Шань Са. Четыре жизни ивы

Отрывок из романа

В году 1430 корабль богатого торговца тканями бросил якорь в устье озера Дунтин, напротив павильона Луны. Пока хозяин принимал на борту купцов, его единственный сын Чун Ян в сопровождении наставника и двух слуг отправился на челноке в город Юэ Ян.

Мальчику исполнилось всего шесть лет, но он уже знал наизусть сотни старинных поэм и посещал места, где медитировали поэты былых времен.

Прохожие на улицах оборачивались, пораженные красотой лица Чун Яна и роскошью наряда. Мальчик шел, провожаемый восхищенными взглядами, и во всей его повадке была уверенность взрослого.

У подножия лестницы ребенка остановил оборванный даосский монах — никто не взялся бы сказать, сколько ему лет. Чун Ян велел дать старику денег, и тот предсказал ему невероятные встречи, славу и огромные богатства, но добавил, что «все это — мечты и тлен». Он не принял милостыню, печально вздохнул и, качая головой, направился к озеру. Вскоре его серые лохмотья слились с мерцающими водами, а потом он и вовсе исчез, словно волны поглотили его.

На следующий день местный сановник пригласил отца с сыном отобедать в его доме. Желая порадовать мальчика, он велел своим людям пронести мимо него на покрытых бархатом подносах золотые слитки, редкие манускрипты, музыкальные инструменты и заморские механические игрушки. Вжавшийся в стул Чун Ян не поднял глаз и отказался выбирать подарок. Хозяин принялся уговаривать, но Чун Ян упорно молчал. Его отец сконфуженно улыбнулся, отпустил шутку насчет застенчивости сына и шепотом выбранил его за недостойное поведение. Чун Ян покраснел и сказал тихим голосом, что все это ему ни к чему. Сановник был оскорблен и разозлился. Отец Чун Яна рассыпался в извинениях. За столом раздались перешептывания.

Мальчик встал и вышел, не поднимая головы. Остальные последовали за ним. Он отправился на берег пруда, где росла плакучая ива, поднялся на цыпочки, срезал две длинные зеленые ветки и прижал их к груди.

— Вот мой подарок, — прошептал он и убежал, смущенный смехом окружающих.

Отец с сыном вернулись назад по Голубой реке. Чун Ян не сводил глаз с веток ивы в фарфоровой вазе, колыхавшихся в такт волнам. Дома он первым делом посадил прутики у себя под окном, чем развеселил всех домочадцев. Ему говорили, что ива не приживется, но он никого не слушал. Чун Ян каждый день поливал веточки и не уставал ими любоваться. Ивы пустили корни, на них появились новые листочки. За несколько лет они превратились в высокие деревья с густыми, свисающими до самой земли ветвями.

Случилось так, что корабли, перевозившие товары отца Чун Яна, потонули во время бури на Синей реке. После холодного дождливого лета упала цена на лен, и семья окончательно разорилась. Пришлось бежать от кредиторов и обосноваться в отдаленной провинции. Двенадцатилетний Чун Ян горько плакал, расставаясь со своими драгоценными ивами.

В восемнадцать лет Чун Ян лишился родителей. Он жил в уединенной хижине у подножия суровой горы, вечерами готовился к императорскому экзамену — это была единственная надежда выбраться из нищеты, — а днем работал писцом в соседней деревеньке и учил детишек, чтобы заработать немного денег.

Однажды, в конце весны, он возвращался домой по извилистой тропинке, уходящей в бамбуковую рощу. Закатный свет рассыпался в воздухе золотистыми бабочками. Пение птиц смешивалось с журчанием водопадов. Прелесть пейзажа взволновала Чун Яна, он опечалился мыслями о мимолетности красоты и быстротекущей жизни. Само собой сочинилось стихотворение:

Я поднимаюсь по безлюдной тропинке,
Последние лучи заходящего солнца тянутся к западу,
Унося с собой весь пурпур Мироздания.
Влюбленные птицы поют в тенистых кущах,
Их веселость ранит мое одинокое сердце.

Цокот копыт вывел Чун Яна из задумчивости. Он обернулся. Юноша в зеленой рубашке спрыгнул с персидского скакуна и обратился к нему со словами учтивого приветствия.

— Мое имя — Цин И, — сказал он. — Я из провинции Чжэцзян. В деревне, что стоит внизу, мне рассказали, что у склона горы живет мой земляк. Я решил непременно отыскать его и очень тревожился, что не сумею этого сделать. На ум пришли строки из поэмы Цзя Дао1 — «Он там, на горе, среди облаков, никто не сумеет его найти» — и тут я увидел вас!

Чун Ян взволновался, услышав мягкий выговор провинции Чжэцзян, и поспешил ответить:

— Я покинул родину в двенадцать лет и никогда туда не возвращался. Если вы соблаговолите стать гостем в моем скромном жилище, я угощу вас свежим чаем и выслушаю рассказ о родных краях.

Путешественник с радостью согласился, взял коня за уздечку и последовал за Чун Яном. Они долго поднимались вверх по ручью и наконец добрались до хижины. Чун Ян разжег огонь, вскипятил воду и подал гостю зеленый чай в чашке тончайшего, почти прозрачного фарфора эпохи Цзиндэ2 — она была в числе немногих ценностей, спасенных после разорения семьи.

Себе Чун Ян взял глиняную пиалу и заговорил с юношей о красотах провинции Чжэцзян. Он вспоминал шумные улицы, по которым, одурманенные ароматом цветущего жасмина, бродили как сомнамбулы продавцы супа, точильщики, брадобреи и стекольщики.

Взгляд Чун Яна блуждал в пустоте. Его семья когда-то владела множеством карет, та, что принадлежала ему, была самой красивой и всегда катилась с горделивой плавностью, словно везла восьмидесятилетнего старика. Весной, в ночи полнолуния, все поднимались на борт большой ярко раскрашенной шхуны и ужинали на воде Западного озера. Им подавали изысканные блюда и заморские фрукты на нефритовых тарелках. На носу музыкант играл на флейте. Шхуна в полной тишине плыла вдоль берега, где пламенели азалии, весло разбивало отражение луны на черной глади вод, и оно серебристой змейкой ускользало в глубину.

Чун Ян украдкой отер слезы и спросил гостя, знаком ли ему старинный дом их семьи на центральном проспекте города.


1Цзя Дао (779–843) — поэт эпохи династии Тан.

2Во времена династии Мин городок Цзиндэ славился своими фарфоровыми мануфактурами.

О книге Шань Са «Четыре жизни ивы»

Жан-Мари Гюстав Леклезио. Блуждающая звезда

Отрывок из романа

Рамат-Йоханан, 1950

Я нашла брата. Это Йоханан, тот самый мальчик, что дал нам поесть баранины на пляже, когда мы только приехали. У него такое ласковое лицо, всегда смеющиеся глаза, а волосы черные, кудрявые, как у цыган. Это он все нам показал, когда нас привезли в кибуц, — дома, хлев, водонапорную башню, резервуары. С ним я ходила туда, где начинаются поля. За яблонями поблескивал пруд, а на холме, по другую сторону долины, были видны дома друзов.

Йоханан по-прежнему говорил только по-венгерски, разве что несколько английских слов успел выучить. Но это не важно. Мы объяснялись жестами, я читала в его глазах. Я не знаю, вспомнил ли он нас. Он был живой и легконогий, бегал по кустам, по колючим зарослям, всегда со своей собакой. Обежав большой круг, возвращался ко мне, запыхавшийся. Смеялся всякому пустяку. Пастушком-то, оказывается, был он. Каждый день на рассвете он уходил со стадом коз и овец, гнал их на пастбище к холмам за долиной. Брал с собой в котомке хлеб, сыр, фрукты и немного воды. А иногда я приносила ему горячий обед. Я пересекала посадки яблонь и, выйдя к долине, прислушивалась, чтобы по звукам определить, в какой стороне стадо.

В кибуце Рамат-Йоханан мы поселились в начале зимы. Жак воевал на сирийской границе, у Тивериадского озера. Когда ему давали увольнительную, он приезжал с друзьями на стареньком, помятом и исцарапанном зеленом «паккарде». Мы шли вдвоем к морю, гуляли по улицам Хайфы, глазели на витрины магазинов. Или поднимались на гору Кармил и сидели под соснами. Солнце сияло над морем, ветер шелестел в хвое, пахло смолой. Вечером мы вместе возвращались в лагерь, слушали музыку, джазовые пластинки. А в столовой Йоханан играл на аккордеоне, сидя на табурете посреди обеденного зала. В свете электрической лампочки его черные волосы ярко блестели. Женщины танцевали, танцы были странные, они будто опьяняли. И я танцевала с Жаком, пила белое вино из его стакана, опускала голову ему на плечо. Потом мы выходили и просто гуляли, не разговаривая. Ночи были светлые, даже деревья, казалось, чуть светились, летучие мыши носились вокруг ламп. Мы держались за руки, как влюбленные дети. Я чувствовала его тепло, запах его тела, я никогда этого не забуду.

Скоро мы поженимся. Жак говорит, что это не имеет значения, просто такой обычай, чтобы моей маме сделать приятное. Весной, когда он вернется из армии.

Увольнительная кончалась, и он уезжал с друзьями на машине обратно к границе. Он не хотел, чтобы я ехала за ним туда. Говорил, что там опасно. Я не видела его неделями. Вспоминала запах его тела. Мы уже были близки, Нора пускала нас для этого в свою комнату. Я не хотела, чтобы мама знала. Она ничего не говорила, но, наверно, догадывалась.

Ночи были теплые, бархатные. Отовсюду слышалось жужжание насекомых. Вечером шабата звуки аккордеона долетали порывами, как дыхание. После близости я прижимала ухо к груди Жака, слушала, как бьется его сердце. Я думала, что оба мы дети, такие далекие от всего мечтатели. Думала, что так будет вечно. Синяя ночь, пение насекомых, музыка, тепло наших тел, сплетенных на узкой раскладушке, окутывающий нас сон. Иногда мы не засыпали, а курили сигареты и разговаривали. Жак хотел учиться на врача. Говорил, что мы поедем в Канаду, в Монреаль или, может быть, в Ванкувер. Мы уедем, как только у Жака закончится срок службы в армии. Поженимся и уедем. Вино кружило нам голову.

* * *

Поля были огромные. Работа нелегкая — прореживать свеклу, вырывать молодые побеги, оставляя по одному на двадцать пять сантиметров. Парни и девушки работали вместе, в одинаковых штанах и рубахах из грубого полотна, в башмаках на толстой подошве. Ранним утром поля стояли застывшие после ночного холода. Стелился молочно-белый туман, повисая клочьями на холмах и кронах деревьев. Приходилось двигаться на корточках, выдергивая бледные ростки. Когда солнце поднималось над горизонтом, небо становилось ярко, ослепительно синим. Заняв все борозды на полях, работники гомонили, точно стая пернатых. Иногда прямо из-под ног взлетали птички.

Элизабет оставалась в лагере. Ее определили в кладовую, стирать и чинить рабочую одежду. Она говорила, что слишком стара, чтобы работать весь день в поле. А для Эстер это было хоть и тяжело, но до чего же здорово! Век бы чувствовать жар солнца лицом, руками, спиной сквозь рубаху! Она работала в паре с Норой. В слаженном ритме они двигались по борозде, наполняя джутовые мешки вырванными ростками. Поначалу болтали, смеялись, переваливаясь по-утиному. Время от времени останавливались передохнуть, садились прямо в грязь и выкуривали одну на двоих сигарету. Но к концу дня так уставали, что даже идти не могли на онемевших ногах и заканчивали работу ползком на пятой точке. Около четырех Эстер возвращалась домой и сразу ложилась в кровать, как раз когда мать уходила обедать. А когда она просыпалась, было уже утро, и начинался новый день.

Она впитывала в себя жар солнца. За все потерянные, погасшие годы. И Нора тоже впитывала в себя этот жар, порой до безумия. Иной раз она ложилась на землю, раскинув руки, зажмурившись, и лежала так долго, что Эстер приходилось трясти ее, чтобы заставить подняться. «Не надо, встань, а то заболеешь». Когда не было работы в полях, Эстер и Нора ходили к холмам, носили обед пастуху. Завидев их, Йоханан доставал губную гармонику и играл те же мелодии, что вечерами на аккордеоне, венгерские танцы. Прибегали дети из деревни, спускались по каменистому холму, робко, с опаской приближались. Такие бедные, в рваных одежках, сквозь лохмотья виднелась смуглая кожа. При виде Эстер и Норы они немного смелели, спускались ниже, садились на камни и слушали игру Йоханана.

Эстер доставала из мешка хлеб, яблоки, бананы. Она протягивала детям фрукты, делила хлеб. Те, что были посмелее, обычно мальчики, брали угощение молча и убегали за скалы. Эстер подходила к девочкам, карабкаясь по камням, пыталась заговорить с ними, вспоминала несколько арабских слов, которым научилась в лагере: хубс, аатани, кюл! (Хлеб, дай мне, скажи (искаж. араб.).) Дети смеялись, повторяя за ней слова, будто этот язык был им незнаком.

Следом за детьми появлялись и взрослые. Друзы в длинных белых одеяниях, и головы тоже покрыты белым, большие полотнища развевались сзади. Они не подходили близко, стояли на холме, их силуэты вырисовывались на фоне неба, похожие на птичьи. Йоханан прерывал игру, махал им рукой, подзывая. Но они так ни разу и не подошли. Однажды Эстер, набравшись смелости, сама добралась до них, вскарабкавшись на камни. Она взяла с собой хлеб и фрукты и раздала женщинам. Все происходило в молчании, было немного страшно. Раздав все, она вернулась к Норе и Йоханану. С этого дня дети спускались, как только стадо приходило к подножию холма. Как-то раз с ними спустилась молодая женщина, ровесница Эстер, в длинном платье небесно-голубого цвета, с золотыми нитями в волосах. Она принесла кувшин вина. Эстер пригубила, вино было молодое, легкое, с кислинкой. За ней выпил Йоханан, и Нора тоже. Женщина забрала кувшин и поднялась напрямик по камням на вершину холма. Только это, и ничего больше — тишина, глаза детей, вкус вина и солнечный свет. Вот поэтому думалось Эстер, все будет длиться вечно, словно вовсе ничего не было раньше и на вершине холма среди камней вот-вот появится и пойдет к ней отец. Когда солнце, подернутое морской дымкой, приближалось к горизонту, Йоханан собирал стадо. Он свистел, подзывая собаку, брал свой посох, и овцы и козы шли за ним к долине, где поблескивал за деревьями пруд.

О книге Жана-Мари Гюстава Леклезио «Блуждающая звезда»

Вильгельм Зон. Окончательная реальность

Отрывок из ромна

Готенбург — южный город. Красивые улицы, теплое солнце. Рядом с троллейбусной станцией, откуда развозят гостей по всему Крыму, небольшая площадь. Ее украшают две конные статуи. Прямо как в Пушкинском музее. На кобыле — основатель государства Герман Гот. Казацкий костюм ему совсем не к лицу. Фуражка надета набекрень, из-под козырька свисает жидкий чуб… Даже в штатском Гот, наверное, больше походил бы на генерала Вермахта. На жеребце — Гиммлер. Суровый вдохновитель нашей юной казацко-готской государственности, Гиммлер одет в парадный мундир СС, только вместо фуражки — каска. Пенсне и каска — диковатое, но выразительное сочетание: искусство конного портрета в Готенбурге на высоте.

На площади два магазина: «Овощной» и «Продукты». Тут же — здоровенная бочка с квасом и киоск, торгующий мороженым. Чуть подальше — приземистый деревянный павильон, окрашенный синей, кое-где облупившейся краской. Здесь продают разливное молоко. У павильона очередь. Нет, не потому что молоко дефицит, просто мальчишки на велосипедах, прихватив трехлитровые бидоны, съезжаются в одно время, торопясь купить непрокисшее.

Есть еще магазины. «Промтоварный» продает всякую всячину, необходимую для южной жизни. Главное, те самые велосипеды, а иногда даже и немецкие мопеды. «Хозяйственный» — темный, почти без окон — торгует гвоздями, топорами, электропробками, изредка бывают карманные фонарики. Напротив, за покосившимся забором, — аптека, любимый магазин местной детворы. Тут продаются лучшие лакомства: гематоген и аскорбиновая кислота.

Я жил здесь в маленькой коммунальной квартирке на улице Остужева с 68-го по 76-й год. Можно сказать, повезло: из двух возможных вариантов — комната в коммуналке или тюрьма — мне достался лучший.

Собственно, я и раньше, сколько себя помню, жил в Готенбурге, но родился где-то в другом месте. В 1941 году немцы перевезли в Крым много детей с оккупированных территорий. Все маленькие, не старше 39-го. Меня приписали к 41-му году. Возможно, ошиблись, и я 40-го, но уж точно не 42-го.

Всем малышам присваивали трехбуквенную фамилию, в которой, по детдомовской мифологии, зашифровывали тайну происхождения. Расшифровка этих фамилий-аббревиатур стала любимой игрой, результаты которой приводили к детским союзам и жестоким противостояниям.

Моя фамилия Зон, которая, думаю, на самом деле ничего не означает. Имена давали тоже чудны е — нерусские. Меня нарекли Вильгельмом.

Новые имена, кстати, назначали даже тем, кто был постарше и помнил, как его зовут. Что касается отчеств, то их не фиксировали, но все считали себя Палычами, так как дядей Пашей звали нашего кудрявого директора.

Преподавание в интернате было обычным, то есть, прямо скажем, невысокого уровня, хотя и велось на двух языках — немецком и русском. После восьмого класса учеников распределяли по ремесленным училищам, кого в токари, кого в сантехники. Перед системой стояла задача — воспитать квалифицированного пролетария, говорящего по-немецки и даже носящего немецкое имя, но помнящего про неарийское происхождение и посему знающего свое место.

Я попал в токари. Работа механическая, позволяющая размышлять о посторонних предметах. Снимая по девять часов стружку с металлических болванок в учебном цехе готенбургского завода авторулей, я быстро понял, что не желаю становиться Вильгельмом-токарем VI разряда.

Попытка поступить в вуз, не отдав воинский долг, провалилась. У меня просто не приняли документы, и весной 60-го я очутился во вспомогательных ремонтных частях 4-й Донской казачьей танковой дивизии.

Казак и танк вроде бы несовместимы, однако проснувшись в 45-м ост-готами, казачки быстро освоили древнее искусство своих германских предков — управление танком. Потомки Германариха под водительством героя механизированных прорывов генерала Германа Гота создали и держали наготове мощный бронекулак, готовый по первому приказу молниеносным ударом расплескать Терек.

Служба в целом прошла нормально, и хотя нас, иногородних (то есть не казаков), гоняли как скотину, до особых зверств не доходило.

Донские танкисты, конечно, посмеивались над готской пропагандой. Смеяться смеялись, но «папу Гота» уважали, все-таки настоящий генерал. Когда в 61-м по старости лет его сменили, сразу запахло гнильцой.

Молодой руководитель пришел по партийной линии. Председатель казацко-готской партии Леопольд Ильич был статный мужчина, но не казак. Говорили, что хохол, а по паспорту, естественно, гот. Чтобы вступить в партию, надо быть готом, а чтобы стать готом, надо сменить имя, такая процедура. Казаки в партию не вступали, им без надобности, они и так белая кость, а вот иногородним не обойтись. Если хочешь порулить — никак.

Много развелось в те годы на крымских, кубанских и донских просторах Теодорихов Николаевичей и Атилл Александровичей. Мне тоже, молодому дураку, нравилось. Имя, данное в детдоме, работало вроде как партбилет. В армии, правда, пришлось из-за него чуток лишнего хлебнуть, но не сильно.

В 62-м я демобилизовался и сразу же умудрился поступить в Готенбургский университет.

Интенсивно готовясь к экзаменам, изучил труды основоположников: «Майн Кампф» Гитлера, «Евразия и евразийцы. Основы геополитики» Гиммлера, «Танковое маневрирование, или Заметки на полях атласа мира» Гота. Помимо этого прочитал «Готскую пляску» — недавно включенный в программу труд нового руководителя государства Леопольда Ильича. То ли на председателя партии работала бригада историков, то ли он сам чего-то соображал, но книжонка вышла небезынтересная. Опираясь на серьезные источники, такие как «История готов» Иордана, «История войн» Прокопия Кесарийского, и даже на «Историю франков» Григория Турского, книга ставила вопрос о происхождении и связи готского и славянского языков.

Особое внимание Леопольд Ильич уделял готским именам. Ничего удивительного, если учесть роль этих имен в процедуре принятия в казацко-готскую партию.

Глупейшая процедура — просто позор какой-то для нашей страны. 30–40 человек обряжаются в специальные костюмы — то ли казацкие бурки, то ли тамплиерские палантины. Все в сапогах. Ведущий, обязательно с шашкой на боку, бормочет чего-то на непонятном, якобы готском, наречии. Пускают дым, поминают не то германских, не то славянских идолов, вытягивают напряженные руки, будто собираются летать, кружатся волчком, приседают, хлопая себя по голенищам сапог, как во время пляски. В общем, дичь. Средневековье. Когда позор заканчивается, всем раздают новые паспорта с присвоенным готским именем и штампом о членстве в партии. Дело сделано. Можно идти работать.

К окончанию третьего курса обучения на физико-математическом факультете Готенбургского университета имени Вернадского я определился со специальностью. Меня привлекала математическая лингвистика. Точнее, привлекала фигура Игоря Васильевича Курчатова, руководителя соответствующей кафедры нашего факультета. Каким-то образом мне, студенту, удалось почувствовать реальный вес этого человека в научном мире. Курчатов, прикрываясь скромной должностью, координировал работу ученых, занимавшихся по всей Европе проблемой искусственного интеллекта.

В течение третьего—четвертого курсов я всячески старался быть замеченным. Выполнив несколько непростых прикладных задач, связанных с пониманием языка как абстрактной знаковой системы, и выработав ряд конкретных алгоритмов машинного перевода, использующих семиотические категории, я вполне заслуженно, на мой взгляд, получил приглашение в кабинет Курчатова.

Кабинет поразил меня. Дело не в размере (более ста квадратных метров), а в явном несоответствии этого размера, да и всей атмосферы статусу простого руководителя кафедры. Кабинет ректора, в котором мне приходилось бывать, казался каморкой папы Карло по сравнению с хоромами этого Карабаса Барабаса.

Я огляделся. По стенам развешаны портреты ученых, стоявших у истоков Готенбургского, или, как его раньше называли, Таврического университета. Слева первый ректор, академик Вернадский — основоположник учения о ноосфере. Рядом главный физик Восточной Европы и Западной России — Абрам Федорович Иоффе, учитель Курчатова. Здесь же физиолог Снегирев, напротив седовласый профессор-фантаст Обручев.

— Читали Обручева? — отвлек меня от созерцания вопрос Курчатова.

— Нет.

— Почитайте! «Плутония» — отличная книга. Динозавры, птеродактили и все такое.

— Спасибо, обязательно прочту.

— У меня есть прекрасный диафильм «Плутония». «Затерянный мир», конечно, тоже неплох, но «Плутония» все же лучше. Люблю, знаете ли, перед сном посмотреть хороший диафильм.

Я внимательно слушал.

— Как назовете свою программу, молодой человек? Програм ма-то у вас получилась неплохая.

— Казобон, — ответил я, пошарив глазами по стенам и указав пальцем на гравюрный портрет Исаака Казобона, одного из основоположников классической филологии.

— Казобон, — повторил Курчатов. — Ну что же, Казобон так Казобон — хорошее название. Вот что, юноша, мы направим вас по обмену в Москву, в Западную Москву, разумеется. Будете работать в лаборатории Розенцвейга. А доучиваться на механико-математическом факультете Московского университета. Не возражаете?

Я не то что не возражал. У меня рот открылся и только что слюни не текли.

— Вот и отлично. Я поговорю с Колмогоровым, беспокоить вас будут не очень. Отправляйтесь в большое плавание, так сказать, здесь вам, право слово, делать нечего.

— Игорь Васильевич, — я не мог скрыть восторг, — а чем я буду заниматься в лаборатории Розенцвейга?

Курчатов внимательно посмотрел на меня.

— Серьезным проектом, дорогой мой, серьезнейшим проектом. Думаю, вы и сами понимаете, каким. А называется он… Давайте-ка придумаем вместе.

Он почесал бороду.

— Ну, например, «Буратино»! Пусть называется «Буратино». Только никому не говорите.

Я вспомнил, что подумал о Карабасе Барабасе сразу же, войдя в громадный кабинет. И уж, конечно, не из-за длинной бороды его хозяина, а из-за того, что действительно начинал понимать, над какими буратинами работает Курчатов.

О книге Вильгельма Зона «Окончательная реальность»

Геннадий Прашкевич. Теория прогресса

Отрывок из романа

Платные танцплощадки; пионеры с горнами; девушки с веслами; серые бетонные лани; жестяные флюгера над крышами; высокие бревенчатые заборы; утренний туман в огородах над бледными цветочками завязавшейся картошки; клонящиеся за заборами подсолнухи; нежное мычание уходящих на пастбище коров; лужи, голуби…

«Темная ночь»; полонез Огинского; концерты по заявкам радиослушателей; приемник «Рекорд», обтянутый тканью цвета золотистой соломки; гнутые венские стулья; отсвечивающие лаком казенные «эмки» с дверцами, распахивающимися по ходу движения; фетровые шляпы; габардиновые костюмы; дорожные «балетки» из черного дерматина…

Дуайт Эйзенхауэр; Первая конференция независимых стран Африки; визит государственного премьера КНР Чжоу Эньлая в Москву; гибель в авиакатастрофе президента Филиппин Магсайсаи; вторжение британских войск в Йемен; бои в Алжире; выступления генерала де Голля; Договор об учреждении Европейского экономического сообщества…

Вручение ордена Ленина за освоение целины Всесоюзному ленинскому коммунистическому союзу молодежи; правительственное Постановление о создании Сибирского отделения Академии наук СССР (в Новосибирске); ударный почин шахтера Николая Мамая: каждую смену 1 тонну угля сверх плана; подготовка к переходу на семичасовой рабочий день; небритые пожарники в сияющих медных шлемах; парады духовых оркестров; всенародный праздник выборов; девушки в юбках «солнышко»; светлые кудри, темные косы; запах одеколона…

ПРОТЕСТЫ ПРОТИВ ЯДЕРНОГО БЕЗУМИЯ…

Певучие индийские фильмы…

17 мая 1957 года, это была пятница, я проснулся рано.

Лиза-подлиза еще спала, родители давно ушли на работу.

Круглый репродуктор на кухне обещал восточный ветер и температуру не менее плюс семнадцати, а за окном мерцал молочный туман, а на железнодорожных путях великой Транссибирской магистрали грубым голосом нашего соседа машиниста Петрова (носившего самые большие на станции Тайга сапоги) протяжно вскрикивали маневровые паровозы.

Все как обычно.

Но все пронизано предчувствием перемен.

Я отчетливо, я пронзительно понимал: жить так, как я жил до этого раннего утра, больше нельзя, никак невозможно. И дело не в том, что я постоянно впутывался в истории, никакого отношения не имевшие к запущенной алгебре, и не в том, что я задолжал нашему чертежнику Антуану неслыханное количество рабочих чертежей, и не в том, что я уже сегодня должен был доставить директору школы свой дневник с личной (неподделанной) подписью отца, которой, конечно, в дневнике все еще не было; дело, если честно, заключалось в том, что накануне, 16 мая 1957 года, собираясь из школы домой, выгребая из парты учебники, в самой ее глубине я обнаружил подброшенную кем-то записку, и записка эта сейчас надежно пряталась за подкладкой моей потрепанной вельветовой курточки, которой я, семиклассник, уже начинал стыдиться.

«Ты будущий писатель и поэт».

Записка!

От девочки!

И главное, кому?

Мне!!! Леньке Осянину!

Человеку, разучившемуся правильно запоминать алгебраические формулы, не успевающему оторвать рейсфедер от чертежа прежде, чем с острого носика не капнет жирная клякса, ни разу не прошедшему мимо ветхого деда Плешакова, не поинтересовавшись, где он добыл такую большую плюшевую кепку, и все такое прочее. Короче, семикласснику, давно забывшему, что такое твердая тройка и почти обреченному на осенние занятия!

Я обязан был срочно переродиться.

Записка, найденная в парте, призывала меня срочно переродиться.

Непоколебимая вера неизвестной девочки упала вовсе не на бесплодную почву. Как раз 16 мая Санька Будько, верный кореш, человек тощий, мирный, почти отличник, серые глаза, всегда немного испуганные, по секрету поделился со мной мыслями о выведенной им великой теории прогресса. И теория эта утверждала следующее. Ничто, пока ты жив, не потеряно. Ничто, пока ты жив, не кануло в невозвратимое прошлое. При определенном упорстве даже я, Ленька Осянин, человек, почти конченый, могу стать лучше, умнее, могу выглядеть по-другому. А значит, не только подниму свой авторитет в глазах неизвестной девочки, но и заметно повышу процентную успеваемость всего класса, что тоже не останется незамеченным.

Я остро нуждался в перерождении.

Мне остро требовалось не просто улучшить свой образ, смягчить характер.

Мне незамедлительно требовалось изменить само мышление, подход к жизни, стать другим. Причем не просто хорошим, как, скажем, Нинка Кормщикова, бессмысленно и без труда хватающая пятерки по любому предмету, а очень хорошим, желательно даже лучшим, потому что, как я уже говорил, вся моя почти пятнадцатилетняя жизнь вступала в исключительное, в неописуемое противоречие с запиской, найденной мною в парте.

«Ты будущий писатель и поэт».

Такую записку не могла подбросить дура.

Такая записка очень многого от меня требовала.

Она требовала так много, что не раскрой мне Санька теорию прогресса, я бы создал ее сам. Ведь, не будучи самым тупым учеником класса, я в последнее время как-то незаметно, но уверенно начал прокладывать курс к последнему месту. Вопреки всем усилиям, сочинения мои не становились грамотнее, диктанты я терпеть не мог, про алгебру и говорить нечего, а чертежи, выполненные мною, кудрявый Антуан брал в руки если не с испугом, то с отвращением. Неделю назад меня утешало хотя бы то, что официально худшим в классе считается Шурка Песков, но сегодня и это не могло служить утешением. После драки, устроенной Шуркой под дверями директорского кабинета, после того, как Шурка запустил стеклянной чернильницей-непроливашкой в артиста Леньку Бобкова, оставив на беленой стене мрачную несмываемую звезду-комету, после того, как на большой перемене Шурка плеснул из помойного ведра на суетливую Кенгуру-Соньку, наконец, после звонка из отделения милиции, куда Шурку доставили вместе с его вечными корешами-бродяжками — за злостное бандповедение, как выразился Иван Иванович, — директор школы, маленький, но волевой человек по прозвищу «Толк будет!», Шурку исключили из школы до окончательного решения педсовета.

Не могу сказать, что мы сильно переживали.

Превыше всего Шурка ставит грязных наглых бродяжек с вокзала.

Ими вокзал так и кишит, они шастают по всем улицам, ковыляют вокруг всех магазинов. Некоторые по-настоящему воевали, другие подделываются, а Шурке все интересно. У него отец погиб на войне. Некоторые бродяжки утверждают, что встречали Пескова-старшего на фронте, но трудно, что ли, перепутать одного человека с другим?

«Взгляни, взгляни в глаза мои суровые!»

А чего глядеть? Принципы у Шурки простые.

Не можешь убедить — дай по фасу! Не можешь уговорить — дай по фасу.

Дед Фалалей, Огуречник, единственный родственник Пескова, конечно, не мог уследить за Шуркой. Он, дед Фалалей, тощий, как сморчок, ссохшийся, давно уже от скамеечки у своей калитки дальше чем на сто шагов не отходит, а Шурка запросто забирается на товарняк и свободно катит с корешами-бродяжками в Мариинск, в Юргу, в Болотное. Возвращается всегда злой, будто не нашел чего-то. Постоянно прячет что-то, ведет темные делишки, то да се. Ну, а что касается драк, в любой драке Шурка оказывается не просто участником, а самым активным участником. Однажды побил сразу всех Кузнецовых. Их, Кузнецовых, у нас немало — полкласса. При этом только двое братья (прозвище — сестры Кузнецовы), остальные даже не родственники. Не знаю, как в Москве или в Кемерово, а у нас Кузнецовы давно обошли по численности Ивановых, Петровых, Сидоровых и Аленкиных. Адик, Генка, Витька, Васька, Мишка, Олежек — не сразу всех запомнишь, никто ни на кого не похож, а Кузнецовы! И подрался с ними Шурка по простой причине: кто-то из Кузнецовых не поверил, что летом Шурка начнет работать механиком при кинопередвижке, объездит весь Кузбасс и заработает столько, что ему уже не надо будет ходить в школу…

Пацанам помельче Песков вообще врет напропалую.

То, значит, сбил он под разъездом Кузель целую кучу фашистских самолетов, и все из старого дедовского дробовика, то будто бы видел утром, как из мокрого болота за брошенной каланчой выехал отряд молчаливых всадников, облаченных в кольчуги, со шлемами на головах, с пиками наперевес.

Откуда самолеты? Какие всадники?

Многие, конечно, считают, что Шурка безумно страдает и рвется обратно в родной очаг культуры, а дед Фалалей собирается писать письмо правительству, но я-то знаю, что нисколько Шурка не страдает, а письмо у Фалалея не примут, потому что Шуркин отец все равно погиб и дед получает за него пенсию. А сам Шурка или помогает гонять голубей своим приятелям со Второго кабинета, или шастает с бродяжками по таким веселым и запретным местам, как железнодорожный вокзал или городской рынок. Правда, прошел слух, что дед Фалалей договорился с начальником кондукторского резерва и летом Шурку определят в ученики. Ну, не знаю. Если Шурку определят в резерв, значит, в школу он не вернется, и я уже точно займу место худшего ученика. А Шурка, напротив, заработает на свою мечту — на двухколесного «ковровца», мотоцикл «К-175». За этой сложной машиной нужен уход, Шурка отвлечется от темных дел. У «ковровца», скажем, освещение не самое лучшее и спицы не самые крепкие…

Короче, я приуныл, когда Шурку выгнали из школы.

«Да брось ты, — намекнул Санька. — Я однажды червонец потерял. Тоже был сам не свой. Мама дала на продукты червонец, крепче, говорит, держи, а я его потерял. Так даже месяца не прошло, как я еще один потерял». — «Ну так в чем везение-то?» — «А мама больше не посылает меня за продуктами».

О книге Геннадия Прашкевича «Теория прогресса»

Найл Фергюсон. Восхождение денег

Отрывок из книги

Представьте мир без денег. Уже больше ста лет коммунисты и анархисты — здесь с ними солидарны махровые реакционеры, религиозные фундаменталисты и хиппи — спят и видят его в своих снах. По мнению Карла Маркса и Фридриха Энгельса, деньги — это инструмент капиталистической эксплуатации, подменяющий бессердечными «денежными отношениями» все отношения человеческие, в том числе и внутри семьи. Впоследствии на страницах «Капитала» Маркс стремился показать, что деньги есть не что иное, как обезличенный честный труд работников, произведших добавленную стоимость, которая затем присваивается капиталистом и «овеществляется» в попытке удовлетворить ненасытную тягу к накоплению. Подобные взгляды на вещи вымирают крайне неохотно. Совсем недавно, в 1970-х, часть европейских коммунистов мечтала о безденежном мире, и их души кричали об этом со страниц Socialist Standard — в лучших традициях утопического социализма:

Деньги исчезнут… В соответствии с желанием Ленина, золото будет откладываться лишь для строительства общественных уборных… В коммунистических обществах все товары будут предоставляться в избытке и без взимания платы. Организация общества никоим образом не будет опираться на деньги… Порожденное нервным расстройством неукротимое желание потреблять уйдет в прошлое. Накопление станет бессмысленным, ведь нельзя будет ни наварить на этом денег, ни нанять работников… Новые люди будут похожи на своих далеких предков, охотников и собирателей, — для утоления своих потребностей, зачастую с избытком, те полагались на природу, и она никогда не подводила их…

Ни одно коммунистическое государство, включая Северную Корею, так и не решилось избавиться от денег, а чтобы расстаться с иллюзиями насчет жизни без денег, хватит даже беглого взгляда на любое первобытное общество.

Пять лет назад люди племени нукак-маку неожиданно вышли из тропического леса у берегов Амазонки в районе городка Сан-Хосе-дель-Гуавьяре в Колумбии. Время словно забыло о племени нукак, и до своего внезапного появления оно было отрезано от остального человечества. Нукак не знали, что такое деньги, да и не могли знать, ведь в рацион этих охотников-собирателей до нынешнего дня входили лишь добытые ими самими обезьяны и фрукты. Очевидно, у них не было никакого представления и о собственном ближайшем будущем: сегодня они живут на поляне на окраине города — и питаются подачками от государства. В ответ на вопрос, скучают ли они по джунглям, нукак лишь весело смеются. Проведя большую часть своей жизни в утомительных поисках пропитания, сейчас эти люди получают все необходимое от незнакомцев, не требующих ничего взамен, и с трудом верят в свое счастье.

Жизнь охотника-собирателя и вправду «одинокая, бедная, мерзкая, жестокая и короткая», как в свое время заметил Томас Гоббс по поводу естественного состояния человека. Конечно, у прогулок по джунглям в поисках нерасторопных обезьян есть свои преимущества по сравнению с изматывающим ритмом натурального сельского хозяйства. С другой стороны, антропологи убедительно продемонстрировали, что лишь немногим дожившим до наших дней племенам охотников-собирателей свойственно отличающе людей нукак миролюбие. Так, только 40% мужчин обитающего в современном Эквадоре племени хиваро умирают ненасильственной смертью. Показатель бразильских яномамо не намного лучше — 60%. Сдается, что встреча представителей этих племен окончится вовсе не взаимовыгодным обменом, а безжалостной схваткой за редкие ресурсы (еду и способных к деторождению женщин). Охотники и собиратели не нуждаются в торговле — когда надо, они нападают на соседей. Да и что можно сберечь, если ты потребляешь еду по мере — и в случае — ее поступления? В таком мире деньгам нет места.

Горы денег

Что говорить, были в истории человечества и куда более развитые общества, жившие без денег. Пятьсот лет назад без них обходилась империя инков — самое продвинутое общество Южной Америки. При этом инки были вполне способны оценить эстетические свойства редких металлов. Золото они величали «пот солнца», серебро — «слезы луны». Как и несколько веков спустя в воображаемом коммунистическом обществе, в империи инков мерилом ценности был труд. И, как и у коммунистов, только принудительный характер этого самого труда вкупе со строжайшим и нередко жестоким контролем из центра не давали экономике распасться на части. Крушение экономики, а с ней и всей империи, случилось в 1532 году. Как и Христофор Колумб, покоритель инков прибыл в Новый Мир с четко определенной целью — найти ценные металлы для перековки в монеты. (Конкистадоры охотились как за золотом, так и за серебром. Первое поселение Колумба, Ла-Изабела на Эспаньоле (ныне Доминиканская Республика), было основано как раз для освоения близлежащих золотых рудников. Он был уверен, что нашел и серебро, но впоследствии частицы этого металла были обнаружены только в тех образцах, что Колумб и его люди привезли с собой из Испании.)

В 1502 году Франсиско Писарро, незаконнорожденный сын испанского идальго, в поисках счастья и богатства пересек Атлантику. Одним из первых европейцев он вошел в Тихий океан через Панамский перешеек, а в 1524 году возглавил первую из трех экспедиций в Перу. Сильно пересеченная местность, постоянный недостаток еды, враждебное население — все это не сулило светлого будущего. Но уже следующую экспедицию Писарро, в Тумбес, ждал успех: местные жители приняли конкистадоров за «детей солнца». Удача убедила Писарро и его союзников в необходимости продолжать поиски. Он вернулся в Испанию, заручился королевским благословением своего плана по «расширению Испанской колониальной империи» ( В 1969 г. был заключен брак между Изабеллой, королевой Кастилии с 1474 г., и Фердинандом, королем Арагона с 1479-го, что привело к династической унии Кастилии и Арагона (фактическому объединению Испании).) в качестве губернатора Перу, сколотил флотилию из трех кораблей, на борту которых находились двадцать семь лошадей и сто восьмьдесят человек, вооруженных пистолетами и дальнобойными арбалетами — новейшими изобретениями европейцев.

Третья по счету экспедиция в Перу покинула Панаму 27 декабря 1530 года. Чтобы достигнуть цели, будущим завоевателям понадобилось менее двух лет — уже в 1532-м они вступили в борьбу с Атауальпой, одним из двух сыновей недавно скончавшегося императора инков Уайны Капака, претендовавших на престол. В ответ на предложение монаха Венсана Вальвера перейти в христианство Атауальпа лишь презрительно швырнул Библию на землю, но был вынужден в бессилии наблюдать за уничтожением своей армии испанцами, а точнее — их лошадьми: никогда прежде не видевшие этих животных инки перепугались до смерти. Победа конкистадоров была тем внушительнее, что численно они уступали противнику во много раз. Уже очень скоро Атауальпа разгадал мотивы Писарро и попытался купить свою свободу — он предложил тому полную комнату золота и вдвое больше серебра. Ради освобождения императора инки собрали около 13 420 фунтов 22-каратного золота и 26 тысяч фунтов чистого серебра. Но у Писарро были иные планы — в августе 1533 года при скоплении народа Атауальпу казнили — удушили гарротой. Когда наконец пал город Куско, империя подверглась полномасштабному разграблению. Земли инков перешли в испанское владение: после основания новой столицы, Лимы, этот процесс не могло остановить даже восстание инков в 1536 году под предводительством Манко Капака (по некоторым сведениям — испанской марионетки). Формальным годом распада империи считается 1572-й.

Писарро был жестоким человеком, собственная жестокость его и погубила — в 1541 году он повздорил с одним из своих людей и в стычке тот несколько раз пырнул его ножом. От полученных ран Писарро скончался в Лиме. Но он оставил испанской короне наследство, размер которого превзошел самые смелые ожидания. С самого начала воображению конкистадоров не давала покоя легенда об индейском короле Эль Дорадо, в праздничные дни покрывавшем свое тело сплошным слоем золотой пыли. Но в Верхнем Перу — так соратники Писарро нарекли пустынную землю, где не было почти ничего, кроме горных цепей и туманов, и где не приученные к высоте люди каждый глоток воздуха почитали за счастье, — их ждала находка, от которогой не отказался бы и сам сказочный король. Вершина пугающе симметричной Серро-Рико — «богатой горы» по-испански — находится на высоте 4824 метров над уровнем моря и венчает памятник людской алчности — гору, сплошь состоящую из серебряной руды. В 1545 году индеец Диего Гуальпа открыл ее, и экономическая история мира заложила очередной крутой вираж.

Инков изумляла обуревавшая европейцев ненасытная страсть к золоту и серебру. Манко Капак жаловался: «Пусть весь снег в Андах обратится в золото — им все равно будет мало». Инки не могли взять в толк, что Писарро и его спутники нашли в серебре, привычном материале для броских украшений. Те же знали, что из серебра можно чеканить деньги, одновременно выполняющие функции единицы счета и запаса ценности и при этом легко помещающиеся в карман. Чеканить власть, которая всегда с тобой.

Впервые столкнувшись с необходимостью разработки рудников, испанцы решили нанять жителей окрестных поселений. Но мало кто соглашался на жесточайшие условия работы по своей воле, и в конце XVI века завоеватели внедрили систему принудительного труда: все мужчины шестнадцати высокогорных провинций в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет обязывались отработать по семнадцать недель в год. Надо ли говорить, что смертность среди шахтеров была поистине ужасающей? Во многом это объяснялось технологией добычи: извлекаемая из недр серебряная руда тут же смешивалась с ртутью, полученную смесь промывали, а затем нагревали, чтобы избавиться от ртути. Работники почти все время вдыхали испарения ртути — с предсказуемыми последствиями для здоровья. И сегодня воздух в этих шахтах небезопасен для жизни. Но проблемы на этом не кончались: для спуска в шахты глубиной до 230 метров горе-шахтеры пользовались лишь едва обозначенными ступеньками, а по окончании смены изнуренные люди карабкались наверх по тем же ступенькам, при этом их тянули вниз заплечные мешки с добытой за день рудой. Частые камнепады убивали и калечили людей сотнями. Рожденный серебряной лихорадкой город Потоси был словно «врата ада, ежегодно принимающие огромные массы людей в качестве жертвоприношения алчных испанцев своему каменному «богу». По крайней мере так считал Доминго де Санта-Томас. Ему вторил Родриго де Лоаиса; шахты он величал не иначе как «дьявольскими ямами» и утверждал, что «когда два десятка здоровых индейцев спустятся под землю в понедельник, хорошо, если половина вернется в субботу хотя бы и калеками». Монах-августинец Антонио де ла Каланча писал в 1638 году: «Каждый отчеканенный в Потоси песо стоил жизни десяти индейцам, сгинувшим в глубинах шахт». В какой-то момент местное трудоспособное население истощилось настолько, что из Африки завезли тысячи рабов — новое поколение «мулов в человечьем обличье». Что-то дьявольское незримо окружает Серро-Рико и поныне, а в ее шахтах и тоннелях все так же трудно дышать.

Как это часто бывает, место погибели одних стало и местом чудесного обогащения других — испанцев. За период с 1556 по 1783 год «богатая гора» дала 45 тысяч тонн чистого серебра, которое прямо на месте отливалось в слитки и ковалось в монеты — и в таком виде отправлялось в Севилью. Несмотря на проблемы с воздухом и климатом, Потоси очень скоро вошел в число важнейших городов испанской империи. В лучшие годы в нем проживало от 160 до 200 тысяч человек — таким населением мог похвастаться редкий европейский город. Выражение valer un Potosí — буквально «стоить Потоси» — до сих пор используется испанцами для описания несметных богатств. Никто не сомневался: завоевания Писарро сделали алчную испанскую монархию богатой сверх самых смелых ожиданий.

Обычно деньгам приписывают сразу несколько ролей. Во-первых, они выступают средством обмена, таким образом устраняя недостатки, связанные с бартером. В качестве единицы счета они упрощают оценку и следующие за ней вычисления. Наконец, деньги позволяют запасать ценность, а значит, и открывают путь для сделок, растянутых во времени и пространстве. Чтобы успешно справляться со своими задачами, деньги должны быть одновременно широко доступными, недорогими в использовании, долговечными, легко делимыми, удобными для переноски и надежными. Золото, серебро и бронза удовлетворяют почти всем требованиям, и именно поэтому на протяжении тысячелетий эти металлы считались идеальным материалом для изготовления денег. Самые древние из известных нам монет датируются рубежом VII–VI веков до нашей эры. Их обнаружили при раскопках в храме Артемиды в Эфесе (неподалеку от города Измир на территории современной Турции). Бывшие в ходу у лидийцев овалы с изображением львиной головы делались из так называемого «электрума» — сплава золота с серебром. Уже потом в Афинах стали чеканить тетрадрахму, знаменитую монету с установленным содержанием серебра; на лицевой стороне она носила портрет Афины, с обратной, как дань мудрости этой богини, на нас смотрела сова. Римляне пускали в ход разные металлы: аурей производился из золота, для динария брали серебро, а для сестерция — бронзу. Чем меньше были запасы металла, тем выше номинал монеты, поэтому достоинство снижалось от первого к последнему. На аверсе каждой помещалась голова императора, а на реверсе — фигуры легендарных основателей Рима Ромула и Рема. Чеканка монет ни в коем случае не уникальный для древнего Средиземноморья феномен, но именно там и тогда началось их массовое хождение. Прошли столетия, прежде чем «первый император» Китая Цинь Шихуанди ввел в оборот стандартизованную бронзовую монету. Это случилось в 221 году уже нашей эры. В каждом конкретном случае монеты из драгоценных металлов отождествлялись с фигурой могущественного властелина, монополизировавшего чеканку не в последнюю очередь в качестве еще одного источника доходов для своей казны.

Римская система чеканки пережила Римскую империю. Во времена Карла Великого, правителя франков с 768 по 814 год, цена многих товаров все еще указывалась в серебряных динариях. Вот только к моменту восшествия Карла на императорский престол в 800 году Западной Европе хронически не хватало серебра. Спрос на деньги в куда более развитых центрах коммерции в Исламской империи, контролировавшей юг Средиземноморья и Ближний Восток, был настолько велик, что драгоценные металлы просто-напросто утекали из отсталой Европы. При Карле Великом редкость динария приводила к тому, что за 24 монеты давали целую корову. Это еще что: кое-где в Европе роль денег прекрасно выполняли беличьи шкурки и перец, а в иных областях богатым считался обладатель куска земли, а вовсе не монет — этот факт нашел отражение в местных наречиях. Европейцы старались решить проблему одним из двух способов. Теоретически они могли экспортировать рабочую силу и готовые товары, обменивая рабов и древесину на серебро в Багдаде или африканское золото в Каире и Кордове. Но был и другой вариант: пойти войной на исламский мир и вывезти горы драгоценных металлов в качестве трофея. Обратить язычников в христианскую веру — объявленная цель Крестовых походов и последовавших за ними завоеваний — едва ли было важнее, чем заткнуть дыру в доходах европейских королей.

Но Крестовые походы были удовольствием недешевым, а приносимая ими чистая прибыль — в лучшем случае небольшой. Трудности правителей эпохи Средневековья и начала Нового времени усугублялись их неспособностью найти решение головоломки, прозванной экономистами «большой проблемой мелкого размена»: как установить прочное соотношение между номиналами монет из разных металлов, избежав при этом дефицита разменной монеты, равно как и ее удешевления и элементарного падения доли ценного металла ниже установленной? На первый взгляд казалось, что напавшим на залежи серебра в Потоси и других уголках Нового Света (вроде Закатекаса на территории современной Мексики) испанским конкистадорам удалось решить столетиями докучавшее Свету Старому проблему. Поначалу, разумеется, вся выгода доставалась профинансировавшей их походы кастильской монархии. Вереницы кораблей неустанно курсировали между источником драгоценного металла и Севильей, перевозя в Европу около 170 тонн в год. Пятая часть всей добычи отходила короне — в конце XVI века перуанское серебро покрывало рекордные 44% ее расходов. Свое новообретенное богатство Испания тратила так, что отчаянно необходимый толчок получила экономика всего континента. Основанная на немецком талере (именно он впоследствии дал название доллару) «восьмерка» стала первой поистине глобальной денежной единицей, с помощью которой финансировались не только затяжные войны самой Испании со странами-соседками, но и активно разраставшаяся европейско-азиатская торговля.

Но и все серебро Нового Света оказалось не в силах усмирить непокорную Голландскую Республику. Англия так и осталась вне владений испанской короны, сошедшей с арены мировой истории вскоре после крушения собственной экономики. Подобно королю Мидасу, в XVI веке испанские монархи Карл V, а затем и Филипп II убедились в том, что купающийся в драгоценных металлах балансирует на очень тонкой грани между счастьем и полным крахом. В чем же было дело? Серебро для оплаты их завоеваний требовалось в таких объемах, что стоимость самого металла существенно снизилась. Иначе говоря, упала его покупательная способность, выраженная в других товарах. В результате так называемой «революции цен», шедшей целое столетие вплоть до 1640-х годов, впервые за три века взмыла вверх стоимость продуктов питания. Имеющиеся в нашем распоряжении данные наиболее полно охватывают ситуацию в Англии. Стоимость проживания в стране за указанный период увеличилась в семь раз; такое удорожание хлеба насущного (в среднем примерно на 2% в год) едва ли удивительно по сегодняшним меркам, но для средневековых европейцев оно было поистине революционным. Что же до изобиловавшей серебром Испании, то она, как и Саудовская Аравия, Нигерия, Иран, Россия и Венесуэла в наши дни, стала типичной жертвой «ресурсного проклятия»: во всех перечисленных странах исчезли стимулы к развитию иных отраслей экономики и одновременно усилились позиции жаждущих моментальной прибыли автократов и упал авторитет органов представительного правления (в случае Испании — кортесов).

Испанцы никак не могли осознать простую истину: ценность драгоценных металлов — какая примечательная тавтология! — не абсолютна. Деньги стоят ровно столько, сколько другой человек согласен на них обменять. Увеличение их предложения, хотя и может принести выгоду монополизировавшему производство денег правительству, не обогатит все общество. При прочих равных расширение объема вращающихся в экономике денежных средств приведет лишь к росту цен.

О книге Найла Фергюсона «Восхождение денег»

Михаил Ковалев. Воины креатива. Главная книга 2008—2012

Отрывок из книги

Никто и никогда не узнает о мистической встрече пятерых друзей с таинственным монахом на Валааме. Седой старец, бывший когда-то в миру большим ученым, добился управления творческим вдохновением человека. Однажды, во время опытов, он увидел такое, что изменило всю его жизнь.

Будучи уверенным атеистом, он увидел… Бога. Много лет назад профессор Смирнов с легкостью, свойственной неуемным творческим натурам, взялся за разработку почти утопической темы — стимулирования процессов творческого озарения и вдохновения. Поводом стало неожиданное открытие коллег.

Совершенно случайно не имеющая аналогов в мире новейшая аппаратура зафиксировала не известный ранее вид излучения, исходящий от творческих людей в процессе создания своих творений. Но еще более удивительное открылось при исследовании сходного излучения, исходящего от… предмета творчества при контакте с ним человека. Это необычное излучение оказывало невероятное воздействие на психику и эмоциональное состояние контактера. Ученому стало понятно, откуда берется ощущение «нравится» или «не нравится» творческое произведение — от силы или недостатка излучаемой произведением, как ее прозвали между собой, «творческой» энергии. Учитывая грандиозность открытия, новый вид «творческой» энергии тут же максимально засекретили.

В те времена жесткого противостояния с враждебным западным миром страна ждала создания любых супертехнологий любой ценой, лишь бы удержать первенство в гонке идеологических систем. На самом верху была поставлена задача превратить открытие в оружие, инструмент борьбы. За лакомый кусок началась борьба в научном мире, и только протекция высокопоставленного друга детства помогла Смирнову возглавить столь ответственное дело. Поначалу Смирновым двигал чисто карьерный интерес, но вскоре он, неожиданно для себя, увлекся по-настоящему.

Поиск путей управления «творческой» энергией оказался дорогой по замкнутому кругу. Чего только ни делали с «подопытными» художниками, писателями и композиторами.

Применяли различное облучение, использовали психотропные средства, специальные диеты, гипноз… Результат был один — отсутствие результата. У каждого из «творческих» процесс вдохновения был сугубо индивидуален и не поддавался искусственному стимулированию по времени и месту. Вдохновение «приходило» когда хотело, причем у одного творца его могли вызвать грусть и депрессия, у другого — похмелье, третий черпал его из сидения часами на скамейке в парке. От самих творцов Смирнов слышал одно: «божья искра», «божественное вдохновение» и тому подобное. «Может и так, только как заставить вдохновение приходить и работать когда надо?!» — ломал голову профессор.

Он взял паузу: прекратил эксперименты и переключил внимание на архивы.

Непонятное чувство манило его к ним, только не к тем, которыми занималась специальная группа экспертов. Смирновым завладела идея найти что-нибудь, связанное с «божественным озарением».

Новые группы испытуемых участвовали в новых видах экспериментов, но без толку — результат по-прежнему равнялся нулю. Профессор совсем уж отчаялся, но… однажды наткнулся в секретных архивах царской охранки на дело «О молитвах поэтов», по которому под подозрение попала группа студентов — членов поэтического кружка. Молодые поэты убеждали своих многочисленных друзей-студентов, что нашли несколько молитв, чтение которых открывает вдохновение необычайной силы — «божественное вдохновение».

Сыскарям тех времен показалось, что на самом деле у студентов на уме революционные подрывные идеи, умело замаскированные под религиозные дискуссии. Но громкое дело развалилось: студенты на самом деле читали молитвы. Причем некоторые описывали невероятные ощущения от снисходящего на них вдохновения, и сами стихи получались фантастически красивыми.

К немалому своему разочарованию, Смирнов не нашел ни текст молитв, ни настоящих имен студентов, наделенных в материалах дела псевдонимами. Ученый решил попробовать копнуть эту бесперспективную тему глубже.

Он потратил еще несколько месяцев на кропотливые поиски и беседы со священнослужителями. Его принимали очень настороженно — религия при советском строе находилась далеко не в фаворе. Только когда Смирнов вошел в доверие по-настоящему, священники подтвердили, что подобные молитвы существуют и они действенны, но требуют истинной веры и усердия. И потому не каждому церковному деятелю удается добиться озарения даже при истовом чтении этих молитв.

Смирнов, как светский советский ученый и атеист, в подобные вещи не верил, но решил попробовать сам. Тайно крестился и углубился в изучение основ религии. Он начал читать эти молитвы, и вскоре стал ощущать в себе… веру. Это чувство было хрупким, сознание словно раскалывалось от противостояния веры и неверия. Через некоторое время он почти отчаялся и потерял надежду, но однажды многократное чтение молитвы позволило… увидеть Бога. Или Смирнову показалось, что он увидел. Но впечатление невероятной силы настолько подействовало на ученого, что он приходил в себя несколько дней.

Смирнов был потрясен: все произошло без участия инструментов официальной науки, на основе того, что официально считалось несуществующим и даже вредным. Смирнов решил убедиться, что все-таки ему не показалось. Он привлек к опытам новую группу из нескольких художников и киносценаристов, щедро оплатив из бюджета исследований их недоуменное участие в странном «научном» эксперименте. К слову, Смирнову удалось подобрать группу из тех, кто скрывал от посторонних, что не является атеистом. Результат оказался фантастическим! Смирнов уже знал, что всем талантливым людям тысячелетия открывается божественное вдохновение и озарение и без молитвы, и большинство творцов просто не осознают этого. Но те, кто истинно веруют и используют эти молитвы, становятся сто крат сильнее самых талантливых.

О книге Михаила Ковалева «Воины креатива. Главная книга 2008—2012»

Халльгрим Хельгасон. Советы по домоводству для наемного убийцы

Отрывок из романа

Глава 1. Токсич

От матери я получил имя Томислав, фамилия моего отца Бокшич. В Штатах, после первой же недели, я превратился в Тома Боксича. А уж затем в Токсича.

Каковым остаюсь и поныне.

Я часто задаюсь вопросом, кто кого отравил: я свою фамилию или она меня? В любом случае опасность вам со мной гарантирована. По крайней мере, так говорит Мунита. Для нее опасность — как наркотик. И сама она — динамит. Она жила в Перу, пока ее семья не погибла от бомбы террориста. После чего она перебралась в Нью-Йорк и нашла работенку на Уолл-стрит. К своим обязанностям она приступила 11 сентября. В нашу первую совместную поездку в Хорватию она стала свидетельницей двух убийств. Одно, признаюсь, на моей совести, зато другое — чистой воды случай. В каком-то смысле это было даже романтично. Мы ужинали в ресторане у Мирко, когда парень за соседним столом пустил себе пулю в висок. Несколько капель крови угодили в ее бокал с вином. Я ей ничего не сказал. Она так и так пила красное.

Послушать Муниту, так она вовсе не помешана на насилии, но я-то считаю, что на Горевестника она запала из-за его токсичной натуры. Бомбежки в основе наших отношений. Секс у нас взрывной. Мунита берет телом. Мужские взгляды всегда ползут по ней снизу вверх. Как многие из Латинской Америки, она небольшого росточка, кое-кто даже называл ее толстушкой, но это были их последние слова. Когда она идет по улице, я слышу, как колышутся ее груди. Шух-шух, шух-шух. Мой любимый звук в Америке. Иногда она надевает просторную оранжевую рубаху, и тогда «шух-шух» слышу не я один. Когда мы познакомились, у меня было такое чувство, что где-то я ее видел. Перед тем как мы поженимся, надо будет ее спросить: может, она снималась в порнухе или выкладывала фотки в интернете?

Вариант с Мунитой-Бонитой для меня идеальный, так как все ее семейство уже на том свете. Ни тебе тещи, ни шурина, никаких застолий на День благодарения, не надо посещать детские праздники и чужие свадьбы и стоять посреди дурацкой лужайки, под ярким солнцем, когда у тебя за спиной толпа народу и ты рискуешь получить пулю в любую минуту.

Муниту Розалес, как магнитом, тянет к убийцам. До меня она встречалась с одним тальянцем с Лонг-Айленда (для нас «итальянцы» превратились в «тальянцев», после того как Нико случайно отстрелил букву «и» на ресторанной вывеске). Хотя послужной список у него гораздо короче моего, можно сказать, что он мой коллега. На родине меня назвали бы plačeni ubojica (Платный убийца (хорват.).). В Нью-Йорке эта профессия называется «убийца по контракту» или «киллер». С тех пор как я приехал в эту страну шесть лет назад, похоронные бюро не оставались без работы. Мне даже пришла в голову мысль заключить договор с одной из таких контор. Недавно я сказал Дикану: может, тебе по-тихому вложиться в похоронное бюро? Представляешь, какие бабки мы будем огребать с наших жертв? Чпок — и в банк.

Расскажу вам о своей работе. Пять дней я тружусь вейтером в «Загребском самоваре», красивом ресторанчике на Восточной Двадцать первой улице. Слово waiter попадает в самую точку, поскольку в основном мне приходится wait (Waiter — официант, wait — здесь: ждать (англ.).), пока не придет черед другой работы. Скучища, конечно. Моя душа, балканский зверь, жаждет добычи. После трех месяцев без единого выстрела я начинаю лезть на стенку. Мой самый застойный год — 2002-й. Два трупа и один промах. До сих пор переживаю. В нашем деле промах может стоить тебе жизни. Лучше вам не знать, что такое крезанутый подранок, поджидающий тебя на каждом углу с прощальным патроном в стволе. Столкнувшись с тем, что их пытались убить, люди расстраиваются. Зато скажу вам без обиняков: мой промах 2002-го обернулся моим первым хитом в 2003-м. Нынче у меня идет в дело каждый патрон. Знаете, как меня окрестили? Токсич Три Обоймы. Восемнадцать патронов — восемнадцать покойников. Говорят, что это манхэттенский рекорд. Один тальянец по фамилии Перрози вышел на две обоймы еще в восьмидесятых, когда Джон Готти был королем Квинса, но три обоймы первым сделал Токсич. Тальяшки, по-моему, уже не те. Когда они делают про тебя больше фильмов, чем ты делаешь заказов на убийства, это значит, что ты уже причислен к лику святых. Через двадцать лет у нас будет собственное шоу поющих киллеров. Но к тому времени я обзаведусь кликухой Дрожащий Курок, кудрями и пристрастием к виагре.

Насчет трех обойм. Я объясняю Муните, что это все из-за окружающей среды. Для меня это не пустой звук. Зачем добавлять грохот лишнего выстрела к городскому шуму, и без того повышенному? Я сказал ей это на нашем третьем свидании, после того как она в очередной раз спросила, кем я работаю. На то, чтобы добиться четвертого, ушел месяц звонков и проникновение со взломом.

Извините, что сразу не уточнил. «Сделал обойму» значит, что за каждой из шести пуль последовали похороны. Шесть патронов — шесть гробов. С плачущими вдовами, цветами и всем, что полагается.

Дикану уже давно следовало повысить меня в должности, но этот сукин сын надулся, как жопа с заткнутой дыркой. Долбаный Сосунок. Только и слышу:

— Токсич хороший вейтер. Заказы выполняет.

Если когда-нибудь Билич отдаст приказ избавить его от Сосунка, я сделаю это с большим удовольствием. А зовут его так за привычку после каждой еды облизывать свои короткие толстые пальцы.

Мы стараемся не высовываться. По-нашему, ЗНД — залечь на дно. Я, например, стараюсь решать вопрос с клиентом по-тихому — в гостиничном номере, в его машине или в его доме. Желательно без свидетелей. Если не получается, мы частенько приглашаем клиентов к себе в ресторан на «тайную вечерю». Это дежурная шутка. В конце ужина я им приношу счет на такую астрономическую сумму, что они всегда предпочитают заплатить собственной жизнью. Для этого мы их уводим в специальную комнату на задворках. Мы окрестили ее Красной гостиной, хотя на самом деле стены там зеленые.

В «Загребском самоваре» обычных посетителей не бывает.

Кстати. Название ресторана — глупее не придумаешь, ведь русский самовар не имеет никакого отношения к хорватской культуре, но Дикан считает это хитрым ходом. «Кто обращает внимание на дурака?» — любит повторять он.

В должности меня до сих пор не повысили, но жаловаться грех. Деньги хорошие, не говоря уже о еде. Квартира вообще шикарная, угол Вустер и Спринг, за этот район Мунита готова в лепешку расшибиться, и шумный Нью-Йорк мне по нутру, а все же не проходит долбаного дня, чтобы я не вспомнил про свою долбаную родину. Не так давно я подключил «золотой кабель» и теперь могу смотреть хорватские каналы и футбольные матчи «Хайдука» из Сплита. Раз в году моя мать спрашивает меня по телефону, когда уже я наконец возьмусь за ум. В переводе с хорватского это означает «денежки тю-тю». Положив трубку, я сразу посылаю ей пару тысчонок через интернет. Как раз на год хватает.

Она живет с моей толстушкой сестренкой. Мой отец и брат погибли во время недавней войны. Я из семьи охотников. Мой дед был персональным егерем Броз Тито, главы моей бывшей родины, которая называлась Югославией. Она скончалась вскоре после него, как старая вдова от скорби. Тито любил медведей. Особенно мертвых. Стрелять в медведей мне не довелось, зато отец частенько брал меня, подростка, с собой во время охоты на кабана. «Дикий кабан — он как женщина, — говаривал отец. — Ты должен делать вид, что не собираешься в него стрелять. Считай, что мы просто ждем». Он был классическим вейтером. Как и я.

Я считаю себя охотником. Мое дело — отстреливать свиней.

Глава 2. Облом

Но сейчас я в жопе. Впервые за мою безупречную карьеру. Я сижу в служебной машине, подо мной Вильямсбургский мост, сзади Манхэттен, в ухе Мунита, в мыслях — ее тело, а мой взгляд упирается в свиноподобный загривок Радована, крутящего баранку. Такую голову пуля хрен возьмет. Под полуденным манхэттенским солнцем небоскребы отбрасывают тени на речную гладь.

— Я буду скучать, малыш, — шепчет она мне в ухо, сидя за столом на двадцать шестом этаже башни Трампа. Начинала она, два года назад, с первого этажа. И в «Стажере» (Телевизионное реалити-шоу, съемки которого проходят в башне Трампа. Полтора десятка участников-бизнесменов в течение года участвуют в гонке с выбыванием за право руководить одной из компаний Дональда Трампа.) участия не принимала. Такая вот она, моя Мунита. В нее нельзя не влюбиться. Она наполовину индианка, а акцент перуанский. От бомбейской матери унаследовала кожу, словно смазанную оливковым маслом, — с таким программным обеспечением можно домчаться на гольф-карте до Северного полюса, даже если за рулем сидит президент Буш.

— А я-то, — говорю в ответ, в энный-хуенный раз усомнившись в своем английском. Правильно сказал, если вдуматься. Я буду скучать по себе. По клевой жизни в этом клевом городе.

Меня отправляют в ссылку. Я должен на время исчезнуть. Полгода, минимум. У меня авиабилет: Нью-Йорк — Франкфурт — Загреб. Врученный Диканом. Осталось только залезть под мамашин кухонный стол и выстрелить себе в рот. Я лажанулся. Или кто-то меня лажанул. С трупом № 66 вышел облом. Нет, вы меня неправильно поняли. Свою свинцовую начинку в голову этот тип от меня получил, вот только потом выяснились кой-какие подробности. Усатый поляк оказался усатым фэбээровцем. Светлое, как тот солнечный день, убийство обернулось ночным кошмаром. Я отвез покойника на городскую свалку в Квинсе, где и совершил короткую погребальную церемонию: забросал тело доморощенной джинсой, а мерзкую рожу прикрыл старым пепсимаксовским солнцезащитным зонтом. Возвращаясь к машине, я заметил его друзей, опоздавших на отпевание. Мое чуткое хорватское сердечко мгновенно перескочило с вальса на хеви-метал. Я резко развернулся и устроил десятиминутный забег с препятствиями для ожиревших олимпийцев через кучи дерьма, которые общими усилиями навалили шесть тысяч местных ячеек общества. Я держал курс к реке и в конце концов нашел укрытие в старом ржавом мусорном контейнере вместе с одряхлевшими и облезлыми плюшевыми мишками, которые почему-то пахли поджаренным сыром. Мы вместе провели ночь, так как федеральные козлы оцепили весь район. Это была бессонная ночь. Очертания Манхэттена, холодный контейнер и гастрономические мишки. Для пустого желудка запах еды это все равно что аромат женских духов для стоящего члена.

В предутренние часы я не без удовольствия наблюдал за тем, как в здании Объединенных Наций один за другим зажигаются окна и их отражения в Ист-Ривер сминаются плавным течением. До рассвета было еще далеко. Видимо, у каждой нации есть в этом здании свой офис, и лампочки запрограммированы таким образом, чтобы зажигаться одновременно с восходом в соответствующей стране. В ту ночь я стал свидетелем ста пятидесяти шести восходов. Сто пятьдесят седьмой застал меня в реке. Ледяной поток вынес меня к другой мусорной свалке или, скорее уж, компьютерной, с учетом множества проводов и кабелей.

Перед туннелем Куинс-Мидтаун я поймал такси. Водилу смутила моя насквозь мокрая одежда, но когда я вытащил пушку, она, вероятно, сразу просохла.

Токсич путешествует под именем Игоря Ильича. Как выясняется, я родился в Смоленске в 1971 году. Где я только не рождался. Однажды у меня был немецкий паспорт с указанием на счастливое детство в Бонне, тогдашней столице. Путешествуя в долине Рейна, я специально проехал через этот город, чтобы запастись безоблачными впечатлениями детства. Мой отец Дитер был привратником в русском посольстве, а моя мать Ильзе работала шеф-поваром в американском. Я почувствовал кожей холодную войну с Берлинской стеной промеж глаз. Я, конечно, не актер, но против новой биографии, время от времени, не возражаю. Отдохнуть от себя — поди плохо. Так что эта сторона моей работы мне по душе. Если не считать уикенда в девяносто девятом, когда мне пришлось побыть сербом. Хотелось себя убить.

Притом что рождаюсь я то здесь, то там, год, как правило, остается неизменным. 1971. Наверно, потому, что это год моего рождения. Я появился на свет накануне дня, когда «Хайдук» наконец выиграл чемпионство после двадцати лет ожидания. Мой отец, футбольный фанат, посчитал, что я принес удачу, и стал звать меня «чемпионом».

Хайвей змеится через Бруклин. Через подступающие слезы разглядываю рекламу. Я не хочу уезжать из этого города. Большой голубой билборд: «Свидетельства очевидцев в 19:00 на канале WABC». Три дня подряд они показывали мою физиономию. «…известный в мафиозных кругах под кличкой Токсич». Но так, вскользь. Не то что развернутый рассказ об очередном серийном убийце. Имена этих парней через день уже у всех на слуху, а честные трудяги индустрии заказных убийств упоминаются мимоходом. Нация, которая все измеряет деньгами, лижет зад дилетантам, а профессионалов не замечает. Нет, до конца мне эту страну не понять. Я люблю Нью-Йорк, но остальное для меня загадка.

Скоро кончаются пригороды, и мы въезжаем на территорию взлетов и посадок. В моем нагрудном кармане сидит Игорев паспорт, сияя аутентичностью, как сумка от «Гуччи», сделанная в Китае. Под паспортом мое сердце отбивает барабанную дробь сомнений.

— Doviđenja (Пока (хорват.).), — говорит Радован, прощаясь со мной у входа в международный терминал для вылетающих. Я запрещаю ему входить со мной внутрь. Его солнцезащитные очки — такая же приманка для ФБР, как пидор на раскаленной крыше. Дурость сразу выдает дурака. Утром я наголо обрил голову и постарался одеться, как настоящий русский: черная кожанка, самые затрапезные джинсы и кроссовки «Пума Путин».

В дверях я обернулся и послал киношно-воздушный прощальный поцелуй. Мунита предложила присмотреть за квартирой в мое отсутствие, но я сказал «нет». Мы доверяем друг другу, но не настолько же. Чтобы секс-бомба шесть месяцев тикала и ни разу не взорвалась? Еще какой-нибудь перуанский сучара будет вытирать свой мерзкий любовный пот моими полотенцами от «Прада».

Регистрация проходит гладко. Худосочная блондинка с ямочками на щеках говорит, чтобы я не волновался по поводу своих сумок. Я их снова увижу в Загребе. Для багажа у них вроде как прямой рейс. Паспортный контроль требует самоконтроля. Пока офицер восхищается ручной работой китайцев, я изображаю из себя Игоря. Затем двое из секьюрити с важным видом требуют, чтобы я выложил мобильник, бумажник и все монеты из карманов. Потом приходит черед пиджака, ремня и кроссовок. Вместе с мелочью я выкладываю сомнительную штуковину, которая сразу привлекает их внимание. Мое сердечко мгновенно перескочило с самбы на рок. Оказывается, в кармане затрапезных джинсов лежал одинокий патрон, девятимиллиметровый золотой красавец к браунингу «хай пауэр», который мне подарил Давор по случаю моего приезда в Нью-Йорк.

— Это что? Пуля! Нет? — спрашивает миниатюрная латинос в униформе с жутким шопинг-молловским акцентом.

— А?.. Ага. Это… это сувенир, — парирую я.

— Сувенир?

— Ну. Эту штуку… извлекли из моего мозга, — объясняю с лицом, не оставляющим сомнений: для моего мозга это имело необратимые последствия.

Она это проглатывает. И после профилактического массажа отпускает.

Никогда не смогу привыкнуть к тому, что теперь в самолет с огнестрельным оружием не пройдешь. Пересекать океаны и континенты без пушки — согласитесь, это не по-мужски. Гребаное 11 сентября… пристрелил бы Бен Ладена. Но как я его пристрелю, когда мне не дают пронести на борт пистолет?

Мысленно я уже был в Загребе, когда возле нашего гейта нарисовалась маленькая неприятность. Откуда ни возьмись, появились два федерала и двинули прямиком к пассажирам с билетами, готовящимся пройти на посадку. Я в очереди последний. Что это они, ясно, как божий день. Секретного агента я учую даже из Нью-Джерси, как сучку в течке. Пиджаки «H&M», типичные солнцезащитные очки и классическая фэбээровская стрижка из персонального салона в ди-си (DC — округ Колумбия.). Полуофициальный стиль — глянцевитый и немного выпендрежный. Невольно вспоминается Майкл Китон в «Множестве».

Я тут же ныряю за спины каких-то патлатых ребят и, подхватив сумку, сваливаю отсюда. Dovidenja, Загреб. По этому случаю мое сердечко выбивает оглушительную барабанную дробь. Так в симфонических оркестрах изображают приближение чего-то угрожающего. Я не оборачиваюсь. «Никогда не оборачивайся, если сзади опасность!» — часто повторяла мне мама. За шесть минут такой ходьбы мой лысый череп превращается в тропики после дождя. Один зал сменяет другой. Народ на меня таращится так, будто в сумке у меня Саддамовы яйца. Наконец я замечаю всенародную табличку и быстро сворачиваю налево. В сортире я перевожу дыхание и протираю башку. Еще несколько минут я просто стою. Трое бизнесменов косятся на меня, как на головореза из России, который только и ждет, когда они уже домоют свои грязные лапы. И вот я снова выхожу в открытое море. Нет. Пока еще нет. Я тут же ныряю обратно, завидев в коридоре одного из Майклов Китонов. Меня он не засек. Прошел мимо.

Я захожу в кабинку и делаю вид, что занимаюсь тем самым.

И куда мне теперь податься? Мой гейт мне заказан. Это слишком рискованно. Китоны ждут меня там с улыбочками провинциальных родственников. Выход? Ответ приходит в виде брючного ремня, кончик которого промелькнул из-под перегородки, отделяющей мою кабинку от соседней. Я тихо молюсь Всевышнему. Наконец Ремень, завершив процедуру, покидает кабинку. Я толкаю дешевую дверцу, и наши взгляды встречаются поверх шеренги умывальников. Господь меня услышал: у Ремня такой же бритый череп. Они с Игорьком близнецы-братья. Два лысых, полноватых путешественника, если не считать того, что Ремень чуть постарше и в незаметных очочках без оправы. Впрочем, его возраст уже непринципиален, потому что Игорек вырубает его почти бесшумным ударом по загривку, прямо в точку «джи». Очочки падают в раковину, а голова стукается о зеркало. Крови нет. Тип довольно грузный, даже мне даст фору, но я снова затаскиваю его в кабинку, где он облегчился напоследок, и закрываю за собой дверь.

Проверяю пульс. На нуле.

Только сейчас — во жуть-то — до меня доходит, что мой клиент № 67 — священник. Его шею обрамляет белый пасторский воротничок. Черная рубашка, черный пиджак, черное пальто. Белая кожа. Я обыскиваю его карманы в поисках билета, паспорта и бумажника — эврика! Токсичный Игорь стал преподобным Дэвидом Френдли. Родился в Вене, штат Вирджиния, 8 ноября 1965 года. О’кей. Я не возражаю. Американцем я еще ни разу не был. Куда он летит? На билете значится Рейкьявик. Вроде как Европа. Не без труда стаскиваю с толстяка пальто и пиджак, потом начинаю расстегивать рубашку. Лысина у меня опять в испарине и дышу, как паровоз. Услышав, как кто-то вошел в туалет, я замираю и стараюсь не пыхтеть громче, чем журчит его струя. За грохотом сливного бачка следует ровный гул электросушилки.

Как только дорога расчищается, я выхожу из-под сени джейэфкейских (JFK — аэропорт имени Джона Ф. Кеннеди.) струй — возродившийся в вере христианин с накрахмаленным нимбом вокруг шеи и новой миссией: гейт № 2.

О книге Халльгрима Хельгасона «Советы по домоводству для наемного убийцы»

Леонардо Падура. Прощай, Хемингуэй

Отрывок из романа

Сперва он сплюнул, потом выдохнул остатки дыма, застрявшего в легких, и лишь после этого щелчком отправил в воду крошечный окурок сигареты. Жжение в пальцах заставило его опомниться, вернуло в страдающий мир живых, и он подумал, что очень хотел бы понять истинную причину того, почему он оказался здесь, на берегу моря, готовый предпринять непредвиденное путешествие в прошлое. Он все больше убеждался, что большинство вопросов, которые он собирался задать себе, не имеют ответа, но успокоился, вспомнив, что нечто похожее происходило со множеством других вопросов, возникавших на протяжении его жизни, и в конце концов пришел к неутешительному выводу о том, что должен смириться и жить со своими сомнениями, перевешивающими уверенность, с утратами, которых больше, чем приобретений. Наверное, поэтому он уже не был полицейским и с каждым днем верил во все меньшее количество вещей, решил он про себя и поднес новую сигарету к губам.

Ласковый ветерок, дувший со стороны маленькой бухты, был сущим спасением от летнего зноя, однако Марио Конде избрал это место на набережной, в тени нескольких старых-престарых казуарин, вовсе не из-за солнца и жары. Усевшись на парапет и свесив ноги над рифами, он наслаждался ощущением свободы от тирании времени и радостно думал о том, что мог бы вот так сидеть здесь всю оставшуюся жизнь, просто сидеть и размышлять о чем-нибудь или вспоминать, глядя на море, такое спокойное и кроткое. И даже, если вдруг возникнет идея, попробовать что-нибудь написать, ибо в своем персональном раю Конде давно превратил море, с его запахами и тихим ропотом, в идеальные декорации для призраков своей души и упрямой памяти, в окружении которых каким-то чудом выжил, словно потерпевший кораблекрушение, упорно цепляющийся за обломки судна, слащавый образ самого себя, поселившегося в деревянном домике на берегу моря: по утрам он писал, днем ловил рыбу и плавал, а вечерами любил нежную и волнующую женщину с влажными после недавнего душа волосами, и запах мыла соперничал с ароматом ее золотистой от солнца кожи. И хотя действительность давным-давно отняла у него эту мечту со свойственной ей, действительности, безжалостностью, Конде никак не мог взять в толк, почему он по-прежнему так привязан к этому образу, поначалу весьма яркому и фотографически четкому, на месте которого он теперь с трудом различал лишь расплывчатые огоньки и отсветы, словно рожденные палитрой посредственного импрессиониста.

Поэтому его перестала заботить причина, приведшая сюда в этот день: он знал лишь, что его душа и тело потребовали, чтобы он немедленно снова вернулся на берег маленькой бухты в Кохимаре, навсегда застрявшей в памяти. По сути, все началось здесь, в этом самом месте, на берегу, под этими же казуаринами, только тогда они были на сорок лет моложе, среди тех же вечных запахов в один из дней 1960 года, когда он увидел Эрнеста Хемингуэя. Точная дата изгладилась из памяти, как и множество всяких хороших вещей в нашей жизни, и теперь он не мог с уверенностью сказать, было ли ему тогда еще пять лет или уже исполнилось шесть. Несмотря на столь нежный возраст, его дед Руфино Конде имел обыкновение брать внука с собой в самые разнообразные места, начиная с арен для петушиных боев и припортовых баров и кончая сборищами доминошников и бейсбольными стадионами, — во все эти ставшие родными места, ныне по большей части упраздненные в силу новых законов и правил, где Конде выучился многому из того, что должен знать каждый мужчина. В тот день, сразу же ставший незабываемым, они ходили на петушиные бои в квартал Гуанабакоа, и дед, который, как бывало почти всегда, выиграл, решил порадовать мальчика и отвезти его в поселок Кохимар, расположенный вроде бы под боком и в то же время не так уж близко от Гаваны, чтобы он попробовал тамошнего мороженого, по безоговорочному мнению деда — лучшего на Кубе. Его готовил китаец Касимиро Чон в старых деревянных шербетницах, куда он непременно добавлял свежие местные фрукты.

Казалось, Конде до сих пор помнит вязкий вкус мороженого из мамея и то, с каким восторгом он наблюдал за маневрами великолепного спортивного катера из коричневатого дерева, с палубы которого в небо глядели два огромных уса, что придавало судну вид гигантского плавучего насекомого. Если ему не изменяет память, он тогда неотрывно следил за катером, пока тот плавно приближался к берегу, лавируя между утлыми рыбацкими лодками, бросившими якорь в бухте, и наконец замер у причала. И сразу же с катера на бетонный причал спрыгнул голый до пояса краснолицый мужчина, чтобы принять канат от своего напарника в грязной белой фуражке, швырнувшего его с палубы. Потянув за конец каната, краснолицый подтащил катер к причальной тумбе и ловко закрепил канат безукоризненным узлом. Наверное, дедушка Руфино что-нибудь сказал по этому поводу, но глаза и внимание Конде-младшего уже были прикованы ко второму персонажу, человеку в фуражке, на котором были к тому же круглые очки с зелеными стеклами, а еще он носил густую седую бороду. Мальчик не отрываясь наблюдал за тем, как он спрыгнул на берег со своего чудесного катера, подошел к поджидавшему его краснолицему и заговорил с ним. Конде был уверен, что видел, как они пожали друг другу руки и в таком положении проговорили какое-то время, но сколько именно, минуту или целый час, в памяти не отложилось, запомнилось только их долгое рукопожатие. Наконец бородатый старик обнял краснолицего и не оглядываясь зашагал к берегу. Что-то от Санта-Клауса было в этом бородаче, немного неопрятном, с большими руками и ногами, и хотя он шел по причалу уверенной походкой, почему-то чувствовалось, что ему грустно. А может, это впечатление непостижимым образом вобрало в себя еще непережитую тоску, выхваченную из будущего, которого мальчик не мог себе даже вообразить.

Когда седобородый поднялся по бетонным ступеням и взошел на тротуар, он оказался заметно выше, чем на причале. Конде видел, как он снял с головы фуражку и сунул ее под мышку. Потом вынул из кармана рубашки маленькую пластмассовую гребенку и принялся расчесывать волосы, раз за разом откидывая их назад и приглаживая так, словно это было чрезвычайно важно. На какой-то миг старик поравнялся с Конде и дедом, и до мальчика донесся его запах, резкий и едкий: смесь пота и моря, нефти и рыбы.

— На глазах портится, — пробормотал дед, и Конде так никогда и не узнал, к бородачу это относилось или к погоде, поскольку на этой развилке его памяти воспоминания начинали смешиваться со знаниями, шаги человека — с далекими раскатами грома, и поэтому в этом месте Конде обычно прерывал реконструкцию своей единственной встречи с Эрнестом Хемингуэем.

— Это Хемингуэй, американский писатель, — прибавил дед, когда тот уже прошел мимо них. — Он тоже любит петушиные бои, представляешь?

Конде чудилось, что он помнит, — по крайней мере, ему нравилось так думать, — что услышал эти слова, глядя, как писатель садится в блестящий черный «крайслер», припаркованный на другой стороне улицы, а потом, не сняв очки с зелеными стеклами, машет из окошка рукой как раз в направлении Конде и его деда, хотя, наверное, этот прощальный жест был адресован маленькой бухте, где остались катер и краснолицый мужчина, с которым они обнимались, а возможно, относился к видневшейся вдали старинной испанской сторожевой башне, возведенной, дабы противостоять поступи веков, или даже к еще более далекому и неукротимому течению, что зарождалось в Заливе, в водах которого этому человеку, пропахшему морем, рыбой и потом, уже не суждено было плавать, хотя он об этом пока не знал… Однако мальчик перехватил на лету этот прощальный привет и, прежде чем автомобиль тронулся с места, откликнулся на него не только движением руки, но и словами.

— Прощай, Хемингуэй! — крикнул он, и ответом ему стала улыбка старика.

Много лет спустя, когда Марио Конде открыл в себе болезненную потребность писать и начал обретать своих литературных кумиров, он узнал, что то было последнее в жизни Эрнеста Хемингуэя плавание по небольшому клочку моря, который он любил, как немногие места на свете, и еще понял, что писатель, конечно же, прощался не с ним, крошечной букашкой, застывшей на набережной Кохимара, и что в ту минуту он говорил «прощай» многим самым важным вещам в своей жизни.

— Хочешь еще? — спросил Маноло.

— Давай, — ответил Конде.

— Двойной или простой?

— Еще спрашиваешь?

— Куряка, два двойных рома! — подняв руку, крикнул лейтенант Мануэль Паласиос бармену, и тот, не вынимая трубки изо рта, начал отмерять порции.

«Башня» не отличалась ни особой чистотой, ни тем более хорошим освещением, но зато здесь подавали ром и в этот жаркий полуденный час царила тишина и почти не было пьяных, а от своего столика Конде мог и дальше любоваться морем и источенными водой камнями сторожевой башни колониальных времен, которой этот старый рыбацкий кабачок был обязан своим названием. Бармен не спеша подошел к столику, поставил новые стаканы, собрал пустые, засунув их между пальцами с грязными ногтями, и исподлобья взглянул на Маноло.

— Курякой зови свою мать, — медленно произнес он. — И мне плевать, что ты из полиции.

— Да ладно тебе, куряка, не заводись, — стал успокаивать его Маноло. — Я же шучу.

Бармен состроил зверскую гримасу и удалился. Таким же волком он смотрел незадолго до этого на Конде, когда тот поинтересовался, готовят ли здесь «Папу Хемингуэя» — тот самый дайкири, который обычно пил писатель: две порции рома, лимонный сок, несколько капель мараскина, колотый лед от души и ни крупинки сахара.

— Последний раз я видел лед, когда был пингвином, — ответил бармен.

— Как ты узнал, что я здесь? — полюбопытствовал Конде у своего бывшего коллеги, залпом выпив половину своей порции.

— На то я и полицейский, разве не так?

— Крадешь мои выражения?

— Они тебе уже ни к чему, Конде… Ты теперь не полицейский, — улыбнулся лейтенант следственной полиции Мануэль Паласиос. — Просто ты куда-то запропастился, а поскольку я тебя знаю как облупленного, то сразу сообразил, что ты должен быть здесь. Ты же тысячу раз рассказывал мне историю про то, как ты видел Хемингуэя. Так он действительно попрощался с тобой или ты все это выдумал?

— Выясни, на то ты и полицейский.

— Ты не в духе?

— Не пойму. Не хочется влезать в это дело… А с другой стороны, почему-то хочется.

— Послушай, займись этим, пока хочется, а надоест — бросишь. Собственно, по большому счету все это бессмысленно. Почти сорок лет прошло…

— Черт меня дернул согласиться… Ввяжешься, а там, если даже захочешь, уже не сможешь остановиться.

Отругав себя, Конде в порядке наказания одним махом допил свой стакан. Восемь лет вне полиции — это все-таки много, он и не подозревал, что так легко поддастся на уговоры вернуться в прежнее стойло. В последнее время, отдавая по нескольку часов в день писательству или, по крайней мере, попыткам что-то написать, остаток дня он тратил на поиски и приобретение старых книг, рыская по всему городу, чтобы разнообразить ассортимент лотка одного своего приятеля, и получая за это пятьдесят процентов выручки. Хотя такая торговля почти всегда приносила очень мало денег, Конде нравилось это занятие — скупать старые книги — благодаря разнообразным выгодам: от шанса приобщиться к личным и семейным историям, таящимся за решением избавиться от библиотеки, собранной зачастую усилиями трех-четырех поколений, до возможности по своему усмотрению распоряжаться временем, проходящим от покупки книг до их продажи, и читать все интересное, что проходило через его руки, прежде чем выставить книгу на продажу. Были у такой коммерции и свои минусы, дававшие о себе знать, когда Конде натыкался на прекрасные старинные издания, безжалостно изуродованные по небрежности или невежеству и подчас не подлежащие восстановлению, и так страдал, словно располосовали его собственную кожу, или когда, вместо того чтобы отвезти несколько ценных экземпляров своему приятелю, он решал оставить их у себя, демонстрируя первые симптомы неизлечимой болезни под названием библиофилия. Однако в то утро, когда его старый коллега по полицейским будням позвонил ему и выложил на блюдечке историю со скелетом, найденным в усадьбе «Вихия», предложив неофициально возглавить следствие, первобытный зов заставил его с болью взглянуть на чистую страницу, заправленную в допотопный ундервуд, и с ходу согласиться, как только ему стали известны первые подробности.

Летняя буря не пощадила и район, где жил Конде. В отличие от ураганов, летние водяные смерчи, вихри и грозы обрушивались внезапно, без всякого предупреждения, и исполняли свой зловещий и стремительный танец на каком-нибудь участке острова. Они могли нанести урон банановым плантациям и засорить водостоки в городе, но, как правило, не относились к разряду серьезных стихийных бедствий, однако на этот раз ветер с невиданной яростью набросился на «Вихию», бывшую усадьбу Хемингуэя, сбросил несколько черепиц с крыши дома, частично порвав электропровода, обрушил решетку в патио и не успокоился, пока не повалил вековое манговое дерево, уже насквозь больное и наверняка посаженное еще до строительства дома в далеком 1905 году. Вместе с корнями дерева обнажились и первые кости скелета, принадлежавшие, как позднее установили эксперты, мужчине белой расы, примерно шестидесяти лет, с признаками начального артроза и плохо сросшимся переломом коленной чашечки, чья смерть наступила в период между 1957 и 1960 годами, и причиной ее стали два выстрела. Одна из пуль вошла в грудь, вероятно, с правой стороны и, поразив жизненно важные органы, пробила также грудину и позвоночник. Вторая пуля, по-видимому, угодила в брюшную полость, раздробив перед этим одно из ребер в области спины. Оба выстрела были произведены из достаточно мощного оружия, несомненно с близкого расстояния, и повлекли за собой смерть неизвестного мужчины, от которого к настоящему времени осталась лишь кучка изъеденных костей, уложенных в мешок.

— Знаешь, почему ты согласился? — с довольной улыбкой спросил Маноло и взглянул на Конде. Неожиданно его правый глаз скосился к носу. — Потому что сукин сын навсегда останется сукиным сыном, сколько бы он ни каялся в своих грехах и ни исповедовался. Точно так же и некий мерзкий тип, бывший когда-то полицейским, полицейским и останется. Вот в чем дело, Конде.

О книге Леонардо Падуры «Прощай, Хемингуэй»

Сюзи Уэлч. 10-10-10. Как управлять собственной жизнью и избавиться от сомнений при принятии сложных решений

Отрывок из книги

Миф о балансе между семьей и работой

Еще один источник возникновения проблем в продвижении по службе — неправильное понимание необходимости равновесия между работой и семьей.

Вспомним историю Линн Скотт Джексон, чьи мечты о создании собственного бизнеса только начали реализовываться, когда родители потребовали большего внимания и заботы. Или Джеки Майорс, топ-менеджера крупной компании, использовавшей метод 10-10-10, чтобы решить, что важнее — работа или душевная близость с маленькими дочерьми. Обе женщины проанализировали последствия возможных решений в трех временных аспектах и выбрали то, что в наибольшей мере отвечало их сокровенным желаниям и стремлениям.

Надо отметить, эти желания и стремления оказались совершенно различными. Линн хотела отвести работе более существенное место в своей жизни, а Джеки, наоборот, меньшее.

Что я думаю по этому поводу? Вы не сможете решить дилемму «работа — личная жизнь» даже с помощью метода 10-10-10 до тех пор, пока не определите свои жизненные ценности и их приоритетность. Поскольку равновесие между работой и личной жизнью не более чем миф. Когда эти две стороны жизни вступают в противоречие, вам придется выбирать.

Поэтому я предпочитаю термин «выбор между работой и личной жизнью». Если вы ставите на первое место материальное благополучие и профессиональные достижения, вы, по сути дела, выбираете работу и посвящаете ей относительно большую часть времени по сравнению со всеми прочими сторонами жизни. Если же отдаете приоритет тому, чтобы всегда быть рядом с детьми, пока они не вырастут — вы фактически отказываетесь от карьеры исполнительного директора. Продвижение вверх по служебной лестнице влечет за собой необходимость полностью посвятить себя работе и быть доступной для сослуживцев 24 часа в день. Того же самого требует и призвание матери: 24 часа в день быть доступной для своих детей.

Нельзя получить все в одно и то же время.

По вашему мнению, это очевидно? Или хотя бы является преобладающей точкой зрения? Вы ошибаетесь!

Много раз я встречалась с женщинами, снова и снова проводившими анализ по методу 10-10-10, думая, что он каким-то волшебным образом наведет в их жизни порядок и установит оптимальное равновесие между великолепной карьерой, воспитанием чудесных детей, счастливым браком, веселым отпуском и занятиями спортом. Мне приходилось неизменно объяснять, что так не бывает. От чего-то придется отказаться.

Исключите сначала хотя бы две цели из этого перечня. Если хотите быть более реалистичной, исключите сразу три. Могу проиллюстрировать это на своем примере. В те годы, когда я выше всего ставила свою карьеру в HBR, мне приходилось пропускать школьные спектакли, занятия по фигурному катанию, а также пренебрегать значительной частью обязанностей по дому. На ужин у нас частенько были гамбургеры и готовый яблочный пирог. Ну а мои мускулы однозначно не были должным образом накачаны. Я жила в соответствии со своими жизненными ценностями в порядке их приоритетности, и рано или поздно последствия должны были дать о себе знать.

Конечно, можно обвинить мою компанию в недостаточном внимании к семейной жизни сотрудников. Но я отдавала себе отчет: главная цель бизнеса — приносить прибыль, а не делать мою жизнь максимально приятной.

Можно обвинить мужскую часть рода человеческого в нежелании принимать на себя половину обязанностей по воспитанию детей. Но стоит ли сердиться по поводу сложившегося порядка вещей, если ему уже сотни лет и он вытекает из очевидного факта: именно женщина вынашивает и вскармливает детей.

Я всегда была реалисткой (по крайней мере, так думаю). Надеюсь, и сейчас ею остаюсь. Поэтому, когда речь заходит о дилеммах вроде соблюдения баланса между работой и личной жизнью, настоятельно рекомендую не просто определять жизненные ценности, но и порядок их приоритетности. Только тогда 10-10-10 предложит вам реальные варианты выбора, на основе которых вы сможете строить свою дальнейшую жизнь.

Мы едем в Диснейленд

Без всяких преувеличений могу сказать, что те 10—15 лет, когда женщина одновременно пытается достичь чего-то на работе и воспитать детей, представляют собой многосерийный фильм ужасов. Скорее всего, у вас будут дни и даже недели, когда вам покажется, что сделанный выбор не может сделать счастливым никого, в том числе и вас.

Я слишком хорошо знаю, что работающие матери проводят целые дни, споря с собой и пытаясь найти единственно верное соломоново решение. Метод 10-10-10 может помочь в этом, но даже и с его помощью выбор «работа или семья» не избавит вас от душевных терзаний и угрызений совести. Лучше честно заявить об этом.

Метод 10-10-10 — лучший инструмент для управления своей жизнью, он доказывал свою эффективность и мощь столько раз, что я уже сбилась со счета. Хотя он не может устранить противоречия между работой и личной жизнью, зато поможет лучше понять их суть и прийти к приемлемому решению.

Барбара, топ-менеджер розничной сети с Западного побережья, вышла замуж в двадцать лет. Но ни у нее, ни у мужа, врача-невропатолога, никогда не было ни времени, ни желания обзавестись детьми. Карьера у обоих складывалась успешно, и пара не собиралась создавать для этого препятствия.

Но когда женщине исполнилось сорок пять, ее охватила «родительская лихорадка». Барбара рассказывала: «И Джон, и я внезапно поняли: мимо нас прошло что-то очень важное в жизни. Мы были счастливы вдвоем, но нам вдруг захотелось настоящей семьи. Это было как пробуждение среди ночи…»

После года тщетных попыток забеременеть Барбара с мужем решили удочерить девочку из Китая: «Ребенок есть ребенок, и каждый из них — благословение Божье». Но из-за бюрократических проволочек исход дела откладывался примерно на год…

Наконец они сели в самолет и полетели в Пекин, чтобы забрать свою новую дочь Эмми. На обратной дороге в США Барбара почувствовала себя неважно. Плохое самочувствие не покидало ее и три недели спустя после приезда домой. Оказалось, это типичная тошнота беременных женщин по утрам…

Через семь месяцев у них родилась еще одна дочь, которую назвали Джесси. В спальню к Эмми пришлось поставить еще одну кроватку.

В последующие несколько лет Барбаре и Джону потребовалась немалая изобретательность, чтобы совместить продолжение карьеры и воспитание двоих детей, появившихся к тому же в течение одного года. Конечно, супруги искренне восхищались своими дочками. Конечно, были счастливы. Но они окончательно вымотались. Джон перешел в другую больницу, чтобы находиться ближе к дому, и стал работать в «скорой помощи», так как график там постоянный. Барбара овладела тонким искусством управления нянями. Чтобы проводить больше времени с дочерьми по утрам, она стала работать с бумагами в офисе вечером по субботам.

Наконец, когда девочкам исполнилось пять и шесть лет соответственно, Барбара и Джон решили: всем им не повредит немного развеяться. И собрались съездить в Диснейленд.

Будучи добросовестным и дисциплинированным работником, Барбара за полгода предупредила руководство о том, когда хочет взять неделю отпуска. Вечерами мать и отец проводили время с дочерьми возле компьютера, планируя каждую минуту восхитительного путешествия. Они собирались позавтракать с Феей Тинкербелл, пообедать с Золушкой, а в промежутке между этим совершить путешествие по Космическим горам и Маленькому миру.

За неделю до их отъезда начальница Барбары, женщина примерно ее лет, прислала короткое электронное письмо: приезжает исполнительный директор компании, поэтому с отпуском придется подождать.

Стараясь подавить волну возмущения и обиды, Барбара зашла в офис руководства несколькими дверями дальше по коридору. «Я просто не могу отменить путешествие! — сказала она, стараясь сохранять спокойствие. — Я обещала дочерям». Босс ответила весьма холодно: «Не думаете ли вы, что я достигла бы своего нынешнего положения, если бы не научилась приносить жертвы? Считаете, если у вас маленькие дети, то вы исключение? У многих сотрудников есть дети. У меня два сына, девятнадцати и двадцати четырех лет. Они вполне счастливые и самостоятельные взрослые люди, хотя я работала по пятьдесят часов в неделю на протяжении всей своей сознательной жизни».

Вечером Барбара попыталась разобраться в проблеме при помощи метода 10-10-10. Сначала определила свои ценности. Она не просто любила свое дело, но и являлась главным кормильцем в семье. Но она так поздно стала матерью, что должна ценить каждую минуту этого счастья. Более чем когда-либо ей хотелось, чтобы дочери воспринимали ее как личность, а не просто как тайфун, проносящийся через их жизнь на работу и с работы. Барбара тоже хотела узнать девочек как можно лучше и быть рядом, причем не только в случае какой-либо неприятности.

В краткосрочной перспективе любое решение внесет смятение в ее душу: или разочарованное руководство, или глубоко опечаленные дети.

В среднесрочной перспективе картина вырисовывалась неоднозначная. Барбара допускала, что начальница может и отступиться от своей жесткой позиции. «Она прекрасно знает, что до этого случая я всегда ставила интересы компании превыше всего. Я имею право на отгулы за переработанное время. Я много раз отказывалась от отпуска и при необходимости могу предъявить список моих „жертв“ во имя компании. Вряд ли она сможет на основании одного этого случая уволить меня».

С другой стороны, было ясно, что в среднесрочной перспективе отказ от поездки существенно повлияет на семейные отношения: девочки привыкнут к мысли, что работа для мамы важнее, чем они, а маминым обещаниям доверять нельзя.

Через десять лет ей и Джону исполнится по шестьдесят два года, и останется всего три года до пенсии. Дочери будут подростками. И что к тому времени для нее окажется важнее: близость и взаимопонимание с детьми или выход на пенсию в более высокой должности?

Семья уехала в Диснейленд, как и планировалось.

Неделей позже Барбара вышла на работу и обнаружила электронное письмо от начальницы. Та сообщала, что визит исполнительного директора прошел прекрасно, а Барбара может встретиться с ним отдельно и обсудить некоторые стратегические планы компании.

«Когда я увидела это письмо, то почувствовала себя виноватой. Подумала: „Неужели я все испортила?“ Но потом вспомнила, как принимала свое решение — с открытыми глазами. Метод 10-10-10 помог мне избавиться от чувства вины».

Она записала поручение босса и вернулась к своим обязанностям.

О книге Сюзи Уэлч «10-10-10. Как управлять собственной жизнью и избавиться от сомнений при принятии сложных решений. Система, по которой живет семья легендарного Джека Уэлча»

Наталья Калинина. Код Фортуны

Отрывок из романа

Инга проснулась от сильного озноба. От холода у нее даже стучали зубы, несмотря на то что спала она под толстым одеялом, форточку на ночь прикрыла, да и в комнате было тепло. «Температура?» — предположила Инга. Заболеть в сыром марте с его обманчивым «цыганским» солнцем, с опасными своей кажущейся легкостью ветерками и коварными лужами, замаскированными хрупким ледком, — раз плюнуть. Как раз вчера девушка неаккуратно наступила в одну из таких глубоких луж, и холодная грязная вода через «молнию» просочилась в сапоги.

Инга машинально коснулась лба и убедилась, что температуры нет. Да и простуженной она себя не чувствовала: горло не першило, в носу не свербело, голова не болела. Если бы не озноб, чувствовала она себя прекрасно. Инга стащила с кровати одеяло, завернулась в него и, захватив чистое белье и теплый домашний костюм, отправилась в ванную.

Под горячими струями воды она постепенно приходила в себя. Вместе с этим будто оттаивали ее мысли. Если озноб вызван не простудой, то причиной его являются сигналы интуиции: либо произошло что-то важное, на что Инга не обратила внимания, либо, что хуже, это предупреждение о грядущих неприятностях.

Инга с детства обладала острой интуицией, могла предчувствовать события, видела вещие сны. Ее способности заметила бабушка, считавшаяся в поселке, где жила тогда Инга, сильной ворожейкой, и взялась за обучение внучки. Бабушка не только передала Инге, которую всегда звала Инночкой, свои и накопленные поколениями Знания, но и помогла развить Силу, которая у девочки присутствовала, но была изначально дикой, слабой, как заваленный камнями горный ручеек. Бабушка «расчистила» источник, научила управлять им, правильно использовать, и Сила потекла уже рекой. Сейчас уже несколько лет как бабушки не было в живых, Инга продолжала ее дело, четко следуя наказам не использовать свои способности и возможности во вред кому-либо.

Обычно об угрозе предупреждали «уколы». Сегодняшние же ощущения были совершенно другими — озноб. Значит, это не предчувствие чего-то дурного, а сигнал: нужно обратить внимание на что-то, что она не посчитала важным.

Подумав так, Инга сразу же вспомнила, что вчера на глаза ей попалась старая газета, в которой говорилось об убийстве директора известной певицы. Новость была уже недельной давности, но девушка узнала о происшествии только сейчас. Газету Инга купила ради телепрограммы, читать не стала, но вчера во время вечернего чая, прежде чем выбросить, лениво ее пролистала и наткнулась на эту короткую заметку.

Вспомнив новость, девушка почувствовала, что остатки озноба уходят и по телу разливается приятное тепло сродни тому, которое дает хорошая чашка глинтвейна. Значит, она на верном пути.

Инга поспешно смыла с себя мыльную пену, торопливо вытерлась полотенцем, натянула домашнюю одежду и бросилась на кухню.

Газета лежала там, где она ее и оставила накануне, — на столе. Девушка наполнила электрочайник водой, включила его, после чего присела на табурет и отыскала нужную полосу. Перечитывая заметку, она беспокойно теребила челку, то надвигая ее на глаза, то вновь убирая с лица. Привычка из детства, давно забытая, которая вдруг вновь пробудилась. Инга нервничала — сильно и без причины. И сама этому удивлялась. Заметка могла бы оставить ее равнодушной или, напротив, вызвать эмоции, но никак не должна была заставить нервничать. Не было для этого повода! Но тем не менее Инга теребила волосы, кусала губы и ежилась от вновь охватившего ее озноба. Когда она в третий раз закончила перечитывать заметку, рука машинально потянулась к оставленной на подоконнике пачке сигарет. Но, опомнившись, Инга одернула себя: она, еще до недавнего времени заядлая курильщица, приняла решение не дымить натощак.

С официальной версией убийства директора из-за карточных долгов Инга категорически не была согласна. Где логика? Кредиторам незачем убивать должника, если они надеются вернуть себе деньги. В этом случае вероятность погасить долги была довольной высокой: популярность певицы, с которой работал менеджер, набирала обороты, и соответственно росли ее заработки. Нечистый на руку директор, уже пойманный ранее на обворовывании музыкантов, наверняка присваивал себе и львиную долю заработанного этой певицей.

Нет, убили директора совсем по другой причине.

И все же почему она так разнервничалась? Человека этого Инга не знала, никакого отношения к его гибели не имела.

Девушка встала из-за стола, насыпала несколько щепоток чая в маленький глиняный чайник и залила кипятком. Проделала она все это машинально, думая о заметке, но не о мотиве убийства директора, а о самой певице. Надо бы ей позвонить… Выразить сочувствие. Лёка была ее прошлым. Не просто ярким эпизодом, а утешением и возрождением, как радостью, так и болью.

Но Инга все медлила с тем, чтобы взять телефон и набрать удаленные из его записной книжки, но въевшиеся в память цифры. Немало воды утекло, хотя времени прошло не так уж много — год. Год, как они с Лёкой не виделись. Инга не ходила к ней на концерты, на электронные письма, которые поначалу приходили от Лёки, не отвечала. Лишь иногда без ностальгии читала попадающиеся в прессе интервью, радовалась за успехи бывшей подруги, да изредка ставила диск с ее песнями — не потому, что вдруг взгрустнулось, а потому что песни и в самом деле были хороши.

Сейчас ей казалось странным даже вспоминать, что она, никогда не имевшая опыта однополой любви и даже в фантазиях не представлявшая себе подобного, однажды оступилась — сделав шаг в сторону скользкого и бесперспективного романа с девушкой. Ее душу, до этого дремавшую, разбудила магия сильного голоса, помноженная на пронзительные тексты и сложные музыкальные темы. А сердце подхватило волшебную мелодию, которая вдруг зазвучала в Ингиной душе, и гармонично дополнило ее волнующим ритмом. Тогда Лёка еще не стала популярной певицей, «звездой», она была просто талантливой девочкой, почитавшей за счастье выступить в каком-нибудь малоизвестном клубе на окраине Москвы. Очень неуверенную в себе, постоянно сомневающуюся в своем таланте, Инга в нее верила и всячески поддерживала. Этим она благодарила Лёку за тепло, которым та наполнила ее замерзшее сердце.

Их отношения были яркими, но короткими, как жизнь бабочки-однодневки. Пути Инги и Лёки разошлись. Певица уверенно восходила на музыкальный олимп. В жизни Инги тоже многое изменилось. В прошлом остались грусть и одиночество, настоящее было наполнено любовью, надеждами и ожиданиями.

Счастливые воспоминания о любимом человеке — Алексее Чернове, с которым Инга познакомилась прошлым летом, вытеснили тревогу.

Чуть больше года назад Инга во имя спасения своего брата-двойняшки и его невесты от смертельной угрозы, порожденной старинным проклятием, пожертвовала собой. Чудом оставшись в живых, она лишилась Силы и летом прошлого года поехала восстанавливаться в приморский городок, в котором родилась и провела часть своей жизни. Неожиданно для себя она встретила там настоящую и самую крепкую любовь — Алексея Чернова, вдовца, воспитывающего девятилетнюю дочь Лизу. Их взаимной любви предшествовала обоюдная острая неприязнь. Инга вначале привязалась к дочке Чернова, а потом уже полюбила и его самого — неловкого, грубого, похожего на неуклюжего медведя, человека внешне жесткого, но с ранимой душой. К сожалению, видеться они могли нечасто: Алексей продолжал жить в приморском городе, где его почтительно величали «рыбным бароном», а Инга все не решалась променять суматошную столицу, к которой прикипела сердцем, на маленький провинциальный городок.

— Ерунда какая-то, — сказала девушка о своих ощущениях, порожденных заметкой, и отшвырнула газету на подоконник. Какие тут «предчувствия», когда ее душа наполняется светом и теплом только от малейшего воспоминания о любимом человеке! А скоро, через две недели, Алексей с дочерью Лизой приедут в Москву к ней на день рождения. У Лизы как раз наступят весенние каникулы, и Инга вовсю планировала, как сделать отдых девочки нескучным.

Напевая под нос, она приготовила завтрак. Настроение плясало солнечным зайчиком, жизнь казалась акварельно яркой. Инга пила ароматный чай, с аппетитом откусывала от бутерброда и просматривала записи в ежедневнике. На сегодня почти не было назначено встреч. Две клиентки с утра. Первая придет через час, вторая — через полчаса после первой. И дальше никаких планов. Такие незагруженные дни выдавались редко, и нужно было этим воспользоваться.

Инга работала на дому, продолжая дело бабушки, но сочетая его с полученным образованием психолога. Гадала, предсказывала будущее, расшифровывала сны, давала советы, делала обереги, снимала порчу, помогала обрести удачу в любви, семейной жизни и бизнесе. Услуги ее пользовались спросом: довольные клиентки давали координаты Инги своим подругам, приятельницам, сослуживицам. И дни у девушки были расписаны под завязку. Сегодняшний же оказался почти свободным потому, что на вечер изначально планировался сложный и долгий ритуал, который потребовал бы много сил, и день требовался на подготовку. Но в последний момент клиентка отказалась от помощи, и у Инги образовалось «окно».

Инга решила с пользой потратить внезапный выходной и проехаться по магазинам в поисках праздничного наряда, купить билеты в театр для Лизы и заглянуть в ресторан, который выбрал брат для празднования их общего дня рождения.

И только она подумала о брате, как ее размышления прервал звонок мобильного. Даже не глядя на экран телефона, она уже знала, что ей звонит Вадим: между ними всегда была особая связь, они умели чувствовать друг друга.

— Легок на помине! — улыбаясь, проговорила Инга. — Только вот сейчас о тебе вспомнила!

— Не удивила, — весело ответил Вадим. — Ты еще не ездила смотреть ресторан?

Раз он перешел сразу к делу, значит, времени у него было очень мало.

— Нет. Но собираюсь сегодня.

— Не стоит ехать. Я уже узнал, что на день, который нас интересует, зал, к сожалению, сдан. У меня есть другой вариант. Съездил бы, посмотрел сам, но сегодня не могу, а завтра уже может быть поздно — ресторан тоже пользуется спросом.

— Я съезжу. Диктуй адрес.

Ей хотелось отметить их с братом день рождения лишь с близкими: Ларисой, женой Вадима, их маленьким сыном Иваном и Алексеем Черновым с дочерью. Но дата — тридцать лет — обязывала. К тому же Вадим занимал солидную должность в банке, и предполагалось, что он организует банкет для коллег. Инга утешала себя тем, что потом, когда «официальный» день рождения, устраиваемый больше для коллег Вадима, закончится, они с близкими посидят по-домашнему.

Она записала адрес и собралась уж было попрощаться, как ее остановил неожиданный вопрос брата:

— Инга, что-то случилось?

— Нет, а что? — удивилась она.

— Ты чем-то расстроена. Или, скорей всего, озадачена. Не увиливай, сестричка, я тебя отлично знаю. К тому же не только ты можешь похвастать кошачьей интуицией. Сама же любишь повторять, что между нами — особая связь, которая дает нам возможность чувствовать друг друга. Так что случилось?

— Ничего, Вадим, правда. Впрочем… — увиливать не было смысла. Правда, удивило, как брат прочитал ее тревогу, которую она успешно скрыла от самой себя. — Ничего серьезного, просто мне на глаза попалась одна газета. Новость не свежая, но я узнала об этом только вчера. Скажи, ты слышал что-то о гибели директора Лёки?

В трубке повисло такое тяжелое и красноречивое молчание, что стало сразу ясно, что вопрос не понравился Вадиму. Он явно уже знал об убийстве, но не хотел рассказывать о нем сестре.

— Ну, слышал, — наконец нехотя вымолвил он. — И что? Лёку, с одной стороны, жаль, но, с другой — ее директор, судя по тому, что написали о нем, был просто козлом. Так что дай бог девочке найти порядочного и честного менеджера, чтобы…

— Вадим, я не о том, — перебила Инга. — Что-то в этой истории мне не нравится.

— А что в ней должно нравиться? — натянуто рассмеялся брат. — Что может нравиться в сообщениях об убийствах?

— Я не о криминальной стороне этой истории. А об ощущениях. Моих ощущения, понимаешь?

— Опять твои «знаки»? — меняя тон, резко спросил Вадим. И, опережая Ингу, категорично заявил: — Не вздумай никуда влезать! Тебя это не касается!

— Да я и не собираюсь… — предприняла неудачную попытку оправдаться Инга, но брат ее и не слушал:

— Запру дома, а ключ выкину, если тебе опять взбредет в голову «поиграть» в «следователя»! К тебе эта история никакого отношения не имеет! Не вздумай лезть опять куда тебя не просят!

— Да никуда я не лезу! — рассердилась Инга. Брат, конечно, кое в чем прав: дважды она попадала в серьезные переплеты, из которых чудом выбралась живой. Но в те разы она не могла не вмешаться, ведь речь шла о жизнях дорогих ей людей. Директор Лёки был Инге совершенно чужим человеком, которого она ни разу не видела. Да и с бывшей подругой отношения давно порваны.

— Успокойся, Вадим. Мне совсем не интересно, что там произошло с этим нечестным директором Лёки. Меня только насторожили мои ощущения. Но я постараюсь не придавать им значения, и все. Эта история и в самом деле не имеет ко мне никакого отношения.

— Ты так стараешься меня убедить в этом, что придется поверить, — сдался Вадим. — Но смотри мне, если тебя опять поманят загадки и приключения, я запру тебя дома! Не забывай, что запах сыра ведет в мышеловку, в которую ты уже дважды попадала.

— Ладно, ладно, — пробормотала она, жалея о том, что вообще заикнулась брату о своих ощущениях, поэтому торопливо сменила тему: — В ресторан смогу попасть где-то к обеду. Если все понравится, сразу зарезервирую зал. А то так вообще без места останемся. Поздно мы спохватились!

Брат выразил свое согласие и добавил, что доверяет вкусу сестры больше, чем своему. Инга попрощалась и, прежде чем мыть посуду, сунула в мусорное ведро злополучную газету.

Утро перетекло в полдень без происшествий: Инга немного прибрала в квартире, затем приняла двух клиенток. Первая оказалась солидной дамой под пятьдесят, в элегантной шляпке и с крупной брошью из стеклянных самоцветов на груди. Она и была дамой — до кончиков ногтей, покрытых лаком приглушенного красно-коричневого оттенка, и с потрясающим достоинством, с которым она представилась прямо с порога — Кочетова Тамара Васильевна. Именно так, с фамилией, именем и отчеством.

Тамара Васильевна беспокоилась за исход операции, которая ей предстояла через две недели. Операция плановая — на щитовидке, но женщина панически боялась врачей и больниц, в чем и призналась, интимно понизив голос и смущенно хохотнув. Инга для начала взяла колоду Таро, чтобы посмотреть ситуацию. Но, тасуя карты, все никак не могла сосредоточиться, потому что ее внимание то и дело отвлекала пресловутая брошь. Похожая была когда-то у ее бабушки, и, помнится, Инга в детстве любовалась игрой света в каменьях. Ей тогда казалось, что эти стекляшки — бриллианты. Однажды она тайно взяла у бабушки «бриллиантовую» брошь, приколола ее на летнюю маечку и гордо «выгуливала» «драгоценность» во дворе дома. Все эти воспоминания, так некстати возникшие, отвлекали. И Инга излишне долго тасовала карты, пытаясь настроиться на нужную волну. Она даже чуть было не попросила клиентку снять отвлекающую брошь, но в этот момент «услышала» строгий голос бабушки: «Инночка, не рассеивай внимание!» Командный «тон» бабули помог ей сосредоточиться. Из расклада выходило, что операция пройдет успешно. Дама заметно успокоилась, но спросила, можно ли ей поставить и охранку — на всякий случай? Инга ответила согласием, и Тамара Васильевна ушла довольной.

Вторая клиентка была, напротив, молодой девушкой, которую очень беспокоило, нет ли на ней «венца безбрачия». Инга успокоила девушку, сказав, что никакого «венца» нет, более того, в картах она увидела перспективные отношения, которые могут привести к браку. И дала девушке несколько советов уже не как ведунья, а как психолог.

В хорошем настроении, потому что доставила клиенткам радость, Инга включила компьютер, чтобы посмотреть предварительную информацию о том ресторане, куда собралась ехать. Быстро изучив открывшуюся страницу, она, перед тем как выйти из Интернета, по привычке решила заглянуть на собственный сайт. И неприятно удивилась и расстроилась, обнаружив, что страница вдруг исчезла. Этот ресурс был очень дорог Инге. Во-первых, его подарил брат, вроде бы и в шутку, но с любовью. Во-вторых, ценность представляла информация по магии, которой Инга здесь делилась с посетителями. Но, самое главное, сайт был дорог как память о гениальном дизайнере, который его сделал, и просто хорошем парне Саше, друге невестки, который трагически погиб.

Успокаивая себя тем, что возникли какие-то технические неполадки или на сервере проводятся профилактические работы, Инга написала письмо администратору с просьбой устранить проблему. Но настроение все равно уже было испорчено.

А в тот момент, когда она собралась выходить из квартиры, ей вдруг позвонили на мобильный. Имя звонившего не высветилось, лишь номер, но Инга его узнала — тот самый, который был удален из памяти телефона, но не стерт из ее собственной. «Ну вот…» — с какой-то тоской подумала она и, чуть волнуясь, ответила.

— Да?

— Инга… Инга, мне нужно с тобой встретиться! — услышала она такой знакомый голос, растиражированный на дисках, но в трубке звучавший немного по-другому. Какие метаморфозы могут происходить с голосом в зависимости от ситуаций! Он лился из динамиков приворотной магией на сбивающиеся с привычного ритма сердца, властвовал над чувствами, обнажал души. И терял этот эффект в обычной жизни, звучал мягко, застенчиво, даже порой невыразительно. Голос Лёки, сейчас звеневший от волнения, ворвался неожиданным (или все же ожидаемым?) ветром, перелистал страницы-воспоминания, опрокинул, как легкую чашку, спокойствие и бросил в душу, как в лицо — дождевые брызги, колючую тревогу.

— Лёка, что случилось?

Она могла и не спрашивать: газета уже почти все рассказала. Но почему Лёка, если решила, что ей нужно встретиться с Ингой, позвонила только сейчас? Или дело вовсе не в том происшествии?

— Ты, наверное, уже читала в газетах о том, что погиб мой директор. Но я прошу тебя встретиться со мной не столько из-за этого. Мне нужен твой совет. Пожалуйста.

— Хорошо, — согласилась Инга после некоторых колебаний. И девушки договорились увидеться утром следующего дня в известном им обеим кафе.

О книге Натальи Калининой «Код Фортуны»