Алексей Варламов. Все люди умеют плавать (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Алексея Варламова «Все люди умеют плавать»

Однажды на дороге он обогнал молодую женщину.
Марыч затормозил и дождался, пока она поравняется
с машиной.

— Садись!

Женщина посмотрела на него с испугом.

— Да не бойся, ты! Куда тебе?

— В больницу.

— Простудилась, что ли? — захохотал он.

Она посмотрела на него враждебно.

— Я там работаю.

Всю дорогу она молчала, сидела, полуотвернувшись
от него, и глядела в боковое окно, так что он мог
видеть только ее шею и нежное, припухлое основание
груди. Сарафан колыхался, открывая маленькую
грудь до самого соска, и Марыч вдруг почувствовал,
как его бьет озноб, оттого что эта темноволосая, невысокая,
но очень аккуратная женщина, плоть от плоти
степи, сидит рядом с ним в машине. Она не была красива
и не вызывала обычного приятного волнения, но
в ту минуту ему хотелось одного — сорвать с нее сарафан
и губами исцеловать, выпить эту грудь и все ее незнакомое
чужое тело.

У больницы она остановилась и быстро, чуть наклонив
голову, вошла в ветхое одноэтажное здание.
«Точно зверек какой-то», — подумал он удивленно.
Весь день она не шла у него из головы и против воли
он все время вспоминал и представлял ее тело. Эти
картины распаляли его, а день был особенно душный,
Марыч все время пил воду, обливался потом и снова
пил, а вечером остановился у больницы.

Зачем он это делает, он не знал, но желание видеть
эту женщину и овладеть ею было сильнее рассудка. И
когда в коридоре он увидел ее в белом халате, надетом
прямо на смуглое тело, кровь бросилась ему в голову.

— Ты ходишь на танцы? — спросил он хрипло.

— Нет.

—Я хочу, чтобы ты пошла со мной на танцы, — сказал
он упрямо, и его серые глаза потемнели.

— Нет, — повторила она.

— Тогда я хочу, чтобы ты поехала со мною, — он
взял ее за руку, больно сжал запястье и повел к двери.

В коридоре показалась пожилая врач в очках с
крупными линзами. Она вопросительно посмотрела
на Марыча и медсестру, и он понял, что сейчас степнячка
вырвется, уйдет и ничего у него с ней не получится
ни сегодня, ни завтра. От этой мысли его снова, как
тогда в машине, зазнобило, но ему на удивление
девушка не сказала ни слова, и со стороны это
выглядело так, как будто они были давно знакомы.
Они сели в машину, плечи ее дрожали, и Марыч остро чувствовал и жалость, и безумное влечение к неизвестному телу под белым халатом. Трясущимися
руками вцепившись в руль, он отъехал от поселка и
вышел из машины.

Она не противилась ему, не кричала и не царапалась, но и не отвечала на его ласки, и он овладел ею
грубо, как насильник, крича от ярости и наслаждения,
когда входил в гибкое, изящное и неподвижное тело,
склонившись над повернутой в сторону головою с полуоткрытыми глазами, впиваясь губами и зубами в ее
нежные плечи, влажные губы и грудь, и что-то яростное, похабное бормотал ей в ухо, ощущая себя не человеком, но степным зверем.

Он не помнил, сколько это продолжалось. Едва
угаснув, возбуждение снова возвращалось, ее холодность и отстраненность лишь подхлестывали его.
Никогда в жизни не испытывал он подобного и думать не мог, что он, незлой и нежестокий человек,
всегда имевший успех у женщин и потому не добивавшийся их силой, на такое способен. Но когда все
было кончено, и, одевшись, он, тяжело дыша, сидел
в машине и курил, а она по-прежнему молчала, Марыч ощутил угрозу. Исходила ли эта угроза от ночной
степи, вобравшей в себя его крики и ее молчание, от
слишком великолепного громадного звездного неба
или от самой покорившейся ему женщины, он не
знал, но вдруг поймал себя на мысли, что жалеет о
случившемся.

Он не боялся, что она пойдет жаловаться, да и ни
разу, ни единым словом или жестом она не выразила
возмущения, но он почувствовал, что сколь ни велико
и поразительно было испытанное им наслаждение,
душа его опустошена.

Вернувшись в казарму, он лег поверх одеяла, положил руки за голову и задумался: даже рассказывать о степнячке ему никому не хотелось. Снова и
снова он вспоминал ее гладкое, точно мореное, тело, трогательный мысок, поросший мягкими
волосами внизу живота, тугие маленькие ягодицы,
умещавшиеся в ладонях, когда он поднимал и
распластывал ее на колючей сухой траве, прерывистое дыхание, вырывавшееся изо рта, острые белые
зубки — все это было живо в памяти необыкновенно, все было неожиданно и ново, но он чувствовал
себя не счастливым любовником, не насильником,
но вором, укравшим у этой земли то, что ему не
принадлежало и принадлежать никогда не могло.
С этими мыслями он не заметил, как уснул, а на
рассвете его разбудил плотный коренастый прапорщик с мокрыми подмышками по фамилии Модин и
шепотом спросил:

— Слышь, партизан, заработать хочешь?

— Чего? — не понял спросонья Марыч.

— В степь, говорю, поедешь баранов привезти? Заплатят хорошо.

Купить книгу на Озоне

Юрий Милославский. Возлюбленная тень (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Юрия Милославского «Возлюбленная тень»

Все подводило: расторопность, сообразительность, выдающийся жизненный опыт.

Старики утешали мятущихся воспоминаниями о гражданской войне: в те дни лучшей защитой для одной культурной нации была другая культурная нация, что говорила на похожем языке. Кто ж, как не она, культурная и вооруженная, спасала культурных, но невооруженных от пьяного быдла?

Никто иной.

Некоторые предполагали, что проводится широкое показательное мероприятие: на примере каких-нибудь групп нагоняют страх на остальную массу; надо переждать — и потому убегали с оглядкой, недоверчиво, сомневаясь.

Вот и Фира-экономистка не уехала со своим эшелоном, а дожидалась возвращения мужа и сына, что стояли с ополчением в пригороде: копали, перекапывали, сооружали.

Городское коммунальное хозяйство развалилось, золотари не выбирали отходов с начала августа.

Муж с сыном, прибыв домой из размобилизованного ополчения, нашли Фиру в тифозной горячке. Соседка-парикмахерша успела остричь ее наголо, переодела в ночную сорочку. Муж и сын накормили Фиру манной кашей, дали ей принять салол с белладонной. Под утро Фира заснула, а муж с сыном, не взяв из квартиры ни лоскута — все было зараженное, тифозное, — ушли в порт, где на теплоходики «Красный Перекоп» и «Лабрадор» грузили последних, не разбирая — военнообязанный, невоеннообязанный…

Так как лекарств ей больше никто не носил, Фира не выздоравливала, но и не умирала. Соседка заходила пару раз на день. Отворачиваясь, на вытянутых руках, подносила Фире стеклянную банку с кипяченой водой. Однажды даже отчаялась подсунуть судно, побрызгала в ногах постели хлоркой. Но принять от больной судно обратно — не решилась.

На десятые сутки оккупации к Фириному дому подогнали повозку-«линейку», придержали прыткого мерина в панамке из салатного брезента — от перегрева, — и деловой юноша, поглядев на какую-то памятную бумажку, а затем — на жестяной теремок с номером, прибитый к калитке, запрыгал к дверям Фириной квартиры.

В комнате медленно бесновались мухи. Одна из них — гигантская, с жестокими белыми глазами под алыми веками — с налету присела вошедшему на отворот бобочки: прямо на сатиновую розетку, в центре которой блистала самодельная свастика, выточенная из полтинника.

— Счас пойдем, сказал юноша, отбив тяжелое насекомое к окну.

Фира пребывала в бреду, но простые слова вроде «пойдем» — к ней проникали. Она отлепила голову от подушки, поднялась, спустила ноги на пол. Пацан поморщился от ее вида и духа.

— Ну так, — юноша опять достал свою памятку, вчитался. — Теперь! Брать с собой ценные вещи и продукты питания на четырнадцать дней.

Фира подступила к столу, сняла с него обеими ладошами керосиновую лампу необычайной красоты — розоватый, сквозящий фарфор в золотых лилиях — и задвигалась обратно к кровати.

— Куда?! — распустил нервы юноша. — Теть Фира! Куда поперлась?

Задержать Фиру, прикоснуться к ней он не рискнул, и тифозная присела на хлюпнувшую под ней постель, держа перед собою ценную вещь.

— Ну что за…

Юноша не договорил. Покрутившись по комнате, он вышел во двор, сунулся в соседкин флигель. Вдвоем они вывели Фиру с лампою на крыльцо, едва придерживая ее за голые гвоздеобразные локти, отстранив насколько возможно головы от инфекции.

Предстояло еще затянуть Фиру на скамью «линейки» — и юноша было напрягся, задержал дыхание, но с больной что-то произошло: она самостоятельно взошла на ступеньку, самостоятельно устроилась — и запела тонким голосом песню о Родине.

— Обрадовалась, что на воздух вышла из той вонищи, — как бы секретно произнесла соседка. — Может, пойти пальто ей вынести? В рубашке неприлично.

— Это мне не относится, — юноша вновь занервничал. — Мне относится доставка на сборный пункт. А оттудова их всех выселяют за черту города с обязательным привлечением к физтруду.

Соседка столь сопричастно слушала, что юноша, желая отблагодарить ее за солидарность — она была не обязана, — дал ей дополнительные сведения.

— Женщин на картошку, а мужчин на канализацию.

«Линейка» выбралась с Пионерской на Лазаревскую. От площади Ленина показался открытый зыбкий трамвай — старый, производства Всеобщей Электрической Компании. Он добрел до развилки и стал, дожидаясь встречного вагона: путь был одноколейным. Остановилась и «линейка», так как объехать трамвай получалось лишь по тротуару. Пацан услышал, что Фира все еще поет — тот же самый куплет.

И Антонина Михайловна, что отдыхала у своих воротец, прислонясь прямою спиною к косяку, в шаг перешла улицу, поздоровалась с Фирой и пацаном — оба ответили — и взяла лампу из Фириных рук.

— А то разобьешь ее там, — успокоила она, почуяв, что Фира
хотела бы лампу задержать.

Трамвайчики съехались и разминулись, освободили «линейке» дорогу к сборному пункту.

Фира держала ладоши так, будто лампу не отняли.

Купить книгу на Озоне

Братья по крови

Глава из книги Александра Чубарьяна «Хакеры»

О книге Александра Чубарьяна «Хакеры»

СПб, 1997–98 годы

Все надо с чего-то начинать. Сказку — с «Жили-были…», стихотворение
— с «Однажды в студеную зимнюю пору…», боевик с перестрелки,
фильм ужасов с жестокого убийства. А биографию следует
начинать с детства.

Ну, не с самого, конечно, раннего. Подробности вроде первого
звука или первого шага смело опустить, а начать с первых осмысленных
поступков. Игрушку забрал у кого-то в песочнице или конфетой
поделился.

Хотя какие песочницы? Какие конфеты? Какое детство?

Ладно, черт с ним, детством. Изобилие сладостей, реализованное
право попасть из песочницы в лабиринты заводов — эта песня имела
место быть где-то на задворках памяти, но давно забылась и растворилась
в сознании. Вместо заводов, правда, оказалась паутина
веба, но по сути разницы никакой.

Детство, так и не начавшись, закончилось в подвале.

В сыром и темном подвале специального интерната номер 47, под
светом грязной сорокаваттной лампочки. Здесь начинались самые
ранние воспоминания о прошлом. Все, что было до этого момента,
более не существовало.

Итак, подвал и грязная сорокаваттная лампочка, включенная около
получаса назад — единственный здесь источник света и тепла.

Ржавые трубы, стекловата и два отбрасывающих на стены бесформенные
тени пятнадцатилетних пацанов, которые живут своей
жизнью среди неуклюжих рисунков-граффити.

Два больших пальца, перемазанные в крови, уткнулись друг
в друга и застыли неподвижно на мгновение, запечатывая в памяти
ритуал братания.

— Все. Теперь мы одна семья.

— Братья навек. По любому.

Они, как в сериале, которому суждено выйти через несколько
лет — с первого класса вместе. С первого класса спецшколы при интернате
47 города на Неве. Оба детдомовские и оба не питерские:
Ника из Краснодарского приюта привезли, а Лекса аж из Владивостока.
Интернат образцово-показательный, самых смирных и самых
способных сирот по всей России собирали, чтобы иностранцам
да журналистам показывать. Ник с Лексом вроде как счастливые
билеты вытянули, когда их сюда направили. Хотя, по сути, детдом
он и в Африке детдом, и в Питере. Разве что кормят получше, и компьютеры,
хоть и старые, но работают.

Через полгода после братания им исполнится по шестнадцать.
Сначала Лексу, а через два месяца — Нику. Старшинство в их тандеме
никакой роли не играет, поскольку мыслят они одинаково, просто
в разных направлениях.

Два бурных дня рождения, две первые пьянки, два похмелья
и окончательный вердикт: синька — тупое зло.

Из радостей жизни оставались девушки. Но девушек в любые
времена не очень интересуют нищеброды, не способные оплатить
хотя бы билет в обычный театр культурной столицы.

А откуда взяться деньгам у двух детдомовцев, у которых нет
ни единого родственника, кроме них самих. Гоп-стопом промышлять?
Так время беспредела прошло вместе с переделом. Теперь
деньги зарабатывались иначе.

— Scientia est potentia, что означает: технологии управляют миром,
пацаны. Будущее за Ай-Ти, это факт, — так говорил Эд Макарыч
по прозвищу Магарыч, работавший в интернате преподавателем
информатики.

Магарычу было слегка за тридцать, он любил латынь, много курил,
по выходным мог крепко выпить, но в целом был хорошим
мужиком и, наверное, хорошим программистом. Во всяком случае,
про индустрию компьютерных технологий, развивавшуюся в геометрической
прогрессии, он мог рассказывать часами.

Ник с Лексом ходили у него в любимчиках, поскольку были
едва ли не единственными в интернате, для кого компьютеры —
это не только бродилки и стрелялки.

Инпут А, иф А больше либо равно пяти, тзен гоу ту… Бейсик такой
бейсик. На нем писались программы, от которых не было никакой
практической пользы, но которые забавляли своей примитивностью.
Хотя поначалу даже бейсик не казался примитивным, надо
это признать. Да, были коды в наше время, не то, что нынешнее
племя…

Магарыч стал первым учителем Ника и Лекса, рассказывая им
все, что знал сам — от бейсика до перла. Кажется, его вштыривало,
когда он видел, что его ученики стараются, что им это действительно
интересно. В конце концов, у парней появился особый статус:
они могли беспрепятственно приходить в компьютерный класс
и даже сидеть за личным компьютером Магарыча — самым настоящим
пентиумом, на котором все летало, от программ до игрушек.

Само собой, эти преференции не могли оставаться незамеченными
для остальных воспитанников. И пусть алгоритмы бейсика для
них были учебной и крайне непонятной обязанностью, сверстники
Ника и Лекса тоже тянулись к компьютерным знаниям, только
по-своему.

— Слышь, пацаны, а вы можете втихаря от Магарыча игруху поставить?
Чтобы я и мои кореша могли демонов пострелять.

— Можем. А ты можешь немного денег занять без несчастья?

— Без несчастья — это как?

— Ну, это когда если вдруг чо — мы тебе ничего не должны. А мы
твоим корешам демонов подгоним.

Интернет в то время уже не был редкостью. Компьютерные клубы
появлялись, словно грибы после дождя, предлагая, кроме игр,
также и услуги по приобщению к вебу. Недостатка в посетителях
не было, среди них вскоре появились и братья по крови. Им тоже
было интересно, что такое интернет и с чем его едят.

Паутина. С невидимыми нитями, которые соединяли компьютеры
по всему миру, с принципом работы, при котором время и пространство
не имели никакого значения.

С того момента, когда Лекс и Ник впервые увидели, как работает
Yahoo, их мировоззрение в корне изменилось. Пришло понимание
того, в каком направлении двигаться дальше. И даже если они
не всегда знали, что нужно делать — они все равно делали. Лишь бы
не стоять на месте.

В конце осени девяносто восьмого, когда Питер стал холодным,
мокрым, серым и неуютным, словно интернатский подвал, произошло
знаменательное событие, определившее будущее пацанов.

Началось все с того, что Лекс раздобыл логин и пароль администратора,
работавшего в «Максисе» — заведении, находящемся на соседней
с детдомом улице. Два этажа отданы под интернет-кафе,
на первом сорок машин и на втором тридцать, в соседнем здании
бар, по выходным превращающийся в ночной клуб. В сумме скромный
такой молодежно-развлекательный комплекс. И Лекс получил
к нему админский доступ.

Если не вдаваться в подробности, то пароль был записан на бумажке,
которая случайно оказалась на расстоянии вытянутой руки
от Лекса. Бумажку можно было взять и положить в карман, но парень
не стал этого делать. Вместо этого он незаметно переписал пароль
в свою записную книжку, даже не подозревая о том, насколько
символично выглядело это действие.

Впрочем, символизм Лекса не интересовал. С админским паролем
можно приходить в клуб, садиться за любую тачку и юзать бесплатный
интернет — вот что было главным. Это было бесплатно,
следовательно — хорошо.

Но Ник сказал, что это тупо.

— Лекс, у нас есть рыба, но нам нужна удочка, понимаешь?

— Не-а.

— Забей. Я все сделаю, потом сам увидишь.

Получив доступ в админку, за пару дней Ник подправил программу,
которая управляла всей сеткой в «Максисе». Программа
по-прежнему открывала доступ в интернет всем компьютерам,
но учитывала не все время и не весь трафик.

После того, как новая версия была установлена, любой посетитель
кафе, лично знавший Лекса или Ника, мог заплатить им сумму
в два, а то и в три раза меньшую официальной, и сидеть в интернете
хоть до усрачки.

Схема работала около трех недель, и за это время парни достигли
совершенства. Теперь они предлагали клиентам новую услугу:
безлимитный тариф на дом. Это был корпоративный диал-аповый
аккаунт, пароль от которого Лекс узнал, читая взломанную почту
кого-то из сотрудников «Максиса».

Количество желающих попользоваться дешевым интернетом,
не выходя из дома, резко выросло, а соответственно выросло количество
девушек, желающих пообщаться с двумя перспективными
и успешными парнями.

— Знаешь этих двух?

— А кто это?

— Это хакеры.

— Настоящие?

— Реальные, сто пудов. Пойдем, познакомимся?

На стенах лазеры, на столах коктейли, в колонках ППК, на коленках
девочки. Это было настолько не похоже на детдомовскую жизнь,
что первое время от самовосхищения у обоих дух перехватывало.

Пришлось листать форумы, чтобы в любой тусе соответствовать
образу кибернетических робингудов. Чтение форумов оказалось
занятием не менее интересным, чем лазерные шоу в ночном
клубе. Народ отыскивал и описывал дыры в известных программах,
и хотя не очень было понятно, как можно заработать, узнав,
например, чей-то айпи-адрес, все равно это выглядело достаточно
захватывающе.

Деньги, почет, слава, уважение, любовь, свобода, самостоятельность…

Идеальный мир прекратил существование в конце месяца, когда
хозяева интернет-кафе обратили внимание на счета от провайдера.
Внезапно они узнали, что фактический трафик не соответствует
тому, который указывается в отчетах управляющей программы.
Проверили программу, нашли изменения, установили, как они работают
и когда их сделали.

Дальнейшее было делом техники.

Ник с Лексом и двумя новыми подружками сидели в чилл-ауте
ночного клуба. Час назад они продали несколько паролей для
компании знакомых типиков и понятия не имели, что типиков
уже допросили ребята из службы безопасности развлекательного
комплекса.

Когда в чилл-ауте появились люди в костюмах с бейджиками
охраны, пацаны, разумеется, и не подозревали, что это пришли
по их души.

— Кто из вас Ник, а кто Лекс?

— А в чем проблема?

— В вас. Поднимайте жопы и на выход. Дамы сидят на местах
и смотрят в пол.

Сначала вежливо попросили, потом с нажимом.

Привели в подвал. В отличие от детдомовского, этот подвал был
сухой, теплый и хорошо освещенный. Только вот уютом тут ни разу
и не пахло.

Пацаны включили дурачка, делая вид, что не понимают, зачем
их сюда приволокли. Но после того, как им сделали ласточку, отпираться
стало не только бессмысленно, но и небезопасно. Они, что
называется, «запели» — рассказали все, в том числе и про диал-аповый
пароль, который продали почти полсотни раз.

Насилие прекратилось, началась беседа. Теперь пиджаки желали
знать, кто и как возместит убытки.
А вот с этим возникли сложности, поскольку брать у детдомовских,
во-первых, нечего, а во-вторых, западло.

По всем законам, Нику и Лексу должны были сломать несколько
ребер, поставить пару фингалов и отпустить восвояси. Но бить их
не стали. Продержали всю ночь в подвале, а утром отвели на беседу
с одним из акционеров «Максиса», у которого здесь был даже свой
собственный кабинет.

Ему было лет шестьдесят. Чекист на пенсии, «Максис» принадлежал
его зятю. Он сам сказал об этом, чтобы у ребят не оставалось
никаких вопросов. А еще сказал, что воровать у клуба, это еще полбеды.
А вот продажа пароля для диал-апа, на котором за последние
две недели повисло почти две сотни душ, проступок куда более
серьезный. Особенно с учетом того, что пароль был закреплен
за ФСБ, которые только-только стали переходить с телефонных дозвонов
на выделенные линии.

Этот чекист-пенсионер предельно четко обрисовал ситуацию:
либо заява в милицию и срок за мошенничество, либо искупление
вины путем добровольно-принудительной работы.

— А что за работа?

— Надо кое-какие компьютеры посмотреть.

Пацаны, разумеется, выбрали второе, и в тот же день их отвезли
на Литейный, 4, где расположилось управление ФСБ по Санкт-Петербургу
и Ленинградской области.

Задача — проверить локальную сеть Управления на предмет
уязвимости. Не привлекая лишнего внимания, быстро, аккуратно
и четко.

Кое-какой опыт у них был, благо интернет бесплатный, начитались
литературы. Проверили защиту на несколько уязвимостей,
одна сработала.

— Ты что сейчас делаешь?

— Смотрю, что у вас на серваке крутится. Демона давно обновляли?
Я про почту…

— Кхм… наверное… я в этом не очень понимаю…

login: admin………….######@@@@@ cat/etc/passwd

Переполнение буфера, вызванное Ником, спровоцировало выполнение
кода, который открыл доступ к базе с паролями. Чекисты
были очень удивлены, когда пацаны продемонстрировали им, как
можно читать их почту, а так же удалять файлы с любого компьютера,
включая директорский.

Шума так и не было… Ну, или он был, но прошел мимо ушей пацанов.
Кого надо наказали, кого надо — уволили.

С юными взломщиками же провели беседу — чтобы не болтали
лишнего, а затем привели в один из кабинетов, находящихся
здесь же, на Литейном, 4.

Кабинет этот отличался от остальных кабинетов тем, что в нем
окна были закрыты плотными зелеными шторами. Настолько плотными,
что ни один лучик солнца не пробивался. Еще там громоздился
письменный стол, на котором стояли чернильный прибор
и статуэтка в виде краба, сидящего в весельной лодке. И еще там
был хозяин кабинета, который запомнился меньше всего, и тому
была причина.

Этот мужчина лет сорока, в неброском сером костюме, обладал
тяжелым взглядом. Смотреть ему в глаза было так трудно, что уже
через несколько минут беседы-допроса пацаны блуждали взглядами
по столу да по шторам. А когда принесли чай, уткнулись в чашки,
только бы не встречаться со взглядом хозяина кабинета. И на вопросы
отвечали.

— Хакеры, значит?

— Эээ… да… то есть нет…

— Сеть в управлении вы взломали?

— Да это не совсем взлом был… просто буфер переполнили, и там
ошибка…

— Все, все, хватит. Технические подробности в другой раз расскажете.
Как вас, говорите, зовут?

— Меня Никита.

— Меня Леша… Алексей.

Кто, откуда, чем занимаются, даже что сегодня ели — тоже спросил.
То ли переживает, то ли вербует. Врать не хотелось, потому что
этот тип с тяжелым взглядом без всяких ласточек и подвалов страху
нагонял так, что мало не покажется.

Игра в вопросы и ответы закончилась телефонным звонком, который
выписал им путевку в жизнь и определил форму дальнейшего
существования.

— С Гумилевым соедините.

— Да, Владимир Владимирович. Соединяю.

— Здравствуйте, Андрей Львович, вам хакеры нужны? Ну, или
кто там… Короче, у меня тут двое молодых дарований, пристройте
их куда-нибудь, пока они в тюрьму не угодили. Вроде способные.
Молодые дарования не знали, кто такой Гумилев, и не подозревали
о том, что он только что купил через подставных лиц у DataART
движок почтового сервера, которому суждено стать крупнейшим
почтовым ресурсом России и положить начало основанию крупнейшей
российской IT-компании.

Они еще много о чем не подозревали, но и без этого у них была
передозировка информацией.

Начавшись когда-то в грязном подвале, здесь, в этом кабинете,
закончилась их юность и началась вполне себе такая взрослая
жизнь со всеми вытекающими из нее ответственностями.

Купить книгу на Озоне

Рядом с ним Джон Майер — жалкий дилетант

Глава из романа Лорен Вайсбергер «Прошлой ночью в „Шато Мармон“»

О книге Лорен Вайсбергер «Прошлой ночью в „Шато Мармон“»

— Куда нас привезли? — недовольно бурчала Брук,
выйдя из такси и оглядывая темный пустынный переулок
в западном Челси. Черные ботфорты, купленные на распродаже, упорно сползали с бедер.

— В сердце района галерей, Брук. «Авеню» и «1-ОУК»
буквально за углом.

— А что такое «Авеню» и «1-ОУК»?
Нола только головой покачала:

— Ну, хоть выглядишь прилично. Джулиан будет гордиться такой красавицей женой.

Брук понимала, что подруга старается ее приободрить. Сегодня как раз Нола выглядела сногсшибательно.
Она затолкала жакет от костюма и скромные лодочки в
огромную сумку от Луи Вюиттона, надев массивное ожерелье из множества цепочек и туфли от Лабутено на непомерно высоких каблуках, нечто среднее между ботильонами и босоножками. На любой другой подобные аксессуары выглядели бы вульгарной дешевкой, ведь их
дополняли алая помада, телесного цвета сетчатые колготы и черный кружевной бюстгальтер, просвечивавший
под топом, но Нола выглядела одновременно игриво и
авангардно. Юбка-карандаш от дорогого костюма, уместного в самой консервативной деловой обстановке на
Уолл-стрит, подчеркивала круглые ягодицы и идеальные
ноги хозяйки. Будь это не Нола, а какая-нибудь другая
девушка, Брук возненавидела бы ее всей душой.

Она сверилась с блэкберри.

— Между Десятой и Одиннадцатой. Стало быть, мы
на месте. Ну и куда дальше идти?

Из темного угла метнулась тень, и Брук взвизгнула.

— Спокойно! Она тебя боится больше, чем ты ее. — 
Нола отмахнулась от крысы, сверкнув броским, «вечерним» кольцом.

Брук поспешила перейти улицу: дома с четными номерами очень кстати находились на противоположной
стороне.

— Тебе легко говорить — ты можешь проткнуть ее
насквозь одним ударом каблука, а я беззащитна в этих
сваливающихся ботфортах!

Нола, смеясь, грациозно посеменила за Брук.

— По-моему, нам сюда, — сказала она, указывая на
единственный дом, который не казался заброшенным.

По короткой лестнице они спустились к глухой, без
стекол, двери в подвал. Джулиан объяснял, что презентации такого рода не проводятся в каком-то раз и навсегда выбранном месте- музыкальный шоубиз всегда подыскивает трендовый клуб или галерею, чтобы вызвать
слухи и обеспечить рекламу, и все равно Брук ожидала
увидеть подобие паба «У Джо». А это что? Ни очереди на улице, ни объявления о вечернем выступлении над входом. Не было даже недовольной девицы с клипбордом,
требующей, чтобы все отступили назад, не напирали и
ожидали приглашения.

Брук не могла избавиться от некоторой тревоги, пока
не потянула на себя тяжелую, как в склепе, дверь, очутившись в теплом коконе полутьмы, приглушенного смеха и отчетливого, хотя и слабого, запаха марихуаны. Зал
был размером с большую гостиную, а стены, диваны и
даже барная стойка в углу были обтянуты ворсистым бордовым бархатом. Единственная лампа, водруженная на
пианино, мягко освещала пустой круглый табурет. Сотни крошечных огоньков свечей множились, отражаясь в
зеркальных столешницах и потолке, создавая неожиданно
чувственную обстановку в стиле восьмидесятых.

Собравшиеся выглядели так, словно их неожиданно
выдернули с коктейльной вечеринки у бассейна в Санта-Барбаре и чудесным образом перенесли в Нью-Йорк.
Человек пятьдесят, в основном все молодые и красивые,
расхаживали по зальчику, потягивая напитки со льдом
из низких бокалов и выпуская клубы сигаретного дыма
длинными томными струями. Почти все мужчины были
в джинсах, а те немногие, кто не успел сменить строгие
костюмы, сняли галстуки и расстегнули воротнички рубашек. Из женщин почти никто не надел шпильки и маленькие коктейльные платья, ставшие своеобразной манхэттенской униформой- все пришли в туниках с красивым
рисунком, звенящих серьгах с подвесками и джинсах настолько облегающих, что Брук с трудом удержалась от
желания немедленно снять и спрятать свое черное платье-свитер. Некоторые повязали хипповые хайратники,
распустив роскошные волосы до самой талии. Никто не
выглядел скованным или напряженным, как бывает на
Манхэттене, отчего волнение Брук мгновенно усилилось.

Такой обстановки и такой публики на выступлениях
Джулиана еще не было. Кто эти люди, и почему все до
единого выглядят в тысячу раз лучше, чем она?

— Выдыхай, выдыхай, — шепнула Нола ей на ухо.

— Если уж я нервничаю, каково Джулиану?

— Не нагнетай. Пошли, возьмем себе чего-нибудь выпить. — Нола отбросила назад светлую прядь и протянула руку, но не успели они сделать и шага, как Брук услышала знакомый голос.

— Красное, белое или что-то покрепче? — спросил
Трент, возникая рядом как по волшебству. Он был одним из немногих гостей, одетых в костюмы, и, казалось,
ощущал неловкость, впервые за много дней выбравшись
из больничных стен.

— Привет! — обняла его Брук. — Нолу ты, конечно,
помнишь?

— Еще бы, — улыбнулся Трент, целуя Нолу в щеку.

Что-то в его тоне говорило: «Конечно, я тебя помню, ты
же ушла тогда с моим другом, и парень еще долго был
под впечатлением от твоей изобретательности в постели», — но он был слишком скромен, чтобы шутить на эту
тему даже спустя несколько лет.
Впрочем, Нола излишней скромностью не страдала.

— Как там Лиэм? Так классно с ним было! — сказала
она, широко улыбаясь. — Очень, очень классно.

Они с Трентом многозначительно переглянулись и
засмеялись.

— Так, ладно, Трент, поздравляю с помолвкой, — вмешалась Брук. — Когда познакомишь с невестой? — Она
не решилась произнести имя Ферн, боясь рассмеяться.
Ну кто догадался назвать девочку Папоротником?

— Мы почти никуда не ходим вместе, кроме работы.
Видимо, вы встретитесь только на нашей свадьбе.

Бармен помахал Тренту, который вопросительно повернулся к девушкам.

— Красное, — сказали они хором и стали смотреть,
как бармен наливает три бокала калифорнийского каберне. Трент галантно подал бокалы дамам, осушил свой двумя жадными глотками и робко обратился к Брук:

— Я мало тусуюсь.

Нола извинилась и отправилась кружить по залу.
Брук улыбнулась Тренту:

— Расскажи же о ней. Когда свадьба?

— Да что рассказывать… Ферн из Теннесси, семья
очень большая, праздновать будем в доме ее родителей.
Свадьба в феврале.

— О, да у вас все на мази? Ну что ж, поздравляю!

— Пожениться — единственный способ видеться где-нибудь, кроме больницы.

— Значит, семья из двух гастроэнтерологов?

— Ну да, получается, так. Но меня больше интересует обследование и диагностика — ты не представляешь,
какое оборудование сейчас делают! — а Ферн привлекают патологии брюшной полости и болезнь Крона. — 
Трент замолчал на секунду, размышляя над сказанным,
и расплылся в улыбке: — Отличная девушка. Вот увидишь, вы поладите.

— Привет, старина! — Подошедший Джулиан хлопнул Трента по спине. — Конечно, поладим, она же будет
твоей женой. С ума сойти! — Джулиан подался вперед и
страстно поцеловал Брук в губы. Она ощутила приятнейший вкус, вроде мятного шоколада. Когда муж оказался
рядом, ей сразу стало спокойнее.

Трент засмеялся:

— С ума сойти, что мой кузен свободной профессии
женат уже пять лет! Это тоже неслабо.

В такие вечера Брук особенно гордилась, что она —
жена Джулиана. Он был в своем привычном образе, не
изменившемся за несколько лет: белая футболка, джинсы «Ливайс» и вязаная шапчонка. Самый заурядный вид,
но для Брук не было ничего сексуальнее. Шапочка была
фирменной фишкой Джулиана, самой специфической и
узнаваемой чертой его сценического облика, но Брук знала: дело не только в этом. В прошлом году Джулиан жутко расстроился, заметив маленькую плешь на макушке,
где волосы давно начали редеть. Брук уверяла мужа —
это практически незаметно, но тот ничего не желал слушать. Строго говоря, за шесть лет лысинка действительно увеличилась, но Брук не желала этого признавать.

Никто, видя соблазнительные темные кудри, выбивавшиеся из-под шапочки, не подозревал, что Джулиан
прикрывает лысеющую маковку, а в глазах Брук это лишь
добавляло мужу привлекательности, делая его немного беззащитным и уязвимым. Она втайне гордилась, что единственная видит Джулиана без шапки, когда дома он стягивает ее и встряхивает кудрями. Скажи Брук кто-нибудь
раньше, что в этом она будет видеть нечто сексуальное, она
только посмеялась бы, а между тем так и вышло.

— Волнуешься? — спросила Брук, вглядываясь в лицо
мужа и силясь понять, что у него на душе.

Всю неделю Джулиан почти не ел и не спал, а сегодня
днем его даже вырвало от волнения, но стоило Брук заговорить об этом, как он тут же уходил в себя. Она хотела сопровождать его на презентацию, но он настоял, чтобы она поехала с Нолой — ему требовалось кое-что обсудить с Лео, приехать пораньше и проверить, все ли
готово. Видимо, все шло как надо.

— Я готов, — решительно кивнул он. — Чувствую
себя отлично.

Брук поцеловала мужа в щеку, зная, что он измотан
нервотрепкой, и гордясь его самообладанием.

— Выглядишь ты хорошо — именно готовым. Собранным. Ты произведешь фурор.

— Думаешь? — Он отпил сладкой содовой. Брук заметила, что костяшки его пальцев побелели. Джулиану
страшно хотелось выпить чего-то покрепче, но он никогда не пил перед выступлением.

— Любимый, когда садишься за пианино, ты думаешь
только о музыке. Сегодняшний вечер ничем не отличается
от выступления в «Никс». Ты помни, публика тебя любит.
Просто будь собой, и здесь тебя тоже примут на ура.

— Да-да, слушай ее, — подхватил незнакомый мужской голос.

Обернувшись, Брук увидела потрясающего красавца,
такие редко попадались ей на жизненном пути. Незнакомец был выше Брук не менее чем на шесть дюймов,
отчего она сразу почувствовала себя хрупкой и тоненькой. Она в тысячный раз пожалела, что Джулиан не такой высокий, как этот мужчина, но тут же запретила себе
об этом думать: может, и Джулиан мечтает о жене с фигурой Нолы! Незнакомец обнял Брук за плечи и на миг
прижал к себе. Она вдохнула запах его одеколона — резкий, но тонкий и явно дорогой — и покраснела.

— Вы, должно быть, жена Джулиана, — сказал он, целуя ее в макушку, интимно и равнодушно одновременно. Голос отнюдь не был низким, как можно было ожидать от человека такого роста и сложения.

— Лео, познакомься с Брук, — представил их друг
другу Джулиан. — Брук, это Лео, мой новый суперменеджер.

Мимо прошла роскошная азиатка- Лео подмигнул
красавице. Где носит Нолу? Нужно обязательно предупредить ее заранее и повторять почаще, что на Лео охота
запрещена. Задача обещала быть сложной — Лео как раз
в ее вкусе. Вечерняя рубашка неожиданного розового
цвета была расстегнута чуть ниже, чем обычно решаются мужчины, и оттеняла красивый загар — достаточно
темный, но без намека на солярий или аэрозоль. Пояс брюк
сидел на бедрах, сами брюки были по-европейски узкими.
При таком ансамбле обычно ожидаешь увидеть приглаженные назад и закрепленные гелем волосы, но темные густые завитки Лео падали на глаза. Единственный недостаток, который у него имелся, по мнению Брук, — шрам,
рассекавший надвое правую бровь маленькой четкой
линией, но это ему даже шло, устраняя впечатление излишней ухоженности и неестественного совершенства.
И еще в нем не было ни унции лишнего жира.

— Здравствуйте, Лео, — сказала Брук. — Джулиан
много о вас рассказывал…

Лео не слушал, он повернулся к Джулиану:

— Я только что узнал, ты выступаешь последним. Первый пошел, второй пошел, а потом ты. — Говоря, Лео пристально смотрел куда-то за плечо Джулиана.

— Это хорошо или плохо? — вежливо осведомилась
Брук. Джулиан уже говорил ей, что музыканты, которые
должны выступать на сегодняшней презентации, ему не
соперники. В числе заявленных исполнителей были, например, «Эр энд би» — группа, которую называли новыми
«Бойз 2 Мен», и татуированная с ног до головы исполнительница в стиле кантри, с косами и в платье с оборками.
Лео смотрел в зал. Проследив за его взглядом, Брук
увидела, что он разглядывает Нолу, вернее, ее обтянутые юбкой ягодицы, и решила пригрозить подруге изгнанием и даже чем-то похуже, если та хоть близко к Лео
подойдет.

Суперменеджер кашлянул и отпил виски.

— Крутая девица. Не то чтобы я готов запасть на нее,
но она вызывает интерес. По-моему…

Его прервали голоса, затянувшие короткую гармонию
а капелла. В зале не было сцены, лишь пустой пятачок
возле пианино, и сейчас там стояли, наклонившись к
микрофону, четверо молодых афроамериканцев. Несколько мгновений казалось, что это действительно хорошая соул-группа, но когда трое исполнителей отступили назад, солист начал монотонно бубнить о своем
детстве на Гаити. Собравшиеся с интересом внимали.

— Слушай, Джулиан, — сказал Лео, — забудь, где ты,
зачем ты здесь, и просто делай свое дело.

Джулиан решительно кивнул и даже топнул ногой:

— Понял.

Лео показал на дальний угол комнаты:

— Пошли готовиться.

Брук приподнялась на мысочки и поцеловала Джулиана в губы. Стиснув ему руку, она сказала:

— Я буду здесь все время, но ты о нас не думай. Закрой глаза и выступай на разрыв аорты.
Он с благодарностью взглянул на жену, но не нашелся с ответом и исчез с Лео. Не успела Брук допить бокал,
как один из представителей «Сони», занимающейся поисками новых талантов, объявил в микрофон выступление Джулиана.

Брук осмотрелась в поисках Нолы — та весело болтала у бара с молодыми людьми. Хорошо, хоть Трент рядом. Брук прошла к бархатному диванчику, куда он жестом предложил ей присесть. Она села на краешек и нервно собрала волосы. Судорожно копаясь в сумке, она
никак не могла найти заколку.

— Держи, — сказала красавица азиатка, которой несколько минут назад подмигнул Лео. Она стянула коричневую резинку с запястья и протянула Брук. — У меня
их сто штук.

Брук замялась на секунду, не зная, как поступить. Девушка улыбнулась:

— Бери, не стесняйся. Я сама терпеть не могу, когда
волосы лезут в глаза. Но если бы у меня были такие волосы, я бы их никогда не собирала.

— Спасибо. — Брук проворно соорудила конский хвост.
Она хотела сказать что-то еще, вроде того, что она никому не пожелает быть рыжей, но тут Джулиан сел за инструмент, и она услышала, как дрогнул его голос, когда
он благодарил собравшихся за оказанную честь.

Азиатка отпила из своей бутылки пива и спросила:

— Ты его уже слышала?

Брук кивнула, мысленно взмолившись, чтобы девушка замолчала. Больше всего ее сейчас волновало, расслышал ли кто-то еще в зале чуть заметную детонацию в голосе Джулиана.

— Потому что если нет, то это что-то. Самый сексуальный певец, которого я видела.

Это замечание отвлекло Брук настолько, что она повернулась к азиатке:

— Что?!

— Ну да, Джулиан Олтер, — подтвердила та, указав
на пианиста. — Я слышала его пару раз на разных тусовках. Он кое-где выступает регулярно. Должна сказать,
он обалденно хорош. Рядом с ним Джон Майер просто
любитель.

Джулиан заиграл «Ушедшему», трогательную песню
о мальчике, потерявшем старшего брата, и Брук поймала на себе взгляд Трента: во всем зале, кроме нее, только
он знал историю создания этой песни. Джулиан был един-
ственным ребенком у родителей, но Брук знала, что он
часто думает о старшем брате, который умер во сне младенцем. Олтеры никогда не говорили о Джеймсе, но Джулиан пережил период болезненной одержимости неотступной мыслью — каким бы мог вырасти брат и как пошла бы его собственная жизнь, будь у него старший брат.

Пальцы пианиста коснулись клавиш, и в зале зазвучали первые аккорды, постепенно усиливаясь мощным
крещендо. Охваченная ревнивым беспокойством, Брук
теперь могла думать только об азиатке, сидевшей сзади.
Она готова была дать ей пощечину и обнять в одно и то
же время. Ей претили восторги экзотической красавицы по поводу сексуальности Джулиана — за годы брака
Брук так и не привыкла к восторженным поклонницам
мужа, а такие честные и откровенные признания вообще были большой редкостью.

— Вы так считаете? — спросила Брук, вдруг остро пожелав, чтобы собеседница повторила свои слова.

— Безусловно. Я сто раз говорила о нем своему боссу, но «Сони» все-таки заполучили его раньше. — Азиатка
замолчала, потому что Джулиан заиграл громче. Когда он
откинул голову и запел нарочито нескладный, эмоциональный припев, ее взгляд стал совсем знойным. Брук досадливо подумала — восторг мешает девице рассмотреть обручальное кольцо на пальце Джулиана.
Брук отвернулась и стала слушать, еле сдерживаясь,
чтобы не начать подпевать. Она знала песню наизусть.

Говорят, Техас — земля обетованная.
Глотая дорожную пыль, становишься мужчиной.
Ослепший, подавленный, одинокий в любви,
С руками в шрамах и надломленной душой.

Он был мечтой своей матери, но стал горсткой праха,
Мой брат, твоя рука выскользнула из моей,
Как параллельные линии, мы не пересечемся.
Я пою для ушедшего, я пою для ушедшего.

Женщина сидит в комнате одна,
Одна в тихом доме, как в могиле.
А мужчина пересчитывает бриллианты в своей короне.
Но не измерить в фунтах потерянную драгоценность.

Он был мечтой своей матери, но стал горсткой праха,
Мой брат, твоя рука выскользнула из моей,
Как параллельные линии, мы не пересечемся.
Я пою для ушедшего, я пою для ушедшего.

Мне снятся голоса за дверью,
Я помню, как говорили — ты больше не придешь.
Ты не поверишь, как стало тихо.
В опустевшем сердце поселилось горе.

Он был мечтой своей матери, но стал горсткой праха,
Мой брат, твоя рука выскользнула из моей,
Как параллельные линии, мы не пересечемся.
Я пою для ушедшего, я пою для ушедшего.

Джулиан закончил песню под аплодисменты — искренние, бурные — и без паузы начал следующую. Он
поймал свой ритм- волнение, неуверенность исчезли, остался лишь знакомый блеск выступившего пота на руках и лице и сосредоточенно сведенные брови. Так всегда было, когда он пел баллады, над которыми работал
месяцы, а то и годы. Сверкнула молнией вторая песня,
началась и закончилась третья, и не успела Брук опомниться, а зрители уже восторженно кричали, требуя исполнить что-то на бис. Джулиан казался довольным и
несколько растерянным — он получил четкие инструкции спеть три песни за отведенные двенадцать минут, но,
видимо, получив добро от кого-то за несуществующими
кулисами, улыбнулся, кивнул и заиграл одну из самых
ярких своих композиций. Аудитория буквально взревела от удовольствия.

Когда Джулиан встал, оттолкнул табурет и сдержанно поклонился, атмосфера в зале заметно изменилась.

Шумное одобрение, хлопки и свистки уступили место
ощущению сопричастности чему-то важному. Брук, которую со всех сторон обступили фанатки Джулиана, встала,
и тут же рядом возник Лео. Он с явным нежеланием поздоровался с азиаткой, назвав ее по имени — Юми, но та лишь
смерила его взглядом и отошла прочь. Не успела Брук над
этим поразмыслить, как Лео слишком крепко схватил ее за
руку и притянул так близко, что на долю секунды ей показалось — он хочет ее поцеловать.

— Готовься, Брук. Готовься к сумасшедшей гонке. Сегодня только старт, а впереди — продолжение: настоящее безумие.

Купить книгу на Озоне

Всеволод Бенигсен. ВИТЧ

Отрывок из романа

Максим сидел на дорогом кожаном диване и смотрел телевизор. Точнее, это был домашний кинотеатр — огромная плазменная панель, стеклянный шкафчик с DVD-дисками и несколько аудиоколонок, расставленных-развешенных по всему периметру гостиной. Что он смотрит, он и сам не очень понимал — кажется, какой-то сериал. В полутемной комнате световые блики плясали по застывшему лицу Максима, как отблески горящего камина. Слева от него, подобрав под себя ноги, сидела женщина. В руках у нее был глянцевый журнал. Казалось, она была очень увлечена чтением. Или, скорее, разглядыванием картинок и фотографий. По правую руку сидела девочка. Она держала книжку с комиксами и пакет с чипсами. У ног Максима лежал большой лохматый пес. Он лежал, уткнувшись черным носом в ярко-красную пластмассовую миску с фирменным собачьим кормом. Максим небрежно провел кончиком языка по верхним зубам, цыкнул, достал сигарету и невозмутимо закурил. Сделав очередную затяжку, огляделся в поисках пепельницы, но, не найдя ее, постучал указательным пальцем по сигарете, сбрасывая пепел прямо в мягкий ворс огромного белоснежного ковра. Женщина ничего не сказала. Девочка тоже. Собака тем более промолчала. Никто даже не повернул голову. «Как умерли», — подумал Максим и снова затянулся сигаретой. Только сейчас он заметил, что откуда-то издалека, словно из другого измерения, доносится вой охранной сигнализации. Сначала Максим не обращал на него никакого внимания, но звук этот неумолимо рос, ширился и наконец впился безжалостным сверлом в висок.

«Что это?» — удивленно подумал Максим, морщась от разрывающего мозг звука. Дернулся и… проснулся.

Он лежал в своей московской квартире. Была глубокая ночь. По темному потолку бродили блики от фар проезжающих за окном машин. Где-то на улице выла вклинившаяся в сон автомобильная сигнализация. Максим включил ночник и болезненно прищурился от электрического света. Спать уже не хотелось. Настенные часы показывали четверть третьего. Только сейчас он увидел, что лежит на кровати в одежде. Он вспомнил, что где-то в районе девяти прилег, чтобы немного вздремнуть. «Немного» превратилось в пять часов. Максим зевнул и сразу почувствовал неприятный запах изо рта. Решительно скинул ноги на пол и потер ладонями лицо, соскребая остатки сна. Этот сон приходил к нему уже не в первый раз. Смысл его был неясен. Единственное, что он ощущал, — это невыносимую искусственность «семейной идиллии». И в обстановке, и в женщине, и в девочке, и даже в собаке. Но разгадать ее не мог. Всегда просыпался с бьющимся сердцем и неровным дыханием.

Максим почесал левую ногу, встал и прошлепал к столу. В сером стекле выключенного компьютерного монитора отразилось его усталое лицо. Максим с тоской подумал, что старость подкралась незаметно. В общей сложности она кралась пятьдесят пять лет. Фактически начиная с самого рождения. Можно даже сказать, не успел новорожденный Максим вследствие чувствительного шлепка акушерки издать свой первый крик, как старость начала свое поступательное движение. Сначала она пряталась за взрослением, потом за возмужанием, наконец скинула маску и показала свое истинное лицо. Максим был далек от глупых эвфемизмов типа «самый расцвет сил». После пятидесяти это не зрелость, это начало старости, и нечего тут хорохориться.

При этом Максим совершенно не ощущал своего возраста. Да и выглядел он лет на десять моложе (спасибо генам). Но организм все чаще давал сбой, и, когда в пятьдесят три года шарахнул первый инфаркт, стало совсем не до смеха. Оказалось, что сердце у Максима изношено. Это его не столько испугало, сколько удивило. Оно у него никогда не болело. Не кололо, не ныло, не прихватывало, не тянуло. А тут бац — и он вроде как… инвалид? Сразу куча вещей оказалась под запретом. Острое, соленое, жареное, кислое. Ну и алкоголь с табаком. Хорошо хоть секс разрешили. Видимо, в качестве утешительного приза. Правда, после развода с женой у него не было ни одного романа, так что утешение было небольшое. Завязать с курением Максим так и не смог. Старался только уменьшать дозу. Дошел до десяти сигарет в день. На том и замер. А от алкоголя отказался совсем. Тут и врач был непреклонен: хотите умереть — вперед с песней. Но ни с песней, ни без песни умирать Максиму почему-то не хотелось. Никакое опьянение того не стоило.

Он еще раз посмотрел на свое серое отражение в мониторе, вздохнул и включил компьютер. Вспыхнувший голубым светом экран вмиг уничтожил пятидесятипятилетнее лицо. Стало гораздо спокойнее.

Максим прошаркал на кухню, чтобы сделать себе кофе, — впереди была ночь работы. Он подрабатывал тем, что редактировал чужие сценарии. Занятие было не из приятных, учитывая, что 99 процентов всех сценариев были запредельным графоманским чтивом, кишащим орфографическими и стилистическими ошибками. Не далее как вчера он читал чей-то сценарий про каких-то олигархов, которые тайно распродают Родину. У одного фамилия была Березуцкий, у другого — Ходоркович. Это было бы еще и ничего, если бы не фразы типа «У Игоря от этих слов кусок в горло начинает не лезть» или «Колени его ног сильно оттопырены» и так далее. Были и просто дурацкие логические ляпы типа «В тихом летнем ночном небе вдруг раздается гром, затем вспыхивает молния».

Максим пошарил глазами по кухне в поисках банки с кофе, но в таком бардаке это было сделать непросто. Чертыхнувшись, включил чайник и вернулся в кабинет. Раскрыл очередной сценарий и прочел начало. «Небольшой уральский городок в Сибири». Читать дальше сразу расхотелось. Он уже собрался зайти в Интернет и проверить почту, как спасительным голосом с неба раздался звонок телефона.

В такое позднее время это мог быть лишь Толя Комаров, старый знакомый Максима по какой-то кинофестивальной тусовке. Начинающий сорокапятилетний кинорежиссер.

Начинал он очень успешно, ибо четко знал, что от него требуют, и соответствовал этим требованиям без малейших угрызений совести.

Максим взял трубку и услышал знакомый голос.

— Максим, это Толя. Привет. Не спишь?

— Вообще-то четверть третьего. На тот случай, если ты потерял часы и звонишь, чтобы узнать точное время.

Сарказм Максима булькнул и пошел ко дну незамеченным — Толик пропускал все шутки Максима мимо ушей, упрямо идя к цели разговора и слыша только себя.

— Слушай, ты чем сейчас занят?

— В данный момент читаю сценарий, — с неприязнью покосился на стопку распечатанных текстов Максим.

— Отлично. Завтра время есть?

«Зачем было спрашивать, чем я занимаюсь сейчас, если речь идет о завтра?» — подумал Максим. Впрочем, он давно привык к извилистой логики приятеля.

— А в чем дело?

— Есть, короче, один человечек, мой приятель хороший, в общем, мой бывший одноклассник. У него солидный журнал… Литературно-историческое обозрение. «Лист» называется. Или что-то типа того. Не слышал?

— Да мало ли их развелось, — пожал плечами Максим.

— Нет, это ты зря. Неплохой журнал. Без сисек-писек. Но дело не в журнале. Тем более что я его не читал. Суть в том, что есть госзаказ на издание книги о советских писателях третьего-четвертого эшелона. Я сразу про тебя вспомнил.

— Ну спасибо, — хмыкнул Максим.

— Да не о тебе лично речь! А о том самиздатовском диссидентском альманахе… как там его…

— «Метрополь»?

— Да какой в жопу «Метрополь»! Реально диссидентский… блин, ну ты мне сам рассказывал…

— А-а… «Глагол».

— Вот-вот. Блин, голова совсем дырявая стала. Они же все уехали, так? Вот было бы хорошо, если б ты рассказал об этом журнале. Расспросил бы этих людей. Вживую или по телефону. Восстановил детали, так скать, этапы большого пути. Он очень хочет вернуть, как говорится, эту часть нашего прошлого. Считает, что молодежи просто необходимо знать историю, но не может никого найти. А ты для него просто кладезь.

— Клад, видимо. Кладезь бывает кладезем чего-то.

— Ты не выебывайся. Ты просто скажи, нравится тебе идея или нет?

— Ну нравится, — вяло ответил Максим, который знал, что все эти «проекты», как правило, сходят на нет с такой же скоростью, с какой возникают. За его плечами были десятки таких «инициатив», которые никуда не приводили.

— Ты ведь многих знал?

— Знал многих… Вот только где теперь искать этих многих? Я ведь не поддерживаю ни с кем никаких отношений. На то они и эмигранты, что их теперь ищи-свищи.

— Слушай, там деньги реально хорошие заплатят. Кроме того, это серьезный контракт. Будет твоя книга — твоя, и только твоя. Все лучше, чем ночами чужое говно редактировать. Ты же мечтал вернуться в литературу.

— Я тебе говорю про объективные трудности, а ты продолжаешь меня уговаривать.

— Ну, трудности… трудности везде. Короче, я этому человеку дал твой телефон. Он сам позвонит. Вы с ним поговорите и все обсудите. Человек он забавный — с легким криминальным прошлым.

— Да уж куда забавнее.

— Ну, с кем не бывает, — обиделся за одноклассника Толик.

— Со мной, например, — хмыкнул Максим.

— Э-э, от сумы да тюрьмы… В общем, ты не против, чтобы он тебе позвонил?

— Ты дал ему мой телефон, а теперь спрашиваешь, не против ли я? А что если бы я был против?

— Но ты же не против.

— Да, Толик, с логикой у тебя всегда было зашибись. Ну ладно. Пусть звонит.

Максим собрался положить трубку, но спохватился.

— Эй! Алло! А зачем ты меня про завтра спрашивал?

— Блин! Хорошо, что напомнил, — обрадовался Толик. — Я же с фильмом запускаюсь. У меня завтра что-то типа кастинга. Ты ведь когда-то на актерском учился?

— Было дело.

— Слушай, будь другом. У меня, понимаешь, глаз совершенно замылился. Ходят какие-то мальчики-девочки из театральных вузов. Как однояйцевые близнецы. А на меня уже спонсоры давят. Давай, говорят, запускайся. Приди завтра. Я больше никого не могу застать. Глянь свежим взглядом, а?

— Но ведь я даже сценария не читал!

— Да ты просто талант оцени! А фактуру я и сам выберу.

— Ладно, — согласился Максим скрепя сердце — после предложения с книгой отказываться было неудобно.

— Заметано, старик. 14.00 на проходной ГИТИСа. Жду.

Максим повесил трубку и пошел на кухню. Банку с кофе так и не нашел. Сделал себе просто крепкий чай. Вернулся и уселся за компьютер. Через десять минут телефон снова зазвонил.

— Ну? — лениво спросил Максим в трубку, уверенный, что это снова Толик.

На том конце что-то зашуршало.

— Я с Максимом Терещенко говорю? — раздался незнакомый мужской голос.

— Да, — растерялся Максим.

— Это по поводу книги. Вам только что звонил Толя Комаров. Я не разбудил?

— А-а… Да нет… Я просто как-то не ожидал, что вы так быстро перезвоните.

— Ну а что время зря терять? Тем более я сейчас в Толиной квартире.

— Да? — удивился Максим. — А Толя где?

— И Толя здесь.

— А что ж он вам просто трубку не передал?

— Он сказал, что это будет неудобно. Мол, надо немного выждать, чтобы у человека было время подумать.

— Узнаю Толика.

— Так вы согласны?

— Я, конечно, могу попробовать, но… трудности с материалом. Я ни с кем из «Глагола» после эмиграции не виделся. Даже не общался.

— Это плохо, — грустно сказал голос. — А кого вы знали?

— Да многих. Купермана, Файзуллина, Авдеева… А с Блюменцвейгом так просто на одном курсе в литинституте учился.

— Ого, — заметно повеселел голос. — Это круто меняет дело. Значит, даже с Блюменцвейгом учились?

— Ну да. Мы даже играли в одной баскетбольной команде. Как-то раз выступали против сборной МАИ и…

— Толя, надеюсь, сказал, сколько мы заплатим? — перебил ностальгические воспоминания голос.

— Да… то есть нет. А сколько?

— Пятнадцать тысяч.

— Рублей?

— Да ну что вы! — фыркнул голос. — Долларов, конечно. Аванс — пять тысяч. Вас эта сумма устраивает?

— Более чем.

— Тогда я на вас рассчитываю. Это ведь очень интересная тема. Диссидентская культура, ее разрушительная сила, развалившая Советский Союз и приведшая народ к свободе и демократии. Все в таком вот дискурсе. Вы же многих знали. Найдите их. Порассуждайте вообще на тему малоизвестной литературы того времени. Ну и так далее. Я вас не ограничиваю в выборе имен. Только без знаменитостей. Ну только если вскользь.

— Хорошо, — сказал Максим. — Я готов попробовать. Только все же… можно один вопрос.

— Конечно.

— Неужели это кого-то сейчас интересует?

— Уверен. Иначе бы не было заказа.

— Какого заказа?

— Сверху.

— Сверху? — удивленно протянул Максим, недоумевая, кого наверху мог заинтересовать «Глагол» и писатели третьего эшелона.

— А вы хотели, чтобы снизу? В общем, у меня есть ваш мобильный. Я с вами свяжусь. Спасибо. Удачи.

— До свиданья… А как вас зовут?

Но в трубке уже раздались короткие гудки.

Максим отложил телефон, закурил и задумался.

«Глагол»… Ха! Антисоветский самиздат конца семидесятых. После которого полетело много голов. Большинство, как водится, полетело в Израиль. Но где их теперь искать? Где искать все эти романы, повести, рассказы, стихи? Да и сам «Глагол» был отпечатан в количестве ста экземпляров, и у Максима его не было. Прошло-то… бог мой! — тридцать пять лет. А кто там участвовал-то?

Максим уставился куда-то в пространство и стал вспоминать. Из тех, кто участвовал в составлении «Глагола», он лично знал только Купермана, Авдеева и Файзуллина. Лучше всех он знал Блюменцвейга, с которым приятельствовал еще со времен учебы в институте. Все глагольцы оказались под колпаком у КГБ и довольно быстро вылетели из России. Вылетели рейсом Москва — Мюнхен. Естественно, с билетами в один конец. Максим, кстати, был одним из тех, кто провожал всю эту шумную ватагу в Шереметьево. Что удивительно, с тех пор он никого из них не видел. Хотя сам позже тоже эмигрировал.

«А ведь и вправду, любопытно было бы их найти», — подумал Максим и отхлебнул чай из чашки.

Купить книгу на Озоне

Марта Кетро. Магички (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Марты Кетро «Магички»

Она сошла с поезда в предрассветные сумерки, но на перроне кипела и булькала круглосуточная жизнь: встречающие бежали к
нужным вагонам и замирали у дверей с несколько
преувеличенной радостью на лицах, а приезжающие
вываливались к ним с высокой подножки и выглядели немного добычей. Те, кого никто не встретил,
некоторое время вертели головами в поисках перехода, а потом решительно волокли багаж к лестнице. Приливную волну народа рассекали постоянные
обитатели платформы: бабушки с картонками
«квартира», похожие на разбойников носильщики с
тележками, дядьки положительного вида в чистейших светлых теннисках, бормочущие «такси-такси-такси». От себя-дневных они отличались немного
механической целеустремлённостью: брели сквозь
встречный поток, адресуя свои предложения куда-то в пространство, поверх голов, в серое безоблачное небо, к темнеющим на горизонте горам и не
вставшему, но уже явно проснувшемуся солнцу.

Ольга вспомнила ощущение от экосистемы московского вокзала — там все вроде бы метались без
цели, но на самом деле хаос пронизывали острые
взгляды наблюдателей: нищие, торговцы, жулики
нескольких сортов, милиция — они были незаметны, пропуская косяки рыбок через широкую сеть, и
лишь изредка совершали короткие резкие движения,
вылавливали своё и снова затаивались. В юности, в
последний школьный год, когда Ольге удавалось
сбегать от маминого присмотра на Арбат, она видела нечто похожее. Праздная, ежесекундно меняющаяся масса людей создавала впечатление карнавальной суеты, но если провести на этой улице несколько недель, перезнакомиться с лоточниками и
прочими жучками, станет заметно, как много там
«своих» и как мало случайных происшествий. Спецы в штатском невидимо контролировали «незаконные валютные операции» между туристами и матрёшечниками, наблюдали за пушерами и карманниками, но всерьёз к ним в руки попадал только тот,
кто должен был попасться по столь же неявным, но
чётким законам. Стоило немного выпить, и Ольга
начинала ощущать сродство с братками и сестрёнками, которые «держат Арбат» и всегда готовы помочь «нашей девчонке», если обидит кто чужой. Но
она также помнила, как впервые на трезвую голову
ощутила холод от цепких глаз, как поняла, что самая свободная в этом городе улица существует в системе столь жесткой, что лучше бы девочкам держаться от неё подальше и не попадать в сферу
взрослых интересов. В уютной кафешке, где только
свои, её подобрал в высшей степени свой парень
Миша, которого она раньше не видела, но его знали и Наташка, и Гай, и Дрон — короче, «все наши». Гуляли по переулкам, пили тёплый амаретто из
хрустальной бутылки и закусывали удивительными
батончиками «Марс», а потом зашли в огромную
коммуналку, которую ребята — тоже, конечно,
свои — только что расселили и собирались продавать. И там, на узкой скрипучей кровати, Ольга
впервые в жизни получила по печени, и как-то очень
быстро всё поняла, и стерпела этого Мишу с татуированными ступнями, тихо молясь, чтобы потом не
позвал остальных и просто отпустил. Он отпустил,
и она примчалась в ту кафешку, растрёпанная, с размазанной помадой руби роуз, а Наташка, Гай и
Дрон ни о чём не спросили, просто придвинули ей
тяжелый табурет — и она опять всё поняла. А в
третий раз она всё поняла, когда всё-таки пошла к
доброму и взрослому дяде Серёже, который выслушал, покивал и сказал: «Хочешь — накажем. Только с пацанами, которые сделают, расплачиваться тем
же самым придётся». После этого Ольга на Арбате больше не появлялась, обходила десятой дорогой
и его, и Калининский, и Гоголя́ на всякий случай.
Закончила школу, поступила в университет, уехала,
вернулась и забыла всё, кроме липкого страха перед
ареалами городских хищников.

Но на крымском вокзале ничего похожего не
чувствовалось, то ли природа не располагала, то ли
в шестом часу утра все опасные люди спали. Ольга огляделась без малейшего беспокойства — куда
ехать, она не знала, её обещали встретить, а значит, надо просто подождать. Действительно, к ней
буквально через минуту подошла девушка и, улыбаясь, показала её, Олину, фотографию, скачанную
из интернета и распечатанную на принтере:

— Мадам Лисец? — фамилия досталась от мужа и немного смешила Ольгу, но для писателя была в самый раз.

— Я так надеялась, что не похожа на это фото. Доброе утро.

— Не переживай, я узнала тебя с трудом.
Можно на ты? Я Катя.

— Можно.

У неё был рюкзак, сумка с ноутбуком и ещё один
пакет со всякими дорожными пожитками. Тоненькая Катя подхватила рюкзак, но Ольга не стала
спорить — ничего там тяжёлого не было. Она собиралась в печали и потому не взяла ни ярких платьев, ни туфель, ни десятка разных баночек, которые необходимы даме в путешествии. Хотелось оставить в Москве как можно больше, увезти только
себя — пустую. Так что этот белокожий зайчик явно не надорвётся. Ольгин взгляд задержался на открытых незагорелых плечах, и Катя пояснила:

— Нельзя мне, обгораю. Обычно прячусь —
рубашки с длинным рукавом, шляпы, крем. Только пока солнца нет, так хожу.

На площади им навстречу замигал внедорожник.

— Твой?

— Ну что ты, это школьный. По нашим дорогам иначе нельзя, да ты увидишь.

Водительское кресло было вплотную придвинуто к рулю — надо же этой пигалице как-то дотягиваться. Вообще, девушка казалась симпатичной,
но с утра Ольга не отличалась разговорчивостью,
предпочитая смотреть в окошко на аккуратный город, окраины, поля, каменистые склоны, кусочек
моря, мелькнувший справа, и опять на камни, высушенную траву, кривые колючие кусты. Ехали не
меньше часа, Ольга стала задрёмывать — в поезде не очень-то получилось поспать, попутчики попались беспокойные.

Они заглянули в купе вечером, уже после того,
как поезд пересёк российско-украинскую границу.

Название станции Ольга не запомнила, простояли
долго, значит, город достаточно крупный. Свободное место было одно, но вошли двое — моложавая женщина средних лет, одетая по-девичьи, и
мужчина помладше, держащийся как подчинённый.
Впрочем, судя по тому, что он первым делом постелил своей даме постель, их связывали неделовые отношения. Минут за пять до отправления он
подставил ей щёку для поцелуя и ушёл в соседний
плацкарт. Это было странно, ведь в их вагоне оставались свободные места.

Ольга старалась не глазеть на женщину, но против воли косилась на её забавный багаж: явно дизайнерской работы ранец в форме пагоды, сделанный из толстой формованной кожи. Похоже, он сам
по себе весил немало, а внутрь помещалось лишь немного мелочей. Ольга любила интересные штучки,
но никогда не взяла бы с собой в путешествие вещь
столь тяжёлую и нефункциональную — под её полкой валялся тридцатилитровый бэг, сделанный из
чего-то немаркого и синтетического. Да и в городе
она предпочитала сумки, которые в кафе можно небрежно поставить на пол, и потерять их жалко только из-за содержимого, а не по причине собственной
запредельной цены. Но попутчица, видимо, очень
серьёзно относилась ко всем составляющим стиля,
десяток аксессуаров, которые она выложила на столик, имели вид хотя и потёртый, но дорогой: кошелёк с монограммой «Шанель», причудливо расшитая косметичка, мобильник нехитрый, но в крокодиловом чехле, потрёпанный молескин, «паркер»…
Одежда её выглядела немного странной, сложный крой намекал на брендовое происхождение, но
исполнение не отличалось качеством, кривые строчки и торчащие нитки выдавали неопытность портного. Ольгу одолело любопытство начинающего детектива — кто эта парочка, чем занимаются, почему мужчина едет отдельно, — поэтому поймала
взгляд женщины и легко завязала разговор, который удалось закончить лишь в третьем часу ночи.
Ольга выключила лампочку над головой, завернулась в сыроватую простыню, закрыла глаза, но
заснуть не смогла. Обрывки беседы вертелись в голове, и забавная, в общем, история чужой жизни
отчего-то легла на сердце печалью.

Гелла Анатольевна — родители назвали её Василиной, но девочке не нравилось, и в 16 лет она
вписала в паспорт имя рыжей булгаковской ведьмочки — была воином. Сколько себя помнила, она
сражалась с двумя врагами: с нищетой окружающего мира и гипотетическими вандербильдихами. В отличие от Эллочки Людоедки не имела конкретной
соперницы, просто существовал определённый образ
жизни, который был ей по вкусу, но совершенно не
по карману. Осознавала себя благородной, шикарной и светской, но родилась на рабочей окраине,
одевалась на блошиных рынках и проводила дни
среди провинциальной богемы. Если бы устремления Геллы касались силы духа и тонкости натуры,
она бы давно воспарила и шествовала, не касаясь
ногами грязных канцерогенных облаков, плывущих
над родным промышленным городом. Но хотелось
вещей земных и конкретных: блистать, поражая воображение каждого встречного, а уж чем дело десятое. Пока была молоденькая, не надевала трусов
под прозрачные платья — вполне действенный приём, между прочим, глазели все и стар и мал. Стала
старше — начала конструировать одежду, получалось неплохо, но на воплощение интересных идей не
хватало ни опыта, ни терпения. Ей удавалось создавать из ничего скандалы и шляпки, но не салаты —
готовил в их семье муж, тот самый покорный человечек, отселённый в плацкарт для экономии. Правда, Гелла сама их заправляла. Она любила пряности и снадобья: как и многие стареющие женщины,
считала себя ведьмой, принимая за сполохи колдовской силы проявления подступающего климакса. Гадала, вязала амулеты, исцеляла, смотрела в стеклянные шары, носила дома чёрные мантии, а в путешествие обязательно брала с собой Таро и кисет с
лекарственными травами. Для Ольги выбросила
карту — «повешенный» и долго говорила о магическом посвящении, ритуальных действиях и отказе
от собственного «я». Ольга посмотрела на картинку и слегка растерялась:

— Откуда-откуда у неё током бьёт?!

—Таро Гигера, дурочка! Естественные желания
должны изливаться…

Предложила разложить кельтский крест, но
Ольга отказалась, а Гелла была слишком гордой,
чтобы настаивать.

На четвертом часу разговора спросила из вежливости, чем Ольга занимается, — ясно же, что
столь обычная с виду девушка наверняка сидит в
офисе или делает что-то другое, не менее скучное.
Услышав ответ, слегка оживилась и произнесла
фразу, которую Ольге за её недолгую писательскую карьеру говорили уже раз десять:

— Книжку? Я тоже могла бы написать, да всё
времени нет. И потом, по издательствам нужно бегать, унижаться, пристраивать… — И сделала паузу, ожидая, что собеседница немедленно предложит
ей помощь в публикации будущего бестселлера. Но
Ольга промолчала, и беседа наконец угасла.

Легли спать, к облегчению чутко дремлющих соседей с верхних полок, которым болтовня не давала покоя, и Гелла быстро засопела, а Ольга всё ворочалась и грустила.

Попутчица, весь вечер раздражавшая её необоснованным высокомерием и снобизмом, вдруг предстала в ином свете. Она не хотела ничего дурного,
любила окружать себя красивыми вещами, нравиться, производить впечатление. Талант дизайнера в зародыше придушила лень, но трупик его угадывался. Гелла в юности была хороша, но с возрастом оказалась перед классическим выбором «лицо
или тело» — поправляться и сохранять свежий вид
или оставаться худенькой, но в морщинках. Гелла
предпочла держать тело в отличной форме, а кожа
на лице сделалась сухой и вялой. Ольга понимала,
что многое поправимо, дорогой косметолог помог
бы скинуть если не десять, то пять лет. Но также
она понимала и то, что богемная дамочка существует на границе бедности, её диеты часто вынужденного свойства, и притирания сделаны из детского крема и оливкового масла вовсе не из экологических соображений.

Ольге казалось, что в женщине просматривается не только неудавшийся художник и бывшая красотка, но и невоплощённый Божий замысел, нераскрывшийся цветок, и от этого делалось невыразимо печально. Один христианский святой, увидев
разряженную блудницу, загоревал, потому что за
всю жизнь не выказал столько усердия в служении Господу, сколько эта женщина — в угождении мужчинам. А тут Ольге показалась, что она
прямо-таки ощущает могучую энергию, растраченную в попытке превратить крашеного кролика в
мексиканского тушкана.

Забылась только под утро, и снилась ей Гелла,
неуклюже одетая индейцем, в перьях, раскраске, в
майке с бахромой и надписью, вышитой на груди:
«Та, Которая Могла Быть, Но Не Стала».

В машине доспать не удалось, внезапно ритм
движения изменился. Они свернули на просёлочную дорогу, потом на узкий серпантин, обвивающий гору, и поползли вверх.

— Опасно, — нарушила молчание Ольга.

— Очень! — весело ответила Катя. — Это не
самая популярная трасса, там, на горе, никого особо не бывает, но психи всё равно попадаются.

— Кажется, тут вообще не разъехаться.

— Можно, только осторожно. Если на скорости или размоет когда, то, конечно, тяжело…
Ольга напряжённо смотрела на дорогу и даже
не взглянула на виды, которые открывались с высоты: вдалеке море, уже залитое солнцем, леса,
уходящие в глубь полуострова. Расслабилась, только когда съехали на очередной просёлок, укрытый
мелкорезноґй тенью буков.

— Всё, дальше будет тряско, но не страшно. Ты
поспи, если хочешь, ещё полчаса и приехали.
Они затормозили у трогательного полосатого
шлагбаума — шлагбаумы всегда казались Ольге
трогательными из-за хрупкости, непреклонности и
нехитрой конструкции. Катя просигналила, и кто-то
невидимый их пропустил. За поворотом показались
облупленные железные ворота со звездой, открывшиеся при их приближении, дальше несколько метров пустой земли, потом чуть более основательный
бетонный периметр с ржавой колючкой поверху, за
ним — ряд белых трёхэтажных зданий, скорее всего, обычные казармы, ещё какие-то сарайчики и даже ветхая сторожевая вышка. Типичная военная
часть, из тех, что наши побросали, уходя из Крыма.

— Не беспокоят вас местные?

— Попробовали бы. Ещё в девяностые территорию выкупили, всё по закону, и система охраны
у нас хорошая.

Ольга украдкой улыбнулась — да, офигеть укрепление, «девочки такие девочки», как выражаются в сети. Но раз непуганые, значит, и правда
тут спокойно.

Они наконец остановились у одного из домов,
рядом с которым неведомо как уцелело миндальное дерево, и навстречу им вышла женщина в линялом сереньком платье.

— Всё, иди с Еленой знакомиться. — Катя открыла перед ней дверцу, как заправский шофёр. Ольга выпрыгнула из джипа, с усилием повела затёкшими лопатками и повернулась к той, на крыльце.

Женщина улыбнулась, откинула назад длинные
светлые волосы, и Ольга невольно ойкнула — на левом плече у неё обнаружилось странное украшение—
фигурка маленькой совы, которая сначала показалась
игрушечной. Приглядевшись, Ольга поняла, что это
чучелко. Она никак не могла оторваться от желтых
стеклянных глаз, поэтому их познакомили:

— Это Жакоб, воробьиный сычик. Жакоб, —
аккуратный розовый ноготок пощекотал птичью
шейку, — это Ольга.

— Ох, извините. Растерялась. — Ольга наконец-то посмотрела в глаза женщине.

— Елена. Очень рада, что вы присоединились
к нам. Я занимаюсь всякими скучными вещами, заселением, бытовыми вопросами, так что в случае
нужды обращайтесь. Сейчас я вам всё покажу, —
и повела её в дом.

Ольга шла следом, испытывая лёгкое головокружение. То ли перепад давления сказался, они же
забрались довольно высоко, то ли в облике Елены
было что-то, сбивающее с толку. Она напоминала
молоденькую Катрин Денёв, только без всякой жесткости. Скорее, жертвенная блондинка из готического романа, с бледными губами и чуть испуганным взглядом. От неё пахло какими-то незнакомыми луговыми цветами, свежими и горьковатыми.
Ольга представила, что Елена живёт в тесной, но
светлой комнатке, обвешанной пучками засыхающих
растений. Но ведь осень на носу, травы давно выгорели, так что свежесть эта наверняка из коробочки.
В клетчатом с погончиками халате «экономки» Ольга с удивлением опознала неплохую кальку с прошлогоднего бёрберри. Похоже, здесь хорошие секондхенды. Обувь разглядеть не успела, короткая лестница закончилась, и стало по-настоящему интересно.

Купить книгу на Озоне

Кшиштоф Бакуш. Моё лимонное дерево (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Кшиштофа Бакуша «Моё лимонное дерево»

Я всё начал поздно. Хорошие деньги появились у меня только в сорок с лишним лет, хорошие женщины — в тридцать с лишним, и только в шестьдесят с лишним — хорошие зубы.

От работы я постепенно уплотнялся, то есть — я начинал что-то о себе понимать, начинал поднимать, что-то уметь, ухватывать. Ну, и конечно, тут дело потихоньку дошло и до девушек. Как вы помните, мистер Баррель давно советовал мне спать с девушками, сначала с плохими, потом с хорошими. Но мне долго не хватало духу ими воспользоваться. Хорошие девушки были мне недоступны, потому что я был некрасивый — очень худой, рыжий, замотанный работой. А плохими девушками я пользоваться не хотел. Я не мог понять, как это можно просто использовать человека для того, чтобы заниматься с ним любовью, пусть даже это и плохая девушка. Мне все говорили, что в этом нет ничего такого, но я как-то не верил, мне казалось, что как только я лягу с плохой девушкой в постель, так у меня сразу же всё откажет, причём навсегда. Поэтому пока мне приходилось обходиться вообще без каких бы то ни было девушек.

А жил я на втором этаже небольшого двухэтажного дома. На первом был трактир. Хозяйка трактира не отличалась никакими особенными талантами, за исключением того, что два её сына-близнеца выросли, по её словам, не ворами и не убийцами. Данное обстоятельство составляло предмет её гордости, но всё же казалось мне весьма сомнительным. На одинаковых лицах близнецов, как говорят, «лежала печать вырождения». Если им и впрямь на ту пору ещё ни разу не приходилось воровать и убивать, то причина тому — не хорошее воспитание, а полная апатия ко всем жизненным явлениям, составлявшая доминанту в их характере.

Я стал первым человеком, вызвавшим у них столь сильное чувство, как ненависть; также и они стали первыми американцами, кому я настолько сильно не понравился. Увидев меня в конце улицы, близнецы пулей устремлялись в мою сторону с явным намерением меня устранить. Я бегал быстрее, но они могли бежать дольше меня. Поэтому я сразу понял, что единственным выходом из положения является прыжок через забор, влекущий нарушение границ частных владений. А так как хозяйки в ту пору неизменно были беременны (начинался так называемый baby-boom), то мне приходилось долго их успокаивать. Вот так я спасался от близнецов.

Но однажды близнецы-таки подкараулили меня при всём честном народе. Было дело после работы, перед ночью: наши рабочие курили, сидя кто на бревне, кто на куче кирпичей. Мистер Баррель, стоя на крыльце, что-то тихо и интимно объяснял кучке рабочих и, по своему обыкновению, убедительно тряс пальцем. А я, кажется, рассказывал анекдоты.

И тут как гром с ясного неба появились близнецы.

— Ага-а! — закричали они. — Попа-ался! Выходи, драться буээмм!

Я покрутил головой. Заборов поблизости не было. Было только кирпичное строение, в котором помещался склад и бар. Земля была утоптана до состояния камня. Безвыходное положение, практически. Единственной доминантой местности был тополь — старый, заскорузлый. Можно было бы, конечно, залезть на тополь, но в таком случае близнецы будут швырять в меня камнями, пока не собьют на землю. И почему бы мне в таком случае не начать первым? И вот я подобрал с земли пару камней и направился к разъярённым близнецам, даже не подозревающим о моих запасах мести.

Ну, тут все бросили болтать и стали смотреть на нас, как я и моя удлиняющаяся тень приближались к вражеским полчищам близнецов. Я остановился, когда моя тень ударила одного из них в лицо. Именно таким бывает желаемое, когда его выдают за действительное. Я прочертил вокруг себя круг носком ботинка и швырнул первый камень.

Я швырнул его метко и резко, а попасть в морду любому из близнецов не составляло бы труда, ибо морды были широкие; но — вот беда! — я не уловил самого важного, того, что бывает, когда гонишься за двумя зайцами. Одним словом, мой камень просвистел между близнецами и упал в пыль за ними, лишь раззадорив их. Они кинулись на меня, набирая ход. Но теперь вышеупомянутый фактор их раздвоенной сущности играл в мою пользу: я отпрянул, и близнецы столкнулись животами на пороге моего круга, пройдя по касательной и не задев меня; я же, покачнувшись от порыва ветра, созданного ими, подпрыгнул вверх, как мог высоко, и, используя силу земного притяжения, вдолбил их в землю ударом своих каблуков. Ног у меня было (и остаётся) две штуки, что весьма кстати, когда имеешь дело с близнецами.

Время потекло для меня быстрее; соответственно, действия мира и других людей стали казаться замедленными, вялыми. Я видел, как мистер Баррель поднял руку и что-то медленно крикнул. Как тополь медленно-медленно возил веником своей кроны по темнеющему небу. Я ударил одного из близнецов по яйцам; тот не спеша втянул в себя добрую цистерну воздуха (образуя нечто вроде водоворота) и осел в мелкую пыль; сделав это, я обнаружил, что лежу рядом с ним, а второй близнец совершает на мне невысокие, но тяжёлые прыжки. Выяснив, что дело обстоит именно так, я вонзил зубы ему в икру и тем принудил упасть на землю, сам же, изнеможённый непривычно быстрыми физическими расчётами, смежил веки. Когда я вновь открыл глаза, надо мной стояли кружком мистер Баррель и многие другие.

— Ты их победил! — поздравляли меня мои сотрудники.

В тот момент я не поверил и счёл их речи утешением. Голова у меня гудела, как ратуша, а правую руку братья мне фактически оторвали. Мистер Баррель сказал врачу, что я получил производственную травму. Меня заставили продиктовать заявление и завещание.

Я поспешил к своим, и когда я пришел, гипс ещё не затвердел. Чтобы я мог пить, Хесси вставил стакан мне в гипс и налил. Часа через три гипс затвердел, и когда пришло время выковыривать стакан, в нём осталась симпатичная выемка как раз по размеру. Все угощали меня, желая посмотреть, как стакан в эту выемку входит. Что же касается близнецов, то они с тех пор никогда больше не пытались уничтожить меня; выходило, что я действительно их победил, хотя их было в четыре раза больше, а я был подросток, так сказать, из Букового леса, или, как это говорится по-немецки, из Бухенвальда.

Но для некоторых вещей нужна правая рука, некоторых вещей я не умел делать левой рукой, и, хорошенько всё обдумав, я решил, что мне уже пора, наконец, последовать совету мистера Барреля и найти особу, которая помогла бы мне в этом действительно серьезном затруднении. Разумеется, я стал искать эту особу среди плохих девушек. Надо сказать, что те плохие девушки, о которых говорил мистер Баррель, были на самом деле не так уж и плохи. Они работали в переплётной мастерской и на швейной фабрике, а в качестве плохих девочек только подрабатывали, даже не то чтобы подрабатывали, а просто занимались этим из желания поесть и выпить на халяву. В наше время их бы и не назвали плохими — просто «тусовщицы», но те времена были куда строже на этот счёт.

Итак, я сел за стол и объявил девушкам, что устраиваю конкурс, кто лучше накормит меня с вилки. Победительнице, сказал я, достанется бесплатный ужин и полная чудес ночь, в конце которой её ждет материальное вознаграждение. Девочки заинтересовались. Их было трое. Одна была рыжая, с большими ушами и серьгами ещё больше — она совала мне куски в рот так оживленно, что я не успевал их прожевать, мой набитый рот смешил её. Другая девчонка не принимала участия в соревновании. Потом я иногда жалел, что выбрал не её: она была красивая, вся в серых, малиновых и розовых тенях — сидела под люстрой и крутила браслет, сняв его с руки, и как-то виновато усмехалась. А третья была Сью.

Я её почти не видел, она сидела сбоку. Длинная челка спадала ей на лоб и щёку, и она всё время её отодвигала. Мне было хорошо. Полное лето, необрезанный месяц. Машина — ворота открыли — подсвеченный джаз. Хорошо.

Когда я начал что-то чувствовать, то первыми моими чувствами были те самые, которые в своё время последними замерзли. Поэтому я лежал на спине с ушами, полными слёз, во тьме, и постепенно оттаивал, и мне приходили в голову разные мысли. Я сказал Сью, что мне нужен кто-то с ключом от моих мозгов.

— У меня он есть, — ответила она.

Моя первая жена Сью была плохая девочка. То есть мне-то она вполне подходила, потому что я был ещё хуже неё. Но все остальные считали её плохой. И им казалось, что раз Сью плохая, то её можно обижать и не нужно утешать.

Сначала мы не ссорились, но когда я опять обрёл две руки, мы стали ссориться и даже драться.

— Ты плохая! — кричал я и бил Сью веником, как ковёр.

— Ты плохой! — возражала Сью и била меня тапкой, как таракана.

Сью была, конечно, умней меня. Она и сейчас умней. Женщины вообще умней мужчин, но это ничего не значит и ничего им не даёт.

Сью заставляла меня делать разные вещи: например, найти себе какую-нибудь другую работу, чтобы больше не работать на стройке, и пойти на бухгалтерские курсы, и стать человеком. Я не хотел становиться человеком. Люди мне не нравились, я их не понимал. Судя по тому, что они делали, они чувствовали совсем не то, что я.

Но ради Сью я был готов на многое, и я честно старался.

У меня честно ничего не получалось.

Юрий Арабов. Орлеан (фрагмент)

Отрывок из романа

А Рудик в это время резал глупый аппендикс, примитивный, гнойный и никому не нужный, доказывающий лишь то, что и Бог иногда мог ошибаться, придумывая в человеке абсолютно бесполезные, как детали к старой швейной машинке, предметы. В семидесятые годы один ученый парадоксалист предлагал удалять аппендиксы сразу, то есть у новорожденных, не подвергая впоследствии этой унизительной процедуре уже взрослого, состоятельного во всех смыслах мужа, отслужившего в армии, достигшего должности и. о. доцента и ходившего в рестораны по пятницам с любовницей, говоря жене, что до утра работает с документами. Но предложение не прошло, вероятно, из-за суеверного и ничем не обоснованного подозрения, что Бог сможет оказаться хитрее и задумал нечто про человека, чего он сам не может себе вообразить. Рудик в этом вопросе был на стороне похеренного ученого, а не Бога, считая, что чем меньше в человеке всякого рода непонятных деталей, тем лучше, а уж если Бог хочет просто ничем не обоснованного страдания, переходящего в перитонит, то уж извините, здесь мы поспорим и с вами не согласимся.

Он знал эту полостную операцию назубок и потому делал ее, почти засыпая, с трудом борясь с одурманивающей мозги тиной, тряся головой, полузакрыв глаза, как играет опытный пианист, даже не взглянув на постылую и захватанную пальцами клавиатуру.

Сестра-ветеринар, чтобы хирург окончательно не заснул, давала лизать ему мороженое «Забава», которое делалось Барнаульским хладокомбинатом, — двуцветный розово-белый пломбир на палочке, то открывая повязку на лице мастера, то прикрывая ее…

— Не могу, — пробормотал Рудик. — Сама ешь.

Он знал эту «Забаву» с детства и потому не ценил ее качества, например отсутствие сухого молока в рецептуре и всякого рода сомнительных консервантов. Сестра, не сказав своего традиционного «ага», долизала то, что не успел долизать Рудик.

И в это время в операционную влетела Лидка. Влетела со всем, что было при ней, с пирожками вверху туловища и густым тестом внизу, с размазанной косметикой на лице и с глазами, которые источали горьковатый каштановый мед отчаяния.

— Меня убивают! — крикнула она Рудику. — Моя добродетель растоптана грязным сапогом аристократа.

— Погодите, — терпеливо ответил ей хирург Рудольф Валентинович Белецкий. — Не видите, что я режу? Тут дело идет о жизни и смерти, а вы ворвались с какой-то травленной молью добродетелью и еще плюнули мне в лицо своей кислотой.

— Зашивай его, — приказала Лидка. — Чего здесь валандаться?

— Зашивайте, — покорно отдал распоряжение сестре хирург, содрал с себя надоевшую повязку и пропустил Лидку из операционной вперед. — Пойдемте со мной в ординаторскую…

Он вдруг замешкался, затоптался на месте, словно внезапно ослеп, и опять возвратился к больному. Посмотрел с подозрением на его раскрытый живот.

— Чего сопли жуешь? Забыл чего? — ласково проворковала ему Лидка.

— Да так… У меня дурь каждый раз… Будто я скальпель в животе оставляю… Когда учился в институте, мне один товарищ рассказывал… Как скальпель зашили в животе.

— Мне тоже сейчас кое-что рассказали, — пробормотала парикмахерша, не уточнив, что именно. — Услышишь — закачаешься.

И она с силой, ухватившись за рукав халата, загнала Белецкого в ординаторскую, как загоняют безмолвную скотину на убой.

Там Рудик рухнул на продавленный диван, словно метеорит обрушился на безжизненную планету, а Лидка плюхнулась на колени лечащего врача. Он почувствовал на себе ее теплый зад, похожий на две некрепко сшитые друг с другом подушки. У другого бы эти подушки вызвали восторг обладания, другой бы сразу зачитал стихи вслух, заговорил бы о мироздании, о психоэнергии, сансаре, пране и вьяне, другой бы весь мир духовный в себе перевернул — и именно из-за этих жгучих, как грелка, подушек. Но только не Рудик. Скука и раздражение, которые мучили его весь день, вдруг сделались нестерпимыми.

— Мне страшно. Спаси меня! — Лидка обняла его короткую широкую шею и прикоснулась к уху липкими губами, будто измазанными в клее «Момент» — в том смысле, что еще мгновение и их уже не отлепить.

— Отчего тебе страшно? — спросил он, увернувшись и все-таки спихнув ее с колен на диван.

— От человека.

— Ну знаешь ли, милая, от человека всегда страшно, — философически заметил хирург. — Человек может сказать тебе гадость, может ударить напильником по голове, посвятить тебя в свой внутренний мир, попросить взаймы денег… Страх от человека — в порядке вещей.

— Значит, тебе тоже страшно?

— Конечно.

— От кого конкретно?

— От всех людей.

Рудик нетерпеливо поднялся с дивана и посмотрел на улицу. Буря за окном не состоялась. Солнце зевало. Ветер пошел на местную карусель и там задремал в деревянной люльке.

Тогда хирург включил телевизор «Юность» на тумбочке. Как еще работал этот маленький советский реликт, как не взорвался, не возгорел, не вышел дымом, словно старик Хоттабыч, и не показал всей больнице кузькину мать — неведомо. Сквозь морскую рябь черно-белых помех стали видны двое молодцов, которые дубасили кого-то железной палкой, передавая ее из рук в руки.

— В насилии есть своя философия, — пробормотал хирург, озадаченно уставившись на экран. — Фридрих Ницше, если бы дожил до наших дней, был бы безмерно счастлив.

— Какая ниша? Чего ты плетешь?! — постаралась Лидка вернуть его с небес на землю.

— Это я так. Заговариваюсь, — пошел он на попятную.

— Ты не понимаешь. Меня хотят убить.

Лицо парикмахерши пошло пятнами, губы затряслись и разъехались в разные стороны, словно две гусеницы.

— Кто? — терпеливо спросил Белецкий.

— Инквизитор, — и она с плачем протянула ему визитную карточку.

— Итальянец, что ли?

— Итальянец, — подтвердила Лидка, уже рыдая в полный голос. — Из Кулунды.

Рудик близоруко вгляделся в кусочек картона, который оказался у него в руках.

— Во-первых, не инквизитор, а экзекутор… — пробормотал он, пытаясь успокоить пылкую и глупую парикмахершу. — Фамилия, правда, странная. Согласен. И она кого-то мне сильно напоминает.

— Он вообще странный, — подтвердила парикмахерша, размазывая платком тушь по щекам.

— Чем же?

— Очень уж сладкий. Ну просто приторный. Такого даже и не съешь. Выплюнешь… Гейбл, — вдруг страшно произнесла она. — Это был Кларк Гейбл!

— Чего? — не понял Белецкий.

— Кларк Гейбл, — простонала несчастная Лидка. — Иностранный артист. Дорогие сигары, набриолиненные усы… и цинизм. Цинизм во всем. Он такой цинизм с тобой совершит, что даже маму родную не позовешь!

Рудик озабоченно прикоснулся пальцами к ее лбу.

— Кажется, началась интоксикация, — сказал он сам себе. — Если к вечеру не прекратится, то надо отправлять в областную больницу. На вот, съешь, — и он высыпал ей на ладонь пару розовых таблеток.

— Кларк Гейбл!.. — не успокаивалась Лидка. — «Унесенные ветром» кино… Знаешь?

— Терпеть не могу, — признался Белецкий. — Хуже сепсиса и перитонита.

— А мне понравилось, — отрезала Дериглазова. — Я даже была влюблена в этого отпетого мерзавца.

— И у тебя от него были дети, — терпеливо добавил хирург. — В астральном смысле.

Лидка всосала в себя таблетки и как-то успокоилась.

— Нет, детей не было, — совершенно серьезно призналась она.

— Значит, он предохранялся. — Рудольф снова взял в руки злополучную визитку. — Кое-что ясно, — промолвил он, подумав. — Фамилия, конечно, вымышленная. Взята с потолка. А вот профессия…

— И профессия, — поспешила подтвердить Лидка.

— Не знаю. Не уверен. Что нам известно об экзекуторах и инквизиторах? — задал он сам себе философский вопрос. — Инквизитор — это, так сказать, идейный глава… Пахан по-нашему. А экзекутор — всего лишь пешка, исполнитель. Глупый мясник. Точнее, топор в чьих-то невидимых руках. Не более того.

— Но мне от этого не легче, Рудя! — и Лидка опять крепко обняла его.

Он почувствовал, что в глубине ее проснулась нежность. Проснулась, как пушистая кошка: выгнулась дугой, села на задние лапы и умыла передней лапкой свою заспанную мордочку.

Белецкий же был как на иголках, опасаясь, что в ординаторскую войдет кто-нибудь посторонний, не ветеринар в юбке, а строгий и злой, как Высший Судия. Тут-то он и расколет их молотком, словно двойной орех.

— Что он тебе сказал, твой экзекутор?

— Что-то про язык. Как он будет гнить, — проворковала Лидка сонным голосом, потому что вся отдалась своей внутренней кошке.

— Я недавно отравился вареным языком в нашем кафе, — припомнил Рудольф Валентинович некстати. — Но выпил тысячелистника. И ничего. Полегчало. Тебе известно такое растение — лох серебристый?

— Ну?

— Вот это ты, — сказал ей хирург. — Тебя просто развели. Разыграли, как последнюю дуру. Как лоха серебристого.

— Думаешь?

— Не думаю, а уверен.

— Выпиши меня отсюда, — она взяла его за пухлое колено. — Мне очень страшно.

— Через день, два… Как положено.

— А если он придет ко мне домой?..

Рудольф, натужно зевнув, выключил телевизор:

— Ты не в себе.

— Зато ты… Ты всегда в себе, — сказала она с обидой.

— Не грузи. Иначе я сейчас засну от скуки.

Она вдруг задумалась. Лицо помрачнело и сделалось менее вульгарным, чем раньше, как если б окна в доме, в котором шел веселый праздник, вдруг погасли, оттого что пьяный монтер вырубил все электричество.

— …Какого пола был мой ребенок?

— Мальчик, — ответил он нехотя.

— А скажи, Рудик, всем женщинам, с которыми ты спал, ты делаешь потом аборты?

Он открыл холодильник и вытащил оттуда банку с пивом:

— Хочешь?

Лидка отрицательно покачала головой.

— Не всем, а только тем, кто залетит по неосторожности… Считайте циклы, — прикрикнул он грозно. — Сколько раз говорить? Считайте циклы, считайте циклы… — нервно дернул кольцо, и банка прорвалась, вылив желтую жижу на пол ординаторской.

— А знаешь, как называется рачок в нашем озере, — пробормотал он, пытаясь справиться с раздражением, — который издает этот скверный запах?.. Артемия салина, — он отряхнул со своих рук капельки пива. — Это ведь чистая поэзия, не правда ли? Какой-нибудь античный Вергилий. Торквато Тассо… Артемия салина… Рачок с большой концентрацией белка Артемия салина… — промычал он сам себе под нос. — Артемия салина… Прекрасная Артемия салина…

Купить книгу на Озоне

Новая мысль

Отрывок из романа Александра Иличевского «Математик»

О книге Александра Иличевского «Математик»

Максим вырос в семье, страдавшей нехваткой любви. Родители его познакомились в очереди за яблоками джонатан в магазине на Тверской, в предновогодней толпе, поглощенной покупками к праздничному столу. Мама жила в Лобне, отец в Долгопрудном, и в тот же вечер он окликнул ее на платформе Савеловского вокзала. В вагоне они обсуждали фильм Киры Муратовой «Долгие проводы». В тот час им показалось, что они знают все друг о друге и вечности. Отец занимался астрофизикой, летом вывозил семью в горный поселок при Архызской обсерватории. Макс купал коней, ходил в ночное, доил овец, возился с пастушьими собаками, занимался альпинизмом, мог полдня карабкаться на скальный столб. В старших классах с рюкзаком книжек поднимался в Джамагат, подолгу жил на контрольно-спасательной станции, занимался математикой, параллельно исследуя с московскими командами всю Теберду и Домбай. Однажды, спустившись в Архыз, показал родителям диплом альпиниста-перворазрядника.

Мама преподавала в школе физику, любила лыжные походы. Отец с ней развелся во время первой весенней сессии Макса на мехмате. Долгосрочная любовница его была дочерью генерала авиации, всегда улыбалась, широкобедрая, но сухая и вся вогнутая, как вобла, у нее уже были мимические морщины в уголках рта, как у приученных к механической приветливости стюардесс. Дочь ее, подросток, училась в Гнесинке, таскалась везде с виолончелью и обожала будущего отчима.

Максим только тогда понял, что в стране происходит что-то невеселое, когда вернулся из-за границы после месяца летней школы в Турине и обнаружил в табачном киоске, что коробок спичек теперь стоит рубль, а не копейку. Отец получил контракт в университете на берегу озера Мичиган и выехал с новой семьей в Америку навсегда. Приемная дочь играла теперь в оркестре Чикагской филармонии. В один из визитов к отцу Максим пошел с ним на концерт — слушали Девятую симфонию Малера.

Максим уехал в Америку через два месяца после отца и оставил мать наедине с ее горем. После развода она сначала вместе со своей лаборанткой разбавляла спирт грейпфрутовым соком. Потом у нее появилась компания. Максим то и дело заставал у них в квартире в Долгопрудном мутных личностей с гитарой, романсами или проклятым бардовским репертуаром. Первые годы он считал: мать сама виновата. «Слишком была требовательна. Когда любишь, нельзя поглощать».

«Сыночек, как ты учишься? Все благополучно?.. А я — видишь сам — плоха совсем. Меня ненависть съела. Почему твой отец так поступил? Почему он растоптал меня? Я была рабой его, все горести и радости делила с ним… Он бесчестный человек. Не учись у него, сыночек, ничему не учись. Людей надо жалеть.

Люди слабые. Люди хрупкие… Одним движением ты можешь зачеркнуть чьюто жизнь. Будь осторожен, внимателен. Жалей людей… Человек в слабости беден и мучителен сам себе…»

Максим выслушивал мать молча. Приезжая из Америки, он бывал у нее не больше получаса. Раз в семестр посылал деньги через друзей. Друзьям его она назначала встречи у Центрального телеграфа, на их обычном, семейном месте свиданий в Москве. Здесь в молодости она дожидалась отца и потом Максима. Последний раз сын видел мать здесь, на взгорье Тверской улицы, когда примчался из университета в день объявления результатов приемных экзаменов.

Взволнованная, мама стояла в своем любимом платье с маками. Она купила подарок — перчатки, и протягивала их — сейчас, среди лета, ничего не спрашивая, готовая к горю, к тому, что отправит осенью сына в армию…

Максим взял перчатки — всю школу он мечтал о настоящих лайковых перчатках, — и обнял мать: «Поступил!». Она расплакалась, и пошли они с сыном в

Газетный переулок, в бывший храм Успения, где под высоченными сводами гудел и потел в душных глухих кабинках с раскаленными трубками междугородний телефонный узел. Голос отца, находившегося в Архызе, едва можно было расслышать: «Да! Да!».

Макс вылетел в Минводы на следующий день и провел остаток лета на альпийских маковых лугах, отъедаясь шашлыком, отпаиваясь козьим молоком. В то лето он впервые попробовал терьяк — ссохшиеся капли сока из надрезов на маковых коробочках. От нескольких затяжек его приподнимало над землей, и он ложился на сочную прохладную траву, смотрел в небо, на проплывавшие близко облака. На лугах он проводил дни напролет, занимаясь; и когда поднимал глаза от тетради или книги, чтобы расслабить хрусталик, то погружался в созерцание снежных великанов, изумрудного плато, благодатного пастбища, прозванного альпинистами Сковородкой. Каждая тропка, каждый куст или дерево в таком прозрачном воздухе — сколь бы ни были удалены эти объекты — виделись здесь во всей своей предельно четкой отдельности. Горы представлялись Максу реальными воплощениями математических вершин, к которым он учился стремиться. Если бы спросили его: «На что похожа великая мысль?» — он бы ответил: «На сложную вершину. И это не я придумал. Гильберт писал: «Изучение трудных математических доказательств можно сравнить с восхождением. У подножья вершины находится общекультурный просвещенный ум. Восхождение может занимать месяцы, а развитие математической мысли — годы, причем в обоих случаях мы имеем дело с несколькими промежуточными этапами. В базовом лагере на высокогорье собирается весь состав экспедиции, что соответствует этапу получения математического образования, необходимого для понимания формулируемой задачи. Дальнейшее движение к вершине происходит этапами, за которые основываются промежуточные лагеря, необходимые для все более и более высокой заброски требуемого снаряжения и продуктов питания. В математике такими освоенными лагерями являются теории и теоремы. В современной математике средний уровень базового лагеря становится все выше и выше».

Последние лет шесть, приезжая, он заставал у матери помесь богемного притона и богадельни. Она давно не работала, в ее квартире вечно кто-то хозяйничал, нахлебничал. Среди хлыщеватых или бородатых мужиков с гитарами и тромбонами в чехлах, которые лишь полдня бывали трезвыми и вечно прятали в полиэтиленовые пакеты или доставали из них бутылки, — ему запомнился чувствительный, слезливый и восторженный философ; он, видимо, переболел в детстве полиомиелитом, и потому его позы и жесты были зажаты и перекошены. Он полулежал на тахте в кухне, поднимаясь только для того, чтобы не задохнуться опрокидываемой рюмкой, которую как-то умудрялся донести до рта в пляшущей руке. Философ время от времени извергал отвлеченные суждения и распалялся от осмысленности во взгляде Максима при именах: Шестов, Гуссерль, Хайдеггер, Бубер. Отталкиваясь от какой-то незначащей бытовой проблемы, он принимался говорить — очень горячо и складно, как увлеченный лектор, да он им и был, — университетский доцент. Мать, поглощенная руинами отринутых эпохой научных работников и иных носителей приличных профессий, которые стали спекулянтами, расклейщиками объявлений, челночниками, выпивохами, бомжами, — не гнала философа.

Макс не был способен отличить ее сожителей от приживал.

Однажды он остался чуть дольше. Сидел, наблюдал вечное застолье, изломанную мать с одутловатым испитым лицом, которая вдруг спохватывалась, выходила из равнодушия, взглядывая на него, застилалась слезами, отчего выглядела моложе, и тут же шарила по столу, прикуривая жадно еще одну сигарету. Иногда она уходила в ванную — подвести глаза.

В преддверии Филдса Максим понял, что давным-давно устал от математики, что теперь истощение и опустошение накрыли его каменной волной. Сначала он пил из бравады. Затем из ожесточения. Он чувствовал, что ему нужно поставить точку. Он ждал этой точки. А пока пил и вспоминал. Что было в начале?

В начале были динозавры. Книга «Рептилии древности и современности».

Потом «Занимательная химия»: ванная превратилась в лабораторию, магниевый сплав добывался в Жуковском на свалках близ аэродрома — отрезать ножовкой от какой-нибудь полетной железяки, а марганцовка продается в аптеке.

После на письменном столе шлифовались линзы для телескопа: в этом Максим достиг большой сноровки — он и сейчас, подобно китайскому каллиграфу, непрерывным движением руки мог выписать идеальную окружность. Решительный шаг в сторону математики был сделан во время воспаления легких, настигшего его в шестом классе. Отец тогда передал ему в больницу кубик Рубика. Вскоре поиск кратчайшей схемы сборки привел Макса в математический кружок при Дворце пионеров, где стало понятно, что математика может быть интересна сама по себе, в чистом виде.

Диплома о высшем образовании у Макса не было — он был отчислен из университета за академическую неуспеваемость, поскольку уже тогда его интересовала только геометрия и посещение занятий казалось мучительной тратой времени. Он ушел в академический отпуск и стал учить детей программированию. После возвращения из академа Макс окончательно пренебрег учебой. Шел 1992 год, страна опустошалась, ученые разъезжались, и советский диплом казался формальностью.

Однокурсник Макса, с которым он написал несколько статей, поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, где на студенческой конференции рассказал об их работах. Приглашение примчалось со скоростью телеграммы.

До Сан-Франциско — четырнадцать часов беспосадочного перелета. Солнце, едва показавшееся из-за горизонта, следовало за самолетом. Проползли под крылом ледовитые горы Гренландии, показался снежный Лабрадор, и затем потянулось таежное безбрежье Канады; наконец, в облачных разрывах проплыл Сиэтл. В конце концов Максим измучился так, что после объявления, что самолет заходит на посадку, пробормотал: «Да за это время можно было уже до Крыма на поезде доехать».

В Стэнфорде в первый же день он получил ключи от квартиры, от офиса и чек на тысячу долларов, но на исходе семестра его прихватила тоска. Хоть он и полюбил светлый, гористый город над океаном — Сан-Франциско, — его мучила чуждая Америка, ландшафтное разнообразие Калифорнии выглядело набором декораций, и Россия манила обратно. Точнее — звал призрак оставленной в ней возлюбленной, которая замуж не желала наотрез и с которой он отождествлял родину. По утрам в послесонье он вспоминал, как выглядит из окна ее квартиры туманный осенний Битцевский парк. Дикая эрекция, сопровождавшая это воспоминание, пружиной вышибала его из постели.

Уже тогда на факультете было много математиков из России, включая декана, Игоря Терехова, высокого, плечистого серебряноседого бородача. Во время вручения медали Филдса Максим в своей публичной речи признался, что Терехов и его коллеги должны разделить с ним эту награду.

Перед своим первым Рождеством в Америке Макс оказался на конференции в Нью-Йорке, где в сильном подпитии забрел в Гарлем. Там он встретил здоровенного громилу, необъятного, как стена, который попросил сорок долларов; не расслышав, Макс отсчитал сорок центов и ссыпал их в ладонь кинг-конга. Под Новый год он вернулся в Стэнфорд, пришел к Терехову в темных очках, плохо скрывавших кровоподтек, и сказал, что хочет в Москву. Декан ответил:

«Если тебе так плохо — поезжай».

Максим уехал на четыре месяца, и Терехов сохранил за ним место и стипендию. Но в квартире над Битцевским парком его тень оказалась уже стертой. Он побился рыбой об лед, помаялся по комнатам знакомых в общаге. Смотрительница пускала его ночевать в Музей Земли, находившийся на последнем этаже шпиля МГУ. Он лежал на прорванном матрасе и смотрел, как уходит вверх чуть просвечивающий ребристый конус шпиля, как плывут низкие облака в ромбе окошка, как широко длится Москва, отсюда, с Воробьевых гор раскинувшаяся дальше горизонта…

В разумении Максима не помещалась катастрофа, поразившая его мать. Он не мог осознать, что вырос в семье, в которой никто никого не любил. Он точно знал про себя, что не любил. Но сам себя не испугаешь: любая молодость жестока, ибо нацелена на расставание с настоящим.

Тогда, глядя на уходящее за горизонт Москвы солнце, он твердо решил, что станет хлопотать и вызволит в конце концов мать в Америку. Но навел справки, столкнулся с непробиваемыми когортами бюрократии и вскоре прекратил об этом думать.

Все то лето и половину осени он жил на рабочем месте, на кафедре, лихорадочно дописывая диссертацию. Терехов не сумел сохранить за ним жилье, и потому Максим спал в холле на кожаном диване-бегемоте, с которого, случалось, соскальзывал во сне на пол. Приходящие по утрам студенты уже привыкли к сонному виду, с каким он шел по коридору в туалет с зубной щеткой в руках. Терехов дал ему возможность спокойно закончить работу, и диссертация его молнией раскроила математическое небо. Отныне десять лет подряд дела егошли только в гору, очень крутую и очень высокую, может быть, одну из самых высоких гор на свете.

* * *

«Что ж? Дело сделано, вершина достигнута. Остальное — за историей. Больше у меня не хватит ни сил, ни здоровья, ни времени на что-либо подобное. А на меньшее — смешно и думать, — не разменяюсь. Подводники и летчики-испытатели уходят на пенсию в тридцать пять лет. Вот и я вышел на пенсию. Преподавать не умею и ненавижу. Никому ничего не объяснишь. И не надо приводить счастливых примеров обратного. Фейнман только делал вид, что может что-то популяризировать. Все его учебники — сплошная видимость простоты, надувательство. Его лекцию о квантовой электродинамике для гуманитариев интеллект вообще не способен понять…

Остается только смотреть в потолок. Пойти снова в горы? Уныние не пускает. Так-с… хорошо-с. Ну а что мы думаем в целом? В целом мы думаем невеселые вещи. Мы думаем, что математика сейчас находится в невиданном со времен Пифагора кризисе. Наука долго интенсивно развивалась, было множество научных взрывов. На нынешнюю математику расходуются гигантские ресурсы: временные, людские и финансовые. Сложилась ситуация, когда время, которое человек должен затратить на то, чтобы только разобраться в постановке проблемы, — больше времени академического образования. Я не способен объяснить даже очень хорошему студенту последнего курса университета детали своей работы. Новым исследователям все труднее и труднее включиться в научный процесс. Если математика не повернется лицом к природным нуждам человека, то всего через десять лет ее в прежнем виде уже не будет.

Что и говорить… Чувствую внутри ссадину, ранку, сквозь нее меня покидают силы, и сквозь этот порез я мечтаю бежать и никогда больше не возвращаться к математике. Много было математиков до меня, много будет после. Некоторые на подходе, а некоторые уже в дамках. Дхармананд. Сечет крупно, а местами просто непостижимо. Или Липкин. Молоток. Липкину вообще все равно. Решил, не решил. Сделал дело, пошел грибы собирать или на рыбалку, неделю отвалялся в лесу, отдохнул. А мне вот еще какого-то рожна надобно. На месте усидеть не могу, внутри сосет что-то. Вот и пью потихоньку. Надо бы в горы податься. Напряжению нужна новая точка приложения… Мозг та же мышца — требует работы.

Так чем лично я могу послужить практическим нуждам человечества? Пока ничем. Но есть одна задумка. Я знаю, как обернуть свои знания на пользу человечества. Вдобавок эти знания сейчас попросту непонятны. Лишь несколько десятков человек на планете способны оценить величину моего труда. Высокая вершина осмысленно видна только с соседних вершин. Кто видел панорамный снимок, сделанный с Эвереста? Сколько вершин дотягивается до эшелона Джомолунгмы?»

Митч Элбом. Искорка надежды (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Митча Элбома «Искорка надежды»

Великая традиция побегов

Адам прятался в саду Эдема. Моисей пытался
уговорить Бога, чтобы тот заменил его братом —
Аароном. Иона прыгнул с корабля, и его проглотил кит.

Людям свойственно скрываться от Бога. Такова
традиция. Поэтому, наверное, я, следуя ей, стал убегать от Альберта Льюиса, как только научился ходить. Он, конечно, не был Богом, но для меня он
был почти Бог, праведник, человек в мантии, великий человек, главный раввин нашей синагоги. Мои
родители стали ее членами, когда я был младенцем.
Он читал проповеди, а я слушал их, поначалу сидя
на коленях у матери.

И все же, когда я вдруг осознал, кто он такой, —
а он стал для меня Божьим человеком, — я бросался
бежать. Стоило мне увидеть, как он шагает по коридору, и я пускался наутек. Если мне надо было
пройти мимо его кабинета — я пробегал стрелой.
Даже когда я стал подростком, стоило мне заприметить его вдалеке, как я тут же старался от него
скрыться. Он был высокого роста — шесть футов и
дюйм, и в его присутствии я казался себе лилипутом. Когда он смотрел на меня сквозь свои очки в
черной роговой оправе, мне чудилось, что он видит
все мои пороки и прегрешения.

И я убегал.

Я бежал и бежал, пока не скрывался у него из
виду.

Я вспоминал об этом, приближаясь к его дому
весенним утром 2000 года, после только что стихшей грозы. Несколько недель назад, когда я выступил в синагоге с речью, восьмидесятидвухлетний
Альберт Льюис обратился ко мне с той самой странной просьбой:

— Ты не мог бы сказать прощальную речь на
моих похоронах?

Я замер как вкопанный. Никто никогда не обращался ко мне с подобной просьбой. Не то что религиозный лидер, а вообще никто и никогда. Вокруг сновали люди, а он стоял и смотрел на меня,
премило улыбаясь, словно обратился ко мне с самой обыденной просьбой.

— Мне надо об этом подумать, — выпалил я наконец.

Прошло несколько дней, и я ему позвонил.

— Хорошо, — сказал я. — Я уважу вашу просьбу
и выступлю на ваших похоронах, но только с тем
условием, что вы позволите мне познакомиться с вами поближе, чтобы мне было о чем говорить.
Мы с вами должны хотя бы несколько раз встретиться.

— Согласен, — отозвался он.

И вот теперь я сворачиваю на его улицу.

К тому времени я знал об Альберте Льюисе лишь
то, что зритель обычно знает об актере: как он держится перед публикой, как говорит, завораживая
конгрегацию своим внушительным голосом и взметающимися в воздух руками. Конечно, в прошлом
мы знали друг друга несколько ближе. В детстве он
был моим учителем, участвовал в наших семейных
делах: венчал мою сестру и вел богослужение, когда
умерла моя бабушка. Но я с ним не общался уже лет
двадцать пять.

К тому же что нам известно о наших религиозных лидерах? Мы их слушаем. Мы их уважаем. Но
что мы знаем о них как о людях? Альберт Льюис был
от меня далек, — он был для меня кем-то вроде королевской особы. Я никогда не обедал у него дома.
И никогда близко с ним не общался. Если ему и
свойственны были человеческие слабости, я их не
замечал. И о его привычках тоже не имел никакого
представления.

Нет, пожалуй, это неправда. Я знал об одной из
них. Он любил петь. Об этом в нашей синагоге знали все. Во время проповеди любую фразу он мог обратить в арию. Беседуя, он мог пропеть любые существительные и любые глаголы. Он был настоящим человеком-оркестром.

Стоило раввина в его преклонные годы спросить, как он поживает, и у глаз его тут же появлялись морщинки, он поднимал дирижерским жестом
палец и тихонько запевал:

Седой старик раввин
Уже не тот, что был,
Уже не тот, что прежде…

Я нажал на тормоза. Во что я ввязываюсь? Я ведь
для этого дела совершенно не гожусь. Я уже человек неверующий. Я в этих краях не живу. И на похоронах всегда говорит он, а не я. Кто должен произнести прощальную речь о человеке, который сам
всегда говорил прощальные речи? Мне захотелось
придумать какую-нибудь отговорку, развернуться и
уехать.

Люди любят убегать от Бога.

А меня отправили в противоположном направлении.

Знакомьтесь, это рэб

Я прошел по дорожке и встал на усыпанный листьями и травой коврик. Позвонил в дверь. Даже это
мне показалось странным. Наверное, я не предполагал, что у праведных людей есть дверные звонки.
Оглядываясь назад, я не очень-то понимаю, чего,
собственно, я ожидал. Это был обычный дом. Где
еще он мог жить? В пещере?

Но если я не ожидал увидеть дверной звонок, то
еще больше меня удивил облик этого человека, который на этот звонок отозвался. На нем были длинные шорты, рубашка с короткими рукавами и навыпуск, носки и сандалии. Я ни разу в жизни не
видел Рэба ни в чем, кроме костюма или длинной
мантии. Рэбом мы называли его, будучи подростками. Мы считали его суперменом. Скалой. Громадиной. Рэбом. Как я уже упоминал, в те времена он
поражал нас своей внешностью: высокий, серьезный, широкоскулый, с густыми бровями и огромной копной темных волос.

— Здра-а-вствуйте, молодой человек, — весело
пропел он.

— Здравствуйте, — стараясь не глазеть на него,
ответил я.

Вблизи Льюис выглядел худым и хрупким. Его
обнаженные до локтя руки, которые я видел впервые, казались тонкими, дряблыми и были покрыты пигментными пятнами. На носу у него восседали громоздкие очки, и он то и дело моргал, точно
старик ученый, который, одеваясь, никак не может сосредоточиться.

— За-а-а-ходите, — пропел он. — Entr-е-ez!

В палитре его расчесанных на пробор волос
обычная седина перемежалась с белоснежной, а его
седеющая вандейковская бородка была довольно
аккуратно подстрижена, хотя кое-где и недобрита.
Он поплелся по коридору, а я, не преминув заметить его тощие ноги, последовал за ним, стараясь
идти как можно медленнее, чтобы на него не наткнуться.

Как же мне описать то, что я в тот день почувствовал? Впоследствии я обнаружил в Книге пророка Исайи отрывок, в котором Бог заявляет:

Мысли мои — не ваши мысли.
И пути ваши — не мои пути.
Как небеса выше земли,
Так и пути мои выше ваших путей,
И мысли мои выше мыслей ваших.

Именно так я и ожидал себя почувствовать —
ниже, ничтожнее. Он для меня был Божьим посланником. Я ведь должен был смотреть на него с
благоговением, верно?

Вместо этого я тащился за стариком в носках и
сандалиях и думал только об одном: до чего нелепо
он выглядит.

Немного истории

Я должен рассказать вам, почему мне хотелось
увильнуть от этой прощальной речи, и объяснить,
каково было мое отношение к религии, когда началась вся эта история. По правде говоря, отношения
к религии у меня не было никакого. Вы, возможно,
знаете, что христианство говорит о падших ангелах;
а Коран упоминает духа Иблиса, изгнанного с небес за отказ поклониться Божьему созданию.

Здесь же, на Земле, падение не носит столь драматичного характера. Ты, потихоньку дрейфуя, постепенно удаляешься прочь.

Я знаю, как такое происходит. Именно это и случилось со мной.

О, я мог стать верующим. Шансов у меня было
миллион, начиная с того времени, когда я жил в
предместье в штате Нью-Джерси, учился в средней
школе. Родители записали меня в религиозную школу Рэба, куда я ходил три раза в неделю. А я, вместо
того чтобы использовать предоставленную мне возможность, тащился туда, как на каторгу. По дороге
в школу, сидя в пикапе рядом с соседскими, такими же как я, еврейскими детьми, я жадно глазел из
окна на своих христианских приятелей, гонявших
по улице мяч, и горько недоумевал: «За что мне такое наказание?» Учителя на уроках раздавали подсоленные кренделя, а я, слизывая с них соль, мечтал лишь об одном — скорее бы прозвенел звонок.

К тринадцати годам, — опять же по настоянию
моих родителей, — я не только прошел положенную подготовку к бар-мицве, но и научился правильному пению текста Торы — Пятикнижия Моисея, — Священного Писания, включенного также в Ветхий Завет. Меня даже вызывали читать
Тору во время утренней субботней службы. В своем единственном костюме (разумеется, темно-синего цвета) я взбирался на деревянную подставку,
чтобы лучше видеть текст на пергаменте, а Рэб стоял в двух шагах от меня, наблюдая за моим чтением. Я мог подойти к нему после службы, поговорить, обсудить отдельные тексты Торы. Но я ни
разу этого не сделал. Я подходил к нему после службы пожать руку и тут же бежал к отцовской машине, — домой, поскорее домой.

В старших классах, — тоже по настоянию моих
родителей, — я учился в частной школе, где полдня
проходило в академических занятиях, а остальное
время — в религиозных. Наряду с алгеброй и европейской историей я изучал Книги Исхода, Второзакония, Книгу Царей и Книгу притчей Соломоновых и читал их на языке оригинала. Я писал эссе о
Ноевом ковчеге и манне небесной, о Каббале и стенах Иерихона. Меня даже обучили арамейскому,
чтобы я мог читать комментарии к Талмуду; и я анализировал комментарии ученых одиннадцатого и
двенадцатого веков, таких как Раши и Маймонид.

Когда пришла пора выбирать колледж, я поступил в Брандейский университет, где училось множество еврейских студентов. Чтобы хоть частично оплатить свою учебу, я работал с молодежными группами синагоги в пригородах Бостона.

Иными словами, к тому времени, как я окончил университет и вступил во взрослый мир, я знал
о своей религии ничуть не меньше любого другого
из моих светских друзей и знакомых.

А потом?

Потом я в общем-то отошел от религии.

Это не был бунт. Или трагическая потеря веры.
Если говорить по-честному, это была апатия. И отсутствие необходимости. Моя карьера спортивного
журналиста процветала, — все мое время занимала
работа. По субботам утром я ездил на футбольные
игры в колледжи, в воскресенья — на игры профессионалов. На религиозные службы я не ходил. У кого
на это есть время? Я был в полном порядке. Я был
здоров. Я хорошо зарабатывал. Я поднимался по
служебной лестнице. У меня не было особой нужды
просить о чем-либо Бога, и я решил, что, поскольку
никому не наношу вреда, Богу от меня тоже нечего
требовать. У нас сложились отношения по формуле: «Ты иди свой дорогой, а я пойду своей» — по
крайней мере так казалось мне. Я не соблюдал никаких религиозных традиций и ритуалов. Я встречался с девушками самых разных вероисповеданий.
Я женился на красивой темноволосой женщине;
половина членов ее семьи была родом из Ливана.
Каждый год в декабре я покупал ей на Рождество
подарки. Наши друзья надо мной подтрунивали: еврейский парень женился на арабской христианке.
Дай Бог тебе удачи!

Со временем у меня развилось своего рода циничное отношение к открытой набожности. Люди,
одержимые Святым Духом, меня пугали. А благочестивое лицемерие, которое я наблюдал в политике и
спорте, — скажем, конгрессменов, которые шествовали от любовниц прямо в церковь, или спортивных
тренеров, что, нарушив правила, тут же ставили всю
команду на колени для молитвы, — отвращало от религии еще больше. К тому же евреи в Америке, как,
впрочем, и глубоко верующие христиане, мусульмане и индусы, часто помалкивают о своей вере, потому что неизвестно, на кого можно нарваться.

Так вот, я тоже помалкивал.

На самом деле единственной тлеющей искрой
моего прошлого религиозного опыта оставалась та самая синагога моего детства в Нью-Джерси. По какой-то непонятной причине я не перешел ни в какую другую. Даже не знаю почему. Притом что я жил в Мичигане — в шестистах милях от этой синагоги, — мое
решение было довольно нелепым.

Я мог бы найти место и поближе.

Вместо этого я держался за старое; я каждую
осень на Великие Праздники летал домой и стоял в
синагоге рядом с отцом и матерью. Может быть, я
отказывался от перемены из-за упрямства. А возможно, просто избегал лишних хлопот, ведь для
меня это не было чем-то важным. Но как непредвиденное последствие моего бездействия в моей
судьбе незаметным образом нечто осталось неизменным: со дня моего рождения и по сей день в моей
жизни был только один-единственный служитель
Богу.

Альберт Льюис.

И у него была только одна конгрегация.

Мы оба были однолюбами.

И, как мне казалось, кроме этого, нас ничто
больше не объединяло.

Жизнь Генри

В то самое время, когда я жил и рос в пригороде, другой мальчик, почти что мой ровесник, жил и
рос в Бруклине. Позднее ему тоже предстояло разобраться в вопросах веры. Но его путь был совсем
иным.

Ребенком он спал в компании крыс.

У Вилли и Вильмы Ковингтон было семеро детей, и Генри Ковингтон оказался у них предпослед-
ним по счету. Ковингтоны жили в крохотной, тесной квартирке на Уоррен-стрит. Четыре брата спали в одной комнатенке, три сестры — в другой.

Кухня принадлежала крысам.

Семья оставляла на ночь на кухонном столе миску с рисом, чтобы заманить в нее крыс, и тогда они
не лезли в спальни. Днем самый старший брат Генри оборонялся от крыс духовым ружьем. Генри же
боялся этих тварей до смерти и ночи напролет ворочался от страха.

Мать Генри была домработницей, — она прислуживала в основном в еврейских семьях, — а отец —
пройдохой. Высокий, крепкий мужчина и большой любитель пения. У него был приятный голос —
вроде как у Отиса Рединга. В пятницу вечером
он обычно брился перед зеркалом и тихонько напевал «Длинноногую женщину», а его жена, прекрасно понимавшая, куда он собирается, закипала от гнева. И начинались яростные, крикливые
ссоры.

Когда Генри было пять лет, во время одной из
таких пьяных перебранок его родители с воплями и
руганью выкатились на улицу. Вильма с двадцатидвухкалиберным ружьем в руках грозилась пристрелить мужа. Не успела она взвести курок, как к ней с
криком «Миссис, не делайте этого!» подскочил прохожий.

Пуля прострелила ему руку.

Вильму посадили в Бедфорд-Хиллс — женскую
тюрьму строгого режима. На два года. По выходным
отец и Генри ходили ее навещать. Разговаривали они
через стекло.

— Ты по мне скучаешь? — спрашивала Вильма
у Генри.

— Да, мама, — отвечал Генри.

В те годы Генри был совсем тощим; чтобы он
хоть немного поправился, его кормили специальной смесью для прибавления веса. По воскресеньям он ходил в соседнюю баптистскую церковь, пастор которой приводил детей к себе домой и угощал мороженым. Генри это нравилось. Для него
это было введением в христианство. Пастор говорил об Иисусе и Боге-отце, а Генри рассматривал
картинки, изображавшие Иисуса, и пытался представить себе Бога. Он казался Генри гигантским
темным облаком с нечеловеческими глазами. И короной на голове.

Ночью Генри молил облако не пускать к нему
крыс.

Купить книгу на Озоне