Вторая григорьевская

В 2011 году состоялось вручение первой поэтической премии им. Геннадия Григорьева. Тогда на страницах «Прочтения» появился «Дневник члена жюри Григорьевской премии» — заметки литературного критика Виктора Топорова на полях подборок, присылаемых на коркурс. Вторую григорьевскую мы решили представить таким же образом. Вручение премии вновь состоится 14 декабря, в день рождения Геннадия Григорьева.

* * *

Возобновляю чтение рукописей по прошлогоднему образцу. Тогда их было 39, сейчас 41. Произведена частичная ротация, появились новые имена. Вместе с тем решено, что трое лауреатов прошлого года — Всеволод Емелин, Ирина Моисеева и Анджей Иконников-Галецкий — нынешний цикл пропустят. Стихи на сей раз будем читать по алфавиту.

1. Евгений Антипов

Петербуржец. Известный, я бы даже сказал, именитый. К тому же не только поэт, но и художник. В прошлом году, как мне показалось, он не угадал с подборкой. А сейчас вижу, что нет, угадал, потому что нынешняя, увы, заметно хуже прежней. И дело не в иронии пополам с самолюбованием (хотя смесь гремучая), а в воинствующем дилетантизме (ну, и инфантилизме) текстов; этакая, не понятно, на что рассчитанная, героическая самодеятельность: здесь я стою и не могу иначе! Ну, и стой себе на здоровье.

Марсий

Во время оно (то есть миф),

где горы лес теснят,

где обитают стаи нимф,

жил Марсий, то есть я.

Я жил среди любых зверей,

в среде синиц-задир,

великий трагик сам себе

и сам себе сатир.

Кипела жизнь, в лесах у гор

терял Макар — телят,

невинность — нимфы, кто чего

тут только не терял.

Иной и жемчуг не хранит,

хватает, мол, добра —

и кто-то флейту уронил,

и кто-то подобрал.

Был не с руки и не сродни

воздушный инструмент,

но я сказал себе: сатир,

бери и дуй, амен.

И дул. И вышло хорошо,

и нарастала страсть.

Шло время. Я же перешел

в иную ипостась.

Был мир! И не было границ

предмету мастерства.

Я ликовал! Я грыз гранит!

Я бросил вызов — Вам.

Вы — олимпиец, Аполлон,

а я, в конце концов,

ваш вечный ученик. Но он

с классическим лицом

молчал на все мои «прости»,

и, соответственно,

семь шкур — педант! — семь шкур спустил.

Поскольку — столько нот.

Красавец-эталон, садист,

мой бог, он так играл!

В чем провинился я, сатир?

Я честно проиграл.

Я никого не оскорблял,

за что же он убил?

За то, что тихо и без клятв

я флейту полюбил?

…Лежала флейта. Не извне.

Проста и не груба.

Лежала флейта, да. Так нет,

поднес ее к губам.

Я не борец, я лишь сатир —

богам отдайте миф.

Да, не как все и не статист.

Но короток наш миг!

Вот жизнь и смерть. Вот потолок —

вот «можно», вот «нельзя».

……………………………………

Бессмертны: флейта,

            Аполлон

            и Марсий. То есть я.

2. Асим

Кто это? Что это? Понятия не имею. Откуда-то из «Знамени», то есть от Ольги Ермолаевой (и поддержано Николаем Голем). Но сколько лет? Откуда? Профессия? И так далее. Все неведомо.

Не бездарен — явно. Не профессионален — определенно. В настольном теннисе, когда приходишь в секцию, первым делом учат: шарик ни в коем случае не должен касаться земли. У Асима касается. Не часто, но в каждом стихотворении хотя бы раз.

Я здесь. Я голосом отрезан.

Из шума выбивая тишину,

я почерком внимательным живу.

Железо катится по рельсам.

По вдавленным, трамвайным венам,

как будто кровь, перебегает блеск.

И город полон тайны, словно лес,

ночным черчением мгновенным.

Так тяжелеет гул гортанный,

как будто целый мир гудит во рту.

Мотоциклист бросается во тьму,

как быстрый, хищный рык пантеры.

Вокруг цветов клубится почва —

родные сгустки, рыхлый чернозем,

земля лежит, как сморщенный изюм,

и, как спина, горбата кочка.

Живым деревьям не по росту,

я сам себе ровесник без лица,

грудное замыкание кольца,

меня, как звук, вбирает воздух.

Суггестивная лирика. Автор слышит какой-то внутренний шум, не всегда понимая его — или, точнее, не понимая почти никогда. Шизоидный тип сознания. Стихи не то чтобы на грани творчества душевнобольных, но, скажем так, в отчетливо ощущаемом соседстве с ним. При этом, повторяю, далеко не бездарен.

Белокостный тот череп луны,

круглый отблеск холодного солнца.

Все мы волчьим сияньем полны,

вой грудной, как младенец, проснется.

Город, как загоревшийся лес,

все бегут от огня, словно звери.

Столько тел для разбега и мест,

а я выбрал непрочное время.

Все горит, и я тоже бегу,

на ходу говорящую силу

прижимаю, как зубы, в губу,

я тяну эту жизнь, как резину.

Капли маленьких звезд надо мной,

фонари, как глазастые совы.

Остановлен простой темнотой,

ее вдавленным цветом особым.

Черным пламенем выросший куст.

Вездесущи летучие мыши,

словно крики, слетевшие с уст,

и упруги древесные мышцы.

Гулкий вой превращается в бой,

в разрушительность вспыльчивой речи,

быстрый ветер ведет за собой

и уводит в обрыв поперечный.

3. Наталья Бельченко

Киевская поэтесса, моя давняя знакомая. Удостоилась восторженной оценки от такого грозного (и совершенно сумасшедшего) судии, как поэт, переводчик и прозаик Владимир Микушевич.

А тело движется на запах,

Без фонаря к нему идет

Кто был давно и прочно заперт,

Но вдохом обнаружил вход,

Где слиплись камфора и мята

И хочется лизнуть тайком

Жестокий мускус невозврата

И затаить под языком.

Надежно голову теряя,

Ее под ложечкой прижав,

Так радостно дойти до края,

Который вместе всплеск и сплав…

И выйти из-за поворота

Растерянной, совсем другой,

Сквозь запах притяженья рода,

Совпавший с этою ходьбой.

В Коктебеле (на поэтическом фестивале) мы с Мякишевым прочитали ее книгу вслух, на пляже, трактуя каждое стихотворение как прикровенно непристойное, чуть ли не как похабное.

Упрятавшимся в лоно фонаря, —

Где твой фитиль охватываю я,

Тобой разносклоняемое пламя, —

Какого же имения желать,

Когда на свет слетелась благодать

И сумрак расступается над нами.

Так, часть — до целого и пол — до полноты

Довоплощаешь, проникая, ты,

И бегство упраздняется по мере

Прибежища, налившегося в нем,

Пока не в схватке с нашим веществом

Отравленное вещество потери.

А нежность — даже посреди огней —

Влажна и обступает тем тесней

Ковчег фонарный, что иной неведом.

Он сам себе голубка и причал,

Его, как жизнь, никто не выбирал,

И никому не увязаться следом.

Потом я рассказал Наташе про нашу забаву. «А я об этом и пишу!» — ответила она без тени улыбки, но и без тени смущения, а главное, ничуть не обидевшись.

Сильнее сильного прижались,

На нет друг дружку извели.

Но даже боль была как радость

С проточной стороны земли.

В секундный ход ресницы малой,

Во всхлип из самой глубины

Какая рыба заплывала —

Ловцы доднесь удивлены.

За рыбой медленной янтарной,

Зияющей в бродяжьих снах,

Следит ловец, и год угарный

Его удачею пропах.

Так, меж дорогой и рекою,

Впаду в земной круговорот,

Но силы притяженья стою —

Через меня она идёт.

4. Валентин Бобрецов

Валентин Бобрецов в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Наш земляк; поэт замечательный; практически неизвестный вне Петербурга, да и в нашем городе — далеко не всем; участвует в конкурсе вторично. Год назад промахнулся со стихами и с жанрами; на сей раз представил лучшее — оды тридцатилетней и тридцатипятилетней давности. Оды невероятно длинные — и если Валя не станет одним из лауреатов (чего я ему искренне желаю), а значит, не получит возможность печатать свою подборку в антологии Григорьевской премии целиком, то просто ума не приложу, как ее печатать. Здесь приведу первую треть (!) одной оды, на мой вкус, самой лучшей. Она посвящена памяти поэта Матиевского — участника антологии «Поздние петербуржцы» (как, понятно, и сам Бобрецов, который его мне наследие включить туда и порекомендовал)

1984 + 1

Памяти В. Матиевского

Где нельзя сказать правды, там я молчу, но не лгу

Воспоминания Фаддея Булгарина. Отрывки из виденного, слышаннаго и испытанного в жизни.

Имевший виды (впрочем, тщетно)

на оды долгое «о да!»,

исчадье века, novecento,

нет-нет, мой вариант dada,

он пишет кровью по железу,

но пышет кровью с молоком, —

во гневе равный Ахиллесу

сердитый карла, Бибигон, —

но всё равно, куда поскачет,

беспутный (пони был без пут)…

Седок без свойств и конь без качеств

друг друга как-нибудь поймут!

Когда в стеклянном павильоне,

крутя стаканы по столу,

сойдясь на По и на Вийоне,

сходили мы на фистулу;

когда пылало ухо маком,

но не зазорно было нам,

захлёбываясь Пастернаком,

посматривать по сторонам;

когда за юностью прощалась

и дрожь негнущихся колен,

и некоторая прыщавость

нас подвигающих Камен;

когда и молоды, и наглы,

и безучастны ко благам,

мы чаяли войти в анналы,

как зверобои в балаган;

когда… ещё бы по стакану!..

Однако знаешь, борода,

не примерещилось ли спьяну

«когда», звучащее, как «да»?..

Семидесятник-своеволец,

что чёрным флагом бороды

не поступился ни на волос, —

на снимке чисто выбрит ты.

И я, ещё не выбрав между

огнём и полымем, смотрю

с непредвещающей усмешку

улыбкою — на их зарю…

Единственное наше фото,

где мы с тобой без лишних лиц,

обнявшись, как у эшафота,

и округлив глаза на блиц,

как два стрельца — стоим в обнимку,

не в объектив, куда-то над, —

глядим. И не решить по снимку,

которого из них казнят…

Один в гробу. Другой далече.

А третьего на Пряжке лечат.

Четвёртый здесь. Но слышен трёп,

что настучал на первых трёх.

— Четвёртый чист! — упёрся пятый

и косо на меня глядит.

Шестой деньгу гребёт лопатой

Седьмая, та вот-вот родит

Восьмой? но бегает, спеша,

от Божья храма к ВШ.

Девятый пьёт. Десятый бросил.

Да так, что уж не рад и сам:

как будто головою оземь

ударился, когда бросал

Одиннадцатый стал начальством

(Ничто, как в песне, тало Всем).

Двенадцатый таким несчастьем

сражён — до срока облысев.

И вопиет: — Какая мука!..

Но плачет не по волосам.

Самсон горюет, потому как

сам посягал на этот сан.

И я, тот список продолжая,

тринадцатый, коль важен счёт /…/

5. Владимир Богомяков

Доктор философских наук, 1955 г.р., живет в Тюмени. Давно сложившийся, крайне своеобразный поэт.

Русско-азиатская песня

У болота шиповник отцвёл.

Бога ждёт Заурал в Дни Собаки.

И сучару-чалдона в нирвикальпа-самадхи,

Как в кизиловый глазик.

Взгляд обратно вошёл в кизиловый глазик.

В дырочку — щурх!

Но кикиморки тут не дают.

Но шишиморки скачут-судачут.

И хлоп — ставеньки!

Травку болотную жрут.

И штоф водки.

Давай дядю Мишу!

«Дядя Миша, ты хочешь пожить?

Русский выхухоль, падел ты, дядька!»

«Эх, кикиморки, я ль не всезнающ,

Вечен, вечносвободен, пречист,

Всесовершен, всеблажен и бесформен…»

Вот и осень. Другие чалдоны вернулись.

Вот и осень. Другие чалдоны ширнулись.

За эфедрином послали

И в конопляннике голом

Сели играть в цимбергу.

На сосне колокольчик повесят.

На осине висит барабан.

И забудут, что был тот шиповник.

И забудут, что был дядя Миша.

Так живут мудрецы наобум.

Красят хною кончики пальцев.

Червячков из фольги вырезают.

И Бычище — Проклёван Бочище,

То есть дом их не так уж плох.

Ах, в нём сало, еловые доски,

Уксус, клюковица и полынь.

На полынь колдовать неохота —

Трут шафраном дряблые щёки.

Всё по Йеменской знают звезде.

В ухо вденут кольцо и — знай наших!

Ну а дядя-то Миша уехал

На Шамруд на реку и ку-ку.

А был он, словно бабай.

Носил шапочку-бормотай.

В отхожем месте не баловался.

С сороконожкой не целовался.

Поганы деньги не брал руками

И мухоморы не бил ногами.

Видел, видел вашу мохнашку

Через дырявую чашку.

Когда-то Мартин Хайдеггер прислал Татьяне Горичевой свои стихи. Та передала их мужу, Виктору Кривулину, а он — мне, чтобы я перевел. Впечатление от стихов немецкого философа-экзистенциалиста было, мягко говоря, сложное. Вот и здесь тоже.

Когда я был бригадиром тракторной бригады,

Схвачу бывало Любку за жопу,»ух, ты, лебёдушка моя«.

Раз ночью проснулся, а у ограды

Три очень толстых поют соловья.

Налил самогону, отрезал сала.

А надо мной сияет звездами Уранография Иоанна Боде.

Прекрасно, что ничего не начнётся сначала,

Когда этот мир исчезнет в воде.

Или, например, так:

12 лет назад товарищи в Париже познакомили меня с Бодрийяром.

А я пил всю ночь с двумя туристками и изо рта был жуткий перегар.

Я хлопнул виски, зажевал его ирисками. Вот тут в комнату и входит Бодрийяр.

Я стушевался, поправил галстук и неожиданно спросил его как действует Судьба.

Честно говоря, не помню что он ответил. Однако, мне в скором времени не пришла труба.

Люди умирали, уходили всё дальше и дальше и усиливалась моя с ними разделённость.

Но непостижимо в информатизированной нашей вселенной крепла всех со всеми неразлучённость.

6. Ксения Букша

Ксения пишет много, в полуавтоматическом режиме, играется как в кубики тем, что человек попроще и побездарнее непременно назвал бы приращением смысла, тогда как ей самой хоть бы хны.

на голове кло

бук в голове клу

бок не хватает

рук показать где

Бог если

свет значит

нет

А вот откуда в следующем стихотворении «колбаса»? От верблюда!

Ксения имя страшное

касательное косой.

Ксения погашенная

убитая колбасой.

Ксения пугало в виде креста,

кости в виде ручья.

Ксения, спросите, это чья?

Нет! Это не та.

Стихи милые, я бы сказал, неумело-милые, — угловатые, аляповатые, нелеповатые, но при этом милые. На любителя? Да, на любителя. Опыт мировой поэзии показывает, что такие любители на таких поэтессах и женятся. А дальше уж бывает очень по-разному.

*

Я карандаш с резинкой на конце:

напишешь слово два сотрёшь напишешь три

какой конец стирается быстрее

я карандаш с бумажкой на носу

сотрёшь напишешь скомкаешь сгоришь

*

Меня водило по небе

Потом приблизило к себе

Потом отставило долой

Потом отправило домой

*

Запрут, отравят кровь, плоть ядом пропитают,

Заставят говорить, отпустят умирать.

Удрать? Но мир суров. Нет мест, где не пытают.

В степь, в скит, на Бейкер-стрит, на гору Арарат?

Любых полков герой, любых границ овчар

Готов тебя загрызть по первому приказу.

Спасают нас порой, дают нам промолчать

Не милость их — корысть, их бизнес, трезвый разум.

(Ведь наша роль — без слов)

7. Максим Грановский

Рекомендация Алексея Ахматова, так что, по-видимому, питерский. Складное виршеплетство. К поэзии отношения, увы, не имеет.

Офтальмология

Ты говорила мне шутя,

Что я, как Лорка.

О, близорукая моя!

Ты дальнозорка!

Тебе все грезилась семья,

А мне разлука.

Как дальнозоркая моя,

Ты близорука!

Другим стекляшки — полынья.

Мне — прорубь духа!

При зорком чтении меня

Ты близорука!

Ты на мужчин, да и на свет

Глядишь, как Зорге!

О, ближний, мой тебе совет:

Будь дальнозорким!

* * *

Автобус с грустными глазами,

Куда спешишь?

Ты отчего взмахнув крылами,

Не улетишь,

Из непролазной паутины,

Как стрекоза,

Стуча деталями стальными,

Раскрыв глаза?

Пусть пассажиры видят небо

В медузах туч,

Пусть невзначай ударит слева

Закатный луч,

На Моховой или Шпалерной,

Средь куполов,

Ты их высаживай трехдверно

В цветы домов,

К своим привязанностям, кухням,

Тревожным снам,

К любимым так прорваться трудно

Из пробок нам,

Пускай в фантазиях, хотя бы,

Перелетим,

Через бугры, через ухабы,

В туман и дым,

Где ветер сплелся с адресами…

Прости. Прости,

Улитка с грустными глазами,

Нам по пути!

8. Амирам Григоров

Московский поэт. В конкурсе участвует во второй раз. Пламенный публицист в ЖЖ и чистый лирик в стихах. Вот редкое исключение из правила:

Вот-вот прикроют русские бистро

Вот-вот прикроют русские бистро,

Свернут все тенты, спрячут всё квасное,

И голый сквер запахнет так острО

Всеобщим возвращеньем к перегною,

Я помню эту осень в двух веках,

До тополей, на переулке Тёплом,

До патины на бронзовых руках

Калинина, до ржавчины на стёклах,

Ещё до всех погромов в новостях,

До красных луж узбецкого портвейна,

И мусора́, заливисто свистя,

Сгоняли нас с брусчатки мавзолейной,

Ещё цвели невзрачные кусты,

И гром рычал, субботний день венчая,

У водосточных рукавов пустых

Раскачивались пальцы иван-чая,

Москва скрывалась плёнками дождя,

И, сквозь туман, не говоря ни слова,

Ты мне рукой махала, уходя

По переходу площади Свердлова.

Вот, возможно, лучшее стихотворение, которое несколько портит лишь неуместное здесь слово «альков»:

В год девяносто забытый, с печалью внутри,

Девичье поле темнело во все фонари,

Голые бабы с реклам завлекали в альков

Редких прохожих, застрявших у первых ларьков.

Провинциальный, усатый и тощий, как чёрт,

Я всё глядел, как пространство над полем течёт,

Думал — кончается вечер, а мы настаём

И закругляется город за монастырём.

Я в девяносто печальном, в начале начал

Дев бескорыстных на девичьем поле встречал,

Там, где искрящий троллейбус аптекой пропах

Словно сквозняк в пожилых деревянных домах

Там, где дымил пивзавод, и в осеннюю грязь

Племя поддатых студентов влетало, смеясь,

И, словно письма к себе, завершив променад

Стая московских старух возвращалась назад

Может, однажды, увидеть тебя захотев,

Я перейду это поле непуганных дев,

Прямо у парка, где тросы свистят тетивой,

Словно покинувший землю, червяк дождевой

А вот самое типично-хорошее:

На улице Щорса

На улице Щорса, средь ветхих кирпичных строений

Вьюны пожелтели, опали метёлки сирени

И на солнцепёке, где прежде сушились перины

Как пыль, накопился докучливый пух тополиный.

Над улицей Щорса проносится ветер, который

Шатает деревья, дерёт разноцветные шторы,

И, как самоварные дула, свистят водостоки

И пахнет пустыней, как это всегда на Востоке.

На улице Щорса, во дворике, в тесном квадрате

Нам столько отпущено времени, что не потратить,

Хоть пой, хоть гуляй, хоть сиди и гляди, как протяжно

Дымок самолёта проходит разрезом портняжным

На улице Щорса, спокойно, не щурясь, как змеи,

Мы смотрим на солнце, и нас беспокоить не смеют.

Участок вселенной, который обжит и намолен,

Для нас неподвижен, как тень, что упала на море.

Над улицей некой, любое названье не важно,

Качается небо, висит самолётик бумажный,

И под облаками его, как соломину, вертит,

Он помнит дорогу, но только не помнит о смерти.

9. Иван Давыдов

Московский поэт, участвует в нашем конкурсе вторично. В прошлогодней подборке явно переборщил с публицистической поэзией и, естественно, сатирой. В нынешней представлена по преимуществу суггестивная лирика, хотя размышляет, чувствует и страдает здесь, разумеется, Гомо Политикус. Особенность поэтики И. Д. — ориентация на европейские образцы, но не верлибровые, а рифмованные. На слух и на глаз это может показаться подражанием Бродскому (оммаж которому есть в самой подборке), однако генезис стихов здесь принципиально другой: какой-нибудь Тед Хьюз пополам с Филипом Ларкиным и некою примесью Дугласа Данна

За пригоршню долларов

Стрелять от бедра, говорить сквозь зубы,

Не выпускать изо рта вонючую сигариллу,

На стороне добра, конечно, но чтобы,

Враг, во-первых, собою напоминал гориллу,

И, во-вторых, добро было зла позлее,

Чтобы такое добро, из которого точно не слепишь культа.

Ощущать ладонью, как рвутся на волю, зрея,

Зерна смерти, укрытые в недрах кольта.

Стихи для выдуманных женщин

1. Памяти Нормы Джин Бейкер

Джентльмены предпочитают блондинок.

Некоторые — предварительно их разделав,

В соответствии с правилами компьютерных игр-бродилок,

То есть, стрелялок, конкретнее — тех разделов,

Где врага нужно долго тыкать бензопилой,

Уворачиваясь от струй рисованной крови.

В душу к ним заглядывает бездна порой

И никто, к сожаленью, кроме.

Согласно учению Дарвина эти джентльмены

Должны уже быть давно не у дел, однако,

Дев достаточно, и девы достаточно жертвенны,

Чтобы лечь под маньяка и даже под нож маньяка.

А я вот предпочитаю игры, которые поспокойней,

Где надо вовремя корму засыпать свиньям,

Где солнце сияет над колокольней,

И небо всегда остается синим.

А ведь мы могли бы вместе на этой ферме

Жить, надевши джинсы, рубахи в клетку,

По утрам ты пекла бы печенье в форме

Сердечек, меня целовала крепко,

А по вечерам звала бы: «Милый, живее,

По телевизору скоро начнется Камеди

Клаб!» Знаешь, я иногда жалею,

Что ты предпочла извращенца Кеннеди.

10. Евгения Доброва

Доброва прислала стихи на предварительный конкурс самотеком. И неожиданно они понравились всем членам жюри. Благодаря чему поэтесса попала в основной конкурс и чуть ли не стала теневой его фавориткой (ведь мы все пятеро уже высказались за нее). За последние полгода издала сборник и получила одну из относительно малых литературных премий (не помню, какую). Стихи и «на второй взгляд» обаятельны, но, пожалуй, все же не более того.

Грохольский переулок

На брандмауэр соседнего дома нацепили рекламу колготок.

Наши со счетом ноль — два проиграли княжеству Лихтенштейн.

Дожили, мама. Я вышла из дома под вечер — была суббота —

обедать с русским поэтом Петровым, влюбленным в еврейскую даму Шейн.

Я вышла из дома и шла по Грохольскому переулку,

любезно расчищенному таджиками, которым платят американцы.

Кохиноры сосулек точило опасно и гулко

огромное лезвие в небе, оскверненном «Люфтганзой».

И мне улыбалась, а может, кривилась, домовая арка.

Таджики бросали лопатами снег под огромные древние ели.

Их держат янки, купившие несколько га у дирекции старого парка,

основанного Петром в аптекарских целях.

Файв-о-клок в ресторане у парка — это заведено годами, —

в час, когда солнце сажает на кол флагшток префектуры.

Ростбиф — дрянь, но традиции требуют дани

серебром, пушниной, пенькой, а лучше, кхе-кхе, натурой.

Парк оцеплен с утра. Именитые гости в восторге от новых оранжерей.

Это пальмы графьев Разумовских, на этой скамейке сиживал Пушкин.

Эту пайн-три — внимание, плиз! — посадил сюда Питер де Грейт.

Тойлет слева. Вон там, на углу, продают безделушки.

Каппучино? американо? Спасибо, не надо.

Мясо — дрянь, но нельзя нарушить традиций.

Показалась в просвете аллеи делегация нью-Фердинанда,

а за старой петровской сосной притаился убийца.

2005

Симпатичное стихотворение в стиле фьюжн, не правда ли? Но все же никакой фьюжн не оправдает мяса на файв-о-клок. Да и никакого кофе, честно говоря, тоже.

Девочка с курицей

Девочка с курицей ходит гулять после двух.

Курица трепана, мучена — в чем только дух?

Девочка с курицей в нашем подъезде живет.

Рыжая девочка, волосы цветом, как йод.

Стоит ей только в дверях показаться, и тут

дети бросают свои самокаты и скейты, бегут:

— Дай посмотреть, подержать, поводить, где трава!

Нитка за ножку привязана, тянется метра на два.

Медленно дом свою тень на лопатки кладет.

Рыжая девочка томно беседу ведет.

Слов не услышать, но ясно, все ясно и так:

в нашем дворе появился разменный пятак.

Девочка, кто же тебе эту птицу живую принес?

Бабушка? Мама? Сестра? Даррелл? Брем? Дед Мороз?

Помню ее немигающий ягодный глаз.

Ходит, словно в рапиде, — битая, видно, не раз.

Ни червяков не клюет, ни прочую мошкару.

Думает: сдохну, к чертям, я в такую жару.

Ни одной лужицы нет во дворе, ни ручейка.

Бестолочь за ногу дергает, и не слегка.

— Аня, обедать! — мама с балкона кричит, и весь разговор.

Девочка дергает нитку. Как труп, волочит через двор,

но, спохватившись, игрушку под мышку сует.

— Клюнет! — мальчишки кричат, но курица не клюет.

Курица думает: как бы из Аниных рук —

и на картину, что накалякал Бурлюк…

Август кончается, вот уже в школу пора,

да и дворовая всем надоела игра.

Солнце проело в газоне янтарную плешь.

Осенью мама не скажет тебе, что ты ешь.

2008

Невольный оммаж будущему лауреату «Русской премии» (второе место за 2011 г.) Борису Херсонскому. К сожалению, столь же псевдоглубокомысленно, алогично и коряво, как у старого одесского шарлатана. Впрочем, этот досадный провал — чуть ли не единственный на всю подборку. Многовато также пишет верлибром, а ей это не идет. Поэтические переклички с Ириной Евсой

11. Ира Дудина

Наша землячка, по убеждению многих, включая меня самого, Наташа Романова-лайт. Впрочем, Ира предпринимает попытки из этого имиджа выйти главным образом за счет политизированности собственной лирики. У нее, как завистливо, но тонко подметила Юля Беломлинская, «зачесался Холокост». Причем зачесался с самой сексуально-притягательной исламской стороны — и стихотворение «Америка», например, вполне себе тянет на «разжигание». Приведу поэтому куда более невинное:

Гагарин

О чём мечтаешь, американец,

О чём мечтаешь, француз?

Попасть на обложку в глянец?

Стать как Уиллис Брюс?

Стать мировой тучностью

Примерно как Рокфеллер?

Иметь самолёт прислужницей

И с брюликами пропеллер?

Залезть в нефтебанки деньжищи сосать-

Об этом должен юнец мечтать?

О чём мечтали советские

Парни рабочие и колхозные?

Они мечтали о светлом.

Они мечтали о космосе.

О чём мечтали парни

В хрущовках уютных, приветливых?

Кумиром их был Гагарин.

Мечтой их была ракета.

Наступило продажности время.

Зло победило добро.

Деньгосчиталок племя

На земли России пришло.

Юноши, девы российские

Пялятся в дьявольский ящик.

Мечты капитала крысиные

В них преклоненье взращивают.

Ползать на брюхе пред долларом,

На форексе разбогатеть,

Кушать жиры в Макдональде,

Дядю в постели иметь,

Джинсами яйца замучить,

Кровь отравить кока-колой

Микки Маус научит

В своей глобалистской школе.

Юноша с детских лет

Дрочить должен жадности хавку.

Но юноша, мудрый, как дед,

Плюёт на всемирную лавку.

Он будет плохо одет,

Никогда не купит феррари.

Учёбе отдаст юный цвет.

Но будет летать как Гагарин.

У него не будет коттеджа,

Жить будет он в общаге.

Но у него есть надежда-

В космос лететь как Гагарин.

Его не полюбят девки,

Курилки, чьи кости кошмарны.

Наш юноша в космос метит,

Он хочет летать как Гагарин.

Пусть продадут Байконуры,

Ошибки внесут в ГЛАНАСы,

Пусть винтики вынут из Витязей,

Чтоб падали наземь асы.

Всех не укокошить.

Изыдут товарные твари.

Растут те, кто верят в космос.

Кто будет летать, как Гагарин.

На Волошинском фестивале в разгар чтения Дудиной с возмущенным воплем: «Это не поэзия» выбежала из зала главная волошинская лауреатка Мария Ватутина. Простим, однако, несчастной сочинительнице утомительно-бездарных и нараспев, под Ахмадулину, читаемых виршей. Как прощает ей (и ей подобным) и сама Ира Дудина:

(на обвинение Емелина в разжигании)

Мой черножопый кот кидает зигу.

Как увидит меня,

так бросает в приветствии лапку.

Мой кот, русский зооафриканец,

наверное, хочет в застенках сгинуть.

Он явно тайный фашист,

хотя прикидывается чёрной тапкой.

Я коту тоже кидаю зигу.

Вскидываю длинную руку в приветствии элегантном.

А кот в ответ удовлетворённо скручивается фигой.

Вот так мы фашиствуем на диване пикантном.

Я ему говорю:

«Ох ты чёрная харя!

Опять ты всё пожрал и всё погадил!

Не умеешь ты жить среди арийской расы!

Не место тебе в русском городе Петрограде!

Надо жить тебе на родине, на помойке у трассы».

Но раз, котик, ты умеешь кидать зигу,

Тебе многое может проститься.

Главное, в зиге не распускать когти мигом,

А то на твою коварную зигу

может кусок мяса мого подцепиться!

А главное, нам с тобой нехороший тупой люди

Могут пришить дело о разжигании и даже фашизме!!

Хотя ни я, ни ты- мы ничего такого не делали.

Я пела о своей гибнущей отчизне,

А ты немного лизал себе, будучи слегка в онанизме…

Но нас, милый кот,

Хули засунешь в тюрьму.

Мы, хоть и арийцы,

но обхитрим любого жидопиндоса.

Мы им скажем: «Мяу, куку и муму,

идите нах, всем приветик и досвидосы!».

12. Ирина Евса

Евсу порекомендовал я (на слух, на глазок) — и промахнулся. Или, вернее, порекомендовал на свою голову, потому что Евса, скорее всего, сильно, чересчур сильно понравится моим коллегам по жюри: уж больно мастеровитые (причем в хорошем смысле) у нее стихи:

* * *

С. Кековой

Там, где недавно толпы топали,

лишь светофор мигает плоско.

Снег принимает форму тополя,

машины, хлебного киоска.

Неужто, высь открыла клапаны

затем, чтоб двигаясь к ограде,

проваливался всеми лапами

пес на вечернем променаде?

Снег принимает форму здания

в кариатидах, слухах, сплетнях,

где длится тайное свидание

любовников сорокалетних.

Один из них часы нашаривает,

тревожно вслушиваясь в то, как

вторые под ребром пошаливают,

слегка опережая в сроках…

Снег принимает форму города,

в котором спит под нежной стружкой

бомж, подыхающий от голода,

но жажду утоливший жужкой.

А белое растет и множится,

создав, разглаживает складку.

В ночи посверкивают ножницы,

за прядкой состригая прядку,

как будто, — беженцев не мучая

допросом, врат не замыкая, —

цирюльня трудится плавучая

за кучевыми облаками.

И те, что вычтены, обижены,

чьи обезличены приметы, —

теперь, как рекруты, острижены

и в чистое переодеты.

* * *

Не хнычь, хлебай свой суп. Висит на волоске

зима. Чумазый март скатился по перилам

и мускулы напряг в решительном броске,

опасном, как тоска японцев по Курилам.

И капает с ветвей небесный карвалол,

в хозяйских погребах подтоплены соленья.

Но утро верещит парламентом ворон,

которому плевать на беды населенья.

Многоэтажный монстр из-под набрякших век

взирает, сон стряхнув, но выспавшись едва ли,

вмещая больше душ, чем полагает жэк:

на чердаке — бомжей, крысиный полк — в подвале.

А тут еще и ты, наркокурьер хандры,

роняющий слезу в рассольник раскаленный.

…Что, ежели на свет — всяк из своей дыры —

мы выползти решим расхлябанной колонной,

растя, как на дрожжах, терзая гулом слух,

насытившись брехней верховного паяца, —

поскольку (как сказал один мятежный дух)

живущему в аду чего еще бояться?

Южный вокзал

Апрель прилежно землю вспахивает,

проветривая глубину.

И площадь голубями вспархивает

в брезгливую голубизну,

где шумно плещется, полощется…

А ты болтаешься, вольна,

как бестолковая помощница,

что от работ отстранена.

За корм, проклюнувшийся в сурике,

ведя локальные бои,

до сумерек на бойком суржике

трещат у клумбы воробьи.

…С шестой платформы тянет ворванью,

ознобом сырости ночной.

Приходит пригородный вовремя.

Опаздывает скоростной,

в котором некто едет, мучится,

читает скверный детектив,

пирожным потчует попутчицу,

свободу снедью оплатив,

чтоб, не вникая в бормотание,

в окне нашарить точку ту,

где ты, утратив очертания,

стоишь с цигарочкой во рту.

Вы только посмотрите — и полюбуйтесь! Какое мастерство! Какое ритмическое разнообразие! Да и лексическое, кстати, тоже. Беда одна: поэзия в этих ладных виршах не ночевала. Не потому что они плохи пер тутто, а потому что поэтесса ничего не чувствует и ей, к тому же, категорически нечего поведать человечеству. На мой взгляд, разумеется. Исключительно на мой взгляд. Останусь наверняка в меньшинстве.

Виктор Топоров

Евгений Каминский

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Постоянный читатель рубрики «Поздние петербуржцы» уже, несомненно, очертил для себя то духовное пространство, столь трудно поддающееся, однако же, определению, в котором представляемые здесь поэты проявляют во всем многообразии своей лирики признаки глубинного родства. Если это пространство вами очерчено, Евгения Каминского надо поместить в нем на самую периферию.

Не потому, что его стихи слабее других, представленных в рубрике. Отнюдь! Поэт ярко и празднично талантлив, он обладает незаурядным формальным мастерством — и все это внятно, конечно же, чуткому слуху. Но «поздние петербуржцы» в большинстве своем замкнуты на самих себя, в лучшем случае — на собственном мироощущении, а, выражаясь школярски, объективная действительность воспринимается ими в основном как коррелат (термин Т.С. Элиота) душевных переживаний. Иначе говоря, лирическое начало торжествует в их стихах над лиро-эпическим и эпическим.

Не так у Каминского. Мир и люди, в нем обитающие, интересны ему как поэту сами по себе, а не только как предлог или повод зарыться поглубже в собственное сознание и подсознание. Во всяком случае, так это выглядит на первый взгляд.

Не привычен для постоянного читателя рубрики и энергетический напор Каминского. Ритмы и строфы (иногда взятые напрокат у предшественников) насыщены мускульной силой. Образный и в особенности цитатный — аллюзионный — ряды не превращаются под натиском такой энергетики в самоцель.

Энергетика эта, однако, черпает силу в нервном ядре, в том ощущении содранной кожи, которым, вопреки своей воле, наградил Марс и я Аполлон и которым обладают только истинные поэты — горячие или холодные, но никак не теплые. И здесь — связь Каминского с другими участниками рубрики.

Не только в рубрике, но и в поэзии нашего города, Каминский держится и стоит несколько особняком. Он выпадает из поколения и из традиционного расклада судеб. Он, я бы сказал, подозрительно удачлив.

Ему около тридцати, он автор двух сборников (первый — «Естественный отбор» вышел за счет автора в 1989 году, второй — «Толпа» — появился годом позже), о нем хорошо написали такие взыскательные критики, как Анатолий Пикач и покойный Адольф Урбан.

Каминский в том возрасте, когда еще не стыдно писать много и еще можно писать хорошо.

7.12.91

Монолог искателя правды

Достойно печали мое бытие. Печали достойно

по мукам за Правдой хожденье мое эпохой застойной.

Как червь ненасытный изъела меня газетная утка:

бессмертную душу свою накреня, я падаю жутко

в объятия ложью набухших страниц, в зловонные кучи

дискуссий бездарных и передовиц пустых и трескучих.

Я чувствую сердцем: редактор — свинья, липучий и ловкий,

и тянет он жилы живьем из меня, и вяжет веревки;

то вести с орбиты, то вести с полей под бурю оваций…

Жую эту жвачку, и хоть околей, но не оторваться;

поездка, повестка, ЮНЕСКО, ООН, Таити, Гаити…

я вами повязан, как Лаокоон… Ну что ж, удавите.

Во мне не осталось ни собственных слов, ни чаяний личных.

Во мне только голос народа и зов ячеек фабричных.

Я слишком опасен народам окрест. Зимою и летом

стреляйте и Пушкин в меня, и Дантес. И лучше — дуплетом.

Идеей пропитан до мозга костей, навис над планетой…

Убейте меня ради счастья людей, Ромео с Джульеттой.

Но море любви захлестнет города, и плача как дети,

там прямо в объятья Монтекки тогда падут Капулетти.

И станет легко, будто к мрачным вратам горючего ада

вы скорбно за смертью явились, а там — сплошная ламбада.

* * *

Как хотелось бы дышать — в девятнадцатом,

благородством и латынью напичканным,

за метраж и за добавку не драться там,

заниматься перелетными птичками.

Окольцовывать с утра. Строгим барином

говорить: «Подай сюда чаю, Ксения!»

В переписке состоять с Чарлзом Дарвином —

в отношенье птиц питать опасения.

Не ломать в научных прениях копия,

подрывая сон режимом питания,

а за истиною плыть в Эфиопию

вслед за птичками — ладьей из Испании.

Или, скажем, из Твери иль Кукуева —

от несчастной от любви, разумеется, —

в Баден-Баден уезжать неминуемо,

чтобы там на всю катушку развеяться.

Профинтить мильон с купчишкой из Винницы

животом французской кухней намучиться,

вырождаясь в захудалой гостинице

года три, а, может, пять. Как получится.

И вернувшись в Тверь с осанкой английскою

и с французскою женой, тем не менее

заниматься не жильем и пропискою,

а с вокзала ехать прямо в имение.

И, живя там посреди человечества,

(да, буржуем, но без хрипа и рвачества!)

горячо любить народ и Отечество,

развенчав ученье марксово начисто.

Ночь

Спит в перинах меняла. Бомж храпит у реки.

Ночь нас всех уравняла, бытию вопреки.

В этом акте финальном, где достанется нам

вопреки социальным и идейным корням.

На скамьях Ленинграда — раз не видно ни зги!

как последние гады спят хазары из Мги.

У причала морского и Московских ворот

спят варяги из Пскова — первобытный народ.

Что им медь властелина?! Застят сердце и взор

колбаса и свинина — приговор и позор.

Спит солдат синекожий — нуль без палки, овал…

И, нули перемножив, красный спит генерал.

Полный грозного нрава — с прямотою гвоздя

гнуть историю вправо, тайно слева зайдя.

О, мой друг, приголубим всех, кто веры иной.

Это завтра погубим мы друг друга войной.

Это завтра, голуба, с пролетарским «Даешь!»

ты мне скулы и губы смачно в кровь разобьешь.

На развалинах Трои это к завтраку ты

генеральский устроишь идеал красоты,

А пока — вот объятья, чепчик в небо, ура!

До рассвета — мы братья. Потерпи до утра.

Погоди, на рассвете, стиснув намертво рот,

ты еще в стены эти вдавишь подлый народ…

* * *

Когда Кондратий мя ручищею паучьей

за шиворот возьмет, пеняя и виня,

избави бог меня от жабы и падучей.

Я знаю: Наверху болеют за меня.

Я так же виден им, как Гамлету Полоний,

когда в себя ушел и дверь закрыл в тоске.

Все хитрости мои у них как на ладони

и вся моя любовь у них на волоске.

И ежели умру (что, видимо, случится)

я тотчас же приду сюда — по-одному

вас, темных, выводить за ручку из темницы,

смятенных, за штурвал вас ставить на корму.

Да смейтесь вы! Ну что нам тяжкий грех унынья

Раскинем крылья, сон сознанья поборов!

У сокола от сна окостенели крылья —

все грезится ему, что он-де Соколов.

Все кажется ему, что он такой забытый

и пьяница совсем, и гиблый человек,

что будто он живьем давным-давно убитый —

никак не разлепить отяжелевших век.

А он совсем другой. Кабацкие замашки,

как платье напрокат, сидят на нем колом.

Под душным сюртуком душою нараспашку

витает Соколов над миром соколо́м.

А это — ерунда: пощечина получки,

скандал, вокзал, аврал… Простите дурака,

но все же хорошо, когда дошел до ручки, —

рвануть ее, в окно впуская облака!

* * *

Надоели ответы беззаветные на…

Надоели газеты, надоела страна.

Надоело геройство, главари-упыри,

надоело устройство царства Божьего при…

тех, кто в сторону рая жар лопатой гребет,

чью-то кость попирая, наступив на хребет.

Чей-то пыл благородный, чей-то жалкий обман

натянув на походный громовой барабан.

О, какое коварство для Читы ли, Тувы —

после — Божие царство, а при жизни — увы.

А при жизни побудки да фабричный гудок,

облака в промежутке и трава между строк.

А при жизни — служенье и, превыше «люблю»,

рубежи и сраженья за рекорд по углю…

Рощи, пашни и реки, перед небом в долгу,

просто жить в этом веке — вот и все, что могу,

Я за долю иную: заповедной тропой

выйти утром в пивную и смешаться с толпой.

И уж если за что-то живота не жалеть,

так за крыш позолоту и закатную медь.

Между твердью и сушей от Тувы до Читы

положив свою душу за любовь и цветы.

* * *

Жизнь как будто отбилась от рук.

Только кладбище жить не боится;

ишь как пышет здоровьем вокруг,

как хлобыщет полотнами ситца!

Расписать бы на двадцать листов

тучку вешнюю, певчую пташку,

эту полную ржавых крестов

грудь и душу сию нараспашку.

Я люблю тебя, кладбище, за

беспорядок роскошных растений.

Здесь очкарик не щурит глаза

и не бьет себя в грудь неврастеник.

Воздух здесь — как стакан молока!

Здесь веселым становится нытик,

потому что под землю пока

не ему средь малины и сныти,

лопухов, незабудок и проч.

И черед не его, между прочим,

нынче в ящик и — в темную ночь..

Уезжает он поездом в Сочи.

Уж в обнимку с литым сундучком,

где индейка, яички да сало,

он заляжет на полку ничком,

как бы навзничь его не бросала

эта подлая жизнь. Уж сполна

он получит свое там, где мило,

как подруга, ласкает волна

и ситро холодит, как могила.

Вот всегда так: семь пядей во лбу,

углубившись в себя спозаранку,

начинаешь про скорбь и судьбу,

а кончаешь про хохот и пьянку.

И во всем вопросительный знак.

Хоть и меришь слова, как в аптеке

не пробиться сюжету никак

из туманных варягов во греки.

И, как пьяный матросик, строка

все блудит, голося, до рассвета…

Жизнь умнее тебя, дурака!

Что ей жалкая кляча сюжета?

Монолог с чугунного постамента на площади

Чуть окрепнет весна — депутаты приходят с венком,

пионеры — раздвинув толпу, при трубе поотрядно.

А с балкона умильно роняет слезу военком

и парадом командует сверху, что очень отрадно.

Он-то знает, почем эти косточки в постный денек,

эти мальчики-с-пальчики, Павлики, Павки, немного

огорчившись тому, что последний шагает не в ногу:

«Ничего, — говорит, — обломаем тебя, куманек!»

Как находите, братец матерый, удался пикник?

Я — ловлю эти души, вы — мясо готовите…

Право, за пюпитром вы подлинный гений, маэстро мясник,

только пальцем взмахнул и — полезла под пули орава!

Кто оценит впоследствии тихие наши труды?

То, что в нужный момент это стадо пальнет беззаветно

хоть в чужих, хоть в своих? Я лишь в целом готовлю ряды.

Вы их крепите сталью и вяжете кровью конкретной.

О, конечно: идея, отечество, долг, патриот —

лишь возвышенный штиль, но для светлых мозгов — что дубина

Легче, мистер учитель. Готово. Ребята, вперед!

Мы заставим любить наше братство, гнилую чужбину!

Это пусть вечно корчится в мраморе Лаокоон. I

Он — античный слабак. Я, простите, железной огранки.

Военком, я готов к переплавке на пушки и танки!

(Вот бы спрыгнуть на площадь и мир запалить с трех сторон?)

Исход

Сомкнулись громадины вод.

Исход из Египта закончен.

На бреге туманном народ

безбожен еще и порочен.

Но свыше указан маршрут.

Слух: истина будто иная

открылась вдали у Синая…

И люди к открытию прут.

Набившие длань мясники,

бараны, козлы… октябрята —

невинные, в общем, ягнята —

в потоке железной реки.

Отряды воров и менял,

стоящих во тьме у кормила —

режима секретная сила,

бесценный вождей матерьял…

Вития, ушедший в запой,

мессия, одетый по моде —

к подножию шумной толпой

спешат, как цыгане к свободе.

Им новый дается закон

и новые вносят скрижали

жрецы, что сей люд испокон

как грязь сапожищами жали.

И славят с трибун дураки,

и правят на площади урки,

и всем рукоплещут придурки —

у страха глаза велики.

Лишь гений все смотрит вперед

сквозь липу победных отметок —

туда, где пустыня грядет

на восемь пустых пятилеток.

Где больше не светится высь,

где, прочих святынь не имея,

от ужаса можно спастись,

молясь на зеленого змея.

Где в сердце от скорби темно

и жизнью вовек не напиться…

Где нам умереть суждено,

чтоб истине снова родиться.

Где подло ликует порок,

где нет больше грани и меры

у сдавшей сражение эры,

которой не нужен пророк.

* * *

С купола синего, с купола серого —

белая стая.

К Богу в ладони: о Господи, верую! — 

ангел слетает.

Крест прижимая, о тихое облако

крылья ломая…

В печи влечет его радостно волоком

часть войсковая.

Нету для ангелов дыма отечества.

Нету, не так ли?

Что им дешевый финал человечества

в пошлом спектакле?

Что им, крылатым, путь в Царствие Божие

ужасом крестным

и преломленье костей у подножия

что им, небесным?

Вихри враждебные в окна врываются,

бьют через стены.

Век от небесных твердынь отрекается,

вскрыв себе вены.

Тянет на землю безумного гения

болью упиться.

Падает, вихрем взметая творение,

самоубийца.

И средь заката, берущего за душу,

скверный художник

бьется, свернув себе шею

о ландыши и подорожник.

* * *

Дверь раскроешь — и вот она, вечность:

те же баня, пивная, дурдом…

Из распахнутых врат чебуречной

за версту тянет Страшным судом.

От газетки с лукавым спецкором,

от скорбей коммунальной глуши

за версту обжигает позором

проигравшей сраженье души.

Так греби по проспекту на стрежень,

на простор, где, к толпе пригвожден,

ты сияющим небом отвержен,

но возлюблен колючим дождем.

Выйди в поле, где воля страдальцу,

где по-бабьи завоет строка,

что вся жизнь твоя — деньги сквозь пальцы

у Ивана, прости, дурака.

Плачь дурак. Словно можно, заплакав,

стать другим, так собой и не став…

Словно ты — зачинатель Иаков,

а совсем не лишенец Исав.

Словно ты — за похлебку проворец

и герой, и ударник труда,

о двенадцать колен богоборец,

не имущий ни капли стыда.

Словно ты… Но теряется слово.

Ставим точку… И к сердцу, как лед,

немота подступает сурово

и уже продохнуть не дает.

* * *

Черемуха, ты как лавина с гор,

как молния! Да чей же ум осилит

твой аромат, стреляющий в упор,

и сердце пробивающий навылет?!

Дай задохнуться мне в твоем бреду.

И, до костей прохвачен, как морозом,

дыханием твоим, к тебе сойду

через окно — по небу — под гипнозом.

Черемуха шальная! Я из тех,

кто сам в твои раскинутые сети

в беспамятстве бы впал, как в смертный грех

когда б не жить еще на этом свете.

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.

Анджей Иконников-Галицкий

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Давным-давно присутствуя на спектаклях брехтовского «Берлинер Ансамбль» понял я: ерунда вся эта прославленная театральна система. То есть не ерунда, а туфта: все актеры играют по Брехту а гениальные — Елена Вайгель, Эрнст Буш, Пауль Шалль — по Станиславскому. И взывают вовсе не к разуму нашему, а к сопереживанию. Ждут слез. Алчут слез… А второстепенные актеры вокруг них вовсю выкаблучивают, добиваясь «эффекта очуждения».

Такова и поэзия авангарда: эпигоны демонстрируют голую технику, пытаются сымитировать поток сознания или автоматически! письмо. А подлинно одаренные люди кричат и страдают поверх условностей благоприобретенной или по такому случаю изобретен ной манеры.

Анджей Иконников-Галицкий принадлежит к тому поколение (им всем тридцать или чуть меньше) и той горстке питерских поэтов которые, очнувшись в самом конце семидесятых в атмосфере, для поэзии просто-напросто убийственной, принялись метаться из ЛИТО в ЛИТО, особенно тяготея к руководимому Виктором Александровичем Соснорой. Соснора учил их высокому предназначении поэта (во многом — и на собственном примере) и заряжал неистощимой тягой к формальному эксперименту.

Анджей и тогда был одним из самых талантливых. Остается таковым и сейчас. (Впрочем, в своей тихой, но бесконечной гордыне эпитету «талантливый» он едва ли обрадуется). А также — был и остается одним из самых безнадежных с точки зрения возможности напечатания.

И в то же время Анджей признанный лидер среди поэтов своего поколения, да и сорокалетние понимают его исключительную одаренность. Исключительную — но чужую. Чужеродную. «С кем протекли твои боренья? — С самим собой, с самим собой!». И пуп Анджея в поэзии — даже при сегодняшнем плюрализме, не больно-то распространяющемся, впрочем, на эстетику, — это трагический пуп одиночки.

И дело не в формализме, хотя и он — признак гордыни. И не в футуризме, линию которого, слывущую ныне бесплодной, он пытается возродить. Анджея не манит жребий модного, почитаемого или просто хорошего поэта. Он хочет быть гениальным — или никаким. Давайте же внимательно следить за его поисками.

12.10.91

* * *

Небо выпило тишину. Шатается, день пьян.

Ангел встал на подоконник, вывернул лампочку из неба.

И с гор пришел князь Орел, когти жрать поползли.

Голов у него! Легион! Глаз один как клюв, не спит.

Остра трава катастроф. Трубопровод протрубили.

Счастье красным во рту. Пьем мертвецкий спирт.

Очи — протуберанцы.

…………………………

Ты небо включил как люстру,

земля как река скатерть

лодки в ней — люди, люди,

репы их — капли, капли,

(катится по ланите

пуля к едрене Лотте)

ты загулял по лютне —

пальцы по венам — лодки.

В лодках гребцы, кафтаны

жолты, а на корме-то

сам подбочась хозяин,

ал камзол как на смерти.

Бурей брюхаты брови,

зенки, а в каждом космос.

А княжна будто с бойни,

бьется горлышко-колос.

Ты, хозяин, скажи им:

«Не видал кто подарка,

течь тебе рекой жизни».

Щеки как два инфаркта.

Взмах — и за борт икс женский.

В стеклышках пенсне петли,

на стене свят Дзержинский,

кулачьем поют песни.

Идут толпы на приступ

с Познани до Казани,

в лбах глаза — цель и принцип,

Невские в них базальты.

Проклят я, как люблю я

этих набережных огарки,

птиц над шпилями пульсы,

крылья их — акваланги.

Идет Он на ногах тополей.

Уши мои ужас, во ртах горе,

зуб — месяца западный серп.

Шея моя — ожерелье, сестер сонных гири,

пальцы — иглы хирурга

на вдохновенье, на спирт.

Лугальэдинна моя грудь, латарак колени,

мухра ноги поют тополей.

Идут с востока, тайгу прошивают колонны,

небо задраило люк: бомба ревет: Затопляй!.

Кто там идет от Востока?

Роба на нем из виссона.

Руки в буграх задубели,

плещутся очи-баланда,

зенки как знаменья евли,

риза хлопчатобумажна,

между лопаток сиянье,

номер горит: три шестерки,

уши двойные синаи

ввинчены в череп в кепчонке.

Я, изрекающий правду:

мира не будет вам, праху.

Силен спаси рыб и гада,

птиц я кормлю, зверь мне кореш,

больше не пью вино-грамма,

jezyk в щеках моих горек.

………………………

* * *

Не рыдай меня, мама.

Сколько пил, а мне мало.

Тост мой не получился,

да и ну слава Богу.

Я во гроб положился

сам с собой и с любовью.

Знаю я: завтра утром

придут с кольями, мирром

три жены, как три угля

обнимать меня, милый,

плакать в тело — о дети! — 

а найдут лишь одежды

и поймут, как писал им,

что ушел за цветами.

Я вернусь к вам с букетом

в сад на облаке — дует,

небо царским беретом

на башке моей дуре.

Я вернусь, понимаешь,

не впиши в поминальник.

Стража, факелы взвились.

Ты о них помолись — и.

I

Голова моя шла в кандалах

по скользкой Смоленке,

где ивы уткнули башки в зеленую скрипку,

зелеными пальцами шевеля

по зеленым смычкам:

зеленый туман — говоришь — в голове.

Голова моя в кандалах…

Окна твои —

два серых на сером

как слеза Енисея на тверди Тувы,

как Бий-Хем с Каа-Хемом.

Тут — Смоленка.

Я — лента Смоленка,

меж канализаций и кладбищ

заверченная в никуда,

затоптанная сапожищами набережных большевистских

и глядит, кротко-каряя,

в серые твои.

Я тот, кто напротив тебя,

кто идет с головой в океанах,

крылья навстречу раскрыл,

я — вещая птица-Смоленка.

Наклонилась ко мне ива-ангел,

нашептала на ухо: Слушай!

Поголубело в глазах

и небо разверзлось,

и открылось зеленое поле как

зеленый край за паром голубым,

и Некто как Сын Наш

сидел и смеялся,

и суд ему дан

над — птицами.

…Машет душа — (вдох-выдох, как жадность-нежность)

(Я скрипка в пальцах зеленых) —

моя к тебе.

Маяк тебе…

II

Хочу письмо тебе.

Жить без тебя — не настояще.

Вот как без тебя: топчусь по углам (это косяк), ищу очами: ау, где я?

Не дышатся стихи. Кто-то взял за горло и душит.

Было в 79 году, шестого октября, ко рту утром.

Лежу я в постели как сплю, и вот вижу всю комнату (глаза закрыты)

и кто-то садится на край кровати и ласково так, от него на меня

сходит тепло и называется ЛЮБЛЮ, такая сила, блеск и блаженство,

как счастье. И я кричу от счастья, что — верю, что без смерти я

И тут свет уходит, и на меня наваливаются душить.

Правда, так за горло —

Медом пело во рту моем, —

желчью взвыло в брюхе моем.

Пришел к детям как пальцы к иголке:

я пришел вдеть в них

Диво

Пьющим меня:

Горе их дарит радость.

Я пришел взять жену у мужа,

сына у матери.

Я пришел выдохом воли.

Кто как овца — сам на бойню.

Кто как ягненок к стригущим — молчал как!

Взял я ваши шеи как тонну,

в голове моей рот — рвана рана.

Золотая рубаха твоя в красном

и нож в руке забрызган.

Я резал ягненка к пасхе,

захлебывались запястья.

Взял я землю-буханку и разломал.

И вода захрипела кровь, и налил в голос.

Крущите, мелющие в белых ризах во рту моем,

топчите точило, красные люди языка моего,

хватайте добычу, черные воры глотки моей,

ибо отходит земля к сотворильцу ея —

потому что

я, твоорильке, вонзил

факел-язык в бочку нефтеночи.

Ахнуло,

и враз ослепли все фонари — с тросточками по мостовым им.

брызнули из деревьев тени,

выдрой встали волосы крыш,

и скрежет кружился:

то сжимали дома почернелые зубы, теряя костистые пломбы окон.

В дождь-керосин

бились люди об улицы: Спаси! Серафимы!

и ангел в Неву упирался веслом.

Я волосы голоса рвал исступленно,

На ветер швыряя ошметины слов.

И бегало эхо как мать, потерявшая сына

в вокзальной сутолоке — в печах площадей.

Я видел Гнев:

на море стоял и на реке, в руке —

спирта стакан.

Взгляните все пьяницы, все, окунувшие ум в океаны!

Как я вылью спирт на землю, так Бог навылет дух из живущих.

И как я брошу стакан и он разобьется в осколки,

так — с двуликой страной,

так Город враздроб.

Здесь кровь переврали, в грязь лили и пили — и.

Возвели меня на крышу, сказали — Гляди! — и плакал.

Петропавловского Икарушки

запрокинулись пятки крестами.

Глаза мои — океанами.

По хрусталю, по тверди

шли — в ангельской форме;

санитары? кавалергарды?

и несли Великую Кувалду как вынос тела.

И пришли над Городом Гордым и стали в каре — как тучи.

Угобзилася нива! — сказало.

Тело мое наковальня.

И взял сердце дрожальце мое

отчаянным углем вывел

(как рвалось! как кричало!)

Изреки пророчество на Моав.

И охнул Голос: Кто возьмет

Кувалду Великую, светлую, слепую, благословенную

Бомбу! —

Гнев, и камень растает?

Танки с неба, их челюсти смелют — смеялись (так за ворота, за острог)

И смутился ум мой, что никто не может сдвинуть Великую

Кувалду Завета. Очи отчаянье очертило.

И пришел ты, маленький в стране верзил,

ты, тоненький пастушок

с лицом, переломанным в муках,

с сердцем изрезанным,

в очах со спиртом,

и взял как гитару, как лютню,

и песня легла:

Совершилось!

III

Где душа моя?

Яма

Таня! Вера! Оля!

Ты, Ин-но-чка!

Где?

Один я. Бьет меня вольт одиночеств.

Умирает дом.

Хана.

Отпустите,

сделайте что-нибудь: голову мою в колени,

погладьте хоть

лоб-больно-губами

хоть грошика мне

обхватил я голову, словно лампочку вывертываю из шеи

потому и курю: любит меня сигаретхен

вот — умрет. С кем тогда — и?

Сердце у-колокол,

кукла заводная: тик-так.

Приходили сегодня с неба, меня искали.

Пальцы мои — десять фитильков с любовью,

током к шее, плечам — и залюбили.

Направо пойдешь — на нож, налево — коня нет,

а прямо — женату быть на фонаре, на дыбе.

Я ничего не вижу и ничего не помню,

помню Это твое, сосков двойню.

Бежит электричка, стекла ее плясали,

шлагбаумы повесились на помочах полосатых.

От ЛЮБЛЮ рождается страх в животе.

Вот беру твое ушко, ушенько,

фарфоровую драгоценность,

вшептываю в него яд ЛЮБЛЮ ТЕБЯ

ЛЮБЛЮ ТЕБЯ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ

ЛЮ-ЛЮ-ТЕ-Я-ЛЮ

ТЕП-ЛО ТЕ-ЛО ТЕ-О ТЕОС СВЕ-0

Есть такие слова как сломанные,

из хлама на чердаке, из пыли

достаю их и как рукою к свету — и

алмазами заиграло: МИЛАЯ. Где ты?

Там, где ничего нет. Хорошо тебе.

Давай сделаем кущи три:

тебе-и-тебе-и-тебе-и.

Сижу: лампа со светом дневная — приторный свет (меня в

детстве от болезни кормили сорбитом). Я уже не тебя. Я уже не вспоминаю

тебя. Это ты на край кровати садилась, не отпирайся, я узнал,

ты Светлая Таня. Девять венцов над головами у нас —

навсегда.

В Летнем саду белые ходят люди

между зеленых и черных людей.

В Летний сад прихожу, и на блюде

пруда узнаю лебедей.

Лебеди, лебеди, белые угли дня,

я с вами — кость в горле ночи, и не усну.

Ах гуси вы лебеди, уволоките меня

в вашу пустую страну.

Я на земле не ходок, тяжело, тяжело,

мне на земле невпопад — крылья мои не идут.

Вот проплывает река, белеет крыло.

В Летнем саду белые люди живут.

IV

Я крикнул солнцу «Майна!»

Иешуа бин-Нун Ленинграда

Летнего сада листатель ногами

Закатили тяжкий шар как груз горя

и из Невы на Востоке вышел зверь с глазами фонарей

с рогами антеннами

(как эльмы светились)

видел я, как отчаянье бежало по проводам в бункера телефонов

ночь начать навсегда

наводнение неба

Было: два пророка захлестывали площадь Сенатску

медными голосами

в них толпа дрожала как ядра

ногами, как волны в гранит

в гробах магазинов

успокоить

Дрожи, глаза!

Как мальчик навстречу мамочке —

смерти бегу.

И видел я виденье дивно

Таня, одетая в небо в плащ голубой яшма

с глазами серого камня

так лениво шла над набережной

Свет в теле ее — покой Голодая

Я люблю Вас

дождь дрожал в телефон

в тебе свет светит, и тьма — я — обнимал его.

Стал я сам как четверка червей,

с четырех копыт по сердцу лихой,

а в середине так чисто, что черт,

пустота и с кандалами легко.

Прострелю я эту карту, Лепаж,

выну маузер, на лоб налеплю,

как на жертвеннике с женой лежал

и наигрывали ножи: люблю.

Ой ты плюнь про свечку-жизнь, ты играй,

не тузы червей, то листья у лип.

И с тобой мы по снежку, да и в дверь,

да и ветрено, и Бог исцелит.

Взмахнула ночь топором люстрой

над кроватью

покатилась моя голова в зубы простынь

распались волосы

мысли ужасом разрослись

умер ум

нос в сон перелистнулся

и вошел я в ворота смерти

и во-

и вот

взяла меня за руку такая дорога

повела в теплой тьме

и увидел я церковь на горе

мертвецкими ногами и лег на дверь — войти — и не мог

горе горлом арканом — плакать

И отверзлись — как кингстоны Стерегущего

Хлынуло

обняли меня шершавые руки света

и ввели и целовали.

Болит кожа твоя — ожог.

Долго ль, Боже, мне по ножику ходить,

в голове звенит уж колос золотой.

Скажет Муж: куда ж ты ум заложил?

я отвечу: как закладку в Завет.

Только сердце уж на волоске — живой,

за стихами подыхать мне недосуг,

загулял по облакам, о не с женой! — 

полюбила меня молотом в висок.

Да уж слышу я: зовет, везет Сибирь,

нет, не эта, а за тридевять морей,

а вернусь когда — и если — скажут мне:

на нездешнем, знать, ты солнце загорел.

……………………

V

Как замученный и в ирисах лежал,

спали пальцы паучком на стебельке,

и в глаза-стекляшки луч вошел.

И узнала и писала на стекле,

что дружил с чужой женой, а это — грех,

грех не грех, а нету свадеб у любви.

Постояла очи на ночь на горе

и зарыли, и искала до зари,

а наутро по платку его нашла,

помолилась — и от сердца отлегло,

откопала троедневный воск чела

и отрезала-то голову его,

да и спрятала в шелк-шорох у одежд,

прижимала к лону — так он целовал,

шла домой и думала двух душ

и не думала, а яблоня цвела.

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.

Валентин Бобрецов

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

В конце января Приемная комиссия Союза писателей на одном заседании приняла в СП сразу шесть «поздних петербуржцев» (Дмитрия Бобышева, Николая Голя, Геннадия Григорьева, Евгения Каминского, Олега Охапкина и Евгения Сливкина). Факт хоть не случайный, но знаменательный. Социальная реабилитация недавних аутсайдеров литературного процесса (или псевдопроцесса) идет полным ходом. Реабилитация, понятно, двусмысленна (вспомним старый немецкий анекдот: взять кусок мыла и сделать из него еврея) но все равно это лучше, чем никакая. Но и при нынешнем либеральном раскладе судьба кое-кого из подлинных поэтов остается загадочной и, по официальному счету, бесперспективной.

Таков и Валентин Бобрецов. Ему скоро сорок… На Западе он неизвестен. На Востоке тоже. Впрочем, его один раз напечатал журнал «Аврора». Да плюс еще подборка в альманахе, изданном за счет авторов. Да плюс горы написанного, которые самому разгребать стыдно, а остальным — недосуг. Меж тем, это один из лучших поэтов нашего не самого бедного на поэзию города.

Поэт-философ или, лучше было бы сказать, любомудр. Поэт-романтик или, лучше сказать, созерцатель. Поэт, которого я лично не призывал в ряды «поздних петербуржцев» только потому, что был; уверен в том, что он уже давным-давно — так же тихо и неназойливо, как в городе и в стране жил, — отсюда уехал. И в число престижных эмигрантов с их визгливыми разборками и методичными поучениями оставшимся, разумеется, не попал тоже. Помогла случайная встреча на Старом Невском…

Нет, никуда он не уехал. Пишет стихи, рисует чрезвычайно талантливые картинки, где-то служит. Верней, не где-то, а в Пушкинском доме. Но с таким же успехом мог бы работать и сторожем. Да и работал таковым. Стихи пишет, славы не ждет, хотя, понятно, не очень расстроится, если она настанет. Но если не настанет, не очень расстроится тоже.

Валентин Бобрецов производит впечатление человека абсолютно самодостаточного. В поэзии это редкость. И впечатление абсолютной самодостаточности производят его стихи. Здесь есть и Петербург, и поэт-одиночка, и жутковато-размеренный мир застоя, и фарсовый порыв перестройки, но все это вторично по отношению к «творению из ничего», каким и является подлинное творчество.

8.02.92

* * *

Окно венецианского покроя,

теперь пробьют подобное навряд.

Трепещешь, тронув переплет рукою,

как будто открываешь фолиант.

В стене, таким украшенной окном,

другое показалось бы прорехой.

А в это можно, выстроясь шеренгой, выбрасываться хоть вдесятером.

1981

* * *

Дотянуть бы до лета… А там — хоть трава не расти!

(Я-то знаю, проклюнешься, о неподвластная слову!

Я-то знаю, спалишь прошлогоднее сено-солому!

Я-то знаю…), — и все-таки, если обидел, прости!

Просто дело к весне. Но ее Золотая Орда

не иначе, в степях евразийских побита морозом.

Просто тридцать седьмая моя не торопится что-то сюда, —

не иначе, в Днепре захлебнулся ее Drang nach Osten.

Вот и злюсь, говоря: дотянуть бы до лета, а там…

Вот и злюсь, как законный наследник сенной лихорадки

(ибо если судить по болотистым нашим местам,

то с чем с чем, а с травою, конечно, все будет в порядке).

1989

* * *

Над помойкой моею, как прежде

над военною нивой,

вьется ворон с лиловою плешью,

глас у врана гугнивый.

Он вершит над добычею эллипс,

крив на правое око.

Упадет, в кучу мусора вперясь,

воспарит невысоко, костяными губами сжимая

— отыскавши насилу —

бандерольку господню, премалый

кус российского сыру…

1981

* * *

И.М.

Дойдя до ручки, то есть до стола,

где правнучка булатного кинжала

сама поверя в то, что умерла

(недаром кровь ее черна), лежала, —

итак, дойдя до вечного пера,

доставшегося, кстати, по ошибке,

ибо судьба лишь потому добра,

что Агасфер до пишущей машинки

дошел — и тычет пальцем в IBM,

как мы в грудину впалую бием, —

так вот, дойдя до ручки, до одной

из двух, предоставляющих свободу,

в союзе с первой складываю оду

той, до которой не дошел, — дверной.

1989

* * *

Мне снилось: в захолустном кинозале,

в залузганном — под смех и всхлип дверной,

я слушал фильм с закрытыми глазами

и жизнь свою смотрел, как сон дурной,

и порывался встать, когда валторна

звала туда, где ирис и левкой.

О, как я не хотел прожить повторно

мой черно-белый, мой глухонемой,

что был затянут, как канава тиной,

и как канава эта неглубок.

Но жизнь свою проспав до середины,

я на другой перевернулся бок.

И снова сплю, — и сон другой мне снится,

тот, чаемый давно и горячо:

как будто я освободил десницу

и почесал затекшее плечо.

И вот красивый, тридцатитрехлетний,

и меч, и крест пихнувши под скамью,

я сладко сплю, как казачок в передней,

и авиньонскому внимаю соловью.

1987

Питер Брейгель

1. «Большие рыбы пожирают маленьких»

С начала до скончания веков

жует гусгерка тощих червяков,

клюет личинку, ладящую кокон,

затем, чтоб жировал трехлетний окунь.

Не в том ли назначение реки,

чтоб щука нагуляла балыки,

когда между крутыми бережками

волна кишит плотвой и окушками.

— О, как переливалась чешуя!… — 

припоминаю, рыбу-фиш жуя…

Большие рыбы пожирали малых,

чтоб я, венец творения, умял их.

Но первый, окажусь и я в конце,

когда живую замыкая цепь,

меня взашей с вершины иллюзорной

сгоняет червь, добыча рыбы сорной.

2. Святой Антоний

Ужели ты спасал от кривды,

попав Антонию во щи?

Увы, балтийские акриды

библейским не в пример тощи.

Но дьявольски прыгучи, бездна

измыслила трамплин — лопух.

И схимник поминает беса,

ловя кузнечика в клобук.

А зинзивер, поправ надежды,

стрекочет злобно из травы,

что ты и тела не натешишь,

и душу не спасешь, увы…

1984

* * *

Ю.Г.

Сапог железных десять пар

разбив о тот кремнистый путь,

Психея, легкая как пар,

ты и сама железной будь!

Стальной, моя голубка, стань!

И глядя прямо, а не вверх,

свиньей постройся и тарань

свой железобетонный век!

И через собственную хлябь,

явив неслыханную твердь,

без страха отправляйся вплавь,

теперь — бессмертная, как смерть.

1987

* * *

I

Огород

Тут луковицы византийские

соседствуют с готическим укропом,

и репа уживается с картошкой,

расправой инородке не грозя.

Горох на славу уродился: стручья

что огурцы — огромны, с желтизною,

а матовые томные томаты

размером с добрый поварской кулак.

Медовая морковка с чесноком

сосуществует в мире. Спеет, зреет

Всеовощной Союз, в тарелке только

меж овощей случается раздор.

И то, едок виною, — но не пища!

II

Телеграфный псалом

Меня отседа, милый Дедушка,

возьми к себе ради Христа!

Я кинут под ноги, как ветошка, —

душа, вестимо, нечиста.

Но ты же милый, добрый, родненький,

не верю, что тебе начхать,

что ты не вывел в огородники

златоволосого внучка.

Возьми! — я рад, куда ни денешь. Но

коль у тебя забот чрез верх,

заочно пособи мне,

денежно.

          Земля. Проездом. Человек.

1981

* * *

Веселяся да играя,

словно загулявший зять,

дожил я, дошел до края:

«Здравствуй» некому сказать.

Свечка папиросы тлеет

пред иконою окна.

Только силы не имеет,

за три шага не видна.

Пусто в сердце. Пусто в доме.

А в окно посмотришь днесь:

лик у Спаса зол и темен,

словно не Отец, а Тесть…

1986

* * *

В.М.

Во имя насекомое свое,

грозя войною до скончанья видов,

в мир явится апостол муравьев,

мессия пчел, пророк термитов.

И грянет бой, которому греметь

пока не станет небо островерхим,

пока под ним не обновится твердь

медоточивым пчеловеком.

1982

I

Республиканцы

диалог

— Послабленья даруют,

а свободу берут!…

Наливай-ка вторую,

не стесняйся, брат, Брут!..

— Если ты об Указе, —

я в гробу их видал!…

Допивай-ка, брат, Кассий!

Жажду третий фиал!

II

Теологи

диалог

Утверждаю: Бог есть.

И, конечно, Он добр!…

— Так хочу я поесть

в январе помидор…

— Ты не понял, Он Высшею

Мерою добр…

— Понимаю, не вышло

поесть помидор…

1986

Автопортрет в манере депрессионизма

Неповоротливей статуи конной,

словно в шубе на пляже нелеп,

мрачен, будто страдалец иконный,

не орел, не сокол, не лев, —

помесь членистоногого с жвачным,

тень, ползучий дым без огня, —

словно Девушкин и Башмачкин

совокупясь, породили меня,

1987

Март

Есть еще порох в пороховнице.

Только покудова не подсох.

Рано. Ведь даже ворона в Ницце

еще не пробовала голосок.

Мокрые молоньи сушит Юпитер.

Вместо грома грохает бром.

Рано. Сыро. И полон Питер

холмогорских тучных ворон.

1987

Третий Рим

Петербург, да что вам в этом имени?

Ветер, камень да щепоть земли.

Не сиделось в Устюжне да Тихвине, —

на болото черти понесли.

Чтобы тут, на вымышленном острове,

удержавшись чудом на плаву,

за тремя придуманными сестрами

как молитву повторять: — в Москву!.

А потом три постаревших грации

выйдут из нордических Афин

коридором третьей эмиграции

замуж в турку, ту, в которой финн, —

и въезжая с барственной развальцею

в сей освобожденный бельэтаж,

скажете: — Реченное сбывается!

И Константинополь будет наш!

1989

Поэт

Плохие зубы и воловья

посадка черепа. И мга

очей, глядящих исподлобья

на всякого, как на врага…

Но стану близорук и вежлив:

— Какая встреча, сколько лет!… —

и не увижу этот, плеши

не покрывающей берет,

и это ухо восковое…

Но только, Боже, помоги,

чтобы забывшись в разговоре,

не глянуть вновь на башмаки.

          Как рыба с головы гниет,

          так человека с головою

          такая обувь выдает… Но Бог с тобою, Бог с тобою! —

          Увы, неограненный перл

          обязан кончить стеклорезом.

          И кто бы о тебе не пел,

          та пресса уж давно под прессом!

          И пусть густою трын-травой

          иные затянуло бреши, но…

          перелет трансмировой

          от Снегиревки до Скворечни…

но,.. снова шевелятся в луже

шнурков крысиные хвосты…

И пусть я стану втрое хуже, н

о только не такой, как ты!

Свои болотные, по пуду,

снести в ремонт потороплюсь.

Я никогда таким не буду!…

Но в зеркало глядеть боюсь.

1989

Баллада

Мой век на всех парах со скоростью экспресса

катился под откос.

А я уже бежал по насыпи вдоль леса

через какой-то мост.

Откуда взялся он? И что это за Волга?

Припомнить не могу

Неужто проезжал? Но разве я так долго

готовился к прыжку?…

Испью-ка я реки. С отвычки задыхаюсь,

бурна и солона.

Аттическая соль и первозданный хаос, —

ах, вольная волна!

До капельки ее слизав с ладоней пресных,

я поднимаюсь в рост.

И отряхнув с колен прах скорых и курьерских,

я забываю мост.

Я забываю все… Возле капустных кладбищ

и домино домов

кудлатый черный пес. — Зачем, дружище, лаешь

Ты лучше бы помог.

Недаром шерсть твоя горелой пахнет серой,

а пасть полна огня.

И если ты не сыт овсянкою оседлой, —

полцарства за коня!

И, кажется, он внял. И поотстал, как будто.

И поостыл, сердит…

И стрелка. Вроде та. И переезд. И будка,

где стрелочница спит.

(И только иногда — светла простоволоса —

в окошко поглядит,

и снова пропадет. А жизнь моя с откоса

на всех парах летит).

Вот ты мне и нужна! — толкаю дверь без стука.

Из темноты в ответ:

И ты, дружок, за ней? Пропала эта сука.

Простыл давно и след.

А больше хочешь знать, так спрашивай у ветра.

Ищи-свищи, изволь!

До только не забудь, что станция от века

зовется узловой!…

И прочь я уношу чугунные две гири

и голову-топор.

Мга. Тосно. Бежецк. Дно. Веселые какие

названья у платформ!

1987

* * *

Н.

Оттенки за окном меняет мгла.

Пространство в атлас юркнуло и полка

прогнулась. Стали ходики. Легла

на стрелки пыль и форточка заволгла.

Ни прошлого. Ни будущего. Только

два письменных, спина к спине, стола.

Да на двоих полуторная койка,

где нас лицом к лицу судьба свела.

Зарос быльем парадной вход в шато,

чтоб ты рождалась (лишь халат и тапки)

из мыльной пены, милая. О, акме

всех запахов!… (благодарю «Внешторг»,

и Вышнего, и…) Вот, примерно, так мы

живем пред превращением в Ничто.

1980

Мытие окна

И.М.

I

Луна ли, солнце — не пойму.

С ума сойти — какие стекла! — 

С такими терем на тюрьму

походит, сумеречен; столько

скопилось грязи! перламутр

помета птички, коя сдохла

уже, небось, лет пять тому,

пенициллина зелень, охра

табачная, и дождь, ему

благодаря, кровоподтека

имелась рыжина — Востока

ковер не так цветаст! Восторга,

однако, не было: в дому

соединялись краски в тьму.

II

И вот, впервые далеко не за год,

пространство заоконное, тот свет,

что был зашторен и заклвен, заперт,

замазан мглой и ухарски отпет

магнитофоном, свет окна на Запад

глядевшего украдкою, на ветр

в ботве берез, свет, в памяти кацапа

сходивший тихой сапою на нет, —

в промоину величиной в пятак

он возвращаться начал понемногу,

и вот, отмытый в десяти водах,

благодарящий щедро за подмогу

треть тополя, клок неба и помойку

освободителю пожаловал. Вот так.

1981

* * *

Двери как гробы, стоящие стоймя.

О, какой же некрофил их вырыл!

Если умирать или сходить с ума —

только это место я бы выбрал.

Что за трупоблуд надумал их лишить

умиротворения загробного!..

Если умирать… а если жить…

Я не знаю, я еще не пробовал.

1990

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.

Сама невинность

Ранним июньским, бледным и сырым, но — бодрящим и солнечным, после ночных посиделок в кафе с вымирающей представительницей геронтобогемы, я прикатил<ся> в «Нору». Если у вас, любезные читатели, возникли ассоциации с сыром или колобком, то по первой позиции вынужден вас разочаровать полностью, а по второй — частично, ибо тыквой головизны своей я — чего греха таить — похож на ржаное мучное изделие или же на ежика, вернувшегося с зоны. Здесь уместно вспомнить артиста Кайдановского, убедительного и безоговорочно попавшего в десятку в «Сталкере».

В Норе меня поджидал свежевыжатый сок — в виде апельсинов и морковей, хранящихся в холодном шкапе и заинтересовавший меня мыльный подгон на Rambler’е. В скрине письма, отправленного одним немало известным литературным критиком болталась клавопись некоего молодого, судя по проблематике, автора.

Молодым, как известна дорога оперативность, посему — внимательно изучив присланное — незамедлительно ответил.

Ответ, судя по всему, автора «подогрел» — и он ответным крюком попытался зацепить меня <не>мощёными своими проземами. Однако этот кунштюк не удался, да и формат моей колонки в «Прочтении» иной.

Единственное, о чём я попросил автора, — выслать мне свою фотку (она перед вами) и ответить на несколько вопросов:

1. Если можешь не писать, не пиши. Импонирует ли Вам таковой девиз?

Именно так я и делаю в свободное от работы время — то одна девица подвернется, то другая… Рано или поздно столь скучная рутина (да еще после полного библиотечных забот трудового дня!) мне надоедает, и тогда рука сама собой тянется к автоматическому перу.

2. Если можешь писать — пиши. Может ли это стать/быть Вашим жизненным кредо?

Только я бы сказал, не кредо: а кредитом доверия. Памятуя уроки великого русского поэта Ивашки Баркова, я в своих стихах (которые, впрочем, пишу реже прозы) поневоле пользуюсь известным доверием читателя, беря на себя смелость доказать, что я могу и как один современный автор., и как другой — да просто как едва ли не любой из поэтической братии, а значит, я, я…— но эти выводы надлежит сделать публике, которая не сможет, я уверен, не признать мою поэтическую одаренность.

3. Если можешь не писать, пиши. Возможен ли такой подход к вершинам Парнаса?

Говоря о моей прозе (она вынужденно остается пока в массе своей неопубликованной), необходимо разделить ее на две части. Первая — художественные новеллы, которые я пишу в минуты отдохновения от приятного, но с определенного момента в известной степени надоедливого дамского внимания. Без этой творческой отдушины я бы смог обойтись навряд ли, потому что чем же еще умственно развлечь себя утонченному интеллектуалу в наши дни — не газеты же читать, в самом деле. Вторая же половина моего творчества (и именно потому она сильно уступает в объеме первой) обязана своим существованием исключительно чувству долга: не имея в том внутренней потребности, я, однако же, почитаю себя обязанным довести до читателей подробности моих любовных приключений, не для куража ради, но с научительной — в практическом отношении — целью. Стихи же третья, меньшая часть моего творчества, но, как сказано в ответе на предыдущий вопрос, наиболее важная в плане честолюбия.

4. Если можешь писать, не пиши. Ваше отношение к буддизму и другому-иному христианству.

Скорее — если можешь (и особенно если можешь, потому что если не можешь, то об чем и речь?) …бать, не …би, так бы я посоветовал с точки зрения буддизма и близких к нему практик тантрического секса. Ведь все мои приключения суть не дань необузданной похоти и любострастию, а напротив, стремление к полной свободе, ведь только тот — подлинный гуру плотской любви, кто может, только что покинув одну красавицу (а перед тем еще пять-шесть, для примера) отказаться от следующей. — Я этого пока, увы, не умею.

А прокомментированную мной подборку (благо — невелика) я привожу полностью. Вместе — естественно — со своими замечаниями, ибо, дорогие мои, настала пора открывать мне своё ЛИТО, ну сколь же можно без НЕГО?! Где/у кого и чему вам учиться? Правильно — нужно учиться в жизни/у жизни /по жизни.

Итак, официально объявляю об открытии ЛИТЕРАТУРНОЙ ШТУДИИ «КУНШТЮК».

Не только (и не столько) в виртуальном формате (хотя — разумеется — не без оного), сколь в реале.

О стадиях вступления в штудию и месте проведения поэтических шабашей и литературных месс — своевременно или чуть позже. Возможно, уже в следующем’ выпуске рубрики ПОЭЗИЯ (или — вскорости)

.

Об авторе: Пантелеймон Невинный, порнограф, потомственный библиотекарь, любимец женщин. Достойный преемник Апулея, Рабле, Баркова, Козьмы Пруткова, Вл. Сорокина и Михаила Болдумана. Работал: младшим стажером в библиотеке библиотечного института, стажером библиотеки библиотечного института, систематизатором библиотечных карточек, старшим по каталогу, в настоящее время занимает пост старшего помощника главного заведующего отделом списанных книг центральной детской библиотеки г. Санкт-Петербурга. Не женат, есть ли дети, неизвестно.

Фотопортрет работы Маргариты Скоморох

Пантелеймон Невинный в Интернете: http://www.proza.ru/avtor/panteley

Уважаем’ый афтор!

Я внимательно прочитал, прокомментировал и собрался отправить Вам ответ-привет, но внезапно поймал себя на мысли, что — возможно — сделал это излишне жёстко. Тогда я отложил (а ведь сразу по получении — благо время у меня выкроилось свободное — позавчерашним утром белой ночи) «откомменченную» версию. Сейчас, перечитав, подумалось иное: Ваш «невинный» проект прокомментирован мной по горячему чувству, т.е. — самым верным/честным способом.
Зачем мне наводить пень на плетень и называть зелёное, например, красным (с цветоощущением у меня — вроде как — проблем нет).
Сделай<те>, пожалуйста, выводы по этому проекту самостоятельно.

Пантелеймон Невинный

Подражание Баркову

Выбор

Муж спрашивал жены сперва какое дело

потрахаться иль почту разобрать

она ему на то: замерзнешь рассуждать

закрой ВКОНТАКТЕ я уже оделась.

Жил Иван Семёныч— грешно, а умер — смешно!

Его варьянт мне нравится/помнится…

Да и «дело — оделась» — рифма, <у>прямо скажем’, посредственная.

Как и глагольная р. «рассуждать — разобрать».

Подражание Пушкину

Гимн п…зде

(Пизда как архетип мужского сознания)

О милая проказница пизда!

Лишь о тебе я мыслю вечерами,

(А также по утрам, ночам и днями),

Ведь ты — овеществленная мечта.

Не важно мне ничто, лишь ты — моя мечта:

Когда мне тяжело, как вдруг подавлен я,

Является на ум твоя нагая

Простая и святая красота.

О, эта неземная красота!

Лишая навсегда любых сомнений,

Она манит к себе, как лучезарный гений:

Вперед! вперед! вокруг — лишь пустота.

Пизда — мечта?!

Харэ мечтать.

Пора — ебать!

Подражание Лермонтову

* * *

Она поет: столь нежно тают

Лобзанья на ее губах.

Глядит — румянец проступает

На нежнорозовых шщеках.

Идет навстречу — все движенья,

Иль рассмеется — все черты

Так полны чувства, притяженья,

Как вряд ли где увидишь ты.

Для меня очевидна ценность слова «шщеках»!

Респект.

Подражание Некрасову

Горящее порно

Они горят! Те дивные открытки,

Те фотографии младых и нежных дев,

Что, ноги разметав как крылья прытки,

Мой взгляд манили, на себя надев.

Довольно мне цедить свою сметану,

Из раза в раз шлифуя ремесло,

Когда кругом безмозглые бараны

Ебут как дышат, тратя дар — во зло.

Не связан совершенно выбор мой,

Я новой вдруг свободою дышу:

Вздохну на догорающий огонь,

И пепел теплой спермой потушу.

Отважный шаг!.. для многих, роковой…

…Некрасов Коля — сын покойного Алёши, Он и в карты, он и в стих, и сам неплох на вид…

Не могу (вслед за В.В.) сказать об авторе подобное.

Вот, скажЕм’, так:

Ты мог бы стать подобен Болдумяну —

Ебоша суть, шлихуя мастерство:

Уеть — на ять — путану-Несмеяну —

До х-хохота — во храме — в Рождество,

Поставив на попа протоирея

И дьяконов — рядком пред алтарём!

И похер — уретрит, и — гонорея,

И люес, и анафема, и стрём! —

Будь ты ярыгой-ёбарем… однако —

Мудовые рыданья… раскордаж…

Изнанка же — живая похоть fuck’a!

Где ж дерзости лирический кураж?!

Где пыл и страсть? Ебать мой лысый череп —

<В>сё — пыль и страз! Не ёбаный ли в рот?!

Подобно мниху ты уныл и черен,

А надобно — внемли — наоборот!

Подражание Брюсову

* * *

О, раздвинь свои нежные ножки…

И — что?..

Подражание Сергею Стратановскому

* * *

Сошлись на том

          с пиздою хуй,

Что жизнь необратима,

И, коли смерть никак

          не победить им,

На ложе,

          устланном шелками,

Средь роз и гиацинтов,

          сошлись

В любовной пляске смысловоскрешающей,

Чтоб в танце позабыть

          пустые страхи –

Смерти, старости и тленья, –

Хуй и пизда:

          два бренных мотылька.

К Стратону, скажем у меня, отношение спокойное. Делает он дело, сделанное — видится мне — обэриутами. Ежели говорит ещё точнее — Введенским. У этих ребят я уж <по>учился (на заре туманной юности, ответственно), ценю <их> по сю пору, посему — и Стратон мне не то, чтобы мил, но и не противен.

Подражание Олегу Юрьеву

Минет 2012

Вновь вижу как наяву я:

Подернув истомой мой мозг,

Когда-то великие книги

Льют внутрь творожистый воск.

С того незабвенного мига,

Как слово пролилось мне в рот,

Слепого желанья пружина

Внутри копошится, растет.

Взбухает могучая жила

Зовущего в небо стиха,

И снежное нежное слово

Томится в паху старика.

И юноши бледные снова,

От жизни напрасной устав,

Причастье, я верю, великой

Культуры подвинут к устам.

И стрелы обрюзгшего хуя

Тем глубже сердца поразят,

Что те уж и сами готовы

Принять в себя дьявольский яд.

Миль пардон, Пантелеймон, ежели уж подражать — так уж подражать по-настоящем’у!

Вот, например, я (опять же на заре йуности я занимался у О.Ю. в ЛИТО — в ФинЭке, вместе <кстати> с Шубой) 4-5 лет назад тоже попробовал.

Половина этого стихотворения написана мной, другая п. — Юрьевым (он об этом, впрочем, ничего не знает), попробуйте угадать — who’s who.

Из-под купола ночи, заросшей

черно-полою мшарой огня,

вышли мы в это поле за рощей,

где холмы голубеют, звеня, —

чтобы не было дня беззарочней,

и нежнее, и длительней дня.

Но пространства сместились над нами

В непролазную, вязкую згу,

Дни на пни нанизались блинами,

Полушария слиплись в мезгу…

Были раньше и мы — пацанами,

Превратясь лишь теперь в мелюзгу.

Подражание Николаю Кононову

Реквием демографии

Вперед-

Назад

Мой друг,

Мой брат

Напомнит

Мне

О той

Войне,

Что

Породить

Женщин,

Мужчин

Способна.

Мы

О ней

Ни-ни.

Гортанный

Крик

Рот

Искривит,

Чтобы

Воспеть

Не жизнь,

Но смерть —

Тот дивный

Миг,

Когда —

Дрыг-дрыг, —

Внутри

Слюда

Рванет —

О, да!

По моему глубинному убеждению — подражать ТУТ нечему/некому…

Подражание Лине Лом

Поменяемся?

Не заглянул сегодня в гости,

Как — было (помнишь ли?) — вчера,

И слезы жадной, жаркой злости

Наружу рвутся из нутра.

О, где ты, всех голодных доктор,

Един в трех лицах богатырь —

Красы и молодости донор:

Набухший кровию вампир?

Во мне зажглася кровь младая,

А ты шалишь на стороне,

Соседней дурой обладая,

Забыв и думать обо мне.

Ага — типа бонус! Што ж, Пантелеймон, вынужден Вас огорчить (с Линкой я ведь знаком не по-детски и не понаслышке) — НЕ ВЕРЮ!

И опять же о рифмах: «вампир — богатырь» — натурально думаете, что Л.Л. на такое способна?

Подражание Наташе Романовой

Uzajte 2 gandona

Шестиклассник ХУЙ был давно уже не ребенок:

Хоть ни разу еще не ебся, но уже хорошо знал томленье ночных эрекцый.

Одноклаssники дразнили его: ХуИлО, оБсОс, ПрИдУрОк.

Он реально подзаебался от таких bl`a лекций.

Родители его были тупые хуесосы и уебаны.

Он даже не знал, как их звали, только — па, да ма…

Однажды они на выходные — на дачу, эМБэ, — съебали,

А ему дали 100 рублей: купи, мол, мороженое себе или другие какие комбикорма.

И вот, чтобы не быть обсосом, решил обновить прикид он:

Пошел и купиl в ближайшей соцыальной аптеке себе ГАНДОН.

В аптекаххх они дешевле, чем в магазинах,

И ваабще: покупать шмотки в аптеке это хорошый ton.

Он долго крутился, смотрелся фф олакрез,

Поправлял круглый shpundel на своей розовой лысой башке.

И остался доволен: теперь он не лох, не лузер —

Теперь любая gеrла пойдет с ним в кино, а лучше — в библиотеку.

Вообще-то он был романтик: любил анимЭ, мультфильм «Каникулы в Простоквашино»,

А не жрать Jaguar, как его одноклаssники, тупые гремлины.

У него была меchта — подружиться с Коровиной Машей,

Но он боялся, как бы она любOFF его не отвергла.

Чтоб настричь денег на букет, ну или пару астр (2е штуки),

Он такое сделал Сашке Трюхину предложение:

-Я тебе — понтовый приkид для новогодней дискотеки,

А ты мне — 200 рэ, а также respect и уважение.

Трюха достал две 100ни: — А ну, покажь-ка.

Ж0пой чую: хуйня и шняга, аЯЕбу?

И, взглянув на мятый ГАНДОН в бумажке,

Смачно сплюнул: иди-ка ты bl’ad В ПИЗДУ!!

Н.Р. подражать <якобы> проще, ибо размер и рифма у Наташки (в этой/<хре>новой поэтике) приблизительные. А знакома ли Вам Н.Р. — так сказать — в динамике, читал ли, ты, Пантелеймоша, предыдущие (до ZAEBLO) четыре (!) поэтических книги Романовой?!

<Продолжение следует…>

А надо ли?

Евгений Мякишев

Печа-куча около Набокова. Выпуск шестой. «Панемецки»

О проекте

Первый выпуск проекта

Второй выпуск проекта

Третий выпуск проекта

Четвертый выпуск проекта

Пятый выпуск проекта

«Теперь эта Вещь выйдет и панемецки», — это типа эпиграфа к шестому выпуску. Фраза литератора Буша из «Дара», который хоть и выведен графоманом, но помог Федору издать «Жизнь Чернышевского».

1

Эта картинка — страничка «Дара» из немецкого собрания сочинений — сразу с двумя фокусами. Первый учудили немецкие коллеги, поставив после Suchoschtshokov schrieb отбивку и набрав дальнейший текст шрифтом помельче. У Сирина никакой отбивки и тем более уменьшения шрифта не было, после «Сухощеков пишет» шло в той же строке, что именно. Беда тут не в своеволии как таковом, а концептуальная. В «Даре» зачастую голоса сливаются, неясно, где заканчивается речь автора и начинается внутренний монолог героя. Речь ловко перетекает из первого лица в третье, от автора к Федору Годунову-Чердынцеву или к вымышленному критику и наоборот. То есть, четко определять, какие именно слова принадлежат Сухощекову, значит идти против духа романа.

Второй фокус задан Владимиром Владимировичем. Он в самом слове Сухощеков, которое по-немецки, как вы видите, отращивает себе семь дополнительных букв. Фамилию главного героя Набоков искал в списке дворянских родов непременно с шипящей. И не только главного героя: в «Даре» орудуют Кончеев, толпа Чернышевских, Щеголевы, Буш, Ширин, Ступишин, некто Шуф, Шахматов, упомянуты Шполянский и Петрашевский. Словно специально подбираются фамилии с неудобными для немецкого языка буквами ))).

2

Последняя страница «Дара» из того же издания. Традиции непременно ставить слово «Конец» в конце книжки у немцев, в общем, особой нет. Но тут поставили — и не могли найти для этой цели текста менее уместного. Набоков в принципе сочинял для перечитывателя: только входя в его тексты в надцатый или хотя бы во второй раз, читатель имеет шанс заметить мотивные узоры и прочие чудеса композиции. В конце «Дара» выясняется, что Федор Константинович хочет написать ту самую книгу, которую мы дочитываем, и это провоцирует тут же начать сначала. И узнать на первой же странице фрау Лоренц, с которой мы еще не были знакомы, открыв роман впервые, и заметить, что фраза «вот сквер, где мы ужинали» из первой главы касается, похоже, ужина Федора и Зины на последних страницах… И вообще роман заканчивается строчкой «и не кончается строка». Потому вдвойне тут забавен «Конец».

3

Договор с издателем «Ульштайн» на роман «Король, дама, валет». Пять тысяч марок были большими деньгами. Набоковы раздали долги, провели три месяца на Ривьере на охоте за бабочками и сделали первый взнос в земельный участок. Такой большой сумма оказалась потому, что роман предназначался не только для книжного издания, но для печати выпусками в сети региональных газет. Увы, это был единственный серьезный договор писателя за все русскоязычные годы, за весь сиринский период. Книжка себя не оправдала, следующий немецкий перевод последовал очень нескоро, от земельного участка пришлось отказаться, литература долгие годы приносила скромнейший доход. Приходилось существовать на доходы от уроков и от газетной поденщины и на верины заработки.

4

Точно неизвестно число русских, кучковавшихся в Берлине в самом начале двадцатых. Не менее трехсот тысяч бывших подданных Николая Второго точно находилось одновременно в «мачехе русских городов» (формула Ходасевича), но есть и более смелые предположения, называются цифры и в два раза больше. Интеллигенции было очень много, в городе было зарегистрировано больше восьмидесяти русских издательств, книг в 22-м и 23-м выходило больше, чем в Москве и Петрограде вместе взятых. Но обеспечить такую грандиозную цифру одна интеллигенция не могла: много простого народу из бывших солдат осталось в Германии после мировой войны. На картинке страничка из словарика для железнодорожных рабочих: для многочисленных россиян пришлось сделать специальное издание.

5

Важное место в эстетике Набокова занимает «пустое действие» — вроде того, как в первом романе главное событие — приезд Машеньки — не происходит.

В «КДВ» не произошло главного события, к которому катил весь экспресс книжки — покушения на убийство.

Событие, в честь которого получило название пьеса «Событие», не состоялось: покинувшего тюрьму злодея на сцене не дождались, только мелькнул на вокзале.

В скетче для «Синей птицы» Сирин и Лукаш заставили слепца обстучать своей белой палкой поребрик венецианского канала, но в последний момент купание отменилось — слепец развернулся и пошел искать новый канал.

Не узнал о главном событии «Катастрофы», измене невесты, главный герой рассказа, Марк.

Прямо манифест поругания фабулы — рассказ «Пассажир». Всю ночь на верхней полке ночного поезда воет навзрыд мужчина, к утру появляются полицейские, выясняется, что вечером в городке, через которой проходил состав (и где, кажется, сел булькающий мужчина) стряслось кровавое убийство из ревности; вот и пела во весь голос, полагает читатель, криминальная птичка — ан нет… мужчина с верхней полки со страшной ногой (эту я тут в дебрях путеводителя подвешиваю как довольно подлую приманку замедленного отвращения) обыкновеннейшим оказался пассажиром, обилеченным и неокровавленным.

Пустое действие — дурашливая «еда» героев «Наташи», когда они, гуляя вне сезона по ветреному Груневальду, располагаются в закрытом кафе и делают вид, что поглощают нечто невидимыми вилками из невидимых тарелок, — и дьявольское пустое действие Магды, которая показывает язык слепому Кречмару.

В записке, представленной на картинке, сказано, что важное сообщение находится внутри листа — развернул, а там пусто. Я нашел этот листок на берлинской скамейке летом 2010-го года.

6

…ума большого

Не надобно, чтобы заметить связь

Между ученьем материализма

О прирождённой склонности к добру,

О равенстве способностей людских,

Способностей, которые обычно

Зовутся умственными, о влияньи

На человека обстоятельств внешних,

О всемогущем опыте, о власти

Привычки, воспитанья, о высоком

Значении промышленности всей,

О праве нравственном на наслажденье —

И коммунизмом.

Претензия та де, что и к германским коллегам: изменение графики текста. «С коммунизмом» у чехов набрано слитно с предыдущей строкой: так исчезает милый ритмический довесок (похожий, между прочим, на «приговскую» строку).

Вячеслав Курицын

Печа-куча около Набокова. Выпуск пятый. Объекты

Ногоскоп, футуристика на Унтер-ден-Линден, циклонетки, поезд с пропеллером, Сирин без свастик, экология в филармонии. Проект Вячеслава Курицына

О проекте

Первый выпуск проекта

Второй выпуск проекта

Третий выпуск проекта

Четвертый выпуск проекта

1

В первой главе «Дара» Федор выбирает новые ботинки.

«Нога чудом вошла, но войдя совершенно ослепла: шевеление пальцев внутри никак не отражалось на внешней глади тесной черной кожи. Продавщица с феноменальной скоростью завязала концы шнурка — и тронула носок башмака двумя пальцами. „Как раз!“ — сказала она. „Новые всегда немножко…“ — продолжала она поспешно, вскинув карие глаза. — „Конечно, если хотите, можно подложить косок под пятку. Но они — как раз, убедитесь сами!“ И она повела его к рентгеноскопу, показала, куда поставить ногу. Взглянув в оконце вниз, он увидел на светлом фоне свои собственные, темные, аккуратно-раздельно лежавшие суставчики. Вот этим я ступлю на брег с парома Харона. Обув и левый башмак, он прогулялся взад и вперед по ковру, косясь на щиколотное зеркало, где отражался его похорошевший шаг и на десять лет постаревшая штанина. „Да, — хорошо“, — сказал он малодушно».

Действие первой главы относится к 26-му году. На нашей картинке подобный рентгеноскоп, бытовавший в Америке в тридцатые-пятидесятые. Куда-то сгинули аппараты с течением Леты, оказались ненужными. В прошлом, вообще, существовало множество странных сгинувших вещей. Так, старожилы уверяют, что пятидесятые в СССР действовали уличные автоматы по продаже подсолнечного масла и — ахтунг! — коньяка.

Что до «Дара», дальше там, после щиколотного зеркала, будет фраза «Как будто, пожалуй, и ничего, — для мучительного начала». У Набокова много фраз, которое не поймешь, чего касаются, а точнее — касаются двух предметов сразу. В рассказе «Письмо в Россию» старушка на православном кладбище повесилась на кресте, и остались следы веревки. «Новенькая», — говорит кладбищенский сторож, и чуткий читатель понимает, что речь идет одновременно о веревке и о старушке. В «Машеньке» после того, как герой не стал овладевать Машенькой на плите в парке, сославшись на невнятные звуки, героиня поднимает светлячка и дает ему оценку «В опчем — холодный червячок», и мы слышим здесь оценку левушкиной страстности. Там же, расставаясь с Людмилой, Ганин говорит «Весна. Пора перестать топить», имея в виду в том числе и то, что хватит подогревать остывшие чувства.

Ну и с мучительным началом: то ли к новым ботинкам оно относится, то ли к началу романа…

2

Этих объектов в реальности, к счастью, не возникло. Работа архитектора Шойрера с конкурса по освоению Унтер-ден-Линден. Ни одной липы на главном берлинском проспекте, как видите, творец не подразумевал. Фантазмы двадцатых: все снести и заставить супрематизмом.

3

В ноябрьском номере «Сноба» за прошлый год опубликована подборка писем Набокова к жене Вере. Есть, в частности, послание от 15 июня 1926-го, где сказано:

— Я хотел поехать к Заку на мотоцикле, но шофер отказался ехать, — слишком скользко от дождя. Целый ряд мотоциклов, а шоферов не видать.

Из чего следует, что в 26-м году в Берлине были такси-мотоциклы.

Не слишком известный факт.

Упоминается, однако же, в «Даре», в перечне исторических событий.

«кое-как скончался Ленин, умерли Дузе, Пуччини, Франс, на вершине Эвереста погибли Ирвинг и Маллори, а старик Долгорукий, в кожаных лаптях, ходил в Россию смотреть на белую гречу, между тем как в Берлине появились, чтобы вскоре исчезнуть опять, наемные циклонетки, и первый дирижабль медленно перешагнул океан, и много писалось о Куэ, Чан-Солине, Тутанкомоне…»

На самом деле циклонетки разных видов бороздили просторы Берлина довольно долго, с 1920-го по 27-й.

4

Поезд с пропеллером, испытывавшийся в Германии на рубеже двадцатых-тридцатых. В июне 31-го установил рекорд, преодолев 257 км между Берлином и Гамбургом за 98 минут и развивая на отдельных участках скорость в 230 километров в час. Нынче скоростной поезд по этому маршруту идет 99 минут. Железная дорога давно овладела современными скоростями, более того — в старину нередко езживали и быстрее. Маленький Набоков на «Норд-Экспрессе» добирался до Берлина за 31 час, в то время как сейчас нужно пилить все 36.

5

Страница из фашистского железнодорожного календаря. Набоков писал в Берлине до 1937-го, Гитлер стал канцлером в начале 1933-го. Действие сиринских романов не заглядывает далее 1932-го («Отчаяние»). Позже сочинены «Приглашение на казнь» (условное государство в условную эпоху) и «Дар» (описаны события 1926-1929). В «Дар» ретроспективно опрокидывается дух вонючего коллективизма, есть три «антитоталитарных» рассказа («Облако, озеро, башня», «Королек» и «Истребление тиранов»), но свастика ни единая не пролезла.

Это озадачивает кинематографистов, вынужденных помнить о «духе эпохе». В англо-французской «Защите Лужина» шахматиста, которого, по (дурковатой, прямо скажем) версии режиссера, демон Валентинов завез и выкинул среди донельзя условных холмов, выручают штурмовики на мотоциклах. Брат Магды вступает в СА в синопсисе (фильм не состоялся) «Камера обскура» А. О. Балабанова. У него в первой же фразе указано, что действие происходит на фоне зарождающегося фашизма. Ничего такого у Сирина нет.

В рассказе «Оповещение» (март-1934) все персонажи евреи. О том, что на улице Гитлер, читатель не догадается. Евреи демонстративно заняты общими вопросами жизни и смерти и частной проблемой слухового аппарата. Интереса к промужеточной ступени, цайт гейсту, не выдают. Могло быть написано при Ангеле Меркель.

Вернее сказать, наш писатель писал из позиции вечности. Свастика — это подпись эпохи, но Набоков с эпохой авторства делить не хотел.

6

Удивительный городской объект — установленная во дворе берлинского жилого дома экспериментальная экологическая станция. Перерабатывает дождевую воду в питьевую, чем частично обеспечивает влагой жильцов данного двора. Смотрится совершенно неожиданно: озеро, уставленное камышами, почти на самой Потсдамской площади. Для тех, кто станет искать в Берлине — ближайший двор от станции У-бана «Мендельсон-Бартольди», того дома, в котором снаружи магазин «Лидл». Там, собственно, один двор, прямо у станции. В набоковские времена здесь располагалась Старая Филармония. Ее разбомбили в конце войны, а в марте 23-го в Филармонии, на выступлении Милюкова, убили отца Набокова Владимира Дмитриевича. Двор многоуровневый, ландшафтный, объект стоит в яме, вырытой бомбами… Владимир Владимирович бы оценил игры Истории.

Вячеслав Курицын

Балет невылупившихся птенцов

Одно значительное лицо — чуть ли не первое в государстве — заявило, что никогда еще в истории России не жили люди столь широко и привольно, как в нулевые до кризиса. Не все, конечно, и не везде, но что касается литературных премий — да, это так, несомненно. Точное количество литературных и окололитературных наград в последние годы не поддается подсчёту; по данным Российской Государственной библиотеки — более трёхсот позиций: государственные (да, их сразу несколько), жанровые (детская литература, фантастика, поэзия, художественный перевод, литературная критика и эссеистика), частные (премия Солженицына, братьев Стругацких), именные (Бунинская, Пушкинская, имени Астафьева, Гумилева, Есенина и проч.), отраслевые (премии МВД, ФСБ и Службы внешней разведки РФ, разумеется), муниципальные (не всегда они попадают в топ-ньюс информагентств, но часто это весьма и весьма денежные проекты. Это как в футболе: бывает, что заурядный игрок из провинциального клуба вдруг получает больше, чем сборник из столичного гранда). И ведь действительно, никогда в истории России такого не было.

Разумеется, и к институту литературных премий в целом, и к премиальному бизнесу, как однажды выразилась букериатка и куратор премии «Дебют» Ольга Славникова, и к отдельным премиям претензий хватает.

Количество литературных премий и конкурсов несмотря на все кризисы сильно превышает количество текстов, достойных внимания — не оттого ли все мало-мальски заметные произведения снимали по нескольку премиальных урожаев? Добавим непрозрачность и нерациональность каких-то процедур, необъяснимые решения, скандалы, беззастенчивое лоббирование и явно коррупционные трюки, случаи, когда премия создаётся под конкретного будущего лауреата, наконец, просто глупости.

При этом: как так могло произойти, что оказался обойдён крупнейшими литературными премиями Самуил Лурье? Что покойного Льва Лосева наградили петербургской «Северной Пальмирой» в 1996 г. и на этом его премиальные приключения в России и закончились? Что Юлия Латынина была премирована исключительно как публицист и журналист-расследователь — причём большая часть полученных ею премий — иностранного происхождения?

Да, настоящая российская слава пришла к Людмиле Улицкой после присуждения ей «Букера», а Леонида Юзефовича «Нацбест» и вправду пробудил знаменитым, но сказать, что отечественные литпремии так уж поспособствовали, как говорили в позапрошлом веке, «к преуспеянию наук, словесности и искусств» (а для чего они ещё нужны?), я бы не рискнул.

Во всяком случае, результаты проекта в массе своей явно не соответствуют потраченным средствам. Если бы премиальный бизнес и вправду был бизнесом, то человека, курирующего институт литпремий, с таким выхлопом выгнали бы без «золотого парашюта».

Книжный рынок последние несколько лет падает со скоростью 10% в год. На один доморощенный бестселлер — двадцать переводных. Интерес к чтению, несмотря на весь пиар-шум, несмотря на все те деньги, что закачиваются в литературу и книжный бизнес государством, как минимум, не растет. Писатели с нескрываемым удовольствием ведут ТВ-программы, но ни на одном рейтинговом телеканале нет ни одной передачи про литературочку (притом, что в голодные девяностые, когда людям было совсем не до изячной словесности — были, пусть слабенькие, вроде «Графомана» Александра Шаталова, но ведь были же). Члены жюри литпремий не стесняются демонстрировать всем своим поведением — да и говорить в открытую, что оцениваемые произведения они не читали. Уже вообще никто ничего не стесняется.

Вот человек непонятно как зашел в цветную металлургию, публике известен он главным образом тем, что возил нетребовательных девиц, скрашивающих досуг состоятельных джентльменов, на курорт — теперь он патронирует «инновационную» литературную премию. Господин, выдающий деньги историкам и биографам, имеет, дай Бог ему здоровья и всяческих успехов, две судимости, одну — за разбой. Про «фандрайзера» престижной литературной премии, крайне не обязательной в расчетах и при этом ежегодно закатывающей помпезные литобеды в лучших кабаках, на этих самых обедах шушукаются: «Не, ну, он, конечно, вор и крыса» — и, разумеется, идут питаться.

Medium, как мы помним, это message. И в чем, собственно, заключается message литпремий? За деньги и поп спляшет, и попадья ляжет, так, что ли?

А ведь литература — это не дизайн, это искусство с ощутимой этической составляющей.

Ну да, бывает, отказываются: Гандлевский, Галковский (эти двое еще в прошлом веке), Алексей Иванов, Ульяна Гамаюн, — но это, скорее, исключения, чем правило.

Дело даже не в том, утираются люди или нет, победителей не судят, но ведь общепризнанных побед-то нету.

Посмотрите на список лауреатов Государственной премии по литературе последних лет.

  • 2004 г. — Белла Ахмадулина.
  • 2005 г. — Харисов Ренат Магсумович, либретто к спектаклю.
  • 2006 г. — среди лауреатов писателей нет. Солженицын награжден «за достижения в области гуманитарной деятельности».
  • 2007 г. — среди лауреатов писателей нет.
  • 2008 г. — среди лауреатов писателей нет.
  • 2009 г. — Евгений Евтушенко.
  • 2010 г. — среди лауреатов писателей нет.

То есть в лучшем случае выдается грамота и/или почетный пенсион людям, чьи лучшие тексты были написаны 30-40 лет назад. Актуальная словесность — государство не интересует категорически.

Лауреатами и призерами «Большой книги» — квазигосударственной по сути премии, становятся по большей части авторы нон-фикшн: Басинский с книгой про Льва Толстого, Быков с его биографией Пастернака, Варламов с жизнеописанием Толстого Алексея Николаевича, Сараскина о Солженицыне, Рахматулин, что твой Гиляровский, про Москву и москвичей.

Лауреат Большой книги Антон Павлович Чехов — это вообще что такое?

Как видим, ни в государстве, ни в обществе, ни в экспертной среде нет запроса на современную художественную литературу.

Вот премия Солженицына — самая внятная, самая по-хорошему предсказуемая, самая порядочная, ни по одному из её лауреатов нет и не может быть недоумённых вопросов. Сколько там писателей (притом создавших лучшие свои вещи — тридцать, сорок лет назад) — а сколько ученых-гуманитариев? Лауреат этого года — Елена Цезаревна Чуковская, хранитель и публикатор наследия своего великого деда.

Значит ли всё это, что у отечественной литературы только одно будущее — это её прошлое?

И да, и нет.

Да, современная художественная литература не интересует публику категорически, у нее масса магнитов попритягательней: кино в 3D, зомбоящик, твиттер, путешествия, парни, музыка, наркотики. Люди, имеющие склонность складывать слова в предложения, идут работать в рекламу, пиар, большое кино и сериалы, спичрайтеры и прочую интеллектуальную обслугу.

Литература отменяется? Нет, дух дышит где хочет, и это не сильно зависит от того, как устроен литературный процесс и премиальный бизнес. Христа печатали? Гомера печатали? Какую литературную премию вручили Андрею Платонову?

Как говаривал последовательно отказывавшийся от всех премий, членств, орденов автор бестселлера всех времён «В августе сорок четвертого» Владимир Богомолов, чтобы писать прозу, достаточно иметь бумагу и ручку.

Неоднократный финалист «Нацбеста» и премии братьев Стругацких Андрей Рубанов как-то сказал, что отечественная литература ближайшего будущего видится ему чем-то вроде балета: престижное искусство немногих для немногих. Писатель пописывает, компетентный читатель почитывает. Собственно, так оно уже и происходит.

Интересно: когда это признает премиальный бизнес и перестанет транслировать «Жизель» под видом финала Лиги чемпионов? Всё равно ведь не смотрят.

Сергей Князев

Печа-куча около Набокова. Выпуск четвертый. Чужие тексты

Преждевременная кончина Вертинского, спор Альф творения, три женщины белых на мосту, стрижка собак, обжорство в Берлине, обратный перевод с английского. Проект Вячеслава Курицына

О проекте

Первый выпуск проекта

Второй выпуск проекта

Третий выпуск проекта

1

Роман «Дар», как вы помните, начинается с первоапрельской шутки: А. Я. Чернышевский утверждает, что в газете появилась рецензия на сборник стихов главного героя, зазывает в гости, но, увы, рецензии нет, есть только розыгрыш. Иногда наши берлинские эмигранты шутили не столь безобидно: этот некролог Вертинского появился в газете «Голос России» 2 апреля 1921 года. 1 апреля не поставили, видимо, потому, что в том номере был настоящий некролог: скончался критик и пародист А. А. Измайлов. Ну, а то, что заметка — «шутка», а не ошибка, следует из того факта, что отмечается годовщина смерти Вертинского (он дожил в результате до 1957-го). Ревельские «Отклики», кстати, реальное издание: возможно, первоисточник розыгрыша нужно искать там.

2

В. С. — Вера Слоним. В 1923 году, в год знакомства с другим В. С., Владимиром Сириным, она опубликовала в «Руле» несколько переводов из Николая Райнова (с болгарского) и один перевод из Эдгара По. На этом собственная творческая карьера Веры Евсеевны завершилась, если, конечно, не считать творчеством ежедневную разностороннюю помощь Набокову, которому она была и машинисткой, и редактором, и агентом.

3

Это скан из книги Ивана Лукаша (см. о нем во втором выпуске), друга и соавтора ВВ. Книга называлась «Цветы ядовитые», вышла в Петербурге в 1910 году и содержала всего 7 страниц. Другие сочинения Лукаша еще более цветасты и существенно длиннее. Так что, «Цветы ядовитые» — лучшая из его книжек.

4

Это стишок Ирины Гуаданини, мастера по стрижке собак, женщины, с которой у ВВ в 1937-м году разыгрался в Париже страстный роман: Набоков даже всерьез подумывал о том, чтобы бросить семью. Роман этот был полон мелодраматических подробностей, в частности, в нем присутствует анонимное письмо, полученное Верой, трудное признание в измене, обещание разорвать преступную связь, которое было исполнено отнюдь не сразу. Венцом стал эпизод на Каннском пляже, где Владимир загорал с семьей, и куда Ирина явилась (Вера не знала ее в лицо) посмотреть на идиллию. В конце концов писатель одумался и остался с женой и с ребенком, а Гуаданини долгие годы хранила память о свое страсти и в 1961-м году опубликовала в третьем номере журнала «Современник» (Торонто) рассказ «Туннель», описывающий основные перипетии романа. Рассказ вышел под псевдонимом Aletrus. Среди набоковедов ходит шутка, что это означает «Алё, трус»: дескать, не решился ВВ на новую жизнь. Стишок позаимствован из того же номера журнала.

5

Фрагмент из книжки советского публициста А. Меньшого «Мы с вами в Берлине». Книжка вышла в 1924 году — это год действия романа «Машенька». Роман, впрочем, разворачивается в городе, где уже кончилась инфляция (марку укрепили в конце 23-го). Триллион из текста Меньшого — это реалия последних инфляционных месяцев.

6

На данный момент не опубликовано на русском языке три ранних рассказа Набокова, «Здесь говорят по-русски», «Звуки» и «Боги». Они известны в английских переводах Дмитрия Набокова, а на языке оригинала не напечатаны скорее случайно… вроде того, что не дошли руки.

Недавно я предложил в интернет-сообществе ru_nabokov предпринять обратный перевод первого абзаца «Здесь говорят по-русски». Вариант Набокова-младшего:

Martin Martinich’s tobacco shop is located in a corner building. No wonder tobacco shops have a predilection for corners, for Martin’s business is booming. The window is of modest size, but well arranged. Small mirrors make the display come alive. At the bottom, amid the hollows of hilly azure velvet, nestles a motley of cigarette boxes with names couched in the glossy international dialect that serves for hotel names as well; higher up, rows of cigars grin in their lightweigh boxes.

А это подведенные мною итоги усилий нескольких набокофилов, принявших участие в забаве:

Табачная лавка Мартына Мартыновича расположена в угловом доме. Этому роду товара уютно на углах, и дело Мартына процветает. Витрина скромного размера, но отлично устроена. Маленькие зеркала оживляют предметы. Внизу, среди впадин и холмов лазоревого бархата, гнездятся пестрые папиросные коробки с названиями на том лощеном международном диалекте, что поставляет и имена для отелей; повыше широко разулыбались из своих легких домиков сигары.

Вот же будет интересно сравнить получившийся «чужой текст» с сиринскими строками, когда наследник наконец явит нам оригинал!

Вячеслав Курицын

Печа-куча около Набокова. Выпуск второй. Лица

Купание коня, прибавление в весе с 56 до 91 кг, смерть от страсти, «Фауст» в Моабите, Дзержинcкий в кассе + ответы на загадки из первого выпуска. Проект Вячеслава Курицына

О проекте

Первый выпуск проекта

1

А. А. Семочкин, директор музея-заповедника Набокова в Рождествено, приводит в своей книге «Тень русской ветки» легенду: мальчик, купающий красного коня на знаменитой картине Петрова-Водкина, это подросток Володя Набоков. Здесь — эскиз 1912 года. Семочкин говорит о схожести лиц и поминает еще «неуловимое нечто, что захваченное живописцем, что висит в здешнем воздухе и от него неотделимо».

2

На этом портрете художника Цивинского Набокову 25 лет, как и всем четверым молодым героям его первого романа «Машенька». Он живет в Берлине, он нищ, но талантлив, весел, красив и строен. Он пишет стихи, играет в теннис, защищает ворота футбольной команды и устраивает показательные боксовые бои. И очень нравится девушкам. Он будет нравиться им еще четверть века. Даже в 1947-м году американский журнал «Мадемуазель» отмечал Набокова как преподавателя, «снискавшего небывалое обожание студенток».

Хотя в 1947-м Владимир Владимирович выглядел уже иначе: перескочил из образа моложавого гения к широко известному образу тучного мэтра. Перелом произошел в 1945-м. Дело в том, что Набоков очень много курил: вслед за своей матерью, подверженной тому же недугу, истреблял ежедневно про три, а то четыре пачки папирос, позже — сигарет.

Первые сердечные перебои — аж начало 1921-го года!!!

И вот в 45-м, летом, во время университетских каникул, он объявил курению решительный бой.

Всякий, бросавший курить, знает, что мучительно в этой ситуации не только исчезновение никотина из рациона, но и перестройка моторики: привык ведь доставать из кармана, зажигать, вертеть… Вместо сигарет Набоков набросился на черные лакричные леденцы. Результат ошарашивает: за полгода писатель поправился с 56 кг (да, не удивляйтесь, настолько субтилен был наш великий сочинитель, как, впрочем, и многие другие небогатые эмигранты) до 91. И в дальнейшем продолжал толстеть, хотя уже и не такими темпами.

С семьей писателя и избыточным весом связана еще одна таинственная история. Брат Набокова, поэт Кирилл Владимирович жил — поначалу вместе с матерью и сестрами — в Праге. Умер он в 1948… Полуофициальные биографы Брайан Бойд и Стейси Шифф обходят обстоятельства этой смерти. Но если верить воспоминаниям энтомолога Н. Раевского, пражского друга семейства, опубликованных в алма-атинском журнале — раздобревший Кирилл Владимирович, желая предстать перед дамой в благообразном виде, съел махом слишком много таблеток от ожирения, и скончался от передоза.

3

Это — друг. Иван Лукаш. Из набоковского экспромта «Большой роман принес Лукаш — А ну, любезнейший, покажь» следует, что ударение в его фамилии падало на второй слог. Лукаш — единственный соавтор Сирина. В 1923-1925-м они сочиняли скетчи для кабаре «Синя птица». Мне известны (все из Б. Бойда) сюжеты трех. В одном у носильщика распахивается на платформе чемодан, откуда вываливается скелет, и носильщик хладнокровно запихивает его ногой обратно. В другом парикмахер долго-долго брил-стриг мохнатого-лохматого клиента, в результате чего от того осталась голова юмористически маленького размера. Третий — про слепца в Венеции, который брел по берегу канала, постукивая тростью. Зрители видели кромку воды и дугу, отражавшуюся в воде. Слепец подходил все ближе и ближе, в самый последний момент, когда он уже заносил ногу над водой, он доставал платок, сморкался и, повернувшись кругом, уходил, постукивая тростью.

А с отца Ивана Лукаша, сторожа петербургской академии художеств, Репин рисовал запорожца: т с повязанной головой на картине про письмо султану.

4

Это, скорее, враг. Карл Радек, советский агент, ведший в начале двадцатых в Германии крайне подозрительную деятельность. В конце 1918-го был делегирован на Первый германский съезд Советов, границу пересек нелегально, сразу был объявлен в розыск как опасный агент, в феврале 1919-го заточен в Моабитскую одиночную тюрьму. При обыске у него обнаружили, само собой, карманное издание «Фауста», что сразу изменило в нужную сторону отношение охраны. Потом Украина объявила его своим полпредом, в результате чего у Радека в тюрьме был какой-то хитрый статус. Грязную парашу ему заменили на фаянсовый горшок. В своей одиночке он мог почти свободно принимать посетителей. К нему приходили молодые коммунисты и пролетарские писатели, но к нему приходили (на аудиенцию в тюрьму!) и Талаат-паша, бывший великий визирь Османской империи, член младотюркского правительства, с Энвер-пашой, своим военным министром. Вальтер Ратенау, министр иностранных дел Германии посещал Радека в Моабите. Промышленники, дипломаты, публицисты шли в тюремную камеру человека, в облике котором мемуаристы упорно отмечали обезьяньи черты. Коммунисты обсуждали с ним свое внутрипартийное устройство, капиталисты — будущее устройство Европы. Что-то он хотел обсудить и с Набоковым (не в тюрьме уже, а на пять лет позже, в кафе), но наш писатель, узрев явление, замахал руками как при виде чорта и беседовать с марксистом не стал.

5

Радек был пера Кукрыниксов. Вот он и еще несколько красных деятелей в воображении Mad’а (Михаила Дризо), ведущего карикатуриста эмиграции. Как видим, предсказания его не сбылись. Увы, увы…

А также

Ответ на скахограф из первого выпуска

Ответы на кроссворд из первого выпуска

Ответ на задачу со спичками

Спички рядом, спички врозь

Спички прямо, спички вкось

Спички криво, спички вбок

Спички смирно, спички скок

Ответ на задачу про колыбельную

Смотрит звёздочка блестя

кротко над землею,

спи-усни мое дитя

спи Господь с тобою.

Если вырастешь большой

не гонись за славой

не прельщайся ты войной

с битвою кровавой.

Крови много без тебя

в грешном мире льется

лучше всех людей любя

пой когда поется,

трогай песнями сердца

с силою молитвы

и удерживай бойца

от кровавой битвы.

Третий выпуск проекта

Четвертый выпуск проекта

Вячеслав Курицын