Зельман, тапочки!

Рассказ из книги Марианны Гончаровой «Кенгуру в пиджаке и другие веселые рассказы»

Уезжал Шамис. Сказал — приходите, возьмите, что надо.

Народ потянулся. Прощаться и брать.

Горевоцкие тоже пошли. Оказалось — поздно! На полу в пустой гостиной валялась только стопка нот «Песни советской эстрады», а на подоконнике стояла клетка с попугаем. Горевоцкая, тайная жадина, стала голосить — да зачем же вы уезжаете, кидаться на грудь Шамису, косясь—а вдруг где-нибудь что-нибудь. Шамис, растроганный показательным выступлением Горевоцкой, говорит: что ж вы так поздно, вот посуда была, слоники, правда пять штук, книги, кримплены. А Горевоцкий шаркает ножкой: да что вы, мы так, задаром пришли. После горячих прощаний Горевоцкая уволокла ноты и попугая. Не идти же назад с пустыми руками.

Попугая жако звали Зеленый. Зеленый был серый, пыльный, кое-где битый молью, прожорливый и сварливый. На вопрос, сколько ему лет, Шамис заверил, что Зеленый помнит все волны эмиграции. Даже белую, в двадцатые годы.

Первый день у Горевоцких Зеленый тосковал. Сидел нахохленный, злой. Много ел. Во время еды чавкал, икал и плевался шелухой. Бранился по-птичьи, бегал туда-сюда по клетке и громко топал.

На следующее утро стал звонить. Как телефон и дверной звонок. Да так ловко, что Горевоцкая запарилась бегать то к телефону, то к двери.

Еще через сутки попугай прокричал первые слова:

— Зельман! Тапочки! Надень тапочки, сво-о-лочь!

— Значит, он и у Зельмана жил!.. — заключила Горевоцкая. Зельман Брониславович Грес был известным в Черновцах квартирным маклером.

Последующие пять дней Зеленый с утра до вечера бормотал схемы и формулы квартирных обменов, добавляя время от времени: «Вам как себе», «Побойтеся бога!», «Моим врагам!» и «Имейте состраданию». Тихое это бормотание внезапно прерывалось истеричным ором:

— Зельман! Тапочки! Надень тапочки, сволочь!

Через неделю в плешивой башке попугая отслоился еще один временной пласт, и Зеленый зажужжал, как бормашина, одновременно противно и гнусаво напевая:

Она казалась розовой пуши-ны-кой

В оригинальной шубке из песца…

— Заславский! Дантист! — радостно определила Горевоцкая.—Яв молодости у него лечилась, — хвастливо добавила она и мечтательно потянулась.

Зеленый перестал есть и застыл с куском яблока в лапе. Он уставился на Горевоцкую поганым глазом и тем же гнусавым голосом медленно и елейно протянул:

— Хор-роша! Ох как хор-роша!

Горевоцкий тоже посмотрел на жену. Плохо посмотрел. С подозрением.

— Может, он тебя узнал?!

— Да ты что?! — возмутилась Горевоцкая. — Побойся бога!

— Имейте состраданию! — деловито заявил Зеленый и, громко тюкая клювом, принялся за еду.

Ночью он возился, чесался, медовым голосом говорил пошлости и легкомысленно хохотал разными женскими голосами.

— Бордель! — идентифицировал Горевоцкий, злорадно глядя на жену. — Значит, ты не одна у него лечилась!

От греха попугая решили отдать в другие руки. Недорого. Зеленый в ожидании участи продолжал напевать голосом дантиста, внимательно следя за Горевоцкой из-за прутьев клетки:

Моя снежи-ны-ка!

Моя пуши-ны-ка!

Моя царыца!

Царыца грез!

Вечером пришла покупательница — большая любительница домашних животных. Зеленый пристально взглянул на потенциальную хозяйку, отвернул голову и скептически изрек:

— Ничего особенного! Первый рост, шестидесятый размер!

— Это я — первый рост?! — возмутилась покупательница и, обиженно шваркнув дверью, ушла.

— Магазин готового платья? — предположил Горевоцкий. И тут же засомневался: — Хотя… попугай в магазине…

— А может, Фима Школьник? Он немножко шил… — покраснела Горевоцкая и опустила ресницы.

— Школьник? — подозрительно переспросил Горевоцкий.

Зеленый четко среагировал на ключевое слово «школьник» и завопил:

— Товарищ председатель совета дружины! Отря-ад имени Павлика Морозова, живущий и работающий под девизом…

— Живой уголок. В сто первой школе, — хором заключили Горевоцкие. А Зеленый секунду передохнул и заверещал:

— Зельман! Тапочки! Сво-о-лочь!

По городу разнеслась весть, что попугай Горевоцких разговорился и раскрывает секреты прошлого, разоблачает пороки прежних хозяев и при этом матерится голосом бывшего директора сто первой школы.

Из Израиля, Штатов, Австралии, Венесуэлы полетели срочные телеграммы: «Не верьте попугаю! Он все врет!»

Горевоцкие завели себе толстый блокнот, забросили телевизор, каждый вечер садились у клетки с попугаем и записывали компромат на бывших владельцев птицы.

«Морковские, — писал Горевоцкий, — таскали мясо с птицекомбината в ведрах для мусора».

«Реус с любовницей Лидой гнали самогон из батареи центрального отопления».

«Старуха Валентина Грубах, член партии с 1924 года, тайно по ночам принимала клиентов и торговала собой».

«Жеребковский оказался полицаем и предателем, а жена его заложила».

«Сапожник Мостовой, тайный агент НКВД, брал работу на дом и по ночам стучал молотком. Будя соседей».

Однажды Зеленый закашлялся и сказал, знакомо картавя:

— Алес, Наденька! Рэволюция в опасности! Горевоцкие испуганно переглянулись. А попугай с той поры замолчал. Выговорился.

И только иногда, когда Горевоцкий приходит с работы, попугай устало и грустно произносит:

— Зельман, тапочки! Надень тапочки!—и ласково добавляет: — Сволочь…

О книге Марианны Гончаровой «Кенгуру в пиджаке и другие веселые рассказы»

Кофе по-венски

Рассказ из книги Марианны Гончаровой «Кенгуру в пиджаке и другие веселые рассказы»

В нашем дворе в Черновцах во времена моего детства жил исключительной красоты человек, дворник по профессии, философ по призванию, восьмидесятилетний аристократ с метлой по фамилии Гельмер, по национальности немец. Гельмер знал пять языков и немножко латынь, правда, частенько удалялся в запои и тогда разговаривал сразу на всех известных и неизвестных ему языках. А пять языков — в Черновцах это была норма: немецкий, идиш, румынский, украинский, польский… Вот немножко латынь — это уже было где-то образование. Хотя и это никого тогда бы не удивило. Это у нас в Черновцах называлось «знать грамоту».

Дядя Гарри Гельмер, наш дворник, рассказывал как-то, сидя во дворе в теплых летних мягких сумерках, как его отец, Яков Гельмер, управляющий Черновицкой пуговичной фабрики, частенько ездил в Вену. По делам. Или отдохнуть. Вообще в те времена, когда Черновцы, тогда Черновицы, еще были Австрией, портреты короля Франца-Иосифа висели в каждой витрине, и бравые революционные матросы курили свои папиросы в другом месте, далеко от нашего миниатюрного, изящного, элегантного города, было модно ездить в Вену. А самым романтичным обычаем в тогдашних Черновицах был обычай вывозить в Вену своих невест. На кофе.

Вот об этом подробнее.

Вот, например, Бено Гельмер, молодой управляющий пуговичной фабрикой, щеголеватый молодой человек, немного чудаковатый, немного застенчивый, добрый, веселый умный и любопытный, знакомится на ежегодном балу Банковского союза с милой девушкой по имени Стефания, хорошо воспитанной, образованной — гимназия, языки, фортепьяно, манеры… Из семьи доктора Брахвита, черновицкого светилы. Как знакомится? Ну, конечно, не «Как-тебя-зовут-крошка?» или «Назови-свое имя-детка». Не-ет… Молодого Гельмера и девушку-из-приличной-семьи Стефанию Брахвит представили друг другу. Представили! И это уже давно было запланировано — представить этих милых молодых людей друг другу. Как это было тогда принято. Что вы?! Это же не в метро знакомиться или, того хуже, на пляже. Фи! Этим в Черновицах занималась мадам Замзон! Сама мадам Замзон вела картотеку состоятельных невест и женихов и перетасовывала карты их судеб, тщательно сверяя и сопоставляя. И никто никогда не жаловался. У мадам Замзон был наметанный глаз и хорошие манеры.

Конечно, для Стефании мадам Замзон завела целую папку: два поляка-студента, один немец, один австриец из палаты адвокатов и еще один прекрасный юноша — вы правильно подумали кто. Этот прекрасный юноша — который вы правильно подумали — и был Бено Гельмер. На нем-то и остановил свой выбор доктор Брахвит.

Ну, потом, после бала, на котором молодые люди влюбились друг в друга, как и предполагала мадам Замзон, приблизительно через месяц душевного томления молодой Гельмер приглашает Стефанию в концертный зал музыкального товарищества на выступление Черновицкого мещанского хора. Он пишет письмо, где просит родителей Стефании разрешения пригласить их дочь Стефанию на концерт… Родители Стефании долго обсуждают на семейном совете, да или нет, тянут с ответом и наконец пишут, что ну ладно, они не возражают… Гельмер пишет, что будет счастлив заехать за девушкой в такой-то день, на закате, когда часы на городской ратуше пробьют… Родители Стефании опять собирают семейный совет — так да или все-таки нет — и пишут, что… Кошмар, короче. Почтальоны и на-рочные с ног сбиваются доставить письма к сроку, носятся туда-сюда, загоняют коней и велосипеды… Стефания выезжает в сопровождении мамы, бабушки, хныкающего десятилетнего младшего брата Яшеньки, которому скучно и тесно в новом сюртуке, и старшей бабушкиной сестры тети Эрны, которой тоже очень интересно. Сопровождающие зорко следят. Тетя Эрна громко переспрашивает — она глуховата. Молодые люди пожимают руки при встрече и прощании. Ах!

Потом, еще через две недели ежедневной переписки, — театр, в который является та же бдительная компания в шляпках со скулящим ребенком и тетей Эрной с перевязанной щекой, потому что у нее болит зуб. Но она не могла пропустить.

Дальше следует приглашение в песенное товарищество «Буковинский баян» и, наконец, легкомысленный, на бабушкин взгляд, поход в кондитерскую и прогулка по улице Херенгассе, ныне улица Ольги Кобылянской, где, отстав на некотором расстоянии, за влюбленной парочкой постыло бредут мама, бабушка, ноющий Яшенька, объевшийся в кондитерской мороженого, и прихрамывающая тетя Эрна, страдающая подагрой легкой формы.

И наконец, Гельмер делает предложение. Уф! Все уже устали. Гельмер устал. Ему очень нравится Стефания. И потом, сколько можно терпеть эти шляпки за своей спиной и громкий шепот бабушкиной сестры тети Эрны. И надо торопиться: завязывается интрига — инженер по фамилии Рояль, сын архитектора Рояля, тоже делает Стефании предложение. Каков нахал! И это минуя… мадам Замзон! Какая распущенность! И это не выдержав даже испытания капризным Яшенькой, женской половиной семьи Брахвитов и букетом недугов тети Эрны.

Оба, и Гельмер, и Рояль, наконец приглашают Стефанию в Вену на кофе. Все. Оба молодых человека в приемный у Брахвитов день наряжаются и с роскошными букетами цветов едут к любимой девушке с предложением. Но Рояль берет балагулу, черновицкого извозчика, его лошадь плетется кое-как, а Гельмер едет на своей пролетке. Гельмер приезжает первым! Выбор за Стефанией Брахвит. Черновицы умолкли и ждут.

Вот! Тут я должна прерваться и сделать очень важное отступление. Какой это прекрасный был обычай в нашем городе — после помолвки достойные женихи вывозили своих невест в Вену на кофе. Что! Это совсем не то, что вы думаете! Как можно?! Что вы! Молодой человек берет определенные обязательства и ответственность, заказывает для девушки место в вагоне люкс, сам едет в другом вагоне. Постоянно бегает проверять, удобно ли девушке в ее купе, открывает ей окошко, закрывает ей окошко, носит сельтерскую или что-то там еще и ограничивается улыбками, нежными взглядами и пожиманием руки. Прибыв в Вену, молодые люди действительно едут в кофейню, заказывают кофе. К кофе им подают венский штрудель, холодную воду в красивом высоком стакане и моцартинки, конфеты, сделанные вручную, специально заказанные к этому дню и привезенные из Зальцбурга в кружевных коробочках. Влюбленные наслаждаются кофе и слушают музыку, которая в Вене звучит везде.

И все! А вы что подумали?!

После кофейни влюбленные возвращаются на вокзал, садятся в разные вагоны поезда Вена — Черновицы и едут домой. Но! Всему городу понятно, что договор между семьями закреплен и осенью девушка выходит замуж.

Замуж? Она? Нет, не может быть!

Может! Ее уже возили в Вену на кофе!

Что вы говорите? А-а-ах! Уже возили… Ну… Раз уже возили в Вену на кофе…

Вот было время…

К чему я все это веду? К тому, что я в своей цветущей юности была совсем не хуже, чем Стефания Брахвит. Именно тогда, когда слушала этот рассказ от нашего старого дворника, Гарри Гельмера, знавшего пять языков и немножко латынь. Мне так хотелось ходить в башмачках, а не в шкарах. Выезжать на балы, а не бегать на танцы. Принимать приглашение на утреннюю прогулку, а не прошвырнуться вечерком. Все это было практически неосуществимо, потому что я очень опоздала и оказалась в своем веке человеком случайным…

О книге Марианны Гончаровой «Кенгуру в пиджаке и другие веселые рассказы»

Стиг Ларссон. Девушка, которая играла с огнем

Отрывок из романа

После того Лисбет посидела в баре минут десять, уткнув нос в «Измерения». Еще в детстве она поняла, что обладает фотографической памятью и тем самым сильно отличается от одноклассников, но никогда никому не рассказывала об этой своей особенности, за исключением Микаэля Блумквиста, которому в минуту слабости позволила проникнуть в ее тайну. «Измерения» она знала уже наизусть и таскала с собой книгу как напоминание о мучившей ее загадке, словно это было чем-то вроде талисмана.

Но в этот вечер она никак не могла сосредоточиться на Ферма и его теореме. Ей мешал маячивший перед глазами образ доктора Форбса, который сидел неподвижно, устремив невидящий взгляд куда-то в сторону залива.

Она сама не могла объяснить, откуда у нее возникло это чувство, но тут было что-то не так.

В конце концов она захлопнула книгу, вернулась к себе в номер и включила свой ноутбук. О том, чтобы заняться поисками в Интернете, не могло быть и речи — в отеле не было широкополосного Интернета, но у Лисбет имелся встроенный модем, который подключался к мобильному телефону, и таким образом она могла отправлять и принимать корреспонденцию по электронной почте. Она быстро набрала сообщение на адрес (Plague (англ.) — чума):

Сижу без широкополосного Интернета. Требуется информация о некоем докторе Форбсе из фонда Девы Марии и его жене, проживающих в Остине, штат Техас. Заплачу 500 долларов тому, кто выполнит расследование. Wasp.

Лисбет добавила свой PGP-ключ (PGP (Pretty Good Privacy) (англ.) — название компьютерной программы, позволяющей производить шифрование.), зашифровала послание PGP-ключом Чумы и нажала на кнопку «отправить». Затем взглянула на часы — оказалось, что уже почти половина восьмого вечера.

Выключив компьютер, Лисбет заперла за собой дверь, вышла на берег и, пройдя четыреста метров, пересекла дорогу на Сент-Джорджесе и постучалась в дверь сарайчика на задах «Кокосового ореха». Там обитал шестнадцатилетний Джордж Бленд, студент. Он собирался стать врачом, или адвокатом, или, может быть, астронавтом, а пока отличался таким же, как сама Лисбет Саландер, щуплым сложением и невысоким ростом.

Лисбет повстречала Джорджа Бленда на пляже в первую неделю пребывания на Гренаде, на следующий день после своего переезда в район Гранд Анс. Прогулявшись по берегу, она села под пальмами. Перед ней у моря группа детей играли в футбол. Она раскрыла «Измерения» и погрузилась в чтение. В это время он пришел и расположился в нескольких метрах впереди — худенький чернокожий парнишка в сандалиях, черных брюках и белой майке. Казалось, он не обращал на нее внимания, а она молча наблюдала за ним.

Как и Лисбет, он открыл книгу и погрузился в чтение, и это тоже было пособие по математике — «Основной курс». Он читал очень сосредоточенно, потом начал что-то писать в задачнике. Понаблюдав за ним минут пять, Лисбет кашлянула. Тут мальчик ее заметил и, в панике вскочив, стал извиняться, что помешал, и собрался уже уходить, но она успела спросить его, очень ли трудные у него примеры.

Это оказалась алгебра, и через две минуты Лисбет нашла главную ошибку в его вычислениях. Через тридцать минут совместными усилиями домашнее задание было выполнено. Через час они уже разобрали всю следующую главу задачника, и Лисбет, как настоящий педагог, объяснила Джорджу, как нужно подходить к решению таких примеров. Он посмотрел на нее с уважением, и через два часа она уже знала, что его мама живет в Канаде в Торонто, папа на другомконце острова в Гренвилле, а сам он обитает неподалеку отсюда в сарае. В семье он самый младший, и у него есть три сестры.

К своему удивлению, Лисбет Саландер почувствовала, что общество мальчика действует на нее успокоительно. Она почти никогда не вступала в разговоры с другими людьми просто ради того, чтобы поболтать, но не потому, что страдала застенчивостью. В понимании Лисбет, беседа всегда имела конкретную цель: выяснить, например, как пройти в аптеку или сколько стоит снять номер в гостинице. Разговоры также помогали решать служебные задачи: когда она проводила расследования для Драгана Арманского в «Милтон секьюрити», то ей не составляло труда вести долгие беседы ради получения информации.

Зато она терпеть не могла частные разговоры, которые всегда сводились к вопросам о том, что она считала личным делом каждого человека. Зато ответы она ухитрялась давать самые неопределенные, и попытки вовлечь Лисбет Саландер в подобные беседы сводились примерно к следующему:

— Сколько тебе лет?

— А как тебе кажется?

— Как тебе нравится Бритни Спирс?

— А кто это?

— Как ты относишься к картинам Карла Ларссона?

— Никогда над этим не задумывалась.

— Ты лесбиянка?

— Не твое дело.

Джордж Бленд был неловок и застенчив, но он держался вежливо и старался поддерживать беседу о серьезных вещах, не пытаясь соперничать с Лисбет и не вторгаясь в ее частную жизнь. Подобно ей самой, он производил впечатление одинокого человека, и она с удивлением поняла, что ее, Лисбет, парень воспринимает как некую богиню математики, спустившуюся с небес на Гранд Анс Бич, чтобы осчастливить его своим обществом. Они провели на пляже несколько часов, а потом, когда солнце стало клониться к горизонту, встали и направились восвояси. Вместе они дошли до ее отеля, Джордж показал ей лачугу, которая служила его студенческой кельей, и в смущении спросил, не согласится ли она зайти к нему на чашку чаю. Она согласилась, и он, кажется, удивился.

Жилище его представляло собой обычный сарайчик и отличалось крайней простотой: вся обстановка состояла из видавшего виды стола, двух стульев, кровати и шкафа для белья и одежды. Единственным светильником была маленькая настольная лампа, провод от которой тянулся в «Кокосовый орех», а для приготовления пищи служила походная керосинка. Джордж угостил Лисбет обедом из риса и зелени, поданным на пластиковых тарелках, даже дерзнул предложить ей местного запрещенного курева, и она согласилась это попробовать.

Лисбет без труда заметила, что произвела впечатление на нового знакомого, и он смущается, не зная, как ему себя с ней вести. Она тут же решила, что позволит ему себя соблазнить, но процесс развивался мучительно и трудно. Он, без сомнения, понял ее намеки, но не имел ни малейшего представления, как ему нужно действовать в этих обстоятельствах. Он ходил вокруг да около, никак не решаясь к ней подступиться, пока у нее не лопнуло терпение. Она усадила его на кровать, а сама принялась раздеваться.

Впервые после возвращения из генуэзской клиники Лисбет решилась показаться кому-то на глаза обнаженной. Сразу после выписки она чувствовала себя не вполне уверенно, и прошло довольно много времени, прежде чем она убедилась, что никто на нее не глазеет. Раньше Лисбет Саландер нисколько не волновало, как к ней относятся окружающие, поэтому она никак не могла понять, отчего же теперь стала беспокоиться.

В лице Джорджа Бленда она нашла прекрасный объект, на котором могла проверить воздействие своего нового «я». Справившись наконец — не без некоторой поддержки с ее стороны — с застежкой ее лифчика, он, прежде чем самому начать раздеваться, первым долгом погасил свет. Лисбет поняла, что он стесняется, снова включила лампу и внимательно следила за его реакцией, когда он неуклюже начал до нее дотрагиваться. И лишь спустя некоторое время она расслабилась, убедившись, что ее грудь вовсе не кажется ему ненатуральной. Впрочем, Джорджу, судя по всему, было особенно не с чем сравнивать.

Заранее Лисбет не предполагала обзавестись на Гренаде любовником-тинейджером. Она просто поддалась порыву и, уходя от Джорджа поздно вечером, вовсе не думала о возвращении сюда. Но уже на следующий день она снова встретила его на пляже и призналась себе, что ей приятно проводить время с этим неловким мальчиком. За семь недель, что она прожила на Гренаде, Джордж Бленд прочно занял место в ее жизни. Днем они не встречались, но вечерние часы перед заходом солнца он проводил на пляже, прежде чем уйти в свою хижину.

Лисбет знала, что, прогуливаясь вместе по пляжу, они выглядели как парочка подростков.

Вероятно, его жизнь стала гораздо интереснее. У него появилась женщина, которая обучала его математике и эротике.

Открыв дверь, Джордж радостно улыбнулся ей с порога.

— Тебе не помешает гостья? — спросила она.

Лисбет Саландер вышла от Джорджа Бленда в самом начале третьего часа ночи. Ощущая внутреннее тепло, она решила не возвращаться сразу в отель, а сначала пройтись вдоль моря. Идя в темноте по безлюдному пляжу, она знала, что Джордж Бленд провожает ее, держась позади метрах в ста.

Он поступал так каждый раз. Она никогда не оставалась у него до утра, а он горячо спорил с ней, доказывая, что женщина не должна возвращаться в отель совершенно одна поздней ночью, и настаивал на том, что просто обязан проводить ее. Лисбет Саландер обыкновенно давала ему высказать свои доводы, но затем прекращала дискуссию решительным «нет»:

— Я буду ходить, когда хочу и куда хочу. Все! Спор окончен! И не надо мне никаких провожатых. В первый раз она ужасно рассердилась, когда увидела, что он ее провожает. Но потом ей даже понравилось то, что он стремится ее оберегать, и потому она делала вид, будто не замечает, как он идет за ней следом и возвращается к себе не раньше, чем она у него на глазах войдет в отель.

Она задавалась вопросом, что он сделает, если на нее кто-нибудь нападет.

Сама она на этот случай купила в магазине Мак-Интайра молоток и носила в сумке, висевшей у нее через плечо. Как считала Лисбет Саландер, в реальном мире не много найдется страшилищ, с которыми нельзя управиться при помощи увесистого молотка.

В этот вечер небо было усеяно сверкающими звездами, светила полная луна. Лисбет подняла взгляд и увидела, что Регул в созвездии Льва стоит низко над горизонтом. Она уже почти дошла до отеля, как вдруг замерла на месте — впереди на пляже, у самой воды, она заметила смутные очертания человеческой фигуры. Это был первый случай, раньше она не встречала здесь в темноте ни души. Между ними оставалось метров сто, но благодаря лунному свету Лисбет без труда узнала ночного гуляку.

Это был почтенный доктор Форбс из тридцать второго номера.

Она свернула в сторону, несколькими широкими шагами быстро пересекла пляж и затаилась в тени деревьев. Она оглянулась, но Джорджа Бленда нигде не увидела. Человек у кромки воды медленно прохаживался взад и вперед, покуривая сигарету, а через каждые несколько шагов останавливался и наклонялся, словно искал что-то у себя под ногами. Эта пантомима продолжалась двадцать минут, затем он внезапно развернулся, быстрым шагом направился к выходящему на пляж подъезду отеля и скрылся.

Немного выждав, Лисбет подошла к тому месту, где расхаживал доктор Форбс, и неспешно описала полукруг, внимательно глядя себе под ноги, но ничего, кроме песка, нескольких камешков и раковин, не увидела. Потратив на это две минуты, она бросила осматривать пляж и вернулась в гостиницу.

У себя в номере она вышла на балкон, перегнулась через перила и осторожно перелезла на соседний. Все было тихо и спокойно. Вечерние посетители бара давно отгуляли. Подождав немного, она сходила за сумкой, взяла лист бумаги и свернула себе косяк из запаса, которым снабдил ее Джордж Бленд. Устроившись на балконе в шезлонге и устремив взгляд на темные воды Карибского моря, Лисбет задумчиво закурила.

В ее голове заработал чуткий приборчик, готовый, будто радар, уловить малейший сигнал тревоги.

О книге Стига Ларссона «Девушка, которая играла с огнем»

Джеймс Роллинс. Ключ судного дня

Отрывок из романа

Весна 1086 года. Англия

Первым признаком беды стали во́роны.

Крытая повозка, запряженная одной лошадью, катила по ухабистой дороге, петляющей между бесконечными полями ячменя, и вдруг в небо черной тучей взмыла стая воронов. Они устремились в голубое небо, шумными кругами поднимаясь все выше и выше, однако это была не обычная паника спугнутых птиц. Вороны кружили в вышине и резко падали вниз, кувыркаясь в воздухе и судорожно хлопая крыльями. Птицы сталкивались друг с другом в небе и дождем проливались на землю. Маленькие черные комки с силой ударялись о дорогу, ломая крылья и клювы. Искалеченные птицы трепетали, слабо поднимая перебитые крылья.

Но самым пугающим во всем этом была полная тишина.

Ни карканья, ни криков.

Лишь неистовое хлопанье крыльев — после чего мягкий шлепок пернатого тела об утрамбованную землю и камни.

Возница осенил себя крестным знамением и остановил повозку. Его глаза, полуприкрытые тяжелыми веками, не отрывались от неба. Лошадка, встряхивая головой, тяжело дышала, выпуская в прохладный утренний воздух облачка пара.

— Едем дальше,— сказал путник, сидящий в повозке. Мартин Борр, младший из королевских коронеров, был направлен сюда тайным эдиктом самого короля Вильгельма. Кутаясь в теплый шерстяной плащ, Мартин думал о грамоте, скрепленной воском с оттиском большой королевской печати. Казна была обременена тяготами войны, и Вильгельм разослал по всей стране десятки королевских комиссаров, чтобы они составили полную опись его земель и владений. Все собранные сведения заносились в громадную книгу под названием «Земельная опись Англии» одним ученым, писавшим на загадочной разновидности латыни. Делалось это все для того, чтобы точно определить размер податей, которые должны были собираться казной.

По крайней мере, так утверждалось.

Были и те, кто подозревал, что столь подробное изучение всех земель было осуществлено с другой целью. Эти люди сравнивали книгу с библейским описанием Судного дня. В Библии говорится, что Бог ведет учет всех человеческих деяний в Книге жизни. И постепенно молва закрепила за плодом этих великих исследований другое название: «Книга Судного дня».

Скептики, сами того не подозревая, были близки к истине.

Мартин прочитал запечатанную воском грамоту. Он видел, как одинокий писец дотошно заносит сведения, полученные от королевских комиссаров, в огромный том, а в конце ученый вывел по-латыни одно- единственное слово, красными чернилами.

Vastare.

«Опустошенный».

Этим словом были отмечены многие области, в том числе земли, разоренные войной и грабежами. Но две записи были полностью сделаны кроваво-красными чернилами. Одна описывала уединенный остров, затерявшийся между побережьями Ирландии и Англии. И вот теперь Мартин приближался ко второму из этих мест, получив королевский приказ провести подробное исследование. Он дал клятву молчать; в помощь ему были выделены три человека. Сейчас они следовали за повозкой верхом.

Возница дернул поводья, побуждая чудовищно огромного гнедого тяжеловоза ускорить шаг. Повозка двинулась вперед, наезжая колесами на трепещущие тела воронов, с хрустом сокрушая кости и разбрызгивая кровь.

Наконец они поднялись на гребень, откуда открылся вид на раскинувшуюся внизу плодородную долину. Вдалеке приютилась деревушка, зажатая с одной стороны каменным особняком, а с другой — церковью со шпилем. Остальными строениями были десятка два бревенчатых домов и россыпь деревянных овчарен и голубятен.

— Милорд, это про́клятое место,— пробормотал возница.— Помяните мое слово. И разорила здесь все не чума.

— Мы прибыли сюда как раз для того, чтобы все выяснить. В лиге позади горная дорога была перекрыта королевским отрядом. Дальше не пропускали никого, и все же это не могло остановить ходившие по окрестным деревням и селам слухи о том, что на долину обрушился какой-то странный мор.

—Про́клятое,— повторил возница, направляя повозку вниз по дороге в сторону деревни.— Я слышал рассказы о том, что эти земли когда-то принадлежали безбожникам кельтам. Говорят, для них, язычников, они были священными. По-прежнему в чащах на склонах вон тех холмов можно найти их камни.

Он указал морщинистой рукой на густые леса, которые покрывали вершины высоких холмов, устремленных в небо. Туман, цеплявшийся за верхушки деревьев, превращал зелень крон в грязные оттенки серого и черного.

— Кельты прокляли это место, я вам точно говорю. Принесли погибель тем, кто носит крест.

Мартин Борр не желал слушать эти бредни. Тридцати двух лет от роду, он обретал знания под руководством лучших ученых от Рима до Британии. И сюда вместе со знатоками своего дела явился, чтобы установить истину.

Развернувшись, Мартин махнул рукой, указывая на маленькую деревушку, и трое всадников пришпорили лошадей. Каждый из них знал свою задачу. Мартин последовал за ними, без лишней спешки, изучая и оценивая все, что встречалось на пути. Уединенная деревушка в этой небольшой горной долине, известная под названием Хайглен, славилась в здешних краях своими гончарными изделиями. Глина добывалась из горячих источников, каковыми и объяснялась туманная дымка, затягивающая лес на вершинах. Говорили, что местный способ обжига и состав глины являлись строго оберегаемыми секретами, в которые были посвящены только жители деревни.

И теперь все эти секреты утеряны навсегда.

Повозка, громыхая, катилась по дороге, мимо полей, засаженных рожью, овсом, бобами, мимо грядок овощей. На одних полях, судя по виду, недавно собрали урожай, другие, похоже, были подожжены.

Неужели жители деревни заподозрили правду?

По мере того как повозка спускалась в долину, становились видны ряды овчарен, обрамленных высокими живыми изгородями, которые частично скрывали царящий внутри ужас. Сочные пастбища были испещрены оспинами сотен кучек шерсти, вздутых трупов овец. Ближе к деревне появились также застигнутые смертью свиньи и козы, распростертые на земле, с ввалившимися глазами. В поле валялась пара здоровенных волов, по-прежнему впряженных в плуг.

Повозка подъехала к самой деревушке, спрятанной в зелени деревьев. Вокруг стояла полная тишина. Путников не встретил ни лай собак, ни кудахтанье кур, ни крик осла. Не зазвонил церковный колокол, никто не окликнул чужаков, появившихся в селении.

Тишина была гнетущей.

Как вскоре было установлено, большинство умерших жителей лежали у себя дома, слишком обессиленные перед смертью, чтобы выйти на улицу. Но одно тело застыло на траве, недалеко от каменных ступеней особняка. Мертвый мужчина лежал ничком там, где и упал, возможно, свалившись с лестницы и свернув себе шею. Но даже с высоты повозки Мартин обратил внимание на высохшую кожу, обтянувшую кости, на глубоко запавшие глаза, на неестественную худобу.

То же самое истощение наблюдалось и у домашних животных в поле. Казалось, вся деревня долго была в осаде и все живое в ней умерло от голода.

Послышался приближающийся стук копыт. Реджинальд осадил коня рядом с повозкой.

— Все закрома полны,— доложил он, вытирая руки о штаны.— И еще там крысы и мыши.

Мартин вопросительно посмотрел на высокого, покрытого шрамами воина, пришедшего вместе с королем Вильгельмом с севера Франции.

— Дохлые, как и всё вокруг. В точности как на том проклятом острове.

— Но теперь мор дошел до наших берегов,— пробормотал Мартин.— Пришел к нам на землю.

Вот почему их послали сюда, вот почему дорога в деревню была перекрыта, вот почему все они дали клятву хранить молчание.

— Жирар подыскал вам хороший труп,— продолжал Реджинальд.— Посвежее остальных. Мальчишку. Жирар оттащил его в кузницу. Он указал на деревянный сарай с каменной трубой.

Кивнув, Мартин вылез из повозки. Он должен был убедиться наверняка, а для этого существовал только один путь. Его долг как королевского коронера заключался в том, чтобы выведать правду у мертвых. Хотя самую кровавую часть работы Мартин решил оставить французскому мяснику.

Мартин шагнул в открытую дверь кузницы. Жирар уже ждал его там, склонившись перед остывшим горнилом. Француз трудился в войске короля Вильгельма, отпиливая воинам изувеченные члены и тем самым спасая им жизнь.

Жирар освободил стол посреди кузницы и уже снял одежду с тела мальчишки и привязал его к столу. Мартин окинул взглядом бледное, исхудавшее тело. Его собственный сын был приблизительно такого же возраста, но жуткая смерть состарила несчастного паренька, покрыла его морщинами, каких не должно быть в его восемь или девять лет.

Пока Жирар готовил ножи, Мартин осмотрел тело внимательнее. Ущипнув кожу, он отметил полное отсутствие жировой прослойки. Затем изучил растрескавшиеся губы, клочки уцелевших на голове волос, распухшие щиколотки и ступни, но наибольшее внимание уделил выступающим костям, водя по ним руками, словно пытаясь прочитать на ощупь карту: ребра, скулы, глазницы, таз.

Что здесь произошло?

Мартин понимал, что ответ не лежит на поверхности.

Жирар подошел к столу, сжимая в руке длинное серебристое лезвие.

— Ну что, сударь, принимаемся за работу?

Мартин молча кивнул.

Через четверть часа тело мальчика походило на выпотрошенную свинью. Кожа, рассеченная от паха до горла, была содрана и приколота к доскам стола. Туго переплетенные внутренности лежали в окровавленной брюшной полости, вздутые и розовые. Из-под ребер торчала распухшая желтовато-бурая печень, слишком большая для такого маленького ребенка, иссушенного до костей и хрящей.

Жирар подошел к вскрытому животу. Его руки исчезли в ледяных глубинах.

Мартин, оставаясь в стороне, прикоснулся рукой ко лбу и беззвучно зашевелил губами, моля усопшего простить за это бесцеремонное вторжение. Конечно, сейчас было слишком поздно ждать от мальчишки прощения. Но его мертвое тело еще могло оказать последнюю услугу — подтвердить худшие опасения.

Жирар вытащил желудок покойного, упругий и белый, от которого свисала распухшая багровая селезенка. Несколькими умелыми движениями ножа француз рассек сплетение кишок и бросил освобожденный желудок на стол. Еще один ловкий разрез — и желудок раскрылся пополам. Словно из испорченного рога изобилия, на доски пролилось густое зеленоватое месиво непереваренного хлеба и зерна.

Тотчас же по всей кузнице распространился зловонный запах, сильный и резкий. Мартин прикрыл рукой рот и нос — защищаясь не от смрада, а от жуткой правды.

— Мальчишка умер от голода, это очевидно,— сказал Жирар.— Однако он умер от голода с полным желудком. Мартин отступил назад, чувствуя, как леденеет все внутри. Вот оно, неопровержимое доказательство. Конечно, для полной уверенности надо будет еще изучить другие трупы. Но и здесь, похоже, причина смерти была той же самой, что и на острове, обозначенном в «Книге наблюдений» словом «опустошенный».

Мартин не мог оторвать взгляд от выпотрошенного детского тела. Теперь понятно, в чем заключалась истинная причина их секретной миссии. Найти язву, поразившую родную землю, и истребить ее, прежде чем она успеет распространиться. Причина смерти всех жителей деревни была той же, что и на затерянном острове. Люди, пораженные странной болезнью, ели и ели, но в конце концов умирали от голода, не получая питательных веществ, полностью истощенные.

О книге Джеймса Роллинса «Ключ судного дня»

Остров Самуй

Отрывок из книги «Кухня Таиланда, или Путешествие в страну свободных людей», готовящейся к изданию в московском издательстве гастрономической литературы «Чернов и Кo». Фото авторов.

«Мы сошли в Сураттхани и доехали на автобусе до Донсака. Отсюда на пароме „Сонгсерм“ мы добрались прямо до причала в Натхоне. Так мы попали на Самуй».

Алекс Гарленд «Пляж»

Давайте немного познакомимся с тайским островом-курором, куда так стремятся попасть тысячи туристов. Остров Самуй (так он официально именуется в наших географических справочниках) — живописно гористый, в центре непроходимые джунгли, а вдоль побережья раскинулись плантации кокосовых пальм, фруктовые сады и рыбачьи поселки. По периметру проложена автострада, и от любого приморского отеля легко добраться до местных центров «культуры и отдыха», коих здесь предостаточно. Выбирая отель, неплохо знать, что на западном берегу удобных пляжей маловато — берег там каменистый, а море мелкое. А вот на восточном, песчаном, можно купаться вволю. Мало того, Самуй окружает ожерелье из 80 островков, в основном, необитаемых — там вообще рай! Местное население занимается рыболовством, разведением кокосов (утверждают, что лучших в стране) и, естественно, обслуживанием иностранных туристов. То есть нас.

До конца 1970-х остров сохранял первозданную девственность и не ведал о таких достижениях западной цивилизации, как проституция, травка и галлюциногенные грибочки. Но как только «белый дикарь» ступил на райскую землю, тут все и началось. Поначалу добрые туземцы понастроили дешевых бамбуковых хижин, поднесли гостям дары полей, лесов и моря, но изумившись, а потом и возмутившись поведению распоясавшихся любителей беспредельного оттяга, стали подавать робкие, а вскоре и решительные протесты — абсолютно безрезультатные. Делать нечего — со временем попривыкли, притерлись, а позже, уразумев немалую выгоду, научились ее извлекать. И уже в середине 1980-х Самуй стал популярным международным курортом, практически круглогодичным — климат тут превосходный, лишь с октября по декабрь северо-восточные муссоны несут собой сильные (теплые) дожди и легкие штормы, но зато все ярко зеленеет и благоухает.

Можете, перелетая из Бангкока на Самуй (около полутора часов) или переплывая туда на пароходе (это подольше), перечитать эту короткую справку 10–20 раз и попытаться написать ее изложение в своем блокноте — так время пройдет быстрее, и на горизонте замаячат очертания Натхона — столицы острова, городка, приятного во всех отношениях. Получить удовольствие можно сразу, буквально сойдя с причала, — в небольшом зале возле пристани убеленные сединами тайки делают массаж по высшему классу, хотя и безо всякой эротики. Зато тело поет, а душа воспаряет. В самом городе множество магазинов и магазинчиков, есть банки, медицинские учреждения (мало ли что) и бессчетное число ресторанчиков, где всегда предлагают свежайшие морепродукты. Но сколько ни говори «халва», во рту слаще не станет, и сколько не пиши о «свежайших морепродуктах», тема остается умозрительной. Поэтому немного отвлечемся, займемся стряпней и приготовим кунг пхат кхинг — креветки с китайским уклоном, но по-тайски:

КУНГ ПХАТ КХИНГ

Креветки, жаренные с имбирем

8 крупных очищенных креветок; 2 столовые ложки растительного масла; 2 столовые ложки натертого имбирного корня; 1 столовая ложка измельченного чеснока; 3 столовые ложки куриного бульона; 1,5 столовые ложки рыбного соуса; 1 столовая ложка соевого соуса; 8 грибов сиитакэ; 2 перышка зеленого лука, нарезанных на куски длиной 6 см; 1/2 чайной ложки сахара.

В воке на среднем огне разогреть масло и обжарить чеснок и имбирь до золотистого цвета, затем добавить бульон, соевый и рыбный соусы и сахар. Энергично помешивать, пока не закипит, затем засыпать креветки, грибы и лук. Не переставая мешать, жарить еще 3 минуты, пока креветки не станут опаковыми. Любители острого могут добавить тонко нарезанный красный перчик.

Поупражнявшись в кулинарии и подкрепившись, можно продолжить путешествие. Первой достопримечательностью на нашем пути будет крошечный островок Фан у северо-восточной оконечности Самуя, соединенный с главным островом насыпной дамбой. Здесь расположен монастырь с восседающей на холме 12-метровой золоченой статуей медитирующего Будды. Напротив, чуть западнее, три известных прибрежных района: Банграк, или побережье Большого Будды, Бопхут и Мэнам. Песок здесь желтоватый и более крупный, чем на востоке. Но есть и свои плюсы. Бопхут, кстати сказать, старейшее на острове поселение, возможно, единственное место на Самуе, где туристы и аборигены живут в непосредственной близости — сущее наслаждение для любителей экзотического колорита.

Море, по словам особо рафинированной публики, здесь не столь прозрачное, как в других местах, зато можно носиться на водных лыжах до полного изнеможения. Мыобосновались там в 3-звездном Samui Palm Beach Resort, где менеджером работал симпатичный итальянец-трудоголик, за что-то невзлюбивший родной Сан-Ремо (нами, кстати, бесконечно любимый). Под его чутким руководством здесь был установлен безукоризненный порядок, разбит пышнейший сад с цветами и птицами, а прислуга вышколена до чрезвычайной пушистости… Вы где-нибудь видывали, чтоб утром на довольно обильном шведском столе за вами тенью ходил официант с подносом и тащил все выбранное вашим ленивым утренним оком?

В Мэнам роскошные отели соседствуют с дешевыми бунгало, но теплого невообразимой лазури моря и тешащей глаз картинки острова Пханган всем хватает. Еще западнее, а точнее на самом севере Самуя, тянется побережье Бангпо, здесь из моря поднимаются скалы и коралловые рифы — с аквалангом да и просто с маской, трубкой и ластами можно попробовать закорешиться с подводными обитателями (попадаются очень симпатичные). Самое удобное, на наш взгляд, побережье на востоке в живом и развеселом районе Чхавенг — целых 6 километров живописных бухточек, мелкого ласкового песка, кристально-чистой воды, и вдоль пляжа тянется непрерывный променад с бесчисленным количеством ресторанчиков, магазинчиков, массажных салонов и т.п. Соответственно и туристов (особенно в сезон) там предостаточно.

Каких-то особенно экзотических гастрономических удовольствий искать в отелях Чхавенга (особенно высококлассных) бесполезно. Завтрак в любом — стандартный: стакан свежевыжатого сока, тосты, масло, джем, чай/кофе, вареные яйца и яичница на наш выбор — с беконом или сосисками. Подобным образом будут составлены обед и ужин. Чувствуется тлетворное европейское влияние — нет, чтобы подать муравьиные яйца под рыбным соусом или фрикадельки из крокодилятины… Истинные гурманы в отелях не питаются — тем более под боком сотни ресторанчиков, маленьких забегаловок и уличных поварских станций, где предлагают любое тайское угощение, особенно морское, раз уж мы на острове. Попробуйте, например, стейк из акулы в кисло-сладким соусом или из кусок барракуды, жаренный на гриле с чесноком и зеленью, — никогда не забудете. Можно и не морское. Сладкоежки стоят в очередях за блинчиками с бананами, шоколадом, сгущенкой и кунжутом, что стряпают на променаде Чхавенга в походных кухнях.

Главная достопримечательность побережья Ламай — два утеса: Хин-та (Дедушка) и Хин-яй (Бабушка), похожие на… огромные мужские и женские гениталии. Настолько похожие, что каменный фаллический столб выше человеческого роста и береговая расщелина, размером под стать ему, служат неизменным поводом для шуток ниже пояса и выше сапога. В каких только позах и ракурсах тут не снимаются туристы, если бы кто-то удосужился собрать все снятое, забавный получился бы фотоальбом. Тайцы нас в данном случае разочаровали — на основе такого богатого естественного материала можно было создать эпическую поэму, по силе сравнимую с трагической историей Лота, а по длине с «Калевалой». У них же фигурирует какой-то куцый рассказ про деда с бабкой, отправившихся по одной версии искать невесту, а по другой жениха своему внуку/внучке (нужное подчеркнуть), попали в шторм — в результате и появились эти эротические достопримечательности (просто какое-то «жили-были дед да баба»).

Если вы не боитесь нестись в открытом старомодном джипе по ухабистым размытым дорогам, не отказывайтесь от «сафари», так здесь именуется поездка к водопадам и к «Секретному (или „Небесному“) саду», устроенному в горной ложбине в самом центре острова. Этот сад придумал и изваял для него огромное количество скульптур на буддийские сюжеты замечательный человек Ним Тхонгсук. Приступил он к работе в возрасте 77 лет и до конца дней своих (умер в 91 год), не покладая рук, высекал из камня сказочные фигуры. Кое-что так и осталось недоделанным — вон из канавы торчит пара огромных ног какого-то неслучившего персонажа.

«Я никогда не ездил на слоне», — с романтической грустью пели мы в далекой юности песню Высоцкого на стихи Геннадия Шпаликова, отчетливо осознавая, что так никогда и не поездим. Слонов мы видели лишь в зоопарке, цирке и кино, с дальними странами знакомились в «Клубе кинопутешествий», а в роли вожделенной, но все же доступной «заграницы» выступала Болгария. Теперь можете представить детский восторг взрослых людей, взгромоздившихся на спину громадины. Распевая во все горло все туже песню, с хоровым припевом «Фиг вам, еду!», мы постоянно гладили животное по голове, изумляясь ласковой колючести волосков, трепали за уши и все норовили добраться до хобота. Быстро раскумекав, с кем имеет дело, хитроватый погонщик жалобно нудил о «пура алифанте», коему так не хватает на пропитание, зашуршали баты, но ламентации не прекращались, нам было поведано про горькую долю уже самого слоноводилы.

Он оказался родом с бедного северо-востока, из семьи потомственных погонщиков — махаутов. Родители кормили его, пока могли, а на совершеннолетие подарили отпрыску юную слониху с напутствием зарабатывать самостоятельно. Паренек оказался смышленым, отправился вместе с подарком на Самуй и теперь неплохо кормиться за счет восторженных туристов. Надо признать, что «алифанту» требуется немало — 190 кг зеленых кормов и 250 л воды в день вынь да положь. Слоны в Таиланде из рода азиатских, они помельче африканских (высота самца до 3,2 м, самки до 2,7 м, вес может достигать 5 тонн), не такие лопоухие и лобик слегка вогнутый. Бивни у самцов внушительные (до 2,5 м, вес до 75 кг), у самок их обычно не бывает (у нашей, к примеру, не было).

Мы сперва позавидовали соседям, гордо восседающим на мощном бивненосце, зато потом они с завистью смотрели на нас — наша красотка с затейливым естественным бежевым узором на хоботе выделывала вензеля, приплясывала, становилась на колени, набирала воду из речки и обливала нас душем, заигрывала с самцами, короче веселила от души (поэтому поводу канючивший погонщик получил дополнительную мзду — видно, отец хорошо научил мальца обращаться со слонами и клиентами). В ритме танго продирались сквозь джунгли, инстинктивно втягивая голову в плечи при виде грозно нависающих «булав» дуриана — вот где пригодилась бы каска. На прощание угостили слониху бананами — ела она их, как и пристало девушке, очень изящно. А на нее уже усаживались американцы, и погонщик вновь завел свою волынку про «пура алифанта». Прощай, хитрюга. Удачи тебе!

Преисполненные радостью от осуществленной мечты, отправились в ближайшую забегаловку и решили в слоновью честь съесть что-нибудь вегетарианское — вдруг вырастем большими, как они, ни разу не пробовавшие «мертвечины». Выбрали кукурузные пончики — очень неплохо. Пробуем скопировать:

ТХОТ МАН КХАУ ПХОТ

Кукурузные пончики

Для пончиков: 350 г консервированной кукурузы; 1 столовая ложка порошка карри; 2 столовые ложки рисовой муки; 3 столовые ложки пшеничной муки; 1/2 чайной ложки соли; 2 столовые ложки светлого соевого соуса; растительное масло для жарки во фритюре.

Для соуса: 4 столовые ложки рисового уксуса; 2 столовые ложки сахара; кусочек свежего огурца (длиной 2,5 см); 1/2 маленькой моркови; 2 нашинкованные луковки шалота; 1 столовая ложка измельченного жареного арахиса; 1 маленький «мышиный» перчик, нарезанный тонкими колечками.

Кукурузу откинуть на дуршлаг и дать хорошенько стечь. Смешать все компоненты теста. Разогреть масло во фритюрнице. Набирать тесто ложкой, слегка обжимая пальцами и опускать в масло. Жарить пончики до темно-золотистого цвета, затем выкладывать шумовкой на бумажное полотенце. Теперь готовим соус. Огурец разрезать вдоль на четыре части, а потом тонко нашинковать. Морковь разрезать вдоль пополам и тоже тонко нашинковать. В сотейнике на маленьком огне при постоянном помешивании растворить сахар в уксусе и дождаться, пока сироп слегка не загустеет. Снять с огня и дать остыть. Перелить в пиалу, добавить все остальные ингредиенты и перемешать. Подавать пончики с соусом.

Если на Самуе вы заскучали (это вряд ли, но вдруг?), то можно съездить на остров Пханган — тут бродят безумные иностранцы-бэкпекеры, увешанные такими рюкзаками, с какими наши геологи не отправлялись в многомесячные экспедиции. У них это называется «пешеходный туризм». Наши сибариты в таком времяпрепровождении замечены не были — все больше у моря с коктейлем в правой и сигаретой в левой. Островок хорошо известен среди молодежи всего мира — хотя бы по той же книге Алекса Гарленда «Пляж». Цитируем: «Новой таиландской Меккой стал расположенный по соседству остров Пханган. Через несколько лет, когда я оформлял паспорт, намереваясь вылететь в Бангкок, мне позвонила одна моя подруга и дала совет. «Не забивай себе голову Пханганом, Рич, — сказала она. — Хатрин давно уже не тот. Теперь там продают билеты на full-moon parties».

Действительно, в последние годы Пханган приобрел мировую славу благодаря идее предприимчивого владельца самуйского отеля Paradise Bungalow — в полнолуние вывозить заскучавших зажравшихся туристов на пханганский пляж Хат-Рин и, обеспечив бесперебойную доставку горячительных напитков, устроить им «Вечеринку Полной Луны» (Full Moon Party) с полным же оттягом. Затея понравилась (не хватает западным людям единения и вольницы) и стала набирать обороты — каждый месяц в полнолуние вечером целые флотилии яхт, катеров, лодок и прочих плавсредств отправляются на остров, а там — выпивка до положения риз, музыка до оглушения, танцы до упаду, травка до одури и любовь до умопомрачения (в смысле любой степени свободы).

Для большинства бэкпекеров путешествие на Full Moon Party начинается в Бангкоке, на Кхао-Сан (улице «мокрого риса») — около полукилометра недорогих гостиниц, туристических и транспортных агентств, баров и кафе, настоящая Независимая Республика Вольных Скитальцев. Здесь можно дешево переночевать, постирать бельишко, забраться в Интернет, поесть за 20 батов, изготовить любые фальшивые удостоверения, почти по себестоимости сделать в турагентствах визы в Китай, Гонконг, Сингапур, Непал, Индию и Австралию. Здесь же можно продать часы, фотоаппарат, бутылку водки и потертые джинсы, проколоть любую часть тела, заплести косички, напиться и накуриться. Там покупают обычно joint ticket — совмещенный билет на ночной автобус до Сураттхани и скоростной катер до Самуя, чтобы затем попасть на Пханган, где на знаменитое ночное пати соберется несколько тысяч фарангов (так тайцы называют иностранцев) с целью оттянуться босиком под гипнотическим светом полной луны на семи пляжных танцплощадках. Наутро отгулявшую публику собирают, грузят на те же плавсредства и доставляют на Самуй, а тайцы чистят пляжи Пхангана (как раз до следующего полнолуния работа обеспечена). Все довольны.

Попробуйте съездить на остров Тау (буквально: «черепаха», ибо своими очертаниями ее напоминает, хотя, есть мнение, что здесь когда-то водилось множество морских черепах, отсюда, мол, и название). Среди местного населения остров прославился тем, что его 18 июня 1899 года посетил король Рама V и на огромном валуне оставил свою роспись. С 1933 Тау служил лагерем для политзаключенных, но в 1947 году премьер-министру удалось добиться у короля Рамы IX амнистии для всех узников, и лагерь ликвидировали. Теперь здесь очередной райский уголок, куда очень даже стоит добраться. Во-первых, потрясающая морская прогулка, во-вторых, такой подводный мир, что и пером не описать, и, в третьих, очень дешевые курсы аквалангистов и подводной фотографии. Самый долгий и дорогой начальный курс длится четыре дня и включает теорию вкупе с четырьмя погружениями (максимальная глубина — 18 метров). Продвинутому аквалангисту дозволяется погружаться до 30 метров, а фотографов учат, как правильно зависать с камерой перед пугливой рыбиной. Кстати, культовый фильм «Пляж» с очаровашкой Ди Каприо был снят на тайском острове Пхи-Пхи в Индийском океане, хотя в романе Гарленда действиео происходит здесь — на острове Тау в Сиамском заливе.

Ну, а подводному доке прямая дорога на Нангьюан — два скрепленных песчаной перемычкой гористых крошечных островка, где одна, но подлинная страсть — подводный мир. На одном островке ярусы бунгало (чтоб подняться на самый верхний, придется попыхтеть), где свет и пресную воду дают с 5 вечера до 10 утра (в рекламном проспекте стыдливо написано «мы периодически поддерживаем подачу воды 24 часа, электричества 22 часа»). Но это обстоятельство ничуть не смущает бравых аквалангистов, а однодневным экскурсантам, вроде нас, круглосуточная подача воды и электричества вообще ни к чему. На другом островке — ресторанчик с баром и все условия для ныряния. Красота, чистота, блага цивилизации не давят — вот где бы дожить остаток дней, наслаждаясь общением с рыбами и трепангами.

Кстати о трепангах. В промысловом и кулинарном аспекте трепангом обычно называют тихоокеанский дальневосточный вид голотурий Stichopus japonicus, а род Cucumaria чаще — кукумарией, или морским огурцом. Дальневосточный трепанг, больше всего похож на гигантскую гусеницу — вытянутое цилиндрическое тело темно-коричневого цвета с венчиком щупалец и большим количеством мягких шипов на спине; длина промысловых особей — 30–40 см, вес — от 50 до 300 г. Нежирное плотное хрящеобразное мясо (стенки тела) трепанга и кукумарии высоко ценят жители Юго-Восточной Азии. Китайцы даже величают трепанга хей-сын — «морской корень жизни». Современная наука обнаружила в трепанге и кукумарии богатый набор активных биологических соединений и подтвердила тем самым высокую медицинскую ценность их мяса. Оно содержит белки, жиры, витамины, фосфор, йод, кальций, медь и железо — все это очень полезно страдающим повышенной утомляемостью и нервозностью.

Обращаться со свежемороженым и нечищеным деликатесом (вряд ли вы достанете другой) надо с хирургической аккуратностью. Сначала его надо вычистить (занятие, прямо скажем, для терпеливых), то есть снять слизь и удалить обволакивающие желудок хрящи, а затем пару часов отваривать. Если после этого нарезать все это соломкой и обжарить с лучком и томатным соусом — получится прекрасный закусон. Когда-то скоблянка из кукумарии и трепанга была фирменным блюдом хороших ресторанов Владивостока, поскольку самое большое в нашей стране скопление трепангов и кукумарии находится в заливе Петра Великого.

Непременно, нужно отправиться на экскурсию в Морской национальный парк Анг-Тхонг — 40 необитаемых островков в 35 километрах к северо-западу от Самуя. Тут и фауна, и флора, и рифы, и лагуны, и скалы, и пещеры — одним словом лепота! И любые превосходные степени теряют здесь свой вес и смысл. К концу дня возвращаешься в родной отель с «багровым лицом идиота», способный лишь нечленораздельно мычать и закатывать глаза, а ночью сниться бездонная глубь и ты сам — в хороводе разноцветных рыбок отплясываешь джигу в обнимку с трепангом. Кстати, здесь мы впервые попробовали мидии и немного расскажем о них, вспомнив сначала слова нашего приятеля, кулинара и знатока Бориса Бурды: «Практически каждый одессит впервые попробовал это блюдо, будучи не при галстуке. Точнее — в плавках, в крайнем случае — в купальнике. На четыре куска ракушечника ставился железный лист, под ним разводился костерок из собранного на пляже мусора и сухих веток, а потом на разогретый лист бросали крупные мидии. Свежевыловленные, только что из моря»…

Съедобен в этом моллюске мускул с мантией, в вареном виде больше всего напоминающий белок крутого яйца с темно-серым или желтоватым оттенком. Мидий жарят на сливочном масле, варят в белом вине (красное придает дарам моря несъедобную синюшность), запекают или отваривают на пару с чесноком и зеленым луком. Мясо мидии, не столь нежное, как у устриц, однако очень приятное, слегка сладковатое, благодаря высокому содержанию крахмала.

Само собой разумеется, что лучшие мидии — «только что из моря»… В кухне Таиланда есть мидии из моря, но в ресторанах чаще предлагают крупные новозеландские зеленые мидии — их выкладывают в половинки раковин, устланных листьями базилика, заливают смесью специй и кокосовых сливок, накрывают сверху стручковым перцем, листьями кафрского лайма и кинзой, а затем варят на пару в течение нескольких минут. Мы приготовим их немного иначе, но тоже по-тайски:

ХОЙ ОП

«Печеные» мидии

700 г мидий (отскоблить и хорошо промыть); кусок корня галанги длиной 8 см (разрезать на 4 части); 2 стебля лимонного сорго (нарезать на куски длиной 8 см и слегка раздавить); 10 веточек базилика; для соуса: 2 толченых зубчика чеснока; 1 чайная ложка измельченного свежего красного жгучего перца; 2 столовые ложки лаймового сока; 1 столовая ложка светлого соевого соуса; 2 столовые ложки рыбного соуса; 1 чайная ложка сахара.

В кастрюлю влить воды примерно на 1 см, всыпать мидии, добавить галангу, лимонное сорго и базилик. Закрыть крышкой и поставить на средний огонь. Готовить минут 15, пока раковины не раскроются. Затем снять с огня, выкинуть нераскрывшиеся раковины, а остальные переложить в большую керамическую миску. Для приготовления соуса нужно смешать все его компоненты. Соус подают в маленьких порционных пиалах. Есть мидий очень просто — освобождаем одну раковину и, орудуя ею, как щипцами, вытаскиваем мидий из других раковин, макаем в соус и отправляем в рот.

Сегодня зеленые новозеландские мидии есть и в наших магазинах. С ними не нужно долго возиться — усилия минимальны, а успех гарантирован. Разморозьте, отделите моллюска от раковины, уложите обратно и полейте заправкой из растительного масла, винного уксуса (соотношение 4 : 1), чеснока и базилика. Вот и все, можно подавать — и «посуду» мыть не надо. А можно приготовить и оригинальный «шашлычок» — каждого моллюска (без раковины, разумеется!) оберните ломтиком бекона, наколите на шпажку несколько штук, поджарьте на гриле и подавайте с лимончиком. Гостям скажете, что, мол, тайцы именно так их и едят… Пусть проверят.


Авторы благодарят тайскую туристическую компанию Smart Travel Asia и лично Наталью Синельникову и Антона Яцкевича за информационную поддержку, организацию интереснейших путешествий по всей Юго-Восточной Азии и неоценимую помощь в подготовке этой книги.

О книге Татьяны Соломоник, Сергея Синельникова, Ильи Лазерсона «Кухня Таиланда, или Путешествие в страну свободных людей»

Эрнст Юнгер. На мраморных утесах

1

Вам всем знакома щемящая грусть, которая
охватывает нас при воспоминании о временах
счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно
мы разлучены с ними, словно
это было не с нами. И картины заманчивей
проступают в отблеске; мы мысленно воскрешаем
их, как тело умершей возлюбленной,
которое покоится глубоко в земле и, подобно
более возвышенному и духовному великолепию
пустынного миража, заставляет нас содрогнуться.
И в своих взыскующих грёзах мы
снова и снова ощупью перебираем каждую
подробность, каждую складку минувшего.

Тогда нам начинает казаться, будто мы не до
самого края наполнили меру жизни и любви,
однако никакое раскаяние уже не возвратит
нам упущенного. О, если бы это чувство могло
стать нам уроком для каждого мгновения
счастья!

А ещё слаще становится воспоминание о
наших лунных и солнечных годах, когда они
внезапно заканчивались ужасом. Лишь тогда
мы понимаем, какой же счастливый жребий
выпадает нам, людям, когда мы беспечно
живём в своих маленьких общинах, под
мирной крышей, за сердечными разговорами
и ласковым пожеланием доброго утра и спокойной
ночи. Ах, мы всегда слишком поздно
узнаём то, что уже этим был щедро открыт
для нас рог изобилия.

Так и я мысленно возвращаюсь к тем временам,
когда мы жили в Большой Лагуне, —
лишь воспоминание воскрешает снова их
волшебство. В ту пору, правда, казалось, что
дни нам омрачает какая-то забота, какое-то
горе; и прежде всего нас заставлял быть начеку
Старший лесничий. Поэтому мы жили в некотором напряжении, одеваясь в простые
одежды, хотя нас не связывала никакая клятва.
Между тем дважды в год мы таки освещали
красную пищу — раз весной и раз осенью.

Осенью мы пировали как мудрецы, отдавая
должное превосходным винам лозы,
растущей на южных склонах Большой Лагуны.
Когда из садов между красной листвой и
тёмными гроздьями до нас доносились оживленные
возгласы сборщиков винограда, когда
в маленьких городках и деревнях начинали
скрипеть виноградные прессы и со дворов
тянуло бодрящим запахом свежих выжимок,
мы спускались к хозяевам, бочарам и виноградарям
и вместе с ними пили из пузатого
кувшина. Там мы всегда встречали весёлых
товарищей, ибо край был богат и красив, там
было место беспечному досугу, а шутка и хорошее
настроение почитались здесь наличной
монетой.

Так из вечера в вечер сидели мы за праздничной
трапезой. В эти недели замаскированные
сторожа с рассвета до поздней ночи
с трещотками и ружьями обходят виноградники, отстреливая прожорливых птиц. Они
возвращаются запоздно с вязками перепелов,
крапчатых дроздов и рябчиков, и вскоре затем
их добыча, с виноградными листьями разложенная
по большим блюдам, появляется на
столе. Под новое вино мы с аппетитом уплетали
также жареные каштаны и молодые орехи,
но в первую очередь великолепные грибы, по
которые в лесах ходят с собаками, — белые
трюфели, изящные подосиновики и красные
кесаревы грибы.

Пока вино ещё было сладко и сохраняло
медовый цвет, мы дружно сидели за столом, за
мирными разговорами и часто положив руку
на плечо соседа. Но как только оно начинало
действовать и раскачивать под ногами землю,
просыпались могучие духи жизни. Тогда устраивались
блестящие поединки, исход которых
решало оружие смеха и в которых сходились
фехтовальщики, отличавшиеся лёгким,
свободным владением мыслью, какого достигаешь
лишь в долгой и вольной жизни.

Но ещё больше этих часов, пролетавших
в блестящем настроении, нам был мил тихий обратный путь по садам и полям в глубоком
опьянении, когда на пёстрые листья падала
уже утренняя роса. Проходя Петушиные ворота
городка, мы видели высвечивающийся
справа от нас морской берег, а по левую руку,
ярко переливаясь в свете луны, поднимались
мраморные утёсы. Между ними по холмам,
на склонах которых терялась тропа, тянулись
шпалеры лозы.

С этими дорогами связаны воспоминания
о светлом, изумляющем пробуждении, которое
одновременно и наполняло нас робостью
и веселило. Возникало впечатление, будто из
глубины жизни мы выныриваем на её поверхность.
Словно толчком вытряхивая нас из сна,
в темноту нашего опьянения внезапно попадало
какое-нибудь изображение — это мог
быть бараний рог, насаженный на высокую
жердь, какую крестьянин втыкает в землю
своего сада, или филин с жёлтыми глазами,
сидящий на коньке амбара, или метеор, с шелестом
промелькнувший по небосводу. Но
мы всякий раз замирали как окаменелые, и
кровь нашу леденил внезапный озноб. Тогда казалось, что нам передавалось умение поновому
взглянуть на свой край, мы словно бы
обретали глаза, способные разглядеть глубоко
под стеклянной землёй светящиеся жилы
золота и кристаллов. И тогда, случалось, подступали
они, похожие на серые тени, исконные
духи края, поселившиеся здесь давнымдавно,
ещё до того, как зазвенели колокола
монастырской церкви и плуг провёл первую
борозду. Они приближались к нам нерешительно,
с грубыми деревянными лицами, выражение
которых непостижимым образом
было и весёлым, и страшным; и мы взирали
на них с одновременно испуганным и глубоко
тронутым сердцем, в краю виноградной
лозы. Иногда нам казалось, будто они хотят
заговорить, но вскоре они исчезали как дым.

Потом мы молча преодолевали короткую
дорогу к Рутовому скиту. Когда в библиотеке
зажигался свет, мы глядели друг на друга,
и я замечал в лице брата Ото возвышенное,
лучащееся сияние. По этому зеркалу я понимал,
что случившаяся встреча не была обманом.
Не проронив ни слова, мы обменивались рукопожатием, и я поднимался в кабинет с
гербариями. В дальнейшем речь об этом никогда
между нами больше не заходила.

Наверху я ещё долго сидел у открытого
окна в очень радостном расположении духа и
чувствовал сердцем, как золотыми нитями с
веретена разматывается материя жизни. Потом
над Альта Плана вставало солнце, и страна
ярко высветлялась до самых границ Бургундии.
Крутые утёсы и глетчеры сияли белым и
красным цветом, а в зелёном зеркале Лагуны
проступали подрагивая высокие берега.

На остром фронтоне теперь начинали
день домашние краснохвосты и принимались
кормить свой второй выводок, птенцы
голодно попискивали, как будто кто-то точил
крошечные ножи. Из поясов камыша на озере
взлетали цепочки уток, а в садах зяблики
и щеглы склёвывали с лоз последние виноградины.
Потом я слышал, как открываются
двери библиотеки, и в сад, чтобы взглянуть
на лилии, выходил брат Ото.

2

А вот весной мы устраивали карнавальные
попойки, как заведено в тех местах. Мы облачались
в пёстрые шутовские наряды, бахромчатая
ткань которых светилась как птичьи
перья, и надевали твёрдые маски с клювом.
Потом, дурашливо прыгая и размахивая руками,
как крыльями, мы спускались в городок,
на старой Рыночной площади которого уже
было возведено высокое масленичное дерево.
Там при свете факелов устраивалось карнавальное
шествие; мужчины наряжались птицами,
а женщины были одеты в великолепные
платья минувших столетий. Высокими, подражающими бою часов голосами они кричали нам всякие шутки, а мы отвечали им пронзительным криком птиц.

Из таверн и винных погребков нас уже
манили марши пернатых гильдий — тонкие,
пронзительные флейты Щеглов, жужжащие
цитры Сычей, трубные контрабасы Глухарей
и пищащие ручные органы, звуками которых
сопровождает свои пародирующие стихи стая
Удодов. Мы с братом Ото присоединялись к
Чёрным дятлам и, выбивая марш поварёшками
по деревянному чану, высказывали
глупые советы и мнения. Здесь приходилось
пить осторожно, поскольку вино из стаканов
нам нужно было соломинкой тянуть через
ноздри клюва. Когда голова начинала гудеть
от выпитого, нас освежала прогулка по садам
и рвам кольцевого вала, мы роем влетали на
танцевальные площадки или в садовой беседке
какого-нибудь хозяина сбрасывали маски
и в обществе случайной милашки лакомились
прямо из жаровен блюдом улиток, приготовленных
по бургундскому рецепту.

До самого рассвета в эти ночи повсюду
раздавался пронзительный птичий крик —
в тёмных переулках и на Большой Лагуне,
в каштановых рощах и виноградниках, с украшенных
лампионами гондол на тёмной поверхности
озера и даже между высокими кипарисами
кладбищ. И всегда, словно отвечая
на него эхом, тут же слышался испуганный,
убегающий возглас. Женщины этого края
красивы и полны жертвенной силы, которую
Старый Запальщик (Ницше. — примеч. перев.) называет дарящей добродетелью.

Ведь не страдания этой жизни, а задор и
щедрое её изобилие, когда мы вспоминаем
о них, вызывают у нас почти слёзы. Эта игра
голосов до сих пор отчётливо слышится мне
как живая, и прежде всего сдерживаемый
возглас, с каким меня на валу встретила Лауретта.
Хотя стан её скрывал белый, обшитый
по краям золотом кринолин, а лицо — перламутровая
маска, я в темноте аллеи тотчас же
узнал её по манере сгибать при ходьбе бедро и коварно затаился за деревом. Потом я напугал
её смехом дятла и кинулся преследовать,
размахивая широкими чёрными рукавами.
Наверху, где на винограднике стоит римский
камень, я настиг утомившуюся бегунью
и, трепеща, обнял её рукой, склонив над её
лицом огненно-красную маску. Когда, словно
во сне очарованный волшебной силой, я
ощутил её в своих объятиях, меня охватило
сочувствие, и я с улыбкой сдвинул птичью
маску на лоб.

Тут она тоже заулыбалась и очень нежно
прикрыла мой рот ладонью — так нежно, что
в тишине я слышал только дыхание, веявшее
сквозь её пальцы.

3

Но обычно мы день за днём проводили в нашем
Рутовом скиту в исключительной воздержанности.
Скит располагался на краю мраморных
утёсов, посреди одного из скальных
островов, которые там и тут, насколько хватало
глазу, перемежают лозовый край. Сам сад
был бережно устроен в узких пластах горной
породы, и по краям его неплотно возведённых
стен селились дикие травы, какие разрастаются
на тучной земле виноградников.
В раннюю пору года здесь цвела синяя жемчужная
гроздь мускатного гиацинта, а осенью
своими светящимися, как красные лампионы, плодами нас радовала еврейская вишня. И во
все времена дом и сад обрамляли серебристозелёные
рутовые кусты, от которых при высоком
положении солнца исходили вьющиеся
клубы пьянящего аромата.

В полдень, когда от сильного зноя грозди
буквально вскипали, в скиту сохранялась освежающая
прохлада, и не только потому, что
полы его были по южному обычаю выложены
мозаиками, но и потому, что некоторые помещения
вдавались в скалу. Впрочем, в это время
я любил, растянувшись, лежать на террасе
и в полусне слушать стеклянное пение цикад.
Тогда в сад запархивали парусники и вились
у похожих на блюдце цветов дикой моркови,
а на горячих камнях наслаждались солнцем
жемчужные ящерицы. И наконец, когда белый
песок Змеиной тропы накалялся в невыносимом
пекле, на неё медленно выползали
ланцетные гадюки, и вскоре она покрывалась
ими как фриз иероглифами.

Мы не испытывали никакого страха перед
этими животными, которые во множестве
обитали в расселинах и трещинах Рутового скита; скорее, они радовали нас: днём своим
красочным блеском, а ночью — тонким и
звонким свистом, которым сопровождались
их любовные игры. Часто мы, слегка подобрав
полы одежды, переступали через них,
а если ждали гостей, которые их боялись, ногой
отбрасывали змей с дороги. Но мы всегда
шли с нашими посетителями по Змеиной
тропе рука об руку; и я часто замечал, что им,
казалось, передавалось то чувство свободы и
танцевальной уверенности, которое охватывало
нас на этой стезе.

Пожалуй, многое способствовало такому
свойскому обхождению с этими змеями,
но всё же без Лампузы, нашей кухарки, мы
едва ли узнали бы что-то об их привычках.
Во всё продолжение лета Лампуза каждый
вечер выставляла им перед скальной кухней
серебряную мисочку с молоком; потом неведомым
зовом манила к себе животных. Тогда
в последних лучах заходящего солнца можно
было увидеть в саду, как повсюду сверкали
золотые изгибы: по чёрной земле лилейных
клумб, по серебристо-зелёным рутовым подушкам и высоко в кустах лещины и бузины.
Потом змеи, образовав знак горящего
огненного венка, располагались вокруг мисочки
и принимали дар.

Совершая это пожертвование, Лампуза
уже с первых дней держала на руках маленького
Эрио, который своим голоском вторил её
призыву. Но как же я удивился, когда однажды
вечером увидел, как едва научившийся ходить
мальчуган тащил мисочку на открытый
воздух. Там он постучал о её край ложкой из
грушевого дерева, и красные змеи, сверкая,
выползли из расселин мраморных утёсов.
И, точно во сне наяву, я услыхал смех маленького
Эрио, стоявшего среди них на утрамбованной
глине кухонного дворика. Привстав
на хвост, животные окружили его и мерно,
как маятник, быстро раскачивали у него над
макушкой тяжёлыми треугольными головами.
Я стоял на балконе, не смея окликнуть
моего Эрио, как не решаешься позвать человека,
в сомнамбулическом сне идущего по
крутому коньку крыши. Но тут я увидел перед
скальной кухней старую женщину — Лампузу, она стояла там со скрещенными руками и
улыбалась. При виде её меня охватило чувство
полной уверенности в благополучном исходе
этой страшной опасности.

С того вечера Эрио стал сам звонить для
нас в колокольчик вечерни. Заслышав позвякивание
мисочки, мы откладывали работу,
чтобы порадоваться зрелищу его дарения.
Брат Ото спешил из библиотеки, а я из гербария
на внутренний балкон, Лампуза тоже
отрывалась от плиты и, выйдя во двор, с гордо-
нежным выражением лица слушала ребёнка.
Для нас стало обыкновением любоваться
усердием, с каким он наводил порядок среди
животных. Вскоре Эрио уже каждого мог назвать
по имени и, ещё нетвёрдо ступая, расхаживал
в окружении их в синей бархатной курточке
с золотой оторочкой. Он также следил
за тем, чтобы молока доставалось всем, расчищая
пространство возле мисочки для опоздавших.
Для этого он деревянной ложкой постукивал
по голове ту или иную из пьющих, или,
если она не спешила освободить место, хватал
её за шиворот и изо всей силы выдёргивал прочь. Но как бы грубо он ни обращался с
ними, животные всегда и во всём подчинялись
ему, оставаясь ручными даже во время
линьки, когда они крайне чувст вительны.
В этот период, например, пастухи не позволяют
своей скотине пастись на лугу у мраморных
утёсов, ибо одного нацеленного укуса
достаточно, чтобы мигом лишить силы даже
самого могучего быка.

Особенно Эрио любил самую большую
и красивую змею, которую мы с братом Ото
звали Грайфин и которая, как мы заключили
из легенд виноградарей, жила в расселинах
испокон веку. Тело ланцетной гадюки металлически-
красное, и нередко в его узор вкраплены
отливающие светлой латунью чешуйки.
А вот у этой Грайфин чётко вырисовывался
чистый и безупречный золотой блеск, переходящий
на голове в зелень и усиливающийся до
светимости, словно у драгоценного изделия.
В гневе она, бывало, раздувала шею в щиток,
как золотое зеркало сверкавший в атаке. Казалось,
остальные выказывали ей уважение,
ибо никто не притрагивался к мисочке до тех пор, пока Золотая не утолит жажду. Позднее
мы увидели, как Эрио играл с нею, а она, как
то иногда делают кошки, острой головой тёрлась
о его курточку.

После этого Лампуза накрывала нам
ужин: два бокала простого вина и два ломтя
чёрного, солёного хлеба.

О книге Эрнста Юнгера «На мраморных утесах»

Игорь Дуэль. Тельняшка математика

Отрывок из романа

Под шум дождя

Сказал бы мне кто-нибудь еще полгода назад, что засяду писать мемуары, — ей-богу, расхохотался бы. Тем паче и возраст вовсе не тот, чтобы жить прошлым: сорок восемь. Да и дел еще совсем недавно было выше головы — суток не хватало. В последнее время особенно: выполняли заказ «с самого верху». От нашей разработки ждали ответа: какую из двух социологических концепций выбрать.

Словом, то, о чем уже не одно десятилетие мечталось, свершилось наяву. И гордость придавала силу. Четыре месяца не разгибались, гнали. Компьютеры зависали, дисплеи гасли, а мы держались. И выдержали! Точно в срок дали однозначный ответ. Словом, по всем статьям победители. И премии нам, и благодарности, и развернутые комплименты на самом высоком уровне. Одна из моих сотрудниц, дама уже в годах, даже прослезилась, повторяла сквозь всхлипы: «Триумф! Невиданный триумф!» Может, и перебор в этом суждении. Но что правда, то правда: нам выпало впервые прямо и непосредственно продемонстрировать перспективность того направления прикладной математики, которым занимались, не на словах — на самом практическом деле. Впрочем, этого «триумфа», или как там его еще назвать, мне уже видеть не довелось. Вышло как в кино. В тот самый день, когда поставили мы в нашей работе последнюю точку, я грохнулся прямо в крошечном своем кабинетике. Сперва подумал: о порог зацепился, но попробовал встать — руки не слушают. Потом и вовсе потерял сознание. Пришел в себя, когда уже несли меня на носилках в «скорую помощь».

В больницу меня определили по высшему разряду — как настоящего триумфатора. Внимание, опека, новейшая аппаратура, консультации светил — все было. Может, оттого и хворей начислили мне с избытком. Но и двух главных диагнозов хватило: предынфарктное состояние и острое нервное переутомление. А ведь до того, слава богу, с медициной почти не знался: сколько раз за жизнь болел — пальцев на одной руке хватит пересчитать.

В общем, немалый срок пришлось отбыть в этой самой замечательной клинике. Как говорится, спасибо передовой медицинской науке: на ноги поставили, выписали. Однако в мир отпустили с великой осторожностью, а главное — со строжайшим запретом: месяца три, по крайней мере, не только не работать, но даже не брать в руки ни одного математического сочинения. Вот тут и встала проблема: как жить? Сколько себя помню, на такой срок от работы отрываться не приходилось.

Просил скостить наказание хоть наполовину, но доктора неумолимы. И аргументы такие, прямо слезу прошибают: мы должны вернуть вас в строй совершенно здоровым, это наша обязанность перед наукой, перед страной. От вас ждут…

И тут же путевочку в санаторий, опять же высшего класса. Выдержал я там две недели, потом завыл — от их забот, от их стерильности. Ко всем этим штучкам смолоду надо привыкать. А я и в больнице впервые, и в санатории впервые.

Вопрос поставил ребром: если не отпустите, сам сбегу. Ведь здоров я уже! Ничего не болит. Хватит издеваться! А то пойдут все ваши усилия прахом: от безделья умом тронусь. Знаете же, с нашим братом-математиком такое случается. Решения добился соломонова — из санатория меня согласились отпустить при условии, если жить буду за городом и режим соблюдать неукоснительно, что медики станут два-три раза в неделю проверять.

Согласился: это пусть еще не жизнь, но все же сносное существование. Так в начале сентября поселился на крошечной своей дачке. Осень, солнечные дни перемежаются дождливыми. Славное времечко. Поселок пустынный. И я наслаждаюсь одиночеством. Ни матери, ни жене поселиться с собой не разрешил. Они только наезжают — возят еду, готовят обеды.

Так еще с неделю прожил я растительной жизнью и уже, слава богу, занимался не трудотерапией, а реальными хозяйственными делали: чинил забор, крыльцо латал, ковырялся потихоньку в земле.

А потом, когда зарядили бесконечные дожди, само собой потянуло к бумаге. Сработал рефлекс, ставший за десятилетия, должно быть, безусловным. Но до родного своего дела я и сам себе запретил дотрагиваться: чувствовал — тут врачи правы, отход требуется капитальный.

Вот тогда и стали всплывать воспоминания. В один из тихих вечеров под бесконечный перестук дождя особенно ясно проступил в памяти тот кусок жизни, когда чуть было не расстался навсегда с любимой математикой. И прокрутив в мозгу всю цепочку испытаний, выпавших двадцать три года назад на мою долю, я вдруг подумал, что «история моих бедствий», пожалуй, не одному мне интересна. Есть здесь и кое-что такое, что небесполезно знать, так сказать, вступающему в науку юноше.

Ибо тогдашние мои поступки тем объясняются, что ко всему случившемуся я совершенно не был подготовлен. Будущее рисовалось в однообразных светлых тонах — этакое гладкое скольжение вверх, лишенное помех и любого сопротивления. И только потом, когда врезала мне жизнь, так сказать, под дых, начались поздние открытия. Почему-то особенно запомнилось, как открыл я для себя давнюю и вроде бы совсем нехитрую истину: друзья познаются в беде. Конечно, я с самого розового детства это выражение знал. Но воспринимал лишь как бы уголком сознания. Казалось, от таких сентенций несет нафталином. Я совершенно не представлял, что могут мне выпасть какие-то беды. Откуда им взяться? У меня замечательная профессия. Еще в университете я показал, что выбрал ее не зря, имею к этому делу способности. Значит, счастливое будущее мне обеспечено. А беды как бы сами собой связывались с людьми бездарными, ленивыми, ну, конечно, еще с жуликами…

В общем, в один из дней, когда решимость взяться за сей труд созрела, я поехал в Москву и, много часов прорывшись в своем архиве, извлек оттуда беглые заметки и письма тех лет, а также путевой дневник своего плавания по рекам. А вернувшись на дачу, принялся сводить воедино старые записи, стараясь, однако, следовать им, лишь прояснять иные места, но не переписывать заново, не вносить мысли и соображения, нажитые в более поздние годы. Хотелось, чтобы автором сего странного труда был не я нынешний, но, выражаясь словами Роберта Пена Уоррена, «тот парень, который почти четверть века назад назывался моим именем».

Непривычную работу я поначалу воспринимал лишь как способ скрасить вынужденное безделье. Но потом под неумолчный шум осенних дождей втянулся в нее, вошел, как говорится, во вкус…

Новое поприще

Ну и состояньице было у меня в те дни! Врагу не пожелаешь. Два последних разговора в институте выжали все соки. Какая там духовная жизнь, новые идеи, взлеты разума в горние высоты абстракций! Про это и не вспоминалось. Решение пойти матросом на перегон судов было последней сознательной акцией. Дальше начинается эпоха полутьмы, из которой выступают лишь случайные картинки, почему-то отпечатавшиеся в сознании. Да еще какие-то мелкие, несерьезные мысли и мелкие чувства — вспыхивавшие лишь как простая ответная реакция на примитивные раздражители. Запомнилась мне, например, секретарша перегонной конторы. Молоденькая, прехорошенькая, с кукольным личиком, но очень озабоченная на вид. Скорее всего, как раз тем и была озабочена, как толковее распорядиться своей красотой и юным обаянием: товар-то скоропортящийся. Во всяком случае, конторские дела, видимо, мало трогали серое вещество, запрятанное в глубинах ее кукольной головки. Когда она выписывала мне направление на медосмотр, то простую мою фамилию — Булавин — умудрилась переврать дважды: написала сперва Балавин, потом — Булаев.

А когда, наконец, на третьем бланке вывела, хоть коряво, но правильно, сунула мне направление сердито, сопроводив его строгим напутствием:

— Пока всех врачей не пройдете — не зачислим. Даже не просите.

Меня не хватило и на самую простенькую остроту. Ответил с совершенно искренним удивлением:

— Я ни о чем не прошу.

Но секретарше что-то не понравилось в моей фразе: то ли углядела в ней потугу на игривый тон, то ли было ей не по нутру разрушение традиционной схемы — другие, видимо, просили. Во всяком случае, ее глаза облили меня ушатом презрения. Должно быть, во взгляде ее было закодировано примерно такое суждение: ходят тут всякие.

Мне показалось, сейчас ее пухленький ротик приоткроется и произнесет нечто похожее вслух. От одной мысли, что придется ей отвечать, подбирать слова, я внутренне содрогнулся и торопливо сказал:

— Всего доброго!

Пожалуй, она оценила мой испуг на свой лад: сумела, мол, осадить очередного болвана, и хотя личико ее приняло самодовольное выражение, секретарша не удостоила меня даже кивком.

Меня же это почему-то вдруг обидело. И я уже собирался было сказать ей несколько слов о правилах хорошего тона, но как только сообразил, сколько усилий это потребует, тут же пригасил обиду и ушел.

Однако, видимо, мозг еще был способен на какие-то ассоциации. Ибо, выйдя из конторы, я вспомнил строки из «Василия Теркина»: «Потерял боец кисет, заискался — нет и нет». Дальше точный текст я не знал, но суть в том, что эта потеря совершенно выводит солдата из равновесия, заставляя выстраивать в цепочку все свалившиеся на него беды: «Потерял семью. Ну, ладно. Нет, так на тебе — кисет».

Я подумал, что для меня эта самая секретарша стала своего рода «кисетом» — той малой потерей, которая после истинных, больших оказывается последней каплей, переполняющей чашу. Оттого именно мелочь и воспринимается особенно остро.

Вторым «кисетом» стал для меня медосмотр. Честно признаюсь, что терпеть не могу эту процедуру. Для человека моего склада есть в ней что-то обидное. Не ты сам, а строгие врачи определяют твою судьбу, выносят вердикт. Поэтому, когда ты, то раздеваясь, то одеваясь, шатаешься из кабинета в кабинет, приходит чувство зависимости, которое мне вообще кажется противоестественным человеческой сути. Ведь медики смотрят на тебя лишь как на «живой организм». Естественно, им только и важно, в порядке ли органы дыхания, кровообращения, хорошо ли переваривается пища. Но приняв их нормальный профессиональный взгляд, ты вдруг убеждаешься, что при некоторых допущениях, оказывается, перестает иметь значение работа твоего разума — то, ради чего живешь. И как-то неуютно становится в мире от такого пусть даже мысленного эксперимента.

Словом, утром того дня, когда должен был предстать перед строгими взорами врачей, я невольно старался тянуть время, чтобы хоть немного отдалить час медосмотра. Мать, заметив, как старательно я делаю зарядку, как долго моюсь под душем, как медленно ем, догадалась о моем настроении и осторожно спросила:

— Может, ну ее к дьяволу, твою идею хождения в народ?

Ведь потом залезешь, из упрямства шага назад не сделаешь, даже если будет скверно.

— Нет уж! Хватит с меня этих гамлетовских сомнений.

Досомневался!

Произнес я это решительно, и сам завелся от собственной — в общем-то, случайной — интонации: быстро допил чай, накинул плащ и двинулся к метро. В поликлинике водников, заняв очередь в регистратуру, я вдруг заметил, что парень, стоящий передо мной, крутит в руках такое же направление, как у меня: бланк перегонной конторы, на котором знакомым почерком секретарши вписаны его фамилия и инициал — Гарин Г.

Как же меня обрадовала эта встреча! Возникла очередная мелкая мысль: вместе проходить медосмотр не так противно, плечо товарища по судьбе, над которым производят точно такие же опыты, как над тобой, — надежная опора. Парень оказался вертлявым. Стоять на месте ему, видно, было тяжело, и он крутился во все стороны, а так как я нарочно держал свою бумажку напоказ, то и он очень скоро заметил сходство наших направлений.

— Ага, нашенский! — сказал он.

Я дурашливо заморгал глазами и закивал. То, что он обратился первым, тоже было приятно, ибо избавляло от трудной работы — изобретения фразы, необходимой при знакомстве.

— Покажи-ка визитную карточку.

Я протянул ему направление.

— Так, так. Булавин Ю. Это что же, Юрка?

— Юрий! — подтвердил я с готовностью.

— А я, стало быть, Гарин Герасим. Такое предки изобрели имя. А попросту — Герка. Будем знакомы.

— Будем! — словно эхо повторил я, и мы пожали друг другу руки.

Гарин был на полголовы ниже меня, а ладошка у него оказалась и по его росту меньше положенной. Совсем маленькая, она утонула в моей. Но была жесткой и крепкой в пожатии.

— Ты давно в перегонщиках? — спросил Гарин.

— Первый раз иду.

— Штурман?

— Да нет, матрос.

— Что-то не похоже! — сказал Гарин, оценивающе оглядев меня.

— Сейчас время такое — по внешности профессию не узнать.

— Ну да! У меня глаз наметанный.

Он хотел еще что-то сказать, но тут подошла его очередь, и регистраторша недовольно застучала ладонью по барьеру, показывая этим жестом, чтоб ей дали направление. Так мы и дальше разговаривали с Геркой — урывками, пока дожидались в очередях. Потом нас звали, и мы, прервав разговор, заходили в кабинеты. Раздевались, одевались, снова выходили в коридор и продолжали говорить. На ходу, в челночном сновании, почерпнули мы первые сведения друг о друге, а пребывая в кабинетах полуголыми, смогли еще и друг друга рассмотреть, сравнить себя со своим товарищем. Мне пришло в голову, что сравнение это в мою пользу. Герка был тонок, узкоплеч и жилист, по-змеиному гибок, мускулатура его нигде не бугрилась округлостями — сплошь вытянутая, по-легкоатлетически тонкая. Я же широк в кости, плечист, есть во мне этакая разлапистость. К недостаткамэто не отношу — мне кажется, мужик и должен быть таким. Изящество я с удовольствием целиком передал бы противоположному полу. Герка, видимо, был того же мнения, во всяком случае, разглядев меня при первом раздевании, он сказал одобрительно:

— Ну и лось!

Когда вышли из поликлиники, Герка сказал, что необходимо выпить за знакомство. Я не был в этом уверен. Да к тому же и деньги в то время я тратил весьма экономно. Чтоб не было соблазна, способ придумал весьма простой — уходя из дома, брал ровно рубль. Объяснять все эти подробности не хотелось. Потому я, приняв бесшабашный вид, изложил дело в «моряцком стиле»:

— На мели, старик!

— Ну и салага! — взвизгнул Герка, его лицо выразило смесь восторга, удивления и негодования. — Морских законов не знаешь!

— Законов? Каких законов?

— Самого главного: кто пригласил, тот и платит. Пойдем-пойдем! Я еще по дороге сюда подходящую стекляшку присмотрел.

Мне никогда не приходилось выпивать за знакомство, тем более на чужие деньги.

— Нет, — сказал я, — в другой раз.

Но Герка наседал. Схватил за локоть, тянул:

— Да брось ты! Пошли! Обидишь!

Чувствовалось, что ему нравится быть щедрым, веселым, лихим. Да и выпить хотелось. Словом, зазывал он искренне, от душевной полноты.

В моем же тогдашнем состоянии меня и на бУльшие подвиги легко было подбить. Этот же я после недолгих размышлений счел вполне безобидным, заметив про себя — еще одна мелкая мысль, — что за долгое плавание не раз представится возможность вернуть долг. И потому, уже влекомый Геркой к заветной стекляшке, пробормотал:

— Ладно. Только понемногу.

— Конечно! — радостно подхватил Герка. — По малой хватанем, конфетку куснем — всего и делов.

По дороге Гарин весело и со знанием дела размышлял о качестве питейных заведений ближней округи. От меня требовалось только хмыкать и поддакивать, и это было мне очень на руку, отчего и Герка нравился все больше.

В стекляшке он стал еще деятельней и энергичней: усадил меня за свободный столик, скинул плащ и тут же помчался к стойке. Ему удивительно легко удалось протиснуться без очереди, буквально через минуту Герка уже вернулся, таща два стакана, налитых до половины коньяком, и горсть конфет.

— Так будем знакомы, моряга! За удачу! Заденежный рейс! — провозгласил он. — И до дна!

Мы чокнулись. Герка рванул одним махом. Такими дозами я никогда еще не пил, потому вливал в себя коньяк медленно, осторожно, малыми глотками.

— Ну и пьешь ты, — хохотнул Герка. — Как курица из лужи, а еще лось!

— Не лезет что-то в глотку! — с трудом выдавил я, чувствуя, что коньяк бродит вверх-вниз по пищеводу, еще не решив, опуститься в желудок или попытаться выскочить наружу.

— Это бывает! — тут же откликнулся Герка и сразу стал рассказывать о подобном случае из собственной жизни. Пока он говорил, мне удалось сделать глубокий вздох, и коньяк водворился на положенное место. Я еще раз порадовался, что приятеля мне бог послал не из молчаливых.

Потом, не докончив очередной истории, Герка остановился, посмотрел на меня изучающе и спросил:

— Слушай, а ты зачем в моря-то идешь? Романтика или превратности судьбы?

— Превратности! — сказал я, отметив про себя, что формулировочку эту надо запомнить — еще не раз пригодится.

— А кем раньше работал?

Рассказывать свою историю мне вовсе не хотелось.

— Да как тебе сказать… — ответил я, действительно не зная, как и что ему сказать.

Герка немедленно пришел на помощь:

— Бичевал?

— Как?

— Ну бичом был, что ли, тунеядцем?

— Нет, нет, — я очень торопился рассеять его подозрения, — я работал, все время работал, все три года, как кончил университет.

Я это выпалил залпом, совсем не сообразив, что сделал весьма неожиданное для Герки признание.

— Университет? — переспросил он с сомнением. — А какой факультет?

Ну, теперь уж нужно было признаваться дальше.

— Мехмат.

Герка пришел в неожиданный восторг.

— Ну даешь, расхлебай! Вот это да, мехмат!

В первый момент я воспринял его внезапный порыв как дань уважения моей alma mater, но все разъяснилось быстро.

— Вот подфартило мне! — закричал Герка. — Добавим!— и он так стремительно рванул с места, что я едва успел его схватить за локоть.

— Да ладно! — вырывался Герка. — За фарт грех не выпить.

— Да почему фарт?

— Как же! У меня по математике три контрольные. Я же заочник! — с этими словами, выскользнув из моих рук, он в мгновение ока оказался у стойки. И еще две порции коньяка появились на нашем столе.

— Ерунда! — взвизгнул Герка, останавливая мои возражения.

— Поехали!

— Только по половинке, — жалобно пробормотал я.

Герка кивнул.

— А что ж ты свою математику бросил? — спросил он, разворачивая конфету.

Ну, уж об этом мне вовсе не хотелось откровенничать.

Я сказал сухо:

— Так уже вышло — бросил. Решил пока дать отдых мозгам.

Герка это понял как намек.

— Нет, я тебя не перегружу, — затараторил он. — Три контрольные и всё — это же для тебя семечки. Да и тренировочка мозгам нужна, нельзя же, чтобы они совсем от математики отвыкли,

— Будут тебе контрольные! — успокоил я Герку и, чтобы разговор не вернулся больше к моим «превратностям», спросил его. — Ну а ты зачем идешь — за романтикой или как?

— Как! — сказал Герка. — Колеса хочу купить. На берегу много не накалымишь. Я как осел на суше, так только и живу от зарплаты до зарплаты. А колеса нужны.

— А раньше плавал?

— Ходил! Я же мореходку кончил. Механик я, вот кто!

Никогда б море не бросил — жена заставила. «Давай на берег, — говорит, — а то не будет у тебя семьи». А меня такое не устраивает. У меня жена — краля. Ради нее что хочешь сделаешь. Вот и осох на берегу. Из Питера к ней перебрался, в Москву. Два года уже столичный житель. Батя ее нам квартиру добыл, в инженеры устроил, определил в заочный вуз — живи, говорит, учись, продвигайся. Вот два года и жил тихо. А потом поднял бунт: хочу колеса, и все. У меня кое-какие сбережения с морских времен есть. На два колеса хватает, на четыре — нет. Жена говорит: «Я тоже машину хочу, но у папы просить больше неудобно». Я даже обиделся: «Еще чего — просить! Нищий я, что ли? Отпусти на полгода по водичке походить — будут тебе колеса». Она — мне: «А как же работа?» Вот об этом, говорю, батю попроси, чтоб оформили как-то там хитро — отпуск без сохранения содержания. Место у меня действительно хорошее, терять жалко: инженер по научно-технической информации. Ну там брошюрки разные привезти, буклеты, плакаты. Следишь, чтоб читали, расписались. Вот и все. Пока учусь — лучше не надо. «Попроси, — говорю жене, — батя такую малость для тебя сделает». А батя у нее большой босс, ему это дело утрясти — семечки. Ну вот, так все и вышло. Теперь перегоняем речные лайбы в реку Обь, деньги считаем — колеса покупаем. Вернемся — катать тебя буду. Остаток коньяка мы выпили в полном соответствии с морским этикетом — «за тех, кто в море».

Герка рвался продолжить, ибо, как он уверял, разговор (состоявший почти из сплошного его монолога) очень ему понравился. Но у меня уже шумело в голове, и, сославшись на неотложные дела, я отказался.

Мы пошли в перегонную контору. Стараясь не дышать на работника отдела кадров, отдали свои бумажки — в каждой из них стояло традиционное заключение: «практически здоров» — и попросили, чтобы нас назначили на одно судно.

— На «омик» пойдете? — спросил кадровик.

Герка сказал:

— Пойдем.

Я кивнул, хотя представления не имел, что такое «омик». Так определилось новое место моей работы — второе в жизни.

О книге Игоря Дуэля «Тельняшка математика»

Сергей Хрущев. Никита Хрущев: Реформатор

Вторая часть пролога «Трилогии об отце»

Начало

По возвращении домой отец долго гулял один по узкой асфальтированной дорожке, проложенной вдоль высокого забора, окружавшего правительственную резиденцию по Воробьевскому шоссе, 40. Чем-то эта «прогулка» напоминала кружение волка по периметру клетки в зоопарке, круг за кругом, круг за кругом. Вернувшись наконец в дом, отец поднял трубку «кремлевки» и набрал номер резиденции Микояна. Он жил неподалеку, через два дома.

— Анастас, скажи им, что я бороться не стану, пусть поступают, как знают, я подчинюсь любому решению, — произнес отец одним духом, потом помолчал немного и закончил. — С теми, со сталинистами (отец имел в виду Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова), мы разошлись по принципиальным позициям, а эти… — отец не нашел подходящего слова.

— Ты правильно поступаешь, Никита, — неуверенно-осторожно, подбирая слова, начал Анастас Иванович. Оба они не сомневались: Семичастный их сейчас слушает в оба уха. — Но я думаю, ты еще поработаешь, отыщется какой-то компромисс. Ведь столько вместе…

Отец не стал дальше слушать и положил трубку. Через несколько минут Семичастный позвонил Брежневу и доложил о решении отца сдаться без боя. На следующий день, 14 октября, первым выпало говорить заместителю Председателя Совета Министров СССР Дмитрию Степановичу Полянскому. Я уже упоминал его. Шустрого, 32-летнего крымского агронома-организатора, секретаря Крымского обкома отец заприметил еще в конце сороковых и с тех пор направлял его карьеру. Сегодня Полянский с отцом не церемонился, в отличие от Гришина о старой дружбе не вспоминал.

«Линия съездов правильная, — читаем мы в записи Малина, — другое дело осуществление ее товарищем Хру щевым. Наше заседание — историческое… Другим Хрущев стал, в последнее время захотел возвыситься над партией. Сталина поносит до неприличия. В сельском хозяйстве в первые годы шло хорошо, затем застой и разочарование… 78 миллиардов рублей не хватило (в Совмине Полянский — заместитель отца — курировал сельское хозяйство, и поиск этих недостающих 78 миллиардов рублей относился к его компетенции), руководство через записки. Лысенко — Аракчеев в науке. О ценах — глупость высказывали. Вы десять академиков Тимирязевки не принимаете два года, а капиталистов с ходу принимаете…»

Особенно досталось от бывшего крымского агронома ни в чем не повинной гидропонике, недавно пришедшему с Запада и активно пропагандируемому отцом способу выращивания тепличных овощей не в деревянных, сбитых ржавыми гвоздями ящиках с землей, а в пластиковых лотках на гравии, пропитанном насыщенными удобрениями растворами. Расчеты показывали, что новая технология экономичнее, с ее помощью наконец-то удастся наладить круглогодичную поставку свежих овощей и зелени к столу горожан.

— Он и этим намеревал ся заставить нас заниматься! — искренне возмущался Полянский.

Конечно, гидропоника сама по себе мало интересовала оратора, но отныне все, что шло от отца, предавалось анафеме.

— Тяжелый вы человек, уйти вам со всех постов в отставку, вы же не сдадитесь просто, — Полянский не знал о подслушанном Семичастным разговоре отца с Микояном.

Не успел Полянский закончить, как вмешался Шелепин: «Товарищ Микоян ведет себя неправильно, послушайте, что он говорит!» Анастас Иванович справедливо заслужил репутацию крайне изворотливого политика и при этом ухитрялся всегда сохранять собственное суждение и при Сталине, и при Хрущеве. И сейчас он считал, что «критика отцу пойдет на пользу, следует разделить посты главы партии и правительства, на последний — назначить Косыгина, Хрущева следует разгрузить, и он должен оставаться у руководства партией». Микоян не мог не понимать, что он не просто в меньшинстве, а в одиночестве, что этого выступления ему не простят, но решил на старости лет не кривить душой. Микояну и не простили, в следующем году, по достижении семидесятилетия, его отправят в отставку.

За Микояном выступил Секретарь ЦК Компартии Узбе кистана Шараф Рашидов.

Рашидов почти слово в слово повторил предыдущих ораторов. Зла он на отца не держал, привычно следовал заведенному издавна и не им порядку. Следом за Рашидовым слово взял первый заместитель Председателя Совета Министров Алексей Николаевич Косыгин. Он выразил свое «удовлетворение ходом обсуждения. Линию они проводят правильную. Обстановка в ЦК и его Президиуме характеризуется единством. Пленум несомненно поддержит их во всем».

— Письма льстивые рассылаете, а критические — нет, — попенял Косыгин отцу.

Его слова расходятся со свидетельством Семичастного: отец, по его словам, требовал приносить и зачитывать ему самые злые анонимки, в том числе и те, где «Никиту» матом ругали.

Не будем судить Косыгина слишком строго, о заговоре его известили в последнюю минуту, и он, правая и доверенная рука отца, перестраивался на ходу. — Кадры, — вы не радуетесь росту людей, — продолжал Алексей Николаевич, сам не очень понимая, что говорит (или очень хорошо понимая? Косыгин не мог не знать о планах отца обновить «кадры» на предстоящем Пленуме, двинуть вперед молодых). — Доклад т. Суслова (об идеологии) сначала хвалил, потом хаял, — продолжалнабирать очки Косыгин, Брежнев одобрительно кивал головой. — Пленумы — все сам делает. Военные вопросы монополизировал. Отношение к братским социалистическим странам характеризуется словами: «Был бы хлеб — мешки найдутся!».

Косыгин говорил еще долго. Так долго, что Брежнев многозначительно постучал по циферблату часов у себя на запястье.

— Созвать Пленум,— заторопился Косыгин. — Разделить посты главы партии и главы правительства (он уже знал, что последний предназначается ему), ввести официальный пост второго секретаря ЦК КПСС. (Он предназначался Николаю Подгорному.) Вас (то есть отца) освободить от всех постов.

После Косыгина пришла очередь говорить Николаю Вик то ровичу Подгорному, секретарю ЦК. Николай Викторович Подгорный — один из инициаторов заговора против отца. В тандеме с Брежневым играл роль ведущего, пропустил Леонида Ильича вперед только в силу более высокого положения в сложившейся партийно-государственной иерархии. Отношение к отцу было подобострастное, я бы сказал, грубовато-подхалимское. Последние месяцы Подгорный «висел на волоске», отец считал его приглашение в Москву и возвышение своей ошибкой, Подгорный показал себя никудышным администратором, человеком туповатым, но с непомерными амбициями. Отец в Подгорном разочаровался и подумывал, как бы от него без скандала избавиться. Предстоящий ноябрьский Пленум наверняка завершил бы его карьеру. Подгорный, мастер интриги, это чувствовал, что и толкнуло его к превентивным действиям. Не будучи уверенным в своих возможностях в Москве, он вовлек в заговор Брежнева. Говорил Подгорный зло, безапелляционно, не стесняясь в выражениях. Приведу только некоторые из его пассажей: «Согласен с выступлениями всех, кроме Микояна. Колоссальные ошибки в реорганизации. Ссылки на Сталина — ни к чему, сам все хуже делает. О разделении обкомов — глупость. Во взаимоотношениях с социалистическими странами разброд, и по вашей вине. С Хрущевым невозможно разговаривать. Разделить посты. Решить на Пленуме. Как отразится отставка Хрущева на международном и внутреннем положении? Отразится, но ничего не случится».

В этот момент дверь зала заседаний Президиума ЦК приоткрылась, в нее просунулась голова секретаря Брежнева, затем он, почему-то на цыпочках, подбежал к Брежневу и зашептал ему в ухо. Брежнев показал рукой Подгорному: достаточно, садись. Николай Викторович недовольно опустился на стул — не успели еще от одного избавиться, а уже другой ручкой помахивает.

Секретарь Брежнева так бесцеремонно нарушил правила (во время заседания Президиума ЦК в зал разрешалось входить только по вызову), потому что ему уже в который раз звонил Семичастный и умолял, требовал вытащить Бреж нева к телефону. Леонид Ильич объявил перерыв на несколько минут и вышел из зала заседаний.

— Что случилось? — нервно схватив телефонную трубку, спросил Брежнев. Ответ Семичастного сводился к следующему: ему поручили собрать членов Президиума ЦК, не всех, а только тех, с кем о смене власти в Кремле заранее условились или на кого заговорщики, по их мнению, могли рассчитывать. Со вчерашнего дня все эти люди слонялись по кремлевским коридорам, обменивались слухами, гадали, что же происходит там, в Президиуме ЦК, и донимали Семичастного вопросами, когда же их наконец соберут в Свердловском зале и обо всем оповестят. К полудню 14 октября многие начали роптать, а особо строптивые грозить, что начнут заседание Пленума ЦК сами, без Президиума. В конце концов, по Уставу именно Пленум выбирает Президиум, а не наоборот. Произносились такие слова как бы в шутку, с ухмылкой, но они не на шутку испугали Семичастного. Во времена перемен любая шутка, да еще такая, опасна. Сегодня заговорщики на самом верху интригуют против Хрущева, так почему членам ЦК не поступить так же, не взять власть в свои руки, не ограничиться смещением отца, а переизбрать Президиум целиком? Вот Семичастный и решился поторопить Леонида Ильича. Он то ли попросил, то ли потребовал закругляться и, пока не поздно, перенести действо на заседание Пленума, его нужно провести сегодня же, завершить «операцию» до вечера.

— Вторую ночь я не выдержу, — заявил Семичастный Брежневу. — Еще не все выступили, а надо, чтобы все до одного прилюдно повязали себя, — настаивал Брежнев.

Леонид Ильич не решался сказать ни да, ни нет. Внутренне он страшился Пленума, но, когда Семичастныйпригрозил, что в случае промедления он снимает с себя ответственность и более ни за что не ручается, Брежнев сдался. Попросил чуть повременить, ему надо посоветоваться со «своими».

— Через тридцать минут он мне перезвонил, — в 1988 году рассказывал Семичастный главному редактору еженедельника «Аргументы и факты» В. А. Старкову, — попросил всех успокоить, все идет по плану. Члены Президиума ЦК выступили — остались кое-кто из кандидатов и секретарей ЦК, им дадим по три-четыре минуты, чтобы они, не рассусоливая, определились, а в шесть часов вечера — Пленум.

— Меня это устраивает, — ответил Брежневу Семи част ный. — Могу я объявить?

— Давай, объявляй! Мы своим службам уже скомандовали, распорядись и ты по своей линии,— закончил разговор Брежнев и положил трубку.

В своей книге В. Е. Семичастный описывает этот эпизод весьма скупо, он старается дистанцироваться от событий, свести свою роль к чисто служебной. Такую линию поведения в начале 1990-х годов они выбрали вместе с Шелепиным и придерживались ее до конца жизни. Их признания в ранних интервью более содержательны.

Вернувшись в зал заседаний Президиума, Леонид Ильич сам взял слово и поспешил подвести черту под обсуждением: «Согласен со всеми. Прошел с вами путь с 1938 года, с вами боролся с антипартийной группой в 1957 году, но не могу вступать в сделку со своей совестью. Освободить Хрущева от занимаемых постов (Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя правительства), разделить посты. Тех, кому не удалось выступить, ограничили не тремя минутами, а буквально двумя словами:

Андропов — «предложение поддерживаю».

Пономарев — «поддерживаю».

Ильичев — «согласен».

Демичев — «согласен».

Рудаков — «согласен».

Поднял Брежнев и Микояна, вторично, но он и на сей раз ответил по-своему:

— Говорил, что думал, с большинством согласен. Хрущев сказал мне, что за посты бороться не намерен.

Далее Микоян коротко рассказал о ночном звонке отца. Брежнев на его слова не отреагировал, а остальные вздохнули с облегчением. Они опасались, как бы отец не попытался изменить ситуацию в свою пользу на Пленуме. И, чем черт не шутит, с его энергией…

Последним высказался Шверник:

— Никита Сергеевич неправильно повел себя. Лишить постов.

Отец все это время сидел понурившись. Теперь пришла его пора говорить. Говорить в последний раз.

— С вами бороться не могу, — начал отец, голос его звучал глухо. — Вместе мы одолели антипартийную группу, мы — единомышленники. — Отец замолчал, подыскивая нужные слова. — Вашу честность ценю, — заговорил он снова. — В разные периоды времени я по-разному относился к здесь присутствующим, но всегда ценил вас. У товарища Полянского и у товарища Воронова за грубость прошу прощения. Не со зла это. Главная моя ошибка, что в 1958 году я пошел на поводу у вас и согласился совместить посты Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя Совета Министров СССР, слабость проявил, не оказал сопротивления. Грубость по адресу Сахарова признаю, Келдыша — тоже. Зерно и кукуруза, Производственные управления, разделение или не разделение обкомов. Придется вам теперь всем этим заниматься.

Дальше отец говорил о своей позиции в международных вопросах: о Кубинском кризисе, о Берлине, о социалистическом лагере и закончил словами: «Все надо делать, чтобы трещины между нашими странами не возникло. Не прошу у вас милости, вопрос решен. Я еще вчера сказал (по телефону Микояну), что бороться не буду, ведь мы единомышленники. Зачем мне выискивать черные краски и мазать ими вас? — Отец снова замолчал, обида взяла верх, потом продолжил: — Правда, вы вот собрались вместе и мажете меня говном, а я и возразить не могу, — но он тут же спохватился и заговорил другим тоном, я бы сказал, приподнято: — Несмотря на все происходящее, я радуюсь: наконец-то партия настолько выросла, что стала способна контролировать любого своего члена, какое бы высокое положение он ни занимал. (Эти слова отец повторил и мне, когда заехал домой между заседанием Президиума и Пленумом ЦК, где предстояло его формальное отрешение от власти.) Я чувствовал последние годы, что не справлюсь со всем ворохом дел, — произнес отец в заключение, — но жизнь штука цепкая, все казалось еще годик, еще один, да и зазнался я, признаю. Обращаюсь к вам с просьбой об освобождении со всех постов, сами напишите заявление, я подпишу. Дальнейшую мою судьбу вам решать, как скажете, так я и поступлю, где скажете, там и стану жить. — Отец обвел всех присутствующих глазами, тяжело вздохнул: — За совместную работу спасибо, спасибо и за критику, хотя и запоздалую».

Он сел на стул, тут же, как по мановению волшебной палочки, перед ним легло аккуратно отпечатанное заявление об отставке: «…в связи с преклонным возрастом и ухудшением состояния здоровья». Отец внимательно прочитал короткий, всего в несколько строк текст, горько усмехнулся и вынул из кармана паркеровскую ручку. Сколько ею подписано документов, изменивших лик страны, международных соглашений, и вот последняя подпись. Отец снял колпачок, зачем-то внимательно оглядел чуть высовывавшийся наружу кончик золотого пера и расписался. В последнюю минуту рука предательски дрогнула, подпись получилась неуверенной, в чем-то стариковской.

Теперь оставалось последнее испытание — Пленум ЦК. Перед заседанием Пленума победители решили пообедать, как обычно, здесь же, в Кремле. Отец завел эту привычку собираться вместе на обед в Кремле — и время эконономилось, и представлялась дополнительная, неформальная возможность обменяться мнениями. На сей раз отец в столовую не пошел, не о чем им теперь разговаривать. Поехал домой, на Ленинские (ныне Воробьевы) горы.

Я ожидал его в резиденции на Ленинских горах, томился предчувствием неминуемого. Около двух часов дня позвонил дежурный по приемной отца в Кремле и передал, что Никита Сергеевич выехал. Я встретил машину у ворот. Отец сунул мне в руки свой черный портфель и не сказал, а выдохнул: «Все… В отставке…» Немного помолчав, добавил: «Не стал с ними обедать».

Начинался новый этап жизни. Что будет впереди — не знал никто. Ясно было одно — от нас ничего не зависит, остается только ждать.

— Я сам написал заявление с просьбой освободить меня по состоянию здоровья.

Теперь остается оформить решение Пленума. Сказал, что подчиняюсь дисциплине и выполню все решения, которые примет Центральный Комитет. Еще сказал, что жить буду, где мне укажут: в Москве или в другом месте, — предварил отец мои вопросы.

После обеда отец вышел погулять. Все было необычно и непривычно в этот день — эта прогулка в рабочее время и цель ее, вернее, бесцельность. Раньше отец гулял час вечером после работы, чтобы сбросить с себя усталость, накопившуюся за день, и, немного отдохнув, приняться за последнюю почту. Час этот был строго отмерен, ни больше, ни меньше. В тот день бумаги — материалы к очередному заседанию Президиума ЦК, перевод доктрины министра обороны Роберта Макнамары, сводки ТАСС — остались в портфеле. Там им было суждено пролежать нераскрытыми и забытыми до самой смерти отца. Он больше никогда не заглядывал в свой портфель.

Мы шли молча. Рядом лениво трусил Арбат, немецкая овчарка, собака Лены — моей сестры. Раньше он относился к отцу равнодушно, не выказывал к нему особого внимания. Подойдет, бывало, вильнет хвостом и идет по своим делам. Сегодня же не отходил ни на шаг. С этого дня Арбат постоянно следовал за отцом.

— А кого назначили? — не выдержал я молчания.

— Первым секретарем будет Брежнев, а Косыгин — Пред седателем Совмина. Косыгин — достойная кандидатура (привычка отца оценивать людей, примеряя их к тому или иному посту, по-прежнему брала свое), еще когда освобождали Булганина, я предлагал его на эту должность. Он хорошо знает народное хозяйство и справится с работой. Насчет Брежнева сказать труднее — характер у него пластилиновый, слишком он поддается чужому влиянию… Не знаю, хватит ли у него воли проводить правильную линию. Ну, меня это уже не касается, я теперь пенсионер, мое дело — сторона.

Больше мы к теме власти не возвращались ни в тот день, ни в последующие годы. Как отец после прогулки уезжал на заседание Пленума ЦК, как вернулся оттуда, у меня в памяти не отложилось.

Тем временем во время обеда в Кремле Брежнев еще не определился окончательно, как проводить Пленум? Под готовились два докладчика: Полянский и Суслов. Полян ский рвался в бой, жаждал крови. Но Брежнев опасался, что изложенные в тексте его доклада обвинения можно отнести не к одному Хрущеву, а самого Полянского может «занести» и потом никто уже с Пленумом не совладает. Да и Семичастный перед обедом еще подлил масла в огонь.

— Вы дозаседаетесь, что или вас посадят, или Хрущева, — стращал Семичастный Брежнева. — Я за день наслушался и тех, и других. Одни переживают, хотят Хрущева спасать, другие призывают вас спасать. Третьи спрашивают, что же ты в ЧК сидишь, бездействуешь?

Брежнев решил: с докладом на Пленуме предоставить слово Суслову, он набил руку на подобных делах — выступал по делу антипартийной группы Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова, разоблачал маршала Жукова. Сухой, немногословный Суслов совладает с нынешней ситуацией, не даст разгуляться страстям. Члены Президиума не возражали. От прений предпочли вообще отказаться. Это явилось полной неожиданностью для членов ЦК, такого еще не случалось, ритуал требовал единодушного осуждения уже фактически осужденного.

«Я тоже не знал, что прений не будет… — вспоминал в 1988 году Семичастный. — Я думаю, они не без царя в голове это сделали. Не знали, куда покатится, как бы не задело и их. Там мог быть разговор… Я думаю, эти старики продумали все и, боясь за свои… кости, все сделали, чтобы не открывать прения на Пленуме. В Свердловском зале такая кутерьма началась. Я сидел, наблюдал. Самые рьяные подхалимы кричали: „Исключить из партии! Отдать под суд!“ Те, кто поспокойнее, сидели молча. Так что разговора серьезного, критического, аналитического, такого, чтобы почувствовать власть ЦК, не было. Все за ЦК решил Президиум и решенное, готовое, жеваное-пережеваное выбросил: „Голосуйте!“».

Об отсутствии прений на Пленуме говорит другой участник заседания, тогдашний секретарь МГК, «шелепинец», Николай Григорьевич Егорычев: «Теперь, по прошествии стольких лет, ясно и то, что Брежнев не зря был против выступлений на Пленуме. Во время прений под горячую руку могло быть высказано много такого, что потом связало бы ему руки. А у Леонида Ильича в голове, очевидно, уже тогда были другие планы».

Отец выслушал доклад Суслова, не поднимая головы. Не поднял он ее и во время голосования. Когда объявили краткий перерыв, он вышел из зала и больше в него не вернулся, сел в машину и уехал домой. Брежнева и Косыгина назначили уже в его отсутствие. Собственно, и перерыв объявили с единственной целью, — удалить отца из зала заседаний Пленума.

Хочу отметить еще такой эпизод. Как рассказывала впоследствии секретарь ЦК Компартии Украины, сторонница отца Ольга Ильинична Иващенко, в начале октября она узнала о готовящихся событиях и попыталась потелефону правительственной связи «ВЧ» дозвониться Никите Сергеевичу. Соединиться ей не удалось. Хрущева надежно блокировали. На Пленум ее не допустили, как и другого прохрущевского члена ЦК, первого заместителя председателя КПК при ЦК КПСС Зиновия Тимофеевича Сердюка. Вскоре их обоих освободили от занимаемых постов, вывели из ЦК и отправили на пенсию.

В народе отставку отца восприняли с облегчением, большинство людей на улицах откровенно радовались, надеялись, что с уходом неугомонного Хрущева все устаканится, жизнь станет лучше. Функционеры всех уровней праздновали победу: с новациями покончено, их перестанут дергать, пересаживать с места на место, требовать поднимать целину, строить панельные пятиэтажки, развивать химию, сажать кукурузу, наконец-то наступит стабильность.

Они оказались правы, с уходом отца период реформ завершился, страна вступила в эпоху спячки, застоя. А темпы роста в промышленности и сельском хозяйстве тем временем из года в год замедлялись, недвусмысленно сигнализируя: требуются перемены, без них наступит крах. Но в России на подобные сигналы редко обращают внимания, надеются на авось. Понадеялись и на этот раз. Но все это впереди. Пока же одни праздновали победу, а отцу предстояло смириться с поражением. Вечером того же памятного дня, 14 октября, к отцу пришел Микоян. После Пленума состоялось заседание Президиума ЦК, и Микояна делегировали к нему проинформировать о принятых решениях.

Сели за стол в столовой, отец попросил принести чай. Он любил чай и пил его из тонкого прозрачного стакана с ручкой, наподобие той, что бывает у чашек. Этот стакан с ручкой он привез из Германской Демократической Республики. Необычный стакан ему очень нравился, и он постоянно им хвастался перед гостями, демонстрируя, как удобно из него пить горячий чай, не обжигая пальцев. Подали чай.

— Меня просили передать тебе следующее, — начал Анастас Иванович нерешительно. — Нынешняя дача и городская квартира (резиденция на Ленинских горах) сохраняются за тобой пожизненно.

— Хорошо, — неопределенно отозвался отец.

Трудно было понять, что это — знак благодарности или просто подтверждение того, что он расслышал сказанное.Немного подумав, он повторил то, что уже говорил мне: «Я готов жить там, где мне прикажут».

— Охрана и обслуживающий персонал тоже останутся, но людей заменят. Отец понимающе хмыкнул.

— Будет установлена пенсия — 500 рублей в месяц и закреплена автомашина, — Микоян замялся. — Хотят сохранить за тобой должность члена Президиума Верховного Совета, правда, окончательного решения не приняли. Я еще предлагал учредить для тебя должность консультанта Президиума ЦК, но мое предложение отвергли.

— Это ты напрасно, на это они никогда не пойдут. Зачем я им после всего, что произошло? Мои советы и неизбежное вмешательство только связывали бы им руки. Да и встречаться со мной им не доставит удовольствия… — отец с напором раз за разом произносил безликое «им». — Конечно, хорошо бы иметь какое-то дело. Не знаю, как я смогу жить пенсионером, ничего не делая. Но это ты напрасно предлагал. Тем не менее спасибо, приятно чувствовать, что рядом есть друг. Отец как в воду глядел, уже через неделю все обещания показались Брежневу чрезмерными, из резиденции на Ленинских горах и дачи Горки-9 отца выселили, а уж о советничестве и речи не могло идти, само упоминание имени отца стало крамольным, до конца его дней никто из политиков по доброй воле с ним не встретился ни разу.

Разговор закончился. Отец вышел проводить Микояна на крыльцо перед домом. Все эти октябрьские дни стояла почти летняя погода. Вот и сейчас было тепло и солнечно. Анастас Иванович обнял и расцеловал отца. Тогда в руководстве еще не привыкли целоваться, и это прощание всех растрогало.

Микоян быстро пошел к воротам. Вот его невысокая фигура скрылась за поворотом. Отец смотрел ему вслед. Больше они не встречались.

О книге Сергея Хрущева «Никита Хрущев: Реформатор»

Сергей Хрущев. Никита Хрущев: Реформатор

Первая часть пролога «Трилогии об отце»

Культура страны определяется тем, насколько она знает свою историю.
П. Л. Капица

Победит строй, обеспечивший людям лучшую жизнь.
Н. С. Хрущев

Пролог

Тринадцатого октября 1964 года, во второй половине дня, где-то ближе к четырем часам, турбовинтовой Ил-18 подрулил к правительственному павильону московского аэропорта Внуково-2. Стояло бабье лето, светило и еще пригревало не по-осеннему теплое солнце, легкий ветерок ласково перебирал поредевшие желто-зеленые листочки вплотную подступивших к летному полю березок и осин. К самолету подкатили трап, в дверях появился отец, Пер вый секретарь ЦК КПСС, Председатель Совета Министров СССР Никита Сергеевич Хрущев, за ним следовал Анастас Иванович Микоян, друг и соратник отца, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, далее потянулись помощники, охранники и среди них я, автор этих строк.

У трапа прибывших встречали всего двое: Владимир Ефимович Семичастный, председатель КГБ СССР (активный участник заговора против отца), и секретарь Президиума Верховного Совета СССР Михаил Порфирьевич Георгадзе. Семичастному вменялось без происшествий доставить отца и Микояна в Кремль, там их ожидали остальные члены Президиума ЦК. Сегодня они не теснились, как обычно, у трапа самолета, стремясь первыми пожать отцу руку, первыми доложить об очередных успехах, первыми получить согласие на что-то очень важное, первыми… Теперь они, наконец решившись избавиться от отца, нервно ожидали его в Кремле. Хотя, казалось бы, на вчерашнем заседании Президиума ЦК все предусмотрели до мелочей, распределили роли — кто что будет говорить, но на душе скребли кошки, по телу пробегали мурашки: чем все это обернется, с чем приедет Хрущев? Отправляя Семичастного в аэропорт, трусоватый Брежнев даже посоветовал ему положить в карман заряженный пистолет. Но пистолет не понадобился, отец, пожав Семичастному руку, лишь осведомился: «Где все?» и, получив ответ: «Ожидают вас в Кремле», с улыб кой, как будто ничего не случилось, бросил Микояну: «По ехали, Анастас!»

Захлопнулась дверь длинного черного ЗИЛа-111, машина тронулась. За ней — ЗИЛ охраны и впритык — «Чайка» Семичастного. Он доложил по радиотелефону Брежневу: «Встретил, все идет по плану, едем в Кремль». Успокаивающее сообщение Семичастного почему-то толь ко добавило волнений. Больше других нервничал Бреж нев, ему мерещилась бесславная отставка, а может, и что похуже. Одну за другой он прикуривал сигареты, затягивался, давил их в пепельнице и снова прикуривал.

Спокойнее других держался «вождь комсомольцев» Александр Шелепин, он уже ощущал себя стоящим во главе государства: Хрущева — свалим, а размазня Брежнев ему не помеха, в стране все схвачено. (Шелепин — один из самых могущественных людей в стране. На запланированном на ноябрь 1964 года Пленуме ЦК КПСС отец предполагал ввести Шелепина в состав Президиума ЦК КПСС. Отец рассматривал Шелепина как еще одного своего возможного преемника, в чем-то отдавал ему предпочтение в сравнении с Брежневым. Смену власти отец предполагал провести на ХХIII съезде КПСС в 1965 году.)

Скрупулезно подсчитавшие шансы на успех Михаил Сус лов и Алексей Косыгин не суетились, спокойно сидели на своих обычных местах у стола заседаний Президиума ЦК, устранение отца — дело решенное, и от этого они только выиграют.

Совсем недавние выдвиженцы отца, секретари, но еще не члены Президиума ЦК Леонид Ильичев, Владимир Поляков, Александр Рудаков, Владимир Титов лелеяли несбыточную надежду, что отец и на сей раз вывернется, — выходил же он победителем и не из таких передряг, и одновременно прикидывали, на кого ставить: на Леню или на Шурика, если Хрущев проиграет.

А вот два других «молодых» протеже отца — Юрий Андропов и Петр Демичев — не волновались, они сделали выбор, поставили на победителя, заручились поддержкой как Брежнева, так и Шелепина.

Остальные члены Президиума ЦК не сомневались в исходе заговора и изготовились предать анафеме еще вчера «нашего дорогого Никиту Сергеевича». Они уверены, что их усердие оценят, независимо от того, кто (Леня или Шурик) вознесется на вершину пирамиды власти. Так в волнении проползли полчаса ожидания. Наконец двери зала заседаний отворились, первым показался насупленный отец, за ним — понурый Микоян. Анастас Иванович Микоян в заговоре против отца не участвовал. Отношения у них с отцом сложились дружеские, они часто спорили по разным вопросам, но держались вместе.

Войдя в зал, отец огляделся, собравшиеся сидели за столом для заседаний, пустовало лишь кресло председателя. Его кресло. Отец в последний раз опустился в него и, помолчав, осведомился, ради какого такого срочного дела его сорвали из отпуска, вызвали из Пицунды?

Повисло напряженное молчание, хотя еще накануне распределили роли, согласовали последовательность выступлений. Начать поручили Брежневу, но у того перехватило горло. Наконец он решился и заговорил неуверенно, сбивчиво, все время сверяясь с лежавшими перед ним листочками, вырванными из большого, так называемого цековского блокнота.

Судилище, изменившее навечно судьбу великой страны, началось. Присутствовали все члены и кандидаты Президиума, секретари ЦК КПСС, за исключением никак не приходившего в себя после инсульта Фрола Романовича Козлова. Отец, обычно живо реагировавший на выступления, на сей раз сидел молча, сосредоточенно уставясь перед собой на пустой, без привычно загромождавших его справок, проектов постановлений и других приготовленных к заседанию бумаг, стол.

Постепенно смелея, Брежнев начал вываливать одно за другим припасенные заранее обвинения: зачем разделили обкомы на промышленные и сельские? В чем смысл перехода от пятилетнего планирования к восьмилетнему? Почему отец рассылает так много записок членам Президиума? В заключение он обвинил отца в некорректном обращении с товарищами по работе и замолк.

Отец встрепенулся, поднял голову, оглядел присутствующих и как бы через силу произнес: «Я вас всех считал и считаю друзьями-единомышленниками и сожалею, что порой допускал раздражительность». Отец не собирался бороться. Такое решение он принял заранее. О сговоре против него мне в середине сентября сообщил бывший начальник охраны Председателя Президиума Верховного Совета Российской Федерации Николая Игнатова Василий Иванович Галюков, и я тут же все пересказал отцу. (В заговоре против отца Игнатов взвалил на себя черновую и наиболее опасную работу, уговаривал секретарей обкомов перейти на сторону заговорщиков, сотрудничал как с Брежневым — Подгорным, так и с Шелепиным — Семичастным, рассчитывая в решительный момент перехватить инициативу и захватить власть.) После моей встречи с Галюковым, а она не осталась незамеченной, Брежнев запаниковал, провал заговора казался ему неминуемым. Но судьба распорядилась иначе.

С первых дней вхождения во власть Игнатов начал интриговать против отца. Отец поначалу не обращал внимания, считал, что все постепенно утрясется, но когда Игнатов стал почти в открытую претендовать на высшую власть в стране,— «принял меры». На очередном ХХII съезде КПСС в 1961 году Игнатова ни в состав Президиума, ни в Секретариат не избрали. «Перебросили» на РСФСР. Теперь Игнатов рассчитывал взять реванш. Все лето он колесил по стране, уговаривал секретарей обкомов, коман дующих военными округами, что время Хрущева закончилось. Николай Григорьевич многим, если не всем, рисковал. В случае провала Брежнев с Шелепиным сделали бы его козлом отпущения. Игнатов, человек хитрый и изворотливый, все это понимал, но стремление вернуться на самый верх, в Президиум ЦК, пересиливало осторожность.

С Галюковым по просьбе отца переговорил и Микоян. У отца оставалось время, но он решил пустить события на самотек, шел не 1957 год. Тогда против него выступили сталинисты, а все кандидатуры в обновленный Президиум ЦК он подбирал сам. Отец не сомневался, что они так же, как и он, преданы делу и только делу. Начатые им реформы эти люди доведут до конца, сбудется его мечта — советские люди заживут лучше, богаче американцев. Жаль, конечно, что все это произойдет без него, но ему уже перевалило за семьдесят, пришло время уступить дорогу молодым. Именно поэтому, несмотря на информацию о сговоре, отец решил не менять своих планов и в последний день сентября уехал из Москвы, отправился отдыхать в Пицунду.

Где-то в глубине души отец, несмотря на опыт всей его жизни, надеялся, что сообщение Галюкова не подтвердится. Теперь ему оставалось одно: собраться, не показать слабость, не ввязаться в спор (последнее от отца требовало особых усилий), а там будь что будет!

Отец все-таки не удержался и начал отвечать на обвинения: «За разделение обкомов все проголосовали единодушно, только оно обеспечит более эффективное руководство все усложняющейся экономикой. В записках делился с товарищами своими мыслями о реформировании страны, ведь дела идут неблестяще, что-то надо предпринимать».

Тут отец осекся, изменил тон, признал некорректность общения с членами Президиума, заверил, что, насколько хватит его сил… и, не договорив, замолк. Согласно сценарию, следующим выступал Первый секретарь ЦК Компартии Украины Петр Ефимович Шелест, в заговоре он принимал активнейшее участие, но его держали на вторых ролях.

Впоследствии в своих воспоминаниях Шелест с большим сочувствием напишет об отце, но в тот октябрьский день он — «ястреб», обвинения отцу сыплет как из рога изобилия: «В 1957 году обещали догнать США по производству мяса, молока и масла на душу населения и не догнали. Говорили о решении жилищной проблемы и не решили. Обещали в 1962 году повысить зарплату малоимущим и не повысили. Из прав и ответственности республик оставили им только ответственность».

Слова оратора звучали убийственно. Отец внимательно слушал Шелеста, размышлял: «Все правильно, за исключением республик, прав у них сейчас поболее, чем раньше, здесь Шелест передернул. Вот только почему у нас во всем виноват один человек? Правда, одному ему приписывали и все победы. Так повелось исстари. За все отвечал царь-батюшка, после 1917 года царя не стало, но мышление не изменилось. И останется неизменным еще на многие десятилетия».

Особое недовольство Шелеста (как и всех остальных выступавших) вызвало разделение обкомов на сельские и промышленные и предполагавшаяся в разосланной в июле 1964 года записке реорганизация — профессионализация и одновременно «департизация» сельскохозяйственных производственных управлений. Эта тема кочевала из выступления в выступление. Наиболее четко изложил общее мнение Дмитрий Степанович Полянский, Заместитель председателя Сов мина СССР. Полянский в заговоре балансировал между Брежневым — Подгорным и Семичастным — Шелепиным, одновременно претендуя на особую роль в будущем, послехрущевском, руководстве. Ставил себя выше как Брежнева, так и Шелепина. Мы точно знаем его позицию. Полянский, в отличие от других участников октябрьского заседания, собирался выступать не только на Президиуме, но и на Пленуме ЦК, и все оформил согласно правилам: отпечатал текст и отослал его Брежневу на апробацию. Однако на Пленуме ему слова не дали и из секретариата Брежнева записку Полянского вернули автору, который и передал ее в архив.

«Главная цель этой реорганизации в том, чтобы свести к нулю роль парткомов производственных (сельскохозяйственных) управлений, превратить их в придаток хозяйственных органов, — пишет Полянский. — Как же иначе понять его (Хрущева. — С. Х.) слова, которые он недавно сказал на Президиуме ЦК „Что хорошо, так это то, что парткомы теперь на заднем плане, а мне при поездке (в августе 1964 года по сельскохозяйственным районам страны) выставляли начальников производственных управлений. Это очень хорошо. Значит, сделали вывод из моей записки (от 18 июля 1964 года)“. В этой поездке, — продолжает Полянский, — он не нашел времени для беседы хотя бы с одним из секретарей партийных организаций колхозов, совхозов и парткомов Производственных колхозно-совхозных управлений. Но разве пристало, товарищи… радоваться тому, что парткомы на заднем плане? Он (Хрущев. — С. Х.) даже предлагал ликвидировать производственные парткомы, иметь вместо них начальников политотделов в ранге заместителя начальника колхозно-совхозного управления. А недавно сказал, что, может быть, целесообразно вообще ликвидировать производственные управления. Но это значит, что надо ликвидировать и партийные органы на селе. Вот до чего договорились!»

В чем тут дело? Ниже, в соответствующих разделах книги, я подробно опишу коллизии, связанные с реформированием управления сельским хозяйством. Сейчас же поясню вкратце: в 1962 годупроизводственные управления пришли на смену сельским райкомам партии. По замыслу отца, они, как и разделенные по производственному признаку сельские и промышленные обкомы, должны были заменить «общее» руководство колхозами и совхозами, заводами и фабриками профессиональным менеджментом. Им вменялось не столько выколачивать план, сколько советовать, следить за внедрением в производство новейших технологий и агроприемов. Другими словами, отец вознамерился низвести роль партийного руководителя до уровня консультирования. Реорганизацию начали, но отношения, особенно на селе, не изменились. Теперь отец готовился к следующему шагу — передаче полноты власти директорам. Колхозам и совхозам он намеревался предоставить самостоятельность несравненно большую, чем дала реформа 1953 года: пусть сами решают, сколько сеять и как сеять, сколько и кому из своих работников платить, лишь бы вносили исправно оброк государству. Для проверки своего замысла он еще за два года до этого затеял эксперимент на целине. Тамошний экономист-бухгалтер Иван Худенко получил в свое распоряжение три совхоза и полную свободу. Худенко умело ею пользовался: урожаи в его совхозах возросли, зарплата увеличилась, количество работников сократилось. В эксперименте участвовали не только три совхоза Худенко, но и более сорока промышленных предприятий — от швейной фабрики «Большевичка» до крупных химических производств. И тоже очень успешно.

К исходу 1964 году отец уже не сомневался, что пора переходить от эксперимента к повсеместному внедрению новых взаимоотношений производителя и государства. Он понимал, что натолкнется на нешуточное сопротивление и в районах, и в областях, и здесь, в Москве. Всем придется приспосабливаться, в том числе и ему самому. Совсем недавно, по возвращении из поездки по целине, он зацепился с Полянским из-за чепухи: какую следует платить заработную плату чабанам. Дело дошло до откровенной перепалки. В новых же условиях и ему, и Полянскому, и секретарю обкома, и Производственному управлению вмешиваться в такие дела будет заказано, сами совхозники решат, кому сколько платить, сами и заплатят. Что и говорить, ломка предстояла потруднее совнархозной. Но иначе коммунизм не построить. Прошедшие годы показали, что по-старому работать не получается, да и Ленин завещал, что людям следует доверять, надо не стоять у них над душой, не погонять, а советовать.

При таком раскладе производственные управления, как и райкомы партии, становились излишними, только путались под ногами. Отец предлагал подумать, не следует ли их укрупнить, а в небольших областях и вовсе упразднить. Об этом, и пока ни о чем большем, он советовался в сентябре со своими коллегами. В отличие от отца, его соратников существующая система взаимоотношений в экономике вполне устраивала, разве что следовало укрепить властную вертикаль, восстановить министерства, да и обкомам придать больше веса. Что же до отца, то он, по их мнению, окончательно утратил «чувство реальности». С ним пора кончать.

Однако вернусь к событиям, происходившим на заседании Президиума ЦК. За Шелестом слово взял Геннадий Ивано вич Воронов, Председатель Совмина РСФСР. С Вороновым отец познакомился в Чите осенью 1954 года, когда, возвращаясь из поездки в Пекин, он по пути останавливался во всех крупных городах дотоле неведомой ему Сибири. Воронов понравился отцу обстоятельностью, деловой хваткой. С отцом всегда держался ровно, свое мнение отстаивал до конца, не лебезил, от хвалебных речей воздерживался.

В августе 1964 года, пока Хрущев инспектировал уборку урожая на целине, на охоте в Завидово Брежнев уговаривал его целую ночь, демонстрировал списки членов ЦК, с «галочками» рядом с фамилиями уже склонившихся на его сторону. В конце концов Воронов согласился.

Воронов, как и все выступавшие до него, сетовал на отсутствие коллективного руководства, обижался, что за последние три с половиной года не смог ни разу высказать отцу своего мнения. (Не знаю, как в рабочее время, но по выходным, в охотничийсезон, и летний и зимний, Геннадий Иванович неизменно наезжал в Завидово, и говорили они там с отцом обо всем.) Обвинил Воронов отца и в возникновении культа его личности. Речи, фотографии отца заполняли первые, и не только первые, страницы газет и журналов. С другой стороны, отец постоянно разъезжал по стране, выступал на совещаниях колхозников, химиков, еще кого-то. Его выступления, как водится в таких случаях, помещались на первых страницах газет. Трудно понять, откуда бралась у него энергия, ведь отцу в 1964 году исполнилось семьдесят лет. Дела последние пару лет шли неблестяще, и все мысли отца крутились вокруг того, как выправить положение, он предлагал то одно новшество, то другое. Все его предложения встречались на ура, в первую очередь «соратниками» по Президиуму ЦК. Отец воспринимал все эти словоизвержения коллег как одобрение своих мыслей и предложений. И вот сейчас «единомышленники» позволили себе сказать то, что они думали на самом деле. Далее Воронов припомнил отсутствовавшему на заседании Козлову*, как тот в свое время поучал его: «Не лезть в дела, которые ведет Хрущев» (Некоторые авторы, не разобравшись в записях заведующего Общим отделом ЦК В. Н. Малина, слова Воронова: «т. Козлов говорил: в такие вопросы не лезь, их т. Хрущев ведет» и далее по тексту истолковали, как слова самого Козлова, якобы присутствовавшего на совещании, чем внесли в этот вопрос определенную сумятицу. В частности см. Р. Г. Пихоя. Советский Союз: история власти. 1945–1991. М.: РАГС, 1998.). Затем Воронов пожаловался, что отец как-то назвал его «гибридом инженера с агрономом», что, по моему мнению, совсем не обидно: политический лидер в стране с государственной централизованной экономикой по своей сути не столько политик, сколько менеджер, а любой менеджер обязан разбираться во всем, с чем ему приходится сталкиваться, быть гибридом всего со всем.

Дальше шли стандартные сетования на реорганизации, как они всем надоели, на «покушение» отца на производственные сельскохозяйственные управления. Воронов в сердцах даже воскликнул: «Разве можно принижать райкомы?» Не нравилась Воронову и последняя записка отца, направленная коллегам по Президиуму. «В ваших рекомендациях не знаешь, что правильно!» — выкрикнул Воронов и явно перегнул палку.

По-моему, отец выражал свои мысли ясно, естественно для тех, кто желал его слушать. В подтверждение процитирую малую толику из стенограммы выступления отца на одном из последних заседаний, посвященном пятилетке 1966–1970 годов: «Надо смелее идти на развитие производства средств потребления. Надо провести анализ производства в зарубежных странах и у нас. Ни одна страна в мире не имеет такого технического уровня, как мы. Наши ученые еще семь лет будут догонять сегодняшний уровень Запада, а тот за это время уйдет еще дальше! Надо покупать лицензии — это единственный выход, нельзя жить в науке в условиях автаркии, игнорировать достижения заграницы. Надо ориентироваться на покупку технологий, заводов под ключ, тогда через два года получим новое качество, выйдем на новый уровень… Смотрите, японцы поднялись из руин, из первобытного состояния и сейчас бьют Америку, весь мир, и только через первоначальную покупку лицензий, а затем уже, отталкиваясь от мирового уровня, развивают свое производство».

Конкретно на этом заседании Воронов не присутствовал, но отец скорее всего повторил свои аргументы и 26 сентября на заседании Президиума ЦК и Совета Министров СССР, стенограмма которого пока не найдена.

Отец тогда говорил еще о многом, в частности предложил подумать, не лучше ли перейти в планировании на семи- или восьмилетки, они более соответствуют циклу ввода в действие новых производств, от закладки первого камня до выпуска головной партии готового продукта. Не знаю, что тут Воронову не понравилось? Что он не понял?

«Отпустить на пенсию», — завершил свое выступление Воронов. Следующим выступил Александр Николаевич Шелепин, протеже отца, молодой и амбициозный, «железный Шурик», как его называли близкие. Когда заболел Козлов, отец серьезно подумывал о выдвижении Шелепина на вторые роли, помешал этому отказ Александра Николаевича (несколько лет тому назад) разменять секретарство в ЦК на руководство Ленинградским обкомом. Отец засомневался: сможет ли Шелепин справиться со страной без опыта практической работы. И правильно засомневался. Впоследствии «железный Шурик» проявил себя не только замшелым бюрократом, что позволило Брежневу без труда убрать его со своего пути, но и матерым ортодоксом-сталинистом. Пока же Шелепин налево и направо рассыпал обвинения, но в отличие от Воронова, не конкретные. Он демагогически валил все в одну кучу: тут и «нетерпимая» обстановка в руководстве, и «сомнительные» люди в окружении отца, и культ личности, и падение годового роста национального дохода, и пристрастие отца к системам автоматического доения коров взамен ручного, и «отрыв» науки от производства. Особенно возмущало Шелепина намерение отца разобраться, что произошло в стране в период коллективизации. Отец собирался высказаться о ней на предстоящем ноябрьском Пленуме ЦК и совсем не так, как предписывалось тогдашними идеологическими установками.

— Материал по периоду коллективизации собирал! — Шелепин едва не сорвался на крик. — Сказал, что Ок тябрь скую революцию бабы совершили!

Разделение обкомов, профессионализацию управления экономикой Шелепин назвал не просто ошибкой, а теоретической ошибкой.

Не нравилась Шелепину и внешняя политика отца: «С империалистами мы должны быть строже, — поучал он, — лозунг: „Если СССР и США договорятся — все будет в порядке“ — неправилен. Позиция в отношении Китая — правильная, но проводить линию надо гибче». Много, очень много претензий выложил перед отцом Шелепин. Записанные убористым почерком тезисы выступления Шелепина заняли почти две полные страницы. Наконец он иссяк, замолчал и сел, не сказав ничего о будущей судьбе отца. Шелепин уже попросту списал его со счетов. Затем один за другим брали слово Андрей Павлович Кириленко, фактический руководитель Бюро ЦК по РСФСР (в заговоре он твердо держался Брежнева — Под горного, но в силу своего характера и привычки оставался в тени); Кирилл Трофимович Мазуров, секретарь ЦК Компартии Бе ло руссии; Леонид Николаевич Ефремов, первый замес титель Бюро ЦК по РСФСР в области сельского хозяйства; Васи лий Павлович Мжаванадзе, секретарь ЦК Компартии Грузии. Их обвинительные речи походили друг на друга, как близнецы: ликвидация райкомов, принижение роли партии и главное — довольно реформ.

Вслед за Мжаванадзе поднялся главный идеолог партии, секретарь ЦК КПСС Михаил Андреевич Суслов. Он не говорил о реорганизациях и даже о ликвидации сельских райкомов, его волновало другое, хотя «Генеральная линия правильная… люди стали чаще вести разговоры, а это опасно, надо ввести в партийное русло», дальше Суслов повторил стандартный набор обвинений и заключил свое выступление словами: «Талантлив, но тороплив, много шума в печати, во внешней политике — апломб, в беседе с японскими специалистами наговорил много лишнего. (15 сентября 1964 года отец встречался с японской делегацией, говорили о перспективах торговли и бесперспективности передачи Японии островов Шикотан и Хабоман, пока та состоит в военном союзе с США. Что тут лишнего, не знаю.) Поднять роль Президиума и Пленума ЦК». О судьбе отца Суслов впрямую ничего не сказал, поосторожничал.

Председатель ВЦСПС Виктор Васильевич Гришин постарался подсластить пилюлю. Он работал с отцом еще со времени его возвращения в Москву в 1949 году. Гришина мучила совесть, но и пойти против остальных он не посмел. В заговоре против отца примыкал к группировке Брежнева — Подгорного, по его прикидкам более перспективной, чем шелепинская.

— Среди сидящих здесь у вас есть настоящие друзья, — начал Гришин. Брежнев встрепенулся, и докладчик тут же «выправился»: — И мы должны сказать прямо, так как ведется дело, дальше продолжаться не может. (Брежнев облегченно вздохнул.) — Он стремился к лучшему и многое сделал, но товарищи правильно говорили, все успехи как будто исходят от Хрущева.

Вначале Гришин не решил, как величать отца, по фамилии или имени и отчеству, но, наконец, выстроил дистанцию и назвал по фамилии. — Есть личные отрицательные качества, — записывал Малин, — нежелание считаться с коллективом, диктаторство. Нет коллективного руководства… Интереса к профсоюзам не проявлял…

После выступления Гришина решили прерваться до завтра, время уже позднее, а по такому вопросу обязаны высказаться все.

Продолжение

О книге Сергея Хрущева «Никита Хрущев: Реформатор»

Объединение Англии и Франции

— Я рада слышать тебя, Анри, — сказала она. — Ты так давно не давал о себе знать. Мне так тебя не хватало.

Английское выражение «I missed you» (Я скучала по тебе (англ.).) звучит сильнее, чем то же самое, сказанное по-французски. Дословно оно означает: «Мне тебя не хватало».

Тон Патриции меня приятно удивил. Готовясь к разговору, я был напряжен и помнил, что был обижен на принцессу, но ее ясный, веселый голос полностью обезоружил меня.

— Наш посол в Париже сказал, что ты совершенно здоров. Значит, тебе теперь не нужно ездить в Валь-де-Грас?

— Нет, с этим покончено, — сказал я, чувствуя себя предателем.

— Я хотела увидеться с тобой, — продолжала Патриция. — Пока это сложно, но у меня есть идея. Вроде той, что была у тебя полгода назад, когда ты говорил мне о свадьбе.

— Моя идея оказалась не очень удачной, — заметил я.

— С этим можно поспорить… Но с тех пор столько всего произошло. И я не знаю, хранил ли ты мне верность.

Чтобы избежать этой темы, я вернулся к ее предложению:

— Так что у тебя за идея?

— Я приеду во Францию с официальным визитом. Это позволит нам расставить все точки над «i», если мы, конечно, этого захотим. Но я пока не знаю, как это сделать. В этом есть свои плюсы, но и риск довольно велик. Однако если мы откажемся от этой идеи, то не сможем увидеться еще очень долго. В общем, мне нужно подумать…

Это странное предложение застало меня врасплох. К официальному визиту английского регента нужно будет готовиться очень тщательно, чтобы общественное мнение приняло его как должное и не заподозрило, что это только прикрытие.

— Этот визит должен иметь цель… — Я стал думать вслух.

— Конечно, должен! — язвительно ответила принцесса. — Вот об этом я сейчас и думаю. Одна цель у него точно будет — я хочу тебя видеть! Я еще не забыла возвращение из Нормандии и квартиру на бульваре Курсель. Целую тебя, Анри, и прошу подумать о том, что я предложила.

*

И я стал думать.

Ситуация была довольно сложной. С одной стороны, наши страны уже заключали союз во время войны. Но, с другой стороны, сближение с Англией могло отдалить нас от Германии, главного партнера по европейской интеграции. И все же мне удалось найти выход.

***

Я не стану описывать знаменитый визит регента и подписание пакта в Рамбуйе, положивший начало тому, что пресса с легкой иронией окрестила «эпохой двух королевств». Обо всем этом и так достаточно сказано.

Из-за продолжавшегося в Англии траура программа визита была довольно простой. Президент принял принцессу-регента в Елисейском дворце, там же она и поселилась. Было дано два официальных обеда — один во дворце, другой в британском посольстве, — на которых принцесса и президент председательствовали вместе.

Следующий день был посвящен визитам в официальные учреждения Республики и подписанию пакта, состоявшемуся в замке Рамбуйе, в гостиной Франциска I.

Вместе с моим британским коллегой я зачитывала текст пакта журналистам, собравшимся в мэрии Рамбуйе. Этот пакт потряс меня до глубины души, и даже сейчас я могу процитировать его наизусть:

«Пакт Рамбуйе, заключенный между Великобританией и Францией, учитывает обязательства обеих стран перед Европой. Он касается исключительно прав граждан обоих государств, создавших Франко-британское содружество. Любой житель страны, подписавшей этот пакт, может получить гражданство другой страны, не отказываясь от гражданства своей родины.

Любой житель одной страны, находясь на территории другой, может участвовать в местных, национальных и европейских выборах.

Любой гражданин может потребовать для себя применения правил налогообложения одной или другой страны. Налоги, выплаченные гражданином любой из двух стран, будут перечислены в казну той страны, где этот гражданин проживает».

Я до сих пор помню гром оваций, разразившихся, когда мы прочитали эти слова. Журналисты не очень склонны к бурным проявлениям эмоций, но в тот день они криками и аплодисментами приветствовали подписание пакта. Многие хотели задать вопросы, но я была еще не готова ответить на них, и мне удалось ускользнуть без каких-либо комментариев.

*

Я вернулась в замок пешком и спросила интенданта Флере, где президент.

— В гостиной Франциска I, я провожу вас.

Мы подошли ко входу в башню. Интендант постучал, и президент пригласил нас войти. Комната была украшена в стиле арт-деко, который, вероятно, ценил кто-то из предшественников нынешнего главы государства. Президент сидел на длинном диване рядом с принцессой-регентом. Он обнимал ее за плечи и не убрал руки, когда мы вошли.

— Анна, все прошло хорошо? — с улыбкой спросил он меня.

— Да, господин президент, очень хорошо. Журналисты были в восторге. Они кричали: «Наконец-то инициатива, какой давно не было!», «Уинстон Черчилль радуется на том свете!» и «Решительный шаг к введению европейского гражданства!»

Принцесса повернулась к президенту и сказала по-английски:

— Видишь, визит оказался полезным!

Президент продолжил:

— Никто не спрашивал о нас?

— Нет, я почувствовала, что вопросы вот-вот начнутся, и успела исчезнуть.

— Хорошо, потому что вам нечего было бы ответить. Но мы облегчим вашу задачу. Мы с принцессой составили заявление, которое вы сможете передать журналистам. Лучше всего было бы опубликовать его в двух крупнейших газетах — британской и французской.

— Хорошо, господин президент, но в следующую минуту оно прозвучит на всех волнах и со всех экранов мира.

Президент подошел к письменному столу, взял какой-то листок и передал его принцессе Патриции, которая внимательно прочитала написанное, а потом протянула его мне. Я прочла: «Мы оба считаем, что обязательства, принятые нами в Пуаньи-ла-Форе, — естественный путь к браку».

— Ясно ли мы выразились? — спросила Патриция.

Я знала ее почерк — и заметила, что она вписала синими чернилами слово «естественный».

— Да, вполне, — ответила я. — Но меня спросят о дате бракосочетания.

— Отвечайте, что вы этого пока не знаете, — улыбнулась Патриция. — Надо хоть что-то сохранить в тайне.

Я вышла из гостиной и направилась в секретариат, чтобы снять ксерокопию с листка. Оригинал я решила оставить себе.

***

Когда Анна ушла, чтобы сообщить журналистам о нашем решении, я спросил Патрицию насчет даты.

— Я думала об этом, — ответила она. — И твоя поездка в Фонтевро подсказала мне ответ. Я хочу выйти замуж, пока ты президент, а я регент. Пусть хоть какое-то, пусть краткое время у Франции и Англии будут два правителя.

— Франция — республика, и я не правитель!

— Не спорь! — воскликнула Патриция. — Если тебе не нравится «правитель», мы можем сказать «руководитель», хотя я ничем не руковожу…

Так мы решили объединить две страны — под одной короной… и одной шляпой.

*

Мы поужинали и вместе смотрели телевизор, чтобы оценить масштабы эйфории, охватившей оба наших народа. Провожая Патрицию в ее комнату, я думал о том, что скажут о нас историки, как оценят то, что мы сделали. Чем будет наш поступок в их глазах? Непристойностью, безответственностью, популизмом, утопией, ответом на новые веяния или главой в истории двух любящих сердец?

Чтобы соответствовать торжественности момента, я хотел поцеловать Патрицию в лоб, уйти к себе и вернуться к ней только завтра утром.

Она стояла передо мной, в красном платье с длинными рукавами и в жемчужном ожерелье. Я поцеловал ее и собрался уходить, но она удивленно спросила:

— Куда ты?

И я забыл обо всех своих планах, поднял на руки и перешагнул порог. Я бережно опустил ее на огромную кровать, расстегнул ее платье, стараясь не порвать жемчуга, и с наслаждением вспомнил, какая она, моя Патриция.

Значит, все-таки это была глава любовной истории…

О книге Валери Жискар д’Эcтена «Принцесса и президент»