Ньютон и фальшивомонетчик

Томас Левенсон

Ньютон и фальшивомонетчик. О том, как величайший ученый стал сыщиком

Кроме Бога

4 июня 1661, Кембридж.

Башня Большой церкви Святой Марии ловила последние отблески дневного света, когда молодой человек преступил границы города. Он проделал путь в шестьдесят миль, почти наверняка пешком (среди его расходов, которые он тщательно учитывал, нет счетов за наем лошадей). Дорога из сельского Линкольншира до университета заняла три дня. Стены колледжей бросали тень на улицы Тримпингтон и Кингсвей, но в этот поздний час Тринити-колледж был закрыт для посетителей.

Юноша переночевал в гостинице и на следующее утро заплатил восемь пенсов за поездку в колледж. Несколько минут спустя он прошел под готической аркой Больших ворот Тринити и представился чиновникам колледжа. Обычный экзамен не занял много времени. В отчетах колледжа Святой и Неделимой Троицы от 5 июня 1661 года записано, что некий Исаак Ньютон принят в его члены.

На сторонний взгляд, в поступлении Ньютона в Тринити-колледж не было ничего необычного: типичная история, способный деревенский парнишка поступает в университет с целью улучшить свое положение в обществе. Во многом это верно: девятнадцатилетний Ньютон и вправду вырос в деревне, но к тому времени, когда он ступил на Большой двор Тринити-колледжа, было уже совершенно ясно, что он не создан для сельской жизни. И он оказался студентом, каких этот колледж до тех пор не знал.

Поначалу ничто не обещало ему большого будущего. На Рождество 1642 года Анна Ньютон родила сына — настолько недоношенного, что повитуха вспоминала: при рождении он мог вместиться в кувшин объемом в кварту [примерно 946,35 миллилитра]. Семья ждала неделю, прежде чем окрестить его именем его отца, умершего тремя месяцами ранее.

Но по крайней мере младенец Исаак не был беден. Его отец оставил приличные земельные владения, включая ферму, хозяин которой носил гордый титул лорда поместья Вулсторп. На тот момент, однако, наследство перешло матери маленького Исаака, которая вскоре снова вступила в брак. У второго мужа Анны, местного священника по имени Барнабас Смит, был церковный приход, значительное состояние и редкая энергия для человека шестидесяти трех лет; за следующие восемь лет он произвел со своей новой женой троих детей. По-видимому, для малыша Исаака не нашлось места в столь деятельном браке. Ему не исполнилось и трех лет, когда он был предоставлен заботам бабушки.

Маленькому Ньютону ничего не оставалось, кроме как научиться жить в своем внутреннем мире. Попытка психоанализа через столетия — сомнительное занятие, но документы свидетельствуют о том, что, быть может за одним исключением, взрослый Ньютон никогда не позволял себе эмоциональной зависимости от другого человека. Как бы там ни было, полученное воспитание не сделало невосприимчивым его ум. Двенадцати лет он покинул дом и отправился в торговый город Грэнтем, находящийся в нескольких милях, чтобы начать учебу в грамматической школе. Почти сразу стало очевидно, что ум его иного порядка, чем ум его одноклассников. Основной учебный план — латынь и богословие — едва ли представлял для него трудность. Современники вспоминали, что, если иногда «какие-либо глупые мальчишки оказывались выше него в списке», он просто прилагал небольшое усилие, «и таковы были его способности, что он вскоре мог опередить их, как только пожелает».

В промежутках между этими усилиями Ньютон предавался своим любимым занятиям. Он рисовал, жадно, с фантазией — стены съемной комнаты были увешаны изображениями «птиц, животных, людей и кораблей», включая копии портретов короля Карла I и Джона Донна. Он был увлечен механическими изобретениями и ловко управлялся с инструментами. Он построил водяную мельницу для собственного удовольствия и смастерил кукольную мебель для дочки квартирного хозяина. Его зачаровывало время: он спроектировал и построил водяные часы, а также создал солнечные часы, настолько точные, что его семья и соседи доверяли «дискам Исаака» отмерять свои дни.

О первых проблесках нетерпеливого практического ума мы узнаем из горстки анекдотов, собранных вскоре после смерти Ньютона, примерно семьдесят лет спустя после описываемых в них событий. Более подробную картину можно получить из тетрадей, в которых он делал записи; первая из сохранившихся датируется 1659 годом. Мелким почерком (бумага была очень дорогой) Ньютон записывал свои мысли, вопросы и идеи. В самую раннюю тетрадь он заносил методы изготовления чернил и соединения пигментов, включая «цвет для изображения мертвого тела». Он описал, как можно «напоить птицу допьяна» и как сохранить сырое мясо — «погрузив в хорошо закрытый сосуд с винным спиртом» («…от привкуса которого оно может быть освобождено благодаря воде», обнадеживал постскриптум). Он предлагал проект вечного двигателя наряду с сомнительным средством от чумы: «Примите хорошую дозу порошка из зрелых ягод плюща. А после вышеупомянутого — вытяжку из лошадиного навоза». Он жадно собирал сведения, заполняя страницу за страницей каталогом существительных — их более двух тысяч: «Боль. Апоплексия… Тюфяк. Шило. Уборная… Государственный деятель. Соблазнитель… Стоик. Скептик».

В этой тетради есть и другие списки — фонетическая запись гласных звуков, таблица положений звезд. Факт за фактом, его собственные наблюдения — и выписки из книг; описание «средства против лихорадки» (каковым числится образ Иисуса, дрожащего перед крестом) сменяется астрономическими наблюдениями. На этих страницах проступает ум, который безудержно стремится справиться со всем очевидным беспорядком мира, обнаружить порядок там, где в то время его не замечали.

Но шестнадцатилетний Ньютон понятия не имел, как распорядиться этими способностями в своем тогдашнем положении. Его школьная тетрадь для упражнений отмечена печатью истинного страдания. Это уникальный документ, самое чистое выражение отчаяния, когда-либо записанное Ньютоном. Он печалится о «маленьком парне; моя помощь мала». Он спрашивает: «Для какого занятия он годен? Какая польза от него?» — и не находит ответа. Он жалуется: «Никто не понимает меня», — и затем, наконец, совсем падает духом: «Что со мной станется? Я с этим покончу. Я не могу удержаться от слез. Я не знаю, что делать».

Ньютон плакал, но его мать требовала, чтобы он исполнил свой долг. Если Исаак получил все что мог от своих учителей, то пришло время вернуться домой и заняться тем, что должно стать делом его жизни, — ухаживать за овцами и выращивать зерно.

Приведем запись, из которой следует, что фермер из Исаака Ньютона был никудышный. Он попросту отказывался играть эту роль. Когда его вместе со слугой послали на рынок, они оставили лошадей в «Голове сарацина» в Грэнтеме, и Ньютон тут же исчез — помчался к тайнику с книгами в доме своего прежнего хозяина. В другой раз «он остановился на пути между домом и Грэнтемом, улегся под изгородью и принялся наблюдать, как люди идут в город и занимаются своим делами». Дома он уделял не больше внимания своим обязанностям. Вместо этого он «изобретал водные колеса и дамбы», проводил «много других экспериментов по гидродинамике и зачастую так увлекался, что забывал про обед». Когда мать давала ему поручения — наблюдать за овцами «или выполнять любой другой деревенский труд», — Ньютон чаще всего оставлял ее просьбы без внимания. Скорее «его главная радость состояла в том, чтобы сидеть под деревом с книгой в руках». Тем временем отара разбредалась, а свиньи зарывались в соседское зерно.

Попытки Анны приучить Ньютона к сельским тяготам продлились девять месяцев. Своим спасением он был обязан двум мужчинам: собственному дяде, священнику и выпускнику Кембриджа, и своему бывшему учителю, Уильяму Стоуксу, который умолял мать Ньютона послать юношу в университет. Анна смягчилась только тогда, когда Стоукс пообещал внести плату в размере сорока шиллингов, которую взимали с мальчиков, родившихся более чем за милю от Кембриджа.

Ньютон не стал задерживаться дома. Хотя занятия начинались только в сентябре, он уехал из Вулсторпа 2 июня 1661 года. Он почти ничего не взял с собой и по прибытии разжился умывальником, ночным горшком, бутылкой в кварту и «чернилами, чтобы наполнить ее». Вооруженный таким образом, Исаак Ньютон поселился в Тринити-колледже, где ему предстояло провести тридцать пять лет.

В Кембридже Ньютону выпала печальная участь оказаться бедняком, чем он был обязан Анне: та вновь выразила презрение к книжной учености и ограничила его пособие в университете до десяти фунтов в год. Этого не хватало на пищу, жилье и плату тьюторам, поэтому Ньютон поступил в Тринити-колледж в качестве субсайзера — так в Кембридже именовались студенты, которые оплачивали учебу, выполняя поручения тех, кто побогаче. Ньютон, только что прибывший с процветающей фермы, где у него были собственные слуги, теперь должен был ждать, пока сокурсники встанут из-за стола, есть то, что они не доели, таскать дрова для их камина и опустошать горшки с их мочой.

Ньютон не был самым несчастным среди своих товарищей-сайзеров. Его десятифунтовая стипендия кое-что значила, как и родство с одним из старших членов колледжа. По крайней мере некоторые радости жизни были ему доступны. Среди его расходов наряду с основными продуктами — молоком и сыром, маслом и пивом — встречаются вишня и мармелад. Но в первые годы, проведенные в колледже, Ньютон находился в самом низу иерархии — стоял, в то время как другие сидели, будучи человеком без какого-либо социального статуса. В студенческой жизни он почти не участвовал. Вся его корреспонденция содержит только одно письмо товарищу по колледжу, написанное в 1669 году, спустя пять лет после того, как он получил степень бакалавра искусств. Как установил Ричард Уэстфол, главный биограф Ньютона, даже когда Ньютон стал безусловно самым знаменитым из своего поколения в Кембридже, ни один из его однокурсников не сообщил о своем знакомстве с ним.

Нет никаких прямых свидетельств о том, что чувствовал Ньютон, будучи столь одиноким. Но он оставил явный намек. В тетради, заполненной отчетами о расходах и заметками о геометрии, в 1662 году появляется своего рода бухгалтерская книга грехов, где перечисляются большие и малые прегрешения, одно за другим, — счет долгового бремени перед неумолимым божественным банкиром.

Он делал зло своим ближним: «Украл вишни у Эдварда Сторера и отрицал, что сделал это»; «Украл у своей матери коробку слив и сахара»; «Называл Дороти Роуз клячей». Он выказывал серьезную склонность к насилию: «Ударил кулаком свою сестру», «Ударил многих», «Желал смерти некоторым и надеялся на это» — и, остро реагируя на повторный брак матери, «угрожал моему отцу и матери Смит сжечь их и их дом».

Он дважды признавался в обжорстве и однажды — в том, что «пытался обмануть при помощи медной полукроны»; задним числом это можно назвать серьезным признанием из уст того, кто станет бичом фальшивомонетчиков. Он признавался в преступлениях против Бога — от мелких проступков («разбрызгивал воду в Твой день» или «пек пироги в воскресенье ночью») до суровых прегрешений («не стал ближе к Тебе в своей вере», «не любил Тебя ради Тебя самого», «боялся людей больше, чем Тебя»).

Под номером двадцать в перечне из пятидесяти восьми грехов он признал себя виновным в самом тяжком прегрешении — «стремлении к деньгам, учению и удовольствиям большем, чем к Тебе». Со дня искушения деньги и чувственные удовольствия были приманками Сатаны для набожных людей. Но для Ньютона истинная опасность происходила из ловушки, в которую попалась Ева, — идолопоклоннической любви к знаниям. Тринити-колледж открыл Ньютону мир идей, прежде недоступный, и он погрузился в него столь решительно и столь глубоко, что это, по-видимому, отклоняло его ум и сердце от Бога.

Тем не менее даже в Кембридже Ньютону пришлось искать собственный путь. Он быстро понял, что традиционный университетский учебный план, в центре которого стоял незыблемый авторитет Аристотеля, — пустая трата времени. Из его заметок, сделанных во время чтения, следует, что ни один из обязательных текстов мыслителя он не прочел полностью. Вместо этого Ньютон стремился овладеть новым знанием, которое просачивалось в Кембридж, пробивая броню древних авторитетов. Он делал это главным образом самостоятельно — другого выхода не было, поскольку вскоре он превзошел всех, кроме одного или двух профессоров, которые еще могли его чему-то научить.

Он начал с изучения геометрии Евклида, но при первом же прочтении нашел его положения «столь легкими для понимания, что он задавался вопросом, как кому-либо может прийти охота писать какие-либо доказательства для них». Затем, уделив еще некоторое время математике, он открыл для себя механистическую философию, предлагавшую понимать весь материальный мир как проявления материи в движении. Это была спорная мысль, главным образом потому, что она, как казалось, по крайней мере некоторым, умаляла значение Бога в повседневной жизни. Но, несмотря на это, Декарт, Галилей и многие другие продемонстрировали эффективность нового подхода столь убедительно, что механистическое мировоззрение нашло дорогу к немногим восприимчивым умам, которые можно было отыскать в университете Кембриджа, в этом болоте европейской интеллектуальной жизни.

В первом порыве овладеть всем европейским знанием о том, как действует материальный мир, проявилась легендарная способность Ньютона к исследованию. Сон стал для него необязательным. Джон Викинс, который приехал в Кембридж спустя восемнадцать месяцев после Ньютона, вспоминал, что, когда Ньютон был погружен в работу, он попросту обходился без сна. Пища была лишь топливом или досадной необходимостью отвлечься от работы. Позднее Ньютон рассказывал племяннице, что его кошка растолстела, поедая то, что забывал съесть он сам.

В 1664 году, после двух трудных лет, Ньютон сделал паузу, чтобы подвести итог своих штудий в документе, который он скромно назвал Quæstiones quædam Philosophicæ («Некоторые философские вопросы»). Он начал с вопроса о том, что является первой, или самой основной, формой материи, и в подробном анализе доказывал, что это должны были быть простые неделимые сущности, именуемые атомами. Он поставил вопросы об истинном значении положения небесных тел, их места в пространстве и времени и их движения. Он проверял на прочность Декарта, ставшего на время его учителем, и бросал вызов его теории света, его физике, его идеям о вихрях. Он стремился понять, как работают чувства. Он купил призму на ярмарке в Сторбридже в 1663 году и теперь описывал свои первые оптические эксперименты, ставшие отправной точкой в исследовании света и цвета. Он задавался вопросом о движении и о том, почему падающее тело падает, хотя у него еще не было ясного представления о свойстве, именуемом силой тяготения. Он пытался понять, что значит жить в истинно механистической вселенной, где вся природа, кроме ума и духа, составляет грандиозную сложную машину, и содрогался при мысли о том, какова судьба Бога в таком космосе. Он писал, что «это противоречие — говорить, что первая материя зависит от некоего другого субъекта». Затем добавил: «Кроме Бога», — и вычеркнул эти два слова.
Никаких определенных ответов он не давал. Это была работа ученика, только осваивающего инструментарий. Но в ней содержались зачатки программы, которая приведет Ньютона к его собственным открытиям и изобретению метода, который могли использовать другие, чтобы открыть еще больше. И хотя ньютонов синтез будет завершен лишь спустя десятилетия, Quaestiones отражают небывалые амбиции никому не известного, работающего на задворках ученого мира студента, который тем не менее утверждает собственный авторитет, не зависящий ни от Аристотеля, ни от Декарта, ни от кого-либо еще.

В своем стремлении к знанию Ньютон был поистине бесстрашен. Чтобы узнать, можно ли заставить глаз видеть то, чего нет, он смотрел прямо на солнце одним глазом столько, сколько мог вынести боль, а затем отмечал, сколько нужно времени, чтобы освободить взгляд от «сильного фантазма» этого образа. Приблизительно через год, желая понять, как воздействует форма оптической системы на восприятие цвета, он вставил бодкин [игла с концом в виде шарика и длинным ушком для продевания ленточек] «между глазом и костью как можно ближе к задней стороне глаза». Затем, «нажимая на свой глаз ее концом (чтобы сделать искривление… в моем глазу)», он увидел несколько «белых, темных и цветных кругов», которые становились более отчетливыми, когда он потирал глаз концом иглы. К этому описанию Ньютон заботливо добавил рисунок эксперимента, показывая, как игла искажала форму глаза. Невозможно смотреть на иллюстрацию без дрожи, но Ньютон ни слова не говорит о боли или чувстве опасности. У него был вопрос — и способ ответить на него. Следующий шаг был очевиден.

Он двигался дальше: размышлял о природе воздуха, задавался вопросом, может ли огонь гореть в вакууме, делал заметки о движении комет, раздумывал о тайне памяти и странных, парадоксальных отношениях души и мозга. Но, как бы ни захватывал его вихрь новых мыслей и идей, ему приходилось преодолевать обычные трудности университетской жизни. Весной 1664 года ему предстоял экзамен для студентов Кембриджа, определявший, станет ли он одним из схолархов Тринити-коледжа. Если Ньютон сдаст его, то прекратит быть сайзером, колледж заплатит за его содержание и назначит ему небольшую стипендию на четыре года, отделяющие его от степени магистра искусств. Если потерпит неудачу — вернется на ферму.

Ньютон прошел испытание и 28 апреля 1664 года получил стипендию. Но спустя несколько месяцев он был вынужден прервать обучение в колледже. В начале 1665 года в доках вдоль Темзы появились крысы, скорее всего — из Голландии: они могли приплыть на кораблях, перевозивших пленных англо-голландских войн или контрабандный хлопок с континента. Крысы несли через Северное море свой собственный груз — блох, а блохи в свою очередь переправляли в Англию бактерию Yersinia pestis. Блохи спрыгивали с крыс, кусались, бактерии попадали в вены людей, и у них начинали расти темные бубоны. В Англию вернулась бубонная чума.

Сначала болезнь распространялась медленно и была всего лишь тревожным фоном. Первый смертельный случай датируется 12 апреля — тело поспешно похоронили в тот же день в Ковент-Гарден. Сэмюель Пипс отметил «большие страхи перед болезнью» в дневниковой записи от 30 апреля. Но большая морская победа над голландцами при Лоустофте отвлекла внимание — как его, так и многих других. Затем в начале июня Пипс оказался «совершенно против своей воли» в Друри-лейн, где он увидел «два или три здания, отмеченные красным крестом на дверях и надписью: «Да помилует нас Бог».

В тот день Пипс купил рулон жевательного табака, «чтобы отвлечься от мрачных предчувствий». Но эпидемия усиливалась, и никакое количество никотина не могло сдержать панику. За неделю в Лондоне умерла тысяча человек, за следующую — две, а к сентябрю количество умерших достигало тысячи в день.

Самое понятие похорон разрушилось под весом трупов. Лучшее, что можно было сделать, — это распорядиться о захоронении в братских могилах. Даниэль Дефо описал это так: телега с трупами въезжает на кладбище и останавливается у широкой ямы. Следом за ней идет некий человек, провожая останки родных. Затем, «как только телега подъехала, тела стали без разбору сбрасывать в яму, что было для него неожиданностью, — писал Дефо, — ведь он надеялся, что каждого пристойно опустят в могилу». Вместо этого свалили «шестнадцать-семнадцать трупов; одни — закутанные в полотняные простыни, другие — в лохмотья, некоторые были почти голые или так небрежно укутаны, что покровы слетели, когда их бросали из телеги, и теперь они лежали в яме совершенно нагими; но дело было не столько в непристойности их вида, а в том, сколько мертвецов свалено вместе в братскую могилу». Тут царила демократия, поскольку «…без разбору богачи и бедняки лежали рядом; другого способа хоронить не было — да и не могло быть, так как невозможно было заготовить гробы для стольких людей, сраженных внезапной напастью» [Цит. по: Дефо Д. Дневник чумного года. М.: Ладомир; Наука, 1997. Пер. К. Атаровой].

Те, кто мог, уносили ноги изо всех сил, но и болезнь не отставала, и страх чумы добирался все дальше и дальше. Кембридж быстро опустел и в разгар лета 1665 года был уже городом-призраком. Ярмарка в Сторбридже — самая большая в Англии — была отменена. В Большой церкви Святой Марии прекратили читать проповеди, и 7 августа Тринити-колледж признал очевидное, разрешив выдать стипендии «всем студентам и ученым, которые уезжают в деревню по случаю чумы».

Ньютон к тому времени давно уехал — прежде чем стали платить августовскую стипендию. Он укрылся в уединенном Вулсторпе, где можно было не опасаться случайного столкновения с чумной крысой или больным человеком. Исаак как будто не заметил, как все переменилось. Теперь никто не пытался заставить блудного сына встать за плуг. В последние месяцы перед отъездом из Кембриджа ум Ньютона почти всецело был занят математикой. И теперь в родной тиши он продолжил развивать алгебраический подход, который совершит настоящую революцию в математическом понимании изменений во времени. Позднее, также во время чумы, он сделает первые шаги к своей теории тяготения и тем самым — к пониманию того, что управляет движением в космосе.

Эпидемия ширилась все лето и осень, унося десятки тысяч английских подданных. Исаак Ньютон уделил этому мало внимания. Он был занят.

О книге

Детективные подробности биографии великого ученого Исаака Ньютона, боровшегося со знаменитым фальшивомонетчиком

Имя Исаака Ньютона, величайшего ученого, открывшего закон всемирного тяготения, знает любой ребенок. Но не всем известно, что физик и астроном, философ и алхимик, Ньютон в эпоху жесточайшего финансового кризиса в Англии 1690-х фактически возглавил Королевский монетный двор. Борясь с фальшивомонетчиками, Ньютон вступил в схватку с самым авторитетным мошенником Лондона — Уильямом Чалонером, и был готов на все, чтобы выследить его и отправить на виселицу

Об авторе

Томас Левенсон — писатель и журналист, преподаватель научной журналистики в Массачусетском технологическом институте, создатель ряда научно-популярных фильмов, отмеченных престижными наградами , среди которых — приз Американской ассоциации продвижения науки и приз Пибоди.

В такую историческую метаморфозу трудно было бы поверить, если бы не документальные свидетельства: Ньютон — непобедимый лондонский суперкоп!

New York Magazine

Камасутра книжника Александра Гениса

Александр Генис

Уроки чтения. Камасутра книжника

Литературный гедонизм

Школа, где я учился, была не хуже других. Про ту, где учил, такого не скажешь. Дети ссыльных из рабочего поселка составляли смешанный класс, но я не интересовал ни русских, ни латышей. Лев Толстой их занимал еще меньше. Правда, за последней партой сидела умная, толстая и некрасивая девица. На переменах она читала Карамзина, и ей я был тоже не нужен.

Жизнь моя казалась чудовищной. По ночам я готовился к изощренным урокам, которые по утрам срывали мои ученики. После обеда (и вместо него) я отчитывался директору за поставленные двойки. В учительскую я боялся заходить из-за учителей в галифе, в уборную — из-за куривших школьников. Меня спас урожай. Всех отправили на картошку, и вместо одуряющих уроков я старательно копался в сырых грядках, не поспевая за учениками. Пока я набирал мешок колхозу, они ссыпали два себе. Глядя на их спорую работу, я остро почувствовал собственную бесполезность. Посреди бесцветного картофельного поля жидким балтийским деньком меня одолела еретическая мысль о бессмысленности школы. Ни той, ни этой, ни всякой другой — в любой стране, но на этой планете.

Наверное, я был плохим учеником, но я всегда любил учиться — лишь бы не в школе. Наверное, мне попались плохие, как и я, учителя. Наверное, бывают замечательные школы, но ведь и там учат черт-те чему. Господи, какой чуши я наслушался в своей десятилетке. Ну кто в здравом уме хочет знать, чему равен синус альфы? какова валентность водорода? как нам реорганизовать «рабкрин»?

Состав образования всегда отстает от прогресса и никогда не бывает актуальным. В XVIII веке школа учила про газ флогистон, в XX — квадратному уравнению. Ни того, ни другого мне так и не пришлось встретить на двух континентах, где я жил, и в пятидесяти странах, где я бывал. В утешение говорят, что любая учеба — от астрологии до истории КПСС — развивает мышцы мозга, хотя я и не уверен, что они у него есть.

Единственными осмысленными уроками были те, которые я всегда прогуливал, — пение, труд и физкультура. Первое могло научить меня наслаждению музыкой, которого я был напрочь лишен до сорока лет. Второй нужен каждому, чтобы испытать физиологическое удовольствие от массажа рук о работу. Физическая же культура служит прообразом любой другой. По-настоящему мы знаем то, что умеем. Только целостное — а не головное — знание преображает человека радикально и навсегда: нельзя разучиться плавать. Но как раз всему первостепенному, дающему навык и приносящему радость, мы учились вне школы, а часто и вопреки ей.

В моем детстве лучшим примером служил футбол. Никто никогда не объяснял нам правил, но каждый мальчик страны владел ими не хуже судьи, в котором мы не нуждались. С другой стороны, за треть века в Америке я так и не научился бейсболу, забывая правила игры раньше, чем мне заканчивали ее объяснять. И все потому, что футбол входил в меня сам — ненасильственное, органическое знание, содержащее награду в самом себе. Сегодня таким «футболом» служат компьютеры, обращению с которыми дети учатся шутя, а мы плача. В англоязычной «Википедии» — миллионы статей, и большую часть написали школьники. Школа тут ни при чем. Она всегда отстает и давит, как будто у нее нет другого выхода.

Может, и нет. Я не настаиваю на своей педагогической гносеологии. Возможно, в той параллельной вселенной, где бог — завуч, кому-то нужны логарифмические таблицы Брадиса. И кто я такой, чтобы отнимать их у школьника? Меня, в конце концов, волнует только один предмет — мой, и он называется литературой.

Литература считалась главной — наряду с математикой. И ту и другую мы учили каждый день по одинаковой методике. Каждое художественное произведение тоже считалось задачей, решение которой содержалось в разделе «Ответы» и называлось «идеей». Одну такую я решал на вступительном сочинении: «Народ у Некрасова и Маяковского». Найти то, что объединяет три части этого уравнения, — увлекательная задача, с которой сегодня мне уже не справиться. Школьная, идущая от Платона и Гегеля, ученость искала растворенный в тексте тезис, очищенный от сюжетных частностей. Это и была идея, ради которой автор писал книгу, а мы ее читали. Уроки литературы заключались в дистилляции таких «идей». Поскольку набор их был небольшим и стандартным, школа шла от обратного, находя в книге заранее известное.

Сведенная к идеям литература пуста и бесплодна, как горная цепь. Чтобы оживить ее, популярные учителя меняли средневековую схоластику на античную риторику, подменяя литературу «человековедением». Классика поставляла учебные модели поведения, которые нам было положено оценить и освоить. Восьмиклассницы решали, следовало ли Татьяне уступить домогательствам Онегина. Восьмиклассники — почему Печорин не хотел служить отечеству. Я не знаю ответов на эти вопросы, но это не смущало школу и развлекало школьников.

Лучшие учителя, избегая ригоризма идейных вершин и сплетен житейского болота, шли средним путем. Они заменяли литературу историей литературы. На этом поприще школа достигла самого большого и наиболее долговечного успеха: она создала канон. От «Повести временных лет» сквозь «Князя Игоря», Фонвизина и Карамзина он тянется к Пушкину, обнимает золотой XIX век и завершается бесспорным Чеховым. Канон — базис национальной культуры: он — производит русских. В древнем разноплеменном Китае китайцами считали всех, кто знал иероглифы. Наши иероглифы — это классики, Толстой и Пушкин.

Мы не всегда отдаем себе в этом отчет, потому что воспринимаем канон как непременную, естественную, почти физическую данность. Я не могу себе представить родившегося в СССР человека, который не знал бы Пушкина. На нем стояла страна даже тогда, когда исчезло прежнее название и изменились старые границы.

Так, однако, бывает далеко не всегда и не всюду. В Америке, скажем, нет и не было своего Пушкина. Как и нет списка обязательных, да и любых других классиков. Конечно, и американская школа учит «Ворона», занимается «Геком Финном», упоминает «Моби Дика», читает «Над пропастью во ржи» и проходит «Убить пересмешника». Но американские писатели не составляют частокола, ограждающего национальную идентичность. Канон в Америке — привозной, и уже поэтому эклектичный и произвольный. Одни включают в него Платона, другие — «Робинзона Крузо», большинство — Шекспира, но никто уже не считает канон непобедимым и вечным. Отчасти то место, которое у нас занимает родная литература, в Америке отведено Библии. К этому, впрочем, не имеет отношения американская школа, разумно охраняющая свою непреклонную светскость.

Жизнь без канона — новый опыт. Многие считают его трагичным, ибо роль отобранных веками классиков играет мимолетная поп-культура. Когда я приехал в Америку, мне трудно было разговаривать с окружающими, потому что у нас не было общего языка — контекста. Если русское поле цитат составляли книги, то американское — фильмы, песни, сериалы, звезды. Сегодня, однако, это — универсальный набор, и русскому школьнику легче найти общий язык с американским сверстником, чем со своими родителями.

Распад авторитарного по своей природе канона — мировое явление, связанное с общей демократизацией культуры. До отечественной школы он добрался вместе с падением прежней власти. Первой развалилась литература XX века. Все, что попало в канон после Горького и под давлением, вылетело из него первым. За опустевшее от «Поднятой целины» место школа сражалась с азартом недавно обретенной свободы. В программу включали то Платонова, то Ахматову, то «Трех мушкетеров». В таком списке нет ничего плохого, но это — не канон, а хорошая компания. Произвол пресекает традицию. А без нее школьная литература подменяет библиотекаря: она предлагает книги вместо того, чтобы научить их читать.

Сомнительность уроков литературы станет заметней, если сравнить их с другими. Представьте, что нас заставляют учить не таблицу умножения, а историю таблицы умножения. Вместо принципов деления и сложения — примеры деления и сложения. Вместо методов анализа — набор результатов. Вместо игры на пианино — эволюцию инструмента. Получается, что такого предмета, как «литература», нет и быть не может. Ведь школа должна научить не тому, что читать, а тому — как. Особенно — сегодня, когда XXI век предложил книге столь соблазнительный набор альтернатив, что чтение может выродиться в аристократическое хобби вроде верховой езды или бальных танцев. Чтобы сохранить чтение, надо вернуться к «арифметике чтения». Только навык умелого чтения позволяет решить всякую задачу и влюбиться в подходящую, а не навязанную программой книгу. Чтению учат, как всему остальному: осваивая азбуку, исследуя связи, понимая цели и оценивая средства, но главное — ставя себя на место автора. Чтобы стать хорошим читателем, надо быть писателем, или — хотя бы — побыть с ним.

Медленно и упрямо ты идешь вплотную за автором, чтобы, переняв его опыт и обострив свою интуицию, настигнуть его. В тот счастливый момент, когда ты, научившись сливаться с текстом, догадываешься, что будет в следующем абзаце, сдан первый экзамен.

Теперь, освоив трудные азы медленного чтения, можно развернуть книги веером, чтобы понять устройство каждой. Мудрость в том, чтобы находить отличия. Нельзя судить о вине по градусам, и разные книги нужно уметь читать по-разному. Поэтому уроки чтения отвечают на множество необходимых вопросов. Как читать про любовь и как — про Бога? Как справиться с трудными книгами и как — с простыми? Как узнать на странице автора и почему этого не следует делать? Как нащупать нерв книги и как отличить его от сюжета? Как войти в книгу и как с ней покончить? Как овладеть языком и как обходиться без него? Как пристраститься к автору и как отказать ему от дома? Как влюбиться в писателя и как изменить ему? Как жить с библиотекой и как, наконец, вырваться из нее?

В сущности, все великие учителя литературы, такие как Борхес и Набоков, предлагали нам уроки чтения. Например, Бродский, проведя значительную и далеко не худшую часть жизни за университетской кафедрой, никого не учил писать стихи, лишь читать их, но так, чтобы каждый чувствовал себя поэтом. По Бродскому каждая строка требует от нас того же выбора, что и от автора. Оценив и отбросив другие возможности, мы понимаем бесповоротную необходимость именно того решения, которое принял поэт. Пройдя с ним часть пути, мы побывали там, где был он. Такое чтение меняет ум, зрение, речь и лицо. Но это далеко не самое важное.

Читательское мастерство шлифуется всю жизнь, никогда не достигая предела, ибо у него нет цели, кроме чистого наслаждения. Чтение есть частное, портативное, общедоступное, каждодневное счастье — для всех и даром.

Будь я школой, первым предметом в ней бы был читательский гедонизм.

О книге

Детальная инструкция по извлечению наслаждения из книг!

35 уроков литературного гедонизма наглядны, увлекательны и полезны.

Освоив их, каждый окончит школу чтения, которое, по твердому убеждению Гениса, сулит «общедоступное ежедневное счастье — для всех и даром».

Александр Генис — писатель, литературовед, критик, радиоведущий. Более двадцати лет работает на Радио «Свобода», где ведёт передачу «Американский час». Автор и ведущий телецикла «Письма из Америки». Плодотворно сотрудничает с русскоязычными СМИ России и Америки: «Радио Культура», телеканал «Культура», работал в эмигрантской газете «Новый американец», которую издавал Сергей Довлатов.

Когда нужно отыскать пропавший бриллиант, обращаются к Шерлоку Холмсу; если требуется вернуть пропавшие алмазные подвески, звонят д’Артаньяну; но если возникают вопросы о литературе, нет знатока лучше, чем Александр Генис.

Борис Гребенщиков

Андрей Жвалевский. Те, которые

  • Издательство «Время»; 2013 г.
  • Пролог

    БЕССМЕРТНЫЙ

    Терпеть не могу умирать.Все эти бредни про туннели со светом, тем более про ангелов, которые
    берут душеньку под белы ручки — чепуха и отсебятина! Сколько ни умирал, ни одного ангела не видел.

    Яркий свет бывает в отдельных случаях, но только если отдаешь концы средь бела дня. Или при взрыве.

    Когда душа…

    Нет, неправильно. Правильно называть эту субстанцию не «душа», а просто «я».

    Когда я на долю секунды оказываюсь без тела, возникает удивительное ощущение. Все органы чувств остаются в оболочке, так что я оказываюсь один на один со Вселенной. И воспринимаю ее всю сразу, все ее закоулки. Я сразу все вижу, слышу, пробую на зуб и на ощупь, вдыхаю все ароматы и получаю еще тысячи сигналов, которые описывать не берусь. Ну как, например, описать ощущение смысла?

    То есть когда перед тобой камень, и ты полностью понимаешь его предназначение, судьбу, историю…

    Ну вот, сказал же — не берусь описывать, чего вдруг полез?

    И вся эта какофония образов, звуков, смыслов, запахов… как бы это помягче… задалбливает со страшной силой. Рассудок не резиновый, чтобы все это в себя впитать, да еще с такой скоростью. Если бы в этот момент у меня был мозг, его бы взорвало так, что Большой взрыв показался бы новогодней хлопушкой. Память немедленно тошнит, выметая все лишнее, только этим и спасаюсь.

    Поэтому я стараюсь умирать как можно реже.

    Предпочитаю переселяться более естественным образом.

    Это происходит само собой, без моего участия. Сначала начинают чесаться лопатки. Причем очень своеобычно, изнутри. Затем возникает запах валерьянки. Запах слышу только я. После этого лучше всего просто расслабиться и ждать. Обычно через пару секунд чувствую, что внутри моего нынешнего тела открывают клапан. Говорю старой оболочке «Счастливо оставаться» и выскальзываю из нее. И тут же оказываюсь в новом теле. Без всякого, мать его, единения со Вселенной и постижения, мать их, смыслов.

    В новом теле я еще немного наслаждаюсь ароматом валерьянки, обживаюсь и подключаюсь к памяти старого хозяина. О том, куда он исчезает с моим приходом, стараюсь не думать. Даже если и помирает совсем, я тут причем? Я его даже не выбирал, если уж на то пошло!

    В общем обустраиваюсь и стараюсь жить долго и счастливо, пока снова не зачешутся лопатки. Но тут был случай исключительный. Меня занесло в психа. В прошлом со мной это уже случалось, и ну его к черту, такое удовольствие! Когда все вокруг знают, что ты псих, можешь хоть наизнанку вывернуться, доказывая свою нормальность, все равно к тебе будут относиться как к психу. А тут еще оказалось, что меня занесло в тело психа милитаризованного. Насколько я успел понять, прежнего хозяина оболочки бросила какая-то училка, и теперь он собирал взрывное устройство, чтобы рвануть школу. Глубже я разбираться не стал, противно, ей-богу. Просто закоротил какие-то клеммы…

    Уже потом, когда оболочку разрывало в лоскуты, я подумал, что сначала надо бы отвести тело на пустырь, а то вдруг за стенкой соседи пострадают. Но, кажется, этот Отелло с динамитом сидел в каком-то подвале.

    А меня пронесло по Вселенной и занесло…

    Личность первая

    ХУДОЖНИК

    …в такое тело, что в первую секунду я пожалел об отсутствии взрывчатки под рукой.

    Очередная оболочка принадлежала горькому пьянице. «Горькому» в данном случае не метафора. Во рту стоял мерзкий привкус, как будто я сожрал собственный желчный пузырь. А как воняло от этого туловища! Вряд ли бы нашелся ассенизатор, который осмелился бы подойти ко мне без противогаза.

    Интересно, а как я выгляжу? Попытался обнаружить в пределах видимости зеркало, но не смог. А заодно не обнаружил: бытовой техники, осветительных приборов и, в общем-то, мебели. Обстановка комнаты, в которой я очутился, состояла из разнообразных обломков и обрывков, разбросанных по всему полу, истерзанной табуретки и матраца. Из белья на матраце был только я.

    Принялся потрошить чужую память — и понял, что это удается с трудом. Тело оказалось пропитано алкоголем, как урод в Петровской кунсткамере — формалином. Отравленная кровь омывала мозг, и с каждой секундой я соображал все хуже. Вспомнил только, что зовут меня Санька, лет мне то ли пятьдесят, то ли еще сколько, и что-то про какую-то Верку.

    Следовало вывести эту дрянь из организма, а уж потом разбираться с памятью. Я встал. Комната пошла ходуном. В животе забурчало.

    В ушах зазвенело. Я сел.

    Нет, придется выспаться, а уж потом…

    Концентрация спирта в мозгу достигла критической точки. Я завалился на бок и уснул в такой, казалось бы, непригодной для сна позе.

    Сквозь дрему слышал, как кто-то ругался, тормошил меня, пытался что-то вложить в руку. Потом ругались, кажется, на кого-то еще. Потом стало плохо. Проснуться я не мог, и спать не мог, и вообще ничего не мог, даже сон смотрел, словно через грязное стекло. Снилось что-то из далекого моего прошлого. Какие-то унылые крестьяне в онучах, злобный усатый латник на лошади, скоморохи какие-то.

    Потом почему-то унтер-офицер в парадной форме, но без головы. И хохочущая девка в меховой шапке. У девки были раскосые глаза и кривая короткая сабля…

    Просыпался долго, урывками, то и дело проваливаясь назад в сон. И память, которую я пытался проинспектировать, оказалась такая же лоскутная. Тем не менее удалось вспомнить кое-что про себя нынешнего (работал токарем, выгнали за пьянку, собираю бутылки, всю обстановку пропил, собираюсь выгодно продать квартиру) и про Веерку прибилась возле гастронома, спит тут, но сексом мы с ней не занимаемся, хоть я и хвастаюсь во дворе).

    Когда удалось проснуться более-менее окончательно, комнате обнаружилась не только Верка, но еще двое молодых людей, в отношении которых память была лаконична: Классные пацаны!«.

    — Петрович! — обрадовался один из «пацанов». — Наконец-то!

    Улыбка на его лице показалась неискренней. Второй «пацан» тоже выглядел неестественно приветливым. Он ничего говорить не стал, просто выхватил из-за пазухи и показал бутылку с салатового цвета жидкостью. И тут — честное слово, без моего участия! — моя рука взметнулась навстречу бутылке.

    — Э, нет! — первый «пацан» перехватил руку и помахал перед моим носом какими-то бумагами.

    — Это мы уже проходили! Давай так: ты подписываешь бумажки, а потом гуляешь. Дэ-бэ-зэ?

    «Пацаны» прямо лучились добродушием, но уж чего-чего, а таких улыбок я на своем веку… то есть на своих веках насмотрелся предостаточно. Именно с этим выражением придворные протягивали отраву государю, а казаки Ермака Тимофеевича предлагали медные тазы местному населению Сибири.

    Помню я, и как придворным был, и как местным населением…

    Я упрямо мотнул головой. Говорить было нельзя. В желудке готовилось извержение. Стоит открыть рот…Лица «пацанов» слегка изменились. Как будто совсем чуть-чуть, но даже туповатая с виду Верка тоненько попросила:

    — Ребятки! Не бейте его, а? Он головой слабый. Он счас все подпишет, ага?

    Мне пришлось напрячься, чтобы максимально быстро решить сразу две проблемы. Первая — «пацаны» и
    их подозрительные «бумажки». Вторая — тектонические процессы в желудке. Опыт подсказывает, что иногда такие проблемы неплохо уничтожают одна другую.

    Я кивнул и протянул руку к договору.

    — Молодец! — сказал первый «пацан», и оба они заметно расслабились.

    Я взял документ. Это оказался договор о купле-продаже квартиры. Уже по сумме было понятно, что подписывать это нельзя ни в коем случае.

    Но и не подписывать нельзя, потому что изметелят основательно. Буду лежать, как овощ, и мучиться. Ну что ж, извините, пацаны.

    — А где тут подписываться? — хотел сказать я, но после «А» последовал такой грандиозный фонтан, что собеседники отскочили на несколько шагов.

    Договор оказался в полной негодности.

    «Пацаны» перестали корчить из себя старых школьных приятелей. Первый заорал:

    — Га-а-адство!

    Второй вытащил из внутреннего кармана кастет.

    Верка заголосила. Я покаянно оттирал договор, невнятно мыча.

    — Хрен с ним, — процедил первый «пацан», и второй с некоторым разочарованием убрал кастет в
    карман. — Завтра придем. И не дай бог!

    Гости ушли, не попрощавшись.

    Осталось выпроводить и некоторых из хозяев.

    — Вера, — сказал я и внутренне содрогнулся от этого голоса, — сбегай до магазина.

    — Так денег нет, миленький! — Верка вытащила из-за батареи темную тряпку и принялась отчищать мою одежду, хотя тряпка от одежды по цвету не отличалась.

    — Так найди! — рявкнул я.

    Чужая память похвалила меня. Именно так и надо было поступать с этой бестолочью. Верка вжала голову в плечи и выскочила за дверь.

    Я попытался захлопнуть за ней замок, но затея провалилась из-за отсутствия последнего. Пришлось выламывать рейку из шкафа и подпирать дверь, благо открывалась она внутрь.

    Затем я попытался принять душ. Это удалось осуществить не сразу. Для начала я потратил часа два
    на чистку ванны и заодно — на приведение в рабочее состояние унитаза. Верка уже успела вернуться, ломилась в двери, чем-то призывно булькала и что-то причитала. Я не реагировал.

    Еще какое-то время ушло на поиски мыла и свежего белья. Мыло нашел. Белье — нет. Пришлось
    начать со стирки.

    И только после того как относительно чистая одежда была развешена по батареям, я получил химически чистое наслаждение в виде душа.

    Сразу стало легче. Удалось даже придумать что-то вроде плана.

    Проще всего оказалось избавиться от парней с договором. Я решил его все-таки сначала прочитать, а потом выбросить. Документ оказался очень интересным. Я очень кстати всего три… нет, четыре жизни назад занимался юриспруденцией.

    Так вот, в этом договоре не хватало только пункта «Все описанное здесь подпадает под действие
    статьи УК РФ 159 „Мошенничество“». Сразу становилось понятно, что «пацаны» — ребята недалекие.

    Скорее всего, кустари-одиночки с кастетом.

    Поэтому назавтра я их встретил радушно и сразу позвал в комнату. «Пацаны» откровенно
    удивились моему трезвому и почти опрятному виду, но перспектива наконец закончить эту бодягу
    заставила их забыть об осторожности. Они пошли со мной, вручили свежий экземпляр договора и даже оказались настолько любезны, что пояснили вслух некоторые непонятные для меня моменты. Я вежливо поблагодарил их, но на требование «подписать по-бырому» достал работающий диктофон. Пресекая естественное желание «пацанов» расхерачить пишущее устройство о мою голову, с кухни появился участковый в компании с понятыми. Он слегка надавил, я чуть-чуть добавил — и «пацаны» поплыли.

    Если бы они оказались тертыми парнями, то хладнокровно послали бы всех в совершенно определенное место, потому что, честно говоря, все эти диктофоны и понятые с точки зрения суда — глупость и провокация. Но «пацаны», судя по всему, впервые встретили отпор, да еще и с привлечением правоохранительных органов. Они тут же, на подоконнике, настрочили признательные показания. Когда наряд уводил «пацанов», участковый даже пожал мне руку:

    — Спасибо, Петрович. Я уж думал, ты только чернила бухать умеешь.

    И тут же добавил поперек собственной логики:

    — Может, тебе мерзавчика проставить? За помощь в повышении раскрываемости?

    От мерзавчика я твердо отказался. Участковый, по-моему, огорчился и ушел, недоверчиво на меня поглядывая. Следующая проблема — избавиться от Верки — оказалась более сложной. Верка не обладала интеллектом Марии Кюри (и даже внешне ей проигрывала), зато хватку имела такую, что любая анаконда лопнула бы от зависти. Слава богу, в первый же день удалось найти в шкафу и установить дверной замок, иначе она проникла бы в мое жилище и окопалась бы в нем, зарывшись в бетон перекрытия.

Херберт Збигниев «Натюрморт с удилами»

  • Издательство Ивана Лимбаха, 2013
  • Збигнев Херберт (29.10.1924 — 28.07.1998) — польски поэт, драматург, эссеист.

    Родился во Львове, во время Второй мировой войны участвовал в движении Сопротивления на стороне Армии Крайовой, что в дальнейшем не было забыто властями ПНР, и привело Херберта к многим годам изгания из Польши, куда он вернулся лишь за 6 лет до своей смерти. После войны Херберт получил дипломы юриста и экономиста, прослушал курс философии, кроме того, учился в Краковской академии художеств и всю жизнь продолжал рисовать. Его стихи и эссе — это тексты художника, историка искусства.

    Главным образом, Збигнев Херберт жил в Париже и Берлине, откуда и совершал многочисленные путешествия в Италию, Грецию, Голландию, Австрию и Англию, описание этих мест мы находим в тонкой, каллиграфичной, по словам Чеслава Милоша, поэтике Збигнева Херберта.

    Автор девяти книг стихов (самые известные: «Исследование предмета», «Господин Когито», «Рапорт из осажденного города»). Его эссе и очерки, вошедшие в сборники «Варвар в саду», «Натюрморт с удилами» и «Лабиринт над морем», рассказывают о «золотых веках» европейского искусства и цивилизации.

    Збигнев Херберт лауреат многочисленных европейских премий:
    Internationaler Nikolaus Lenau Preis (Вена, 1965), Johann Gottfried von Herdйr Preis (Вена, 1973), Petrarca-Preis (Верона, 1979); Jerusalem Prize for the Freedom of the Individual in Society (Иерусалим, 1991), Preis der SWR-Bestenliste (Баден-Баден, 1994), T.S.Eliot Award for Creative Writing (США, 1995), Preis der Stadt Munster fur Europaische Poesie (Мюнстер, 1997).


  • ТЮЛЬПАНОВ ГОРЬКИЙ ЗАПАХ

    2

    Вовсе не кажется правдоподобным, что у болезней есть своя история, то есть что у каждой эпохи бывают свои определенные болезни, которые в данной форме раньше не встречались и которые больше не вернутся.

    Троэльс-Лунд

    Тюльпан — это дар Востока, подобный многим другим дарам, благодатным и злокозненным, — религиям, предрассудкам, лечебным травам и травам дурманящим, священным книгам и вторжениям армий, эпидемиям и фруктам. Его название происходит из персидского языка и означает тюрбан. В течение столетий он был излюбленным и высоко чтимым цветком в садах Армении, Турции и Персии. При дворе султана устраивался ежегодный посвещенный ему праздник. Его воспевали поэты Омар Хайям и Хафиз, упоминается он и в книге сказок «Тысячи и одной ночи» — так что, прежде чем добраться до Европы, он уже имел многовековую историю.

    Появление тюльпана на Западе — заслуга одного дипломата. Его звали Огер Гислен де Бюбек, и он числился при дворе Сулеймана Великолепного в Константинополе в качестве посла австрийских Габсбургов. Человек образованный и интересующийся многими вещами (сохранились интересные описания его путешествий), он составлял по долгу службы исчерпывающие дипломатические рапорты, но, пожалуй, с еще большей увлеченностью собирал греческие рукописи, античные надписи, а также образцы живой природы. В 1554 году он отправил венскому двору транспорт с луковицами тюльпанов. Таково было невинное начало последующей напасти.

    С этого момента тюльпан удивительно быстро распространяется по Европе. Конрад Геснер, называемый немецким Плинием, дал первое научное описание этого растения в своем труде «De hortis Germaniae»1 (1561). В том же году гости банкирской семьи Фуггеров имели возможность полюбоваться в своих аугсбургских садах грядками с этим редким еще цветком. Несколько позже тюльпан появляется во Франции, Нидерландах и Англии, где Джон Трандесцент, садовник Карла I, гордился тем, что вырастил пятьдесят его сортов. Некоторое (непродолжительное) время гастрономы пытались готовить из тюльпанов блюда для изысканных столов: в Гер​мании его ели с сахаром, а в Англии, напротив, с острой приправой из оливкового масла и уксуса. Но эта затея, так же как и гнусный заговор аптекарей, пытавшихся получить из этого растения средство от вздутия живота, закончилась ничем. Тюльпан остался самим собой — поэзией Природы, которой чужд вульгарный утилитаризм.

    Итак, вначале это был цветок монархов и эстетов из богатых семейств — очень редкий и ценный, хранимый в садах, недоступных для простых смертных. Современники приписывали ему некие душевные свойства: считалось, что он воплощает элегантность и изысканную задумчивость. Даже его недостаток — отсутствие запаха — почитался достоинством как олицетворение сдержанности. В сущности, холодная красота его носила, так сказать, интровертный характер. Тюльпан позволяет собой любоваться, но не вызывает бурных чувств — страсти, ревности, любовного горения. Это павлин среди цветов. По крайней мере, так писали придворные «философы садов». История, однако, показала, что они ошибались.

    Как известно, придворные вкусы бывают зараз​ными, люди, причем в более низких общественных слоях, часто им подражают, за что и сталкиваются с заслуженной божьей карой. Хроники начала XVII ве​ка фиксируют первые случаи — назовем это так — острой тюльпанной лихорадки во Франции. Так, в 1608 году некий художник за одну-единственную луковицу тюльпана редкого сорта «Mиre brune»2 расстался со своей мельницей; некий молодой женишок пришел, вероятно, в восторг, когда в качестве приданого получил от тестя ценную луковицу тюльпана с подходящим к случаю названием «Mariage de ma fille»3; другой фанатик тюльпанов не поколе​бался променять свою процветающую пивоварню на луковицу нового сорта, который с той поры носил не слишком изысканное название «Tulipe bras​serie»4.

    Таких примеров множество, и нетрудно показать, что всюду, где появлялся тюльпан, отмечалось большее или меньшее количество случаев тюльпаномании. Однако лишь в Голландии она приобрела силу и размах эпидемии.

    Ее начала неясны, а границы с трудом можно умес​тить как во времени, так и в пространстве. С чумой гораздо проще: однажды в порту появляется корабль, пришедший с Востока, у части экипажа сильная горячка, некоторые бредят, на их теле видны нарывы. Они сходят на берег, их размещают в больницах, в домах и на постоялых дворах. Отмечаются первые смертельные случаи, после чего количество заболеваний, заканчивающихся обычно смертью, стремительно растет. Весь город, вся округа, вся страна охвачены заразой. Умирают принцы и нищие, святые и вольнодумцы, преступники и невинные дети. Этот пандемониум смерти многократно случался со времен Фукидида и описан во всех подробностях.

    А вот тюльпаномания — и тут начинаются проб​лемы — это явление ментальное, иначе говоря, это общественный психоз. Как и для других психозов — религиозных, военных, революционных или экономических, таких, например, как золотая лихорадка или крах на американских биржах в 1929 го​ду, — несмотря на многочисленные и даже поразительные аналогии, не удается (а жаль!) выразить их суть в категориях заразных болезней. У нас нет инструментов, позволяющих количественно определить масштаб эпидемии, степень ее «заразности», долю «заболеваний» с острым или легким течением, «кривую температуры» отдельных особей, охваченных манией. Нам остается лишь метод сопереживания, вхождения в атмосферу событий, внимательное описание, регистрация некоторых ярких и характерных случаев.

    Трудно точно определить, когда тюльпан впервые появился в Нидерландах, но наверняка это было очень рано. Например, известно, что в 1562 году в антверпенском порту был принят груз из луковиц тюльпанов. Однако усиленный интерес к этому цветку возник несколько десятков лет спустя и навер​няка сделался отражением моды, господствовавшей в королевских дворах, в особенности — во французском.

    На переломе XVI и XVII веков произошло нечто, что на первый взгляд может показаться малозна​чительным эпизодом из уголовной хроники, но по существу стало одним из первых проявлений тюль​паномании на голландской земле. Так вот, Каролюс Клузиус, о котором уже упоминалось, профессор ботаники в знаменитом Лейденском университете, занимавший до этого почетную должность директора императорских садов в Вене, был ученым весьма известным, но при этом человеком болтливым и, возможно, даже слегка легкомысленным. При каждом удобном случае он рассказывал не только университетским коллегам, но и случайным слушателям о растениях, которые он выращивает. Чаще всего с энтузиазмом и нескрываемой гордостью он говорил о тюльпанах, которые, по его утверждению, не променял бы ни на какие богатства мира. Это была явная провокация, в чем ученый, вероятно, не отдавал себе отчета. И вот одной, скажем так, безлунной ночью неизвестные лица вторглись в университетский сад и выкрали тюльпаны Клузиуса. Злоумышленники должны были обладать немалой научной квалификацией, поскольку их добычей стали исключительно редкие и ценные сорта тюльпанов. Огорченный ботаник не занимался больше этим растением до конца своей жизни.

    Вся эта история напоминает балладу об ученике чародея. Произошла внезапная трансмутация: предмет терпеливых научных, а стало быть, бескорыстных трудов превратился вдруг в объект безумных финансовых махинаций. И тут возникает существенный вопрос: почему именно тюльпан, а не какой-ли​бо другой цветок развязал это безумие?

    Причин было несколько. Мы уже говорили, что тюльпан был цветком аристократическим и горячо любимым. Какое же это наслаждение — обладать тем, что составляет гордость монархов! Помимо соображений снобистского толка, существовали также причины, можно сказать, чисто натуралистичес​кие… Дело в том, что выращивание тюльпанов не вызывает проблем и не составляет больших трудностей. Это цветок благодарный, легкий в освоении. Поэтому всякий, у кого имелся хотя бы клочок земли, мог предаться этой страсти.

    В голландских садах свирепствовал тогда некий вирус, благодаря которому лепестки тюльпана часто приобретали фантастические формы с изрезанными и волнистыми краями. Из этой патологии вскоре научились извлекать прибыль.

    И наконец, — что является особенно важным для наших рассуждений о природных основах тюльпаномании — ни один цветок не имел такого количества сортов, как тюльпан. Существовало убеждение, что это растение обладает характерным свойством: раньше или позже оно внезапно, то есть без участия человека, создает новые мутации, новые многоцвет​ные формы. Говорили, что природа полюбила этот цветок и играет с ним без конца. Выражаясь менее высокопарно, это означало: владелец луковицы тюльпана находился в ситуации человека, принимающего участие в розыгрыше лотереи. Слепая судьба могла осчастливить его огромным богатством.

    В первой половине XVII века голландцы гордились тремя вещами: самым могучим и непобедимым флотом; самыми грандиозными, как нигде более в мире, плодами свободы; и — если мне будет дозволено объ​единить в одной фразе вещи более и менее важные — как минимум двумя сотнями разновиднос​-тей тюльпана. Случалось, что словарь не поспевал за этим богатством природы. В те времена имелось пять разновидностей «Чуда», четыре «Изумруда», целых тридцать «Образцов совершенства» (что представляется некоторым семантическим злоупотреблением). Обладающие фантазией владельцы тюльпанов изобретали для них названия, полные поэзии, — «Королевский агат», «Диана», «Арлекин», а лишенные воображения попросту называли свои образцы «Пестрый», «Девица», «Красно-желтый». На потребу растущего рынка в названиях стали появляться также воинские чины, да что там, была пущена в ход даже голландская история, поэтому возникли «Адмирал ван Энкхейзен», «Адмирал ван Эйк» и множество других. Со временем один ловкий выращиватель тюльпанов смело использовал это обстоятельство, решив всех переплюнуть, и назвал свой сорт «Генерал генералов». Были среди сортов, разумеется, и «Король», и «Вице-король», и «Князь», как если бы все это тюльпанное разнообразие, граничащее с хаосом, решено было привести в аристократический воинский порядок.

    Огромное количество сортов тюльпанов, выращиваемых тогда в Голландии, способно поразить воображение и вызвать восторг, но в этом таился также и зародыш катастрофы. Если карточная игра ведется с небольшим количеством карт, то она, как правило, проста, банальна и вскоре заканчивается; а когда, напротив, игроки располагают, скажем, несколькими колодами карт, то открывается поле для хитроумных комбинаций, обдуманной стратегии, взвешенного риска и изощренных методик. Так произошло и с тюльпанами; следовало только договориться, какие сорта будут считаться «тузами», а какие «шестерками».

    Это, конечно, лишь первая робкая попытка приблизиться к теме. Игровые элементы в ней занимали не последнее место, но по существу тюльпано​мания представляла собой весьма сложное явление. Наиболее важным и решающим был, пожалуй, экономический аспект проблемы. Иначе говоря, установленная природой иерархия ценностей начала подменяться биржевой иерархией, и тюльпан стал утрачивать свои свойства и привлекательность цветка, бледнеть, лишаться цветов и форм, превращаться в абстрактное понятие, наименование, символ, обмениваемый на определенную сумму денег. Возникли сложные таблицы, в которых отдельные сор​та располагались в соответствии с меняющейся рыночной стоимостью наподобие курса ценных бумаг или валют. Пробил час великой спекуляции.

    На протяжении всей тюльпаномании — то есть полутора десятков лет — на самой вершине указанных ценников постоянно, словно солнце в зените, находился сорт «Semper Augustus». Я лично никогда не встречал его. Бесполезно было бы искать этот сорт в магазинах, которые, как и наши, торгуют стандартными розами, стандартными яйцами, стандартными автомобилями. Моя вина. Если бы я посещал ботанические сады с таким же усердием, как музеи, возможно, встреча и состоялась бы. Однако этот сорт знаком мне по старинной акварели. Он действительно прекрасен благодаря своей изысканной и в то же время простой гармонии цветов. Лепестки у него безупречно белые, вдоль них пробегают пылающие рубином жилки, а на дне чаши цветка — голубизна, подобная отражению неба в хорошую погоду. Это был в самом деле исключительно кра​сивый сорт, но цена, которой достигал «Semper Augustus» — пять тысяч флоринов (это стоимость дома с большим садом), вызывает дрожь беспокойства. Границы здравого смысла здесь явно нарушены. Отныне нам предстоит перемещаться по зыбкой территории болезненных фантазий, неудержимой жажды обогащения, безумных иллюзий и горьких разочарований.

    Случалось, что сделки заключались по бартеру, что позволяет еще лучше представить размеры этого безумия. Вот пример. За одну луковицу тюльпана «Вице-король» (он стоил вполовину меньше, чем «Semper Augustus») заплатили однажды товаром согласно следующему списку:

    2 воза пшеницы;

    4 воза ржи;

    4 откормленных вола;

    8 бочек свиного жира;

    12 бочек бараньего жира;

    2 бочки вина;

    4 бареля доброго пива;

    2 тонны сливочного масла;

    1000 фунтов сыра.

    К этим напиткам, еде и домашним животным была добавлены еще кровать, костюм и серебряный кубок.

    В начальной стадии тюльпаномании цены постоянно шли в гору и, как сказали бы маклеры, тенденция на цветочной бирже была вначале благопри​ятная, затем оживленная, вплоть до весьма оживленной, ну а в конце, который наступил довольно скоро, она перешла в стадию совершенно неконтролируемой рассудком эйфории.

    Разверзалась все большая пропасть между реальной стоимостью предлагаемых луковиц и ценой, которую за них платили. Причем платили охотно, с радостью, как бы в предчувствии скорой улыбки фортуны. Большинство тех, кого затронула тюльпаномания, играли на повышение, то есть действовали в убеждении, что конъюнктура роста цен будет продолжаться вечно (не напоминает ли это прогрессистов?) и что луковица, купленная сегодня, удвоит свою стоимость завтра, ну, самое позднее, послезавтра. В этих фантастических спекуляциях, если относиться к ним серьезно, без иронии (ибо «давность» истории вовсе к этому не располагает), можно усмот​реть и нечто более глубокое — например, древний человеческий миф о чуде размножения.

    А если оставаться в земных категориях, то дело выглядело так: продавцы совершенно не считались с возможностями покупателей, a покупатели, что еще хуже, как будто полностью утратили инстинкт самосохранения и не считались с собственными возможностями. Всем хорошо известно лихорадочное настроение, сопутствующее крупным биржевым опе​рациям, однако в случае тюльпаномании это было нечто более серьезное, более патологическое, нежели просто «настроение».

    Психические отклонения, носящие название «мания», обладают одной общей чертой: лица, ею затронутые, склонны создавать автономные воображаемые миры, управляемые собственными законами. В нашем случае это напоминало гигантскую цветочную лотерею, в которой все участники надеялись выиграть главный приз. Игра эта происходила, однако, не на специально выделенном для этой цели острове, а в стране, где фундаментальными достоин​ствами были благоразумие, умеренность, ну и — платежеспособность. Система, основанная на мещанской расчетливости, не смогла ужиться с системой финансовых фантасмагорий. Столкновение мира желаний с реальной действительностью стало неизбежным и, как обычно в таких случаях, очень болезненным.

    Теперь стоит задаться вопросом, каким образом, в каких местах и общественных рамках происходила спекуляция луковицами тюльпана. Наиболее близкий к правде ответ звучит так: на обочине нормальной хозяйственной жизни, если не сказать — в ее темных закоулках. Мы несколько раз упоминали биржу, но это не следует понимать буквально. Никогда не существовало и не могло существовать никакой официальной тюльпанной биржи, поскольку это учреждение предполагает открытость, оно допускает к сделкам лишь ограниченное число уполномоченных на это участников, а результаты торгов доводятся до сведения всех заинтересованных лиц.

    Зато известно, что возникшая дикая торговля тюльпанами вызывала серьезную обеспокоенность у органов власти. Были изданы распоряжения, целью которых было если не полностью исключить, то хотя бы ограничить и смягчить это грозное общественное явление. Однако действия власти не очень помогали, а, точнее, давали прямо противоположный результат. Стихию нельзя усмирить мягкими уговорами.

    Страна жила как в лихорадке. Те, кто сохранил в памяти войну, хорошо знают, что самая фантастическая и непроверенная информация способна вырывать людей со дна отчаяния и поднимать на голо​вокружительные высоты оптимизма и обманчивых надежд. Нечто подобное было и в нашем случае. Известия о внезапно обретенных с помощью тюльпанов богатствах распространялись с молниеносной скоростью. То какой-то гражданин Амстердама, имевший маленький садик, якобы заработал в течение четырех месяцев шестьдесят тысяч флоринов — состояние, которое и во сне не снилось среднему купцу в конце его трудолюбивой жизни. То якобы некоему англичанину, не имевшему понятия о цветах, удалось собрать пять тысяч фунтов благодаря хит​роумным спекуляциям. Поистине нужно было обладать стоическим характером, чтобы устоять перед искушением.

    Поскольку вся процедура была неофициальной и, более того, носила характер запрещенной игры, то именно по этой причине она становилась все более привлекательной и завоевывала все новых и новых сторонников. Совершенно так же, как с сухим законом: даже умеренные любители спиртного после введения этого закона начинали демонстрировать свою свободу излишним употреблением алкоголя.

    Не существует, конечно, никакой статистики, говорящей о том, сколько людей было затронуто тюльпаноманией. Можно, однако, с большой долей правдоподобия утверждать: их число составляло десятки тысяч. При этом, что особенно важно, их нельзя отнести к какой-либо определенной общественной группе. Среди них были богатые и бедные, купцы и ткачи, мясники и студенты, художники и крестьяне, копатели торфа и поэты, городские чиновники и старьевщики, моряки и почтенные вдовы, особы, пользующиеся всеобщим уважением, и отъявленные головорезы. Даже представители всех двадцати с лишним голландских разновидностей вероисповедания приняли участие в этой погоне за фортуной.

    Конечно, бедняки рискуют больше других, потому что бедняки рискуют всем. Когда читаешь, как некий разбойник, втянутый в водоворот спекуляции, вынужден был оставить в заклад инструменты своего воровского промысла, то начинаешь понимать всю остроту ситуации. Проповедники с амвонов метали громы и молнии в адрес вездесущей тюльпаномании, но и сами они, как утверждают злые языки, потихоньку отправлялись в другие города, чтобы без свидетелей предаваться грешной страсти.

    Но дело не в пасторах. Они все же как-нибудь да оправдаются на Страшном суде. Гораздо хуже, попросту омерзительно было то, что эта история затронула и детей. Поскольку успех в игре основывался, между прочим, на сборе возможно большей информации (цена, место заключения сделки, колебания конъюнктуры, или, проще говоря, какие луковицы сосед вынес за пазухой и за сколько продал в та​верне «Под орущим ослом») — все это должен был разузнавать ребенок, играющий недостойную роль шпиона.

    Лихорадка, бред и бессонница. Бессонница, ибо большинство тюльпанных сделок заключалось ночью. Активное участие в спекуляциях занимало иной раз по десять и более часов в сутки, а это трудно совместить с каким-либо другим, более продуктивным занятием. Тот, кто сам выращивал тюльпаны, жил, словно скупой на мешке с золотом. В садиках устраивалась сложная система сигнальных звоночков, которые должны были поднять хозяина на ноги в случае, если бы к драгоценным грядкам приблизился непрошеный гость.

    Об эпидемическом характере мании свидетельствует ее огромное территориальное распространение. Она коснулась не только традиционно садоводческих регионов, таких как окрестности Харлема, но затронула также и Амстердам, Алкмар, Хоорн, Энкхёйзен, Утрехт, Роттердам — то есть все значительные поселения. Именно там число жертв было наибольшим. Бацилла тюльпаномании носилась всюду, грозила всем. Насколько легче было бы справиться с видимым врагом: запираются ворота города, на стены выходят отважные защитники…

    Но ведь существует нечто, называемое силой ра​зума, и именно эта сила представляет (хотя и не все​гда) действенное оружие против вырвавшихся на свободу иррациональных сил. Хорошо известно, что Голландия была страной начитанных граждан, мудрых авторов, образованных книготорговцев и просвещенных книгоиздателей. Актуальные жизненные проблемы очень быстро находили там отклик в печати, и это касалось не только серьезных поли​тических и религиозных споров, но также и тюльпаномании, размах которой возбуждал понятное беспокойство, переходящее в решительный отпор и протест трезвых граждан. Но что делать, если государство было либеральным, общественное мнение — неоднозначным, и рядом с разумными статьями на эту тему появлялись и такие изданьица, которые представляли своего рода практическое введение в методы спекуляции тюльпанами — пролегомены сума​сшествия, самоучители безумия.

    И была во всем этом своя метода и даже соответст​вующий ритуал. Вот один из авторов советует: если кому-то удастся вывести неизвестный сорт тюль​пана, то он должен поступить следующим образом: незамедлительно (ведь время не ждет, может быть, кому-то еще удался этот фокус!) отправиться к спе​циалисту-садовнику, но идти нужно не одному, а в обществе знакомых, друзей и даже случайно встреченных лиц. Цель этого понятна: следует придать данному событию возможно большее publicity5. У садовника проводится рабочее совещание, в ходе которого каждый из присутствующих высказывает свое мнение о новом ботаническом явлении. Совершенно так же, как высший церковный совет решает вопросы о подлинных и мнимых чудесах.

    Далее наступает очень существенная часть, которую можно назвать компаративистской: сравнение нового кандидата с уже имеющимися образцами. Если он проявляет сходство с каким-нибудь знаменитым «Адмиралом», но чуть менее красив, то следует назвать его скромнее, к примеру, «Генералом». Этот обряд крещения является неслыханно важным. Тюльпан приобретает имя, становится личностью или, если пользоваться менее высокопарной биржевой терминологией, «допущенной к обороту ценностью». Наконец, требуется угостить всех присутст​вующих добрым вином, ведь им предстоит разнести весть о рождении нового сорта и распространить информацию об его достоинствах.

    Торговля луковицами тюльпана происходила в пивных парах, среди запахов можжевеловки и баранины, иначе говоря, в трактирах, корчмах, тавернах. В некоторых из них были специально предназначенные для этого помещения, нечто вроде клубов или филиалов огромной, хорошо законспирированной биржи. Спор за каждую ценную луковицу, наверное, бывал очень жарким. Если за нее боролись несколько покупателей, тот, кто желал переплюнуть остальных, добавлял к уже заявленной высокой цене — карету и пару лошадей в придачу.

    Вся страна покрылась сетью более или менее известных, секретных или же почти явных, «притонов» тюльпанного азарта. Тут не было влияния какой-либо демонической силы, просто правилом каждой «большой игры», каждого серьезного порока является втягивание в свои сети как можно большего числа жертв. Поскольку безумство нельзя объяснить с помощью логики, то следует призвать на помощь статистику — так поступают все или почти все, в том числе политики. Нужно было исключить или существенно уменьшить число тех, кто стоит сбоку, смотрит критически, портит праздник. Мир тюльпанных маньяков стремился к тому, чтобы стать тотальным миром.

    Как это происходило на практике? Существует документ, хотя и литературный, но вполне достоверный, который дает ценную информацию о способах вербовки новых адептов. Диалог ведется между двумя друзьями. Один из них, Питер — прожженный спекулянт, другой, Ян — играет роль «наивной девушки, пришедшей в первый раз».

    Питер: Я тебя очень люблю, Ян. Поэтому хочу предложить тебе одно выгодное дельце. Делаю это бескорыстно, из чистой дружбы.

    Ян: Слушаю внимательно, дорогой.

    Питер: У меня есть луковица тюльпана «Арлекин». Это очень красивый сорт и вдобавок очень ходовой на рынке.

    Ян: Но я же никогда в жизни не занимался цветами. У меня и сада-то нет.

    Питер: Ты ничего не понимаешь. Прошу тебя, выслушай меня внимательно, не перебивай, пото​-му что кто знает, может, именно сегодня большое счастье постучится в твои двери. Могу ли я продолжать?

    Ян: Да, да, конечно.

    Питер: Так вот, луковица «Арлекина» стоит сто флоринов, а может, и больше. Во имя нашей ничем не запятнанной, как я уже говорил, дружбы я готов отдать тебе ее за пятьдесят флоринов. Еще сегодня без всяких усилий ты сможешь заработать кучу денег.

    Ян: Действительно, очень интересное предло​жение! Такой истории со мной еще, пожалуй, в жизни не случалось. Ты только научи меня, сделай милость, что я должен делать с этим «Арлекином»? Не буду же я стоять с ним на перекрестке.

    Питер: Я открою тебе секрет… Хорошенько запомни, что я говорю. Ты чего вертишься?

    Ян: Я слушаю, вот только в голове у меня слегка мутится…

    Питер: Сделай в точности то, что я тебе скажу. Пойди на постоялый двор «У льва». Спроси у хозяина, где собираются торговцы тюльпанами. Войдешь в указанную комнату. Кто-то скажет очень грубым голосом (но ты не робей): «Здесь кто-то чужой!» В ответ ты должен закудахтать курицей. И тогда тебя включат в число торговцев…

    Бог да хранит кальвинистскую душу Яна! Мы расстаемся с ним на пороге фарса, в одном шаге от трагедии. Дальнейшая его судьба покрыта мраком. Неизвестно даже, удалось ли ему в решающий момент достаточно убедительно закудахтать. На основе приведенного выше диалога весьма слабой выглядит надежда на то, что он превратится в акулу тюльпанного бизнеса. Похоже, ему уготована участь жертвы…

    Еще одна подробность заслуживает внимания. Введение новичка в круг тюльпанных маньяков напоминает некоторые хорошо знакомые образцы. С сохранением всех пропорций оно наводит на мысль о ритуале посвящения. Конечно, масонские ложи проводили его с большей помпой и с более глубоким знанием эзотерических наук.

    Мания — это возвышенное состояние души. Те, кто не пережил его хотя бы однажды, в каком-то смысле беднее остальных. Кроме того, при некоторых условиях мания становится выгодной. Вот никому не известный, обыкновенный, не являющийся ни поэтом, ни художником, ни государственным деятелем человек вспоминает время тюльпаномании с подлинным восхищением. Звали его Вермондт, он служил маклером в одной таверне. В перерывах между сделками он «объедался жареным мясом и рыбой, а также курятиной и зайчатиной, да что там, ел даже изысканные паштеты. К этому можно добавить вино и пиво с раннего утра до трех-четырех часов ночи. И всегда уносил больше денег в кармане, чем было в начале дня». Вот вам настоящий рай, Шлярафия6, страна сытости и лени!

    1 «О садах Германии» (лат.).

    2 «Мать-брюнетка» (фр.).

    3 «Свадьба моей дочери» (фр.).

    4 «Тюльпанная пивная» (фр.).

    5 Известность (англ.).

    6 От нем. Schlaraffenland — сказочная страна изобилия, вечного безделья.

  • Елена Катишонок. Жили-были старик со старухой

    • Издательство «Время»; 2011 г.
    • Жили-были старик со старухой у самого синего моря…

      Синее море было скорее серым и находилось в часе езды: сначала на трамвае, потом на
      электричке, но они давно там не бывали. Жили они вместе уже пятьдесят лет и три года. Старик
      действительно любил ловить рыбу, но обходился без невода: просто шел поутру с удочкой на
      небольшую речку, которая текла за спичечной фабрикой, прямо за парком. Накануне привычно
      проверял бесхитростную снасть, засовывал тайком от старухи чекушку во внутренний карман
      пиджака, некогда серого, а теперь сизого от старости, и церемонно просил у правнучки-
      четырехлетки жестяное игрушечное ведерко. Рыбу он, понятно, в ведерко не клал, но девочка
      с таким благоговением наблюдала всякий раз за его сборами, поставив ведерко на видное
      место, что на рассвете он прихватывал с собой смешную жестянку. Был он среднего роста,
      коренастый, с очень прямой спиной, хоть и ходил, прихрамывая на одну ногу. Крепкий, солидный
      нос покоился на казацких усах, густых и блестящих; картуз нависал надо лбом точно так же, как
      густые брови — над черными, блестящими и глубоко посаженными глазами. Пряжу старуха не
      пряла, зато вышивала в молодости немало и с большим искусством. Ей удивительно подходило
      ее имя Матрона, которое в жизни звучало более заземленно: Матрена; сама она тоже
      соответствовала имени: статная, прямая, с округлым, но суровым лицом, на котором выделялись черные брови редкой выразительности; голос имела высокий и сильный. Впрочем,
      она могла бы зваться и Домной, настолько была домовитой и властной. Одевалась всегда
      в темные платья с вышивкой на груди, свободный покрой которых целомудренно скрывал
      мягкими складками оплывшие формы. Неизменный платок на голове, как и платье, чистоты был
      безукоризненной, отчего старуха всегда выглядела нарядно.

      Было и корыто: его роль выполняла добротная оцинкованная ванна, в которой раз
      в неделю старуха замачивала, а потом стирала белье, глубоко погружая в мыльную пену полные
      руки и безжалостно теребя тряпье по стиральной доске, рельефные волны которой имитировали
      все то же синее море. Через пару дней рядом с диваном, на котором спал старик, она клала
      аккуратно выглаженную, еще теплую косоворотку и белейшую пару нижнего. Как они жили? Кем
      они были? Не всегда же звались они стариком и старухой: были ведь когда-то детьми, женихом
      и невестой, супругами, а затем и родителями — шутка сказать! — семерых детей, из которых
      двое померли во младенчестве.

      Оба родились на Дону, в Ростове, и выросли в староверских многодетных семьях с очень
      сходным жизненным укладом и достатка весьма скромного. Староверов в Ростове было
      немного, и они жались небольшой упрямой общинкой, теснимые уверенным троеперстным
      православием. Рабы Божии Матрона и Григорий (так звали будущего старика) обвенчались
      в маленькой моленной, заключив свой союз как раз накануне смены девятнадцатого
      и двадцатого веков. После этого, недолго думая, первыми перебрались в Остзейский край,
      к гостеприимному синему-серому морю, где трезвых и работящих их единоверцев встречали
      приветливо. Довольно скоро научились понимать на слух местный язык, а поселились в так
      называемом Московском форштадте, где уже больше двух веков прочно жили русские
      староверы, отторгнутые родной землей за экономию букв в имени Господа. Здесь и начали жить
      они в своей первой ветхой землянке — маленьком, но уютном домике, который сняли на
      Калужской улице. Старику в то время было двадцать четыре года. Он знал столярное дело
      и любил его, поэтому сразу открыл мастерскую. Рекламе не доверял и считал баловством, да
      и не нуждался в ней после того, как сделал шкаф по заказу своего домовладельца. В трактире, куда иногда захаживал, свел знакомство с пожилым земляком-ростовчанином, давно уже здесь
      обитавшим и имеющим связи, так что в мастерской недолго работал в одиночку: нашел двух
      столяров подручных. В Ростов между тем отправили весточку о своем житье-бытье, чтоб
      родным было о чем подумать. Там весточка была разумно истолкована как приглашение, и пока
      шли озабоченные сборы, старика, который стариком еще, конечно, не был, стали уважительно
      именовать «Григоримаксимычем». Заказы прибывали, а с ними прибывали и приятные хлопоты:
      закупка материала, новые деловые знакомства, не говоря уж об устройстве дома. Старуха, тогда
      восемнадцатилетняя, уже была беременна первенцем.

      В первом году нового века, веселым Пасхальным апрелем, в большом светлом храме был
      «крещенъ младенецъ женскаго пола» именем Ирина. Знай родители значение имени, немало
      подивились бы собственной прозорливости, так точно нарекшей начало их мирной жизни.
      Крестным отцом новорожденной сделался старухин брат Феодор Иванович, прибывший
      недавно, но уже крепко стоящий на ногах; крестной матерью — Камита Александровна
      Великанова, достойная супруга известного благотворителя староверской общины.

      Это был первый день после Радоницы. Счастливый молодой отец запер мастерскую
      и вместе с рабочими отправился кутить: сначала в трактир, а после, как следует отпраздновав
      и разогревшись, на извозчике — к центру города, в бордель, где и «угостил» обоих мастеров
      упитанными, надушенными пачулями барышнями в честь вышеупомянутого младенца женскаго
      пола. Как об этом узнала мать младенца, установить так же трудно, как невозможно описать
      гнев, ею овладевший, когда она увидела в окно медленно подъезжавшего извозчика. Из
      пролетки, пошатываясь, вылез веселый муж и тут же полез в карман, чтобы рассчитаться
      с извозчиком и с городовым, который почтительно нес за пролеткой картуз счастливого
      и грешного отца. Дома он услышал от больной после родов жены немало таких слов, которые
      ему были знакомы, но словарным запасом молодухи из старообрядческой семьи никак
      не предусматривались. Ликующий, виновато-похмельный и изумленный, он все еще шарил
      по карманам, словно пытаясь что-то найти. И нашел: извлек на свет миниатюрную бархатную
      коробочку, открыл, подцепив ногтем крышку, и, поймав слабую, влажную руку жены, ловко надел
      на первый попавшийся палец золотое кольцо с изумрудом. После решительно грохнулся на
      колени, уткнувши горячее лицо в пикейное покрывало, чтобы высказать что-то благодарственно-извинительное и заодно избавить ее от перегарного духа, а потому не видел, как обида на лице
      жены сменилась восхищением и колечко быстро обрело свое место. Голос оставался еще сердитым, и Гришка был отослан «проспаться и вымыться», однако же к младенцу был
      допущен, и лицо его от созерцания дочери сияло таким восторгом, что куда там изумруду.
      Проспавшись от кутежа, но не от восхищения, водрузил рядом с прежними новую икону
      Нечаянныя Радости, написанную по его заказу в честь младенца. И впрямь — не чаял… Так они
      жили уже втроем; а вскоре и ростовская женина родня начала прибывать, быстро
      приноровляясь к другой полосе и пополняя ряды староверской общины. Молодой столяр сделал
      несколько прочных скамей для моленной да пару надежных, устойчивых лесенок, чтобы удобно
      было затеплять лампады и свечи высоко укрепленным образам, с которых печально смотрели
      мудрые очи.

      Работал он много и истово. Его мебель шла нарасхват, потому что сделана была любовно
      и остроумно, без единого гвоздя или шурупа, и украшена была вдохновенной резьбой.

      К непроходящему изумлению отца дочка радостно играла на полу мастерской
      со стружками. Он даже не успел пожалеть, что первенец «женскаго пола»: будь он «мужскаго»,
      можно было бы передать ремесло. Впрочем, через пять лет родился крепкий чернобровый
      мальчик, которого окрестили солидным именем Автоном. Коренастый, здоровый, он рос кротким
      и послушным, вопреки торжественному своему имени, что не удивительно, поскольку привык
      отзываться на теплое, почти женское имя Мотя. Андрей появился на свет год спустя, сильно
      измучив мать. Он оказался таким же крепким и здоровым, как брат, но рос серьезным,
      задумчивым и молчаливым; это в нем осталось на всю жизнь. Четвертые роды прошли легче,
      но «ясное дитя», мальчик Илларион прожил меньше года и был унесен глоточной болезнью,
      успев за свою коротенькую несмышленую жизнь привязать к себе обоих родителей крепкими
      узами любви и боли.

      Следующего ребенка, еще два года спустя, мать ждала со страхом и нетерпением,
      надеясь унять тоску по ушедшему ясному сыночку и боясь, как бы не случилось беды с этим.
      Даже имя было уже задумано: Антон. Повитуха, однако, повернула громко орущего,
      извивающегося младенца причинным местом, отчего стало ясно: Антонина. К тому времени
      землянка на Калужской и вправду стала казаться ветхой, так что они по очереди сменили две
      квартиры на Малогорной улице. На пересекающей ее Большегорной как раз продавали дом: две четких четверки на эмалевой табличке задорно выставили острые локти: что, мол, Гриша, кишка
      тонка — собственный дом?! Впрочем, продавали недорого. Взвесив все «за», обнаружили так
      мало «против», что быстро и купили, чтобы не передумать. Неподалеку располагалось
      кладбище, где нашла себе вечный покой старухина мать. Так появилось семейное кладбище
      Спиридоновых. Судьба — или История — не очень мудрила и нарекала этих бесхитростных
      рабов Божиих столь же незатейливыми именами: старуха была урожденной Спиридоновой,
      от каковой фамилии без колебаний отказалась, чтобы стать Ивановой. Сами же старик
      со старухой были молоды и здоровы, и близость погоста никого из них не пугала.

      Старшей девочке уже исполнилось одиннадцать, и она была главной и единственной
      помощницей матери по дому и, разумеется, нянькой для детей. Округлостью и чертами лица
      Ирочка очень походила на мать, только никакой суровости и властности в этом нежном лице
      не читалось: оно было спокойным, мягким и улыбчивым. Догадывалась ли девочка, что у отца
      она была любимицей, или нет, неизвестно, но не было случая, чтобы они не понимали друг
      друга, — и тогда, и сорок лет спустя. Она уже ходила в школу и своей страстью к учебе
      изумляла родителей. Сами они ничему, кроме молитв, никогда не были обучены; книг в доме
      не водилось. Мать, которую к тому времени все в семье, включая мужа, звали мамынькой, умела
      быть полновластной владычицей в доме, а отец знал свое ремесло, в котором аршин, опыт
      и вдохновенный ум собственных рук заменяли школьную премудрость. Газет, естественно,
      не читали и даже численника в доме не держали. Вся их жизнь, прошлая и настоящая, четко, как
      таблица умножения, укладывалась в стройную систему праздников и постов, так что отсчет
      вели, говоря упрощенно, от Покрова до Николы или от Сретения до Спаса, а дни ангела
      почитали важнее, чем дни рождения.

      На рождение каждого ребенка старик — еще будучи далеко не стариком — кутил,
      ограничиваясь, впрочем, трактиром, после чего неукоснительно вручал жене то медальон
      на цепочке, то агатовую брошь с бриллиантом, то серьги с аметистами цвета теплого сумрака,
      всякий раз снисходительно дивясь ее страсти к желтому металлу. Сам он носил только простые
      серебряные часы на «цепке», подаренные женой на именины. Золотое свое обручальное кольцо
      надевал исключительно по праздникам, отговариваясь помехами при работе, что было правдой. За жену всякий раз суетливо и беспомощно переживал, когда та болела родами; детям гордо радовался, но ни разу более не испытал он такого счастливого трепета, как в том прозрачном
      апреле, когда взял на руки первое свое чадо.

    Что сегодня?

    • Послесловие И. С. Кузьмичева к книге: Гушанская Е. М., Кузьмичев И. С.. Редактирование художественной литературы: исторический аспект. — СПб, 2007., подготовленное для следующего издания.

    Рассказывая об историческом опыте прошлого и сравнительно недавней редакционной практике ЛО «Советского писателя», мы прекрасно понимали, что порядки и профессиональные навыки, которые складывались столетиями, в нынешних условиях претерпевают кардинальные изменения. Издательские технологии шагнули далеко вперёд, а глобальная коммерциализация книжного дела резко повлияла на статус и психологию редактора. Двадцать первый век, с его, мягко говоря, противоречивыми культурными запросами, демонстративно разрушает сложившиеся в прошлом отношения между автором, редактором и читателем и преподносит нашему студенту-редактору в повседневности весьма неприятные сюрпризы.

    В последние двадцать лет подверглись фронтальному пересмотру, кажется, все прежние литературные нормы. Начиная с того, что сегодня едва ли не сомнительно выглядит даже от веку незыблемая фигура автора как полноправного создателя художественного произведения. Сам термин «автор» уже не воспринимается однозначно, поскольку, по свидетельству Сергея Чупринина, нынче «практика не исчерпывается классическими случаями», в обиходе бытуют понятия «соавторство, авторство фантомное, авторство долевое, авторство идеи и авторство исполнительское», а «проблемы текстологии теперь все чаще решаются либо в бухгалтериях, где составляют гонорарные ведомости, либо в залах народного суда…»

    Примеров здесь, что называется, хоть отбавляй.

    Открываем № 10 журнала «Новый мир» за 2006 год и в статье Владимира Жукова «Я был писателем-призраком…» читаем о «творческом процессе писателя N»:

    «Процесс этот у N организован здорово: обретается он себе за границей, почитывает российскую прессу, компилирует на основе хроники происшествий страничку текста и высылает ее „плантаторам“, то есть бригадирам. Те на этой основе компонуют сценарный план, расписывают будущую книжку по названиям глав. Такой вот план, предварительно затвержденный по электронной почте у писателя N, „плантаторы“ и рассылают „неграм“…»

    Как отреагировали бы на такую информацию Гоголь или Толстой, гадать не станем. А лучше откроем еще и № 11 журнала «Знамя» за тот же 2006 год, где его главный редактор, только что упомянутый Сергей Чупринин, объясняет термин «межавторская серия»:

    «Означает она не что иное, как своего рода бригадный подряд, когда группа авторов (нередко меняющихся) пишет книги под общим, уже раскрученным или еще только раскручиваемым именем. Либо вымышленным (таковы Марина Серова, Светлана Алёшина и многие другие „визитные карточки“ издательства „ЭКСМО“), либо реально существующим, но принадлежащим человеку, который не принимал (или почти не принимал) участия в создании приписываемых ему текстов (таковы постоянный автор издательства „Олимп“ Фридрих Незнанский, одну книгу которого написала, в частности, популярная в дальнейшем писательница-фантастка Мария Семёнова, или Евгений Сухов, сумевший отстоять в суде свое право на авторство лишь первого романа из серии „Я — вор в законе“, выходившего под его именем)».

    Состав участников этих бригадных подрядов издательства, естественно, хранят как страшную коммерческую тайну, и нужен скандал, чтобы стало известно, кто скрывается под фантомным именем сестер Воробей или Виктории Платовой. Квалифицированные читатели относятся к использованию труда «литературных негров» в межавторских сериях резко отрицательно, подозревая в фантомности едва ли не всех писателей, которые выпускают по нескольку книг ежегодно.

    А между тем существует и иная точка зрения на эту проблему. «Честно говоря, я отношусь к этому совершенно нормально, — признается Александра Маринина. — Издатель выпускает продукт, у которого есть свой потребитель. Если книги нравятся людям, то какая разница, существует ли в реальности человек, чья фотография на обложке».

    Все четко. Процесс написания литературного произведения — его творческая история — приравнены к производству любого коммерческого продукта. Читатель в такой ситуации — лишь потребитель товара, а потребителя, по определению, не волнует личность изготовителя. Писатель такой же субъект рынка, как производитель колбасы и детских игрушек, его имя на книжной обложке — фирменный знак, рекламный брэнд. И, следовательно, вопрос об авторской индивидуальности повисает в воздухе.

    Эта агрессивная точка зрения отражает господствующую тенденцию современной издательской ситуации, и честному талантливому автору, защищая «право на себя», противостоять этой тенденции ничуть не легче, чем испытывать давление идеологического пресса тоталитарной системы.

    В условиях жесткой коммерциализации литературы место писателя и его произведения занимает издательский проект, осуществляемый безымянными исполнителями. «В поле жанровой литературы, которая сугубо развлекательная и изначально ориентирована на широкую аудиторию, — рассказывал в интервью „Санкт-Петербургским ведомостям“ прозаик и тогдашний главный редактор „Лимбус-Пресса“ Павел Крусанов, — едва ли не половина всех книг — такие проекты». Этим особенно грешат, по его словам, «монстры»: АСТ, «Нева», «ОЛМА-Пресс» — издательства-фабрики, выпускающие под именем какого-нибудь «брэндоносителя» по нескольку книг в год.

    Новомодное понятие «проект» — скорее юридическое, экономическое, нежели творческое. «В отличие от замысла, который может возникнуть беспричинно и разворачиваться без какого бы то ни было плана, — фиксирует в своем терминологическом словаре Сергей Чупринин, — проект всегда предумышлен и способен возникнуть только у вменяемого автора, то есть только у того, кто, приступая к труду, заранее просчитывает и сроки, и последовательность действий, и их назначение, а также объем и характер необходимых затрат и рисков. <…> рациональное начало в любом проекте, вне всякого сомнения, торжествует над вдохновением, а в ряде случаев и вовсе обходится без этого самого вдохновения».

    Пренебрегая личностью писателя, инициаторы «проектов», по сути, отвергают приоритет таланта в создании художественного произведения, открывая дорогу бездарному графоманскому чтиву. Автор-графоман в наши дни — зловещее знамение времени, и призывы «отвлечься от сугубо оценочной доминанты» в толковании термина «графомания», разговоры о правомочности «непрофессиональной», «наивной», «дилетантской» и какой-то еще «некачественной» литературы не только не меняют общей картины, но и амнистируют явную халтуру.

    Кто-то, как отмечает американский (еще недавно — российский) искусствовед Абрам Куник, может подумать, что «графоман — явление даже чем-то симпатичное, этакий клоун, бессмысленный, бесполезный, но безопасный». Однако это далеко не так, поскольку графоман «рвется на сцену большой литературы». Абрам Куник цитирует Милана Кундеру («Семьдесят три слова»): «Графомания — не мания писать письма, личные дневники, фамильные хроники (то есть писать для себя или своих близких), а мания писать книги (значит, писать для неизвестной читательской аудитории). Не мания создавать нечто, а мания навязывать свое „я“ другим. Самая гротесковая версия воли к власти». Эту волю к власти, продолжает Абрам Куник, графоман зачастую «осуществляет не только оплатив издание и торговый пиар своих опусов. Он хочет большего. Его конечная цель — известность, слава, поклонение. Он хочет быть властелином дум. В достижении этой цели он неутомим, настойчив и изворотлив». За деньги графоман обеспечивает своим опусам положительную прессу, а то и становится членом писательских союзов и даже международного ПЕН-клуба.

    Для графомана (под стать футуристам-«ничевокам») не существует иерархии ценностей. Ему невдомек, что «бескорыстное и бережное отношение к образной сути искусства — это важнейшее условие этики творчества, неотделимое от человеческой этики художника» (И. Б. Роднянская). Когда целенаправленно размывается понятие «художественный критерий» и отвергаются веками выверенные литературные навыки и приемы (какие уж тут советы Гоголя!), падение эстетического уровня становится крайне болезненной проблемой. Отсутствие мастерства, небрежение, а точнее — невладение формой, нежелание, а точнее — неспособность организовать сюжетное пространство, кропотливо работать над фразой, над поэтическим словом приводит к плачевным результатам и, более того, удручающе сказывается и на писателях, и на редакторах, и на читателях.

    Кое-кому из писателей начинает казаться, что «прежнее занятие литературой кончается» и «нельзя уже говорить о писательстве как о профессии». «Если это занятие становится доступным для всех, то это, — сетует Александр Кабаков, — уже не профессия».

    И в том же пессимистическом духе относительно фигуры современного редактора высказывается главный редактор петербургского издательства «Амфора» Вадим Назаров:

    «У нас креативных редакторов нет. Практически нет. Наш редактор обычно занимается грамматикой и пунктуацией, то есть исполняет почти корректорские обязанности. И такой редактор не скажет автору — ты эту сцену перепиши, а из этой главы выброси семьдесят процентов текста, а вот этот эпизод убери и после сделай из него самостоятельное произведение. До сих пор редакторская правка воспринимается как цензура, признак служения режиму. Престиж профессии редактора просто убит. <…> Автор смотрит на редактора не как на спасителя или друга, а как на врага, с которым нужно бороться до последнего».

    Как мы могли убедиться, редакторы по призванию — со времен Николая Новикова и до Александра Твардовского — уважали автора за талант, за каторжный труд, старались ему помочь, снисходительно относились к его слабостям, щадя авторское самолюбие. Вместе с тем, такие редакторы оставались верны своим идейно-эстетическим принципам (они у них были!) и неизменно требовательны — и к художественному тексту, и к самому писателю. Сегодня требовательность не в чести, и даже достойные авторы, казалось бы не поддающиеся коммерческим соблазнам, позволяют себе публиковать произведения по содержанию расплывчатые, композиционно аморфные, стилистически неряшливые, дескать, и так сойдет.

    Главный редактор «Нового мира» Андрей Василевский неслучайно жаловался:

    «Такое впечатление, что у авторов нет стимула писать хорошо, нет ни одного большого прозаического произведения, которое проходило бы через „Новый мир“. Не нуждаясь в определенной доделке, доработке. Только один автор, на моей памяти как главного редактора, сегодня не нуждается в редактировании. Это Александр Солженицын. он каждый свой текст вылизывает так, что там даже запятые стоят на своих местах. Складывается впечатление, что люди, пишущие романы, завершают работу над рукописью раньше, чем следовало бы…»

    Когда редактор сталкивается с безответственным отношением автора к собственному тексту и вынужден текст самостоятельно доделывать, а попросту — переписывать, равно как и в том случае, когда его роль сводится к выполнению корректорских обязанностей, редактор оказывается в ненормальной, унизительной ситуации. Он уже не тот «разумный, знающий и справедливый» человек, к советам которого по своей воле прибегает автор, — к чему призывал еще в XVIII веке Николай Новиков, — а фигура чисто служебная, подчиненная. В терминологическом словаре Сергея Чупринина «Жизнь по понятиям» есть статья «Издатель», но нет, между прочим, статьи «Редактор», что в высшей степени симптоматично.

    Однако и сегодня, как бы не менялась издательская обстановка, редактор не должен подменять ни автора, ни корректора. Редактор, в своей роли, и автор, в своей, равноправны в их общем деле. Талантливые авторы это понимают, чувствуя потребность в редакторе-друге. И потому не так уж парадоксально звучит оброненная Иосифом Бродским фраза: «Чем лучше человек пишет, тем больше он нуждается в редакторе».

    При воцарившемся деспотизме бездарности такое представление о редакторе, конечно, не ко двору. Но как бы то ни было — пусть бездарность живуча, а халтура и пошлость в литературе, казалось бы, непобедимы, — противостоять их засилью извечный долг настоящего редактора, которому сейчас еще труднее, чем прежде, сохранять свое профессиональное реноме.

    Пушкин однажды заметил: «Нам все еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как может это быть глупо или несправедливо? ведь это же напечатано?» Так вот: редактор ни при каких обстоятельствах не должен трепетать ни перед рукописью, ни перед печатным листом, он вообще не должен бояться никакого текста, относясь к нему с заведомым подозрением в несовершенстве.

    И перед читателем печатных листов — тоже отнюдь не святым! — редактор трепетать не должен.

    За последние два десятилетия советские взаимоотношения между писателями и читателями канули в прошлое. Читатель из ранга собеседника переведен в ранг потребителя. Свобода выбора при отсутствии цензуры в какой-то момент дестабилизировала литературный процесс, повергнув авторов в смятение, а читателей, что называется, бросив на произвол судьбы, из-за чего писатели и читатели как бы потеряли друг друга из виду.

    Критик Евгения Вежлян в статье «Литература в поисках читателя» пишет:

    «В девяностых сама читательская тема была подозрительна для коллег-литераторов. И неактуальна. И отдавала чем-то советским для тех из них, кто практически только что вышел из „подполья“. Думать о читателе, — не в смысле, конечно, удовлетворения его потребностей, подстройки под него, а в смысле поисков его, просто выхода к аудитории, — в системе ценностей, характерной для андеграундной среды, было как-то не принято».

    Попытки же литературы найти новые способы публичного существования (а потребность такая не исчезала) привели, в частности, к возникновению литературных салонов: «Появились тексты, рассчитанные на прочтение больше, чем на публикацию». Салонное сообщество «не предполагало ни сторонних „зрителей“, ни „потребителей“ литературных текстов — то есть читателей», а это выставляло «новых авторов» маргиналами в глазах читателей «старой» литературы. Евгения Вежлян отмечает:

    «Однако новые институции не отменили старых. Жили, рождались и умирали новые журналы и альманахи, а привычные „толстые“ журналы как ни в чем не бывало продолжали выходить».

    В 1990-е годы «толстые» журналы потеряли привычную аудиторию, но по инерции на нее ориентировались, тогда как салонное сообщество было «чуть ли не единственной группой их, „толстые“ журналы, читающей (хотя и не чтущей)». В сознании постсоветского человека (и авторов в том числе) именно «толстые» журналы «стойко ассоциировались с „настоящей“ и не „поддельной“, самой „литературной литературой“». В результате замыкание противостоящих литературных сфер — «салонной» и «толстожурнальной» — друг на друге привело к неизбежному их сближению, и эта трансформация с конца 1990-х продолжается по сей день.

    Б. Дубин в 2008 году подтверждал:

    «У нас есть сейчас советская „толстожурнальная“ система и „толстожурнальная“ литература. <…> Сегодня она может быть где-то лучше, где-то хуже, она может призвать на свои площадки людей из некоего другого ряда <…> мира с другим типом поведения, мышления, писательскими и читательскими привычками. Но она есть, она воспроизводится, мы видим, как она воспроизводится месяц за месяцем и год за годом. Мы не переоцениваем ее объемы, но тем не менее она есть».

    «Толстожурнальная» литература конца 1990-х — начала 2000-х годов вызывает неоднозначные оценки. Молодые писатели новой генерации высказывают в ее адрес свои нарекания. Сергею Шаргунову, например, считающему «толстожурнальную» литературу одним из правомерных направлений мейнстрима и отдающему должное ее «качественности», представляется, что проза этих лет «сделана витиевато», ее авторы, слишком сосредоточенные на самих себе, словно «забыли о читателе», к тому же в центре этой прозы находится «рефлектирующий интеллигент, довольно скучный <…> полностью оторвавшийся от корней. Такая оценка, разумеется, не бесспорна. Однако в данном случае дело не в полемике, а в факте признания «толстожурнальной» литературы. И важно еще отметить очевидную у ряда молодых писателей потребность вернуться к позабытым отношениям с читателями. Сегодня, когда, по мнению Сергея Шаргунова, ощущается «физиологический голод по реализму», писатель, «всерьез воспринимающий новую реальность», готов «выступать не только как пишущая личность, которая сидит в норе», а и как «фигура влияния», участвующая в формировании читательских предпочтений и вкусов.

    Литературный процесс непредсказуем, прихотлив, но не остановим. Внося в него свою лепту, талантливый писатель неминуемо ведет за собой читателя, соревнуется с ним в прогнозах и надеждах и порой оставляет читателя на обочине истории, сам устремляясь вперед, к недостижимому для него самого, но доступному для его книг будущему.

    Такая метаморфоза, по мнению Игоря Клеха («Новый мир», 2006, № 5), случилась, например, с не раз упомянутым нами Андреем Битовым, которого «читали пристрастно, как мало кого, на протяжении последних советских десятилетий — когда искали в литературе, помимо нее самое, столько же воздух свободы, сколько фигу в кармане», с особым усердием «шестидесятники», — от них Битов «увернулся и покатился дальше». Чуть позже он вызвал ажиотаж среди безыдейных филологов-«семидесятников», но и от них сумел уйти. В 1990-х писатель разминулся с отечественными постмодернистами и расстался не по собственной воле с широким читателем, но, как надеется Игорь Клех, «неизбежен приход очередной волны читателей», которые сумеют прочесть сочинения Битова под неожиданным углом и отберут из них «что-то близкое себе».

    По-своему о том же рассуждал и Александр Кушнер в интервью 2004 года, ссылаясь на А. С. Пушкина. И сам поэт, и его отношения с читателем могут, естественно, меняться. Поэт, имея право на долголетие, может опережать читателя в своем развитии, в своем ощущении пульса времени. Кушнер признавался:

    «Да, я менялся от книги к книге. Был момент, когда друзья говорили мне, что ранние стихи хороши, „а сейчас ты пишешь черт-те что“. <…> А потом привыкли и согласились, что хуже не стало. <…> И Пушкин об этом говорил в связи с Баратынским: поэт растет и меняется, уходит от своих прежних стихов, а читатель от него отстает. Говоря о Баратынском, Пушкин имел в виду и свой собственный печальный опыт: ведь ему в тридцатые годы ставили в пример его ранние стихи. Если бы Пушкин прожил дольше, то он, возможно, сказал бы, что прежний читатель от него отстал, но за это время вырос новый читатель — и полюбил его поздние стихи».

    В том же интервью Александр Кушнер, в свою очередь, воздал должное и немногочисленным сегодня читателям стихов, заявив:

    «Любовь к стихам — особый дар и совершенно бескорыстное чувство; по-настоящему одаренный читатель заслуживает подлинного уважения. Принято читателя всячески поносить и шельмовать — смотреть на него сверху вниз. А для меня в этом смысле пример — Мандельштам, говоривший о „провиденциальном собеседнике“. Представлять себе конкретного читателя, когда пишешь стихи, разумеется, не следует (поэтическая речь — речь безадресная, в крайнем случае она относится к Господу Богу или к самому себе, к лучшему, что в тебе есть), но тень читателя, как „тень друга“, являвшаяся Батюшкову на палубе корабля, должна присутствовать в углу комнаты. Потому что, если ты совсем с читателем не считаешься и кривишь душой, утверждая, что он тебе не нужен, — будешь наказан тем, что твои стихи тоже никому не будут нужны».

    И это касается не только читателей стихов — что бы там ни говорили упомянутые на первых страницах нашей книги Михаил Шишкин, Дмитрий Липскеров, Дмитрий Галковский и сторонники их точки зрения. Современный читатель многолик и абсолютно свободен в своем выборе. Кардиограмма читательского спроса требует вдумчивого, детального изучения. Панические голоса о стремительном и последовательном исчезновении читателя — везде в мире, а не только в России. — не должны вводить нас в заблуждение. Читательский спрос все активнее дифференцируется. Обретая устойчивые контуры. Читатель, отдающий предпочтение «досуговой», развлекательной стряпне, выбирает свой курс в книжном море, а читатель думающий, понимающий — свой.

    «К счастью, — подсказывает в приведенном нами интервью П. Крусанов, — сохранился еще тот редкий тип читателя, который ждет от книги удивления, эстетического восторга, может быть, даже боли, заставляющей что-то внутри себя переосмыслить. Это довольно узкий круг — ведь у элитарной литературы и читатель тоже элитарный. К счастью, они друг друга находят».

    Хотелось бы подчеркнуть: процессы, замеченные в читательской среде, требуют реагирования на них не только, и даже не в первую очередь, с коммерческой стороны. «Второй полюс» литературного творчества, внешне меняясь, отнюдь не теряет своего потенциала и силы притяжения.

    Вопреки крикливому разгулу низкопробного чтива на поверхности рынка, в условиях, когда эрзац-литература — в противовес живому художественному слову — правит бал, неуклонно зреет и дает свои крепкие ростки литература настоящая, и уж кому как не редактору ощущать ее интеллектуальные и эстетические резервы.

    Редактор, вспоминая свою славную родословную, должен гордиться причастностью к созданию настоящей литературы и к тайне ее воздействия, о природе которого выдающийся филолог Владимир Пропп так писал в своем дневнике:

    «Литература никогда не имеет ни малейшего влияния на жизнь, и те, кто думает, будто это влияние есть и возможно, жестоко ошибаются. „Ревизор“ не действовал на взяточников, а статьи и воззвания Толстого о смертной казни не остановили ни одного убийства под видом казни. <…> Литература сильна тем, что вызывает острое чувство счастья. И Гоголь велик не тем, что осмеивал Хлестакова и Чичикова, а тем, как он это делал, так, что мы до сих пор дышим счастьем, читая его. В этом все дело, не в том, что, а в том, как. А счастье облагораживает, и в этом значение литературы, которая делает нас счастливыми и тем подымает нас».

    В честном служении настоящей литературе — и смысл, и оправдание редакторской профессии.

    2006–2010, 2013

    Читайте также интервью с И. С. Кузьмичевым.

    Наталия Червинская. Поправка Джексона

    • Издательство «Время»; 2013 г.
    • В статье 2432 Кодекса законов США, известной как «Поправка Джексона — Вэника»,
      принятой 3 января 1975 г., говорится, что на страны с нерыночной экономикой, отказывающие
      своим гражданам в праве на свободную эмиграцию, не распространяются нормальные торговые
      льготы и что США не будет заключать с этими странами какие-либо коммерческие соглашения.
      Отчасти в результате принятия поправки Джексона — Вэника в семидесятых-восьмидесятых
      годах из СССР смогли уехать сотни тысяч людей, известных как «эмигранты третьей волны».

      Молодой человек из Питтсбурга

      Молодой человек из Питтсбурга, двадцати пяти лет, приезжает искать корни. От матери
      он получил ограниченный словарный запас, большой чемодан с подарками и короткий список
      адресов тех ее друзей, которые еще не уехали из страны и не умерли преждевременно.
      Первым в списке — адрес дома, где проходили четверть века назад достопамятные Ленкины
      проводы. Спроектированный во времена модернизма и конструктивизма, то есть в духе
      абсолютного презрения к человеческой мягкотелости, дом давно уже утонул в захлестнувшей
      его мелкобуржуазной стихии и напоминает своей эстетикой тришкин кафтан. Бетонные лоджии
      забраны разноцветными деревенскими фанерками, разномастными кирпичами, превращены для
      увеличения метража в верандочки. Кафельная, напоминающая о пыточных камерах облицовка
      осыпается в продранные подвесные сетки. трубы для газа идут по фасаду во всех направлениях
      в нелегальные частные кухни. запланирована была тут когда-то футуристическая домовая
      фабрика-кухня, но она осталась недостроенной. Гораздо целесообразнее было бы с самого
      начала построить тут домовую тюрьму или, по крайней мере, КПз, так как почти всех жильцов
      дома сажали многократно, оптом и в розницу.

      Обо всем этом молодой человек не имеет ни малейшего понятия, но дом поражает его
      своим сходством с Центром Помпиду, Музеем современного искусства в Париже, у которого
      тоже все трубы и кишки наружу. Дом, как и Центр Помпиду, является произведением
      постмодернизма, хотя молодой человек догадывается, что постмодернизм здесь не
      постиндустриальный, как полагается, а фольклорный, кустарный, доморощенный.

      Все это совсем не похоже на его сны. Ему иногда снились эти таинственные места, из
      которых произошла мать, и эти знаменитые проводы, про которые ему рассказывалось с
      младенчества. он давно уже решил, что мать его, Элен, была настоящим человеком
      шестидесятых годов, принадлежала к коммуне хиппи. И снились ему бесконечные анфилады
      дворцовых зал, где плывут под имперскими люстрами облака марихуаны, отражаясь в золотых
      зеркалах, где танцуют друзья матери, дети-цветы, в расшитых кафтанах, в меховых ушанках…

      Провожали Лену четверть века назад в этом доме, в квартире старых большевиков,
      родителей Марика. Большевики поженились по заданию партии, и Марик этот, иначе Марлен,
      родился у них очень поздно. По загадочному стечению обстоятельств большевики никогда не
      сидели; сел вскорости, после и частично в результате проводов, уже сам их ненаглядный
      Марленчик.

      Все три дня проводов происходила невероятная, скоротечная, сокрушительная
      мартовская оттепель, и прозвали это событие впоследствии Мартовскими Идами, концом
      прекрасной эпохи.

      Квартира постепенно заполнялась бутылками, пустыми и полными, и если положить
      голову на стол — а многие клали, — то этот лес зеленого и белого стекла казался далеким
      чужим городом стеклянных небоскребов, тем более что многие бутылки были из валютного
      магазина, с экзотическими этикетками.

      В первый же вечер неожиданно появилась легендарная красавица Идея. Раздраженная
      тем, что Ленка находится почему-то в центре внимания, она с порога сообщила, что и ей, Идее,
      дали разрешение на выезд.

      После этого никто уже не помнил, что Лена уезжает, провожали Идею; почему и стали
      называть происходящее Мартовскими Идами. В первый день кто-то, запутавшись, закричал:
      «Горько! Горько!» — и все полезли целоваться с Идеей, а не с Леной. На второй день Идея
      вскочила на стол, сметая большевистский хрусталь шлейфом черного парижского платья, и
      рыдала: «Прощай, Россия!».

      Лена, лишенная своего звездного часа и всеобщего внимания, подумала: если я зарыдаю
      такое, меня отведут в ту комнату, где пальто и куртки свалены, и мокрое полотенце на лоб
      положат. А ей все можно. Наивная Лена даже подумала: ну что в ней такого особенного?

      Лена уезжала, как все, к воображаемым родственникам якобы в Израиль. Но легендарная
      Идея ехала в Прованс, к французскому православному жениху, вернее, к пятому мужу, потому
      что подпольный батюшка их уже тайно обвенчал. Хотя ехала она тоже по израильскому
      приглашению от третьего мужа, отца ее четвертого ребенка. теперь остающиеся местные мужья
      сидели по всем углам и глядели, как мрачные коты. Подпольный батюшка просидел все три дня
      благодушно и благостно, любуясь на свою духовную дочь Идею.

      В этой компании многие путали свальный грех с соборностью. Батюшка принимал у них исповеди и привык ко всему.

      Идея была истово верующая: пекла куличи, вышивала стихари, рожала. Новые,
      свежевлюбленные, и старые, брошенные, мужья прощали ей все, хотя все они были
      рафинированные эстеты и злоязычные снобы. Красота ее производила впечатление серьезного
      явления природы, вроде водопада или землетрясения. Люди понимали, что просто находиться с
      ней в одной комнате уже было событием, о котором стоило потом вспоминать и рассказывать.

      Девушки ее победам и парижским платьям даже не завидовали, кроме дуры-таньки. Но у
      дуры-таньки вообще земля была плоская и все равны, и она большой разницы между собой и
      Идеей не осознавала. Жизнь ее научила, что важнее всего умение и готовность использовать
      свои половые органы, а остальная внешность — дело десятое. По этой части танька знала себе
      цену, вот со всем остальным были неприятности. На второй день проводов она стала тосковать,
      потому что опять ничего не запомнила и боялась, что сотрудник, к которому она ходила с
      отчетами, опять ей доброго слова не скажет, а станет ругать дурой. одного из гостей,
      искусствоведа, она страшно жалела: узнала случайно, что его скоро заберут. И еще в первый
      вечер он провожал ее, так она, о чем по дороге разговаривали, ничего не запомнила, а вместо
      того от жалости неожиданно дала ему в подъезде, здрасте пожалуйста, ну что за дура такая.
      Хозяин квартиры Марленчик занимался в основном тем, что носился по городу, все знал и про
      все рассказывал. Если ему категорически запрещали рассказывать, то он таинственно намекал.

      — Я был вчера в одном доме… — говорил он. — Я разговаривал с одним иностранцем… Я

      После встречи с ним оставалось впечатление, что в городе кипит бурная жизнь, хотя ничего особенно не кипело.

      По призванию и темпераменту Марленчик был вундеркинд с овальным лицом отличника,
      нежной кожей и лихорадочным румянцем. он с детства знал много длинных и сложных слов. он и
      теперь употреблял много слов. Матерные и непристойные слова он произносил в светских
      разговорах особенно солидно и отчетливо, как никогда не произносят их люди, у которых эти слова вызывают живые ассоциации.

      Во время проводов Марленчик бегал из комнаты в комнату, находясь всюду
      одновременно и все больше возбуждаясь от невероятно удачного мероприятия, от скопища
      людей, обладавших широкой известностью в узких кругах. Притом у него была странная
      надежда утаить проводы от родителей, которые отдыхали в Барвихе. В первый день они с
      Леной призывали всех открывать форточки, но уже к ночи от запаха мокрой обуви и сигаретных
      бычков в томате — все гасили сигареты прямо в тарелки — и от удушливых перегретых
      радиаторов в воздухе повис такой топор, что форточки не помогали. Необходимо было открыть
      заклеенные на зиму окна. К этому Лена подключила художников-нонконформистов. Им всегда
      поручали такие дела, где сила есть — ума не надо. Нонконформисты поручения ловко
      выполняли, не прилагая никаких физических усилий. У них, единственных в этой компании, был
      глаз и умение обращаться с инструментом.

      Внизу, во дворе, молодые топтуны наружного наблюдения услышали вырвавшийся из
      окон шум. По количеству децибелов они определили, что и градусов там, наверху, было уже
      немало. Теплело так быстро, что в первый день гости проваливались у подъезда в сугроб, на
      второй — в снежное крошево, а на третий день проваливались уже в студенистую лужу. Стукачи
      наружного наблюдения злорадно фотографировали проваливающихся.

      Нонконформисты взломали окна и всю первую ночь пили на кухне. В те времена еще не
      начался концептуализм, и художникам полагалось не языком молоть, а молча забивать гвозди в
      подрамники. Эти художники, трое, пившие на кухне, молчали великолепно.

      Известно было, что произносили они только два слова: «Нолили?» и «Выпили?». они
      никогда не говорили даже: «Сбегаем?». У них было шестое чувство, когда сбегать. они деловито
      собирали со всех деньги, но бежали всегда сами, потому что имели взаимопонимание с
      таксистами. таксисты же были необходимы, чтоб доехать до дежурного гастронома или купить
      тут же, на месте, из багажника.

      Никто не видел их по отдельности, всегда втроем. Как будто они срослись, как в грибнице
      три боровика или как граждане города Кале работы огюста Родена — они тоже были огромные и
      бородатые.

      Когда на второй день нонконформистов прогнали с кухни, они перешли пить в кабинет
      старого большевика, где скромно сели на пол возле тахты. На реквизированном паласе висели
      скрещенные буденновские шашки и фотографии старого большевика с нерасстрелянными
      соратниками; расстрелянных он по мере расстреливания сжигал. Под тахтой были три огромных
      глубоких ящика, которые Марик редко выдвигал, потому что хранившийся там самиздат читать
      ему было некогда. он все время носился по городу, а читать Джиласа или «Хронику текущих
      событий» в метро даже Марик считал излишним. В метро он читал «Камасутру».

      На тахте сидела старушка, вдова Серебряного века, и рассказывала о том, как они с
      поэтом Иваском в двадцать третьем году стояли в очереди за картошкой.

      Ее благоговейно слушали два члена Союза писателей и большая рыжая немка-
      Издательница, любимая всеми за поразительное знание блатной лексики.

      Вдова пила водку из большевистского фужера и заедала любимым еще с гимназических
      лет бельгийским шоколадом, специально для нее привезенным. На ней было крепдешиновое
      платье в цветочек, еще тридцатых годов, а под платьем — трико до колен. В лагерные годы она
      научилась считать теплое белье предметом роскоши. Рассказывала она по-немецки. Члены
      Союза, не знавшие иностранных языков, смеялись всякий раз, услышав знакомое слово
      «картоффел».

      Между собой писатели не разговаривали, они презирали друг друга. Каждый из них считал
      другого бездарью и конъюнктурщиком. так оно и было. Хотя немецкой издательше было
      известно, что оба они писали еще и свое, заветное, для души, и публиковались на западе под
      псевдонимами. Интересно, что под псевдонимами они друг друга читали и уважали.
      А выгнали художников из кухни, потому что там инакомыслящие собрались, диссиденты, им
      надо было написать открытое письмо.

      Сидели в тот вечер на кухне два истопника-историка, ночной сторож-поэт, один доктор
      математики и другой — органической химии, у которых еще была работа, безработный кандидат
      искусствоведения, один дьякон из генетиков, два еврея, боровшиеся за права баптистов, старая
      дева-машинистка, которая все благоговейно перепечатывала на своей «Эрике», отъезжающая
      на запад Лена и молодой человек Георгий.

      Накануне у одного из истопников был обыск, и теперь им надо было написать открытое
      письмо, с тем чтобы повыгоняли с работы и пересажали всех остальных. Никакого другого
      практического результата известно. Перевезти письмо на запад должна была Лена. Предполагалось, что ее не будут
      шмонать вследствие ее незначительности. Лена редко открывала рот, ее в семье приучили
      держать рот закрытым. В детстве — чтоб горлышко не застудить и не наглотаться микробов, а
      потом — чтоб не сказать чего лишнего. «Сейчас такое время, — учили Лену, — когда не надо
      говорить ничего лишнего. Сейчас надо особенно молчать».

      Лена своим инакомыслящим друзьям чрезвычайно завидовала. она завидовала простоте
      их жизни. Сколько она себя помнила, все кругом боялись чего-то, крутились, изворачивались и
      делали лишнее и бессмысленное. И только эти люди делали то, что в этой стране и в это время
      имело смысл делать: то есть кричали караул. И она была уверена, что сидит среди каких-
      никаких, но все-таки самых замечательно сумасшедших и свободных людей, которые ей когда-
      либо в жизни попадались и попадутся. так, впрочем, оно и было.

      Никто этим инакомыслящим спасибо не сказал ни тогда, ни впоследствии. И
      действительно, что их заставляло портить жизнь себе и окружающим? Существовала
      популярная теория, что действовали они из тщеславия. Хотя слава в этой области
      неукоснительно приводила к полной изоляции и лишению жиров, белков и углеводов, которых
      все-таки каждому человеку хочется.

      Может, у них мозги были такие инфантильные, без перегородок. У нормальных людей
      мозги были разделены на отсеки, как грецкий орех. В одном отсеке существовало знание о том,
      что, мол, живем мы все на братской могиле — ужас, ужас. В другом жила радостная надежда,
      что к праздникам на службе выдадут продуктовые заказы, которые назывались
      принудительными наборами. Нельзя было выбирать, что дадут; но иногда давали курицу, иногда
      даже югославскую баночную ветчину. В третьем отсеке находилась гордость великой
      национальной литературой: слезинка ребенка, во глубине сибирских руд, над кем смеетесь —
      над собой смеетесь, и так далее. В четвертом — не меньшая гордость тем, что все-таки теперь
      не голодаем.

      Много чего можно сделать с людьми, которые гордятся тем, что все-таки не голодают.

      И не только не голодают. Еще больше люди гордились, что просто так теперь не сажали,
      что террора не было: давили более предсказуемым способом. Сажали только тех, кто лез на
      рожон. Хотя границы, где рожон начинался и кончался, не были точно определены; тут
      следовало руководствоваться инстинктом.

      А у этих правозащитных и инстинкта не было, и мозги их инакомыслящие были без
      перегородок, всё у них в мозгах сливалось, как у маленьких детей. Может быть, они еще в
      дошкольном возрасте выдирали потную ручку из цепкой родительской руки, в младших классах
      не слушались классных руководительниц, на работе провоцировали ненависть руководства.
      Патологическое инакомыслие — это ведь был не политический термин, а медицинский.
      Непреодолимая потребность ляпнуть лишнее, задавать глупые вопросы, называть вещи своими
      именами, общую солидарность и солидность нарушить; эту свойственную всей стране и
      культуре мрачную тупую солидность оскорбить каким-то ерничеством дурацким, ненужным
      фрондерством.

      Вся их оппозиционная политическая программа заключалась в том, что они решили
      нормальное считать нормальным и делали вид, что это неподсудное дело. Например, почему-то
      им казалось неприличным жить в стране, где убили несколько миллионов человек и сделали
      вид, что ничего особенного. Поэтому они пытались изучать историю по реальным документам и
      свидетельствам очевидцев. Или они считали, что человек может сочинять стихи и показывать их
      своим знакомым, не подав текста на предварительную цензуру. Или — что нонконформисты
      имеют право рисовать не только в стиле середины девятнадцатого века, но и так, как это делали
      к концу девятнадцатого и в начале двадцатого. С другой стороны, они считали, что
      арестованных надо защищать и семьям их помогать, как это делалось в девятнадцатом веке,
      хотя уже с начала двадцатого подача калачика каторжанину преследовалась законом.
      Деятельность их напоминала не талейрана, а скорее Франциска Ассизского. Это он, задумав
      построить храм, начал таскать на спине камни и складывать их на городской площади в надежде
      зажечь остальное население личным примером. Хотя его-то сограждане и в самом деле
      построили храм. Во времена Средневековья гораздо легче было работать в этом жанре — люди
      были впечатлительнее.

      Всякий раз, добавляя к тексту письма какой-нибудь новый пассаж, эти душевнобольные
      прекрасно знали, что добавляют себе срок. Лена давно про себя решила, что при подобных
      обстоятельствах надо просто подписывать, что дадут; хотя текст как таковой Лену все-таки
      беспокоил. Ей казалось, что логика все время подменялась эмоциями и голословными утверждениями; она в глубине души очень любила логику и факты. Но Лена знала, что все
      остальные считали это обывательски-узким методом мышления, и своего мнения не
      высказывала, хотя у нее язык чесался. Да и понимала она, что важна тут не стилистика.

      Но подписать письмо Лене в тот вечер так и не пришлось. Письмо все никак не
      дописывалось, а ей стало плохо. Кандидат искусствоведения, Костенька, повел ее прилечь.
      Ленка всем подробно объяснила, что напилась в стельку, чтоб не подумали, что она трусит.

    Юми Каэдэ. Поведал странник: Танка, сэдока

    • Издательство «Время»; 2011 г.

    • Танка

      ***

      Третий день третьей луны…*

      Цветущей вишней

      Любуешься… Бледнею,

      Тебе став лишней.

      А состязаться с нею

      Не в силах. Не сумею.

      * По лунному календарю третий день третьей луны приходился на конец марта — начало
      апреля.

      ***

      На следующее утро после того,

      как человек, которого я ждала,

      не пришёл…

      Задула фитиль.

      Солнечный луч осветил

      Танец пылинок.

      Им любоваться нет сил —

      Ночь была слишком длинной.

      ***

      Глядя на Небесную реку

      в седьмой день седьмой луны…*

      Как ночь холодна!

      Стрекотали сороки,

      Седьмая луна

      Осветила дороги.

      Не видно моста для нас.

      *Согласно легенде, в ночь на седьмой день седьмо- го лунного месяца (конец июля — начало

      августа по лунному календарю средневековой Японии), единственный раз в году встречаются

      влюбленные Волопас (Альтаир) и Ткачиха (Вега). Для этого со- роки, сцепившись крыльями,

      образуют мост через Небесную реку (Млечный Путь).

      ***

      Получив письмо от человека,

      которого любила…

      Раньше подругам

      Поверяла обиды.

      Эту — не выдам

      Ни тростинке бамбука,

      Ни бумаге. Так стыдно.

      ***

      От облака тень

      Землю старалась обнять.

      Грустила весь день.

      Могу ли остаться с тем,

      Который предал меня?

      ***

      За тучей луна

      Скрылась. Откуда она,

      Хитрая сводня,

      Узнала, что не нужна?

      Ты не придёшь сегодня.

      ***

      По дороге в святилище Кибунэ…*

      Поведал странник,

      Подаяние приняв:

      «Сердечной ране

      Затянуться за три дня

      Поможет померанец»**.

      * Синтоистское святилище Кибунэ находится на северо-западе от г. Хэйан (Киото), посвящено
      Божеству Дождя и Влаги — Окамино ками.

      ** Померанец — растение рода Citrus, в японской поэзии является символом памяти,
      воспоминаний о прошлом, часто о прежней любви.

      «СВЕТ ЛУНЫ ДЛЯ ВСЕХ ОДИНАКОВ…»

      Послесловие переводчика

      Передать свои мысли и чувства словами — задача трудно решаемая. А по мнению
      некоторых — не решаемая вовсе. Если и собственная «мысль изречённая есть ложь», то что же
      можно сказать о переводе, особенно стихотворном, мыслей и чувств человека, говорящего на
      другом языке, жившем в иную эпоху? Видимо, вопрос «надо ли браться за это дело?» не
      является основным. Куда важнее вопрос о выборе принципов, лежащих в основе поэтических
      переводов, которые неизбежно будут разниться в зависимости от цели. В данном случае
      разумным представляется следующий подход: твёрдые формы танка и сэдока переводить в
      идентичных твёрдых формах, чередуя, согласно традиции, пяти и семисложные строки.

      Японским стихам присущи и аллитерация, и ассонансы, что возможно и желательно
      передать. Но дополнительный смысл, привносимый иероглифами и элементами, из которых они состоят, утрачивается при переводе. Не имея возможности воспринимать стихи зрительно
      (русская поэзия всё-таки рассчитана на слуховое восприятие), читатель должен иметь некую
      компенсацию, например, в виде рифмы, столь привычной нашему слуху и, судя по всему,
      дорогой нашему сердцу. Ещё академик Н. И. Конрад писал: «Могу допустить рифму в переводе с
      японского, где рифм нет, ибо русский стих — прежде всего рифма». Поскольку «в
      иероглифической культуре зримость поэзии задана изначально изобразительностью самих
      иероглифов», для передачи которой нет средств, есть смысл одно очарование заменить другим.
      Не всегда существует возможность передать поэтические приёмы, свойственные средневековой
      японской поэзии, многозначность её образов, поэтому столь необходимы примечания, иногда
      касающиеся стихосложения, иногда — реалий того времени, быт, нравы и верования которого,
      существенно отличаются от наших. В идеале хотелось, чтобы переводы японских стихов,
      сохраняя присущий им колорит и особенности, одновременно воспринимались как русские
      стихи. Возможно ли добиться схожести эмоционального восприятия при чтении оригинальных
      стихов и их перевода? Надежда теплится в душе каждого переводчика, когда он вспоминает
      слова Ки-но Цураюки: «Хотя … языки и различны, но свет луны всегда одинаков, поэтому,
      наверное, и сердца у людей одинаковы». Хотя это не означает, что стихотворение, написанное
      на родном языке, одинаковым образом подействует на разных людей. Даже на одного и того же
      человека в разное время. Но поэтов это не останавливает. Как и переводчиков. Возможно, они
      находят утешение в словах М. Гаспарова: «…нет переводов вообще хороших и вообще плохих,
      нет идеальных, нет канонических. Ни один перевод не передает подлинника полностью: каждый
      переводчик выбирает в оригинале только главное, подчиняет ему второстепенное, опускает или
      заменяет третьестепенное. Что именно он считает главным и что третьестепенным — это
      подсказывает ему его собственный вкус, вкус его литературной школы, вкус его исторический
      эпохи».

      Мария Похиалайнен

    Андрей Жвалевский, Игорь Мытько. Здесь вам не причинят никакого вреда

    • Издательство «Время»; 2013 г.
    • Пастушок так часто кричал «Волки! Волки!»,
      что волки услышали и пришли.

      Наблюдение зоолога

      Я мыслю, следовательно, умный.

      Спиноза. «Умные мысли»

      — Завтра финал по рукопашному бою, — сказала Мари. — Шестой отряд против четвертого.

      — Наши победят, — сказала Жанна, соседка по комнате, хмурясь на страницы
      «Полицейского вестника».

      — А наши — это кто?

      — А кто победит, те и наши.

      Мари усмехнулась.

      — Беспринципная ты.

      — А ты как думала, подруга? — Жанна оторвалась от газеты. — В партнеры надо выбирать
      победителей, тогда и брак крепкий, и дети здоровые.

      — А вот я не согласна. Все люди делятся…

      — Правильней будет сказать: «Все люди размножаются». Мы же не амебы.

      Мари замолчала и покраснела. Жанна покачала головой:

      — И как тебя в полицейские занесло? — Она вернулась к «Вестнику». — Тебе нужно было в
      ясли, воспитательницей…

      Мари и сама не совсем понимала, как ее занесло сначала в пятый отряд, а потом в
      подразделение 11 Высшей Школы Полиции. Другое дело Жанна, она же Командирша. Для этой
      решительной девушки не было ничего важнее, чем неукоснительное выполнение законов и
      постановлений правительства всеми-подряд-без-исключения-вас-это-тоже-касается-и-нечего-
      мне-тут-глазки-строить!

      Мари же в Школе получила кличку Аленький Цветочек. Цветочек — за красоту, а Аленький —
      за свойство заливаться краской от самой невинной, с точки зрения будущих полицейских,
      шутки.

      А когда Мари краснела, она начинала злиться, что стало второй причиной выбора
      профессии. Первой причиной было любопытство — очень хотелось посмотреть на людей,
      которые добровольно собираются попасть в полицию, да еще и в качестве полицейских. И когда
      пожилой капрал в приемной очень добрым голосом — тем самым специальным голосом,
      которым полицейские общаются с заблудившимися детьми — спросил, что она здесь делает,
      Мари густо покраснела, разозлилась и записалась в стражи порядка.

      Полицейская школа оказалась вполне пристойным местом. Науку «ловить и защищать»
      Мари усваивала без труда, все нормативы по задержанию условных правонарушителей
      выполняла на отлично, а за первое же учебное патрулирование получила благодарность с
      занесением.

      Хотя случай тот был совсем не учебным, да и к нормативам имел весьма отдаленное
      отношение. Ну какие могут быть нормативы, если навстречу прет толпа обкуренных
      экологистов, а у тебя из оружия только свисток и верная подруга?

      Мари и Жанна успели зашвырнуть в реку форменные фуражки и кители, пока их не
      заметили борцы за чистое небо. После чего смешались с толпой и завопили:

      — Купаться! Хотим купаться!

      — Купаться! — подхватил еще десяток голосов, и колонна, побросав плакаты «Лапы прочь
      от озона!», полезла в воду.

      Напрасно лидеры бегали по набережной и призывали к экологической сознательности.
      Чтобы не мешали народу отдыхать, пыл вождей радостно охладили водой из реки. Когда
      подоспел усиленный наряд полиции, большая часть демонстрантов замерзла, протрезвела и
      разбрелась кто куда.

      На торжественном занесении благодарности начальник курса решил живописать
      подробности подвига курсанток:

      — …И тогда храбрые девушки поснимали с себя то, в чем должны были находиться по
      уставу, — торжественно громыхал старший майор, — и своими, так сказать… э-э-э…
      находчивыми действиями направили мысли правонарушителей совсем по другому руслу…
      Курсант Мари! Что у вас с лицом? Не полицейский, а Аленький Цветочек… Что за хиханьки в
      строю?! Не полицейские, а стадо чудовищ!

      Прозвище к Мари приклеилось намертво и, несмотря на все успехи в учебе и бою, так за
      ней и осталось. Но именно Аленький Цветочек в числе немногих второкурсников прошла отбор
      в подразделение 11.

      Неделю назад, сразу после завтрака, отрядный лейтенант построил курсантов на плацу и
      тревожно понюхал воздух. Надо отметить, что нос был самой выдающейся частью отрядного
      лейтенанта, можно сказать, неотъемлемой его частью, которая с успехом заменяла хозяину
      остальные органы чувств. Спрятанные в спальном корпусе алкогольные напитки лейтенант
      находил на спор с завязанными глазами. А иногда — и не на спор, а по долгу службы.

      Тревожное нюханье не осталось без внимания курсантов. Пятый отряд уже знал, что
      отрядный обладает уникальным нюхом не только на обычные запахи, но и на неприятности.
      Поэтому курсанты приняли максимально молодецкий вид. И не зря — через минуту на плац
      вышел полковник, начальник Школы. Руки он держал за спиной.

      — Смирно! — скомандовал лейтенант и отбежал в сторону.

      Полковник кивнул и сказал:

      — Что должен уметь хороший полицейский? Хороший полицейский должен уметь
      эффективно действовать в нестандартных ситуациях. Например, таких.
      После чего достал из-за спины автомат и открыл огонь по строю.

      Кое-кто так и остался стоять смирно. Беднягам здорово досталось: полковник стрелял резиновыми пулями. Многие бросились на землю, но зарыться в бетонный плац не смогли.

      Тест на нестандартность прошли только Мари и Жанна. Они метнулись за спину
      остолбеневшему здоровяку Эдуарду (первая же пуля попала Эдуарду в лоб), приподняли его за
      плотно пригнанное обмундирование и с криком, который по громкости соответствовал «Ура!»,
      протаранили полковника.

      Когда начальник Школы на носилках отбыл в санчасть, лейтенант сказал:

      — Что ж, весьма нестандартно. Закрыть амбразуру грудью раненого товарища…

      — Товарищ был уже убит! — отрапортовала Жанна.

      — Прямое попадание в голову, ничего не поделаешь, — добавила Мари и покраснела.

      Лейтенант тоскливо посмотрел на небо. Его переводили из пятого отряда в подразделение
      11с перспективой и дальше командовать Жанной и Мари. Хотя грустил он по другому поводу:
      подразделение было секретным и для конспирации его фамилию официально сокращали до
      одной буквы — О. Теперь лейтенант скучал по прежней фамилии, которая состояла из
      тринадцати букв и начиналась с «3».

      Так началась учеба в подразделении 11, или «две дубины», как называли его завистливые
      однокурсники. Впрочем, на обучение полицейских этот процесс походил так же мало, как
      выщипывание бровей — на прополку кукурузы.

      Перед первым занятием будущие специалисты по нестандартным ситуациям Мари и
      Жанна грамотно выбрали места в аудитории — у задней стены рядом с окном — и обеспечили
      себя подсобными предметами в количестве, достаточном для отражения любой нестандартной
      напасти, будь то атака террористов или нашествие павианов.

      Напасть оказалась еще более нестандартной. В аудиторию впрыгнул всклокоченный
      старичок, который с порога понес удивительную ахинею об остатках древних рас, что до сих пор
      живут среди людей, отводя им глаза мороками.

      — Каждому, кто обезвредит и приведет одного древнего, — кричал лектор, — зачет
      автоматом! За двух древних — два зачета! За трех — три!

      Мари и Жанна уже тихо обсуждали, получат ли они зачет, если бережно обезвредят
      старичка и приведут его в медицинское учреждение. Но тут параноидальная лекция
      закончилась, и эксперта по древним расам сменила пышная дама в черном с глазами навыкате.

      — Здравствуйте, дети, — сказала глазастая дама. — Я научу вас, как правильно задавать
      вопросы духам умерших…

      Затем пришел, точнее, с трудом пролез в дверь человек, поведавший о глобальном
      похолодании, в котором выживут лишь люди со стратегическим запасом подкожного жира.
      Потом появился лысый очкарик с колпачком из фольги на голове и рассказом о
      психоделическом оружии вражеских спецслужб, которое заставляет людей поступать наперекор
      своим желаниям. «Например, у меня, — сказал очкарик, — нет никакого желания носить этот
      дурацкий колпачок». Следом в аудиторию проник обвешанный связками чеснока и укропа худой
      тип в черной коже, который первым делом потребовал, чтобы все присутствующие отразились в
      зеркале…

      Лекторы менялись каждый час, и с каждым часом подразделению 11 открывали глаза на
      все более поразительные факты. Они узнали об инопланетянах, вселяющихся в головы высших
      руководителей с целью подготовить вторжение в головы руководителей среднего звена; о
      вампирах, по поддельным рецептам скупающих в аптеках гематоген; о параллельных
      Вселенных, что то и дело пересекаются; о Чужих, которые объединились с Иными против Не
      Местных…

      Будь на месте отборных курсантов… ну, скажем, курсанты неотборные, они бы извелись,
      извертелись и изрисовали все парты. Но 25 боевых единиц подразделения 11 держались,
      стойко внимая безумным лекторам и терпеливо ожидая, когда придет лейтенант О. и скажет, к
      чему все это.

      Единственным большим плюсом и дополнительным поводом для зависти других групп
      стало полное отсутствие в подразделении 11 марш-бросков по пересеченной местности и
      ночных учебных тревог. Впрочем, за неделю сидения на лекциях большой плюс превратился в
      маленький плюсик, скорее даже крестик — курсанты соскучились по активным действиям.

      — Сил моих больше нет! — сказала Жанна и швырнула «Полицейский вестник» в угол.
      Потом встала, подняла газету и аккуратно сложила на тумбочке. — Хоть бы тревогу какую
      объявили.

      — Действительно, — поддакнула Мари. — Раз уж мы все равно не спим.

      — Эгоистка, — лениво произнесла Жанна, стягивая рубашку. — А почему мы, собственно, не спим? Час ночи. Все хорошие девочки уже спят.

      — А плохие что, бодрствуют?

      — Все девочки хорошие, — зевнула Командирша, забираясь в постель. — Это мальчики
      плохие. Вот пусть они и бодрствуют…

      «Я сплю… я сплю… я сплю…»

      Альберт очень старается. Он считает до сорока, читает наизусть стих про серого
      волчка, даже пытается себя заколдовать. Ничего не помогает.

      Альберт набирается храбрости, высовывается из-под одеяла и быстро осматривает
      комнату. За последний час он научился проверять комнату правильно. Нельзя вглядываться
      в черные силуэты, надо просто вспомнить, что на их месте было днем.

      «Это не вампир, это мой халат на стуле. Это не паук, это люстра. Это не робот-
      убийца, это шкаф, и внутри у него ничего нет, только моя одежда…»

      Дверь шкафа скрипит и приоткрывается. Альберт захлопывает глаза.

      «Я сплю!»

      Темнота под веками оказывается не черной. Там движутся лохматые бурые пятна,
      часто дергаясь в такт грохочущему сердцу. В ушах звенит, но сквозь грохот и звон мальчик
      слышит, как с тихим шорохом раздвигается одежда в шкафу.

      «Я сплю, я сплю, я сплю!»

      — Подразделение 11, подъем! Тревога!

      Мари и Жанна давно научились одеваться на бегу — пока не начались нестандартные
      лекции, курсанты только так и одевались. Они даже успели поболтать о долгожданной тревоге.

      — Помяни мое слово, — говорила Жанна сквозь зубы, в которых она держала портупею и
      носок, — сейчас нам объявят, что один из лекторов — серийный убийца, и нам надо за 45 минут
      его выследить и взять с поличным.

      Мари только хмыкнула, потому что ее рот был набит куда плотнее: прорезиненная беретка,
      прорезиненный плащ и резиновая дубинка. Иначе она бы вслух усомнилась в таком развитии
      событий — оно было предсказуемым. Что нестандартного в серийном убийце? Обычное, повседневное дело.

      На плацу курсантов подразделения 11 ждал полковник — весь в черном, только
      загипсованная рука ярко белела под лучами прожекторов.

      — Все собрались? — как-то не по-боевому поприветствовал он строй. — Хорошо. Это не
      учебная тревога.

      Кто-то во второй шеренге зевнул, не раскрывая рта. Полковник нахмурился.

      — Вижу, вы мне не очень верите. Вы думаете, если бы это была учебная тревога, я бы все
      равно сказал, что она не учебная. Даже не знаю, как вас переубедить. И не стану. Просто буду
      рад на утреннем построении увидеть хотя бы человек десять.

      Взвыли авиационные двигатели. Прожекторы метнулись по плацу и осветили военный
      транспортный вертолет. Огромные лопасти завращались, рубя лучи и темноту в тревожный
      коктейль «Щасчтотобудет!».

      — Погрузка! — гаркнул лейтенант О.

      Летели долго, снижались, поднимались, закладывали виражи. Иллюминаторы в десантном
      отсеке были задраены, и Мари попыталась по реакции вестибулярного аппарата угадать
      маршрут.

      — Круг сделали! — прокричала она Жанне через двадцать минут.

      — Что?! — проревела в ответ Командирша, лишь немного проиграв по громкости реву
      двигателей.

      — Я говорю, круг сделали! — Мари изобразила руками круг, но тут вертолет тряхнуло, и
      курсантке пришлось для устойчивости махнуть руками, как перелетной птице.

      — Да! — закивала Жанна. — Далеко летим! Границу уже точно пересекли! За границу летим,
      говорю!

      Однако в месте высадки заграницы не оказалось. Там вообще не оказалось ничего, кроме
      бетонного круга в голом поле и пяти микроавтобусов с задраенными окнами. Пилот вертолета
      пять раз показал растопыренную пятерню. Двадцать пять курсантов сноровисто разбились на
      пять групп по пять человек и разбежались по автобусам.

      — Так-то лучше, — проворчала Жанна, оглядывая свою пятерку. — Терпеть не могу
      геройствовать в толпе, вечно кто-нибудь вылезет вперед тебя.

      — Пять человек тоже, конечно, многовато… — сказала она после получаса подъемов,
      спусков и виражей.

      Микроавтобус остановился, и выскочившие наружу курсанты увидели пять мотоциклов с
      колясками. Мари и не знала, что такие еще сохранились. За рулем каждого мотоцикла сидел
      офицер, а пологи колясок были заботливо откинуты. Желание Жанны исполнилось с лихвой —
      геройствовать курсантам предстояло в одиночку.

      Мотоциклы заурчали и разъехались во все пять сторон света. Мари повез лейтенант О.

      «Интересно, — думала курсантка, устраиваясь в коляске поудобней, — лейтенант на
      мотоцикле вертолет догнал, а потом автобус? Надо же, какой натренированный. И даже не
      запыхался…»

      Альберт почти не дышит. Его тело затекло. Не одеревенели только веки, они упругие
      и резиновые, и все время норовят распахнуться.

      Мальчику приходится сдерживать не только веки. Ему очень хочется в туалет. Но он
      будет лежать неподвижно до утра, когда Зубастый человек уйдет.

      Потому что пока Зубастый человек не уходит. Сидит в шкафу и смотрит на него.
      Зубастый человек хочет убедиться, что плохой, непослушный, капризный мальчик не спит.
      Что он — законная добыча Зубастого человека.

      Альберт уверен, что выдержит. Он не уверен, что выдержит весь. Альберт уже готов
      сходить в туалет прямо в постели, но боится, что тогда Зубастый человек его раскусит.
      То есть не его, а его хитрость. Но потом он раскусит и самого Альберта.

      Альберт успеет закричать, но мама не успеет прибежать.

      Лейтенант О. заглушил мотор, и мотоцикл тихо подкатил к ограде небольшого особняка.

      — Итак, Мари. Инструктаж будет краток. Ты не знаешь, зачем тебя сюда привезли, не
      знаешь, где ты, не знаешь, что тебе предстоит сделать…

      — Меня привезли сюда для демонстрации эффективных действий в нестандартной
      ситуации, разве нет?

      — Ну, об этом догадаться несложно, — сказал лейтенант после паузы. — Но ты не знаешь,
      где ты, не знаешь, что тебе предстоит сделать…

      — Я знаю, где я. Это дачный поселок, что с краю соснового леса. А наша школа с другого
      краю, в четырех километрах отсюда. Мы мимо нее недавно проехали.

      — Вот вам и режим секретности, — сказал О. кому-то невидимому. — Тьфу. Ну, по крайней
      мере, ты не знаешь, что тебе предстоит сделать…

      Он с подозрением посмотрел на Мари. Та немного подумала и помотала головой. У нее
      были предположения, но она решила не расстраивать командира. Все-таки человек готовился
      провести инструктаж, слова придумывал.

      — Ну хоть что-то… — сказал лейтенант и водрузил на нос бинокль. — Твоя цель — комната на
      втором этаже, окно — крайнее слева. В комнате зафиксирована опасность для жизни
      гражданского лица. Твоя задача — проникнуть в дом, устранить опасность и вернуться.
      Гражданские лица, находящиеся в других помещениях дома, тебя заметить не должны. Полная
      скрытность. Ты меня поняла? Мари? Ты где?

      Покрутившись, лейтенант О. присел на коляску и достал специальные бездымные и
      непахнущие сигареты без никотина.

      — Интересно, — сказал он, — она услышала про полную скрытность или скрытно смылась, не
      дослушав?

      О. понюхал спецсигарету для спецопераций и поднял брови.

      В комнату Мари проникла незаметно не только для гражданского населения, но и для себя
      самой. Только что стояла под окном, задумалась, хлоп — и уже в спальне, прижимается спиной к
      стене. «Нельзя вот так, бездумно, механически относиться к работе!» — отругала себя девушка.

      Она уже хотела выбраться из комнаты и вернуться в нее осознанно, но решила сначала
      выполнить задание.

      Первым делом следовало определить местонахождение гражданского лица. У
      гражданского лица должны быть гражданские рот и нос, через которые лицо дышит. Мари
      затаила дыхание и прислушалась. Мари умела задерживать дыхание на четыре минуты даже
      во время разговора, но тут это умение не помогло. В спальне никто не дышал.

      Зато через четыре минуты глаза полностью привыкли к темноте, и Мари разглядела стол,
      шкаф с приоткрытой дверцей, стул, кровать и лежащего на ней ребенка лет четырех-шести.
      Пола мужского-женского. Скорее мужского. Похоже, мальчик спал, хотя нет, не спал — когда
      спят, то не стараются дышать так бесшумно.

      «Ребенок — гражданское лицо. Его нужно защитить от опасности. Или наоборот?»

      Мари не испытывала иллюзий в отношении маленьких детей, представлявших немалую
      опасность для других гражданских лиц. Но поскольку других гражданских лиц в комнате не
      находилось, видимо в данном случае защищать следовало именно мальчика. Оставался
      вопрос, от чего. Комната выглядела настолько безопасной, насколько вообще может быть
      безопасной детская комната.

      «Утечка газа? Самовозгорание обоев? Обрушение потолка? Проваливание пола? Кусачие
      насекомые? Ядовитые змеи? Отравленные простыни? Подушка-людоед?..»

      Мари с некоторым усилием остановилась. Она знала, что воображение у нее о-го-го, но
      будущему эксперту по нестандартным ситуациям не пристало заниматься домыслами. Ей
      пристало действовать по ситуации, однако ситуация — гражданское лицо пяти лет, которое
      притворяется, что спит — никаких действий не предполагала. Значит, нужно ждать.

      «Впрочем, — подумала девушка, — ждать в такой ситуации как раз и будет стандартным
      решением. Может, просто подойти к ребенку и выяснить, в чем дело? Только как его при этом
      не напугать? А! Лучший способ не напугать — это удивить».

      — Динь-динь, — громким шепотом сказала она. — Вредную фею вызывали?

      Должно быть, мальчик удивился, поскольку повернул голову в ее сторону. Но глаз не
      открыл.

      — Мама? — еле слышно спросил он. — Ты не мама… Ты кто?

      — Курсант Мари! — доложила Мари. — Подразделение 11 Высшей Школы Полиции!


      Эпиграфы из книг «Здесь вам не причинят никакого вреда» и «Сестрички и другие чудовища»:

      Ночью все кошки страшные.

      Конфуций

      Не спрашивай, что Родина может сделать для тебя. Родина не любит такие вопросы.

      Правильная патриотическая присказка

      Главное — произвести убийственное первое впечатление.

      М. Горгона. «Неотразимая»

      Многие вещи кажутся не такими, какими они кажутся на самом деле.

      Кажется, Аристотель

      Причина хаоса — бессистемные попытки навести порядок.

      А. Азимов. «Ты, робот!»

      Пришел, увидел, побежал, рассказал.

      Брут‐младший «Избранные докладные записки»

      Как кукукнется, так и кукарекнется.

      Русская народная глупость

      Лучший отдых — смена деятельности на бездеятельность.

      Из рекламного буклета

      Первым на ловца обычно бежит не зверь, а тот, за кем зверь гонится.

      «Техника безопасности на охоте»

      Да пребудет с тобой Сила! Ума не надо.

      Полный текст «Прощания джедая»

    Антон Понизовский. Обращение в слух

    • «Лениздат», 2013
    • «Обращение в слух» Антона Понизовского —
      роман о России и русской душе. Звучит громко,
      а по-другому не скажешь.

      Это книга подлинных человеческих историй,
      полных любви и терпения, гнева и нежности;
      повествование о нас самих — родных и чужих,
      непримиримых или прощающих… разных.

      Истории эти суть сама жизнь: ее не
      перечеркнуть, в ней ничего не исправить.
      Но еще — это книга о двух мужчинах и двух
      женщинах, которые слушают чужие рассказы и
      не замечают, как остроумная пикировка
      перерастает в ненависть, а соперничество — в
      любовь.


    …Что-то ещё хотела вам рассказать самое главное…

    А! Отец-то приснился мне! Отец родной, уже десять лет его нет.

    Он такой ти́хой у меня был, несмелый… контуженный весь, с войны-то. Мать-то у нас боевая. Она любила в глаза чего-нибудь высказать: у меня другой раз совести не хватает… Она тоже на фронте была, мама моя, у ней был лётчик жених — разбился. Любовь была у них. Мама красивая у меня, но маленькая росточком: в ней всю жизнь шестьдесят килограмм.

    Они с отцом в один день поженились. После войны-то мужчин — кто без ног, кто без рук, а тут целый, только контуженный: привели и сразу сосватали, через родню, ну как в деревнях-то… Самогоночка, хлеб напекли, и вся свадьба.

    И вот помню, мы приезжаем к ним, лет мож восемнадцать назад, мож семнадцать, давно: заходим, гостинцы… ой!.. Мама всегда: «Ой, детишки слетелися! Ой господи, какой праздник-то! девки, как хорошо-то, детишки мои все слетелись…»

    А дед (отец мой) сидит на сундуке, тихо так… А лысый был, я гляжу: у него тут вот так, ободра́но немножко. Я говорю: «Мам, чё это отец-то ободранный? Подрался с кем?»

    «Да ну его туда, глухая тяпка! Всё настроение мне испортил!»

    «Мам, чё это ты?»

    А сидит — платок хороший на ней, с цветами, кофта в горох, сидит такая: «Да не люблю всю жизнь! Не люблю, и не по любви вышла. Я любила кого — он разбилси. Всю жизнь не люблю. Тяпка глухая…»

    «Мам, а ты ведь так не говори! Тяпка-тяпка, а шесть человек­то нас ро̀дили?»

    «Ой, девки, простите меня… В азарт войдёшь — ничего не помнишь…» Ха-ха-ха-ха! Мы посейчас вспоминаем: «в азарт войдёшь — ничего», грит, «не помнишь…» Боевая такая была упокойница, царство небесное, папе это… Николая и Александры…

    Ну вот. Я пригляделася: у отца-то полоски две от ногти́. А никогда они не дралися. Не было у них, чтоб дралися между собой.

    «Мам, — говорю, — да кто ж его так ободрал-то?»

    «А-а, если б вы знали-то! Под старость лет с ума сошёл: наркоматик стал!..»

    Ребята его научили в деревне: сажали — как её называется, наркоманческая такая… да, конопля, конопля! И отец насажал им за баней. А она разрослась выше крыши, красивейшая такая…

    Мама говорит: «Что ж я, не знаю? раньше в деревне она росла, мы с ней пряли да ткали, половики конопляные, полотенца: я думаю — ладно, мож чего к делу она пригодится или чего…»

    А он обрезал, половину ребятам отдал, а половину высушил, нарубил, на чердак всё занёс — и потихоньку добавлять начал… А чё? ему хорошо. Вино даже не надо пить.

    Бабка заметила: «Что ж махорку не курят, какую я насажала, а курят какую-то эту длинную…» Смотрит, что он какой-то… Ну, думает, это мож потому что старый, да и контуженный весь, с войны­то…

    А как догадалась — «Ой-х! Ты погляди?! То молодёжь курит, а этот с ума сошёл, ну вообще! Наркоматик! Я ему лысину-то ободрала, будет знать! И спожгла у него всю эту структуру…»

    Ну и всё, после этого дед не прикоснулся.

    Другой раз приезжаем: всё тихо-мирно… Я деду всегда брала, отцу-то, бутылочку: перцовочку он любил, и «Стрелецкая» была раньше тоже. За колодец поставлю в крепиву, чтобы никто не лазил, руки-то не крепил.

    Подхожу, моргаю отцу: «Там за колодцем-то, как обычно… шнапс».

    Он улыбается, прям улыбается весь сидит… Пока мама на стол соберёт нам садиться, он тихо пойдёт туда, раз — и выпьет.

    А мама: «О-о-ой!.. Эй-т, ты где это махнул-то?!..»

    Сидит, молчит, улыбается… Он вообще такой смирный был…

    «Ну тюлень, ох тюл-лень!.. тихо́й, глянь — где-то уже махнул!.. Ведь вот даже в навоз закапывала, в навоз бутылку! И там — ведь надо ж было, нашёл!..»

    Ну, он не алкаш какой-нибудь был: он работал, на печах клал, и крыши крыл, и дома, и срубы рубил, и конюшни, то, это — ну, на все руки. А выпить-то… в деревнях все ж такие…

    Вот, и снится он мне теперь во сне, дед, отец-то этот мой.

    Выходит в сенцы меня встречать в голубой куртке: это у него в последнее время была болоньевая. Открыл двери, а сам отворачивается от меня.

    Я говорю: «Папань, ты чего меня не встречаешь-то?»

    Он молчит.

    «Ты меня чё не встречаешь-то, а?!» — говорю. Молчит. Ну, тут я догадалась: «Ах! Выпить-то я тебе забыла купить!..»

    Он прямо так улыбнулся: мол, «да…» — и ушёл в ту дверь: там двойная дверь, в деревнях-то…

    Я скорей покупать, да скорей поминать… мужу говорю, там ещё судья в гости пришёл, говорю: «Выпейте, ради бога, немножко, он там хочет, наверное, выпить­то…»

    Видите, сны-то!

    А говорят: «На свете вроде не-ет ничего…» Всё есть.

    А как же. Всё есть.

    * * *

    — «Всё есть», — крякнул Белявский. — Да, Фёдор… вы это не стирайте смотрите. Тут у вас просто памятники настоящие! Что дядя Стёпа, что эта — «второй компот сильный», «батюшка Валерьян»… Я слушал-слушал: какая же это эпоха, по европейским меркам? Сперва думаю: средневековье? Нет, как дошло до компота — нет, всё-таки первобытная хтонь: души предков… Представьте: русская степь, курган, и на кургане — каменная баба. Она и есть, она и рассказывает, эта самая каменная баба! — вкусно повторил Дмитрий Всеволодович.

    Фёдор насупился:

    — Почему вы считаете, что «первобытная»? Я согласен, она необразованный человек, но она ходит в церковь…

    — Зачем?

    — Затем же, зачем и все, зачем и я…

    — Э, позвольте! Вы — современный мыслящий человек, вы читали каких-то святых отцов, толкования на священный завет и так далее. А баба ходит — свечку поставить, тут пошептать, там покропить, покрестить, помахать, помакать…

    — Вы слишком сильно идёте здесь… вы сгущаете! — возразил Федор. — Вы правы, она неточно проводит границу между священным и бытовым, но…

    — Какая граница? — расхохотался Белявский, — бог с вами! Вот сильная церковь: раздать конфет, чтоб не снилось. Святой колодец: макнуться. Компот: первый слить, второй отварить, проварить… Это у вас граница между святым и профанным, а у неё всё цельное, целиковое, как литая болванка…

    — Не болванка совсем, а живая душа — но простая душа, поэтому и вера тоже — простая!..

    — Ну вот я и говорю: простая. Точней, примитивная. Первобытная…

    — Если копнуть, — сказала Анна небрежно, — если копнуть, то у всех первобытная…

    — Да, естественно! — согласился Белявский, — весь вопрос только в том, сколько надо копать. В чём вообще смысл цивилизации? В культурном слое. Он нарастает. Но медленно нарастает, веками, эонами… У Фёдора один слой — компаративная этимология. А у каменной бабы — другой слой. Точней, не слой, а пыльца, пудра: ф-фух! — и нету слоя, чистый палеолит! Вы думаете, — обратился он к Фёдору, — вы в одно здание ходите, значит, у вас с этим народом общая церковь? Ха-ха. У вас — святые отцы и Никейский догмат. А у народа — конкретное вуду! Хотите к народу — прощайтесь с отцами. Бейте в бубен, не знаю, сливайте компот…

    — Дмитрий Всеволодович… — сменил тактику Фёдор. Он быстро побегал по клавиатуре. — Дмитрий, помните притчу о плевелах?

    — Нет, не помню. — Ответил Белявский с некоторой надменностью.

    — Позволите, я отниму две минуты?

    — Сделайте одолжение.

    Фёдор приблизил лицо к экрану:

    — «Другую притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; Когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы, и ушел; Когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Придя же, рабы домовладыки сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на нем плевелы? Он же сказал им: враг человека сделал это. А рабы сказали ему: хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, — чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы, Оставьте расти вместе то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою».

    — Так, прекрасная притча, — одобрил Белявский. — И что?

    — Вера тоже бывает неоднородной, — Фёдор постарался придать голосу максимальную убедительность. — Есть чистое зерно, чистый хлеб слова Божьего. Но есть также и плевелы — суеверия. Если сразу их выполоть, можно выдернуть вместе с ними зерно…

    — Да ведь тут не зерно! — засмеялся Белявский, — не путайте, Федя, зерно — оно, может, у вас зерно, а у них просто какой-то Мичурин! гибридный сорт!..