Валерий Попов. Ты забыла свое крыло

  • Валерий Попов. Ты забыла свое крыло…  — М.: Эксмо, 2017. — 416 с.

В новой книге выдающегося петербургского писателя Валерия Попова «Ты забыла свое крыло» постоянно происходят чудеса: из-за туч выглядывает солнце, прибывает на велосипеде рыжеволосая муза, топочущий по потолку сосед-мошенник оборачивается прекрасной девушкой (и не только), таблетка для бессмертия в последний момент оказывается в мусорном ведре, а в питерском дворе-колодце поселяется верблюд… И все это — посреди тяжкой, полной забот и горя жизни героя, которому на первый взгляд нечему особо радоваться. Валерий Попов, великий «испытатель жизни», уверен, что русская жизнь — самая позитивная, и знает, что чудеса случаются только по воле самого человека.

 

ИСПЫТАТЕЛЬ
Повесть

ЧАСТЬ 1
Глава 1

 

Только я вышел из метро — как сразу ко мне кинулся нищий на костылях, во всем черном:

— Валерий Григорьич! Как я рад! Валерий Григорьич!

Я как-то замялся. Спрашивать его «А вы кто?» как-то неловко: вроде все ясно и так. «Откуда вы меня знаете»? Лучше не уточнять. Тем более он отчество неправильно назвал. Но не будем придираться. Должен же хоть кто-то меня знать, хотя бы нищий!

— Бывший ваш читатель! — отрекомендовался он

— А почему «бывший»-то?! — вырвалось у меня.

Вопрос, наверно, бестактный?

— Так с малых лет! — он ответил так.

«Значит, выдохся? Или выдохся, наоборот, я?»

Но заводить литературную полемику с нищим довольно странно — не для того он здесь встал. Ясно, что делают в столь деликатных ситуациях: достают кошелек. Но — опять неловкость: я только из-за рубежа, и кроме проездной карточки — только валюта. Давать нищему в валюте как-то слишком шикарно. Привыкнет. Только этого мне и не хватало: валютного нищего себе завести! Все скажут: Попов вообще заборзел, кроме прочего всего, завел себе даже персонального нищего, причем валютного!

И так уже квартира в лучшем месте города, на Невском, дача — в знаменитейшем Комарово, и все — задарма, благодаря ловкости.

— Как зовут-то хоть тебя?

— Проша!

— Работай, Проша. Ведь ты еще молодой! Я вот старше тебя намного — а все равно работаю! Считаешь, легко? Ну бывай, — нищему я сказал. — Позже … разменяю!

Еще я оправдываться должен! На меня это похоже.

— Я, Валерий Григорьич, ветеран! Ветеран — и инвалид.

— Инвалид чего?

— Инвалид, Валерий Григорьич. Инвалид сексуальной революции.

— Чего ты врешь! Согласно официальным данным, не было у нас ее!

— Была, Валерий Григорьич!

— И что потерял?

— Самое главное, Валерий Григорьич! Жена оторвала! У меня и прозвище теперь: «муж без груш»!

В шоке! Ну кому еще выпадет такой читатель — и такой персонаж?

Он даже всхлипнул. И слезу грязной рукой растер.

— Ну ладно, на!

Дал ему евро монетой — все равно монетки не обменивают у нас. Ну зачем я таких вот прикармливаю? У других — герой так герой! Умею я себе мороку создать. Придется теперь не ездить на метро, моего нищего друга обходить — а то вытрясет ведь и душу, и мошну (неудачное слово).

С привычным уже восторгом я оглядел свой дом, шикарно раскинувшийся на Невский и Большую Морскую. Красота!

Радостно дыша, вошел я на лестницу. Каменные ступени, винтом идут! Еще Пушкин мог здесь ходить!

 

Нонна спала — и даже вонь сыров, временно у нас запрещенных, не расщекотала ее. Вот вонь папироски разбудила бы сразу! Стояли пустые консервы на столе, утыканные окурками, как опятами пни. Активность у нее появляется исключительно там, где не надо! То, что нужно сделать уже давно, не сделает никогда. Но что нельзя делать ни в коем случае, сделает немедленно. Так что не станем ее будить — передохнем с дороги. Надо бы помыться. Но! По этим «но» Нонна мастерица: и помыться — нельзя!

 

… Мы с соседом и другом (а также и тезкой) Валерием обновляли мою ванну. Точнее, он работал, а я сидел за столом, и мы перекликались через коридор. Может, бог и послал мне все наказания за то, что был я ленив и высокомерен?

— Воронку не можешь подержать? — доносилось через коридор.

— Не могу… занят, — отвечал я.

— Чем ты там… занят? — В голосе его слышалось физическое напряжение. Работает!

— Колонку делаю.

Тут Валера даже с грохотом бросил какое-то свое оборудование и пришел посмотреть.

— Колонка у тебя на кухне! Что ты врешь-то?

—Тут моя колонка! — Я указал на экран компьютера.

—Та колонка хоть греет! — Валера заметил.

—А эта — кормит, — ответил я.

 

Валера залил покарябанную прежде ванну ровным слоем белоснежного акрила, заткнув сливное отверстие ванной пробкой.

— Пробку не вынимать! Стечет акрил в трубы, застынет там — и вода уже не пройдет никогда! Можно будет смело отсюда уезжать!

— Отлично! — воскликнул я

Но друг настроен был более сурово… и оказался прав!

— Три дня, пока не застынет, ванной не пользоваться… Вот, задвинь дверь сундуком и спи на нем! Иначе супруга твоя…

— Да ладно? — сказал я (как всегда, идеализируя жизнь). — Сумасшедших тут нет! Потом, она уже спит… Переоденься иди. (Он жил как раз надо мной.) Сходим обмоем. Я тоже тут поработал неплохо! (Колонку свою имел в виду.)

Однако Валера, упрямый и злой (устал, видно, как черт), с натугой придвинул к двери ванной тяжелый кованый сундук, полный картошки, и еще поставил на него белую табуретку как предупредительный знак.

— Сумасшедших, говоришь, нет? — усмехнулся Валера.

И мы отметили!

В пабе Валере разглагольствовал исключительно о футболе. Завидую людям, у которых единственная проблема — перейдет ли новозеландец Хусим в «Зенит» или останется в «Спартаке»? Более острых проблем у них, значит, нет. Счастливцы! А я, естественно, зная свои проблемы, немного дергался. Но что же — и не отдохнуть теперь никогда?

— Тезка! Ты — друг! Еще двести! — восклицал я.

Мы познакомились, когда он только въехал и зашел представиться. Он культурно поздравил нас с новосельем — и тут же авторитетно предложил заменить старые чугунные батареи, «заблемандовевшие», как выразился он, на новые, чистые, даже белые. Моя упрямая мама, которая не соглашалась почти ни с кем никогда, неожиданно горячо поддержала Валеру, меня, напротив, осудила за лень. С тех пор они души не чаяли друг в друге, и Валера стал главным специалистом у нас по всем вопросам, и неоднократно помогал, и даже спасал, например, при взрыве колонки, когда в квартиры сразу хлынули и вода, и газ.

—За тебя! — сказал я.

Возвращались мы счастливые… И напрасно.

На лестнице Валера вдруг сказал: «Ну-ка зайдем!» Вошли — и я рухнул. Когда ж это кончится такое? Мы рванули по коридору. «Выходит, все же сумасшедшие есть!» — пробормотал Валера.

Сундук с картошкой, с гигантским усилием придвинутый к двери ванной, был отодвинут: и откуда у нее только силы взялись? Бессильной притворяется! «Предупредительная» табуретка была сброшена с сундука и валялась кверху ножками. Я включил в ванной свет… Боже! За что?! Пробка была вытащена и аккуратно поставлена на умывальник. Сделано это было, судя по всему, вскоре после нашего ухода — акрил, не успевший даже «схватиться», стек в дырку ванной почти целиком, открыв убогую прежнюю поверхность — и теперь застывал, или почти уже застыл, в трубах. Я кинулся к Нонне, растряс ее, сладко спящую (примерно вот как сейчас): «Ты зачем вытащила в ванной пробку?» Нонна сладко потянулась, улыбнулась: «Ну ты же, Веча, велел». «Что я «велел»? Когда я тебе велел? Ты же спала!»… А. Бесполезно!

«Понял!» — произнес Валера, быстро ушел, и вернулся с проволокой, и всю ночь мы с Валерою, стоя на коленях, вытаскивали согнутыми проволоками пряди акрила — с каждой минутой все меньше и меньше — акрил уходил вглубь и каменел! Наутро нам удалось добиться того, что вода смогла из ванной уходить — но струйкой «тоньше комариного писка» (выражение Валеры, несколько мной подкорректированное).

К несчастью, я жил на втором этаже, а Валера на третьем. И он ушел, не принимая благодарности, отказавшись даже от водки, которую я ему предлагал! Это была вселенская катастрофа — и для третьего, и четвертого этажа: вода стояла! Утром помылся — уйдет к концу дня! И эту гигантскую катастрофу сделала вот эта мирно спящая, робкая женщина, никогда не делающая вообще ничего, — и вдруг легким движением своей тонкой, как спичка, руки уничтожила дом! Построенный в 1824 году! С такой историей! Переживший все, даже блокаду. Видевший знаменитых людей! А теперь я смотрел на нее… Спала с улыбкой! И сколько она уже натворила, и еще натворит. Причем не со зла, а так!… Но от этого только обидней.

Приехал вот. И сижу. Уже обессиленный! Хотя все довольно сложное путешествие проделал легко. Проснется она — и еще что-то откроется!

 

Вскоре после истории с акрилом Валера съехал.

Помню, раздался звонок. Я открыл — и стоял Валера: с кадкой и пальмой в ней. Растение это я знал: лопух этот стоял в коридоре у них и выглядел тускло.

— Держи!

Я, подчиняясь, взял — и держал.

— Передаешь пальму первенства?

— Да.

— А когда вернешься?

— …Когда рак свистнет!

Валера любил такое произносить, кратко и веско.

— Это значит что?

— …Никогда.

— Как? — вскричал я.

На нем все держалось тут. И не только техника, но — и дух!

—А ты что, — усмехнулся он. — Можешь еще жить в этом сюре?

Понял его. Просачивалось тут, что нечто с нашим домом творится, что некто мохнатую лапу на него наложил. Мы-то долгие годы думали, что владеем квартирами, и вдруг выяснилось, что у дома — владелец. И владелец — чудит. И главное его чудачество в том, чтобы убрать нас отсюда. Такие места! Лучшие в мире!.. И, увы, не для нас? И это уже после того, как мы пережили строительство метро?

— Поглядим еще! — пробормотал я. — А с квартирой твоей что?

— Оставил одной конторе. Пока покупателя ищут — сдавать.

И такая там пошла катавасия!

— А сам куда?

— На нашу с тобой малую родину.

— В Сяглицы?

— …Приблизительно.

— А зачем?

— Да там один сродственник оставил мне малый бизнес.

И я ним, увы, вскоре столкнулся!

— Ну, хоп! — произнес Валера, и мы шлепнулись ладошками.

 

С ним исчезла последняя надежная опора в этой жизни. Сначала в его квартире открылся хостел. Было непонятно, как там помещается столько людей. Такую давку прежде встречал только на лестнице к колокольне Нотр-Дам, где чуть не задохнулся и поклялся: больше никогда. И вдруг оказалось: всегда! Каждый день и в любое время суток — то же удушье, к вашим услугам. Потом, под дружным напором жильцов дома — иногда мы бываем и дружными — хостел выселили. И — тишина. И только вот: эти шаги!

Сначала я как-то не обращал на них внимания. Ну шаги и шаги. Потом я стал замечать что-то странное. Во-первых, они всегда. В любое время дни и ночи! И абсолютно одинаковые — быстрая пробежка из десяти гулких ударов. Небольшая пауза — и снова они. Абсолютное повторение! И опять. И опять. Проснешься — среди ночи: они. Проснешься на рассвете… стучат. Стало страшно уже: никакой логике это не поддается. Ну, скажем, какая-то дежурная… но зачем ей бегать по коридору всю ночь? Да еще на таких ударных каблуках! Неужели лишь для того, чтобы свести меня с ума? Но кому это нужно?

Говорят, «не буди лихо»… Но, увы, оно не тихо! Вымотало меня напрочь! Не трогать? Но что там? Может быть, нужна помощь? Несчастная женщина в заточении? А вдруг — новая любовь? Ясно одно: на время операции Нонну надо эвакуировать.

 

Разбудил ее. Как она обрадовалась!

— О, Венчик! Вернулся…

— Тебе надо уехать.

Расстроилась неимоверно:

— Ну почему, Веча? Ты только приехал — тебя столько не было. Я так ждала тебя!

Но приходится, увы, быть суровым. Знаю уже: поддайся на жалость — и будешь связан ее беспомощностью по рукам и ногам!

— «Почему, почему!» — заорал я. — Водопровод не работает! Вода не уходит. Ты не знаешь, почему? Ты акрилом все трубы забила, из-за тебя теперь внутрь надо лезть, чтобы их вычистить. Ремонт будет!

Я сел… Кто его теперь сделает? Но как версия — годится.…

— А я не могу остаться? — жалобно спросила она.

— …Нет! Ты представляешь, что тут будет твориться? Тебя только не хватало! Сама все это устроила — так потерпи.

Притом гнев мой вполне праведным был: сама виновата!.. А может, и действительно сделаю ремонт? Такое бывало уже не раз — говорил для балды, а оно вдруг случалось. Сочиняется жизнь! Порой сам не догадываюсь, что правду говорю.

Шмыгая носом, стала собираться. Точнее, шмыгала-то она, а собирать ее шмотки пришлось мне. Вот такая трогательная картина!

 

Обычно я отправлял ее в Петергоф, в убогую квартирку ее родителей, ради очередного дерзкого замысла, который собирался в ее отсутствие осуществить. И — были удачи, были! Но вот сейчас вдруг почувствовал: отправляю ее непонятно ради чего… ради тех ненасытных каблуков, которые и сейчас стучат «в крышу»? Может, я уже не в своем уме? Похоже на то. Знаю, это будет нечто ужасное, «верх моего падения!»… Ну и пусть! Жизнь моя уже к полному отчаянию пришла — и пусть оно (отчаяние) выстрелит в меня!

— Ну… я поехала. Венчик? — Нонна уже стояла с узелком.

— А… Да-да! Ну, давай! — чмокнул ее. — Как только…

Чуть не сказал «вернусь».

— …Закончу ремонт — позвоню!

Проводил ее до двери. Послушно кивнув, она стала спускаться. Лестница у нас винтовая — и Нонна сразу исчезла. Я кинулся к окну. Увидев ее внизу, во дворе, стал стучать по стеклу. Она, подняв голову, рассеяно улыбаясь, искала глазами, потом, увидев меня, радостно замахала. Я отлип от стекла — и она медленно ушла.

Отец умер – да здравствует отец

  • Доналд Бартелми. Мертвый отец / Перевод с англ. М. Немцова. — М.: Додо Пресс: Фантом Пресс, 2017. — 272 с.

Второй роман Доналда Бартелми «Мертвый отец», написанный в 1975 году, был переведен на русский язык спустя почти полвека. Такой же трудный и долгий путь до русского читателя прошел и другой американский писатель, очень похожий на Бартелми, — Ричард Бротиган. Бротиган и Бартелми — будто братья-близнецы: проза первого наивна, текуча и прозрачна, проза второго прямолинейна, угловата, чеканна и даже груба, но тот и другой связаны общей пуповиной абсурда. После резких обрывов и монтажной склейки Бротиган, как на параплане, отправляет читателя лететь дальше, мягко и легко планируя, в то время как Бартелми сваливает нас в траву, ударяет о камни или бросает об стену.

Итак, Мертвый (но пока еще слишком живой) Отец отправляется в путешествие со своими детьми. Они рассказывают друг другу несуразные, полные черного юмора истории из прошлого, ведут полубессмысленные диалоги и предаются глупым забавам с сексуальным подтекстом. Вообще, отсылки к Фрейду проявляются почти в каждом третьем абзаце. На протяжении всего романа фигурирует меч как фаллический символ: «зашвырнул свой меч в кусты», «извлекая свой меч из кустов», «молотя мечом своим сюдой и тудой», «возобновил мечебуйство», «мечеборство», «сдай свой меч», «тогда я стану обезмечен», «меч у тебя сплыл» и так далее. Также присутствует мотив кормления грудью: «не помешало б грудь соснуть», «соснуть грудь — с этим ничто не сравнится», «чтоб тебе полную блузку натертой сиськи»

Авторитарность отца, не желающего сдавать позиции, то и дело пробивается наружу, но внезапно происходит смена ролей, и вот уже отец довольствуется шоколадным пудингом, а дети отправляются смотреть порнофильм, предварительно запретив идти вместе с ними отцу, ссылаясь на его возраст. Мать появляется только однажды, почти в финале, верхом на лошади, скрупулезно записывает перечень продуктов, который надиктовывает сын Томас, и улетучивается.

Вместе мы провели много ночей, все ревораторные и исполненные яростной радости. Я с нею породил в ночи покерную фишку, кассовый аппарат, соковыжималку, казу, резиновый крендель, часы с кукушкой, цепочку для ключей, копилку для мелочи, пантограф, трубку для мыльных пузырей, боксерскую грушу, как тяжелую, так и легкую, пресс-папье, пипетку для носа, карликовую Библию, жетон для игрального автомата и множество иных полезных и человечных артефактов культуры, равно как и несколько тысяч детей обыкновенной разновидности.

Главный сюрприз, который подготовил Бартелми, — книга внутри книги под названием «Наставление сыновьям», переведенная «с английского на английский» одним из персонажей — Питером. Стиль «Наставления» догматичен и значительно разнится со стилем романа. Из этой квинтэссенции отцовства мы узнаем, что существуют различные виды, масти и имена отцов. Также приводятся примеры их голосов, поступков, собственно наставлений и методов воспитания сыновей.

Я знавал отца именем Ис, кой имел много-много детей и всех до единого продал на костяные фабрики. Костяные фабрики не принимали сердитых или насупленных детей, следовательно, Ис был к своим детям отцом добрейшим и любезнейшим, какого только можно вообразить. Он скармливал им в больших количествах кальциевую карамель и норковое млеко, рассказывал интересные и потешные истории и каждый день руководил их упражненьями по ращению костей. «Высокие сыны, — говорил он, — лучше всего». Раз в год костяные фабрики присылали к дому Иса маленький синенький фургон.

Каждый в этой книге найдет своего отца, будь он неладен, прыгуч, безумен, криклив, однорук, безупречен, благороден, глуп, добр, гневлив… Возвращаясь к Ричарду Бротигану, можно вспомнить о том, что он всегда хотел написать книгу, которая бы заканчивалась словом «майонез». Книга Бартелми заканчивается словом «бульдозеры». Отец, стоящий на краю ямы и вопрошающий детей: вы похороните меня живьем? — и сын, напоминающий ему, что он давно уже не «живье», — безжалостная пощечина всем похоронившим себя заживо отцам и напоминание о том, что пока бульдозеры далеко — воскрешение возможно.

Натали Трелковски

Марина Костюхина. Записки куклы

  • Марина Костюхина. Записки куклы. Модное воспитание в литературе для девиц конца XVIII — начала XX века. — М.: Новое литературное обозрение, 2017. — 304 с. 

Монография посвящена исследованию литературной репрезентации модной куклы в российских изданиях конца XVIII — начала XX века, ориентированных на женское воспитание. Среди значимых тем — шитье и рукоделие, культура одежды и контроль за телом, модное воспитание и будущее материнство. Наиболее полно регистр гендерных тем представлен в многочисленных текстах, изданных в формате «записок», «дневников» и «переписок» кукол. К ним примыкает разнообразная беллетристическая литература, посвященная игре с куклой. В кукольных «записках», как и во всей литературе для девиц, велика роль предметного мира: вещам и деталям туалета придается статус жизнеопределяющего и духовно значимого. Столь же говорящими являются наряд куклы, форма тела и выражение ее лица. Предлагаемое исследование предметно-вещевого мира в русской литературе для девиц конца XVIII — начала XX века — первый опыт в этой области.

 

Кукла в мужских руках

Пока молодые люди развлекались с потенциальными невестами и их куклами, младшие братья ломали игрушки своих сестер. Эта житейская ситуация нашла подробное отражение в назидательной литературе. В изданиях XVIII— XIX веков распространены рассказы о том, как мальчики безжалостно ломают ручки-ножки кукол, разрывают лайковое тело, разбивают фарфоровые головы. Жизненный опыт показывал, что разбитые куклы вызывают у мальчиков не меньшее горе, чем у их сестер. Одна из мемуаристок вспоминала, как получила от крестного в подарок «прелестную восковую куклу с белокурыми локонами, голубыми, как незабудки, глазами, в белом, из альмага, платье, с розовыми лентами» . Это была первая настоящая кукла в жизни девочки. Четырехлетний брат попросил подержать игрушку и уронил ее: от восковой головки ничего не осталось, кроме мелких кусочков. Горе брата и сестры было взаимным. Горючими слезами заливались дети Татьяна и Илья Толстые, нечаянно разбившие куклу во время игры.

В назидательной литературе нарочито грубое отношение братьев к куклам сестер трактуется как естественное для мужчины, а интерес (или симпатия) к ним как противоестественное. Исключение составляли куклы, специально предназначавшиеся для мальчиков. Набор таких кукол был традиционным и скупым: полишинель (с подвижными частями тела на тесемках), Горбунчик (разновидность игрушки Ванька-Встанька) и обязательный для того времени игрушечный кучер. Такие игрушки годились для мальчишеской забавы, но не для игры в куклы. Между тем играть в куклы хотели не только девочки, но и мальчики. Множество тому свидетельств обнаруживается в опубликованных родительских дневниках. Выйдя из раннего возраста, мальчик под влиянием взрослых начинает скрывать любовь к куклам сестер как постыдную. Представление о том, что мальчику не должно играть в куклы, было повсеместным. Описывая особенности семейного воспитания во Франции, педагоги отмечали привязанность маленьких французов к куклам их сестер. Окружающие относились к этому с осуждением, считая игру в куклы недостойным или даже порочным занятием для мальчика. Социальные и семейные предрассудки поддерживались педагогами и морализаторами. «Мальчик, вырастающий между сестрами, научается играть в куклы; но если в известном возрасте не запретить ему эту игру, то женственность эта останется в нем на всю жизнь». Считалось также, что мальчишеские игры вредно сказываются на формировании женственности у девочек. Только к началу XX века педагогика освободилась от требований гендерной детерминированности в игре (пионерами в этом были амери канские и советские педагоги).

С высоты прожитых лет мемуаристы признавались в детской любви к куклам своих сестер. Трогательный эпизод описан в воспоминаниях графа Михаила Бутурлина. Вернувшись из-за границы после многих лет отсутствия в родовое имение, восемнадцатилетний юноша стал разыскивать по дому предметы, связанные с годами детства. «В детской каморке сестры Елизаветы Дмитриевны (она была моя любимая и особо любящая меня сестра) наткнулся на гардероб ее кукол; тут я не выдержал: прослезился как ребенок и побежал показать г. Слоану одно кукольное платьице«. Француз был смущен взрывом эмоций, вызванным у его воспитанника предметами для кукольной игры. Так же эмоционально относился к куклам Сережа, брат Татьяны Сухотиной-Толстой. Он с радостью играл с куклой Женей, носившей имя сестры гувернантки-англичанки, которую дети очень любили. У куклы были черные фарфоровые волосы и нарисованные голубые глаза. Играл с этой куклой мальчик всегда один. «Как только Сережа замечал, что за ним наблюдали, он конфузился, замолкал и, отложив Женю в сторону, делал вид, что он никакого внимания на нее не обращает. Графиня Камаровская в детстве играла с братом в куклы, трогательное внимание к этим играм проявлял ее отец, профессор Московского университета. «У нас как бы было два дома кукол: у брата и у меня. Между куклами бывали свадьбы, крестины, даже похороны, но последнее было тайной для всех. Он всегда присутствовал при этом, советовал, интересовался и т.д.»

Играть с куклами сестры любил брат Е. Андреевой-Бальмонт. «В куклы я никогда не играла, отдавала их Мише, как и все кукольные принадлежности: кровать, мебель, платья, и он играл в куклы целыми часами. Играл с ними, когда был уже во втором классе гимназии. Он говорил с ними по-французски, одевал, переодевал, причесывал их. У них у всех были имена: Iulie, Zoe. Они лежали в ящике его письменного стола, и он только при мне не стеснялся играть с ними между уроками». Когда дети отправлялись в игрушечную лавку, чтобы потратить деньги из копилки, Миша выбирал куклу (якобы для сестры), а та покупала лошадь или кнут (девочка обожала изображать кучера, который сидит на козлах и правит лошадками). Детям нравилось выбирать в игре противоположные гендерные роли, меняться одеждой, копировать манеру поведения противоположного пола. Такие игры всегда велись тайком от старших.

Литература же строго следовала гендерному разделению: девочкам всегда предназначались куклы, а мальчикам — лошадки и плетка. Мать подарила Оле «нарядную куклу в шелковом розовом платье», а отец купил Саше «серую лошадку с красивым седлом и, вместе с лошадкой, дал ему щегольскую шелковую плетку и кирасирскую каску». Мальчика призывают бережно обращаться с лошадкой. «Кто так хорошо обходится с деревянной лошадкой, заслуживает того, чтобы ему дали настоящую». Но поберечь надо не только лошадку, но и сестру, которой отводится в игре роль лошадки. Войдя в образ, мальчики не только понукали сестер, но и били их кнутом. Девочкам приходилось терпеливо сносить эти издержки ролевой игры. В «Детском собеседнике» (1791), изданном с посвящением малолетним великим князьям Александру и Константину, описан разговор Резвона и Упрямы — оценки героев отражены в их именах:

Резвон. Давай играть в лошади: ты будешь лошадь, а я извозчик.
Упряма. Как же не так; опять станешь бить меня, как и прежде, своею плеткою. Нет, ведь я еще того не забыла.
Резвон. Да я бью за дело; зачем ты так тихо бежишь?
Упряма. Тихо бежишь? Да ведь мне больно. Нет, нет, не хочу так играть. Знать тело не твое.

В описаниях игры, где в роли кучера выступает мальчик, а в роли лошадки — девочка, воспроизводилась гендерная иерархия: мальчику предстоит распоряжаться и править, а девочке быть покорным исполнителем. Рассказы об игре в лошадки вошли в тексты для первоначального чтения, что служило показателем распространенности в быту и социальной значимости ситуации. «Володя играл в лошадки со своей сестрой Катей. Катя представляла лошадь, а Володя был кучером. Володя погонял свою лошадку и ударил ее кнутом. Катя заплакала. Не плачь, Катя, твой братец тебя ударил не нарочно. Он забыл, что ты невправду лошадка. Он другой раз будет играть поосторожнее. Помиритесь, поцелуйтесь. Надо прощать друг другу обиды и жить дружно, без ссоры и спора». Другой брат так ударил кнутом свою сестренку, что на теле у нее остались рубцы («Что надо и не надо делать. Советы Дяди-ворчуна»). В реальной жизни далеко не всегда игры брата и сестры закачивались так печально. Более того, самим девочкам нравилось быть лошадками и носиться вместе с мальчиками, тем более что это позволялось им не часто. Однако в детских изданиях принято было упоминать о ранах, полученных несчастными сестрами от братьев. Цель таких описаний в том, чтобы призвать мальчиков быть осторожнее в обращении с «лошадками», а девочек — привыкать к тяжелой мужской руке.

Гендерная дифференциация в отношении к кукле — повод для нравоучительного разговора с детьми на тему мужского и женского предназначения. Матери убеждают дочерей, что мальчики, если и ломают игрушку, то всегда «с пользой для дела». Движимые познавательным интересом, они хотят узнать устройство кукольного механизма: «…я имею страсть все знать… не могу удержаться. Когда дадут мне игрушку, я непременно должен тотчас сломать ее, чтоб узнать, как она сделана. <…> Скучно быть маленьким мальчиком и не иметь ничего, что можно было бы разбить, разобрать, сломать».

О познавательных потребностях мальчика писали и авторы материнских дневников: мальчики разбирают игрушку, чтобы «усовершенствовать» ее, а в итоге ломают. «Оставалось только удивляться, откуда у такого маленького мальчика оказалось столько силы, чтобы совершить разрушительный подвиг». «Разрушительные подвиги» совершают и девочки, которые не меньше мальчиков хотят узнать, что у куклы внутри. Педагог Елизавета Водовозова с откровенностью описала в книге для родителей, как они с сестрой безжалостно ломали кукол. Когда мать подарила дочерям по кукле, девочки поначалу были рады подаркам, водили кукол друг к другу «в гости», но это вскоре им надоело. Мемуаристке «смертельно хотелось» узнать, что у куклы внутри. Чтобы не разбивать кукле голову, она воспользовалась вязальной иглой, затем пустила в ход перочинный ножик. «Тут я, забыв всякие предосторожности, запустила свой палец; видя это, сестра не стерпела и, как коршун, бросилась на добычу, с остервенением отрывала кусок за куском. Скоро у куклы совсем головы не стало: сохранилась только шея и часть носа. Голова куклы была из толстой бумаги, значит, внутри было пусто, только стенки оклеены серой бумагой». «Разрушительный подвиг» так захватил обеих девочек, что за первой сломанной куклой последовала вторая.

В детских книгах причины проступка всегда имели гендерное объяснение и в соответствии с ним оценивались. Мальчик движим не только страстью познать мир, но и благородным стремлением завоевать и преобразовать его. Об этом разумные матери напоминают дочерям, обиженным гендерной несправедливостью. Девочка «желала остаться век ребенком… чтобы не иметь нужды бороться со злом, которое существует в свете», а мальчик «желал бы уже быть взрослым, чтобы бороться с ним и побеждать». Успех мужчины в обществе зависит от проявления его способности быть храбрым, от девочек же требуется умение стойко переносить горести и страдания. 

Благоразумные сестры, героини назидательных нарративов, готовы признать превосходство братьев: «Вам, мальчикам, надобно больше видеть и знать, а нам, как я слышала от дедушки, лучше сидеть дома и заниматься чем-нибудь полезным, находить счастие в себе. Мы, девочки, родимся для простой домашней жизни и с малых лет должны так все улаживать, чтобы дома было весело не только одним нам, но чтобы и другие с нами не скучали, тогда только можем мы быть счастливыми…» Поэтому игры девочек должны отличаться от шумных мальчишеских забав. Любящая мать дает дочери строжайший наказ: «Ты не должна участвовать в шумных играх твоих братьев, играх, которые для тебя не под каким видом не приличны». Навязанная девочке тихая боязливость является обязательным атрибутом женского поведения. Мальчикам же предлагается относиться к девичьей трусости снисходительно: «Бедные сестрицы не виноваты, если рождены такими боязливыми! Они в свою очередь оказывают нам услуги, за которые мы отплатить не в состоянии».

Снисхождение требуется и к занятиям девочек кукольной игрой. Мальчики пытаются вразумить сестер, слишком увлеченных куклами. Но девочки, в силу упрямства и «дурного нрава», не следуют увещеваниям братьев. В роскошно изданной М. Вольфом книге «Виновата ли кукла?» рассказана история о том, как «глупая» привязанность к кукле заменила девочке общение с братом и подругой. Брат пытался доказать сестре, что нелепо проводить досуг с куклой. Иное дело собака, веселая участница подвижных мальчишеских игр («собачка — живое существо, она умеет и веселиться, и печалиться, и дом стеречь, и играть; у нее жизнь есть, хоть своя жизнь, а все-таки жизнь… А у куклы какая же жизнь? Все равно, что у камня…»). Пока девочка играет с куклой, мальчик познает окружающий мир и призывает сестру разделить с ним этот интерес. Живая птица не интересна сестре, занятой игрушкой («пташечкой» она называет свою куклу). Брат, обиженный невниманием девочки, восклицает: «Пойдем со мной, Азорка, видишь, твоя барышня нынче сама в куклу обратилась». Не случайно и название одной из глав: «Юра теряет терпение». Терпение теряют верная подруга и любящая мать. Приговор близких суров: «Ты на нее [куклу. — М.К.] променяла тех, кто так любит тебя». Прозрение наступает тогда, когда по неосторожности разбивается голова куклы. Теперь девочка начинает понимать, сколь много она потеряла из-за пустоголовой фарфоровой игрушки: «Я знала, что глупо делала, что глупо привязалась к кукле и навязывала ее и Кате, и Юре. Я ведь скоро поняла, что кукла только мешает нам, нашим разговорам и нашим играм. Я даже разлюбила ее за это, но не могла расстаться с нею, и знаете почему? Просто из-за каприза…» Брат снисходительно прощает покаявшуюся сестру и даже приносит ей новую головку для куклы. Историю про неразумную привязанность девочки к игрушке издатель сопроводил превосходными иллюстрациями, изображающими в подробностях кукольную игру. Они призваны были напомнить читательницам, что дорогая и нарядная кукла является безусловной ценностью, требующей бережного отношения.

Авторы произведений старались объяснить мальчикам причины неразумности их сестер. Непонимание девичьего характера может привести к большой беде, подчеркивают писатели. Кузен спрятал куклу своей сестры и позабыл об этом. Бедная девочка молча переживает потерю любимой игрушки. Только в период болезни она решается рассказать о причине своего страдания. Отец, человек просвещенный, напоминает мальчику о его играх с картонными лошадками. «И ты, как был мал, тоже думал, что твоя деревянная лошадь живая, и требовал, чтобы ей купили овса. Но теперь тебе уже девять лет; ты знаешь, что такое жизнь, и ты покинул всякое ребячество; куклы для тебя все равно, что кусок дерева; однако наши прежние ошибочные мысли должны быть для нас поводом к снисхождению к тем, кто менее нас знает». Говорит он и о свойственной мужчинам способности «разрывать, разрушать, без всякой жалости связи, сильные и священные привычки». «Священной привычкой» была для девочки кукла («Это была ее подруга, ее дочь!»). Слова родителя вызвали раскаяние мальчика, а чудесная случайность помогла найти пропавшую игрушку. В финале повести «Юлинька нашла себе награду за молчаливую скорбь свою; а Саша, после чистосердечного раскаяния, прыгал от радости, чувствуя, что у него отвалил от души камень, — камень, который тяготит тех, кто должен говорить себе: я сделал зло!».

Несчастная девочка вознаграждена за терпеливое страдание — таков образец поведения для сестер. Но иногда их обида или боль бывает слишком велика. Одна из детских историй повествует о том, как брат по неосторожности ударил сестру хлыстом. Обиженная девочка не хочет простить виновника. И тогда рассказчица вспоминает историю о том, как крестный стал виновником гибели ее птички. Уходя на войну, он просит извинения, но девочка упрямится. Во время военных действий офицер погибает, и его сослуживец привозит девочке жаворонка по завещанию умирающего (Макарова С. «Поздно»). Писательница создает образы не только отрицательных, но и положительных персонажей. Так, в рассказе «Сестра Нина» младший брат бьет в гневе кукол сестры. Но случается так, что он ломает руку и попадает в больницу. Сиделкой больного становится сестра Нина. С бесконечным терпением она выносит капризы мальчика («Убирайся, я не хочу тебя видеть!» — кричит он. Она посмотрит на него грустно и серьезно своими прелестными любящими глазами, и ему станет совестно»). Так маленькие героини смиряют добротой и терпением неукротимые порывы своих братьев.

Но есть ситуации, которые переживаются девочками особенно болезненно, поскольку оскорбляют их стыдливость. Речь идет о желании мальчиков забросить куклу на дерево. Девочки не могут достать ее, ведь залезать на деревья строжайше запрещалось. При виде задравшегося платья и панталон куклы мальчики приходят в радостное возбуждение, в то время как девочки сгорают от мучительного стыда. Сердце юной Татьяны Кузминской было разбито, когда молодые люди, бывшие в гостях, забросили на дверь ее куклу. «Мими висела на двери с безжизненно опущенными ногами в клетчатых башмачках и опущенными длинными руками. Ее накрашенные глаза, как мне казалось, укоризненно глядели на меня из-под круглых бровей». С такой же укоризной глядела на обидчиков хозяйка куклы, не решаясь выразить свое недовольство.

Авторы детских книг не торопятся осудить баловников. Генрих, брат маленькой Луизы, сломал куклу сестры. Горю сестры не было предела, но в случившемся оказалась виновата сама девочка, которая не захотела простить брата. А вот маленькая Анюта повела себя иначе. «Мальчики начали подбрасывать куклу вверх, и она вся разлетелась по частям, чему дети также много смеялись, даже и сама Анюта, которая не была скупа и не стала плакать и огорчаться за куклу». Огорчаться особо и не стоит, ведь кукла — это всего лишь набитая отрубями игрушка. С какой издевкой смотрят мальчики на сломанную куклу, когда из нее высыпаются отруби. То ли дело игрушечная лошадь, на которой так весело скакать! (девочки при этом иронично заявляют, что «твоя лошадь, сколько ее не бей, далеко с ней не уедешь», да и в луже она размокла до безобразия). Играя в лошадки, маленькие кадеты размахивают игрушечными саблями и наносят кукле увечья. Лиза предлагает своей младшей кузине Машиньке поиграть в куклу-цветочницу. Но, увы, у куклы отломана рука. На упреки Лизы в небрежении девочка отвечает: «Это не я сделала. Братец отрубил у ней руку своею саблею». Но можно ли обижаться на мальчика, который готовиться стать кавалеристом! Лиза, забыв свою рассудительность, восхищается кузеном: «Прекрасно! Тогда вы будете носить мундир, облитый золотом; будете греметь шпорами; будете иметь усы! Фи, фи, фи!.. ведь нельзя же кавалеристу без усов!.. Как это будет прелестно!» В ответ на эти слова будущий кавалерист рассыпается в комплиментах: «Вам, сестрица, я отдам пред всеми другими дамами преимущество. Я знаю, вы и ныне прелестно танцуете» и обещает, став взрослым, не забыть на балах про свою кузину. Этикетные формулы примиряют девочку с потерей игрушки.

Репетицией этикетных отношений с женским полом служит танец мальчика с куклой (на детских балах парт нершу мальчику могла заменить кукла). По тому, как кавалер обращается с игрушкой, мож но судить о его воспитанности и уме нии танцевать. В «записках куклы» обязательно присутствует эпизод, рассказывающий о том, как грубый мальчик небрежно подкидывает свою фарфоровую «партнершу», вызывая крики ужаса у девочек. По словам самой куклы, «старший Жорж, девяти лет, шалун, только и мечтает, что о саблях и трубах. Он меня поднял на ужасающую высоту, стал вертеть и кричать: поглядите, какое чудо привезли!» Зато другой будущий кавалерист оказался добрым малым и отличным танцором: он ловко поддерживал куклу, говорил к месту вежливые слова и всячески старался угодить дамам, демонстрируя образец поведения мальчика в приличном обществе. В эпоху женской эмансипации на страницах художественных произведений перестали осуждать стремление девочек играть с мальчиками на равных. Выбор такой игры свидетельствует о решительном характере будущей женщины, ее отказе от навязанных гендерных ролей. Героиня А. Алтаева (псевдоним писательницы М.В. Ямщиковой) мечтает о равноправном участии в приключенческих играх братьев (в Робинзона, индейцев, разбойников). Игры, в которые она играла с куклами, тоже отличались от тех, во что играли девочки ее круга: «Мои куклы не были барынями и не ездили в гости; они были принцессами, пажами, рыцарями; их увозили тайно в чужие замки; они попадали в плен к разбойникам, они чахли в неволе и все поголовно отдали свои сердца красавцу пажу, которого изображал у меня всегда один и тот же мальчик в матросской куртке с фарфоровой кудрявой головкой». Ради игры в индейцев и разбойников маленькая любительница приключений была готова отказаться от всех своих кукол разом.

Чужой среди своих

  • Дмитрий Гавриш. Дождя не ждите. Репортажи. — Казань: Смена, 2016. — 102 с.

Казанское издательство «Смена» выпустило под одной обложкой три репортажа Дмитрия Гавриша о Крыме, Сочи и украинском поселке Кучурган. Читателям предлагается окунуться в темный и грустный мир нашей и не нашей глубинки. Книга любопытна даже не темой (о том, что простому человеку живется плохо — уже сто раз было), а скорее позицией автора. Перед нами эмигрант, который ужасается тому страшному, что происходит на территории его бывшей родины, но одновременно интересуется этим, иногда даже любуется, и, кажется, скучает.

«Дождя не ждите» — из тех книг, для понимания которых важно знать биографию автора. Дмитрий Гавриш родился в Киеве в 1982 году, через одиннадцать лет с родителями переехал в Швейцарию. С 2010 года живет в Берлине. Пишет на немецком. Пишет для немцев.

Гавриш искренне хочет разобраться, как люди умудряются жить и выживать в нечеловеческих условиях. Но у него не получается. Он старается понять своих героев, но не понимает. В его репортажах не видно сострадания. В них скорее читается удивление цивилизованного европейца. К этому удивлению примешан, как его можно назвать, синдром эмигранта, когда уехавший из страны должен доказать себе и окружающим, что уехал не зря: вы поглядите, какой кошмар в этом бывшем СССР. Это такое невольное и не считываемое самим автором оправдание собственного пути — «как хорошо, что мы смотались», а где-то еще глубже — «может, не надо было уезжать». Разруха, а притягивает.

Сомневаюсь, что немецкие читатели интересуются Россией и Украиной. Мода на эту тему давно схлынула, и репортажи Гавриша, кажется иногда, написаны в первую очередь для себя, для автора. Этому впечатлению способствует и рваная, дневниковая композиция. Книга больше походит на длинный пост в фейсбуке.

В репортаже об украинском лепрозории он искренне удивляется, что больные «не имеют цифровых альтер эго: «не твиттят, не мелькают на фейсбуке, и даже на веб-сайте Кучургана, не особо богатого достопримечательностями, ни единым словом не упомянуты последние прокаженные в одном из последних лепрозориев на европейской земле». Почему больные не твиттят — вопрошает европеец. То ли не понимает, в какой политической, экономической и общественной катастрофе находится Украина, то ли не хочет понять. Гавриш в разваливающемся украинском селе думает, какой диагноз ему поставит его дерматолог.

Автор отчего-то уверен, что через 25 лет после распада Советского Союза в украинской глубинке он не должен был встретить примет той страны. А когда встречает — по-детски удивляется. Автор, конечно, молод, тридцать четыре года, но ведь он не надеялся, что наши бабки с дедками в XXI веке обращение «товарищ» заменят на что-нибудь более подобающее новому веку?

Тому, кто выходит из автобуса в Кучургане, может показаться, что он очутился в прошлом, еще до распада Советского Союза. Бюсты Ленина, выкрашенные золотой краской, все еще напрягают брови, вглядываясь в светлое будущее, пышные белые банты все еще порхают на косичках девочек в первый школьный день, старики, отдыхающие на трухлявых деревянных скамьях под развесистыми ореховыми деревьями, все еще помнят, как сражались на фронте с немцами, и обращаются друг к другу словом «товарищ».

Гавриш не понимает, что они такого помнят, разве это важно. И скамьи у них трухлявые, и бюсты Ленина никак не снесут. Автор даже не пытается понять, что с распадом страны люди, тем более пожилые, остались прежними, и требовать от них отказа от своих привычек или предательства своей победы над фашистами (а они сражались не с немцами, а с фашистами) — как минимум неуважение. Но он и не скрывает своего неуважения. Советский Союз для него — «погибшая диктатура», даже когда герой из лепрозория ностальгирует: «Советский Союз о нас (больных) заботился». Уши эмигранта торчат из каждой страницы. Его иногда даже жалко: он приезжает в бывший Союз, чтобы рассказать немцам о том, как там до сих пор страшно жить. Победители на трухлявых пнях сидят. Благородная такая миссия журналиста, молчу уже про писателя.

В репортаже из Сочи немецкий читатель может между реплик героев встретить, видимо, какие-то таблички, лозунги и объявления: «Улица 65 лет Победы», «Военные успехи России — на века», «70 лет Победы — мы не забудем». В окружении рассказов героев о дачах Путина, о санкциях и о том, что сыр в России лучше не покупать, эти вставки смотрятся претенциозно и мелко. Чувство меры и чувство вкуса отказывают автору.

У меня остался только один ларек, рядом с вокзалом, хорошее место, постоянные клиенты, неплохой оборот. Но Олимпиада была все ближе и ближе, наши ларьки не вписывались в облик города.

Предприниматели-патриоты поздравляют ветеранов с Днем Победы. Вечная благодарность.

Вы только посмотрите, как осыпается пластик на фасаде…

Заканчивает автор вполне по-хлестаковски: «Такси! Я снова сажусь в самолет и возвращаюсь в свою жизнь». Нам с вами лететь некуда, придется оставаться здесь. Перед нами банальные репортажи, которые ежедневно появляются в либеральной прессе. Мы их читаем, искренне возмущаемся в жанре «доколе», ставим лайки и репосты и сразу же забываем.

Третьим материалом в книге стоит «Крым». И после двух предыдущих уже ждешь стенаний об аннексии и нечестном референдуме. Но Гавриш, к счастью, почти не затрагивает политику, а пытается лирично и задушевно, как умеет, рассказать о своем отдыхе с красивой девушкой в Крыму. Репортаж пришит белыми нитками к материалам о Сочи и Кучургане. Но по «Крыму» окончательно становится заметно, что автор — плоть от плоти наш человек. Потому что одновременно свою родину и презирает, и любит. Скучает по ней. Не хочет войны. Пытается разобраться. У него не очень получается, эмиграция длиной в одиннадцать лет не проходит бесследно, уважения к ветеранам ему не привили. Но его тянет сюда. Только этим книга и интересна — как Дмитрий Гавриш пытается скрыть свою ностальгию, как его тянет туда, где, по его мнению, плохо. Может, не все так страшно, и люди, закормившие его фаршированным перцем в украинском селе, кажутся ближе и роднее, чем немецкие читатели, к которым он апеллирует.

Егор Королев

Сергей Самсонов. Соколиный рубеж

  • Сергей Самсонов. Соколиный рубеж. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 704 с.

За «Соколиный рубеж» Сергей Самсонов получил премию «Дебют» в 2016 году, а в нынешнем — произведение номинировано на «Нацбест».

Великая Отечественная. Красные соколы и матерые асы люфтваффе каждодневно решают, кто будет господствовать в воздухе — и ходить по земле. Счет взаимных потерь идет на тысячи подбитых самолетов и убитых пилотов. Но у Григория Зворыгина и Германа Борха — свой счет. Свое противоборство. Своя цена господства, жизни и свободы. И одна на двоих «красота боевого полета».

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ДАЛЬШЕ БУДЕМ ГОСПОДСТВОВАТЬ МЫ

1

Я убит? Я воскрес? Как я здесь очутился? Где я? Каждый немец на всем протяжении фронтов от Полярного круга до Ялты задавал себе те же вопросы. Что же с нами случилось? С нашей армией, гением, силой? Почему ничего до сих пор не закончилось и не видно конца? Сколько кружев сплели в украинских степях и на русской равнине остроумный фон Клейст и живущий движением Гудериан, управляясь с армадами танков, как с одною машиной. Их рокадные перемещения, клещи, вальсирование дали нам цифры русских потерь в шесть нулей, и за взятыми с боем Смоленском и Вязьмой уже не забрезжила — засияла победа. Впереди нет врагов, позади — эшелон, груженный не шинелями, не глизантином для обындевелых танковых моторов, а циклопическими плитами коричневого финского гранита для создания идола фюрера в центре Москвы. И вдруг все споткнулось, остановилось в понимании, что под Москвой что-то сделалось нечеловечески не так; что выходного напряжения в катушке Альфреда фон Шлиффена1 впервые не хватило — перевалить широкий бруствер из тел последних русских ополченцев оказалось трудней, чем Арденны. В безукоризненно отлаженных часах перестала вращаться секундная стрелка, а минутная и часовая вообще предусмотрены не были. В нашем слое реальности — в небе — наша волчья эскадра сожгла свыше тысячи русских машин всех пород, став для сталинских соколов именем силы, воплощением божьего гнева и неотвратимой судьбы, но на русской земле… опустившись на землю, оказавшись среди офицеров пехотных дивизий, панцерваффе, армейских штабов, мы хотели услышать от них объяснение «всего».

Говорили, что русские с первых же дней стали драться с упорством зверей, ощутимым еще на границе, под Брестом, и вышедшим далеко за пределы немецкой шкалы измерений под Ельней — наподобие русских же отрицательных температур. Говорили, что бросить танки Гудериана на юг, в тыл группировке красных войск, упершихся под Киевом, было не гениальным маневром, а критическим промахом фюрера, — из-за этого мы потеряли динамику на направлении главного удара.

Впрочем, в поезде Днепропетровск — Симферополь мне привелось столкнуться с Рудольфом фон Герсдорфом, прусским юнкером и штабником 1-й танковой группы фон Клейста. В Мировую войну отец его сражался под началом моего. Так вот, этот сумрачный умник, похоже, начитавшийся Толстого, был уверен, что Хайнц-ураган просто физически не мог не повернуть своих танкистов к югу, как бы он ни противился этому всем естеством и огромнейшим опытом. Нацеленная на Москву стремительная красная стрела на деле соскользнула с Ельнинского выступа сама — и как раз потому, что уперлась в то самое озверелое сопротивление русских. Старина Хайнц хотел уберечь своих Кriegskameraden2, драгоценные жизни германцев, в то время как Сталин людей не жалел, в то время как русские сами себя не жалели. Гекатомбой под Киевом Сталин закупил себе главное — время и зиму.

О зиме говорили отдельно — как о некоем живом существе, божестве, высшей силе. Говорили, что наши потери от холода, санитарные и безвозвратные, много больше, чем от боевых действий красных: солдаты вермахта в пошитых им вдогонку тоненьких шинелях и подбитых гвоздями юфтяных сапогах промерзают до аспидной черноты рук и ног; мозг под железной каской цепенеет, и не спасают даже теплые подшлемники — кто заснул на посту, тот уже не проснется. Танкисты жгут покрышки под легкими бензиновыми «майбахами», чтобы завестись, и все, от рядовых до оберстов, выпрыгивают из штанов, лишь бы где-то разжиться овчинными тулупом и русскими валенками, — обдирают туземцев, отнимая у них меховые, подбитые ватой, пуховые вещи, расхаживают в женских горжетках и манто, с упрятанными в муфты издрогшими руками, превратившись из победоносных элегантных солдат — покорителей Франции, Бельгии, Польши в дикарей, оборванцев, обрядившихся в шкуры, вызывающих ту же брезгливость, что и русские пленные.

Мы-то жили в раю даже этой зимой: невзирая на климат и убожество русских дорог, убивавших трехосные «мерседесы» и «опели», отдел IVA снабжал нас белым хлебом, говядиной, яйцами, сливочным маслом, концентрированным молоком, консервированной ветчиной и сосисками; после каждого вылета нам полагалось по 25 граммов настоящего кофе, прессованные с сахаром орехи, вяленые финики, миндальные бисквиты, шоколад. С сигаретами, шнапсом, вином тоже полный порядок, а солдатам на передовой даже вымерзший хлеб доставлялся со скрипом.

Фон Герсдорф был сдержан и предупредителен — не то что армейские, заеденные вшами, намерзшиеся в снежных окопах офицеры, больные, желтолицые, измученные неврастеники. Они теперь не слишком привечали нас: в условиях тридцатиградусных морозов наши теплые цигейковые куртки, ватиновые бриджи и унты с электроподогревом вызывали на их обезжиренных лицах гримасы видовой, попрекающей зависти, словно мы свои комбинезоны у них, земнородных, украли.

В феврале мы с Баркхорном, Гризманном и Курцем получили непрошеный отпуск в Крыму и, направляясь на вокзал, столкнулись с ползучей вереницей наших гренадеров: конъюнктивитные глаза, ввалившиеся щеки, грязно-щетинистые, сизые, обморожением тронутые лица, натыканные под шинель газеты и солома, отвернутые на уши пилотки, обвязанные бабьими платками, как при зубных мучениях, черепа; кое на ком и вовсе были лапти — чудовищных размеров самодельные плетеные из лыка снегоступы. Все это вызвало у нас брезгливый стыд, хотя стыдиться надо было за гений фюрера и нашего Генштаба: кто полагал, что силы заведенной в вермахте пружины достанет, чтобы обогнать вот эту зиму?

Впрочем, я даже не сомневался, что все было задумано, отлажено, заведено и шло, как безотказные часы, в которых каждый муравьиный батальон сжимал свою пружинку так, как надо, но то, что двигалось навстречу нам, ледник, было много сильнее и больше рационального железного завода, и русская температурная шкала, безмерное упорство их солдат — всего лишь частности того природного закона, по которому зимой 41-го года в Москве нам не быть. Иными словами, я разделял толстовский фатализм фон Герсдорфа: все сделалось так, как оно обстоит, не в силу близорукости немецкого Генштаба и неистового самовнушения вождя, а вопреки всем нашим концентрическим ударам и абсолютному воздушному господству.

Впрочем, разве не в этом весь смысл? говорил я себе. Пересилить великий природный закон, который начинает действовать в России, едва в ее пределы приходят убивать и властвовать чужие? Но в ту минуту, когда я смотрел на наших гренадеров, я понимал и чувствовал иное: все фронтовые муки проступали на их облезлых лицах рвущейся в тепло собачьей мордой, а в иных глазах не было даже умоляющей боли и надежды протиснуться между заборных досок на сухую подстилку и к сытной кормушке. Пристывшие взгляды немецких солдат уже не выражали ничего, кроме животного приятия неизбежного и угасания самосознания, когда не то что смысл «всей войны», но даже собственная участь безразлична.

На подступах к Москве, рассказывал фон Герсдорф, бескрайние поля однообразных снежных холмиков, из которых торчат заметенные каски, костяные носы и головки подбитых гвоздями сапог, руки-ветки со скрюченными пятернями и босые ступни сине-черного цвета. Мы достигли предела: германцы не хоронят своих мертвецов.

Я зашел в Ботанический сад у подножия Яйлы: на острых листьях пальм лежали снежные нашлепки — еще не виданная странность, не объяснимая чернорабочей пользой красота. Тишина зимней Ялты оглушила меня: мостовые, ограды, фонари променада, свинцовое море — все было застлано легчайшей, недвижимой сизо-молочной дымкою какого-то предродового бытия; очертания и краски стирались, дневной и ночной свет как будто слились воедино — нереальный, затягивающий в созерцание мир, оттого еще более фантастический и непонятный, что вокруг были самые обыкновенные сооружения для жизни.

Я замирал перед чугунными водоразборными колонками, перед витринами смешных провинциальных фотоателье и даже перед уличными фонарями, не в силах вспомнить ни предназначения, ни названий всех этих осязаемых предметов. Так ощущает себя, верно, выздоравливающий, выходя из больничной палаты на волю и ничего не узнавая в мире, ничуть не изменившемся за время его сражения со смертью. Ковыляющие по бульварам солдаты уже не служили войне, угодившие в этот межеумочный мир и свободные от «Zu Befehl!»3, открепленные ото всего ледяного, железного, что держало их жизни когтями так долго.

Я ощущал себя обложенным предохранительною ватой, словно елочный шар, снятый с ветки и убранный в ящик до новой Вифлеемской звезды. Бродил по бульварам, выбирал себе девушку на ночь и думал обо всем, что сказал мне фон Герсдорф.

— Вы, Герман, не живете на земле и потому вы ничего не видите. — Его холеное лицо преобразилось, как будто обданное тусторонней стылостью, не русским морозом, а чем-то… он даже будто бы еще не побывал «там», а только заглянул «туда» и сразу же отпрянул от повеявшего. — Есть нечто, что много страшнее и русских морозов, и русских ресурсов, которые у них поистине огромны. Мы ожесточили их всех. Не одних только красных фанатиков — всех. За каких-то полгода. Когда мы только вторглись в Белоруссию и Украину, миллионы простых беспартийных крестьян и рабочих, обывателей, интеллигентов, попов еще видели в нас непонятную силу, а иные — и освободителей от большевистской проказы. Они еще не понимали, что мы им несем. Может быть, перемену рабской участи на… на какую-то лучшую. Все убитые мирные жители — при обстрелах, бомбежках, я имею в виду, — эти жертвы еще можно было бы объяснить неизбежностью: Krieg ist Krieg4 и подобными пошлостями. Мы расстреливали комиссаров и всех большевистских партийцев — это было бесчестно, но еще поправимо. Как я уже сказал, на коммунистов многим русским наплевать. Иные крестьяне, которых лишили земли и скота, и сами ненавидят эту власть. Но мы взялись за очищение этой территории от евреев… хоть безобиднее народа я не знаю — экономный, пугливый, травоядный народ, всегда так трясшийся за собственные жизни, все эти жалкие старьевщики, часовщики, портные, счетоводы. О, вы, воздушные счастливцы, не представляете себе и сотой доли тех масштабов… А я лично читал послания начальников айнзатцкоманд: они просили у меня солдат, они хотели, чтобы мы занялись их… работой, потому что самим им не хватает ни рук, ни патронов. Но мы ведь на этом не остановились — не ограничились евреями. Мы стали расстреливать тех, кто их прячет. Мы всех приравняли к чумным грызунам и евреям. Что, речь идет о нашем жизненном пространстве? Нам надо очистить его от славян? Их слишком много, да, и стольких нам не прокормить? Опасно оставлять в своем тылу так много молодых здоровых мужиков? Ну а при чем тут дети, бабы, старики? Давайте обойдемся без слезливых отступлений, скажете мне вы? Давайте вообще рассматривать все наши действия вне положений лживого, бессмысленного гуманизма? Что ж, давайте. Тогда, быть может, нам сначала стоит взять Москву, и завладеть каспийской нефтью, и обескровить красные заводы, а уж потом заняться расовой гигиеной? Но вместо этого мы сами поджигаем землю у себя под ногами, когда у русских за спиной Урал и сто миллионов здоровых мужчин. Да, мы столкнулись с партизанами, но наши меры устрашения… это какая-то бессмысленная круговерть: подпольное сопротивление — карательные меры — и еще один взорванный мост — и еще одна кара, еще одна сожженная вместе со всеми стариками и младенцами деревня. Кто начал эту чехарду? Большевики? Уже не важно. Каждый новый виток бьет сильнее по нам. Мы добились того, что огромные области в нашем тылу превратились в очаги партизанщины. Те, кто еще вчера встречал нас хлебом-солью, уходят в леса, отравляют колодцы, поджигают амбары с зерном. Даже дряхлый старик, даже женщина, даже ребенок. Что мы им принесли? Справедливость? Свободу? Порядок? Обращение как со скотиной в том смысле, что хозяин свой скот бережет: бить-то бьет, но не режет? Даже этого нет. Мы показали им иное. Свалку трупов. А когда человек видит этот исход, он берет хоть дубину и идет убивать. И вообще: я хочу вам сказать… — Он замолк и с минуту не мог говорить, а потом посмотрел так отчаянно, словно силился вытащить из меня человека, который мог понять его страх, или стыд, или боль. — Скажу вам как потомственный солдат такому же солдату. Убийство — наше ремесло, извечное, и Бог его не отрицает. Вы — истребитель, вы деретесь в воздухе — своего рода идеальной обеззараженной среде, где нет безоружных, бессильных, убогих… Чему усмехаетесь? Вот вы, вот ваш противник, сидящий в такой же машине, как вы, на той же лошади и в тех же латах, если вам угодно. Искусство идет на искусство — все честно. Но, Герман, сражаясь, как рыцари… опять вы смеетесь… мы ведь не просто завоевываем новое пространство на Востоке — мы тянем следом за собой все это: айнзатцкоманды, чистки, истребление. И что потом? — Он заглянул в неотвратимое «потом», немилосердный ад взыскания убитых, как будто кто-то в человеческой истории хоть раз способен был расслышать подземный стон раздавленных и сгнивших, как будто, кроме самой смерти, может ждать человека иное возмездие, как будто всех нас, и убийц, и уничтоженных, не ждет одна земля. — Потом мы станем говорить, что мы дрались на фронте, а жгли и вешали другие? Что, человек, который сплел веревку, менее виновен, чем тот, который затянул петлю на шее жертвы? И если мы не остановимся, то потерям нашу честь, и нас никто и никогда не назовет солдатами, хоть мы и дрались как солдаты и не пачкали рук этой кровью.

Я усмехался потому, что речи этого «прозревшего солдата» напоминали мне о Руди, наших спорах перед моим отлетом на Восток.

— То, во что мы уверовали как народ, — говорил Руди мне, — есть изнасилование человеческой и всей живой природы. Миллионы германцев начинают свой день с убеждения себя, что они образуют особый, священный народ, что на свете вообще есть два вида двуногих существ — люди, то есть мы, немцы, и все остальные. Бах и Вагнер превыше Скарлатти, Монтеверди, Рамо, Куперена. Это какой-то дикий спор о том, какое дерево ценней и более угодно Богу — шварцвальдская ель или кавказская секвойя. Я ставлю выше Баха, но разве это значит, что надо выполоть, как сорняки, всех остальных? Обезумелые ветеринары построили расовую иерархию, положив в основание критерии, которые смешны в своей недоказуемости и о которых Господь Бог не знает ничего. Измерение черепа? Да двести лет таких исследований не прояснят, чем череп мекленбуржца отличается от черепа еврея или эскимоса. Высотою таких-то костей, которые, как ты, наверное, догадываешься, имеют весьма отдаленное отношение к их содержимому. А кто такой чистокровный немец? Может, ты или я? Но Борхи происходят из Неаполя. Графы Борхи женились на польских княжнах, на датчанках, австрийках, гречанках, француженках и — о ужас — на русских Тучковых, Пыхачевых, Враницких, Нащокиных, да еще и гордясь, что они породнились вот с этими русскими, добавляя короны к гербу и не ведая, что на самом-то деле они разжижают арийскую кровь ядовитой славянскою подмесью. Ты не помнишь Татьяну и Лиду, в которых влюблялся по очереди? И женись ты на Лиде, кем бы были сейчас ваши дети? Презренными Mischlinge?5 Кровь снабжает мозги кислородом, кровь сама очищает себя с каждым пульсом, а не говорит о праве на жизнь. Она сама есть это право, да и не право никакое, а способность — смотреть на это дерево, дышать вот этим воздухом, и только.

— В чем ты хочешь меня убедить? — отвечал я ему. — В том, что у размалеванных под зебру лошадей не рождаются полосатые жеребята? Теория Гюнтера и прочих недоумков завиральна, но не более, чем любая другая. Может быть, обойдемся без экскурсов в историю империй и религий? Какому единому Богу должны все молиться, а главное, как — на четвереньках или на коленях? Не имеет значения, какие признаки различных групп положены в основу разделения и вражды…

— Решения вопроса о жизни и смерти…

— Руди, Руди. Кому адресуешь ты этот вопрос? Националсоциалистам? Большевикам? Колонизатором Америки? Британским гарнизонам в Индии? Задай его Господу Богу, которому навязываешь вегетарианство точно так же, как наши гореантропологи свою бредовую теорию тебе. Кто, как не Бог, построил все существование в природе на убийстве? Это Он почему-то не мог или не захотел сделать так, чтобы все ели травку и никто не жрал мясо. Двуногим надо жить, и они помыкают всеми прочими тварями по своему усмотрению — режут кур, забивают свиней. Этих кур и свиней, плодородных земель, рудных жил слишком мало, а людей слишком много. Надо ли продолжать? С чего бы это людям одного народа поступать с остальными иначе и лучше, чем они поступают с коровами, свиньями и другою своей повседневной поживой? А что делает Бог, говорящий нам всем «не убий»? Он видит, что создал всех нас людоедами, и за свою ошибку истребляет род людской с лица земли, насылая на нас свои ангельские эскадрильи. Если Он не прощает, то почему же мы должны прощать, и если Он не любит нас, свое подобие, то почему же мы должны друг друга возлюбить? Мы — Его дети, мы берем пример с отца. Так на что ты пеняешь? На ложность критериев? Есть только один реальный критерий: жив народ или мертв. Мы можем называться как угодно — высшей расой, Священной Римской империей, ревнителями христианской веры, как наши предки-рыцари, — но суть всегда одна: мы, немцы, должны быть жестокими, чтобы господствовать и жить. Есть человеческая воля к жизни, она и заставляет нас искать любые признаки национальной исключительности или, вернее, просто их выдумывать. Они нужны нам, словно хлыст или бензин, иначе нация и каждый человек останутся инертными и упокоятся в своем ничтожестве навечно. И заметь, мы сегодня еще утруждаем себя изобретением каких-то оснований для войны, мы сегодня еще производим раскопки своей бесподобности на Кавказе, в Крыму или в Индии, а в дальнейшем никто — уж поверь — даже не позаботится принарядить свое троглодитство приличиями. Достаточно будет сказать: «Мы хотим получить эту землю, эту нефть, этот уголь» — и все. Ну, придумают чтонибудь американцы о правах человека на выбор — паранджи, сексуальности или формы купальных костюмов, — и везде, где есть нефть или золото, все священные эти права тотчас будут поруганы — разумеется, в их самых чистых и честных глазах. Наша расовая антропология абсолютно нелепа, груба, но как раз в силу этого внятна. Она недоказуема, но и не требует никаких доказательств. Она — как раз то самое единственное представление о мире, которое сегодня может быть воспринято и даже предварительно затребовано массой. Потерявшие все, кроме собственных рук и мозолей, после нашего жуткого поражения в войне эти массы хотят восхищаться собой, почитать себя выше своих победителей. Выше нас — своих бывших хозяев. Каждый гамбургский грузчик, каждый рурский шахтер. Да вся их требуха возопила: о фюрер, приди, дай нам новое имя, дай нам превознестись. А выше кого может стать вот эта тупая, пропахшая пивом и капустной отрыжкою шваль? Выше Баха и Шенберга, выше Круппов и Тиссенов, выше наших господ индустрии, науки, войны? Выше нас с тобой, Борхов? Ну, это большевистская утопия, не менее бредовая и отрицающая замысел Господень, чем наша современная антропология или твое желание видеть немцев травоядными. Скажи спасибо, что германцы не додумались до равенства и не начали резать друг друга, как русские. Нет, каждый немец пожелал возвыситься как немец. Да, лишь в силу того, что у тебя немецкая фамилия и кровь. И эта дикая идея освободила в людях сжатую пружину унижения и злобы, и атрофированная воля нашей нации наконец стала равной своей скрытой подлинности. Энергия этого взрыва ни с чем не сравнима, и пускай она порождена заблуждением и самообманом. Заблуждение это дает сейчас каждому ощущение причастности к общему делу, к абсолютной свободе и силе.

— И ты служишь этому делу? — Брат смотрел на меня с безнадежной тоской, так, как будто прощался со мной, понимая, что ему меня не переделать, не вытащить из колодца моей неизменной природы.

— Ты слушаешь меня, но ты меня не слышишь. Националсоциализм — это всего лишь форма выражения германской воли к доминированию. И моей личной воли. Я — воздушный солдат и артист, для меня абсолютная красота — только там, и эта партия дает мне возможность предельного самоосуществления.

— Тогда дело плохо совсем. — Брат посмотрел в меня неузнающе и будто даже с обвинительным напором, словно услышав то, что переводит меня из палаты душевнобольных в разряд санитаров и даже врачей. — Они соблазнены, обмануты, а ты все понимаешь. Ты отделил себя от массы, от народа, как зоолог от полчищ взбесившихся крыс. Ты смотришь на них взглядом естествоиспытателя, смеясь над их наивностью и прямо поощряя своим молчаливым согласием их вожаков.

— Нет, Руди, я не отделяю себя от народа — я готов разделить его участь, какою бы та ни была. Завтра я буду там, где десятки английских «спитфайров» набросятся на нас, как мухи на дерьмо. Так что если меня и возможно назвать испытателем, то только собственного естества.

— Ну конечно, конечно, ведь это же твое осуществление! Тебе нужны мгновения высшей жизни, я тебя понимаю, чертов ты Фауст. Ну хорошо, ты получил свою войну, допустим, что войны с большевиками было не избежать и с британцами — тоже. Но та кровавая евгеника, которую мы как народ провозгласили своей целью, она что, целиком совпадает с твоей личной волей и правдой? Ты говоришь, что мы не взяли пример с русских, что немцы хотя бы не душат друг друга, но разве ты не видишь, что немцев поделили на истинных и мусор, разносчиков заразы, паразитов? И в чем оправдание? В том, что истинных больше? Или ты посоветуешь мне вспомнить Спарту, в которой я, твой брат, не прожил бы и дня? А евреи? Их ты тоже готов принести в жертву собственной подлинности? Ты несешься вперед, а СС у тебя за спиною решает вопрос низших рас, сумасшедших, кретинов, монголоидов, микроцефалов, коммунистов, бездомных, цыган, педерастов… — Вот тут он осекся и дрогнул: у него самого разве что с «черепным показателем» — полный порядок.

— Знаешь, Руди, тебе, мягко скажем, нужно быть осторожней в высказываниях.

— Даже с собственным братом? — усмехнулся он горестно и беззащитно.

— Ты можешь говорить что хочешь, но не здесь. Уезжай. Отправляйся в Давос. Или в Швецию. Здесь ты не сможешь быть самим собой.

— Ты хочешь разделить судьбу народа, а я — нет?
— Оценит ли это народ?
— Ну вот видишь. Тебе приходится признать. Как же можно служить той священной Германии, которую боишься? Если ты не уверен в ее справедливости?..

У Руди слишком много уязвимых мест, он весь — уязвимое место, он — ничей и не может быть чьим-то, как воробей, который просто пьет из лужи. Есть минимум пара железобетонных причин отправить его в Заксенхаузен, пометив не черным, так розовым винкелем6. Сперва брат насиловал душу и плоть, отчаянно пытаясь стать «таким, как все», и даже был помолвлен с чудесной Марией фон Фалькенхайн, но так и не смог переделать себя, объявив Медси, что не способен зачать с ней детей и не хочет лишать ее материнского счастья.

В годы Веймарского государства Берлин был столицей «свободной любви», но Руди и тогда был скрытен чрезвычайно. Не могу сказать, что заставляло его выворачиваться наизнанку и прикидываться «одиноким молодым человеком». То ли просто его нежелание ранить нас всех. То ли ветхозаветный иудейский запрет на такие соития, то есть невытравимое чувство, что врожденной и неодолимой тягой к юношам он оскорбляет Господне творение и уж если не может любить как мужчина, то должен усмирить свое вывернутое естество.

Не думаю, что братом двигал страх изгойства. Дворянская среда достаточно терпима в этом смысле, не говоря уже о музыкантах, о богеме. Страх явился потом, с воцарением фюрера, когда всем было сказано: педерасты заразны — мягкотелы, трусливы, изнеженны, падки на удовольствия, лживы и, по определению, не могут хранить верность родине. Впрочем, думаю, Руди страшился не лагеря, а унижения — того, что гестапо своими мясницкими лапами влезет в сокровенную область его бытия.

Мое отношение к его сексуальности? Три слова: он мой брат. Впрочем, речь не о крови, текущей по родственным жилам, не о том, что родных принимают любыми: кто это сказал? Нет, «возлюби» порой звучит как «должен», «тебя тошнит, а ты себя переупрямь». Я не хочу сказать, что каждый вправе выкидывать в приют родных дебилов и калек, — я говорю о проявившейся и никуда не девшейся способности смотреть на явления Божьего мира как один человек, одинаково чувствовать, слышать — либо вы два чужих человека с одною фамилией, которые без фальши могут разговаривать лишь у могилы матери, да и то не всегда.

Я старше Руди на шестнадцать месяцев. Он — законный насельник той же летней страны, в которой солнечно царила наша мать, чьи тревожные губы быстрее и вернее всех градусников замеряли пожароопасную температуру наших маленьких тел, золотая бесстрашная Эрна, даровавшая нам этот рай, потому что любое нормальное детство — это право на рай. Мы родились в начале Мировой войны, в померанском имении Борхов, в краю, где и серые камни, и серое море безучастно являют и глазу, и слуху одно — исполинскую мощь постоянства, уравнения, стирания, забвения всего; где холодная скудость природы обучает тебя различать все оттенки прозрачного серого и голубого, все градации и обертоны заунывного рокота Балтики, дыхание которой чувствуется всюду. Впрочем, это пространство воспитало нас с Руди совершенно по-разному: я всегда норовил заселить мир своей небогатой, неулыбчивой родины племенами могучих врагов, зверолицых, когтистых язычников, ледяных великанов (чем беднее реальность, тем отважнее воображение), а для Руди во всей этой бедности, тишине, неподвижности, монотонии уже было все.

Фамильный особняк с обжившими карнизы хищноклювыми химерами и стрельчатыми окнами угрюмого фасада вращался вокруг новых Борхов воинственной частной вселенной, которая была наполнена «реликвиями рода»: литографическими картами, гравюрными портретами особо отличавших рубак маркграфских войн, фотографиями кайзеровских кирасиров, вереницами Максимилиановых латников с их гофрированными броневыми наплечниками и «медвежьими лапами», с воробьиными клювами и звериными мордами кованых шлемов, ископаемыми Кастенбрустами в латных юбках и грандбацинетах, с огромными двуручными мечами, волнистыми струящимися фламбергами, мясницкими гросс-мессерами, кошкодерами, скьявонесками и палашами — разумеется, я с самых первых шагов предпочел смирным играм сражения.

Крушение Deutsches Reich, народные волнения с красными знаменами, выпуск новой обойной бумаги с шестью и девятью нулями покупательной способности — ничто не сказалось на качестве наших игрушек и снеди. У отца были доли в ривьерских гостиницах, у матери — богатое приданое: рафинадные виллы в Аббации и на Сицилии. Впрочем, мать продала бы и фамильные кольца, лишь бы мы получали все самое лучшее: чудесные скрипучие футбольные мячи, спортивные фланелевые пиджаки и теннисные туфли, шоколад из Швейцарии, кексы из Англии, покрытые серебряною краской алюминиевые модели «мерседесов», в которых я, трехлетний, раскатывал по солнечным аллеям, виртуозно орудуя рулевым колесом и педалями.

Руди же неизменно чурался быстролетных машин, механических ружей и редко позволял нам с Эрихом затаскивать его в свои воинственные игрища: мы с Буби разоряли сады окрестных фермеров, воровали их яблоки и поджигали солому в сараях — не потому, что были голодны или озлоблены, а потому, что представляли себя конквистадорами и викингами. Мы были движимы необсуждаемою тягой к нарушению запретов, к расширению пределов телесного своего бытия. Начитавшись Майн Рида, Фалькенгорста и Купера, мы раздевались чуть не донага, украшали друг друга гусиными перьями и, подражая делаварам, забирались в самую чащобу Мюрицского леса. Мы строили плоты, которые держали нас на честном слове, когда мы стаскивали их на «настоящую водичку». Мы хвастались друг перед другом величиною наших мускулов, и каждым летом наша кожа приобретала истинно индейский бронзовый оттенок, отменно закаленная балтийскими ветрами и водой померанских лагун.

Если мне или Буби хотелось наполнить пространство беготнею и криками, словно из несогласия с ходом природного времени и желания его обогнать, привнести в него смысл нашей гоночной скорости, освоения и обладания, Руди, наоборот, открывался окрестной тишине и прозрачности, отдавая природе то как раз, что нам с Буби давалось труднее всего, — неподвижность, молчание и послушание. Если меня в одиннадцать годков застали на крыше сарая впряженным в чудовищный планер, сооруженный из бамбуковых распилков этажерки и раскроенных ножницами одеял (лишь навозная яма спасла меня от переломов цыплячьих конечностей), Руди одолевал притяжение земли по-иному — замирая надолго посреди совершенно бездвижного леса или на побережье, где только песчаные отмели, меловые утесы да редкие низкорослые сосны, накрененные ветром от моря к земле. Брат будто бы перенимал у воздуха единственное свойство — способность бережно и свято проводить в неведомую область каждый звук, будь он уныл, печален или радостен.

Однажды брат — в особенно морозном декабре, когда дыхание перехватывало и чугунные прутья ограды обжигали ладонь без перчатки, — не вышел к ужину, пропал, мы кинулись искать, сначала думали, что он забрался на чердак, а потом уже двинулись в лес с фонарями. Вокруг была та строгая, немая и воцарившаяся будто бы навечно красота, которая одною зимней стужей и может быть сотворена, ледяным дуновением силы, никого не жалеющей и потому создающей миры без изъяна. Заиндевелые деревья принадлежали царству минералов — не деревья, а камни, кораллы, возникшие на вечность раньше, чем деревья. Руди мы нашли под старым дубом, превратившимся в мощный, натруженный ростом кристалл: мой брат сидел между столетних корней, неподвижный и белый, как обряженный в снежную шубку ангелок на могиле ребенка, и на обданном стылостью белом лице жили только глаза. И я понял, что он, столь живой и горячий, не мог не прислушаться к неумолчному звону лесной тишины, против собственной воли затянутый в космос мерцательных призвуков, из которого нет и не надо возврата. И сразу следом за уколом страха я почуял бессильную жалость к нему, не способную что-то поправить и наставить его на «путь истинный», — эта жалость во мне и поныне.

Вместо того чтоб показать нас с Руди какому-нибудь модному в ту пору шарлатану от психиатрии (один строит планеры, а другой вообще, судя по поведению, болен «прогрессирующим лунатизмом»), наша мать, золотая бесстрашная Эрна, купила мне «Цоглинг», а еще через год — и «Малютку Грюнау», подарив изначальное чудо отрыва, а для брата был нанят педагог из Еврейской школы Холлендеров, переправленный нами впоследствии в Швецию вместе с семейством. Мать всегда защищала нас перед отцом, который и саму ее считал — и не без основания — сумасшедшей.

Наш отец, Хеннинг Клаус Мария Шенк Борх, разумеется, тоже окончил кадетскую школу, в Мировую войну эталонно командовал ротою горных стрелков «Эдельвейса» и сорвал в Доломитовых Альпах наступление целой итальянской дивизии, за что и получил Pour le Mérite — изящный синий крест, составленный как будто из ласточьих хвостов; никогда я не видел награды красивее, чем эта высшая награда уже не существующей империи, эпохи, эры войн, когда многое, если не все, решалось личной силой вожаков и чистотою полководческого почерка (Брусилова, Петена, Жоффра, Людендорфа). Внезапно и ужасно ощутивший себя под Верденом ничтожеством, отец страдал от ежедневного кровотечения «Германия унижена» и, само собой, связывал с нами надежды понятно на что. Что там Руди с его колокольчиками, когда и мое увлечение «аэро» отвращало его от меня, представляясь ему формой бегства от честной земляной концентрированной смерти, разделяемой аристократом с народом?

С авиацией как родом войск у него были личные счеты. Вот вам художественное остроумие судьбы — отец был искалечен первосамолетами, народившейся силою новой эпохи, воплощением уже не его, а моей предстоящей войны: свинцовая стрела с трехгранным наконечником вонзилась ему в ляжку, когда он пил утренний кофе, сидя на орудийном лафете и не передергиваясь от привычных шрапнельных разрывов и посвиста пуль. Пилоты французских бипланов ворохами вытряхивали эти стрелы из ящиков над скоплениями нашей пехоты. Стимфалийские птицы, роняющие на немецкие головы смертоносные перья. Что-то от рока древних было в этой новаторской смерти, беззвучно пикирующей с самолетных небес. К Руди этот железный хромец относился со спартанской брезгливостью, словно к самому слабому в нашем помете щенку: раздражающий меланхоличной своей отрешенностью, Руди стал для него страшноватым симптомом вырождения Борхов.

Обращенный в себя и никак не могущий ужиться с собою самим, наш таинственный брат до шестнадцати лет оставался одиноко растущей стыдливой мимозой, никому не известный и будто бы вовсе не желавший быть кем-то услышанным, а потом мать без спроса пустила в обращение его фортепианные пьесы, и они восхитили и дряхлого Штрауса, и «властителей дум поколения» Берга и Веберна. Руди быстро прошел сквозь искушение жирной новизной сериализма, распрощавшись с идеями Шенберга раньше, чем этот еврей был загнан немцами в разряд дегенератов, и сделав это из соображений, весьма далеких от инстинкта самосохранения. Его «Освобождение из лона», «Мир молчит» и особенно «Благодарение» меня завораживают. Помню, как мы гуляли по Штральзунду и зашли в небольшую, по-моему, шведскую кирху согреться. Мои щеки ободраны ветром, я не чую от холода ног, а еще через миг — всего холода мира, и это Jesus bleibet meine Freude разносит все мое нутро по высоте. И, почувствовав, что невместимый восторг бытия клетку ребер сейчас разорвет, я беру брата за руку, Бах течет в нас, как кровь, сообщая, что мы с ним — одно. Дуновение этой же силы я чувствовал в собственной музыке Руди — алмазно твердые и невесомые аккорды, почти что исчезающее, слабое, но не могущее погаснуть никогда полярное сияние, зачарованный собственной тишиной снежный мир, который соткан из несметных одинаковых трезвучий: Руди перебирал их, как четки, и единственное, что его занимало, — это их чистота, производство такой чистоты, что даже для меня и прочих тугоухих особей она звучала как неоднородная. Так эскимосы различают множество различных состояний льда и никогда друг с другом их не перепутают.

Быть выдвинутым в «первый ряд» теперешних немецких композиторов он, разумеется, не мог: теперь мерилом музыкального величия могли быть только «выражающие национальный дух» литавры и фанфары, в программах филармоний царили лишь вагнерианская громокипящая мегаломания и пафос, все эти Вотаны, Брунгильды, Зигфриды, валькирии, в то время как Руди вообще ничего не хотел выражать, а тем более громко. Высоко его ставивший Штраус предложил ему, впрочем, членство в Reichsmusikkammer, что избавляло Руди от призыва в действующую армию: абсолютная воля империи уравняла немецкое простонародье с потомственной аристократией, и даже дети рейхсминистров должны были служить на общих основаниях — командирами танков и подносчиками орудийных расчетов, — точно так же, как отданный Сталиным на заклание Яков. Музыкантов, артистов и прочих «выразителей национального духа» еще берегли, равно как и ученых, конструкторов, механиков — всех, кто мог создавать для империи новые самолеты и танки.

Положение Руди в Имперской музыкальной палате было более чем шатким: он уклонялся от вступления в партию, уверяя, что музыка, сочиненная им, не становится более или менее немецкой от того, что он, Руди, «еще не в рядах». До недавнего времени он проходил по разряду «блаженных»: ну какие претензии могут быть к птицам, к собакам?

Оказалось, что могут. Сочинения брата порой исполнялись в нейтральных пределах — вот кто-то из британских дипломатов и отправил одну из его партитур в кругосветное плавание. Бесподобная «Зимняя музыка» и позднейшее «Благодарение» были записаны Королевским оркестром для радио, кто-то в Красном Кресте догадался использовать их как лекарство, гдето между уколами морфия и святыми отцами, облегчая агонию безнадежных больных. В английских газетах написали о «музыке исцеления и милосердия», о молодом немецком композиторе, «услышавшем всечеловеческую боль» и «воззвавшем из сердца нацистской Германии к состраданию и примирению». Два десятка доносов тиражом в миллион экземпляров. Руди был освещен ярким светом, словно рыба в ночной глубине нечаянно упавшим на нее прожекторным лучом. И теперь под ним медленно накренялась земля: все трудней устоять, не сбежать под уклон — и, наверное, все-таки лучше на фронт, чем в железную пасть Заксенхаузена.

Конечно, я живу со знанием, что Борхи не равны немецкому простонародью: никто из нас не побежит на бойню из-под палки. Один звонок отца товарищам в Oberkommando der Wehrmacht — и протянувшиеся к Руди щупальца ослабнут: он будет устроен на теплое место в тылу, в какой-нибудь штаб или прямо в военный оркестр… Но безотчетный детский страх, который сщемил мое сердце той ночью, когда брат пропал в зачарованном снежном лесу, нет-нет да и скребется мышьими коготками внутри.


1 Альфред фон Шлиффен — виднейший немецкий военачальник и военный теоретик, прародитель доктрины «молниеносной войны».
2 Кriegskameraden (нем.) — боевые товарищи.
3 Zu Befehl (нем.) — «Слушаюсь!», «Есть!». 

4 Krieg ist Krieg (нем.) — война есть война. 

5 Mischlinge (нем.) — «полукровки», «метисы»; юридический расовый термин Третьего рейха, обозначающий потомков межнацио- нальных браков.
6 От нем. Winkel — досл.: «угол»; треугольные нашивки на робах заключенных нацистских концлагерей; цвет винкеля указывал на принадлежность к той или иной категории «преступников»: черный — умалишенный, розовый — гомосексуалист и т. д.

Открылась Лондонская книжная ярмарка

Сегодня начала работу 46-я международная книжная ярмарка The London Book Fair. Это событие ежегодно собирает тысячи издателей, писателей, литературных агентов и переводчиков со всего мира. В этом году ярмарка проводится с 14 по 16 марта на территории старейшего в Лондоне выставочного центра «Олимпия».

Российский стенд ярмарки представляют более тридцати издательств, среди которых «Редакция Елены Шубиной», «Эксмо», «Альпина Паблишер», «Самокат», «Лимбус Пресс», «Время» и другие. Особое внимание уделяется изданиям авторов, чьи юбилеи отмечаются в 2017 году (Владимир Маканин, Марина Цветаева, Валентин Катаев, Белла Ахмадулина, Варлам Шаламов). Также на российском стенде будут показаны иллюстрации молодых российских художников к произведениям британских писателей – Джерома К. Джерома, Кеннета Грэма, Роальда Даля и Энн Файн.

Другим важным событием станет серия встреч английской публики с российскими писателями и критиками Алексеем Ивановым, Алисой Ганиевой, Мариной Степновой, Вадимом Левенталем. Со своей стороны Британский совет презентует часть проекта «ТрансЛит» – рассказы британских писателей о прошедшем осенью путешествии по Транссибирской магистрали. Рассказ будет сопровождаться видеорядом, созданным Арсением Хачатуряном для проекта The Storytellers.

Помимо стендов, представляющих литературу определенных стран, на ярмарке существуют и объединенные секторы для дизайнеров, авторов, ритейлеров и издателей. Так, в секторе различных медиа издателям предлагают делиться опытом с разработчиками игр и приложений, авторами графических новелл, издателями комиксов и другими представителями индустрии развлечений. Существует сектор, где писатели могут знакомиться с литературными агентами, и зал для коллаборации издательств, пространство для продажи и выпуска сувениров по книгам, а также секция для презентации новых издательских проектов и продажи электронных книг.

Кроме этого, в рамках книжной ярмарки проводятся конференции и семинары для издателей. Спикеры делятся опытом работы над своими проектами, рассказывают об авторском праве, мировых тенденциях в литературе и даже о связи событий политики с книжной индустрией – например, о том, как отразится на книгоиздании Брекзит.

В этом году в The London Book Fair принимают участие более 25 000 профессионалов мира литературы. Отслеживать события ярмарки можно на официальном сайте или с помощью канала организаторов на YouTube. 

Дайджест литературных событий на март: часть 2

Весна вступает в свои права, а вместе с ней расцветает и литературная жизнь. Презентация книги Дины Рубиной, лекции о лингвистике в кино и о классической литературе, дискуссии, посвященные редким романам и комиксам, и творческие вечера — во второй части мартовского дайджеста «Прочтения».

 

15 МАРТА

Творческий вечер Нины Садур
Нина Садур — драматург, прозаик и сценарист, лауреат премии журнала «Знамя». Персонажами ее парадоксальных сюжетов становятся странные, не вписывающиеся в обычную жизнь героини, а иногда даже и предметы — например, волосы или отрезанный нос. На вечере Нина Садур поговорит о драматургии и ответит на вопросы читателей.

Время и место встречи: Москва, музей «Булгаковский дом», ул. Большая Садовая, 10. Начало в 20:00. Вход свободный.

16 МАРТА

Вечер памяти Фазиля Искандера
Закаляющий смехом прозаик Фазиль Искандер говорил, что «сатира — это оскорбленная любовь: к людям, к родине или к человечеству в целом». В вечере памяти примут участие жена писателя Марина Искандер, дочь Антонина Искандер, критики Евгений Сидоров и Александр Архангельский, артист Авангард Леонтьев, писатель Дмитрий Быков и другие.

Время и место встречи: Москва, Дом-музей А.И. Герцена, пер. Сивцев Вражек, 27. Начало в 19:00. Стоимость билета — 250 рублей.

17 МАРТА

Литературная дискуссия «Владимир Набоков. Подвиг»
«Подвиг» — роман, оставшийся почти незамеченным для широкого читателя. Участники встречи обсудят жанр произведения, концепцию «подвига» в истории молодого эмигранта Мартына Эдельвейса и историко-литературный контекст книги. Дискуссию ведет аспирант Литературного института Татьяна Климова.

Время и место встречи: Москва, «Культурный центр ЗИЛ», ул. Восточная, 4/1. Начало в 20:00. Необходима регистрация

Лекция «Читаем в оригинале»
Первую встречу в рамках проекта «Читаем в оригинале» проведет Катя Беезе — специалист городской библиотеки города Гермеринг, Германия. Темой станет знакомая многим по одноименному мультфильму книга Михаэля Энде «Волшебный пунш», а также детская литература и принципы работы с детьми в библиотеках Германии. Разговор проходит на немецком языке.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, ТРЦ «Охта Молл», ул. Якорная, 5А. Начало в 19:00. Вход свободный.

Встреча с Эдуардом Лимоновым
Писатель, поэт и публицист представит читателям книгу «И его демоны». В ней Эдуард Лимонов рассказывает, как оказался «почти на том свете», и подводит промежуточные итоги жизни в форме очень личных историй о собственных страхах и демонах.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, магазин «Дом книги», Невский пр., 28. Начало в 19:00. Вход свободный.

18 МАРТА

Вечер «Дафнис и Хлоя. Иллюзия союза»: Николай Гумилев и Анна Ахматова
В изображении своего романа Николай Гумилев и Анна Ахматова часто обращались к образам юных возлюбленных Дафниса и Хлои. Реальность оказалась прозаичнее, чем сюжет античного романа, — об этом расскажет ведущая вечера Наталия Яковлева.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, Музей-квартира Л.Н. Гумилева, ул. Коломенская, 1/15. Начало в 18:30. Стоимость билета —120 рублей.

Презентация книги Германа Садулаева «Иван Ауслендер»
Главный герой нового палп-фикшна от финалиста премий «Русский Букер» и «Национальный бестселлер» — университетский преподаватель мертвых языков, которого ждет непростой, но привычный для русской литературы поиск себя и своего пути в мире. На встрече Герман Садулаев представит книгу и ответит на вопросы читателей.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, магазин «Фаренгейт 451», ул. Маяковского, 25. Начало в 19:00. Вход свободный.

19 МАРТА

Лекция «Актуальность романа Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества»
По мнению лектора — доктора философских наук Андрея Макарова — Маркес глубоко проник в сущность одиночества людей и описал самые разные его типы. Причинам одиночества в романе и реальной жизни и способам выхода из этого состояния будет посвящена интерактивная лекция.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, Центральная районная библиотека им. Н.В. Гоголя, Среднеохтинский пр., 8. Начало в 17:00. Регистрация доступна на платформе TimePad

20 МАРТА

Лекция «Лингвистические ошибки в кино»
Тема лекции филолога и радиоведущей Натальи Лисициной — интересные ошибки в отечественном кино. Например, в знаменитой картине «Собачье сердце» мы слышим, как доктор Борменталь произносит: «Печень расширена: Алкоголь». Ассистент профессора Преображенского говорит с ударением на первый слог, мы же произносим: алкогОль. Кто прав — врач или мы? Лекция проводится в рамках цикла «Неочевидное в кино».

Время и место встречи: Москва, «Культурный центр ЗИЛ», ул. Восточная, 4/1. Начало в 19:30. Необходима регистрация

22 МАРТА

Лекция «Творчество Гавриила Романовича Державина»
Культуролог Алексей Машевский прочтет лекцию о поэте, открывшем русский романтизм и русскую оду: лектор расскажет о том, как непростой жизненный путь повлиял на творчество классика, а поэзия, в свою очередь, — на Державина как государственного деятеля.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, Центральная библиотека им. М.Ю. Лермонтова, Литейный пр., 19. Начало в 19:00. Вход свободный.

23 МАРТА

Мастер-класс Майи Кучерской «В поисках воздуха»
В рамках презентации магистерской программы «Литературное мастерство» — первой в России магистратуры для тех, кто хочет стать профессиональным литератором — Майя Кучерская проведет мастер-класс по технике письма. Писательница расскажет о том, как сделать повествование объемным, живым и при этом не перегруженным деталями, а также ответит на вопросы о программе обучения.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, ТРЦ «Охта Молл», 2 этаж, ул. Якорная, 5А. Начало в 19:30. Регистрация доступна на платформе TimePad

Презентация книги Андрея Буровского «Гений места, рождающий гениев»
Книга историка и археолога Андрея Буровского рассказывает о том, почему именно Петербург стал местом появления современной картины Вселенной Александра Фридмана, теории этногенеза Льва Гумилева, экономической теории Василия Леонтьева и периодической системы элементов Дмитрия Менделеева. Автор доказывает, что в Петербурге совершались открытия, менявшие жизнь не только России, но и всего мира.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, книжный магазин «Буквоед», Лиговский пр., 10/118. Начало в 19:00. Вход свободный.

24 МАРТА

Литературно-прикладной мастер-класс «Красим лодку им. Магнуса Миллза»
Каким цветом красить лодку, когда это экзистенциальный выбор? Организаторы встречи предлагают отметить выход нового романа Магнуса Миллза «В Восточном экспрессе без перемен» не самым обычным способом: прослушать лекцию об авторе и одновременно раскрасить фанерную лодку, повторяя опыт главного героя романа.

Время и место встречи: Москва, магазин «Додо/ЗИЛ», ул. Восточная, 4, к. 1. Начало в 20:00. Необходима регистрация.

 25 МАРТА

Лекция Бориса Аверина «Набоков в кругу семьи»
Очередная встреча цикла «Биографии писателей: terra incognita» посвящена истории семьи Владимира Набокова. Как ее эпизоды перекликается с сюжетом «Лолиты», почему собственное детство предстает для писателя «сущим раем» и почему удалось сохранить брак с Верой Слоним, расскажет литературовед Борис Аверин.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, ТРЦ «Охта Молл», 2 этаж, ул. Якорная, 5А. Начало в 17:30. Билеты доступны на платформе TimePad

Проект «Человек в других людях»
В рамках проекта, названного цитатой из романа «Доктор Живаго», гости рассказывают о людях и человеческих судьбах, важных для героя лично. На очередной встрече в гостях у поэта и переводчика Дмитрия Веденяпина — актеры театра «Около». «Мы не знаем, — говорит автор проекта, — приведут ли наши беседы к искомому пониманию, но сам рассказ о „замечательном человеке“, во всяком случае, гарантирует неравнодушие говорящего, правильную отправную точку».

Время и место встречи: Москва, Дом-музей Б.Л. Пастернака, пос. Переделкино, ул. Павленко, 3. Начало в 16:00. Вход свободный.

Дискуссия «Гик- и комикс-культура сегодня: для кого?»
Видеоблогер, переводчик и коллекционер комиксов Русланом Хубиев поговорит о том, кто такие гики, что представляет собой культура комиксов в современной России и где сходятся интересы издателей и аудитории комиксов? Модератор дискуссии — один из основателей сообщества «Клуб Супергероев» Владимир Сидоров. Встреча проводится в рамках курса «История комиксов для чайников и детей».

Время и место встречи: Санкт-Петербург, ТРЦ «Охта Молл», 2 этаж, ул. Якорная, 5А. Начало в 20:00. Вход свободный.

Проект «Диалоги»
«Диалоги» – проект «Открытой библиотеки», в рамках которого известные люди обсуждают интересующую их тему. На очередной встрече Сергей Шнуров и Александр Эткинд обсудят проблему мата и культуры, Александр Архангельский и Артемий Магун – советскую школу философии, а Чулпан Хаматова и Борис Мессерер поговорят о Белле Ахмадулиной.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, Новая сцена Александринского театра, наб. р. Фонтанки, 49а. Начало в 15:00. Вход свободный.

25–26 МАРТА

Конференция «Наука о комиксах»
Проект ComixStudies организует V конференцию исследователей комикса. На этот раз графический роман будет рассматриваться как посредник истории и памяти. В программе – «Маус» Арта Шпигельмана, «Second generation» Мишеля Кичка, комикс-биография «Мунк» и многое другое. Также в рамках конференции проведет творческую встречу художник Ольга Лаврентьева – автор сборника «Непризнанные государства» и графического романа «ШУВ».

Время и место встречи: Санкт-Петербург, Библиотека комиксов, ул. 7-я Красноармейская, 30. Начало в 13:00. Вход свободный.

26 МАРТА

Публичное интервью The Question с Галиной Юзефович
Проект The Question запускает серию публичных интервью с известными людьми – первым гостем станет литературный критик Галина Юзефович. Оставить свой вопрос можно на сайте проекта, а услышать ответ – на встрече или с помощью онлайн-трансляции.

Время и место встречи: Москва, ресторан «Dewar’s Powerhouse» , ул. Гончарная, 7/4. Начало в 19:30. Регистрация доступна на платформе TimePad.

28 МАРТА

Лекция Михаила Елизарова «Аркадий Гайдар. Рефлексирующее бесстрашие»
Писатель Михаил Елизаров поговорит о феномене Аркадия Гайдара — представителя «рефлексирующего бесстрашия» эпохи модерна. Речь пойдет о сути этого направления, возможностях его возрождения и месте Гайдара в рамках метода.

Время и место встречи: Москва, ул. Воздвиженка, 9, конференц-зал. Начало в 19:30. Билеты доступны на сайте проекта «КультБригада»

 

29 МАРТА

Цикл «Медленное чтение»: проза Лермонтова
В противоположность набирающему популярность быстрому чтению, авторы проекта предлагают вдумчивый анализ произведений русской классики. Очередная встреча посвящена фрагментам романа «Герой нашего времени». Ведущая ― научный сотрудник музея Кристина Сарычева.

Время и место встречи: Москва, Дом-музей М.Ю. Лермонтова, ул. Малая Молчановка, 2. Начало в 17:00. Стоимость билета — 250 рублей.

«Рассказы про меня»: Марина Степнова
«Рассказы про меня» – проект «Редакции Елены Шубиной» и  клуба «Дом12». Каждый месяц современные писатели читают и обсуждают с публикой один из собственных рассказов. В очередной встрече примет участие лауреат премии «Большая книга» Марина Степнова – она прочтет рассказ «Тудой» из сборника «Где-то под Гроссето».

Время и место встречи: Москва, клуб «Дом12», Мансуровский пер., 12. Начало в 19:00. Регистрация доступна на платформе TimePad
 

30 МАРТА

Презентация книги Дины Рубиной «Бабий ветер»
«В ней настолько обнажено и беззащитно, цинично и пронзительно интимно, что во многих сценах краска стыда заливает лицо и плещется в сердце, — растерянное человеческое сердце, во все времена отважно и упрямо мечтающее только об одном: о любви…» — говорит о своей книге Дина Рубина. Автор расскажет о новой работе, ответит на вопросы читателей и проведет автограф-сессию.

Время и место встречи: Москва, книжный магазин «Москва», ул. Тверская, 8. Начало в 19:00. Вход свободный.

 

Иллюстрация на обложке дайджеста: Hannah Jacobs

Борис Аверин: Игра, принятая за истину

Курс Бориса Аверина «Облака в поэзии и прозе» завершился 10 марта на Новой сцене Александринского театра. «Прочтение» публикует конспект последней лекции, в которой приведены описания грозы и неба в произведениях Толстого, Чехова и Гиппиус и толкования цитат, в том числе с философской точки зрения.

 

«Они не видят и не слышат…»

Нам нужно противопоставить два текста:

Люблю грозу в начале мая…
Ф.И. Тютчев. «Весенняя гроза»

Ничего подобного мировая поэзия не знала, это красота. Но дальше, как мы знаем, идет странный текст о ветреной Гебе. И ни один учитель вам не объяснит, что имеется в виду, кроме Афанасьева: вот это наше древнее восприятие того, что происходит на небе. А дело в том, что на небе постоянно происходят сюжеты, происходят события, есть яркие.

Второй текст ужасный:

Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах…
Ф.И. Тютчев. «Не то, что мните вы, природа…»

Это про нас. Вот если первое стихотворение — про древних, которые так воспринимали мир (ну и мы немножко), то вот это — о современности.

Что значит: «Живут в сем мире, как впотьмах»? Иду я по Петергофскому водоводу, красивое место: слева водовод, справа еловый лес, и это происходит весной. Слева над каналом поет соловей, справа над лесом поет кукушка — надо знать полый звук кукушки — это же восторг! А при этом скворцы, жаворонки, щеглы — все их трели сливаются в один сплошной весенний шум — тот, который описывает Некрасов (уж он в этом деле понимает больше, чем мы с вами):

Мать-природа, иду к тебе снова
Со всегдашним желаньем моим —
Заглуши эту музыку злобы!
Чтоб душа ощутила покой
И прозревшее око могло бы
Насладиться твоей красотой.
Н.А. Некрасов. «Надрывается сердце от муки…»

Иду я по каналу, а впереди машина, а двери открыты, и из дверей несется огромное количество децибел — то ли джаз, то ли рок. Но очень строгий голос у певца, он что-то мне выговаривает. И вот я думаю, ну надо же, ни кукушка, никто, ни скворец ему не нужен. Он включил эту штуковину на двадцать децибел и слушает. Он не видит и не слышит. Мы не будем осуждать его сильно, мы все такие. Мы не видим и не слышим, и солнце у нас не дышит, и волна морская не говорит, и это есть то, что мы утратили за время развития, с момента, когда ветреная Геба кормила Зевесова орла, и по сей день. Это ушло. Такие дикие люди, которые обращают внимание на то, что не надо включать джаз, когда у тебя поет соловей, ты соловья послушай; соловей, между прочим, поет только в мае — начале июня, а кукушка тоже недолго — но какой это звук! — а скворец?

Древний пращур и Медный всадник

Я говорю себе, почуяв темный след
Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве…
И.А. Бунин. «В горах»

Я, оказывается, слышу в себе пращура, но связи мои с пращуром прекратились, они не вытаскиваются на поверхность, но это они есть самое живое, что находится в моем сознании. И вот этот пращур — это мое миросозерцание, которое превратилось в инстинкт. Хрусталик сокращается и увеличивается инстинктивно, я же за ним не слежу; так же и восприятие мира — оно существует инстинктивно, тысячелетиями.

— Нет в мире разных душ и времени в нем нет!
И.А. Бунин. «В горах»

Что вы придумываете, какие эпохи вы сочиняете? Да как была в облаках борьба темных и светлых сил, как бог-громовик спасал нас от змеи… Медный всадник — это кто? Это громовик! Он наступил на змею. А камень как называется? Гром-камень! Потому что этот камень расколот ударом молнии. А раз расколот ударом молнии, значит, это то, что спасет город. И дважды спасало. Француз не пошел, хотя мог взять запросто. С немцами сложнее. Они и сами не хотели идти. Но Медный всадник охранял на своем гром-камне. Это то, что составляет не просто основу бытия, но основу истории. И то, что спасает этот город. Конечно, все это знали русские прозаики.

Переложим Тютчева на Толстого

До ближайшей деревни оставалось еще верст десять, а большая темно-лиловая туча, взявшаяся Бог знает откуда, без малейшего ветра, но быстро подвигалась к нам.
Л.Н. Толстой. «Отрочество». Глава II. «Гроза»

Это в нашей науке называется — глаз бури. Это когда центр циклона, вокруг бушуют вихри, а у нас ничего нет, тихо и спокойно.

Солнце, еще не скрытое облаками, ярко освещает ее мрачную фигуру и серые полосы, которые от нее идут до самого горизонта. Изредка вдалеке вспыхивает молния и слышится слабый гул, постепенно усиливающийся, приближающийся и переходящий в прерывистые раскаты, обнимающие весь небосклон. Василий приподнимается с козел и поднимает верх брички; кучера надевают армяки и при каждом ударе грома снимают шапки и крестятся; лошади настораживают уши, раздувают ноздри, как будто принюхиваясь к свежему воздуху, которым пахнет от приближающейся тучи, и бричка скорее катит по пыльной дороге. Мне становится жутко, и я чувствую, как кровь быстрее обращается в моих жилах. Но вот передовые облака уже начинают закрывать солнце; вот оно выглянуло в последний раз, осветило страшно-мрачную сторону горизонта и скрылось. Вся окрестность вдруг изменяется и принимает мрачный характер. Вот задрожала осиновая роща; листья становятся какого-то бело-мутного цвета, ярко выдающегося на лиловом фоне тучи, шумят и вертятся; макушки больших берез начинают раскачиваться, и пучки сухой травы летят через дорогу. Стрижи и белогрудые ласточки, как будто с намерением остановить нас, реют вокруг брички и пролетают под самой грудью лошадей; галки с растрепанными крыльями как-то боком летают по ветру; края кожаного фартука, которым мы застегнулись, начинают подниматься, пропускать к нам порывы влажного ветра и, размахиваясь, биться о кузов брички. Молния вспыхивает как будто в самой бричке, ослепляет зрение и на одно мгновение освещает серое сукно, басон и прижавшуюся к углу фигуру Володи. В ту же секунду над самой головой раздается величественный гул, который, как будто поднимаясь все выше и выше, шире и шире, по огромной спиральной линии, постепенно усиливается и переходит в оглушительный треск, невольно заставляющий трепетать и сдерживать дыхание. Гнев Божий! как много поэзии в этой простонародной мысли!
Л.Н. Толстой. «Отрочество». Глава II. «Гроза»

Гроза соотносится с гневом Божьим. С одной стороны, я должен ее увидеть, а с другой стороны, это гнев Божий — мы это понимаем, как бы мы ни были хорошо образованы и ни осознавали, что это электричество.

Тревожные чувства тоски и страха увеличивались во мне вместе с усилением грозы, но когда пришла величественная минута безмолвия, обыкновенно предшествующая разражению грозы, чувства эти дошли до такой степени, что, продолжись это состояние еще четверть часа, я уверен, что умер бы от волнения. <…> Но только что мы трогаемся, ослепительная молния, мгновенно наполняя огненным светом всю лощину, заставляет лошадей остановиться и, без малейшего промежутка, сопровождается таким оглушительным треском грома, что, кажется, весь свод небес рушится над нами. <…>
Черная туча так же грозно застилает противоположную сторону небосклона, но я уже не боюсь ее. Я испытываю невыразимо отрадное чувство надежды в жизни, быстро заменяющее во мне тяжелое чувство страха. Душа моя улыбается так же, как и освеженная повеселевшая природа. <…> Со всех сторон вьются с веселой песнью и быстро падают хохлатые жаворонки; в мокрых кустах слышно хлопотливое движение маленьких птичек, и из середины рощи ясно долетают звуки кукушки. Так обаятелен этот чудный запах леса после весенней грозы, запах березы, фиалки, прелого листа, сморчков, черемухи…
Л.Н. Толстой. «Отрочество». Глава II. «Гроза»

Абсолютно обостренное чувство бытия: я вижу, слышу, знаю. Обоняние, зрение, осязание — все здесь есть. И вот это и есть способность воспринимать мир. Мир, о котором напоминает мне гроза. Нужно пережить грозу, этот ужас. И тогда мы вернемся к тому состоянию, которое только и есть истинное.

Фантазия и реализм. А.П. Чехов

Чехов так чувствовал природу, как мало кто. Это результат его поездки на Сахалин. Надо что-то сделать в жизни, чтобы все рассказы писать, что ли. Вот он и едет на Сахалин. Это чудовищный замысел, это надо проехать столько тысяч верст. И полторы тысячи верст на лошадях. По бездорожью. Холод. Как только не измучился Чехов, учитывая, что он очень болен. Он врач, но себе он диагноз поставить не может. У него чахотка абсолютно очевидно уже в девятнадцать лет. Он едет. Холод, ужас, кошмар. Сибирь. И вдруг он начинает что-то понимать в жизни. Он ночует в крестьянской избе и чувствует: боже, какие это люди. К ним пришла женщина из города и говорит, что у нее ребенок и негде оставить — можно оставить у них, а потом приехать за ним? Маленький ребенок. Они говорят: конечно. Проходит год, они несказанно любят этого ребенка и больше всего в жизни боятся, что приедет мать и отнимет у них его. И Чехов смотрит на этих людей и думает: «Боже мой! Это же надо! Это же чужой ребенок, и как же они его любят!». И при этом он смотрит на комнату, на стенках висят вырезки из дурных журналов. Какие-то генералы. Нет здесь художественной культуры, нет никакой культуры. Здесь даже приличной иконы-то нет. И при этом какое огромное уважение испытывает он к этим людям.

И вот попадает он на Сахалин. Читать об этом страшно: до сих пор волосы на голове встают. Уж мы начитались про Архипелаг ГУЛАГ, достаточно. И возвращается он обратно, а описать все, что видел, он не может. А на судне солдаты возвращаются оттуда, они когда-то там были охранниками, что ли. Среди них Гусев, у которого последняя стадия туберкулеза, который должен умереть то ли сегодня, то ли завтра. Умирает он завтра. Вы знаете, как хоронят в море? Завязывают в парусиновый мешок, в мешок-колосник. И выбрасывают. Священник читает молитву, и эта парусина вместе с телом падает в воду и идет на дно.

Он быстро идет ко дну. Дойдет ли? До дна, говорят, четыре версты. Пройдя сажен восемь-десять, он начинает идти тише и тише, мерно покачивается, точно раздумывает, и, увлекаемый течением, уж несется в сторону быстрее, чем вниз. Но вот встречает он на пути стаю рыбок, которых называют лоцманами. Увидев темное тело, рыбки останавливаются, как вкопанные, и вдруг все разом поворачивают назад и исчезают. Меньше чем через минуту они быстро, как стрелы, опять налетают на Гусева и начинают зигзагами пронизывать вокруг него воду… После этого показывается другое темное тело. Это акула. Она важно и нехотя, точно не замечая Гусева, подплывает под него, и он опускается к ней на спину, затем она поворачивается вверх брюхом, нежится в теплой, прозрачной воде и лениво открывает пасть с двумя рядами зубов. Лоцмана в восторге; они остановились и смотрят, что будет дальше. Поигравши телом, акула нехотя подставляет под него пасть, осторожно касается зубами, и парусина разрывается во всю длину тела, от головы до ног; один колосник выпадает и, испугавши лоцманов, ударивши акулу по боку, быстро идет ко дну.
А.П. Чехов «Гусев»

Это нельзя видеть, это можно только вообразить. Это фантазия. Это чистое воображение, здесь нет ни грамма реализма. А реализм начнется, когда вдруг из этого моря, куда мы опустились вместе с автором, который рассказывает нам что-то фантастическое, мы поднимаем голову к небу.

А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы… Из-за облаков выходит широкий зеленый луч и протягивается до самой средины неба; немного погодя рядом с этим ложится фиолетовый, рядом с ним золотой, потом розовый… Небо становится нежно-сиреневым. Глядя на это великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно.
А.П. Чехов «Гусев»

Это ощущение абсолютной тайны. Здесь нет слов, но есть восприятие абсолютной красоты, которая не выражается в языке.

Небо — учитель. З. Гиппиус

Произведение, которое объясняет все, — это книга Зинаиды Гиппиус «Небесные краски». Она знает, что такое небо.

Облака — мысли неба. Так и по человеческому лицу часто проходят тени мыслей, и лицо меняется. Мне кажется, что я иногда умею читать мысли людей — и почти всегда умею читать мысли неба. И как изменяются черты человека, — изменяются и черты небесного лица: солнце сегодня другое, чем было вчера, и уже никогда не будет сегодняшним. И луны я не видал одинаковой. О звездах и говорить нечего. На солнце редко кто смотрит — да ведь и прямо в глаза человеку мы очень редко смотрим.

Кончая мою жизнь, я не знаю, поймут ли меня, но в молодости я был наивен и думал, что всем людям свойственно столько же смотреть вверх, сколько вниз.

Но, однако, прежде чем небо меня покорило безвозвратно, случилось вот что: когда я в первый раз открыл, что люди живут помимо неба, не обращая на него внимания, и живут просто и даже недурно — я глубоко усомнился в себе. А если я не прав? Если все это я только себе выдумал, а небо — обыкновенный потолок, которому до нас нет дела? Отчего бы и мне не жить попросту, как все, глядя себе под ноги? Признаться, в ту пору жизни вечное вмешательство неба в мои дела стало мне просто стеснительно, утомило и рассердило меня. И вот я решил быть один, делать без свидетелей все, что мне хотелось, сам, без указок, без морали, а жить попросту, совершенно как все. Я решил забыть о небе навсегда, потому что ведь иначе от этого свидетеля и учителя нельзя было уйти.
З. Гиппиус. «Небесные слова»

Вся философия включает корень видения: умозрение, мировоззрение, самое главное слово — прозрение. Увидеть надо; вы хотите сказать — подумать, нет — увидеть. Подумать каждый может. Поэтому, когда наши великие философы говорят: «Познай самого себя», это они хотят, чтобы я ушел от мира, от неба, от красок земных и заглянул бы в свою душу. Ничего плохого в этом нет, но не это главное. Прозрение — это не «познай самого себя», а — увидь мир, который тебя окружает. Если ты увидишь, тогда придет к тебе то самое откровение, которое знает фольклор, знает Библия и знают великие писатели. И мы этого не читаем. Эти места мы пропускаем. Заставь школьника читать описание пейзажа — не будет.

Молния, обнажающая мир. В.В. Набоков

Когда в детстве Андрею Белому объясняли, что гроза — это электричество, он говорил: гроза — это Зевс, Зевс, который складывает молнии.

Но иногда, когда нальется
грозою небо, иногда
земля притихнет вдруг, сожмется,
как бы от тайного стыда.

И вот — как прежде, неземная,
не наша, пролетаешь ты,
прорывы синие являя
непостижимой наготы.

И снова мир, как много сотен
глухих веков тому назад,
и неустойчив, и неплотен,
и Божьим пламенем объят.
В.В. Набоков «Электричество»

Земля сжимается, как будто от какого-то тайного стыда. Молния — она не наша, не земная, божественная. Мир обнажился в своей исконной сущности. Молния не электрического происхождения — это Божье пламя. Это тот язык, которым говорит и Набоков, а потом через сто веков мы будем рассуждать, откуда происходит электричество. Как же оно происходит?

Игра, принятая за истину

В 1595 году великий Меркатор, когда пытался нарисовать атлас земного шара, столкнулся с проблемой: земной шар круглый, а атлас можно сделать только на плоскости. И если с параллелями все хорошо, то меридианы не укладываются в квадраты. Меркатор уложил. Так вот, нужно перенести реальный мир на вот эту нереальную карту, атлас. В 1805 году был составлен первый атлас облаков. Нам очень хочется подвести все под какую-то идеологию. Все теории замутили нам голову, но надо вернуться к первоначальному. Мы знаем, как все устроено, но ничему это не помогает. Это как замечательная игра, головоломка, за которой ничего не стоит, но мы временами считаем, что вот это и есть истина, а не вот та гроза, когда земля будто бы съежилась от какой-то тайной вины. Изображение неизображаемого. Никто не способен изобразить, как земля съеживается.

Пока я не почувствую мифологию у себя в сознании, изучать мне нечего. Я должен однажды почувствовать: вот это мне близко, это понятно. Вот это окончательно забылось человечеством под влиянием исключительно точных наук, которые сами по себе большая радость, потому что — что может быть лучше, когда человек что-то придумывает эдакое развеселое, электричество. Эти открытия немножко закрывают мир. Современное человечество забывает мифопоэтическое отношение к миру. Только выбросите эту поэзию и миф, жизнь становится плоской и неинтересной. Совершенно неинтересной. Скука смертная — жить в таком мире, где ничего не происходит. А все время что-нибудь происходит, особенно если взглянуть на небо, да еще знать названия облаков, да еще знать, что такое глаз бури, да взглянуть на эти облака глазом летчика или командира корабля, который кричит: «Снять паруса!», потому что глаз бури — тихо. Вот где крылась истина, и эта истина никуда никогда не денется, она лишь отдаляется. Можно сказать, что в мире господствует борьба классов, или борьба противоположностей — Гегель. Но ни Гегель, ни Кант мне не помогают, я уж не говорю про Маркса. А вот эти поэтические воззрения не просто помогают — они составляют для меня основу бытия.

 

Фотография на обложке статьи: Надежда Кузнецова

Полина Бояркина

Улья Нова. Законы красоты

Улья Нова (Ульянова Мария) родилась в Москве. Автор шести книг прозы, в том числе романа-оберега «Собачий царь». Роман «Лазалки» переведен на болгарский язык. Рассказы, повести, стихи в разные годы публиковались в журналах «Знамя», «Дружба народов», «Юность», «Крокодил» и других. В настоящее время живет в Риге. Рассказ Ульи Новы «Законы красоты» — легкое размышление о природе женственности. Публикуется в авторской редакции.

 

ЗАКОНЫ КРАСОТЫ

 

Я не совсем понимаю, зачем говорить о красоте, если она — всего лишь средство. Я не вижу смысла говорить о красоте, когда красота — тайное орудие достижения целей. Я понимаю и хочу говорить о красоте, только если она и есть цель всего остального. Конечный пункт существования, без которого все бессмысленно.

В таком случае идеалом красоты я считаю Нонну Мордюкову. Почему именно ее — потому что для меня красота — это сила и убедительность. Это то, что умеет заявить о себе как о красоте. Скажем прямо, без ложного кокетства: мне до идеала далеко, как до соседних галактик. У меня в сравнении с идеалом нет никакой красоты.

Каково это: жить без крупицы красоты — напрашивается нескромный вопрос. Отвечаем: очень просто. Выходишь на улицу без красоты, идешь по улице без красоты, сама не знаешь, о чем ты. Идешь по улице и несешь на себе вместо красоты абсолютную свободу. Так тоже многие живут и ничего, справляются. Ведь свобода от красоты — большое утешение, уж это всегда с нами, с самого рождения. В отличие от красоты, которая убывает, пребывает, утомляется, истощается и мучает нас каждый день.

Но иногда без красоты наступает уныние. Например, на днях я целеустремленно шла по делам, отыскала свое отражение в витрине. И уныние оказалось сильнее. А еще через пару шагов уныние разрослось до таких глобальных масштабов, что я сбилась с пути, забыла, куда шла, и свернула в магазин косметики.

В магазине косметики на улице Гертрудес хозяйничали две молодые продавщицы. Объясняться пришлось на английском, на языке международного общения. Вот, значит, говорю, девушки, на днях моя красота вдруг не показалась убедительной. Я пришла к вам за помощью, надо добавить масла в огонь, плеснуть еще красоты, чтобы все аж сияло.

Девушки схватывали на лету: как-никак красота — международная тема, она спасает мир и объединяет всех — и старых и молодых. В магазине настало большое торжественное оживление —происходил некий магический обряд, цель которого была оправданна и ясна. И вот уже несут помады, смеемся втроем на всю улицу, обсуждаем красоту: как важно, чтобы она летела в цель.

Красную помаду сразу и навсегда отговаривают покупать, в Европе такое не приветствуется, не причисляется жирное и броское на губах к красоте. Хотя борщ и солянку здесь любят и подают во многих ресторанах. Но борщ и солянка на губах — это лишнее, какие бы высокие цели в виде создания семьи и обретения истинной любви ни ставила перед собой дама. Ведь то, что ты подразумеваешь под красотой, должно восприниматься и со стороны как красота. Только тогда спасение мира осуществится, а не получится очередной анекдот. Поэтому принесли мне матовую помаду приемлемых оттенков. Чтобы все грунтующее не отвлекало и не мешало красоте лететь в цель.

Разговариваем на международном языке о том, что, как правило, парад красоты разворачивается и организуется для подруг. По статистике красотой женщины удивляют друг друга, кроме того, сообщая помадой и маникюром, кто главнее в этой иерархии. В точности так же поступают зимородки, малиновки и другие пернатые. И вот что интересно: в среднестатистическом поголовье мужчин никто не смотрит ни на помаду, ни на тушь, что-то другое всех интересует, несинтетическое. В этом смысле мужчины, конечно, сделали по сравнению с пернатыми большой шаг вперед.

Пока я рассуждаю о социологических аспектах красоты, подводку незаметную, тушь естественного окраса вкладывают как волшебные палочки мне в ладони. А в довершение милые девушки несут мне из-за кулис косметического магазина еще какой-то крошечный флакончик, волшебный концентрат красоты. Оказывается, это и есть та самая изюминка, которую имеют в виду, рассуждая о женщине. С изюминкой она или без. Флакончик — знаковая вещь магазина, создавался по макетам старинных сифонов от духов. Если нажмешь на сифон, уверяют продавщицы, повсюду распыляются блестки.

Что есть силы нажимаю на сифон — действительно, повсюду полетел блестящий сиреневый снег, символизируя собой таинственность, очарование, предчувствие сказки. И тогда вдруг я многое поняла. И посчитала нужным сказать: стоп, девочки, дорогие вы мои, здесь чувствую какую-то точку. Это волшебство красоты, как подсказывает мне интуиция, надо перенести на следующий раз.

Обсудив ситуацию, мы коллективно поняли один важный принцип: в красоте тоже надо уметь остановиться. Ох, как важно понимание точки в красоте. Чтобы красоту рачительно, без избытка на себя наливать. И поэтому блестки — лишние.

К тому же избыток красоты может нечаянно убить кого-нибудь. И тогда волшебный флакончик может случайно оказаться орудием преступления. За последнюю шутку мне подарили духи и сказали, что она очень годится для рекламы распылителя блесток и многих других видов косметики.

Вышла я из магазина с запасом орудий красоты на всю предстоящую весну и лето. Чувствовала я себя почти богиней, но в самый божественный момент поскользнулась на крыльце: оттепель, повсюду весна, ручьи. И подумала вот что: в рекламном ролике сифона с блестками преднамеренное преступление и убийственную красоту могла бы сыграть Нонна Мордюкова. И она бы сыграла мощно и убедительно. И была бы, как всегда, сильной и какой-то особенной. Ведь в этом и заключается, именно так действует красота. Красота играет. Красота убедительна. Красота — недостижимая цель этого мира. Только тогда красота и способна спасать.

 

Фото на обложке статьи: Маша Иванова

Поезд не ушел

Т2 Трейнспоттинг/На игле 2 (T2 Trainspotting)

Режиссер: Дэнни Бойл
Сценарий: Ирвин Уэлш, Джон Ходж
Страна: Великобритания
В ролях: Юэн МакГрегор, Юэн Бремнер, Джонни Ли Миллер, Роберт Карлайл, Кевин МакКидд и другие
2017

 

Как будто и не было этих двадцати лет — всем героям первой части теперь примерно под пятьдесят, но поменялось, мягко говоря, немногое. Саймон (Джонни Ли Миллер) перешел на кокаин и на пару с сообразительной болгарской секс-работницей комично шантажирует уважаемых людей Эдинбурга видеозаписями со страпоном. Кочерыжка (Юэн Бремнер) мучается от перманентного семейного кризиса, продолжает аккуратно торчать и тихо катится к тому, чтобы удавиться пластиковым пакетом. Бегби (Роберт Карлайл), предварительно чуть не убив собственного адвоката, бежит из тюрьмы, но теперь, вдобавок к неудовлетворенному желанию отомстить Марку Рентону, сталкивается с более прозаическими проблемами вроде эректильной дисфункции или взрослого сына, которому больше нравится гостиничный менеджмент, нежели криминал и папа-психопат. Наконец, сам «выбравший жизнь» Рентон (Юэн МакГрегор) возвращается на родину из Голландии (причины раскрываются ближе к середине фильма, но сразу скажем — в них нет ничего сверхъестественного), заслуженно получает бильярдным кием по хребту, но в итоге решает остаться и тряхнуть стариной.

За продолжение «Трейнспоттинга», откровенно говоря, было страшно, тем более все мы знаем, чем обычно заканчиваются подобные затеи: побитые жизнью актеры, на которых больно смотреть, не к месту вставленные цитаты из оригинала, утративший драйв режиссер и превращение всего происходящего на экране в полнейший балаган. Тот факт, что сиквел не удался самому Ирвину Уэлшу (роман «Порно» — чтение, как минимум, необязательное), тоже не прибавлял оптимизма, да и Дэнни Бойл, носившийся с идеей продолжения последние лет десять, со времен оскароносного «Миллионера из трущоб», чередовал малозаметные удачи («Стив Джобс») с недоразумениями вроде «Транса» и спектакля про Франкенштейна.

Опасения, однако, развеиваются практически сразу: от книги тут остались рожки да ножки (и камео Уэлша впридачу), актеры выглядят получше многих из нас (ну, разве что Саймон немного полысел, а Бегби поседел, что ж поделать), а режиссер снимает с удовольствием ребенка, снова дорвавшегося до любимой игрушки. Шутка здесь, комическая зарисовка там, вот нежный привет первому фильму, а вот и еще один, вот немного героина, вот драматический — но не надрывный — момент, в нужных местах включается песня «Lust For Life» в ремиксе групы Prodigy. Заметно, как всем присутствующим откровенно по кайфу в этом участвовать: Карлайл со знанием дела лютует и выкрикивает слово «fuck», Бремнер отточил идиотское выражение лица Кочерыжки до полного совершенства, а МакГрегор произносит злющий модифицированный монолог про «выбери жизнь» — и получается едва ли не лучше, чем тогда. Бойл при всем этом не претендует на какую-то глубину высказывания — он вообще из числа режиссеров с редким талантом не бесить напускной высоколобостью. Все проговаривается открытым текстом: мир меняется, а мы нет, впереди только гробы, но что теперь расстраиваться, живи быстро, умри — ну, уж как получится. В этом плане «T2» похож на случайную встречу в баре со старым товарищем, с которым вы давно толком перестали общаться. Он шутит все те же шутки, слушает всю ту же музыку и говорит все те же правильные вещи, что и в двадцать лет, потом вы уже из чистого озорства подливаете в пиво невесть откуда взявшееся крепкое из бутылки и не помните, как добираетесь домой. В глобальном смысле, конечно, абсолютно ничего нового, зато как приятно и интересно провели время.

Александр Павлов