Серафима Михайловна Миронова — молодая учительница частной гимназии, где учатся отпрыски олигархов и министров. В один прекрасный день она становится пешкой в мошеннических делишках, связанных с похищением картины, акциями, мнимыми любовными интригами, бриллиантами, зваными ужинами, Куршевелем, и прочая, и прочая… Бросить порочный круг мешают неопределенные чувства к мужчине, который ее в эту катавасию втянул. В самом деле: ради него, таинственного Мишеля, и крокодила в школьном зооуголке поцеловала, и акриловый маникюр сделала, и в обморок на VIP-балу упала, а он, негодяй, повез ее в Париж, заказал в королевские апартаменты шампанское, сигары и презервативы, а сам тут же ускользнул к себе в номер. Покуда Сима недоумевает и шмыгает в жилетку брату-журналисту (находчивому парню с линией поведения типа «Фигаро здесь — Фигаро там»), в книге разворачивается параллельный, мягко скажем, не весьма важный сюжет о шайке проходимцев, на этот раз бразильских. Карнавал, танцы, горячие прикосновения, экзотическое небо и знойная любовь… Что уж тут поделаешь, штамп на штампе сидит и штампом погоняет. В истории с «училкой» тоже использован далеко не самый ловкий литературный трюк: взять за шиворот героя, безликого и забытого судьбой, и погрузить его с головой в чужеродный контекст. При этом персонаж отчаянно бултыхается и ничего не понимает, однако «стремительный круговорот событий» уводит его все дальше и дальше от устоявшихся целей и идеалов, провоцируя своего рода эволюцию, в результате которой наш с вами персонаж из Акакия Акакиевича превращается в Джеймса Бонда.
Вот и здесь — была серенькая мышка, а стала очень даже ничего себе красотка с гибким умом шпионки и задатками супер-стервы. Да, в подобных книгах нередко встречаются дешевые крайности! Частная гимназия — так непременно № 1 и непременно имени Пушкина, проходимец и лгун — обязательно наглый красавец в дымке загадочности, а если грудь — то во что бы то ни стало силиконовая и пятого размера. Прорехи в дурно продуманной афере с весьма невнятными связями между причиной и следствием усердно продуваются пылью, которая гонится в глаза читателю на протяжении почти пятисот страниц. А это порядком утомляет.
Интересно, почему на обложке написано «Основано на реальных событиях»? Сомневаюсь. Жизнь, конечно, штука странная и непредсказуемая, но не настолько нарочито глупая.
Это история о том, как невзрачная тридцатилетняя архивистка Люси совершает безрадостное путешествие с глуховатой любовницей своей погибшей матери. В руках у нее при этом находится дневник родственницы из далекого прошлого, которая совершила путешествие с Джакомо Казановой. Родственницу звали Желанная (Desired? Beloved?), и ее жизнь странным образом напоминает жизнь самой Люси. Обе духовно одиноки, обе перенесли смерть родителя, обе стесняются своего высокого роста, у обеих не ахти с мужчинами. После краткой экспозиции (ветхий дневник Желанной и письма Казановы, найденные на тетином чердаке, отправление в Венецию) действие разворачивается в полуэпистолярном ключе, а именно по незамысловатой модели «Немножко про Люси — Немножко про Желанную». Люси не только ради интереса буквально глотает одну за другой записи своей прапрапрапратетки, но и ради духовного самосовершенствования и установления истины — каким на самом деле человеком был знаменитый Казанова. А еще она пытается разобраться в своем отношении к матери и к ее любовнице Ли Пронски.
Казанова — одна из самых ярких всемирно известных личностей. На базе этой темы можно было бы сделать сумасшедшую эротическую бомбу или кровоточащую драму нелепых коллизий. «Не в этом состояла задача автора!» — возразите вы. Но неужели, в таком случае, задача автора состояла в написании жидковатого текста, населенного нелепыми персонажами и увенчанного разоблачением тусклой интриги? Греция и Венеция здесь одинаково пластиковые, а самым, пожалуй, хорошо прорисованным персонажем является трехногий кот Афродита (sic!) с гнойными глазами. События мотивированы по принципу «пойди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что», а финал оставляет впечатление ровного и бесцветного. Впрочем, отдельные штучки могут оказаться и полезными. Вы знали, скажем, что двести лет назад покойников в Венеции перевозили в красных гондолах? А что непокорных жен в турецких гаремах не топили в мешках, а душили или декапитировали? По прочтении этой книги вы даже сможете поздороваться и попрощаться по-гречески, а также узнаете названия блюд традиционной греческой кухни — в оригинальной транскрипции, конечно. Также книга подойдет тем, кого в литературе привлекает расшифровка тайн всемирно известных шедевров или личностей. А тем, кто в самом деле серьезно интересуется похождениями и философией Казановы, но откровенно ленится читать его двенадцатитомное собрание сочинений, лучше уж посмотреть голливудское кино с Джереми Айронсом.
Сборник эссе о бурлящих шестидесятых под претенциозным названием «Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка» — первое творение Тома Вулфа, репортера “Springfield Union”, “The Washington Post” и “The New York Herald Tribune”, получившего за восемь лет до выхода этой, по мнению Курта Воннегута, «превосходной книги от гения», докторскую степень по специальности «американистика» в Йельском университете.
С тех пор (а дело было в 1965 году) мир существенно изменился: отзвучали, отгремели и отправились в историю “The Beatles” (разумеется, Вулф не обходит вниманием их первые американские гастроли), многократно сменилась капризная мода (Вулф никогда не отказывает себе в удовольствии исследовать наряды тогдашних модниц), появились новые силуэты автомобилей (о «железных конях» Вулф пишет много и подробно — почти с замиранием сердца, как настоящий американец или экстремальный гонщик), многократно мутировала массовая и элитарная культура (чего стоят смелые сравнения кричащего послевоенного лас-вегасовского гламура с версальским барокко Людовика XIV!). Но не спешите говорить о чужеродности и архаичности материала, который изысканное перо Вулфа витиеватыми росчерками перебросило в наш век. Многое из того, что Америка пережила сорок с лишним лет назад, мы переживаем только сейчас. Только вот своего Тома Вулфа у нас нет.
Перед тем как читать эту книгу, не забудьте положить рядом с собой какой-нибудь фрукт: если вам повезет и каким-то чудом вы переадресуете воздействие книги на этот посторонний объект, то взорвется именно он, а не ваша голова
Совсем даже неплохо было бы, если б журнал «Прочтение» превратился в эдакий Алеф; чтобы, открыв журнал, в нем можно было прочесть рецензию на любую вышедшую книгу. Увы, это невозможно. Зато возможно в некотором смысле обратное: роман Орхана Памука устроен так, что, прочтя эту рецензию и возжелав ознакомиться с рецензируемым, читатель сможет прочесть сразу несколько книг: как все вместе сразу, так и любую на выбор.
Краткий экскурс в сюжет, как если бы по книге был поставлен фильм (читать с заложенным носом):
Молодому студенту инженерного факультета Осману попадает в руки книга, в корне переворачивающая его жизнь. Читая книгу, Осман понимает, что не только вся его предыдущая жизнь была пуста и никчемна, но и что то, что может предложить ему общество в качестве ее продолжения, тоже никуда не годится. Покинув дом и престарелую мать, Осман отправляется на поиски лучшей доли, чтобы встретиться с доктором Нариным, который предлагает ему принять участие в сопротивлении, даже и не подозревая, во что все это выльется. Потрясающе красивый фильм по роману нобелевского лауреата Орхана Памука…
Впрочем, фильм по роману «Новая жизнь» вряд ли бы удался, разве что режиссер, как это происходит у Тарковского, заставил персонажей между делом самих обсуждать представленные линиями их судеб символы. Книга обходится и без этого. Сам по себе роман Памука представляет собой лавку символов (когда-то Юрий Олеша собирался открыть лавку метафор, Памук реализовал его идею в отношении символов, что гораздо масштабнее). Так, например, путешествия и вообще жизнь Османа, главного героя, могут быть прочитаны как метафора убийства в себе художника и визионера, а могут — как крах попытки консерваторов удержать общество в состоянии патриархального прошлого и замкнутости на себе (попытка доктора Нарина обрести нового сына оборачивается смертью его сына собственного: сторонники старины убивают будущее Турции как страны, доверившись врагу, о чем и не подозревают). Можно прочесть роман и как описание конфликта внутренних психологических инстанций, заключенных в любом человеке,— конфликт, реализующийся по мере столкновения с жизнью и адаптации к ней у всех людей почти одинаково. А также — как рассказ о том, как, по мере подъема по жизненной лестнице со ступени на ступень, человек по-разному смотрит на уже пройденный путь: вначале книга читается как критика современного общества под воздействием откровения, потом — как описание попытки выбраться из узилища однообразия, затем — как констатация того факта, что со временем свои же юношеские метания выглядят как бессмысленная гонка, единственный возможный конец которой — автокатастрофа. Все это возможно потому, что метафоры книги не имеют конкретной направленности и могут быть интерпретированы в любом направлении, вследствие чего являются не метафорами, а символами.
Самое интересное начинается, когда пытаешься совместить параллельные символические поля: как взаимодействуют между собой двоякие прочтения происходящего — и как происходящего с отдельным государством, и как происходящего с человеком вообще: ведь человек часть государства,— как влияет то, что происходит в головах, на то, что происходит в государствах? Или — как сопоставить внутренний взгляд героя на собственную эволюцию с тем, что каждое конкретное восприятие им самого себя происходит на определенном участке жизни,— объективной оценке не подвергаемом? Пытаясь ответить на эти и другие вопросы, невольно фиксируешь подвисание микрочипа головного мозга — и не важно уже, можно ли найти ответ на эти вопросы в принципе: сам вызываемый эффект достаточно интересен для того, чтобы попытаться его ощутить.
Теперь два слова в заключение. Те, кто читал, вспомнят, что попытка alter ego Юрия Олеши открыть собственную лавку метафор окончилась неудачей: чудесный товар оказался никому не нужен. То же, боюсь, может случиться и с магазинчиком Памука: поистине замечательный гипертекст, что ни страница переосмысляющий сам себя, не приправлен — увы — ни мистическими полетами на метле, ни водевильными остротами, ни посягательством на пересмотр Священного Писания… Во всем же остальном, как гипертекст, «Новая жизнь» ничуть не хуже, а может быть, даже и лучше.
Вот только кто не поленится обратить на это внимание?
Но кто бы ни был автор этой книги (может быть, имеет смысл напомнить, что псевдоним, под которым он скрылся, намекает на культовую повесть Ричарда Баха «Чайка по имени Джонатан Ливингстон»), так вот, кто бы ни был этот человек, Чебурашке он сослужил медвежью услугу.
В выходных данных указано, что это «научно-популярное издание». И это, действительно, не роман о постаревших крокодиле Гене и щенке Тобике, вспоминающих за вечерним чаем о Чебурашке, хотя формально так оно и есть. «Карма Чебурашки» — это набор вопросов и ответов, составленный с дидактической целью, то есть буддийский катехизис, причем, что называется, для самых маленьких. Восьмеричный путь — это… Четыре благородные истины — это… Сансара — это… Карма — это… И все бы хорошо, ведь такими катехизисами, в несколько более завуалированной форме, являются и повесть Баха, и, например, «Чапаев и Пустота» Пелевина. Проблема в том, что автор, избрав позицию просвещающего (в средневековых катехизисах — Учитель), впал вдруг в гаденький, липкий тон, который вызывает не доверие, а тоскливый яростный вой: This is the end of all hope…
И это тем более обидно, что догадки, высказанные в этой книге, несомненно, заслуживали бы самого пристального внимания, будь они высказаны человеком, умеющим писать. Действительно, давно уже назрела необходимость признать, что Чебурашка был великим Бодхисаттвой, и раскрыть символический смысл его слов и поступков. Но почему при этом глагол должен уползать в конец предложения, неловко и до рвоты однообразно имитируя разговорную речь, — неясно. Цитаты из повести Успенского соседствуют в «Карме Чебурашки» со стихами Фета и Лермонтова, небольшими рассказами Одоевского и Толстого. Такое соседство выявляет неожиданные смыслы во всех этих текстах, и это хорошо, как, в принципе, для любого грамотного интертекстуального карнавала. Но герои этой книги говорят, сюсюкая и поддакивая друг другу, как два восторженных дебила.
Когда в процессе чтения нарываешься вдруг на обширную цитату из Сутры о бесчисленных значениях или на классическое буддийское джатаки, чувствуешь себя так, будто вышел на свежий воздух из детсада для детей-даунов. Так что, как говорится, лучше всего хозяйке удался майонез. Впрочем, как знать, может быть, и эта дурно написанная книга сможет пробудить в ком-нибудь желание сделать что-нибудь хорошее на благо всех живых существ, чем Чебурашка не шутит!
Имя Салмана Рушди хорошо известно российскому читателю. Правда, до некоторых пор книги Рушди, уроженца Индии, пишущего по-английски, не переводились на русский язык. Но уже и тогда история об авторе, которого иранские власти осудили на смерть за роман, порочащий мусульманскую религию, будоражила умы. Политический скандал постепенно перерос для отечественной аудитории в литературное открытие, и теперь мы можем видеть на прилавках книжных магазинов произведения Рушди, одно за другим выходящие на русском языке. Среди них — сборник рассказов «Восток, Запад». Книга была опубликована впервые в 1994 году и переведена с опозданием на 13 лет.
Прежде всего, говоря о достоинствах книги, следует отметить, что в ней успешно реализована сама идея сборника. Рассказы, собранные вместе под одной обложкой, кажутся на первый взгляд очень разными, далекими друг от друга в сюжетном и культурном отношении; но с другой стороны, все они объединены общей идеей. Каждый из рассказов повествует о судьбе одной человеческой мечты. Рушди либо развенчивает ее иллюзорность, либо с необыкновенным мастерством реализует старую как мир идею о проницаемости границ между реальным и вымышленным мирами, либо философствует о том, как усилия, затрачиваемые на осуществление мечты, постепенно ее обесценивают. Каждый раз Рушди предлагает нам новое решение, новый взгляд на проблему. В то же время ощущение единства и целостности не покидает читателя на протяжении всей книги.
Пожалуй, особый интерес представляют собой рассказы «Йорик» и «Ухажерчик».
В частности, «Йорик», не выходя за рамки общей тематики сборника, является периферийным пересказом шекспировского «Гамлета», где в центре всех событий оказывается тот самый шут, череп которого хорошо известен нам по тексту оригинала. Подобного рода периферийные решения великих сюжетов являются характерной чертой литературы второй половины XX века. Нам, читавшим, скажем, Стоппарда, Гарднера и Джона Барта, это хорошо известно. Таким образом, Рушди как бы ставит на своей книге знак ее временно2й принадлежности.
Кроме этого, текст, безусловно, является игровым и отчасти даже пародийным. Автор откровенно высмеивает саму идею фрейдистской интерпретации, представляя своего Гамлета семилетним мальчиком, влюбленным в мать и ненавидящим отца. Маленький принц, кроме всего прочего, еще и становится свидетелем происходящей между ними постельной сцены, после чего руками шута лишает жизни ненавистного ему родителя. Рушди до такой степени выпячивает концептуальную подоплеку своего текста, что относиться к ней всерьез просто невозможно. Да и сам автор в финале рассказа задушевным тоном объявляет читателю о том, что все вышеизложенное есть не что иное, как «враки».
Непосредственность, остроумие и изящная литературная игра выделяют этот рассказ среди прочих, не в пример более серьезных и грустных.
«Ухажерчик» — это последний рассказ в сборнике. Он автобиографичен и не просто повествует о сердечном и трогательном романе пожилой няни и гроссмейстера-привратника, он рассказывает о скитальчестве, которого ни один человек не может избежать в своей жизни, — вполне ожидаемая тема для автора, 18 лет живущего вдали от родины.
Рушди не делает выводов, следующих из сравнительного анализа Востока и Запада, чего, в принципе, можно ожидать от книги с таким названием. Да в рассказах и нет никакого сопоставления. Автор, напротив, сосредотачивает свое и наше внимание на общечеловеческих ценностях, на единстве в противовес разделению. После прочтения книги не остается вопросов о принципиальной возможности общего языка для людей, принадлежащих к разным культурам. Вывод, который автор предлагает своим читателям, заключается в том, что только такой язык и существует.
Есть мнение, что в наши дни нечасто можно встретить книгу, которая была бы образцом качественной, хорошей литературы. Я с этим не согласна. И рассказы Рушди в очередной раз убедили меня в неправомерности такого суждения.
Если где авария, природная катастрофа или террористический акт (а из чего еще и состоят нынешние новости?), непременно сообщат нам в теплую квартиру, что на месте происшествия были женщины, старики и дети и что они-то и пострадали в первую очередь. Женщины, старики и дети — главные герои прозы Петрушевской. Они — наиболее уязвимая и страдающая часть населения. Или человечества. Для прозы, опущенной в быт, больше подходит все же «население».
Герои Петрушевской редко обращают взгляд к небу. Женщины, замордованные жизнью и обманутые мужиками (все женатые, пожилые, то есть сорокалетние, трусливые и почему-то непременно скупые). Умирающие старики, брошенные детьми и государством. Да что там! Вся жизнь в нужде, одиночестве и недоедании. Тут не до лирических излияний. Поэтесса не может купить себе авторучку (все по 80 копеек, а по 35 иди поищи). Мысль короткая, в ту же заботу о деньгах упирается, синтаксис судорожный, какие лирические излияния? Простодушные, униженные, уже озлобленные, о себе они говорят охотно, главное передается через деталь: «…она томно ходила с нами в кабак, увешанный сетями, на станции Майори, и мы за нее платили, однова живем, несмотря на ее серьги с сапфирами. А она на мой пластмассовый браслетик простой современной формы 1 рубль 20 копеек чешский сказала: „Это кольцо для салфетки?“ — „Да“, — сказала я и надвинула его на руку».
Рассказ у Петрушевской — это всегда концентрация унижения, страдания и личной катастрофы. Жизнь предстает именно в этом формате, лишнее отсеивается. Рисунок, сжатый до эмблемы, хотя и с многочисленными узнаваемыми подробностями. Вроде того, что моча внука «пахнет ромашковым лугом» (вот, собственно, и лирика).
Иногда это напоминает дорожные истории, рассказанные в цейтноте дорожного времени, но обязательно со щемящими душу деталями. И та же сосредоточенность на главном, то есть не на жизни вообще, а на происшествии в жизни, — об остальном не успеть, да и неинтересно. Жизнь на краю суицида.
Выскажу рискованное предположение: проза Петрушевской — это Зощенко, вывернутый наизнанку. Вернее, взятый в трагическом ключе. Ведь ту же историю с пирожным в театральном буфете, которое «Ложи, — говорю, — взад!», можно подать как историю драматическую или, по крайней мере, жалостливую. И женщина унижена, и герою, при его-то доходах, несладко. И у Петрушевской и у Зощенко на круг выходит, что жизнь такова, гримасы человеческие известны, истории повторяются, и знаем мы, как все это там происходит у вас, у них, у нас.
Вот парикмахерши Светочка и Наташка выпивают после рабочего дня, «лепечут вздор, приплакивают, роняют пепел на стол, оттягивая жуткий момент возвращения домой, к мужьям», а «в огромной витрине течет мимо улица, старухи с сумками, молодежь с поклажей, дамы с собачками, мужики прутся, свободно развесив руки, шастают машины». И горькая выпивка эта, и улица за окном написаны, конечно, в общих чертах, но этого вполне достаточно тем, кто договорился, что жизнь такова.
В ожидании очередной мрачной истории восприятие незаметно притупляется, со стыдом понимаешь, что не испытываешь уже сострадания к этим безусловно несчастным людям, а, напротив, хочешь незаметно улизнуть, в форточку, к птицам, клейким листочкам, опрятным старичкам на лавочке и тем же детям, которые крушат свои песочные замки, не подозревая еще, что сама песочница окружена кольцом настоящих войн.
Но случается, и на этот конвейер бед попадает история, от которой не уклониться, и спазмы схватывают горло, и происходит, в общем, все, что должно происходить, что испытывали в юности при чтении классики. Такие рассказы, как «Надька», или «Шопен и Мендельсон», или финал романа «Время ночь», который в свое время подло и глупо обошли Букеровской премией. Кому же, скажите, и давать еще эту премию?
Самая продаваемая (несколько допечаток), если верить главному редактору «Амфоры» Вадиму Назарову, книжка серии «Личное мнение», в каковой серии выходят сборники статей современных публицистов, критиков и прочих газетно-журнальных писателей. Составлен «Монолог» в основном из, соответственно, монологов, прозвучавших на «Эхо Москвы» в авторской рубрике «Плавленый сырок» в 2005 году. Живо, остроумно, местами отчаянно зло, в общем Шендерович как Шендерович. Другое дело, что выход этих радиоскриптов книгой не придает им никакого нового измерения, и прав был автор, предупреждающий в предуведомлении, «что журналистика умирает в момент эфира, что… тексты писались в расчете на ухо, а не на глаз». Техникой сиюминутного реагирования Шендерович, конечно, владеет как мало кто, но на этом, боюсь, его конкурентные преимущества и заканчиваются. Это не аналитика, а пропаганда или, если угодно, контрпропаганда, затейливая такая, но тем не менее сугубо прикладная словесность. Вся книга сводится к нехитрым слоганам: «Власть — …!, «Путин — …!» (Отточия замените словами по желанию.) Ну хорошо, допустим, и вправду …!, а дальше что? А дальше пламенный оппозиционер заводит свою песню снова: «Власть — …!», «Путин — …!» Слушать такое раз в неделю еще, может, и ничего, но читать подряд — увольте. Недостаток разговоров об очевидном, как писал поэт, в том, что они развращают сознание ощущением собственной правоты. Зачем весь этот проект нужен Шендеровичу, с его-то известностью, непонятно, но очевидно, что выпустить книжку очень надо было составителю и ответственному редактору Сергею Бережному (кто это?), который также написал вполне пустословное и бессмысленное предисловие (за что ему такая честь?), исполненное в жанре «В лучах чужой бессмертной славы погреться каждый не дурак».
Роман «Королёв» вышел в серии «Смотрим фильм — читаем книгу». Впрочем, в данном случае чтение книги и просмотр фильма придется переставить местами: роман Максима Чертанова уже вышел, а вот премьера фильма Юрия Кары с Сергеем Астаховым в главной роли, изначально запланированная на февраль, отложена по неясным причинам на неопределенный срок.
Роман (и, судя по всему, фильм) рассказывает о жизни советского конструктора — работа в ГИРДе в тридцатых годах, арест по ложному доносу, колымский лагерь и перевод в закрытое подмосковное НИИ. История рассказана читателю от имени марсианских разумных микроорганизмов — прирожденных гуманистов и демократов. Они искренне не могут себе представить, чтобы хорошего человека и инженера могли пытать и сослать на рудники просто так, и то предполагают, что это такая земная игра, то — что люди в погонах честно ошибаются и что им нужно просто объяснить…
Этот прием позволяет и автору, и читателю взглянуть на всем известную и в общем-то обычную историю глазами, будто промытыми со сна холодной водой. А главное — избежать навязшего в зубах обличительного пафоса и торжественных размышлений о месте России в мировой истории. Ведь марсиане уверены, что земляне на самом деле все-все очень-очень хорошие, намного лучше, мудрее и добрее их, марсиан. Просто некоторые земляне бывают очень больны, например, отсутствием души.
Автору удалось поймать интонацию, благодаря которой «Королёв» — это не назидательная популяризованная биография, а самый настоящий роман, который интересно и приятно читать. В этом романе нет ни реактивного движения ни на что не похожей мысли, ни языкового полета, ни космической глубины образов. В этом смысле это — профессиональная, качественная, предсказуемая проза. Но, быть может, умения конструировать такую прозу как раз и не хватает нашей литературе.
В предисловии, излишне, может быть, восторженном, повсеградно обпремированный Дмитрий Быков рассказывает о своем знакомстве с писательницей, скрывающейся под псевдонимом Максим Чертанов, о том, что в соавторстве с ней он написал книжку по фильму «Живой», роман «Правда», что под другим псевдонимом она выпустила книжку «Код Онегина» и много других интересных вещей.
Дуня Смирнова умна, талантлива, ядовита, но и простодушна, как это часто случается у женщин при сочетании ума и ядовитости. Написав не один десяток рецензий, могла бы просчитать, что рецензию на ее книгу «С мороза» соблазнительно назвать «Она пришла с мороза…», со всеми выходящими отсюда ироническими морозными колкостями. А обозначенное на обложке домашнее имя прямо просит, чтобы рецензия называлась «Между нами, девочками». Особенно если сразу наткнуться на такое: «Татьяна Толстая говорит: „Знаете, Ваксберг написал книжку про то, с кем спала Лиля Брик, то есть про самое интересное, и что удивительно — совсем без пошлости, очень аккуратно и с большим тактом“. Я, конечно, тут же побежала покупать».
Вполне можно допустить, что имя Авдотья с детства еще показалось девочке не только слишком взрослым, но и излишне торжественным, а потому и прижилось в качестве почти что псевдонима «Дуня». Но где Дуня, там и Дунька, и Дуняша. Судя по нраву, на это Авдотья Андреевна не рассчитывала. А также не заметила, что есть в этом привкус эстрадно-цыганский (Ляля) или еврейско-трактирный (Яша), а также проступает в этом стиль современного гламурного интима. Все это, не сомневаюсь, претит вкусу Дуни Смирновой. Но так уж получилось. Дуня так Дуня.
Не исключено, что таким образом автор, которого в «Школе злословия» называют все же теперь полным именем, подчеркивает, что произведения этой книжки написаны еще не Авдотьей, а именно Дуней, из другой, так сказать, эпохи ее недолгой творческой и просто жизни. Хочется верить, что есть в этом острота для знатоков. И все равно странно, что две трети книжки занимают маленькие рецензии на разных проходных, а также знаменитых авторов. В наше, теперь уже древнее, время было принято печатать такое в последнем томе посмертного собрания сочинений, то есть без согласия и присмотра автора. Труд составителей оплачивался скудно, если не считать вознаграждением читательскую благодарность. Но теперь время, видно, такое клиповое наступило, слава короче жизни, надо торопиться.
Главки «Бедные» и «Богатые» составлены из статеек и фельетонов, публиковавшихся в разных периодических изданиях. По мнению издательства, они представляют «коллективный портрет людей новейшей эпохи». Ну, на момент издания книги, уже не новейшей. Все равно, однако, любопытно. Созревало, скорее всего, в сырой тени от крыла Жванецкого. Впрочем, и вообще стиль тогда такой был. «Старого уже нет, нового еще нет» (Мюссе). Все немного распоясались. Постмодернизм еще королевил.
Остроумно, однако, и точно. Камень не брошу. Сам этим забавлялся.
«Бухгалтеры! Зачем вас так много? Вяжите крючком.
Рекламные агенты! Проснитесь и пойте.
Журналисты! Умрите с миром.
Евреи! Убирайтесь в свой Израиль. Нам, к сожалению, убраться некуда.
Депутаты! Спасибо за все.
Товарищи! Экономика должна быть экономной».
Из убеждения, что «нам убраться некуда», выросло в другом эссе обращение к человечеству народа, который решил умереть, чтобы не мешать правительству строить светлое будущее: «На могиле установите, пожалуйста, скромную гранитную плиту с бронзовым Петром и мраморным Пушкиным (заказать можно Церетели, он возьмется). Напишите: „Здесь лежит русский народ. Весь“. Предупреждаем сразу, не стоит поручать правительству народного доверия уход за могилой — оно не справится».
Ход в литературном отношении не бессмертный (глупость сказал — бывают ли в литературе бессмертные ходы?). Но все же не Салтыков, он же Щедрин. Потом, бывают ведь минуты… Затаенной любви, невидимых миру слез, жалости, если не к родине проклятой, то к самой себе. Ничего этого в замечательных эссе я не углядел. «А мог бы углядеть, будь повнимательней». Таким слышу я упрек автора. И я винюсь: не углядел. Сарказм же, при моем ограниченном понимании предмета, при частом употреблении превращается в пафос. Пафос сквозит недомыслием. Недомыслие рождает мифы. Мифы получились. Про очень-очень далекую страну, типа Атлантида, в которой и детские сады, и соседская сволота, и протекающие потолки только образы какой-то паскудно соблазняющей реальности.
Тут ни с чем нельзя не согласиться (молодец, Дуня!). А сердце все же увиливает то влево, то вправо. Сердцу ведь пристань нужна. Нет, оно готово прильнуть к вечному метафизическому скитальчеству, там есть свое сквозняковое пристанище. Но вот это утреннее приплясывание не греет. Ясно, что автор потом пойдет в магазин за той же отмороженной картошкой и застывшим майонезом. От вечерней тусовки с дорогим коктейлем заранее тошнит.
К тому же тошнит автора и от города, в котором живет. И хотя моя историческая родина находится на Украине, неприятно мне это читать. Родился-то я в «Снегиревке» и перевезен был тут же на Фонтанку. Да наплевать! Что за город-то, тысячу раз воспетый и проклятый, обижаться? Но все же отдает немного гастрольной иронией де Кюстина (классной, кто же спорит?) такой, например, пассаж: «Я с радостью бы отдала международный аттракцион белых ночей за два дополнительных часа света зимой». Автора, конечно, жалеешь, но, кажется, против ее воли. Я-то от белых ночей балдею, даже если встречаются мне по дороге униженные и оскорбленные (о них, кстати, в текстах Дуни ничего не сказано).
Ну, и что же получается? А ничего, отличные тексты. Из раздела рецензий («Умные и глупые») видно даже, что Дуня вполне объективно и качественно относится к чужим текстам. Бывает, что и по-доброму. Случается, конечно, что и здесь режет с подростковой некоординированностью жеста. Подростков, разумеется, и пиная (что легко объяснит любой психолог). Ну, вроде: «У Гессе в „Игре в бисер“, книге мудрой, как всякая книга для подростков…» Или о «Трех товарищах» Ремарка: «Для подростков, но очень хорошо». Бог простит вам, Дуня, но Ремарк писатель более значительный, чем Хемингуэй, которого вы ставите, конечно, выше, а мне-то с безутешными годами стало казаться, что наоборот. Но спорить не будем. Вкусы. Не размахивайте только руками, можно удариться. Второй переходный возраст, надо быть осторожнее.
Главку «Моя замечательная жизнь» комментировать не берусь (11 страниц). Что-то от Хармса, описывающего приключения своего двукратного рождения, что-то от пустосмысленной раскрепощенности, которую наблюдали мы еще в фильме «Прогулка». Смущает немного конкретность имен. Про папу: «Нас в семье четверо: три дочери и один сын. Всех четверых отец ненавидит». Про маму: «…рот у нее расположен не как у всех людей — прямо под носом, — а несколько левее носа». Про ближайшую подружку: «Она любит тухлое сало и варит из него борщ». Ну, пусть сама разбирается, Дуня. Может быть, это такой договорной юмор?
Такие люди, как Дуня, обычно умнее своих текстов. Так, например, приложив инстинктивно Венедикта Ерофеева, Смирнова пишет: «Болезненно не смешно стало читать Вен. Ерофеева: все эти „глаза моего народа“ столько раз цитировались, что сейчас кажутся скорее принадлежностью журнала „Столица“ 1997 года, нежели поэмы „Москва-Петушки“».
Не соглашусь, защищая не столько Ерофеева, сколько себя. У Ерофеева как раз есть полукомичные и бессильные боги, которые дают небо его прозе. А по сути опять же не поспорить. Большая часть текстов Дуни Смирновой опубликована в журнале «Столица» 1997 года.