий хозяин моей новой квартиры оставил ее чистой и свободной от всякого барахла. Но
    в стенном шкафу, ниша которого была кем-то когда-то выдолблена в толстой несущей стене, он, по
    договоренности со мной, оставил дощечки, рейки,
    обрезки картона, фанеры и прочий строительный
    материал. Печатать фотографии я мог только в
    ванной, а огромный мой увеличитель нужно было
    куда-то прятать в свободное от фотографических
    занятий время. Я решил устроить ему жилище в
    стенном шкафу. Для начала оттуда нужно было все
    выгрести, а потом из этих же реек и дощечек соорудить полки. Ну, я и выгреб. Внизу обнаружилась
    треснувшая фанерка, когда-то точно вписанная в
    днище шкафа. Похоже, там она исполняла роль половой доски. Видимо, от попавшей случайной влаги ее повело, покоробило, и один ее край сильно
    загибался вверх. Требовалась замена. Дернул, фанерка не поддавалась. Потянул сильнее и оторвал.
    Открылось некое пространство, в котором стопкой
    лежали какие-то папки.

    Тайник! Должен сознаться, я всегда любил детективы, поэтому всерьез разволновался, позабыв
    о мучившем меня ощущении предательства. Папок
    оказалось три. Я вытащил их, уселся за стол, включил настольную лампу, потому что уже начинались
    ранние осенние сумерки, и раскрыл первую.

    Сверху лежал пожелтевший машинописный листок в разводах давней сырости. Это был мутный
    второй или третий экземпляр, из-под копирки.
    Латиница. Языками я не владею. Обучение в советской школе и университете настоящего знания
    языков никогда не давало. Однако у меня с детства
    проявился дар определять язык на слух. Когда в сорок пятом году наше семейство вернулось из эвакуации, нам вернули отобранный в начале войны радиоприемник СИ-235, и мой дядя, учившийся тогда в десятом классе, по вечерам с увлечением крутил
    его ручки. Вместе с ним я слушал голоса иностранных дикторов и быстро научился узнавать финнов,
    немцев, французов, англичан.

    Составив из иностранных букв несколько слов
    и коряво произнеся их вслух, я понял, что они —
    французские. Дальше пошли листки самые разные.
    Кроме печатных текстов, попадались написанные
    рукой по-русски, по-английски и опять по-французски. Кое-какие русские были исполнены в старинной манере с твердыми знаками и буквой «ять».
    Некоторые тексты пересняты с подлинника. На
    обороте фотоотпечатков я обнаружил фирменный
    знак «Кодака». Тут же стало ясным их заграничное
    происхождение: в СССР кодаковская бумага тогда
    не продавалась. Уж это-то я знал хорошо. Встречались картинки, фотографические и рисованные,
    вырезанные из каких-то журналов. Один рисунок с
    подписью «Подвиг казака Козьмы Крючкова» был
    исполнен Михаилом Авиловым, будущим советским художником-баталистом, лауреатом Сталинской премии. На вздыбленном коне герой в заломленной набекрень фуражке занес саблю, готовясь
    разрубить германца в страшном, рогатом, воистину вражьем шлеме. Под картинкой находился текст
    письма Козьмы домашним. Письмо безграмотное и
    неумеренно длинное, поэтому приведу здесь только пару его отрывков, сохраняя, насколько это возможно, крючковское правописание.

    «1914 г. 3 дня августа. Господи благослови письмо написать да натихой Дон послать радной семье здрастваитя дорогая мая семия я помилости Господа Бога нахожуся жив и здоров чево и вам желаю получить от Бога…»

    «…товарищи мои поскакали двоя вправо а я один
    остался немцы начали мене колоть пиками а я отбивался винтовкою винтовку у мене выбили а я выхватил шашку шашкою рубил вырвал у немца пику да
    пикою доколол 11 человек приехал в сотню мине
    осмотрели сочли мене 16 ран у коня 11 ран отправили мене в больницу приехал командочий воисками
    в больницу снел с себе 1 степени Георгиское крест
    навесил на мине и благодарил мене…»

    Были и другие картинки. «Рождество на позициях. Раздобыл гуся. Фото нашего специального корреспондента». Сфотографирован солдат, быстро
    шагающий вдоль станционных рельс, а под мышками у него не один, а два толстых гуся. Кстати, очень неплохая жанровая фотография!

    Или: «А. И. Куприн с супругой Е. М. Куприной, поступившей в сестры милосердия». На фотографии
    грузный коротконогий мужчина в военной форме
    и невысокая женщина в белом платке и длинном, до
    пят, темном платье. На груди у нее две медали. Из
    подписи под фото становится ясным, что она служила сестрой милосердия еще в русско-японскую
    войну. За ту войну и медали.

    «Герои Гэленской битвы. Бельгийские самокатчики, вооруженные ручными митральезами Гочкиса». Человек десять в фуражках типа «кастрюлька с
    козырьком». Все на велосипедах. А митральезы оказались пулеметами.

    Часть бумаг — какие-то письма. Имена кое-где
    замазаны. Но не полностью. Заглавная буква оставлена, остальные знаки заштрихованы, зачернены,
    а на фотографических копиях выскоблены чем-то
    острым. Но некоторые имена не тронуты, сохранились целиком.

    Тетрадь без обложки. Большая. Кажется, называется она амбарной книгой. Если раскрыть ее,
    то на левой странице вверху типографский «приходъ», на правой — «расходъ». Вертикальными линиями обозначены колонки для цифр. Но цифр
    нет, поперек колонок бегут строчки сплошного русского текста. Бисерный почерк. Обычно так пишут
    доктора. Читать пока не стал, очень уж мелко, без
    лупы не разобрать.

    Письмо. Скачущие, крупные русские буквы, читается легко. Благодаря обозначенной дате я сразу
    же понял, что относится оно не ко времени Первой
    мировой войны, как те журнальные картинки, а
    уже к Гражданской.