Сэм Сэвидж. Фирмин: Из жизни городских низов

Отрывок из романа

Мне всегда представлялось, что история моей жизни, буде и когда я ее напишу, начнется несравненной вводной строкой, эдаким чем-то таким лирическим вроде набоковского: «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел»; или, если на лирику не потяну, тогда чем-то забористым, как у Толстого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Каждый помнит эти фразы, даже если начисто забыл, что там дальше в книге написано. Хотя, что касается первых фраз, по-моему, сто очков вперед всем прочим даст «Солдат всегда солдат» Форда Мэдокса Форда (Форд, Форд Мэдокс (1873–1939) — английский романист; роман «Солдат всегда солдат» (с подзаголовком «История страсти») опубликован в 1915 г., переведен на русский язык.): «Это самая печальная история из всех, какие я слыхивал». Сто раз перечитывал, и все равно — мурашки по коже. Форд Мэдокс Форд — вот Великий писатель.

Всю мою жизнь борясь за возможность писать, ни за что я не боролся с таким нечеловеческим упорством — да-да, вот именно, что с нечеловеческим, самое что ни на есть верное определение, — как за такие вот вводные фразы. Мне казалось всегда, что, попади я тут в точку, остальное польется само собой. Первая фраза мне виделась некой такой словесной утробой, в которой роятся эмбрионы еще невыведенных страниц, посверкивая слитками гения, буквально задыхаясь от желания родиться. И из этого великого сосуда вот-вот брызнет, так сказать, весь роман. Роковое заблуждение! Все вышло с точностью до наоборот. Отличных вступительных фраз, собственно, у меня всегда было навалом. Посмакуйте хотя бы эту: «Когда ровно в три часа пополудни зазвонил телефон, Морис Монк, даже не успев поднять трубку, знал уже, что звонит ему дама, и знал еще кое-что: с дамами лучше не связываться». А? Или вот: «Перед самым тем мигом, когда его растерзали в клочья безжалостные солдаты Гамела, полковнику Бенчли привиделся милый беленый домик в Шропшире и в дверях миссис Бенчли с детишками». Ну? Или такое: «Париж, Лондон, Джибути — все это исчезло, как сон, как дым, когда он сидел среди остатков праздничного обеда по случаю очередного Дня благодарения с матерью, отцом и этим идиотом Чарлзом». Кого оставят равнодушным такие слова? Они столь полны значения, столь насыщены смыслом, в них, можно сказать, прямо-таки вскипают ненаписанные главы — ненаписанные, да, но вот же они, вот, тут как тут!

Увы, на поверку все эти фразы, все до единой, были мыльные пузыри, фантомы! Каждая из этих изумительных, столь многообещающих фраз была как коробочка в нарядной подарочной упаковке, зажатая жадной детской ручонкой, и в коробочке — ноль, пустота, ничего, кроме мелкой гальки и прочей дряни, а как она заманчиво брякает! Ребенок думает, что это конфеты! Я думал, это литература. Все эти фразы — и еще, кстати, много других — оказались не трамплинами для прыжка к великим ненаписанным книгам, а неодолимыми барьерами к ним на пути. Понимаете — чересчур уж они были прекрасны. Недостижимо прекрасны. Иные писатели никак не дорастут до уровня своего первого романа. Я никак не мог дорасти до уровня своей первой фразы. Нет, постойте, но как вам это понравится? Нет, вы только полюбуйтесь, как я начал мой последний труд, мое творение: «Я всегда представлял себе, что история моей жизни, буде и когда…» О Господи, «буде и когда»! Ну! Видали? Полная безнадега. Вымарать.

Это самая печальная история из всех, какие я слыхивал. Начинается она, как все подлинные истории, неведомо где. Искать начала — все равно что пытаться обнаружить исток реки. Месяцами шлепаешь вверх по течению под палящим солнцем, продираешься сквозь сырые зеленые стены джунглей, и взмокшие карты расползаются у тебя под рукой. Тебя сводит с ума обманная надежда, изводит злобный рой насекомых, водит за нос неверная память, и всё, чего ты достигаешь в конце концов — ultimа Thule (Крайний предел (лат.).) всех твоих смехотворных потуг, — это мокрое место в джунглях или, в варианте романа, некое до совершенства бессмысленное словцо либо жест. И однако же, в какой-то — более или менее произвольной — точке на пути между мокрым местом и морем, картограф ставит кружок, и здесь начинается Амазонка.

Точно то же и со мной происходит, картографом душ, когда выискиваю начало собственной биографии. Закрываю глаза и тычу наугад. Глаза открываю и вижу — трепещущий миг, замкнутый кружком: три часа семнадцать минут пополудни трина дцатого апреля 1961 года. Напрягаю взгляд, внимательно всматриваюсь. Ах, как мило, ах, как четко, кто у нас без подбородка? А это я, весь как есть, — верней, весь как был, — собственной персоной, осторожненько высунувший из-за края балкона кончик носа и один глаз. Балкон этот был несравненным местом для наблюдателя, для сторожкого, тайного соглядатая вроде меня. Оттуда мне открывался весь магазин внизу, притом что сам я был недоступен ни единому устремленному снизу взгляду. В тот день в магазине толпился народ, куда больше покупателей, чем обычно в будни, и кверху уютно взмывал рокот голосов. Стоял прелестный весенний денек, иные из этих людей вышли, может быть, прогуляться, когда их насторожило и привлекло большое, от руки написанное объявление в витрине: «На все покупки свыше 20$ скидка 30%». Конечно, я не мог осознать этого толком, то есть не мог осознать, что2 именно заманило их в магазин, ибо, не имея еще должного опыта, не разбирался в покупательной способности доллара. Кстати, и балкон, и магазин, и даже весна требуют пояснений, требуют отступлений, однако, при всей их насущности, они бы нарушили темп моего повествования, который, смею надеяться, у меня стремительный. Впрочем, кажется, я чересчур забежал вперед. Поторопившись взять быка за рога, я, видимо, перегнул палку. Положим, нам не дано разглядеть, где начинается история, но порой нам беспощадно ясно, где никоим образом не начало, не исток, ибо во всю ширь разлилась уже река.

Закрываю глаза, снова тычу. Расправляю трепещущий миг, распинаю, как бабочку на булавке: час сорок две минуты пополудни. 9 ноября 1960 года. Было сыро и холодно в Бостоне, на Сколли-сквер, и бедная, наивная Фло — которую скоро назову Мамой — нашла прибежище в подвале одного магазина на Корнхилл. С перепугу она как-то умудрилась протиснуться в самую глубь невообразимо узкой щели между большим металлическим цилиндром и бетонной подвальной стеной, и там она затаилась, дрожа от страха и холода. Сверху, с уровня улицы, слуха ее достигали несущиеся через площадь крики и смех. На сей раз они ее чуть не настигли — те пятеро, в матросской форме, топавшие, пинавшие, и они орали как бешеные. Она кидалась зигзагами, туда-сюда, рассчитывая их одурачить, в надежде столкнуть их лбами, — и тут блестящий черный башмак так ее саданул под ребра, что она полетела через весь тротуар.

Но как же она спаслась?

А как мы всегда спасаемся. Чудом: тьма, дождь, щель в двери, неверный шаг преследователя. «Преследование и спасенье в старейших городах Америки». Подхлестываемая паническим страхом, она сумела забежать за гнутую металлическую штуку, туда, куда доходил только очень слабый подвальный свет, и там она съежилась и надолго затихла. Закрывая глаза на боль в боку, она все мысли сосредоточила на дивном тепле, которое медленно, как прилив, ее омывало. Металлическая штука была восхитительно теплой. Дивно гладка была эмалевая поверхность, и бедная Фло к ней прижалась дрожащим телом. Возможно, она прикорнула. Да, я совершенно уверен, она прикорнула, и проснулась она освеженной.

И тогда уже, испуганная, робеющая, она, очевидно, вышла из своего укрытия в комнату. Лампа дневного света, вися на двух крученых проводах и слегка жужжа, синеватым, подрагивающим сиянием одевала ее среду. Ее среду? Не смешите! Мою, мою среду! Потому что вокруг, куда бы она ни глянула, были книги. От пола до потолка, по каждой стене и по обе стороны от невысокой, человеку по пояс, перегородки, на двое делившей комнату, стояли ломившиеся от книг некрашеные деревянные полки. Еще книги, главным образом тома потолще, были втиснуты плашмя над рядами, еще другие ступенчатыми пирамидами поднимались с пола или неверными скирдами, рыхлыми стогами громадились на перегородке. Сырое, теплое местечко, где нашла она прибежище, было книжным склепом, мавзолеем забытых сокровищ, кладбищем нечитанного и неудобочитаемого. Старинные, оплетенные кожей важные тома, заплесневелые, потрескавшиеся, стояли плечом к плечу с бодренькими книжицами, чьи желтоватые страницы успели тем не менее потемнеть и обшарпаться. Детективов Зейна Грея (Грей, Зейн (1872–1939) — популярный в свое время американский писатель, автор множества вестернов.) тут были горы, пруд пруди было грозных проповедей, тьмы и тьмы старинных энциклопедий и несчетные россыпи мемуаров времен Великой войны, замшелых памфлетов с выпадами против Нового курса, руководств и учебников для Новой Женщины. Но Фло, конечно, не понимала, что всё это книги. «Приключения на планете Земля». Приятно себе представить, как она осматривается на незнакомом ландшафте, — так и вижу ее милую усталую физиономию, округлое тело, затравленно посверкивающие глазки и дивную манеру морщить нос. Порой, просто так, шутки ради, на нее надеваю синенький скромный платочек, завязываю под подбородком — ну не прелестно ли? Мама!

В одной стене высоко-высоко были два оконца. Стекла дочерна потемнели от сажи, почти не пропускали света, и она вполне логически могла заключить, что еще ночь. Но, с другой стороны, она слышала нарастающий гул уличного движения и по долгому опыту не могла не сделать из этого вывода, что вот-вот начнется новый трудовой день. Магазин наверху откроют, того гляди люди повалят в подвал по крутым ступеням. Люди, мужчины скорей всего, громадные ножищи, громадные башмаки. Бамм. Надо было спешить, и — теперь уж пора сказать без обиняков — не потому, что она не слишком горячо мечтала о новой встрече с матросами, чтоб они ее шпыняли, пинали, а то и похуже. Надо было спешить из-за великой вещи, свершавшейся у нее внутри. Ну, не то чтобы именно из-за вещи, хотя вещи как раз в ней были (числом тринадцать), сколько из-за процесса, из-за некоего происшествия, которое люди, со свойственным им колоссальным чувством юмора, называют Счастливым Событием. Счастливое Событие вот-вот должно было свершиться, тут не могло быть вопроса. Единственный вопрос — для кого это было Счастливое Событие? Для нее? Или для меня? Кому тут счастье привалило? Ведь чуть ли не всю свою жизнь я твердо знал: кому угодно, только уж не мне. Но оставим меня в стороне — о, если бы я только мог! — и вернемся к положению в подвале: Великое Событие надвигалось, и вопрос был один — что с этим делать бедняжке Фло?

Итак, расскажу вам, что́ она с этим сделала.

Она облюбовала книжную полку, самую близкую к пещере за теплой металлической штукой, и вытянула оттуда самую большущую книгу, какую только могла прибрать к лапам. Вытащила, открыла и, придерживая ногами страницу, вырвала ее и изодрала зубами на конфетти. Так же точно поступила она и со второй страницей, и с третьей. Но я уже угадываю ваш скепсис, ваше недоверие. На каком основании, слышу ваш ехидный голосок, я сделал вывод, что она выбрала самую большущую книгу? Ну, это уж, как не устает повторять Дживс (Один из двух главных героев в серии юмористических романов (о Берти Вустере и его слуге Дживсе) английского писателя Пелэма Гренвила Вудхауза (1881–1975). Многие романы экранизированы и переведены на русский язык.), вопрос психологии индивида, каковым в данном случае является Фло, моя потенциальная мать. «Округлая» — так я ее, кажется, описал? Это, положим, чересчур мягко сказано. Она была омерзительно тучная, и как раз ежедневная каторга по накоплению всего этого жира и сделала ее кошмарно нервозной. Нервозной и просто, извините за выражение, свиньей. Побуждаемая алчностью миллионов несытых клеток, она вечно, бывало, схватит самый большой кусок, даже если уже набита едой под завязку и в состоянии только обкромсать его по краям. Ну, для всех других испоганит, конечно. Так что, будьте уверены, она растерзала самый большущий том, какой оказался у нее в поле зрения.

Порой мне лестно думать, что первые минуты моей борьбы за существование, как триумфальным маршем, сопровождались треском раздираемого «Моби Дика». Не оттого ль моей натуре присуща столь отважная страсть к приключениям? А в другие часы, когда особенно остро ощущаю себя отверженным, нелепым, сумасбродом, я убежден, что жертвой был «Дон Кихот». Вы только послушайте: «Одним словом, идальго наш с головой ушел в чтение, и сидел он над книгами с утра до вечера; и вот оттого, что он мало спал и много читал, мозг у него стал иссыхать, так что в конце концов он вовсе потерял рассудок. … И вот, когда он уже окончательно свихнулся, в голову ему пришла такая странная мысль, какая еще не приходила ни одному безум цу на свете, а именно: он почел благоразумным и даже необходимым, как для собственной славы, так и для пользы отечества, сделаться странствующим рыцарем» (Мигель де Сервантес. «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский». (Пер. Н. Любимова.)). Поглядите-ка на Рыцаря Печального Образа. Представьте: дубина стоеросовая, шут гороховый, наивный до слепоты, сентиментальный чудак, восторженный идеалист, просто умора, — ну кто это, как дважды два, если не ваш покорнейший слуга? По правде говоря, я никогда не мог похвастаться особенно здравым рассудком. Только я не борюсь с ветряными мельницами. Я — хуже: мечтаю о борьбе с ветряными мельницами, томлюсь по борьбе с ветряными мельницами, порой даже рисую в воображении, как они вызваны мною на бой. Ветряные мельницы, жернова культуры, или — скажем честно — самые вожделенные из неодолимых целей, эротикомолы, эти млеющие мельнички похоти, плотские фабрички соблазна, поля грез презренных прелюбодеев — тела моих Прелестниц. А-а, да какая, в сущности, разница? Безнадежное дело есть безнадежное дело. Впрочем, пока не буду в этом погрязать. Еще успею погрязнуть.

Мама воздвигла огромную бумажную гору и с великим трудом ее затолкала, переволокла в ту маленькую пещеру за круглой штукой. Однако же мы не позволим горестной какофонии ее мощных всхрапов и всхлипов отвлечь нас от фундаментального вопроса: откуда ведет свое происхождение вся эта бумажная гора? Чьи скомканные слова и рваные фразы сбила Мама в неудобочитаемую смесь, которая миг спустя смягчит удар моего погружения в бытие? Напрягаю глаза. Темным-темно в этом месте, куда она бумагу перетащила, а теперь утаптывает посередине, взбивает по краям, и, лишь нагнувшись над бездной, могу отчетливо разглядеть мгновение, когда родился. Смотрю с большой высоты, складывая воображение телескопом. Угу, по-моему, вижу. Да-да, теперь точно узнаю. Милая Фло пустила на конфетти «Поминки по Финнегану». Джойс — великий писатель. Возможно, самый великий. Я был рожден, взлелеян и вскормлен на безлистых останках самого во всем белом свете нечитаемого шедевра.

У нас была большая семья, и скоро мы, все тринадцать, прилюлились в его струинах, говоря его же языком, комкуясь, чин зван навзничь, в поисках молока. (Столько лет уж прошло, а вот я — все тот же, все так же комкуюсь, кучкуюсь в поисках молока, в поисках крох. О мечты!) Скоро все мы дружно бросились в драку за двенадцать сосков: Хрюни, Пупик, Льювенна, Финни, Шунтик, Плюх, Пи-пи, Пуддинг, Элвис, Элвина, Хемфри, Душка и Фирмин (это я, тринадцатое дитя). Всех, как сейчас, помню. Все гиганты. Хоть слепые и голые, может, даже и в особенности оттого, что голые, они прямо взбухали мышцами, мускулами — или мне так тогда казалось? Я один родился с широко открытыми глазами и скромно облаченный в мягкий серый мех. И еще я был хилый. И уж поверьте моему слову: быть хилым просто ужасно, когда ты маленький.

Особенно губительно это обстоятельство сказывалось на моей способности на равных участвовать в ежедневном кормлении, которое происходило приблизительно так: Мама вваливается в подвал — неизвестно, где ее перед тем носило, — в обычном своем репертуаре: настроение самое гнусное. Стеная и жалуясь, будто сейчас совершит такой героический подвиг, о каком ни одна мать от сотворения мира не смела и помышлять, она плюхается на постель и мгновенно засыпает, раззявя рот и храпя, абсолютно глухая к разбуженному ею хаосу. Царапаясь, толкаясь, кусаясь, визжа, мы, все тринадцать разом, кидаемся на двенадцать сосков. Молоко и мечты. Из этой игры я почти всегда вылетал, выбывал. Порой так и думаю о самом себе — Тот, Кто Выбыл из Игры. Н-да, найдешь формулу — и как-то оно легче. Но, если мне вдруг случалось оказаться хоть бы и самым первым, скоро меня все равно оттеснял кто-нибудь из более дюжих братишек или сестричек. Чудо еще, что мне удалось живьем выйти из такой семьи. Собственно, выжил я в основном на остатках. И сегодня даже, стоит только вспомнить, и живо чувствую — ужас! — как сосок мажет меня по губам и ускользает, пока меня оттягивают за задние ноги. Говоря об отчаянии, обыкновенно поминают пустоту внутри, холодные рукиноги, озноб, для меня же оно навсегда свяжется с ощущением ускользающего изо рта соска.

Но что это такое я слышу? Молчание? Смущенное молчание? Вы теребите себя за подбородок, вы думаете: «А-а, ну теперь с ним все ясно. Этот тип свою никчемную жизнь без остатка убил на поиски тринадцатой сиськи». Ну что мне вам на это сказать? Униженно согласиться? Или протестовать, орать: «Так уж и все? Действительно все?»

О книге Сэма Сэвиджа «Фирмин: Из жизни городских низов»

Исаак Шапиро. Эдокко. История иностранца, выросшего в военной Японии

Отрывок из книги

Предисловие к русскому изданию

Прохладным солнечным днем, в сентябре 1958 года, я вдруг очутился в России — впервые в жизни. Я стоял перед домом № 10 по Новой Басманной, в Москве, спустя почти сорок лет после того, как Октябрьская революция вынудила моего отца и его семью покинуть двенадцатикомнатную квартиру, принадлежавшую семейству Шапиро. Вырос я в Японии, где родился в 1931 году и где провел всю Вторую мировую войну, прежде чем эмигрировать в Америку в 1946-м. Летом 1958 года, окончив Юридическую школу Колумбийского университета в Нью-Йорке, я получил специальную целевую стипендию, предоставленную мне для того, чтобы я, посетив Москву, Ленинград, Киев и Одессу, написал о профессии юриста в Советском Союзе.

Приехав в Москву из Нью-Йорка, с двадцатичасовой остановкой в Варшаве, я очутился в той среде, о которой я так часто слышал в детстве и себе воображал. Готовясь заранее, что меня устрашит мрачная политическая атмосфера, я, напротив, ощутил себя, можно сказать, совсем как дома. Казалось вполне естественным, что здесь все говорят по-русски: до пятилетнего возраста я и не слышал никакого другого языка. Я ожидал, что при первом визите в СССР мне откроется абсолютно неведомая страна, но выяснилось, что она очень напоминает ту картинку, которую старательно рисовал мне отец, пока я рос в Китае и Японии. В годы нашего японского детства многое препятствовало нашей культурной ассимиляции, не позволяя нам по-настоящему слиться с местным населением, и та социальная и учебная среда, где мы воспитывались, по-своему воссоздавала ту обстановку, в которой существовал мой отец первые тридцать лет своей жизни, проведенные в России и Германии.

Мой дед Исаак Сергеевич Шапиро, директор банка (в Саратове, а затем в Москве), принадлежал к числу тех российских евреев, которым закон в виде исключения позволял селиться в крупных городах за пределами черты оседлости. В свое время он благодаря удачной женитьбе вошел в семью богатых петербургских евреев. Мой отец учился на виолончелиста, но Октябрьская революция заставила его в 1918 году бежать в Германию. Именно там, в Берлине, он познакомился с моей будущей матерью Лидией Абрамовной Чернецкой и вскоре женился на ней. Это была молодая пианистка родом из Одессы; ее родители в 1905 году, после кровавого октябрьского погрома, спешно перебрались вместе с ней в Харбин. Там она училась в русской школе, а потом ее отправили в Германию, чтобы она получила образование в Берлинской музыкальной академии.

После свадьбы, состоявшейся в Берлине в 1925 году, мои родители пустились в длительное странствие: сначала они отправились в Палестину, затем — в Китай, а позже — в Японию, где оставались вплоть до послевоенных лет. Лишь в 1952-м они эмигрировали в Америку; там они и провели остаток своих дней.

Вторую поездку в Советский Союз я совершил в 1959 году, на сей раз — вместе с моей женой Жаклин. Прошло еще тридцать лет, прежде чем я снова посетил Россию, — в 1989-м, с целью изучить возможность создания в Москве филиала моей юридической фирмы. Когда филиал открыли, я почувствовал, что наконец-то воссоединился с моими русскими корнями. Вот уже двадцать лет я регулярно приезжаю в Россию и считаю ее своим вторым домом.

Исаак Шапиро,
Нью-Йорк, 25 января 2010 года

Предисловие

Не могу вспомнить точно, когда именно пришла мне в голову мысль написать эту книгу, но явно вскоре после того, как я впервые ступил на землю Соединенных Штатов (а если точнее, на территорию Гавайских островов), что произошло 12 июля 1946 года, меньше чем через год после капитуляции Японии. Первые пятнадцать с половиной лет своей жизни я провел в Китае и Японии — мальчик без родины, четвертый сын русско-еврейских родителей (оба — профессиональные музыканты): в двадцатых годах они нашли прибежище в относительно дружелюбной Японии, чтобы скрыться от захлестывавшей Европу волны войн, революций и нарождающегося антисемитизма.

Я быстро выяснил, что первым делом американцы обязательно спрашивают: «Ты откуда?» А когда я отвечал: «Я из Японии», мне задавали новый вопрос: «Как это? У тебя что, родители миссионеры?» Это меня всегда забавляло: я никогда не слыхал о еврейских миссионерах. Поэтому я говорил: «Ну да, в каком-то смысле. Музыкальные миссионеры. Они играли в ансамбле европейских исполнителей и несли японцам классическую западную музыку». И потом я принимался рассказывать собеседникам одиссею моего отца: родители появились на свет в России, где их предки жили веками. Моя мать выросла в Китае, отец — в России. Познакомились они в Берлине, вскоре после Первой мировой, и сбежали из послевоенной Европы сначала в Палестину (в то время — британская подмандатная территория Палестина), затем в Китай и, наконец, — в Японию, где я и родился.

Тогда мои собеседники спрашивали, как получилось, что я приехал на Гавайи один, к тому же сразу после войны. И мне приходилось рассказывать историю о том, как всего через несколько дней после капитуляции Японии я отправился в Иокогаму, где 31 августа 1945 года стоял на пирсе, наблюдая, как высаживаются американские войска. Потом я рассказывал о своей встрече с американским армейским капитаном: как он нанял меня, зеленого четырнадцатилетнего юнца, переводчиком для американских сухопутных войск, но я тут же переметнулся на сторону американского флота, когда несколько морских офицеров, которых я случайно встретил на иокогамской улице, пригласили меня на их корабль. Они, в свою очередь, передали меня полковнику американской морской пехоты Манну, которого все назвали Тоби, а он не только предоставил мне работу, но и отвез на жительство в Америку: это событие совершенно изменило все течение моей жизни.

Мои слушатели обычно все как один неизменно заявляли: «Это просто фантастическая история, тебе бы книгу написать». — «Когда-нибудь, может, и напишу», — откликался я. Но я-то знал, что у меня не будет времени на мемуары, пока я работаю. А еще я знал, что со временем воспоминания выцветут: особенно это касается того, как я видел те или иные события и что при этом думал и чувствовал. К 2003 году, когда я начал эту книгу, я уже знал (как адвокат, не раз выступавший в суде): тот факт, что воспоминания честно записаны, не обязательно означает, что они абсолютно точны во всех деталях. С этой оговоркой я предлагаю читателю своего рода отчет о том, каково это — расти в Японии военного времени, когда ты — иностранец, лишенный родины.

Я выражаю благодарность всем моим родственникам, друзьям, а также всем знакомым и незнакомым людям — всем, кто подталкивал меня к тому, чтобы написать эту книгу. Особенно признателен я своей жене Жаклин: она хорошо изучила мою семью, она подбадривала меня в минуты нерешительности, она терпеливо читала рукопись на всех стадиях работы, давала мне советы касательно композиции и языка и напоминала о происшествиях, о которых я забыл сообщить. Кроме того, я благодарен моему агенту Лауре Йорк, которая не только воодушевляла меня, когда я больше всего в этом нуждался, но и оказала мне всю необходимую помощь как профессиональный редактор.

И наконец, я говорю спасибо моему брату Якову, который тщательнейшим образом перечитал эту книгу, чтобы освежить мои воспоминания и привлечь внимание автора к отдельным неточностям.

Глава 1
Япония, Токио, 1931 год

Я родился в Японии, в Токио, 5 января 1931 года. Карл Густав Юнг, известный швейцарский психолог, писал, что «мы рождаемся в определенный момент, в определенном месте и, подобно выдержанному вину, несем в себе качества того года и сезона, когда мы появились на свет». В другой работе он замечал, что страна, где человек родился, проникает ему под кожу. Так вышло и со мной: Япония проникла мне под кожу и оказала глубокое влияние на то, как я рос и кем я стал.

О-сегацу, январь, или Новый год, — самый важный и самый веселый праздник в Японии. В те предвоенные дни 5 января стояло последним в череде трех отдельных национальных праздников, знаменовавших конец старого года и начало следующего. Ближе к концу уходящего года в каждом японском доме появлялись украшения из сосны и бамбука. В полночь 31 декабря (а это еще и день рождения моего отца) мы слышали, как колокола в храме бьют 108 раз — чтобы развеять несчастья прошедшего года.

Следующий день, 1 января, называли Ганджицу, или, в буквальном переводе, Первый день, а отмечали этот праздник ритуалом сихохай (молением, обращенным на все четыре стороны света). В этот день, согласно традиции, берущей начало с 890 года, между тремя и пятью часами утра — в «час тигра» — император с благоговением обращался к богам четырех сторон света, прося у них благополучия для своего народа. В этот же день японцы посещали своих родных, свои храмы и святилища. И наконец, 1 января считалось днем, когда все японцы становятся на год старше — независимо от того, в какой день они родились.

3 января называли Генсисай; в этот день император совершал приношения своим предкам. А мой день рождения, 5 января, приходится на день Синнен-Энкай, буквально — Новогодний пир. В этот день по всей Японии устраивали пышные празднования, дабы отметить наступление нового года.

Новый год стал моим любимым праздником, и у меня в семье его отмечали торжественнее всего. В это время мы поздравляли друг друга (по-русски говоря «S Novym godom»), дарили подарки, угощались праздничной едой. Новый год и еврейская Пасха были единственными нашими семейными праздниками. А за окнами мы видели своих японских соседей, наряженных в свои лучшие кимоно и возбужденно переговаривающихся. Дети, тоже в кимоно, играли в старинную игру ханецуки, что-то вроде бадминтона без сетки, где волан с перьями перебрасывают битой с подкладкой из цветной ткани. Забава эта считалась девчоночьей, но мне очень нравилось играть в такой бадминтон.

Место моего рождения, Токио, тоже приобрело для меня особое значение. Еще ребенком, представляясь японцам, я именовал себя Эдокко, то есть «сыном Эдо» — так назывался город Токио до того, как в 1868 году он стал японской столицей. Мои дедушка и бабушка стали первыми Шапиро, поселившимися в Японии. Они перебрались туда после русской революции 1917 года, и я гордился тем, что мог за явить: я токиец в третьем поколении. Вообще-то называть себя Эдокко мог лишь тот, чьи предки в третьем поколении родились в Токио: я слегка жульничал, но японцы меня прощали.

Я часто думаю, что чувствовала моя мать Лидия (мы звали ее Mama) перед моим рождением. В двадцать пять лет ей предстояло родить четвертого ребенка. Я воображаю, как она беспрестанно мерила шагами наш скромный хрупкий дом в Сендзоку, что в районе Мегуро, на юго-западе Токио. В эту ночь она позволила отцу поспать, а нашей сорокалетней русской гувернантке Ревекке Вайсман поручила заботу о моих братьях — Иосифе и Ариэле, четырехлетних близнецах, и о двухлетнем Якове. Я вижу, как она в темноте, одна, едет через весь город в Огикубо, что в северо-западной части столицы, туда, где находится больница адвентистов седьмого дня — Сейо-биойн, или Токийская санитарная больница.

Мои родители появились на свет в России; оба они были профессиональными музыкантами и осели в Японии в 1928 году, после долгих приключений и неудачных попыток наладить жизнь и устроить карьеру в Палестине и Китае. Они стали не первыми евреями, обосновавшимися в Японии. Люди с еврейскими корнями, главным образом португальские и голландские купцы, начали прибывать в Японию еще в XVI веке. Подавляющая часть российских евреев, искавших убежища от гонений (а позже — и от погромов) в конце XIX — начале XX века, направлялись в Северную и Южную Америку, а также в Палестину, однако многие русско-еврейские семьи в конце Русско-японской войны 1904–1905 годов и после широкой волны жестоких погромов, прокатившихся по стране после революции 1905 года, начали мигрировать на восток. К 1923 году, когда произошло Великое землетрясение Канто, еврейские общины уже бурно расцвели в Нагасаки, Кобе и Иокогаме. Я родился в 1931 году и стал представителем третьего поколения японских Шапиро.

К тому времени Токио уже оправился после Великого землетрясения, при котором погибло сто тысяч человек из его четырехмиллионного населения. Теперь в японской столице имелась лишь небольшая еврейская община. С расширением границ города население его увеличилось более чем на миллион, составив пять с половиной миллионов человек; было построено двести тысяч новых зданий и семь мостов. Самыми популярными видами общественного транспорта являлись трамваи и велосипеды. Но кроме них на улицах попадались такси и рикши, а первая линия токийского метро начала работать в 1920 году. Мама, в ее положении, не поехала бы в трамвае или на рикше. Наверняка она взяла такси, один из многих «ниссанов» («датсунов»), которые тогда начали появляться на улицах.

Иностранцы по-прежнему оставались диковинкой для Токио, и японцы как зачарованные разглядывали светловолосых пришельцев. Должно быть, одинокая блондинка на сносях показалась японскому таксисту весьма странным пассажиром. Водители такси по всему миру отличаются болтливостью и любопытством, и я уверен, что токийские таксисты — не исключение. Как только мамин таксист узнал, что его беременная пассажирка-иностранка немного говорит по-японски, он наверняка спросил, кто она и что она делает в Японии. Мамин японский был тогда еще очень далек от совершенства, к тому же у нее начинались схватки, и она, вероятно, отвечала на его вопросы односложно.

Пока такси ехало через весь Токио, мама, думаю, спрашивала себя, почему это в двадцатилетнем возрасте она выскочила замуж за человека, с которым была знакома всего полтора месяца. Как так получилось, что она оказалась в Японии и рожает уже четвертого ребенка? Но, так или иначе, она все-таки здесь, а ведь в этом возрасте она могла бы успешно продвигаться по музыкальной стезе где-нибудь в Европе или в Америке. Приехав в больницу незадолго до полуночи, она, скорее всего, почувствовала, что мое рождение близко. Вижу, как шофер помогает ей войти внутрь и как у входа маму встречает ее акушер — адвентист седьмого дня доктор Джеймс Кунинобу, американец японского происхождения.

Маме не пришлось долго ждать в родильной палате: я появился на свет в 4.15 утра. Позже она говорила мне, что роды оказались не очень трудными, хотя ростом она была всего пять футов два дюйма, а я весил больше девяти фунтов.

Почти весь день она в одиночестве отдыхала в больнице. Днем Ревекка Вайсман, наша гувернантка, проехала весь город, чтобы навестить маму и взглянуть на меня. Миссис Вайсман, зубной техник по профессии, в свое время стала, можно сказать, «милосердным ангелом», ниспосланным, чтобы помочь маме, которой был всего двадцать один год, когда она родила двух близнецов — в Тель-Авиве, в декабре 1926 года. Миссис Вайсман заменила ей мать (свою мама потеряла в 1921 году), а для нас стала гувернанткой. Она жила с нами как член семьи до самой своей смерти в 1968 году. В двухлетнем возрасте она оглохла из-за скарлатины, и ее мать, опытная медсестра, научила ее говорить и читать по губам.

Для меня остается загадкой, как глухая сорокалетняя женщина, которая умела говорить и читать по губам только по-русски, смогла разобраться в лабиринте токийских улиц и доехать до больницы в Огикубо.

Где находился в это время папа и почему он не пришел в больницу, мне так никто и не сказал. Возможно, пока мама там лежала, он там все-таки появлялся. Так или иначе, это именно она привезла меня домой, в Сендзоку, в наш крошечный домик в японском стиле. Вскоре после моего рождения мама возобновила музыкальную карьеру. Надо заметить, что, окончив Берлинскую музыкальную академию одной из лучших в классе, она вскоре начала давать сольные фортепианные концерты, а кроме того, выступала в качестве солистки вместе с симфоническими оркестрами и ансамблями камерной музыки в Палестине, а позже — в Харбине.

Когда мне было всего пять месяцев от роду, газета «Джапан таймс энд мейл» написала (12 июня 1931 года), что мои родители вместе услаждали слух «большой аудитории, состоявшей из членов иокогамского Международного женского клуба и гостей»: это происходило в мини-театре иокогамского отеля «Нью-гранд». Далее в статье отмечалось, что исполнителей «настойчиво вызывали на бис».

Несмотря на эту публичную демонстрацию семейной гармонии, уже в следующем месяце мама с папой расстались. В июле 1931 года, взяв с собой нас, четырех мальчишек, и миссис Вайсман, мама вернулась в китайский Харбин, к своему овдовевшему отцу — деду Абраму Чернецкому. Dedushka, как мы его называли, перебрался туда из Одессы в конце октября 1905 года, после особенно жестокого еврейского погрома (мама была тогда еще совсем маленькой). Маме исполнилось двадцать шесть, у нее на руках было четверо детей в возрасте от шести месяцев до четырех лет, она хотела поехать домой к своему отцу и заново обдумать собственное будущее.

Тогда я, конечно, не осознавал, что в середине 1931 года Япония переживала экономический спад и стояла на грани серьезного кризиса. При этом все больше усиливался милитаризм и национализм. Не знаю, насколько эти политические и экономические события повлияли на мамино решение вернуться в Харбин. Знаю лишь, что мы покинули папу и Японию и следующие пять лет прожили с дедушкой в Харбине. Мне тогда было всего полгода, и я не помню, как мы уезжали, так что когда мы вернулись в июне 1936 (мне уже исполнилось пять лет), это стало, можно сказать, моей первой встречей с Японией.

О книге Исаака Шапиро «Эдокко. История иностранца, выросшего в военной Японии»

Террин из зайца

Глава из повести Бориса Гайдука

— Террин из зайца, — говорит невысокий седовласый господин и делает жест в направлении скрюченной на столе розовой тушки. — Мусс из креветок и авокадо. Салат. Сыры. Геометрические сыры.

При слове «геометрические» он поднимает акцентирующий палец.

— Вина располагаются в погребе. Две бутылки на ваш вкус.

В голосе — завершающая нисходящая интонация. Легкий наклон головы.

Он итальянец и говорит по-итальянски. Женщина прилично выше его, черноволоса и черноглаза, но не итальянка. Скулы выдают что-то мадьярское или турецкое. Она мне улыбается при каждом кулинарном пожелании все более лучезарно.

Пожилой господин обретает черты: прежде всего на нем невыносимо пестрый шейный платок. Затем прорисовываются водянистые голубые глаза. Светлый пиджак с неопределенным рисунком. Волосы причесаны так, чтобы их казалось больше. Это всегда смешно, а рядом с такой женщиной — вдвойне. «Cедовласый» к нему не подходит.

Вслед за внешностью появляется имя: Маэстро. Банально, но на то есть три причины. Во-первых, он явно принадлежит к миру искусства или по крайней мере к людям свободных профессий. Во-вторых, он итальянец. И в-третьих — ему как минимум сильно за пятьдесят. Как еще можно назвать человека с набором таких признаков? Маэстро, никак иначе.

Женщина остается без имени. К концу эпизода она исчезает куда-то в тень. А жаль.

— Мы на вас очень рассчитываем, — подводит итог итальянец, кланяясь и в то же время внимательно заглядывая мне в глаза.

— Не беспокойтесь, — отвечаю я. — Все будет в самом лучшем виде.

Это я умею. Клиент должен получить гарантии. А потом нужно будет либо представить результат, либо дать разумное объяснение того, почему все произошло иначе. Второе случается редко, поэтому гарантии звучат у меня убедительно. Правда, мои клиенты и моя профессия не имеют к кулинарии никакого отношения, и сейчас я скорее по привычке держу лицо, нежели действительно владею ситуацией.

Пара уходит. Ее спина совершенна, я, разумеется, имею в виду не только спину. А он ниже ее на целую голову и старше лет на тридцать.

Я остаюсь один. В моем распоряжении четыре часа. За это время я должен приготовить перечисленные блюда.

Да, но кто же я?

Судя по тому, что я мельком вспомнил о клиентах и профессии, я — это я, только почему-то немного знаю итальянский язык. Но именно немного, потому что Маэстро старался говорить раздельно, всякий раз удостоверяясь взглядом, хорошо ли я его понял. Я слышал, что итальянский имеет очень сходное произношение с русским, поэтому неудивительно, что я легко понял холеного господина с бесом в ребре. В общем, я — это я.

Больше пока ничего не известно.

Я выхожу на середину кухни и потираю ладони. Ладони я распрямляю настолько, что образуется обратный изгиб и при трении они едва соприкасаются. Непонятно, откуда у меня появился этот жест, но означает он, что предстоит нечто необыкновенное, захватывающее, вызывающее и не лишенное приятности. Притом что именно сейчас нет никаких причин для приятности.

Итак.

Террин из зайца. Это хуже всего. Дело даже не в том, что я никогда в жизни не готовил зайца. Плохо то, что я не знаю значения слова «террин». Я несколько раз встречал его в меню, иногда в варианте «террине», но никогда не заказывал и не знаю, как это выглядит. «Террине» — видимо, французское написание, а «террин» — его же произношение. Но от этого ничуть не легче. Но через четыре часа «террин», или «террине», должен быть готов, и не просто готов, а предстать в лучшем виде. Ладно. Самое трудное оставим на потом.

Мусс с креветками и авокадо. Это запросто. Мусс — значит «взбивать». Авокадо есть. Креветки должны быть в холодильнике.

Я оглядываю просторную кухню. Здесь полно всякой техники: две плиты, газовая и электрическая, две микроволновые печи, настоящий маленький костерок в стенной нише, два гриля, вертикальный и обычный, несколько духовых печей, турецкий казан. А также бесчисленные электрические мельницы, мясорубки, крупорушки, слайсеры, миксеры, блендеры, ростеры, тостеры и прочие механизмы. Почти на всех приборах стоят неизвестные мне итальянские названия. Ни одного нормального «Сименса» или «Боша», сплошные «… zza» и «…gio». Из этого можно сделать вывод, что и сам я нахожусь в Италии. А может быть, в итальянском доме в Москве. Многие экспаты стремятся обставить временное жилье, как у себя на родине.

Слева, у самой стены, из массивной деревянной пирамиды выглядывают ручки ножей, и я сразу же направляюсь туда. Наугад вытащив по одному ножу каждой рукой, я невольно вспомнил рассказ Солженицына «Матренин двор», в котором бедная и праведная Матрена радовалась тому, какую прекрасную картошку ей довелось бесплатно копать у соседей. Я вынул из пирамиды еще пару ножей, и еще пару, и еще. Описание ножей опускаю. Скажу одно: такими ножами я согласился бы сто дней подряд шинковать капусту под присмотром прапорщика Зинько.

У противоположной стены несколько холодильников, казенно выстроенных в одну линию. Я поочередно открываю широкие белые двери и заглядываю внутрь. Если не распространяться и сказать кратко — есть все.

Как насчет специй?.. Взгляд мой падает на красную стрелку, озаглавленную длинным итальянским словом, в котором отдаленно угадывается наше «специи». Стрелка указывает на шкафчик, и там специи. Десятки увесистых стеклянных банок, на банках надписи, тоже итальянские. Занесло же меня! Хорошо, что я привык доверять не столько рецептуре, сколько собственным отношениям с приготовляемым блюдом. Рецептура бы тоже не помешала, но ее нигде нет. Даже на проклятом итальянском языке. Я быстренько обшарил все, но — нет. Только первоклассные продукты, кухонные принадлежности, техника, несколько предметов непонятного назначения и — разделочные кухонные доски. Какие это доски! Из цельного, неклееного дерева, в два пальца толщиной, элегантно, но и практично обточенные, с верхним отгибом. А кулинарной книги нет ни одной, и «террин» остается для меня загадкой. Если бы этот террин был у Молоховец или в советской книге о ВиЗП, то по одним иллюстрациям можно было бы догадаться о природе таинственного блюда.

Все, довольно отступлений! Десять минут истрачено на инспекцию кухни и позорные поиски поваренных книг. Десять драгоценных минут! Что у нас дальше по списку?

Салат.

Салат? Какой именно салат?

Ах да, салат. Для иностранцев «салат» по умолчанию означает растение салат. Салат есть, я видел тугие изумрудные пучки в одном из холодильников. Есть и центрифуга для сушки салата. Мне никогда не приходилось пользоваться центрифугой для сушки салата, но вряд ли на ней больше трех кнопок. Секрет хорошего салата прост — вымытые листья нужно тщательно отряхнуть от воды, от самых мельчайших капель. Во французских деревнях для этого применяют сетчатые корзины, которыми изо всех сил размахивают по сторонам, я видел это в фильме с Изабель Аджани в главной роли, кажется, «Убийственное лето», а в современной жизни применяются кухонные центрифуги. Салат лучше не резать, а рвать руками. Почему — не знаю, но мне нравится рвать салат руками. В этом есть что-то интимное. Не очень мелко порванные листья салата нужно смешать с соусом. Соус готовится так: оливковое масло, уксус, соль, сахар, капелька горчицы на кончике ножа. Все тщательно взбивается до появления рыжеватой пены. Уксус можно заменить соком лимона или лайма. Можно добавить мелко нарезанный яичный желток и по желанию — гренки.

Все!

С салатом никаких проблем. О нем пока можно забыть.

Что дальше?

Сыры. Яснее ясного. Нормальный французский десерт.

Кстати!

Только сейчас мне пришло в голову, что итальянец заказал почти стопроцентно французскую трапезу! И «террин», будь он неладен, и салат, и креветочный мусс, и сыры. Причем — геометрические сыры, он это особо подчеркнул. Наверное, его спутница француженка, но не вполне природная, а, например, марокканская или алжирская, из тех, которые жгут сейчас машины по всей стране от Гавра до Марселя. Или даже эмигрантка, только стремящаяся получить французское гражданство. А этот старый пень заказывает ей для знакомства настоящий французский обед. Но почему мне? Я не повар, о моих кулинарных способностях можно сказать словами предупреждения на дисках: for home use only, а о французской кухне я имею самое общее представление. Вы уже обратили внимание, что в этой истории много непонятного. Но, поверьте, мы в равных условиях. Я знаю немногим больше.

Нужно посмотреть, что представляют собой сыры.

Сыров изобилие. Круги и ломти всевозможных сортов. В рассоле и плесени. С травами и лесными орехами. Горгонзола и моцарелла. Пастушьи косички и королевские блюбрюйоны. Два холодильника доверху забиты сырами, и от этого мне становится тревожно. Что значит — геометрические сыры? Нужно их перебрать в поисках чего-нибудь геометрического? На это уйдет все время. Или выложить сырами геометрические фигуры? Отыскать закономерность в форме кусков? Вычислить геометрическую прогрессию? Хорошенькое дело! Сыры неожиданно тоже стали проб лемой.

И есть еще одно «но». Это, да простится мне пошлая рифма, — вино.

Вина, как было сказано, располагаются в погребе. Тоже мне, словцо для вин — «располагаются». Видимо, Маэстро специально выразился так, чтобы было понятно человеку со слабым знанием итальянского.

Обуреваемый недобрыми предчувствиями, я спускаюсь в погреб. Для того чтобы лучше передать мое состояние, мне хотелось бы все три слова в этом предложении сделать подлежащим: и «обуреваемый», и «недобрыми», и «предчувствиями». Спускаться пришлось глубоко: тридцать пять или сорок крутых и узких ступенек вниз. Перил нет, я держусь рукой за холодную шершавую стену. Света тоже почти нет.

«Умели раньше строить!» — мелькнула по дороге неуместная мысль.

Когда я с усилием толкнул рассохшуюся деревянную дверь, все недобрые предчувствия материализовались и все слова превратились в сплошное междометие. Огромный подвал, вроде того, где проходила половина фильма Кустурицы «Подполье» (или «Подземелье»? Или в русском прокате было и то, и другое? Underground, короче), весь этот огромный, уходящий в седую паутинную даль underground оказался ровно уставлен стеллажами с наклонно-горизонтально расположенными на них винными бутылками. Пахло склепом и пылью.

«Ни хрена себе!» — подумалось мне без стеснения. Это точно не Москва. Ни у одного олигарха, ни у одного министра и даже у главы администрации президента нет такой роскошной винной коллекции. Тем более в столь веселеньком подвале! Нет, милостивые государи и государыни! Это не Москва. Это какое-нибудь гадское «Шато» на берегах Луары или в предместьях итальянских Альп! Дом с привидениями! Со скелетами на всех антресолях! Один запах чего стоит!

Первым желанием было броситься обратно, вверх по крутой лестнице, но я заставил себя остаться. Пыль была повсюду. Кислород в этой атмосфере (слово «воздух» здесь не подходит) содержался лишь потому, что деревянная дверь была притворена неплотно. Я быстро огляделся. Не придется ли мне в этом погребке наткнуться на кости предыдущего кандидата в повара, как в рассказе Эдгара Аллана По «The Cask of Amontillado»? От этой мысли мне снова захотелось оказаться на светлой, современной кухне, начиненной всеми чудесами техники. Но теперь меня удержала мысль о том, что если я убегу, сюда придется спуститься еще раз. Потому что две бутылки вина, которые «на мой вкус», взять больше негде. Тем более что в погребе ничего страшного на самом деле нет. Даже как будто стало светлее.

Я двинулся вдоль рядов.

Вокруг, насколько хватало взгляда, вдоль и поперек, параллельно и перпендикулярно простирались огромные владения Бахуса. Если представить себе, что виноделие — это страна и у нее есть всякие государственные учреждения, то мой подвал можно смело сравнить с Центральным банком этой великой державы. Ибо здесь были основные и оборотные средства, и золотовалютный резерв, и рассчетно-кассовые остатки, и векселя, и акции с облигациями, и залоговые фонды, и все прочие полагающиеся активы. Я стал смотреть на этикетки. Большинство из них были на французском языке. Потом начался целый проход с этикетками на уже ненавистном мне итальянском. Потом снова на французском. Попадались бутылки с немыслимо древними надписями о сроках разлива, и это вызывало у меня благоговейные мурашки на руках, как у всякого человека с воображением и чувством истории, которому довелось прикоснуться к какому-нибудь великому камню. Глядя на бутылки, я начал вспоминать исторические даты: год Парижской коммуны, взятие Бастилии, Трафальгарское сражение и другие. Потом я поймал себя на том, что в голову лезут даты исключительно французской истории. Я даже тряхнул головой, словно пытаясь выбросить из нее все французское. Довольно того, что Франция и так заняла собой новости последних двух недель.

Именно в этот момент на глаза мне попались две полки немецких рислингов. Никогда я не любил рислинги, а тут обрадовался им как родным! Просто за то, что на этикетках красовались легкомысленные цветные картинки, а дата выпуска не оставляла сомнений в том, что самое большее три года назад этот мрачный готический подвал пополнялся свежим вином.

«Не взять ли мне бутылочку рислинга к…» — всплыла изнутри головы мысль, и от этой мысли я едва не вскрикнул.

Силы небесные!

Пока я брожу среди мохнатых бутылок, наверху тикают мои четыре часа! Сколько сейчас времени? Часы на руке я не ношу, а мобильный телефон остался на кухонном столе!

Спокойно, спокойно…

Я знаю за собой эту слабость — монотонно бродить среди чего-нибудь особенно запоминающегося. И все равно вряд ли я провел здесь более получаса. Пора срочно вернуться с небес на землю. Точнее из подвала в… подвал.

Итак, выбираем две бутылки вина. Чтобы сделать правильный выбор, нужно вспомнить меню: злополучный террин из зайца, какой-то там мусс, салат и сыр. Ах, да, мусс из креветок и авокадо, это немного меняет общую картину. Так… думаем… думаем… Сыры требуют красного вина, вкусного, с фруктовым или ягодным послевкусием и не особенно терпкого. Почему здесь нет нормальных чилийских или австралийских вин? Я бы мигом сориентировался! Нет, сплошной антиквариат!

Креветочный мусс? Он у нас не главный. К нему, может быть, подошел бы глоток холодного белого шардоне, почти безвкусного, которое мы пили все лето, как там его… не важно. Какое может быть шардоне, когда с одной стороны геометрические сыры, с другой — неизвестный террин, а лимит всего две бутылки! Пропустим мусс и обратимся к террину!

Что за незадача — подбирать вино к блюду, о котором не имеешь ни малейшего понятия! Стоп! Одна зацепка все-таки есть. Заяц.

Террин мы будем готовить из зайца. Заяц, точнее его несчастная ободранная тушка, лежит на столе. Заяц — то же самое, что кролик. А кролика, точнее, замороженное филе кролика я пару раз покупал на рынке. Не для себя, правда, а для детского питания, как наименее аллергенное мясо. И цвет этого кролика я помню очень хорошо — обычное розовое мясо, что-то между индейкой и свининой. Мне как-то приходилось доедать это питание за ребенком — ничего особенного.

Йоу-йоу!

Однако вполне может быть, что заяц — это не совсем кролик. Может быть, заяц — это дичь? Как, например, курица — это курица, а куропатка — дичь. А дичь требует красного вина, причем настолько красного-красного-красного, что подойдет даже год взятия Бастилии. Тогда ай-яй-яй! Но вряд ли заяц такая уж полноценная дичь. Дичью скорее называют лесную птицу. Но только ли птицу? А дикий кабан, например? Или олень? Это дичь или не дичь? Стараюсь припомнить, какого цвета была заячья тушка. Потому что на случай полной неизвестности есть простое, хотя и приблизительное правило — чем темнее мясо, тем более красным должно быть вино. Так, например, к тому же бледному кролику вполне уместно подать белое, а темномясых гуся и утку хорошо запить глотком красного.

Несчастное заячье тело припоминается мне неярко розовым. Вряд ли он очень уж дальний родственник кролика. Хорошо еще, что заяц в отличие от остальных продуктов лежит на столе. Но это и настораживает: значит, злосчастному террину уготована ведущая партия в обеденном оркестре. Не придется ли мне еще и прислуживать за обедом? Тут я пас! И не потому, что мне претит такого рода прислуживание — его можно было бы посчитать игрой, как я привык считать игрой все, что происходит со мной последние двадцать пять лет. Дело не в этом. Просто я совершенно не умею правильно манипулировать тарелками, бутылками и бокалами. Хотя в свое время написал для одного глянцевого журнала большую статью о застольном этикете и даже получил за нее гонорар. Но — заяц, заяц! Маленький розовый заяц!

Розовый…

А это идея. Розовое вино. Легкомысленное, немного даже нелепое розовое вино. Пасынок и падчерица высокой кухни.

Yesssssssssss!!!!!!!!!

О книге Бориса Гайдука «Террин из зайца»

Стиг Ларссон. Девушка, которая взрывала воздушные замки

Отрывок из романа

Когда сестра Ханна Никандер разбудила доктора Андерса Юнассона, на часах было около половины второго ночи.

— Что случилось? — растерянно спросил он.

— К нам летит вертолет. Двое пациентов. Пожилой мужчина и молодая женщина. У нее огнестрельные ранения.

— Ясно, — устало сказал Андерс Юнассон.

Он чувствовал себя совсем сонным, хоть и вздремнул всего каких-нибудь полчаса. В эту ночь ему выпало дежурить в отделении неотложной помощи Сальгренской больницы Гётеборга. Вечер выдался на редкость тяжелым. После того как он в 18.00 заступил на дежурство, больница приняла четверых, пострадавших при лобовом столкновении автомобилей возле городка Линдуме. Один из них находился в критическом состоянии, а у одного констатировали смерть почти сразу после поступления. Еще Андерс Юнассон оказал помощь официантке, ошпарившей ногу на кухне какого-то ресторана с Авеню, а также спас жизнь четырехлетнему мальчугану, который проглотил колесо от игрушечного автомобиля и был доставлен в больницу без признаков дыхания. Далее он успел перебинтовать девочку, угодившую на велосипеде в яму. Дорожные службы не нашли ничего лучшего, как вырыть яму на съезде с велосипедной дорожки, а кто-то вдобавок сбросил в яму ограждение. На лицо девочке наложили шов из четырнадцати стежков, и ей потребуются два новых передних зуба. Еще Юнассон пришил кусочек большого пальца столяру-любителю, который тот отсек себе рубанком.

К одиннадцати часам количество нуждающихся в неотложной помощи уменьшилось. Доктор совершил обход и проверил состояние пациентов, доставленных раньше и уже успевших отправиться в комнату отдыха, чтобы попытаться немного прийти в себя. Дежурство продолжалось до 6.00, и Андерсу Юнассону редко удавалось заснуть, даже если никого не доставляли на «скорой», но в эту ночь он почти мгновенно отключился.

Сестра Ханна Никандер подала ему кружку чая. Никаких подробностей о прибывающих пациентах она узнать пока не успела.

Андерс Юнассон покосился в окно и увидел в стороне моря мощные вспышки молний. Вертолет явно успел вылететь в последнюю минуту. Внезапно начался сильный дождь — на Гётеборг обрушилась непогода.

Стоя у окна, он услышал шум мотора и увидел, что к посадочной площадке приближается раскачиваемый шквалистым ветром вертолет. Затаив дыхание, Андерс Юнассон напряженно следил за тем, как летчик с трудом сохраняет контроль над машиной. Затем вертолет пропал из его поля зрения, и он услышал, что мотор сбавил обороты. Сделав глоток чая, доктор отставил кружку.

Носилки Андерс Юнассон встретил у входа в отделение неотложной помощи. Другой дежурный врач, Катарина Хольм, занялась тем пациентом, которого ввезли первым, — пожилым мужчиной с сильно изувеченным лицом. Доктору Юнассону досталась вторая пострадавшая — женщина с огнестрельными ранениями. Он быстро осмотрел ее, воспользовавшись окуляром, и констатировал, что перед ним девушка, на вид не более двадцати лет, сильно перепачканная землей и кровью, с тяжелыми повреждениями. Приподняв плед, в который ее закутала Служба спасения, он заметил, что раны на бедре и плече кто-то заклеил широким серебристым скотчем, и счел это на редкость здравой мыслью: скотч удерживал бактерии снаружи, а кровь внутри. Пуля вошла с внешней стороны бедра и прошила мышечную ткань насквозь. Затем он приподнял плечо девушки и определил место входа второй пули — в спине. Выходное отверстие отсутствовало, следовательно, пуля застряла где-то в плече. Андерс Юнассон понадеялся, что легкое не задето, и поскольку крови в полости рта он не обнаружил, то сделал вывод, что, вероятно, обошлось.

— Рентген, — сказал он ассистирующей медсестре. Более подробных объяснений не требовалось.

Под конец Андерс Юнассон разрезал повязку на голове девушки, наложенную персоналом Службы спасения. Нащупав пальцами входное отверстие и поняв, что девушка ранена в голову, он похолодел. Выходное отверстие здесь тоже отсутствовало.

Андерс Юнассон на секунду остановился и посмотрел на девушку. Ему вдруг стало не по себе. Он часто сравнивал себя с вратарем, стоявшим между пациентом и похоронным бюро «Фонус». На его рабочем месте ежедневно появлялись люди в разном состоянии, но с одной и той же целью — получить помощь. Среди них встречались семидесятичетырехлетние тетеньки, у которых останавливалось сердце прямо посреди крупнейшего торгового центра «Нурдстан», четырнадцатилетние мальчики, протыкавшие себе левое легкое отверткой, и шестнадцатилетние девушки, наевшиеся таблеток экстази, а затем танцевавшие по восемнадцать часов и падавшие замертво с посиневшими лицами. Встречались жертвы производственных травм и разного рода насилия. Попадались малыши, атакованные бойцовскими собаками на площади Васаплатсен, и рукастые мужчины, собиравшиеся лишь подпилить несколько досок электропилой «блэк-и-декер» и случайно разрезавшие себе запястье до мозговой трубчатой кости.

Андерс Юнассон составлял их последний рубеж обороны. Именно ему приходилось решать, как действовать, — прими он ошибочное решение, и пациент мог умереть или остаться на всю жизнь инвалидом. Чаще всего он действовал правильно, поскольку проблемы подавляющего большинства пациентов носили совершенно конкретный характер и требовали принятия понятных и конкретных мер; скажем, удар ножом в легкое или раздробление костей в результате автомобильной аварии. Выживет пациент или нет — это зависело от степени тяжести травмы и от умения врача.

Два типа травм Андерс Юнассон ненавидел. Первым были серьезные ожоги, которые почти независимо от принятых мер приводили к пожизненным страданиям. Вторым типом являлись черепно-мозговые травмы.

Лежавшая перед ним девушка могла жить с пулями в бедре и в плече. Но кусочек свинца, засевший у нее в мозгу, представлял собой проблему совершенно иного масштаба. Вдруг он услышал, что сестра Ханна что-то говорит.

— Простите?

— Это она.

— Что вы имеете в виду?

— Лисбет Саландер. Девушка, которую уже несколько недель разыскивают за тройное убийство в Стокгольме.

Андерс Юнассон посмотрел на лицо пациентки. Сестра Ханна была права: копию паспортной фотографии этой девушки он, как и все прочие шведы, начиная с Пасхи, регулярно видел на первых страницах газет перед любым табачным киоском. И вот теперь убийцу подстрелили саму, что, пожалуй, по большому счету было справедливо.

Однако его это не касалось. Его работа заключалась в спасении жизни пациента, будь он убийцей трех человек или нобелевским лауреатом. Или даже тем и другим сразу.

Далее началась типичная для отделения неотложной помощи хаотичная, но эффективная деятельность. Дежурный персонал привычно взялся за дело. Оставшуюся одежду Лисбет Саландер разрезали, сестра измерила кровяное давление — 100/70, а он сам тем временем приставил к груди пациентки стетоскоп и стал слушать удары сердца. Они казались относительно регулярными, в отличие от дыхания, бывшего далеко не столь регулярным.

Не колеблясь, доктор Юнассон сразу определил состояние Лисбет Саландер как критическое. Раны на плече и бедре могли пока подождать — достаточно двух компрессов или даже тех кусков скотча, которые накрепко приклеила какая-то вдохновенная душа. Главное — голова. Доктор Юнассон распорядился сделать компьютерную томографию — с помощью того самого томографа, в который больница вложила деньги налогоплательщиков.

Андерс Юнассон был голубоглазым блондином, родом из Умео. На разных должностях он проработал в Сальгренской и Восточной больницах двадцать лет — был научным сотрудником, патологом и врачом отделения неотложной помощи. У него была некая особенность, поражавшая коллег и заставлявшая персонал гордиться работой под его началом: он ставил перед собой задачу не дать умереть ни одному из пациентов его смены, и каким-то таинственным образом ему действительно удавалось держаться на нуле. Кое-кто из его пациентов, правда, все-таки умирал, но происходило это уже в ходе дальнейшего лечения или по причинам, никак не зависящим от действий врача.

К тому же Юнассон обладал неортодоксальным взглядом на врачебное искусство. Он полагал, что иногда врачи склонны чересчур поспешно сдаваться, не разобравшись как следует, либо тратят излишне много времени на попытки точно поставить пациенту диагноз. Разумеется, без этого невозможно назначить правильное лечение, однако проблема заключается в том, что, пока врач будет думать, пациент может умереть. А в худшем случае врач придет к выводу, что ситуация безнадежна, и прекратит лечение.

Между тем пациента с пулей в голове Андерс Юнассон получил впервые в своей практике. Здесь, вероятно, требовался нейрохирург. Этой области он не знал, но вдруг сообразил, что, возможно, ему повезло куда больше, чем он того заслуживал. Перед тем как помыться и надеть одежду для операции, он подозвал Ханну Никандер.

— Есть один американский профессор по имени Фрэнк Эллис, который работает в Каролинской больнице Стокгольма, но в данный момент находится в Гётеборге. Он известный специалист по проблемам в области мозга и к тому же мой хороший друг. Он живет в отеле «Рэдиссон» на Авеню. Будьте добры, узнайте его номер телефона.

Пока Андерс Юнассон ждал рентгеновских снимков, Ханна Никандер уже вернулась с номером отеля «Рэдиссон». Андерс Юнассон бросил взгляд на часы — 01.42 — и поднял трубку. Ночной портье в «Рэдиссон» упорно отказывался соединять его в такое время суток с кем бы то ни было, и, чтобы добиться своего, доктору Юнассону пришлось в достаточно резких выражениях описать ситуацию как экстренную.

— Доброе утро, Фрэнк, — сказал Андерс Юнассон, когда трубку наконец сняли. — Это Андерс. Я узнал, что ты в Гётеборге. У тебя нет желания приехать в Сальгренскую больницу и поассистировать в операции на мозге?

— Are you bullshitting me? (Ты надо мной гнусно издеваешься? (англ.)) — донеслось с другого конца провода.

В голосе слышалось сомнение. Несмотря на то что Фрэнк Эллис прожил в Швеции много лет и свободно говорил по-шведски, хоть и с американским акцентом, предпочитал он все же английский. Андерс Юнассон говорил по-шведски, а Эллис отвечал по-английски.

— Фрэнк, мне жаль, что я пропустил твою лекцию, но я подумал, что ты сможешь дать мне урок в частном порядке. У меня тут женщина с ранением в голову. Входное отверстие прямо над левым ухом. Я бы не позвонил тебе, если бы не нуждался в second opinion (Мнении другого врача (англ.).). И мне трудно представить себе лучшего советчика.

— Ты это всерьез? — спросил Фрэнк Эллис.

— Пациентка — девушка двадцати пяти лет.

— И ей прострелили голову?

— Входное отверстие есть, а выходного нет.

— Но она жива?

— Слабый, но регулярный пульс, дыхание менее регулярное, давление сто на семьдесят. У нее, кроме того, пуля в плече и огнестрельное ранение бедра. С этими двумя проблемами я могу справиться.

— Это звучит многообещающе, — сказал профессор Эллис.

— Многообещающе?

— Если у человека отверстие от пули в голове и он по-прежнему жив, то ситуацию надо считать обнадеживающей.

— Ты можешь мне проассистировать?

— Я должен признаться, что провел вечер в компании добрых друзей. До кровати я добрался в час ночи, и у меня в крови, вероятно, впечатляющее содержание алкоголя…

— Принимать решения и производить вмешательство буду я. Но мне нужен ассистент, который сможет заметить, если я начну делать какую-нибудь глупость. И, честно говоря, когда речь идет об оценке повреждений мозга, даже в стельку пьяный профессор Эллис, вероятно, даст мне много очков вперед.

— О’кей. Я приеду. Но ты будешь моим должником.

— Такси ждет перед гостиницей.

Профессор Фрэнк Эллис поднял очки на лоб, почесал в затылке и постарался сосредоточиться на экране компьютера, показывавшем каждый уголок и закоулок мозга Лисбет Саландер. Пятидесятитрехлетний, с иссиня-черными, чуть тронутыми сединой волосами и темной щетиной, с фигурой, которая свидетельствовала о регулярном посещении гимнастического зала, Эллис походил на второстепенного персонажа из Городской службы скорой помощи.

В Швеции Фрэнку Эллису нравилось. Приехав сюда молодым ученым по обмену в конце 1970-х годов, он задержался на два года. Потом регулярно снова приезжал до тех пор, пока ему не предложили должность профессора в Каролинской больнице. К тому времени он уже обладал именем с международной известностью.

Андерс Юнассон знал Фрэнка Эллиса четырнадцать лет. Впервые они встретились на семинаре в Стокгольме, где обнаружили, что оба являются заядлыми любителями ловли рыбы на мушку. Андерс пригласил американца на рыбалку в Норвегию. На протяжении всех этих лет они поддерживали контакт и неоднократно совместно выезжали на природу, однако работать вместе им не приходилось.

— Мозг — это таинство, — произнес профессор Эллис. — Я посвятил его изучению двадцать лет. Вообще-то даже больше.

— Я знаю. Прости, что я тебя вытащил, но…

— Ничего. — Фрэнк Эллис махнул рукой. — С тебя бутылка «Гранманье», когда мы в следующий раз поедем на рыбалку.

— О’кей. Это недорого.

— Несколько лет назад, когда я работал в Бостоне, у меня была одна пациентка — я описал этот случай в «Нью Ингленд джорнал оф медсин», — девушка, такого же возраста, как твоя. Она направлялась в университет, когда кто-то выстрелил в нее из арбалета. Стрела попала в конец брови с левой стороны, пронзила голову и вышла почти посередине затылка.

— И девушка выжила? — спросил пораженный Юнассон.

— Когда ее доставили в больницу, вид у нее был жуткий. Мы подрезали стрелу и сунули голову девушки в томограф. Стрела прошла прямо сквозь мозг. По логике вещей девушка должна была бы умереть или, по крайней мере, пребывать в коме.

— Каково же было ее состояние?

— Она все время находилась в сознании и, более того, сохраняла полную ясность ума, хотя, разумеется, была страшно напугана. Единственная проблема заключалась в том, что у нее в голове сидела стрела.

— Что ты предпринял?

— Ну, я взял щипцы, выдернул стрелу и заклеил рану пластырем. Примерно так.

— Девушка выжила?

— До момента выписки ее состояние считалось критическим, но, честно говоря, ее можно было отправлять домой в первый же день. У меня никогда не было более здоровой пациентки.

Андерс Юнассон подумал, уж не разыгрывает ли его профессор Эллис.

— С другой стороны, — продолжал Эллис, — несколько лет назад, в Стокгольме, моим пациентом был сорокадвухлетний мужчина, который ударился головой об оконную раму, причем не очень сильно. Ему сразу стало настолько плохо, что «скорая помощь» отвезла его в больницу. Я получил его в бессознательном состоянии. У него была маленькая шишка и совсем небольшое кровоизлияние. Однако он через девять дней умер в реанимации, так и не приходя в сознание. Я по сей день не знаю, что стало причиной смерти. В протоколе вскрытия мы написали «кровоизлияние в мозг в результате несчастного случая», но никого из нас этот вывод не удовлетворил. Кровоизлияние было столь незначительным и располагалось таким образом, что не должно было вообще ни на что повлиять. Тем не менее у него постепенно прекратили работать печень, почки, сердце и легкие. Чем старше я становлюсь, тем больше воспринимаю все это как своего рода рулетку. Лично мне кажется, что мы никогда не сумеем точно определить, как именно функционирует мозг. Что ты намерен делать?

Он постучал ручкой по изображению на экране компьютера.

— Я надеялся, что это мне объяснишь ты.

— Расскажи, как ты оцениваешь ситуацию.

— Ну, во-первых, похоже, что пуля мелкого калибра.

Она попала в висок, прошла в мозг сантиметра на четыре и остановилась возле бокового желудочка, где имеется кровоизлияние.

— Меры?

— Пользуясь твоей терминологией — взять щипцы и вытащить пулю тем же путем.

— Отличное предложение. Но я бы, пожалуй, воспользовался самым тонким из имеющихся у тебя пинцетов.

— Так просто?

— А что нам остается делать? Мы можем оставить пулю на месте, и не исключено, что пациентка проживет до ста лет, но это тоже дело случая. У нее может развиться эпилепсия или мигрень и любая другая проблема. А было бы крайне нежелательно сверлить ей череп и проводить операцию через год, когда сама рана уже заживет. Пуля лежит чуть в стороне от крупных кровеносных сосудов. В этом случае я бы рекомендовал тебе ее вытащить, но…

— Но что?

— Пуля меня особенно не тревожит. Ранения мозга удивительны — если девушка выжила, получив пулю в голову, это говорит о том, что она переживет и ее удаление. Проблема сосредоточена скорее здесь. — Он показал участок на экране. — Вокруг входного отверстия имеется множество осколков костей. Я вижу по меньшей мере дюжину фрагментов длиной в несколько миллиметров. Некоторые из них вонзились прямо в ткань мозга. Если ты не будешь действовать достаточно осторожно, они могут ее убить. — Эта часть мозга связана с речью и математическими способностями. Эллис пожал плечами. — Мамба-джамба. Я представления не имею, для чего эти серые клеточки предназначены. Ты можешь сделать лишь то, что в твоих силах. Оперировать будешь ты. А я стану следить у тебя из-за спины. Могу я одолжить одежду и где-нибудь помыть руки?

Микаэль Блумквист покосился на часы и отметил, что уже начало четвертого утра. Его запястья были скованы наручниками. Он на секунду закрыл глаза — смертельно уставший, он держался только на адреналине. Снова открыв глаза, Микаэль со злостью посмотрел на комиссара Тумаса Польссона и встретил взгляд, в котором явно читалось потрясение. Они сидели за кухонным столом в белом фермерском доме, неподалеку от городка Носсебру, в местечке под названием Госсеберга, о котором Микаэль впервые в жизни услышал менее двенадцати часов назад.

Катастрофа была налицо.

— Идиот, — сказал Микаэль.

— Послушай-ка…

— Идиот, — повторил Микаэль. — Я же, черт подери, предупреждал, что он смертельно опасен. Я ведь говорил, что с ним следует обращаться, как с гранатой с выдернутой чекой. Он уже убил по меньшей мере троих, он сильный, как танк, и убивает прямо голыми руками. А ты посылаешь арестовывать его двух деревенских полицейских, будто он обычный субботний алкаш.

Микаэль снова закрыл глаза. Интересно, что еще этой ночью может пойти наперекосяк?

Тяжело раненную Лисбет Саландер он отыскал в начале первого. Вызвал полицию и сумел уговорить Службу спасения выслать вертолет на уединенный хутор и эвакуировать Лисбет в Сальгренскую больницу. Он подробно описал ее ранения и пулевое отверстие в голове и заручился поддержкой какого-то умного и понятливого человека, который счел, что ей незамедлительно требуется медицинская помощь.

Тем не менее вертолета пришлось ждать более получаса. Микаэль сходил на скотный двор, служивший одновременно гаражом, вывел оттуда две машины, включил фары и осветил поле перед домом, отметив таким образом посадочную площадку.

Команда вертолета и двое прибывших санитаров действовали привычно и профессионально. Один из санитаров стал оказывать первую помощь Лисбет Саландер, а второй занялся Александром Залаченко, известным также под именем Карла Акселя Бодина. Залаченко был отцом и одновременно злейшим врагом Лисбет Саландер. Он пытался ее убить, но не сумел. Мужчину Микаэль обнаружил в дровяном сарае, тоже с тяжелыми повреждениями — его щека и лобная кость были разрублены топором.

Ожидая вертолета, Микаэль сделал для Лисбет все, что мог: достал из шкафа чистую простыню, разрезал ее и наложил первые повязки. Затем отметил, что кровь в пулевом отверстии на голове свернулась, закрыв его, словно пробка, и засомневался, можно ли перевязывать голову. Под конец он обмотал ей голову простыней, не затягивая, в основном, чтобы хоть немного защитить рану от попадания бактерий и грязи. Кровотечение же из пулевых отверстий на бедре и плече Микаэль остановил самым примитивным образом: нашел в шкафу рулон широкого серебристого скотча и попросту стянул им раны. Влажным носовым платком он обтер ей лицо и постарался хотя бы отчасти оттереть коросту из сохнущей глины.

В сарай, где ждал помощи Залаченко, Микаэль не ходил. В глубине души он решил, что Залаченко его по большому счету ни капельки не волнует.

Еще до прибытия Службы спасения он позвонил Эрике Бергер и объяснил ситуацию.

— Ты не ранен? — спросила Эрика.

— Со мной все в порядке, — ответил Микаэль. — Лисбет ранена.

— Бедная девочка, — сказала Эрика Бергер. — Я вечером прочла отчет Бьёрка о проведенном СЭПО (СЭПО — Служба государственной безопасности Швеции.) расследовании. Как ты думаешь с этим разбираться?

— У меня сейчас нет сил об этом думать.

Во время разговора с Эрикой он сидел на полу рядом с диваном и приглядывал за Лисбет Саландер. Его рука случайно задела брошенную возле дивана одежду — чтобы перевязать раненое бедро, ему пришлось стащить с нее башмаки и брюки. В кармане брюк он нащупал какой-то твердый предмет и вытащил карманный компьютер «Палм Тангстен T3».

Нахмурив брови, Микаэль стал его задумчиво рассматривать. Когда раздался шум подлетающего вертолета, он сунул компьютер во внутренний карман своей куртки. Потом, пока никто не появился, он наклонился и проверил все карманы Лисбет Саландер. Там обнаружился еще один комплект ключей от ее квартиры и паспорт на имя Ирене Нессер. Микаэль поспешно сунул оба предмета к себе в сумку.

О книге Стига Ларссона «Девушка, которая взрывала воздушные замки»

Жеральдин Бегбедер. Спонсоры

Отрывок из романа

«Мустанг кобра» Дарко срывается с места. Радио — ужас сколько децибел — выдает сербскую ультрапатриотическую песню в стиле турбо-фолк. Опять эта Цеца, бимбо эпохи Милошевича, вдова Аркана, военного преступника, действия которого дали основания TPI ( TPI или TPY — Международный трибунал для судебного преследования лиц, ответственных за серьезные нарушения международного гуманитарного права, совершенные на территории бывшей Югославии с 1991 года, был учрежден специальной резолюцией Совета безопасности от 25 мая 1993 года для разрешения в судебном порядке дел о серьезных нарушениях международного гуманитарного права в регионе.) выдвинуть против него в 1997 году обвинения в двадцати четырех преступлениях против человечества, в нарушении Женевских конвенций, в геноциде хорватов, боснийцев, косоваров и албанцев — в расправах, убийствах и насилии над мусульманами Боснии.

Бывший уголовник, экс-налетчик на банки, участвовавший в этнической «чистке» Вуковара в ноябре 1991-го, успел хорошенько набить себе карманы и набивал бы дальше, если бы не получил пулю в голову из автомата Хеклер&Кох. Когда субботним январским вечером 2000 года полиция через две минуты после выстрела приехала в шикарный белградский отель «Интерконтиненталь», он лежал в луже крови на полу вестибюля — там, где его и пристрелили. Убийство, похоже, заказал кто-то из окружения диктатора Милошевича — ему ведь охотно помогала организованная преступность. Особенно активно — те, кого называют спонсорами.

Как будто вижу перед глазами фотографию, опубликованную на прошлой неделе в газете «Глас явности». Вдова Аркана Цеца, звезда-символ. Миллиардерша с силиконовой грудью, в отделанных стразами серебряных мини-бикини от Версаче позирует на фоне собственной яхты со своими двумя детишками, смоляные волосы развеваются на ветру (Ближе познакомиться с Цецей и послушать, как она поет, читатель может, например, здесь: http://video.mail.ru/mail/ratnikova_a/950/954.html.).

Зад — просто конфетка. Вся — будто бомба, которая вот-вот взорвется. Да уж, выглядит эта Цеца потрясающе! Дарко рассказывает, что малышка не просто трахалась с балканским живодером Арканом, они действительно любили друг друга, эти двое. Настоящая история чистой любви — искреннее чувство и все такое прочее. Что тут сказать — ничего, кроме глубокого уважения, подобное чувство не внушает. Цеца даже ввела в моду стрижку, какую носил шеф военизированного сербского отряда «Тигры», добавляет он сообщически-доверительным тоном. И, с другой стороны, как будто хочет тем самым предотвратить любые мои возражения. А это ведь правда, что стрижка «под Аркана» — с точки зрения сербской молодежи — полный улет, и они от этой стрижки как тащились, так и сейчас тащатся. Гладко выбритый череп для них — способ показать себя мужчиной. Если мы сейчас встали на путь посткоммунизма и демократии, это еще не повод распускаться. Мы не пидоры, блин!

Виктор, сидящий на переднем сиденье, поворачивается к нам, пускает по кругу бутылку ракии. Стрелка спидометра резко смещается вправо — до ста восьмидесяти километров в час. Двигатель с диким ревом тащит нас вперед. Шины скрежещут об асфальт дороги. Скорость сумасшедшая, вот-вот оторвемся от земли.

Ален вжался в сиденье, он уже раскаивается в том, что сел в эту машину и смотрит на меня с легким беспокойством — как в самолете, который нес нас к Белграду. Он всегда боится взлета. А у меня кишки сводит, скорее, от приземления.

Наверное, наш водитель чувствует, что и я сейчас побаиваюсь, он снова поворачивается назад и говорит, что опасаться нечего. Дарко — профессионал, хочет стать автогонщиком. А тренироваться на улицах Белграда все-таки лучше, чем носиться по кругу, нет, что ли? Там все слишком предсказуемо. Никакого риска. Логика несокрушимая. Что можно добавить. Молча беру Алена за руку. Рука влажная, чувствую, что вот-вот заражусь его страхом. Если смотрю вперед, вижу затылок Дарко, вижу, как напряжена его шея, как вцепились в руль руки, а когда заглядываю в зеркало заднего вида этого чертова «мустанга», мне кажется, что водитель взглядом гипнотизирует дорогу — в точности так этот псих выглядит, когда они с Виктором обсуждают нескончаемые гонки с преследованием в «Гран-при 4», их кретинской видеоигре. Скотина Виктор истерически хохочет, так громко, что даже перекрывает иногда теплый чувственный голос Цецы. Короче, эти двое уже словили свою дозу адреналина, но продолжают ловить дальше.

На крутом вираже рука Алена еще сильнее сжимает мою. Стараюсь избегать его взгляда, и так знаю, что там отчаяние пополам с яростью. Он не хочет умирать. У нас впереди вся жизнь и еще много чего хорошего. Отвожу глаза, мне стыдно, что это из-за меня мы так вляпались. Ладно, сейчас главное — просто пережить этот морок. Главное — не смотреть на спидометр. Не паниковать. Отблески на стекле, мелькающие, наслаивающиеся одна на другую полосы света, будто ускоренное изображение при монтаже видеоряда для телесериала о ночном Париже, снятого методом субъективной камеры. Вот только все на самом деле, и мы в Белграде. Едва промелькнула за окнами площадь Князя Михаила — и мы уже на Славии, протискиваемся между машин. Слаломисты хреновы. Резкий разворот — кру-у-угом! — нас почти укладывает на бок — ничего, все под контролем — снова кру-у-угом! — этот разворот еще кошмарнее — теперь через круглую площадь… и все сначала.

— Дарко, он профи, он ас в круговых гонках! Что я вам говорил, ему ведь в мире равных нет, он же ведь величайший пилот мира, нет, вы видели, видели такое, Francuzi? — Виктор ликует.

Уж видели, как же! Видели, как прямо за поворотом выскочил прямо под колеса взъерошенный клубок желтой шерсти, видели в свете фар огромные удивленные глаза, видели открытую в последнем лае пасть. А теперь слышим. Скрежет шин. Жутковатый баммм впереди.

Дарко:

— О черт!

Останавливаемся. Дарко и Виктор бросают дверцу открытой и выходят посмотреть. Бродячая собака. Насмерть.

— О черт! — повторяет Дарко, разглядывая вмятину на правом крыле своего «мустанга».

Пнув как следует хромированный бампер и не сказав больше ни единого слова, он садится в машину, Виктор за ним, и мы на полной скорости срываемся с места.

М-да, в мире Дарко и Виктора жизнь точно не имеет никакой цены, тем более — собачья.

Эта мысль — вместе с несколькими другими, еще более безрадостными, — вертится у меня в голове, а «мустанг» тем временем мчится на всех парах к внезапно вынырнувшему не пойми откуда трамваю, который, в свою очередь, едет прямо в лоб машине, железо чиркает о железо, от воздухозаборника несет разогретой сталью, Дарко резко берет влево, съезжает на ухабистую боковую дорожку, окаймленную сорняками, потом разворачивается, снова крутит руль — и мы оказываемся еще на какой-то улице, по которой мчимся против движения — оно тут одностороннее, едва не опрокидываем всех пешеходов, будто они кегли, но вот в конце концов наш лихач сбавляет скорость и въезжает на территорию из трех улиц, окрещенную Силиконовой Долиной. «Мустанг» взбрыкивает еще пару раз — и мы у кафе «Диковина». Стайки карикатурных девчонок (такие девчонки — порождение конца войны) на каблуках-шпильках и в декольте до пупа прохаживаются вдоль витрин выстроившихся вдоль тротуара заведений. Спонсорские телки, поясняет Виктор с видом знатока: он глаз не сводит с золотой с бриллиантами цепочки стрингов типа «string bijoux», выглядывающей из джинсов одной из девиц. А сами ее джинсы украшены двумя стразовыми коронами, похоже, они из последней коллекции, созданной Викторией Бекхэм как дизайнером для самой же Виктории Бекхэм. Разукрашенная цепочка, джинсы с коронами и копия Виктории Бекхэм лениво задевают боком кузов «мустанга», впрочем, его не оцарапав.

У Дарко и Виктора здесь встреча с какими-то приятелями.

Мы вываливаемся из машины, слегка оглушенные, и через стеклянную дверь проникаем в кафе «Диковина». Внутри накурено, обстановка как бы модная. Один-единственный прямоугольный зал. Бар в глубине, несколько столиков с банкетками по обе стороны, на подвешенных к потолку и прикрепленных к стенам экранах — клипы умеренного похабства. По преимуществу — Пинк-ТВ («Пинк-ТВ» — первый французский телеканал для геев и лесбиянок, работающий вечером и ночью. В его арсенале более 200 эротических программ.).

Средний возраст посетителей — двадцать пять лет. Все — фанатики видеоигр и прочего виртуального мира. За столиком, уставленным бутылками — в основном ракии (кроме них, виднеются еще несколько баночек «Red Bull»), компания молодых людей. Едва завидев Francuzi с их бледными физиономиями, они начинают помирать со смеху. Подходим и садимся к ним за столик. Неша, еще один тип с бритым черепом, старший в компании, долго, с почти торжественной серьезностью, смотрит нам прямо с глаза — типично славянские штучки, бессознательный, почти животный способ исследовать потемки наших душ. Надо же понять, что у них там, у этих Francuzi. Похоже, вождь племени удовлетворен тем, что увидел. Он звучно хохочет и, не сводя глаз с Алена, одаряет его дружеским шлепком, словно говоря: «А ты ведь из наших, парень!» Потом спрашивает, как нам Дарко в роли водителя. Только псих может сесть в машину, когда за рулем такой идиот, говорит он, напирая на конечное «т», но признает в конце концов, что мы молодцы, не сдрейфили, и заказывает без лишних слов еще порцию сливовицы.

Пора бы мне уже рассказать вам, что с Виктором мы познакомились в августе 2001 года в ТКП (Товарищество Капиталистического Производства). На киностудии, принадлежащей Большому Боссу — энергичному сорокалетнему человеку, приземистому, с пронизывающим взглядом голубых глаз, бывшему члену ультранационалистической партии (Югославские ультралевые), ставшему в силу обстоятельств сторонником Милошевича, теперь, естественно, тоже бывшим. Во время войны именно компьютерный гений Виктор придумал зеленую лазерную мигающую надпись «НАТО — агрессор», а идея добавить к ней звуковым фоном саундтрек из «Звездных войн» пришла в голову Большому Боссу в один из вечеров, когда особенно сильно бомбили. Тогда ТКП везло во всем, и Большой Босс обзавелся немалым количеством марок и долларов. Мало того, гениальная идея помогла ему довольно быстро стать личным советником Милошевича по связям с общественностью, а это, в свою очередь, позволило ему приобрести несколько десятков тысяч квартир по две тысячи марок каждая, а кроме того, вот эта вот самая киностудия была именно тогда оснащена последними моделями компьютеров APPLE XXL, лазерных сканеров и ксероксов, даже — кофейным автоматом со стаканчиками, ну и еще всяким разным. За образец взяли интерьеры из американских детективных сериалов.

Всему хорошему приходит конец, закончилась и война. Милошевича отправили в Гаагу, в тюрьму Международного уголовного трибунала, у ТКП появились серьезные трудности, кое-кто сел на скамью подсудимых. Большой Босс, почуяв откуда ветер дует, быстро сориентировался и переметнулся в другой лагерь. Вот только, надо думать, недостаточно быстро, потому что никто отныне не желал с ним сотрудничать. Все, кто раньше лизал ему задницу, больше знать не хотели этого типа: внезапно Большой Босс показался им подозрительным и не внушающим доверия. За его спиной перешептывались, о нем распускали грязные слухи, его пытались сломить, выбить из седла. Все завистники, все бывшие коммуняки превратились нынче в либералов и демократов — и чего он только не наслушался! Столько нелепостей, столько чуши собачьей, только шли бы они все подальше со своей политикой, на политику ему плевать! С высокой колокольни! Если разобраться, Большой Босс просто неудачливый карьерист, но повезло еще, как он сам говорит, что у него сработал инстинкт, и он хотя бы часть своего состояния перевел на Кипр.

С тех пор он пытается искупить свою вину хорошим поведением. Конечно, на это потребуется время, но все получится. Он и не такого навидался, и кожа у него толстая.

Крысы сбежали с тонущего корабля, теперь в ТКП остались только верный Виктор, Неша и несколько случайных людей, называющих себя друзьями Большого Босса, но если и связанных с ним дружбой, то весьма недолговечной. Виктор с Нешей ничего уже не ждали от будущего, потому они укрылись в виртуальном мире видеоигр и Интернета, не оставив себе другого окна во внешний мир.

Что же до Дарко — он не из их компании. Он крутит роман с Иваной, секретаршей Большого Босса, красивой девятнадцатилетней брюнеткой с ногами от ушей, которая кружит головы всем потенциальным клиентам ТКП и, благодаря своим прибыльным ножкам, уже сколотила — желающих хватало — неплохой запасец средств. Только в глазах Неши и Виктора главное отнюдь не романы Дарко, а то, что он регулярно работает на спонсоров: именно эта его работа укрепляла в них взаимное преклонение, молчаливое, достаточно сдержанное, и меньше всего с их стороны относившееся к нему самому…

Насколько мы поняли, что касается спонсоров — служит им Дарко весьма своеобразно: в нужное время он занимает место на скамье подсудимых и садится в тюрьму вместо кого-то из них. Работенка, скорее, непыльная и с возможностью роста. Когда-нибудь Дарко и сам сможет стать спонсором. «Мустанг-кобра» — знак благодарности, он получит еще много других подарков, если будет и дальше хорошо на них работать…

С тех пор, как закончились натовские бомбардировки, Белград вступил в период под названием Tranzicija — и, ей-богу, хуже бардака, чем этот самый Переходный Период, не придумаешь: большая месса, к которой собрались все кому можно и кому нельзя.

Спонсоры, хорошо нажившиеся на войне, стали нуворишами, их с каждым днем все больше и они процветают в полной безнаказанности. На любом перекрестке можно встретить их черные лимузины с тонированными стеклами, увидеть их за рулем сверкающего «понтиака», «корвета» или «шевроле», самым крутым такие привозят из Лос-Анджелеса, а тем, кто на подступах к самой крутой крутости — «хонды» или «кавазаки». Спонсоры — везде, они просочились даже на самые верхние этажи власти.

На Дединье (Дединье — квартал в Белграде, где находилась резиденция Милошевича. В годы его правления сложилась поговорка: «Sto je dobro za Dedinje — nije dobro za Cetinje», то есть «Что хорошо для Дединье — то плохо для Цетинье», исторической столицы Черногории.) растут как грибы кричаще роскошные виллы в неоклассическом стиле, украшенные позолоченными статуями. Крайне важная деталь: от бронированных дверей с резными створками к тротуару тянется красная ковровая дорожка. И если посмотреть на все это пристально, неминуем вывод: именно спонсоры — звезды нынешнего Переходного Периода.

А ракия уже ударила мне в голову, и мной овладевает ощущение, что Дарко не доживет до старости, что вся Сербия быстрым ходом движется к катастрофе и что, как бы там ни было, если Белград стал Нью-Йорком образца 1997 года, логовом гангстеров, паскудных политиканов, сутенеров и шлюх с силиконовыми грудями, тут уже ничего не поделаешь.

К двум часам ночи народ из «Диковины» начал помаленьку расходиться. Замечаю, что пол здесь выложен керамической плиткой, и это очень практично — легко вымести окурки. На самом деле диковинного в этом кафе — только название. А так — обычная забегаловка, претендующая на стиль high-tech, но явно не дотягивающая до уровня. Мебель, возможно, и итальянского дизайна, но самая дешевая, свет чересчур яркий. Но все-таки есть, есть тут что-то такое, что трудно определить словами, что-то дико трогательное.

Видеоэкраны гаснут, а еще часом позже официант дает нам понять, что пора бы все-таки всерьез подумать о том, чтобы сдвинуться с места. В кафе никого не осталось, если бы ушли и мы, можно было бы закрывать, и нет никакого смысла раздражать этого парня: у него под черной майкой с черепом играют такие мускулы, что ясно — среди нас ему соперников нет и быть не может. Дарко достает из кармана банковские билеты и платит за всю компанию, выкладывая за раз — чисто славянская манера! — эквивалент месячной зарплаты с нескрываемым удовольствием оттого, что у двух других нет таких бабок. И, конечно, речи быть не может, чтобы Francuzi сами за себя платили — это он всех пригласил, да-да-да, для него это дело чести, и даже не думайте о складчине, а то ведь он разозлится! Ну и еще вот что: мы же друзья Виктора, значит, теперь, и его друзья — правда, Francuzi? Да, конечно, друзья, только нам сейчас уже очень хочется домой. Ракия нанесла нам удар под дых, мы почти уверены, что дикая головная боль обеспечена.

Дарко предлагает нас отвезти, но мы ни за какие коврижки больше не сядем в его машину для смертников. Тут у нас с Аленом полное согласие, и мы в один голос отвечаем, что хочется пройтись пешком. Свежий воздух нам определенно поможет, и потом, разве это разумно — настолько бухими грузиться в автомобиль?

Дарко отвечает: «Ну, как хотите…» — а насмешливый оскал на его лице выдает совсем другие мысли: «Ну и слабаки вы, Francuzi, да не спорьте — бесполезно, только что сами дали себя на этом поймать!» И тут, не знаю почему, меня заносит, я начинаю оправдываться, и увязаю еще больше. Некоторое время мы, стоя на тротуаре перед «Диковиной», выясняем отношения, остальные пока курят травку вместе с мускулистым официантом, который в конце концов вышел за ними, и тут вдруг Дарко осеняет новая идея, ему, видите ли, хочется выпить где-нибудь еще по стаканчику — надо же укрепить нашу зародившуюся дружбу:

— Ну а на это — что скажете? Эй, нельзя же вот так взять и расстаться, а, Francuzi? Всего-то два часа ночи, вы в Сербии, и великая мать-родина смотрит на вас! Расслабьтесь хоть немножко, надо уметь жить и отрываться по полной, черт побери! Знаете, как мы оттянемся, какой кайф словите, ей-богу, вы же еще ничего тут не видели!

Сопротивляться бессмысленно. В конце концов Ален хватает меня за руку и уводит просто-таки посреди фразы. А когда мы, успокоенные безмятежным пением сверчков, подходим уже к Скадарлии (Скадарлия — уголок старого Белграда начала века, где сохранились и уютные балканские домики под черепицей, и маленькие ресторанчики, и «кафаны» (кафе) со столиками на улице, в которых можно отведать национальные напитки и блюда.), считая, сколько шагов осталось до улицы Бирчанинова, до нашей кровати, и обдумывая каждый что-то такое, что у нас уже не хватает сил высказать вслух (да и зачем — все равно мысли у нас одинаковые), далеко позади слышится рев «мустанга», готового сорваться с места и бьющего от нетерпения копытом о раскаленный асфальт: скорее, скорее начать снова свой безумный, самоубийственный бег в ночи.

О книге Жеральдин Бегбедер «Спонсоры»

Эволюция власти

Отрывок из книги Владимира Соловьева и Николая Злобина «Путин—Медведев. Что дальше?»

Раньше мы уже говорили о том, что ни у Владимира Путина, ни у Дмитрия Медведева в момент их прихода к власти формально не было собственной команды. Но при ближайшем рассмотрении совершенно неожиданно выясняется то, что команда была, причем довольно сильная, и уже сидела на своих местах.

Фактически с 1999 года Россией управляют, если можно так выразиться, воспитанники очень популярного и влиятельного политика 1990-х годов — первого мэра Санкт-Петербурга Анатолия Собчака. Выяснилось, что в противостоянии двух городов, двух команд — московской (куда входили, в частности, Юрий Лужков, Евгений Примаков и большое количество депутатов Госдумы) и питерской, — питерская команда все последнее десятилетие играет откровенно сильнее.

Как-то так получилось, что еще во времена Анатолия Собчака ставки в команде питерцев делались не на внешние проявления ораторского искусства, а на конкретную вдумчивую и содержательную работу. В результате молодые, хорошо образованные люди, юристы, экономисты и прочие «собчаковцы», собравшиеся вокруг Владимира Путина, очень быстро, хорошо понимая друг друга, выстроили систему внутренней иерархии и, проникнув в администрацию, стали достаточно эффективно заниматься перехватом как политической, так и экономической инициативы.

Очевидно, что выигрыш петербургской команды у московской в конце 1990-х — начале 2000 х годов во многом был связан не только с тем, что они были молоды и энергичны, но и с тем, что между ними сложились другие отношения. Они проявляли друг к другу больше лояльности, оказывали помощь — возможно потому, что им было нечего делить, а может быть, они понимали, что идут против московской «мафии» и им надо держаться вместе. Иными словами, они не конкурировали внутри своей группы, не уничтожали сами себя, что в московской команде в этот момент происходило по полной программе. И когда питерские появились в Москве, то вели себя как муравьи: один появившийся тащил за собой другого представителя Санкт-Петербурга. Оказавшись в Москве, они продолжали друг друга поддерживать, что для столичного чиновничества достаточно новое явление.

Эта тенденция в общих чертах сохраняется и по сей день. Однако Москва, к сожалению, накладывает на людей свой отпечаток, и питерские мало-помалу начали воевать друг с другом. Но на том, начальном этапе личная лояльность и изначальная невовлеченность в интриги оказались довольно сильным козырем. Питерские не то чтобы не рассматривали политику как интриги — конечно, рассматривали, но эти интриги были направлены вовне, а не внутрь команды, не на ее членов лично. Это позволило им не только победить московских — а если говорить точнее, выдавить олигархический клан, — но и создать цельную команду, члены который рассчитывали друг на друга, опирались друг на друга и окружали своего лидера — президента Владимира Путина, который тоже оказался большим патриотом питерских кадров.

Именно так появились в большой политике и Игорь Сечин, который всегда пользовался доверием Путина, и Алексей Кудрин, который к тому времени уже работал во властных структурах, но получил дополнительный стимул и толчок к развитию, и все остальные питерские. Разумеется, точно таким же образом в конце 1999 года пришел Дмитрий Медведев, который сейчас, став президентом, сохраняет эту традицию, делая ставку только на людей, которых он знает лично, с которыми у него имеется некая совместная история, общее переживание, и которым он может доверять чуть больше, чем один чиновник доверяет другому. Другое дело, что сегодня ситуация в стране совсем иная.

Есть определенная особенность появления на российском политическом небосклоне таких людей, как Владимир Путин. Борис Ельцин все-таки появился в результате некоей пертурбации, а Путин — в результате каких-то случайных обстоятельств. Этот человек не должен был и не мог стать президентом в тех условиях, однако он стал — совершенно случайно, вопреки всему. Это наложило существенный отпечаток на личность Путина. Он всегда придавал большое значение случайным обстоятельствам, понимал, что важно быть в нужном месте в нужное время и ловить момент, знал, что системы нет и рассчитывать на то, что она выберет лучшего, нельзя — сейчас в России это невозможно. Такие проблемы не стоят перед западными лидерами, которые понимают, что у них есть отработанная система, в которой люди растут в соответствии с определенными законами. А в России ничего этого нет.

Можно сказать, что, если бы не знаменитая раскладушка на кухне Алексея Кудрина, Кудрин не стал бы министром финансов. Фактор случайности, безусловно, присутствует в характере политика Путина. В отличие от многих западных лидеров, которые являются по большому счету менеджерами, действующими по книжке, по учебнику, зная, что и как должно работать в соответствии с системой, Путин — человек инстинкта. И в этом его сила, потому что он кожей чувствует правильность того или иного поступка раньше, чем понимает его головой.

Безусловно, Путин — талантливый политик-тактик, которого первым разглядел Борис Ельцин. Возможно, он не самый глубокий мыслитель, однако он способен максимально критически проанализировать сегодняшнюю ситуацию, увидеть плюсы и минусы, опрокинуть ее и воспользоваться возможностями, которые она дает. В этом его сила, и в этом же его слабость.

Именно поэтому ему было принципиально важно располагать огромным объемом информации, равно как и монополией на принятие решений, выраженной в вертикали власти. Понимая, что стал лидером огромной страны со всеми нерешенными проблемами во многом случайно, как и то, что эта случайность могла и не состояться, Путин инстинктивно принял решение впредь страховаться от случайностей. А это можно сделать, только зная и контролируя все до мелочей.

По следам перспективного чиновника Владимира Путина в российскую политику пришла — тоже достаточно случайно — плеяда людей, на тот момент особо не известных, но относительно профессиональных. У них был еще один большой плюс по сравнению с другими: они хорошо знали, что такое проиграть. Потерпев фиаско вместе с командой мэра Собчака на городских выборах, они поняли, что больше проигрывать не хотят. Для них это был почти смертельный удар, и второго они себе позволить не могли. Вряд ли они пережили бы еще одно такое поражение, поэтому, скорее всего, те феноменальные, возможно, даже не осознаваемые, единство и сплоченность внутри команды начали складываться в результате понимания абсолютной невозможности следующего проигрыша.

Нетрудно, кстати, заметить, что корни политики обоих президентов — Путина и Медведева — по отношению к СМИ лежат, отчасти, в истории Анатолия Собчака. Когда Собчак стал мэром Санкт-Петербурга и казалось, что по крайней мере в своем городе он — кумир, его внезапно со страшной силой принялись «мочить» как представители правоохранительных органов, присланные из Москвы, так и средства массовой информации.

В конечном итоге это стоило Анатолию Собчаку победы на выборах, поскольку он играл роль честного демократа, каковым на самом деле и являлся, и не мог подтасовать результаты. Поэтому и стала возможной организация «выборного десанта» граждан из морских училищ и воинских частей, единодушно проголосовавших за Владимира Яковлева, обеспечив тому победу с крайне незначительным преимуществом.

По всей вероятности, и Путин, и Медведев в этот момент ясно поняли, что нельзя упускать ни СМИ, ни силовые структуры, ни избирательный процесс. Можно быть сколь угодно прекраснодушным демократом, но есть технологии, которые необходимо учитывать в такой стране как Россия, имея дела с такими политическими противниками, с которыми свела их жизнь в те времена. История с Анатолием Собчаком стала, если можно так выразиться, родимым пятном для Владимира Путина.

Отчасти проблема усугубилась тем, что сам Путин — не человек, принадлежащий какой-то команде. Можно сказать, что он одинок в политике. Он — волюнтарист в самом прямом смысле слова. В принципе это тоже одновременно и плюс, и минус Владимира Владимировича. Путин очень хорошо себя чувствует в одиночестве, комфортно, поэтому ему команда не нужна. Ему нужны подчиненные, структура власти, которую он и выстраивал.

Если же необходимо с кем-то посоветоваться… что ж, может быть, есть два-три человека, которым он действительно доверяет по жизни. В частности, он доверял Волошину, по крайней мере до известных событий, когда тот ушел из администрации. Безусловно, доверенным лицом был и остается Игорь Сечин, человек, отношения которого с Путиным всегда были и остаются особыми. Ну и, конечно, Дмитрий Медведев. Есть еще Сергей Иванов, отношения с которым у Путина не были столь близкими и доверительными, как у трех вышеупомянутых персонажей, однако Иванов, в отличие от всех, кто окружает Путина, стал генералом КГБ, когда последний был еще подполковником, поэтому по большому счету ничем ему не обязан.

Все остальные в большей или в меньшей степени являлись ведомыми Путиным. Это не столько команда, сколько люди, которых он вытащил, которые вплыли вместе с ним в политику, если можно так выразиться, как рыбы-прилипалы — в хорошем смысле этого слова. Поэтому рассматривать их как путинскую команду по большому счету нельзя. Это команда «вокруг Путина». Есть люди, через которых Владимир Владимирович осуществляет свои решения и проводит программы, но сам он по определению не нуждается в спарринг-партнере, который будет сидеть и размышлять вслух, и это особенно ясно было видно в период его президентства.

О книге Владимира Соловьева и Николая Злобина «Путин—Медведев. Что дальше?»

Путь в литературу

Авторское предисловие к повести Бориса Гайдука «Террин из зайца»

В литературу меня привел, как это теперь принято говорить, мой младший брат.

Ему тогда было десять лет, мне двенадцать. Брат, которому полагалось во всем быть ниже плинтуса, однажды пришел и сказал:

— Я написал рассказ.

Фантастический рассказ под названием «Страх на неизвестной планете» (рукопись с иллюстрациями автора цела по сей день) был представлен родителям и друзьям. Уязвленный в самое сердце, я засел за письменный стол, и к концу недели были готовы не один, а несколько рассказов разных жанров: того же фантастического, приключенческого, любовного и даже эзотерического. А также краткий сценарий детектива.

Отзывы были хорошими. Младший брат присмирел, статус восстановился, и писательство на время утратило для меня всякий смысл.

Дальнейшие пунктиры творческой биографии выглядят так:

  • участие в стенгазете пионерского отряда «Орленок»,
  • попытка под влиянием кого-то из великих вести дневник, продлившаяся месяца три и закончившаяся в мусорном контейнере,
  • юношеская поэзия о вечном: Я Вас любил…
  • приличных размеров статья в институтской газете о Всесоюзном студенческом форуме, куда ненадолго распоясавшееся при перестройке студенчество спьяна выбрало автора этих строк.

Следующий серьезный приступ графомании случился в первые месяцы по окончании вуза. Будни молодого экономиста предоставили неожиданно много свободного времени.

Постстуденческий вакуум интеллектуальной и духовной активности требовал заполнения.

Люди вокруг были, мягко говоря, неинтересны.

Так под девизом «Я не такой» были написаны два коротких рассказа, украдкой растиражированы визжащим на всю контору матричным принтером и незамедлительно разосланы по всем литературным журналам до «Нового мира» включительно.

Из одного места пришел официальный доброжелательный отлуп. Рецензент (имени не помню, женщина, дай ей Бог здоровья), отмечала мою Наблюдательность, Легкую Манеру Письма и Внятность Изложения Мыслей. Недостаток, по ее мнению, был только один и состоял в том, что автор не вел за собой читателя, а как бы сам шел за ним. Это же явилось и причиной или, видимо, формальным поводом для отказа в публикации. Письмо привело меня в восторг и ликование. Еще бы, настоящий отказ толстого журнала, какие сотнями получали Бродский, Довлатов, Битов, — несомненный признак будущей славы! А вести за собой читателя — сущий пустяк. Бери его, дурака, за жабры и веди.

В это время, однако, случилось обострение реформ. Из продовольственных магазинов ушла последняя линия обороны: трехлитровые банки с зелеными помидорами. Самая обычная еда стала вожделенным дефицитом. Жигулевское пиво в коммерческой торговле перевалило за червонец. Речь пошла о выживании, и творчество снова пришлось отложить.

Выживание состоялось, вслед за ним пришли кое-какие скромные успехи, потом полные разорения, и снова маленькие взлеты, и опять досадные провалы, и так далее, и тому подобное, и прочее.

Мне повезло в одном: так прошла не вся жизнь, а всего семь или восемь довольно одинаковых лет, и только достопамятный август 98-го снова принес мне, как и многим другим соотечественникам, много досуга. Бизнес пришлось перевести в режим поддержания штанов, а свободное время посвятить размышлениям о выборе дальнейшего пути.

Так появились на свет еще несколько рассказов. Позже, перечитав, я со стыда их порвал и выкинул. Жаль, любопытно было бы взглянуть.

Параллельно получило развитие другое подавленное увлечение — кулинария. Потеряв жизненные ориентиры, я стал много и увлеченно готовить. Были куплены немецкие ножи лучшей стали, китайская сковорода с выпуклым дном и профессиональная разделочная доска толщиной в два пальца. Также в доме появились роскошно изданные кулинарные книги. Праздник с приемом гостей теперь начинался для меня с приготовления пищи: я солил семгу (рецепт высылается по требованию), готовил птичий холодец с грибами, крошил оливье из двух видов мяса (говядина с куриным филе или язык с индейкой и — никогда-никакой-колбасы), ваял сельдь под шубой (в качестве соуса — сметана пополам с майонезом, каждый слой пропитывается отдельно и на каждый — черного перцу и чуть-чуть, совершенно незаметно, острого сыра), закладывал в пряный маринад курицу для жарки по-индийски, в общем, ни в чем себе не отказывал.

Не хотелось бы слишком задирать нос, но мою еду хвалили. «Как узбек сделал», — сказал о плове приятель, уроженец Ташкента. Жена друга попробовала пирог с рыбой и вздохнула: «Есть же мужчины», за что друг настоятельно просил в следующий раз пирогов не печь. О салатах и супах я и сам знал — хорошо. Я начал всерьез задумываться о карьере повара.

И тут грянул гром.

Заглянув на один литературный интернет-сайт, где некоторое время безмолвно и безнадежно томились два моих рассказа, я нашел один из них номинированным на сетевой литературный конкурс. К тому же рассказ оброс ворохом доброжелательных отзывов, из которых «очень неплохо» было самым сдержанным. Подпрыгивая до потолка, я поспешил вынести на суд публики еще один, самый свежий и самый любимый рассказ.

«А вот это говно», — сказало общественное мнение.

«Не может быть, — не поверилось мне, — я так старался…» «Говно», — подтвердили новые отзывы.

«Ах так?!» — И я засел за новый рассказ…

Теперь профессиональная доска в два пальца толщиной вынимается из кухонного шкафа от силы три раза в год. Роскошные кулинарные книги не заросли пылью только потому, что я иногда люблю разглядывать в них картинки и пускать от этого слюни. Из немецких ножей лучшей стали в обиходе сейчас два, средних размеров. Остальные для ежедневного применения оказались или слишком большими, или, наоборот, маленькими. А китайская сковорода с выпуклым дном и вовсе куда-то подевалась.

А я, вскакивая по ночам, чтобы записать приснившееся слово, или хлопая в ладоши от удачно легшей в текст строчки, или даже поймав тот самый редкий кайф, когда пальцы просто шевелятся на клавиатуре, а пишется все как будто само собой, и так целые страницы, целый день, а потом ночь; так вот, даже в эти моменты я иногда говорю себе: опомнись — еще не поздно стать поваром!

О книге Бориса Гайдука «Террин из зайца»

Сергей Минаев. The Тёлки: два года спустя, или VIDEOТЫ

Отрывок из романа

«Мирки Миркина». За полтора года мы стали одним из двух самых популярных шоу молодежного музыкального канала М4М. Еще бы! Суть программы заключалась в том, чтобы менять социальный статус людей. Проститутки в нашем эфире становились менеджерами по продажам, а менеджерихи выходили на федеральную трассу, управляющий банком менялся местами с водителем маршрутного такси, а повар итальянского ресторана — с продавцом шаурмы. И между всеми этими типами, я — проверяющий, как им живется в новой шкуре, я — дающий советы, я — издевающийся, я — смеющийся, я — плачущий вместе с ними. Пресса поливала меня помоями, носила на руках, снова поливала. Участники программы трижды подавали на меня в суд — безуспешно. Мне дважды били морду — оба раза все тот же закомплексованный мудак, муж одной из менеджерих:

—Она… стояла на дороге… как проститутка!!! Вы понимаете, чего ей это стоило?!

— Но она же не дала клиенту!

Непонятно, чем он был больше возмущен, — моим ответом или тем, что его жена не вышла в финал нашего шоу.

Деятели культуры писали коллективные письма, требуя закрыть программу. Один заслуженный режиссер, сделавший полтора фильма, вопил о морали и грозил походом к Президенту, пока в интернете не появилась запись его разговоров с собственной секретаршей. Он предлагал ей одеться школьницей и грозил отшлепать солдатским ремнем. После этого альянс духовненьких распался. Они явно остыли. Видимо, мы поймали за руку самого невинного из них. Могу себе представить, о чем говорили со своими секретаршами остальные.

Вода, кстати, тоже остыла, пора менять съемочный павильон. Я выхожу из ванной и перемещаюсь в гостиную. Сажусь на ковер, ставлю музыку и наливаю себе первый стакан виски.

Я оглядываю окружающее пространство и ловлю себя на мысли, что моя квартира со временем превратилась в отель. Современный, дизайнерский, очень комфортный, но все-таки отель. Честно говоря, я давно ловлю себя на мысли, что веду себя в этом городе как иностранец. Как командированный. Рок-звезда в туре. Недели проходят как один день, месяцы как неделя, а год как… кстати, какое сегодня число?

Тут мне следовало бы поплакаться, рассказать о жесточайшей нагрузке, диком нервном напряжении, частых депрессиях, отсутствии времени на личную жизнь, и как следствие всего вышесказанного — о невозможности создать семью. Но вы читаете не повесть «Кровь и пот на льду Евровидения», да и я, кажется, не Дима Билан. Посему будем честны друг перед другом.

Сложно жаловаться на жизнь, когда последний раз ты пользовался общественным транспортом ввиду жесточайшей необходимости приехать вовремя: речь шла о контракте ценой пятьдесят тысяч долларов. О контракте, согласно которому ты на протяжении месяца должен рекламировать пиво, оценивая присланные про него рассказы любителей. Да и оценивать предстоит не тебе: от тебя требуется лишь имя и фотография в хорошем разрешении.

Глупо стенать о постоянной усталости, если в прошлом году ты провел за границей в общей сложности семьдесят пять дней, твоя карточка в фитнес-клуб стоит три тысячи евро, но ты туда не ходишь, потому что не можешь найти ее в ящике письменного стола. Отвратительно рассказывать о сложностях съемочного процесса и внезапных переездах с места на место, когда гостиничные номера, в которых ты останавливаешься во время своих командировок, должны стоить не дешевле семисот долларов за ночь. Лицемерно сообщать, что у тебя часто нет времени на обед или ужин, учитывая тот факт, что ты не можешь вспомнить, когда обедал или ужинал в заведении со средним счетом менее пяти тысяч рублей на человека.

Ты не знаешь, во сколько обходится каналу твоя мобильная связь и медицинская страховка, ты никогда не смотришь в конец ведомости представительских расходов — просто подписываешь. Такси, которое ты имеешь право вызывать, если опаздываешь на запись или задерживаешься допоздна на работе, давно уже используется твоими друзьями и их подругами, а на предложение канала нанять тебе водителя, скромно потупив глаза, ты заявляешь, что предпочитаешь передвигаться на «Веспе», не думая о том, во сколько обходится твоя логистика.

Количественные характеристики в отношении финансов давно перестали быть моей темой. В какой-то момент стало очевидно, что тех денег, которые мы не заработали в начале нулевых, мы точно не заработаем в их конце. И я успокоился. Того, что я получал на канале, было недостаточно для перелетов частными самолетами, покупок недвижимости за границей и прочих девайсов, которые отличают жизнь селебритиз в странах, так и не вставших с колен, типа Америки или Соединенного Королевства. Но этого вполне хватало, чтобы раза два в месяц внезапно срываться, скажем, в Лондон, не думая о том, сколько денег в данный момент на твоих карточках.

Мой гардероб практически полностью состоял из убитых джинсов, растянутых свитеров и футболок с дурацкими принтами, сделанных неизвестными дизайнерами, но купленных либо в Harvey Nichols либо на Camden Market, либо еще где-то на острове. Эта нарочитая небрежность, конечно, тщательно поддерживалась. Не верьте лохам, утверждающим, что у них «миллионеры и звезды ходят одетые как бомжи, потому, что им все равно, как они выглядят». Весь этот тинейджерский треш надевается только с одной целью — показать, что тебе не все равно. И ты круглый год ходишь практически в одних и тех же кедах не оттого, что тебе нечего надеть, а потому, что у тебя их тридцать пять пар. На поверку вышло, что выглядеть бомжом труднее, чем выглядеть русским миллионером. Для этого требуется что-то большее, чем деньги. Но разговоры о финансах — пошлейшая тема. Даже эсэмэски, которые приходят после каждой операции по кредитке, я тут же раздраженно стираю. Они отвлекают.

От чего? Да практически от всего. От интервью, фотосессий, эфиров, встреч с поклонниками творчества, съемок в эпизодах кинокартин (что особенно нравится), походов на радио и телеэфиры (ненавижу, но все равно хожу), диджейсетов, квартирников, чтения чужих произведений вслух, продюсирования сериала (об этом позже). Главное — от себя самого. Ведь ты практически не останавливаешься, понимая, что, если это сделаешь, непременно упадешь. Персонажей, желающих «быть Андреем Миркиным»,— целая электричка «Владимир—Москва». В ней сидят поклонники, талантливые, но пока неизвестные. Они могут годами ждать твоего места.

Кстати о поклонниках. Самые конченые ублюдки среди нас, селебритиз, стенают от якобы невозможности выйти на улицу незамеченным. Даже если это так, даже если твоя жизнь напоминает сумасшедший дом — смени профессию, чувак! Стань счастлив — начни снова вести отстойную жизнь простого человека. Или не жалуйся, мать твою!

И я не жалуюсь. Я просто живу. Жизнью человека, который берет на себя повышенные обязательства, назначая восемь встреч в день и последовательно все отменяя, потому что у него вот уже третий час не получается правильно свести на домашних вертушках «Smells Like Teen Spirit» Nirvana с «Все идет по плану» Гражданской Обороны. Жизнью человека, который по пути на студию замечает нечто особенное и по приезде бегает по потолку с требованием за час до прямого эфира переделать все сюжеты. Потому что он вдруг обнаружил, они не соответствуют.

Чему? Частенько ты и сам не знаешь, просто в какой-то момент ловишь тень идеи и целыми днями думаешь, как именно ее использовать. Это заставляет тебя вскакивать ночью и измарывать каракулями три-четыре листа, причем так замысловато и подробно, что утром уже невозможно разобрать, что ты имел в виду. Из-за этого ты часами стоишь в супермаркете и тупо вертишь в руках коробки с хлопьями, пораженный внезапной мыслью, что в программе нужно переделать все — от заставки до звукового сопровождения. Но наконец понимаешь, что дело не в заставках, логотипах и озвучке. Дело не в сюжетах и монтаже. Проблема в тебе. В червяке, который постоянно грызет печень, требуя новых побед, оваций, признаний. В твоем чертовом тщеславии, чувак.

Особенно очевидно это в такие дни, как вчерашний. Я сломал под столом карандаш, когда главный редактор канала сказал на планерке, что на прошлой неделе шоу было пресноватым. Пресноватым, бля! И это я слышу от человека, который каждый раз своим появлением наводит меня на две мысли — о суициде и эмиграции. Или о суициде в эмиграции. Реально, если вы хотите моей смерти — оставьте меня с ним на сутки в замкнутом пространстве. Послушав его рассуждения об исследовании аудитории или тенденциях в мировой музыке, пристально посмотрев в его постное лицо, ощутив его дирольно-стерильное дыхание, я вскрою себе вены чуть быстрее, чем за десять минут. Брр… даже руки зачесались. Нет, вскрывать не буду, не люблю вида крови, лучше дознуться. Говорят, прикольная смерть.

Я опрокидываю в себя очередной стакан. На чем, бишь, я остановился? На передозе? А, на вчерашнем дне. Так вот, после планерки я давал трехминутное интервью интернет-порталу, название которого, как всегда, не запомнил, и журналистка заставила меня побелеть от злобы, заметив вскользь, что не смотрит мое шоу уже три недели. Она, сука, видите ли, не успевает. А вечером… вечером я чуть с ума не сошел, когда мне показалось, что официант в ресторане меня не узнал. Я заплакал бы, kids, да вы все равно не увидите слез за темными очками, которых я практически не снимаю. Реально, kids, в такие моменты я чувствую, что этот город больше не любит меня.

Внезапно я ощущаю дикий голод. Встаю, уже порядком набравшийся, разогреваю в микроволновке картонку с лапшой, наливаю еще виски и возвращаюсь на пол.

Кстати о любви. Ее стало гораздо больше, чем раньше. Например, на прошлой неделе я почти переспал с пятью девушками. Почти — потому что с одной дошло только до страстных поцелуев в туалете (я был сильно пьян), у двух в самый ответственный момент обнаружились месячные, четвертая, с которой меня познакомил Антон, весь вечер одаривала меня знаками внимания, мы тискали друг друга под столом, а потом она вышла поговорить по телефону и исчезла (а как же дружеские рекомендации и хорошие отзывы с прежнего места в постели?). Последняя девушка была проституткой, что вроде бы за победу не катит. Или уже катит? Не хотелось бы в это верить.

Отношения с женщинами стали напоминать аренду дорогих автомобилей. Ты непременно хочешь покататься, но постоянного желания обладать у тебя нет. Тому есть масса причин — от быстрого пресыщения до связанных с наличием такого авто головняков. Но в отличие от женщин, машина не стремится въехать к тебе домой и остаться в твоей постели. Я стал предельно честен — я не хочу серьезных отношений. Об этом говорится в Users’ Guide Андрея Миркина, которая вручается на раннем этапе знакомства. И если раньше страх проснуться женатым был связан с юным возрастом, отсутствием денег и социального статуса, теперь он базируется на наличии всего вышеизложенного. И хотя с тем, как себя позиционировать, все давно ясно, по-прежнему… как-то сложно все…

Многие в этом городе готовы полюбить того парня с экрана, который весел, циничен, успешен и молод. Того чувака, что скрашивает ваши тоскливые дни каждую среду и воскресенье с двадцати одного до двадцати двух. Иногда мне кажется, что встречаясь, общаясь по телефону, присылая эсэмэски, просыпаясь со мной в одной постели, — они говорят с другим человеком. Точнее, тот самый «кто-то третий» это и есть настоящий я, что смотрит шоу по телевизору, сидит в массовке, стоит за спиной с камерой или вращает суфлер, стараясь попасть в ритм.

В углу гостиной висит дискобол, подаренный мне одним из безумных друзей, тех, которым все время кажется, будто вечеринка вот-вот начнется. Я поднимаю глаза и смотрю на сотню Миркиных, отражающихся в каждом стеклянном квадратике. Каждое отражение чуть отличается от другого. Где в этом калейдоскопе настоящий? Тот, который другой. Тот, который лучше меня. И найдется ли одна, та самая, готовая просыпаться по утрам с настоящим мной? Готов ли я проснуться самим собой?

Дискобол напоминает лягушачью икру. Однажды я сниму его, потому что он давно надоел. Либо сотни Миркиных разорвут наконец икринки и наполнят собой квартиру. Они окружат меня, стиснут в кольцо, прижмут в угол и примутся сверлить ненавидящим взглядом: —За что?! — закричу я. — Чего еще я проебал, не успел, забыл сделать? Чего вам нужно?!

— Ничего, nothing, rien, nada… — послышится их нестройная разноголосица.

Но дискобол все еще на своем месте. Разглядывать его — все еще доставляет. Своим видом он как бы олицетворяет фразу:

«Есть другой мир. Должно быть, он есть», — фразу, которой я неизменно заканчиваю шоу.

Я смотрю на свое отражение в квадратике, что напротив моего носа. Черные прямые волосы, глубокие носогубные складки от постоянных улыбок, равнодушные глаза. Мне тридцать лет, я — ведущий успешного молодежного ток-шоу, неплохой диджей и, как мне недавно сказали, небесталанный актер. Я сижу абсолютно голый на полу собственной квартиры и ем вермишель «Роллтон» из картонного стакана. Не потому что голоден, а потому что похуй. Меня практически ничто не напрягает. Практически — потому что через полчаса я прикончу бутылку виски и лягу спать.

В этот момент в дверь звонят. Шатаясь, я бреду в прихожую, чтобы обнаружить на экране домофона Танино лицо. Прошу, не заперто.

— Знаешь, я подумала… ты мне нравишься! — открывает Таня прямо с порога беспорядочную стрельбу.

— Хочешь… работать… в Останкино? — с трудом выговариваю я.

О книге Сергея Минаева «The Тёлки: два года спустя, или VIDEOТЫ»

Исчезнувшая цивилизация

Рассказ из сборника Бернара Вербера «Рай на заказ»

Я, археолог, страстно увлеченный загадками мировой истории, всегда верил в легенду об «исчезнувшей Великой цивилизации». Я уверен, что очень много лет назад на свете жил загадочный народ, создавший невероятно высокую культуру.

Скорее всего, этот народ познал стремительное развитие и, возможно, в отдельных областях зашел гораздо дальше, чем мы, достиг апогея могущества, а затем пал и исчез так же внезапно, как появился.

Мне бы очень хотелось понять, как целая культура столь высокого уровня развития могла разом исчезнуть, да так, что не оставила по себе ни малейшего следа.

Даже в случае с динозаврами ученым в конце концов удалось установить ход событий. Гигантских рептилий уничтожил метеорит, падение которого привело к возникновению в атмосфере слоя пыли, почти непроницаемого для солнечных лучей, что в свою очередь вызвало резкое падение температуры и наступление вечной зимы, к которой холоднокровные существа не сумели адаптироваться.

С этими же созданиями дело обстояло совершенно иначе, и тайна их существования, а затем исчезновения представлялась мне, молодому археологу, самым дерзким из возможных вызовов. Я с восторгом бросился на поиски разгадки и потратил несколько лет, собирая информацию о загадочной Великой цивилизации.

Я начал исследования с территории собственной страны, но находки, которые я совершил, быстро привели к тому, что я стал путешествовать — до того самого дня, когда обнаружил нечто, показавшееся мне серьезным следом. Тогда я решил организовать крупномасштабную научную экспедицию.

Коллеги открыто насмехались надо мной, они говорили о беспочвенных фантазиях, о тщеславии, о наивности, свойственной начинающему ученому.

Однако после нескольких лет, потраченных на подготовку, мне удалось собрать команду из десятка высокопрофессиональных археологов, каждый из которых специализировался в своей сфере знаний, а также нанять более полусотни носильщиков, нагрузив их съестными припасами и инструментами, необходимыми для ведения раскопок и анализа состава почвы.

Мы отправились в сторону великих Восточных гор. Мы шли долго и перенесли множество ужасных испытаний. Сначала группу поразила эпидемия лихорадки, которая унесла пять жизней. Затем мы неожиданно встретились с племенем горцев. Они приняли нас сперва просто недружелюбно, а затем и с открытой враждебностью — в конце концов нам пришлось защищаться с оружием в руках. Мы потеряли еще нескольких товарищей, причем из числа самых выдающихся членов нашей необычной экспедиции.

Тем не менее мы продолжили восхождение. Я был твердо намерен не отступать ни под каким предлогом. Мать воспитала во мне упорство, и именно благодаря ей я хотел довести это безумство до конца, какую бы цену ни пришлось заплатить.

Холод, истощение, снег замедляли наше продвижение по мере того, как мы поднимались к головокружительно высоким горным пикам. Моральных же дух членов экспедиции непрерывно падал.

И вот настал тот проклятый день, когда один из ученых — угрюмый и молчаливый детина, который с самого начала путешествия каждый вечер тихо ругался в своем углу палатки — взбунтовал остальных против меня. Он утверждал, что вся эта авантюра обречена на провал и приведет нас в тупик или, еще хуже, к смерти. Он напоминал о перенесенных невзгодах и жизнях, потраченных зря — во имя бредовой идеи исследователя, страдающего манией величия. Полагаю, он имел в виду меня. Он утверждал, что не существует никакой исчезнувшей Великой цивилизации, что вся эта история — всего лишь сказки для детей. Впрочем, его мнение разделяли далеко не все, так что наша команда быстро раскололась. Две группы выступили друг против друга. Мой противник оказался очень резким на язык типом. Но насилие — последний аргумент глупцов — вновь положило конец всем спорам. Сначала мы обменивались оскорблениями, затем угрозами, потом он ударил меня, и я стал защищаться. Сражение оказалось яростным. Моим сторонникам с трудом удалось одержать победу, часть противников сдалась, часть обратилась в бегство.

Горстка, оставшаяся от нашего маленького отряда, продолжила смертельно опасное восхождение к небесам. Переправа через глубокое ущелье и нападение диких животных стоило нашей доблестной экспедиции еще нескольких жизней, но мы по-прежнему карабкались вверх по склону, становившемуся все более крутым.

Затем у нас под ногами обрушился ледяной мост, и мы нос к носу столкнулись с огромным мохнатым зверем. Мы убили его, но заплатили за это страшную цену — несколько наших товарищей погибли.

Изнурительный поход к заснеженным вершинам, укутанным белесой дымкой, продолжился. Случались, увы, новые мятежи, эпидемии неизвестных болезней, нападения враждебных тварей, встречались пропасти, которые мы замечали слишком поздно.

Через неделю форсированного марша наша исследовательская группа сильно поредела. Из шестидесяти четырех членов отряда, отправившихся в путь, до вершины добрались лишь двое: носильщик и я.

Он сильно кашлял. Однако мы не желали отказываться от цели. Невозможно было даже помыслить о том, что столько жертв принесено напрасно.

Наши запасы пищи и воды уже давно подошли к концу, мы пили растопленный снег и ели лишайник, содранный с гранитных глыб. Мы потеряли много сил, но это не повлияло на нашу решимость идти до конца.

Мы шли еще несколько дней, пока мой спутник не соскользнул в расселину. Он разбился о ее дно, и тем самым обнаружил вход, который вел в гигантскую впадину, спрятавшуюся среди скал.

Я осторожно спустился в эту неожиданно обнаружившуюся пещеру. Мой товарищ больше не кашлял. Я быстро похоронил его и продолжил исследования в полном одиночестве. В высоту пещера достигала размеров пятиэтажного здания. На стенах красовались огромные красочные фрески.

Сгорая от нетерпения, я решил взглянуть на них через специальное оптическое устройство, которое один из моих коллег-ученых разработал для этой экспедиции. Отладив фокусировку, я сумел получить общее изображение гигантских фресок — так, будто они были размером с меня. Именно в этот момент я и обнаружил первые признаки того, что некогда ОНИ побывали здесь.

Больше не могло быть никаких сомнений: представители исчезнувшей цивилизации сами изобразили себя на настенных картинах!

От ужаса меня вырвало. Казалось, образы этих невероятных существ взяты из мира кошмаров. Охваченный страхом, я почувствовал искушение повернуть назад, спуститься вниз, вернуться домой. И забыть. Но я остался на месте, очарованный каким-то странным ощущением — своеобразным величием, которое было в этих изображениях несмотря на их отталкивающий вида. Эти мерзкие создания казались настолько отличными от всего, что нам знакомо. От всего, что мы способны вообразить. Начнем с их роста. По моей оценке, размерами они превосходили нас раз в десять. Слово «великаны» применительно к нарисованным созданиям казалось смехотворным. Это были Титаны.

Передо мной находилось доказательство того, что они действительно существовали.

О детских байках больше не могло быть и речи, что бы об этом ни думали мои покойные коллеги (пусть земля им будет пухом) и скептики всех мастей.

Никто не смог бы добраться сюда и создать подобные фантасмагорические изображения.

Я детально изучил фрески с помощью оптического устройства. Каждая мелочь в них потрясала. Цвета, формы, позы. Лишь головы нарисованных существ имели весьма отдаленное сходство с нашими. Смутно угадывались два глаза, рот, дыхательные отверстия.

Все остальное внушало ужас и вызывало трепет. Как будто Природа была пьяна в день создания этих тварей и бросила дерзкий вызов остальным видам жизни. Гнусный вызов красоте и гармонии.

Обнаружив пищу (грибы и съедобные корешки, в изобилии произраставшие тут), я решил продолжить исследования. Туннель, столь же широкий, сколь и высокий, вывел меня к некому подобию лестницы невероятных размеров, вырубленной, разумеется, самими Титанами прямо в толще скалы.

Я спускался несколько дней и вышел к черному городу, выбитому в камне у подножия горы и состоящему из жилых зданий, предназначенных для гигантских пещерных обитателей. Каждая постройка тянулась вверх на несколько этажей.

Напряжение моих чувств достигло пика. Я трепетал. Наступило осознание того, что мне, невзирая на перенесенные испытания, удалось осуществить. Я заставил себя глубоко вздохнуть, и подумал, что сам еще не понимаю всей важности совершенного открытия.

Я обнаружил тайный город из древних легенд. ИХ ГОРОД. Он тянулся ввысь прямо перед моим изумленным взором.

Вне себя от возбуждения, я продолжал двигаться вперед. И на повороте одной из их «улиц» уперся в нечто, напоминавшее памятник.

На самом деле, это был скелет.

Искривленные белесые трубки устремлялись к верху пещеры, как у современных скульптур. Расположенный вертикально шест, к которому крепились закругленные кости со сквозным отверстием внутри, напоминал колонну с отростками. Челюсть округлой формы дополнялась сочленением под таким углом, который позволял открывать пасть очень широко. Из моих первых наблюдений следовало, что это существо обладало прикусом феномальной силы.

Я произвел замеры, собрал драгоценные образцы, сделал заметки и эскизы, испытывая священный трепет ученого, приблизившегося к концу своих исследований.

Целых шесть месяцев я оставался под землей — один в огромной пещере, — чтобы изучить их город. Кладбище чудес, полное сокровищ для пытливого ума. Я не хотел бросать мое открытие, не поняв, кем же были эти создания, как они жили и в чем ошиблись, ведь они все-таки исчезли.

Новейшие технологии помогли мне расшифровать их письменность. В конце концов, я стал понимать слова. Затем они начали складываться в фразы. Соединив их, я сумел выделить абзацы. Перечитав каждый из них сотни раз, я постепенно постиг логику их построения и добрался до смысла.

Итак, много веков тому назад Титаны царили на поверхности нашей планеты.

Они достигли исключительного уровня развития науки и духовности. Они владели исчерпывающими знаниями в сфере сельского хозяйства, животноводства, градостроительства и прокладки дорог. Они создали особо утонченное искусство. Они были способны общаться друг с другом на большом расстоянии. Они умели летать под облаками. Они даже могли путешествовать между звездами и погружаться в глубины океанов.

По мере того, как мне открывалась суть Титанов, я стал находить их прекрасными.

Численность этих созданий постоянно росла, и начался период упадка, во время которого они беспрестанно воевали друг с другом. Несмотря на высокий уровень развития, основополагающее правило «саморегуляции численности потомства в зависимости от энергетических запасов среды обитания», судя по всему, оказалось Титанам неведомо.

Они потерпели неудачу в том, в чем преуспели миллионы примитивных биологических видов: в регулировании собственного демографического роста. Тем самым они нарушили хрупкое равновесие с Природой, которая кормила их и давала им место для жизни.

В результате, истощив пищевые запасы и разрушив свою среду обитания, Титаны в конце концов передрались между собой.

Их разум теперь был направлен на средства ведения войны, и это привело к самым опустошительным разрушениям. В первые же годы междоусобных конфликтов они, будто объятые неистовой жаждой самоуничтожения, сожгли леса и предали огню сельскохозяйственные культуры и домашний скот. Титаны умышленно отравили воздух и воду, надеясь получить преимущество над страшными врагами, которыми были их собственные братья. Болезненное самолюбие и надменность ослепили их. Противостояние приобрело такие масштабы, что у Титанов не оставалось ни малейшего шанса выжить на поверхности планеты.

Тогда они принялись возводить подземные города. Они использовали фильтрованные воздух и воду, и считали, что здесь они в безопасности.

Однако ни агрессивность, ни стремление к разрушению все еще не были утолены. И войны продолжились под землей. Титаны закапывались в толщу планеты все глубже и глубже, так что вскоре их потомки уже не знали, что такое свет солнца.

Но они приспособились и к этим условиям, они создали новые сельскохозяйственные культуры — грибы и корешки. Те самые, что составляли мой ежедневный рацион на протяжении долгих месяцев исследований.

Жизнь под землей привела к изменениям в строении тела Титанов. Раньше они были двуногими созданиями с вертикальной осанкой, теперь же сгорбились, чтобы передвигаться по низким туннелям. И постепенно превратились в четвероногих существ, ползающих по коридорам колоссальных подземных городов, спроектированных так, чтобы защитить их от атак соплеменников. Они сконструировали сухопутную разновидность подводных лодок — «подземники», передняя часть которых оснащалась землеройными механизмами, способными прокладывать туннели с огромной скоростью.

И Титаны вновь начали воевать, посылая во врагов смертоносные торпеды, прогрызавшие скалы. Фрески подробно изображали грандиозные сражения между целыми армадами «подземников», обменивающихся залпами земляных торпед.

Чтобы защититься от этих убийственных механизмов, Титаны постоянно уходили глубже в земную кору, прокладывая туннели и строя новые подземные города.

Они больше не переносили свет, холод, свежий воздух. Их кожный покров стал совсем белым, глаза обрели способность видеть в полной темноте, как у некоторых видов кротов.

Устройство их общества также претерпело изменения. Титаны распределились по кастам в соответствии с морфологическими особенностями организма. Более низкие создания заботились о нуждах потомства. Более высокие вели войны.

Каждый город выбирал одну тучную самку и назначал ее хранительницей рода, отвечающей за воспроизводство себе подобных. Она решала, нужно ли рожать детей. И производила на свет столько новых Титанов, сколько было необходимо для восстановления равновесия в обществе — исходя из размеров места обитания, числа солдат, призванных обеспечить его защиту, и запасов пищи. Это было удачным решением вопроса, вызвавшего столько проблем, но решение это слишком запоздало.

Озлобленность Титанов не уменьшалась. Братоубийственные войны под землей продолжались, и эти четвероногие создания в конце концов полностью истребили сами себя, пустив по туннелям отравленный газ. Население городов, запертое под землей и лишенное возможности быстро заменить весь объем используемого воздуха, не имело шансов уцелеть.

Так они и исчезли все до единого, уничтоженные ненавистью к себе подобным.

Обнаруженный мной город возник в результате отчаянной попытки создать убежище не в земных глубинах, а на вершине, под самым высоким пиком горного массива, расположенного на востоке планеты. В условиях строжайшей тайны.

Эта идея на некоторое время обеспечила обитателям города безопасность, но в результате предательства, совершенного одним из них, война добралась и сюда, покончив с местными Титанами, как и со всеми остальными.

Я ошалел от обилия информации, прочитанное ошеломило меня. Неужели народ с таким высоким уровнем развития и утонченной культурой может в конце концов вложить все имеющиеся дарования в проект по собственному уничтожению в планетарном масштабе?

Но мне была хорошо понятна причина этого явления. Они должны были ненавидеть себе подобных до белого каления.

Впрочем, самое потрясающее открытие еще ждало меня впереди.

Однажды, блуждая по этому гигантскому кладбищу в стремлении понять тайну полного исчезновения не только цивилизации, но целого биологического вида, я обнаружил, судя по всему, один из их музеев. Место, где были выставлены предметы и даже книги эпохи «золотого века» Титанов — времени, когда они еще жили на поверхности планеты.

Увиденное здесь заставило меня содрогнуться. В одном из текстов приводилось недвусмысленное описание другого биологического вида… Нас. Они говорили о нас. Они даже изображали нас на своих схемах и рисунках. Мы их интересовали! Итак, сколь бы удивительным это ни показалось, некогда два наших вида сосуществовали!

Мои предки и их предки знали друг о друге!

Они жили вместе.

Или, по крайней мере, бок о бок.

Они видели друг друга. Они наблюдали друг за другом.

Исходя из легенд и комментариев Титанов, я смог сделать вывод, что с их точки зрения мы были… мелкими ничтожными существами.

Мы им не нравились.

Они называли нас термином, который, если передавать его привычными для нас звуками, произносится как «муравьи».

Чтобы «разобраться с нами», то есть. уничтожить, Титаны даже изобрели ядовитые газы. Они называли их «инсектицидами».

Зачем же они хотели убить всех наших предков? Размышляя над ничтожной частью текста, которую мне удалось перевести, я в конце концов смог понять причину. Они боялись, что мы, «муравьи», украдем у них пищу!

Они считали, что земля производит свои фрукты и овощи исключительно ради них — Титанов, повелителей планеты. И думали, что все, включая природные материалы, безраздельно принадлежит только им.

Они видели в нас даже не врагов или соперников, но всего лишь… паразитов.

Они желали стереть нас с лица Земли, но, по иронии судьбы, использовали те же самые газы-«инсектициды» для самоуничтожения.

Какая насмешка!

Так кончают свое существование высокомерные цивилизации, презирающие соседей из-за их роста или особенностей внешнего облика.

Таков был секрет исчезнувшей Великой цивилизации Титанов.

Теперь, после такого открытия, мне оставалось принять решение.

Должен ли я сообщить миру о факте их существования? Или мне следует скрыть все, что я узнал?

Принимая во внимание, что мои собратья по науке никогда не поверят моему рассказу, и опасаясь сойти за безумца, а также учитывая последствия подобного открытия, я решил молчать.

Однако мне не хотелось, чтобы все страдания, жертвы, проделанная работа оказались напрасными, поэтому я взял на себя ответственность завещать моему потомку — тебе, — этот секретный отчет, равно как и эскизы, переводы и планы, выполненные за долгие месяцы исследований.

Ты, читающий эти слова, — знай, что в прошлом на Земле существовала другая развитая цивилизация. Биологический вид титанических по размеру существ, быстро появившийся и столь же стремительно ушедший в небытие.

Согласно моим расчетам, если возраст нашего вида составляет около 100 миллионов лет, Титаны появились более 3 миллионов лет назад, и исчезли примерно пятьсот тысяч лет назад.

Это был гигантские, но хрупкие создания, существа, чье присутствие на нашей планете оказалось недолговечным, эгоистичные твари, не понимавшие правил игры, которую сами начали.

Еще одна деталь: своими усиками я сумел расшифровать в их письменных текстах, что они называли себя странным термином, который нашими звуками можно передать как «люди».

О книге Бернара Вербера «Рай на заказ»

Оуэн Мэтьюз. Антисоветский роман

Отрывок из романа

В архиве бывшего управления КГБ в Чернигове лежит на полке обыкновенная канцелярская папка — толстая, весом не менее килограмма, в коричневом, изрядно потрепанном переплете. Листы в ней тщательно пронумерованы и прошиты суровой ниткой. Это следственное дело моего деда, отца моей матери, Бибикова Бориса Львовича, обвиненного в антисоветской правотроцкистской деятельности на Украине, — его имя написано на обложке аккуратным каллиграфическим почерком. Наверху: НКВД УССР и штамп «Сов. секретно».

Содержащиеся в папке документы воссоздают картину последних дней жизни моего деда, оказавшегося в руках сталинской тайной полиции на пороге осени 1937 года. Спустя пятьдесят восемь лет после его смерти мне выдали их в Киеве для ознакомления. Разбухшая, как злокачественная опухоль, толстая папка с затхлым запахом плесени легла мне на колени.

Большинство страниц — документы стандартного вида на тонкой или папиросной бумаге, кое-где пробитой машинкой. Встречаются и небрежно оторванные листы дешевой шероховатой бумаги. Ближе к концу вшито несколько гладких белых листов, исписанных мелким почерком, — признание моего деда в том, что он враг народа. Семьдесят восьмой документ — расписка, что им прочитан и ему понятен смертный приговор, вынесенный ему в Киеве закрытым судом. Эти несколько строк — его последний письменный след на земле. В самом конце — отпечатанный на плохоньком ротаторе листок сухо информирует о том, что приговор приведен в исполнение на следующий день, 14 октября 1937 года. Внизу стоит подпись его палача в виде неразборчивой закорючки. Старательные бюрократы из НКВД, столь ретиво доведшие дело моего деда до «логического» конца, не потрудились указать место погребения бренных останков Бориса Бибикова, зато сохранили — за семью печатями — эту кучу бумаг.

В мансарде дома номер семь по Олдерни-стрит в лондонском районе Пимлико стоит дорожный сундук с аккуратно выведенной черной краской надписью: W.H.M.Matthews, St Anthony’s College, Oxford, АНГЛИА. В этом сундуке — история любви, а вернее сказать, сама любовь.

Здесь хранятся сотни любовных писем моих родителей, старательно собранных в пачки по датам, с июля 1964 года по октябрь 1969-го. Они написаны на тонкой почтовой или на обычной белой бумаге. Половина из них — письма моей матери, Людмилы Бибиковой, моему отцу, — в четком стремительном почерке угадывается женская рука. Большинство отцовских писем напечатано на машинке — он предпочитал оставлять себе копию, в конце каждого непременно стоит какая-нибудь приписка, за ней его размашистая подпись, а порой и маленький забавный рисунок. Те, что написаны от руки его ровным, прямым почерком, напоминают школьные прописи по русскому языку.

Превратности холодной войны разлучили моих родителей почти на шесть лет, и все это время они переписывались ежедневно, порой дважды в день. Письма к далекой невесте приходили из Ноттингема, Оксфорда, Лондона, Кёльна, Берлина, Праги, Парижа, Марракеша, Стамбула, Нью-Йорка. Она отвечала ему из Москвы, Ленинграда, с дачи во Внуково. Они посвящают друг друга в свою повседневную жизнь, в свои мысли и переживания. В окутанном ночным туманом Ноттингеме он сидит за своим столом и отстукивает на машинке письмо, в котором описывает и свои обеды с любимым карри, и мелкие академические склоки. Изнывая от тоски по нему, в маленькой комнатке на первом этаже старого дома, в одном из арбатских переулков, она рассказывает, о чем говорила с друзьями, какие книги прочла, на каких балетах побывала.

Порой эпистолярная беседа моих родителей приобретает столь интимный характер, что чтение их писем представляется непозволительным вторжением в чужую жизнь. Некоторые полны такой боли от разлуки, что кажется, даже бумага с трудом это переносит. Они вспоминают самые незначительные события тех месяцев, которые провели вместе в Москве зимой и весной 1964 года, — их разговоры и прогулки, впечатления от кинофильмов, от встреч с общими друзьями, даже от еды. Но больше всего в письмах говорится о разлуке, об одиночестве и о любви, такой сильной, которая — по словам мамы — «способна горы сдвинуть с места и перевернуть земной шар». Я думаю, это был самый счастливый период в их жизни.

Сейчас я сижу в узкой комнатке под самой крышей дома, моей детской, — там восемнадцать лет я спал рядом с этими письмами, которые хранились по соседству, в кладовке, в запертом сундуке; тогда до меня через лестницу порой долетали возбужденные голоса ссорившихся родителей. Я перебираю письма и думаю: вот где их любовь! «Каждое письмо — крохотный осколок нашей души, они не должны затеряться», — пишет моя мать в первый месяц после тяжкого расставания. «Твои письма дарят мне частицу тебя, твоей жизни, доносят до меня твое дыхание, биение твоего сердца». И они изливали душу на бумаге — бесчисленные, сложенные в толстые пачки странички, пронизанные страданием, тоской и любовью, неслись через всю Европу в почтовых вагонах непрерывно в течение шести лет. «За время путешествия наши письма обретают магические свойства… в этом их сила, — писала мать. — В каждой строке кровь моего сердца, и она никогда не иссякнет». Но к тому моменту, когда мои родители снова оказались вместе, они поняли, что от их любви почти ничего не осталось. Вся она растворилась в чернилах, выплеснулась на тысячи страниц, впоследствии аккуратно связанных в пачки и уложенных в сундук в мансарде лондонского дома.

* * *

Мы уверены, что в жизни руководствуемся доводами разума, на самом деле зачастую в нас слишком сильно звучит голос крови. В Москве он слышался мне постоянно. Многие годы я провел в России и неоднократно спотыкался, образно выражаясь, о родительские корни, пустившие в меня свои побеги, и обнаруживал в себе черты характера, свойственные только моим родителям. Отголоски их жизни в виде каких-то вещей или явлений, оставшихся неизменными, несмотря на стремительно меняющийся облик города, который казался мне таким современным, полным новизны, проникали в мою жизнь подобно молчаливо скользящим призракам. Запах влажного меха в метро зимой. Дождливые ночи в арбатских переулках, когда силуэт высотного здания Министерства иностранных дел маячит в темноте, как окутанный туманом огромный лайнер. Или островок огней сибирского города в бескрайнем море лесов, если смотришь на него из иллюминатора крошечного самолета, сотрясаемого воздушными потоками. Солоноватый привкус морского ветра в доках Таллина. И уже перед отъездом из Москвы — пронзительное озарение: всю жизнь я любил вот эту женщину, которая сидит со мной и моими друзьями за столом на кухне квартиры на Арбате и ведет задушевный разговор в уютном облаке сигаретного дыма.

Но при всем этом Россия, в которой жил я, разительно отличалась от той, которую знали мои родители. Их Россия была жестко регламентируемым обществом, где неортодоксальное мышление считалось преступлением, где каждый знал решительно все о жизни своего соседа и где на человека, осмелившегося бросить вызов общепринятой морали, обрушивался неистовый гнев и давление коллектива. Моя же Россия была обществом, отданным на волю волн. За семьдесят лет советской власти русские потеряли большую часть своей культуры, религию, своего Бога; большинство вместе с этим утратило и собственное мнение. Но советское государство хотя бы компенсировало эти потери тем, что заполнило идеологический вакуум рожденными им самим дерзкими мифами, суровыми законами и строгими нормами поведения. Государство кормило, одевало и учило людей, руководило их жизнью от колыбели до могилы и, самое главное, — думало за них. Коммунисты — люди, подобные моему деду, — стремились создать вымышленный ими тип советского человека, для чего отняли у людей старые представления и заменили их новыми понятиями о гражданском долге, патриотизме и повиновении. Однако когда коммунистическая идеология была отвергнута, с нею исчезла и ее устаревшая мораль 50-х годов, рухнув в черную пропасть одновременно с развенчанной мифологией. Люди поверили телевизионным целителям, японским апокалипсическим культам традиционной русской Православной Церкви. Но куда более глубоким, чем любая вновь обретенная вера, стал абсолютный, бескрайний нигилизм. Вдруг не стало никаких законов и запретов, никаких сдерживающих барьеров, вместо них наспех сочинялись поразительно циничные и безнравственные установки, позволявшие хватать и грабить, кто сколько может.

Пепла было много, да только феникс из него не возродился. Большинство людей ушли в себя и, игнорируя сейсмическое сотрясение их мира, продолжали вести привычный образ жизни: работа, школа, машина, дача, продукты по талонам, ужин с сосисками и картошкой. Россия после крушения часто напоминала мне лабиринт с оставленными там подопытными крысами, хотя эксперимент был уже прекращен. Они суетятся и рыщут по лабиринту в поисках дозатора с сахарной водой еще долго после того, как ученые выключили свет и эмигрировали.

Некоторые русские интеллектуалы называли перестройку «революцией в сознании». Но это определение даже отдаленно не способно передать состояние людей. На самом деле никакой революции в сознании народа не произошло, поскольку лишь малая его часть обладала достаточными способностями и воображением, чтобы столь стремительно проникнуться новым духом, измениться самим и приспособиться к новой жизни, требующей решительности и риска. Для остальных это было подобно тихому взрыву, каким в лесу под ногой взрывается гриб-дымовик, — внезапным снижением уровня жизни; не революцией, а медленным погружением в растерянность и нищету.

Большую часть времени, проведенного в России, меня преследовало ощущение, будто я очутился в рассказе без сюжета и передо мной стремительно мелькали слайды с фантасмагорическими сценами, которые Москва вплетала в мою жизнь исключительно для моего удовольствия. На самом деле я оказался в паутине кровных уз, и она медленно затягивала меня.

Я приехал в Москву, желая сбежать от родителей. А получилось так, что я их нашел, хотя очень долго этого не понимал или отказывался понимать. Эта книга — повествование о России и о моих предках, о стране, которая нас создала, освободила, вдохновила и едва не уничтожила. Это рассказ об исходе, о том, как мы покинули Россию, однако все мы — даже мой отец, уроженец Уэльса, в котором нет ни капли русской крови, даже я, выросший в Англии, — по-прежнему несем в себе что-то от России, подобно лихорадке, проникшей в нашу кровь.

О книге Оуэна Мэтьюза «Антисоветский роман»