Питер Мейл. Франция: Афера с вином

Глава из книги

Дэнни Рот выдавил на ладонь несколько капель увлажняющего лосьона и любовно вмассировал их в сияющий череп, а заодно убедился, что на макушке не пробилось ни единого островка щетины. Некоторое время назад, когда шевелюра начала заметно сдавать позиции, он подумывал о стильном конском хвостике, этом первом прибежище лысеющих мужчин, но его жена Мишель решительно воспротивилась. «Имей в виду, дорогой, под каждым конским хвостом скрывается конский зад», — напомнила она, и Дэнни пришлось с ней согласиться. В итоге он остановился на прическе, именуемой в народе «бильярдный шар», и вскоре с удовольствием убедился, что к такому же решению пришли несколько звезд первой величины, плюс их телохранители, плюс множество подражателей.

Теперь он внимательно изучал в зеркале мочку левого уха. Вопрос с серьгой еще оставался открытым: либо золотой долларовый значок, либо платиновый акулий зуб. Оба символа вполне соответствуют его профессии, но, может, стоит придумать что-нибудь побрутальнее? Вопрос не простой, тут лучше не спешить.

Оторвавшись от зеркала, Рот босиком прошлепал в гардеробную выбирать костюм, который будет одинаково уместен и на утренних совещаниях с клиентами, и на ланче в фешенебельном «Айви», и на вечернем закрытом показе на киностудии. Что-нибудь вполне консервативное (он все-таки адвокат), но с этаким налетом богемности (он все-таки работает в шоу-бизнесе).

Несколькими минутами позже Дэнни в темно-сером, тончайшей шерсти костюме, белой шелковой рубашке с расстегнутыми верхними пуговицами, мокасинах от Гуччи и носках нежнейшего желтого цвета вышел из гардеробной, захватил с тумбочки смартфон, разумеется «блэкбери», послал воздушный поцелуй сладко спящей жене и направился вниз, в сверкающие полированным гранитом и нержавеющей сталью кухонные чертоги. На стойке его уже поджидала чашка кофе и доставленные горничной свежие номера «Вэраити», «Холливуд репортер» и «Лос-Анджелес таймс». Солнце светило прямо в окно, небо радовало глаз безукоризненной голубизной, и день начинался именно так, как должен начинаться день занятого и высокооплачиваемого голливудского адвоката.

Дэнни Роту не приходилось жаловаться на жизнь: она заботливо снабдила его молодой, актуально худой блондинкой женой, процветающим бизнесом, уютной квартиркой в Нью-Йорке, собственным коттеджем в Аспене и этим трехэтажным особняком из стекла и металла в престижнейшем и надежно охраняемом квартале Холливуд-Хайтс. Именно здесь он держал свои сокровища.

Помимо обычного статусного набора — бриллианты и дизайнерский гардероб жены, три Уорхола и один Баския на стенах в гостиной, один Джакометти в углу на веранде и прекрасно отреставрированный раритетный «мерседес» в гараже, — у Рота имелось и нечто особенное, источник постоянной радости и гордости, к которому в последнее время, впрочем, примешалась и некоторая доля досады — его коллекция вин.

На то, чтобы собрать ее, потребовалось несколько лет и очень много денег, но зато сам Жан-Люк, иногда дававший ему советы, сказал недавно, что у Рота один из лучших частных погребов в Лос-Анджелесе. Возможно, самый лучший. Разумеется, в нем имелись и топовые калифорнийский красные, и самые благородные белые из Бургундии. И даже целых три ящика дивного «Шато д’Икем» 1975-го. И все-таки главной жемчужиной своей коллекции Дэнни по праву считал почти пять сотен бутылок бордоских кларетов, все premier cru (Премьер Крю — классификация виноградников и вин (фр.).). И, заметьте, не только лучшие виноградники, но и самые прославленные винтажи: «Шато Лафит-Ротшильд» 1953-го, «Латур» 1961-го, «Марго» 1983-го, «Фижак» 1982-го, «Петрюс» 1970! Все это богатство хранилось у него под ногами в специально оборудованном подвале при постоянной влажности восемьдесят процентов и температуре не ниже тринадцати и не выше четырнадцати градусов по Цельсию. Время от времени, если удавалось купить что-нибудь достойное, Рот пополнял свою коллекцию, и крайне редко выносил какой-нибудь из ее экземпляров к столу. Ему достаточно было просто владеть ими. Вернее сказать, почти достаточно.

Последнее время, обозревая свои сокровища, Дэнни уже не испытывал такого острого наслаждения, как раньше. Его все больше угнетала мысль, что практически никто, кроме очень немногих избранных, не видит ни «Латура», ни «д’Икема», ни «Петрюса», да и те, кто видит, редко способны оценить. Взять хотя бы вчерашний вечер: он устроил гостившей у них паре из Малибу экскурсию по своему погребу — содержимое которого, между прочим, тянет на три миллиона долларов! — а они даже не удосужились снять темные очки. А когда вечером к обеду он, расщедрившись, открыл бутылку «Опус Уан», единодушно отказались и потребовали ледяного чая. Ни тебе восторгов, ни уважения. Такой прием способен обескуражить любого самого серьезного коллекционера.

Дэнни потряс головой, отгоняя неприятное воспоминание, и по дороге в гараж привычно остановился, чтобы полюбоваться видом: на западе — Беверли-Хиллз, на востоке — Тай-таун и Литл-Армения, а далеко впереди, на юге, за тонущем в солнечном мареве городом — крошечные, похожие на детские игрушки самолетики в международном аэропорту Лос-Анджелеса. Может, и не самый красивый вид на свете, особенно если над долиной висит облако смога, но зато панорамный, очень дорогой и, главное, его собственный! «Это мое. Все здесь мое», — с удовольствием напоминал себе Дэнни, когда по вечерам любовался на бесконечную россыпь огней внизу.

Он протиснулся в уютное, пахнущее дорогой кожей и полированным деревом нутро «мерседеса» — середина пятидесятых, культовая модель «крыло чайки», за которой их мексиканский слуга Рафаэль ухаживает тщательнее, чем за музейным экспонатом, — и медленно выехал из гаража. Его путь лежал в офис на бульваре Уилшир, и по дороге Дэнни все еще размышлял о своем любимом погребе и о том, что эти недоумки из Малибу ему все равно никогда особенно не нравились.

От частностей он постепенно перешел к общим рассуждениям о собственническом инстинкте и радостях обладания и тут вынужден был признать, что в его случае эти самые радости заметно меркнут, если не подпитываются восторгами и даже завистью окружающих. Ну что за удовольствие владеть чем-нибудь ценным, если не можешь этим похвастаться? Ему ведь не приходит в голову держать свою молодую блондинку жену в задних комнатах или навеки заключить раритетный «мерседес» в гараж. И тем не менее коллекцию лучших в мире вин стоимостью в несколько миллионов он прячет в закрытом погребе, куда едва ли заглядывает полдюжины человек в год.

К тому времени, когда Рот доехал до башни из дымчатого стекла, в которой располагался его офис, он успел прийти к двум важным выводам: первый состоял в том, что втихомолку наслаждаться своими жалкими сокровищами — это удел лохов, а второй — в том, что его великолепная коллекция, несомненно, заслуживает внимания самой широкой аудитории.

По дороге от лифта до своего углового офиса Рот мысленно готовился к неизбежной утренней стычке со старшим секретарем Сесилией Вольпе. Строго говоря, своей должности Сесилия не вполне соответствовала. У нее были серьезные проблемы с правописанием и дырявая память, и с большинством клиентов Рота она обращалась с патрицианским высокомерием. К счастью, помимо минусов у Сесилии имелись и некоторые плюсы: в частности, очень длинные и всегда загорелые ноги, кажущиеся еще длиннее благодаря одиннадцатисантиметровым каблукам, с которыми Сесилия, похоже, родилась. А кроме того, она была единственной дочерью Майрона Вольпе — нынешнего главы могущественной династии Вольпе, той самой, что вот уже три поколения то тайно, то явно ворочает делами киноиндустрии. Сама Сесилия без лишней скромности утверждала, что именно Вольпе являются некоронованными королями Голливуда.

Главным образом из-за этих бесценных семейных связей Рот прощал Сесилии и бесконечную болтовню по телефону, и вечные отлучки с рабочего места для обновления макияжа, и чудовищные орфографические ошибки. Сама Сесилия рассматривала работу как недурной способ скоротать время между свиданиями, а свои функции считала чисто декоративными. Служба у Рота была достаточно престижной, необременительной (к счастью, для всякой тягомотины в офисе имелась еще и младшая секретарша), а в тех случаях, когда к адвокату заглядывал кто-нибудь из звездных клиентов, еще и захватывающе интересной.

В общем, Рот и Сесилия неплохо ладили, а небольшие стычки случались только по утрам, во время обсуждения расписания на день. Так было и на этот раз. Первым в списке ожидаемых клиентов стояло имя стареющего актера, некогда снискавшего себе известность в кино, а теперь переживающего второе рождение на телевидении.

— Послушай, я в курсе, что ты от него не в восторге, но все-таки нельзя ли быть немного полюбезнее? Ты ведь не умрешь, если разочек улыбнешься, а?

Сесилия закатила глаза к потолку и демонстративно передернула плечами.

— Необязательно искренне. Просто вежливо. Да чем этот крендель тебя так достал?

— Он называет меня деткой и то и дело норовит прихватить за задницу.

В душе Рот вполне понимал своего клиента. Он и сам нередко подумывал о чем-то подобном.

— Обычные мальчишеские шалости, — пожал он плечами.

— Дэнни! — Еще один взгляд в потолок. — Он признается, что ему шестьдесят два, а сколько на самом деле, даже подумать страшно!

— Ладно-ладно. Согласен на ледяную вежливость. Послушай, у меня тут есть один личный проект, с которым ты, наверное, могла бы помочь. Такой небольшой сюжет для рубрики «Из жизни знаменитостей». По-моему, сейчас как раз правильный момент.

Две идеально выщипанные брови слегка приподнялись.

— А кто у нас знаменитость?

Рот предпочел не услышать этого вопроса.

— Ты ведь знаешь, что я собрал потрясающую коллекцию вин? — Он с надеждой посмотрел на брови, но на этот раз они не шелохнулись. — Да, так вот… Я готов дать по этому поводу эксклюзивное интервью прямо у себя в погребе правильному журналисту. Фишка такая: я не просто машина для делания денег, а человек со вкусом, гурман, знающий толк в хороших вещах — шато, винтажи, бордо, бутылки, паутина и прочая французская хрень. Что ты думаешь?

Сесилия пожала плечами:

— Ты ведь такой не один. Половина Лос-Анджелеса двинулась на вине.

— Ты не понимаешь, — покачал головой Рот. — У меня правда уникальная коллекция. Самые знаменитые красные вина из Бордо, исключительные винтажи — больше пятисот бутылок, всего — он сделал эффектную паузу, — на три миллиона баксов.

Три миллиона долларов произвели ожидаемое впечатление.

— Кру-уто!.. — уважительно протянула Сесилия. — Тогда понятно.

— Я думал, может, «Лос-Анджелес таймс» заинтерсуется? Ты там кого-нибудь знаешь?

Сесилия подумала и кивнула:

— Владельцев. Ну, вернее, папа знает владельцев. Наверное, он может с ними поговорить.

— Отлично! — Рот откинулся на спинку стула и полюбовался своими лодыжками в желтых носках. — Значит, договорились.

***

Интервью было назначено на утро субботы. Рот тщательно проинструктировал домашних и лично проверил общую готовность. Мишель предстояло на минутку появиться в самом начале, сыграть роль гостеприимной хозяйки, немного ревнующей мужа к его коллекции, после чего удалиться. Рафаэль под руководством хозяина несколько раз отцеплял и заново прицеплял побеги алой бугенвиллеи к стене террасы, пока не достиг желаемого эффекта. Натертый до ослепительного блеска «мерседес» стоял под стеной дома так, словно хозяин по рассеянности забыл загнать его в гараж. В погребе из спрятанных в углах колонок неслись ликующие звуки фортепьянного концерта Моцарта. Словом, все свидетельства богатства и утонченного вкуса были налицо. Рот собрался было открыть одну из своих драгоценных бутылок, но в последний момент передумал. Хватит с журналистов и шампанского, решил он и поставил его охлаждаться в хрустальное ведерко со льдом.

Из будки охранников у ворот позвонили и сообщили о приближении людей из «Лос-Анджелес таймс». Мишель и Рот заняли исходную позицию наверху лестницы, ведущей к подъездной дорожке. Когда журналисты выбрались из машины, они чинно, будто королевская чета, спустились им навстречу.

— Мистер Рот? Миссис Рот? Приятно познакомиться. — Грузный человек в мятом льняном пиджаке протянул руку. — Я Филипп Эванс, а этот ходячий склад аппаратуры, — он кивнул на увешанного камерами молодого человека, — Дейв Грифин. Он отвечает за картинки, я — за слова.

Эванс развернулся на каблуках и полюбовался на Лос-Анджелес внизу.

— Ну у вас тут и вид!

Рот небрежно отмахнулся от вида:

— Вы еще не видели моего погреба.

Мишель взглянула на часы.

— Дэнни, мне надо позвонить в пару мест. Я вас покидаю, мальчики, но не забудьте оставить мне бокальчик шампанского. — Улыбка, взмах руки, и красавица скрылась в доме.

Рот с журналистами спустился в погреб, фотограф занялся освещением и оборудованием, а интервью тем временем началось.

Эванс принадлежал к репортерам старой школы в том смысле, что факты интересовали его больше, чем отвлеченные рассуждения, а потому примерно час они посвятили подробностям биографии Рота: начало карьеры в шоу-бизнесе, первое знакомство с хорошими винами, зарождение и развитие романа с ними, процесс создания идеального погреба. Неторопливая беседа сопровождалась музыкой Моцарта, шипением вспышек и щелканьем камер: фотограф делал свое дело.

Рот, привыкший говорить от имени своих клиентов, вдруг обнаружил, что рассказывать о самом себе гораздо приятнее, и так увлекся, что чуть было не забыл об обязанностях гостеприимного хозяина, и только после вопроса журналиста о лучших сортах шампанского спохватился и открыл бутылку «Крюга». После пары бокалов беседа, как водится, пошла веселее.

— А вот скажите мне, мистер Рот, я знаю, что вы коллекционируете эти прекрасные вина ради удовольствия, но все-таки — у вас никогда не возникает желания их продать? Ведь, как я понимаю, у вас тут накопилась порядочная сумма.

— Давайте прикинем, — охотно подхватил тему Рот и оглядел стеллажи с бутылками и аккуратно составленные вдоль стен ящики. — Вот, например, ящик «Латура» шестьдесят первого года потянет на сто — сто двадцать тысяч, «Марго» восемьдесят третьего — тысяч на десять, а «Петрюс» семидесятого… Ну, «Петрюс» — это всегда большие числа. Думаю, он обойдется вам тысяч в тридцать, если, конечно, вы сможете его найти. И заметьте, с каждой выпитой бутылкой стоимость всего винтажа заметно увеличивается, да и качество со временем только растет. — Он долил в бокалы шампанского и минуту полюбовался на устремившуюся кверху спираль пузырьков. — И все-таки на ваш вопрос я отвечу «нет», у меня никогда не возникало желания их продать. Для меня все они — произведения искусства. Жидкого искусства, — уточнил Рот с улыбкой.

— А примерную сумму вы могли бы назвать? — не унимался Эванс. — Сколько стоит ваша коллекция?

— На сегодняшний день? Бордо — не меньше трех миллионов. И, как я уже говорил, чем меньше остается бутылок какого-то определенного года, тем выше их стоимость, так что эта сумма постоянно растет.

Фотограф, видимо исчерпавший весь художественный потенциал стеллажей и бутылок, с экспонометром в руках приблизился к ним.

— Теперь несколько портретов, мистер Рот. Вы не могли бы встать у дверей и, может, взять в руки какую-нибудь бутылку?

Рот на минутку задумался, а потом с величайшей осторожностью поднял с полки магнум ( Бутыль объемом 1,5 литра. — Примеч. пер.) «Петрюса» 1970 года.

— Эта подойдет? Десять штук баксов, но только вряд ли вы такую найдете.

— Отлично. Теперь голову немного влево, так чтобы свет падал на лицо, а бутылку держите на уровне плеча. — Клик-клик. — Точно. Бутылочку чуть повыше. Улыбочку. Красота! — Клик-клик-клик.

Так продолжалось минут пять, и, несколько раз сменив выражение лица, Рот успел предстать перед камерой как в образе жизнерадостного гурмана, так и серьезного инвестора.

Пока фотограф упаковывал свою аппаратуру, Рот с Эвансом ждали его снаружи, у дверей погреба.

— Ну как, узнали все, что хотели? — поинтересовался хозяин.

— Все, — кивнул журналист. — Материал будет отличный.

***

Так и получилось. Целый разворот в воскресном приложении с большой фотографией, на которой Рот держит в руках магнум, и несколькими поменьше с бутылками и стеллажами — все это в сопровождении достойного и весьма лестного текста. И не только лестного, но и грамотного, со множеством подробностей, столь ценимых знатоками: от объема производства для каждого винтажа до дегустационных оценок, данных такими экспертами, как Паркер и Бродбент; от купажей до состава почвы, периода мацерации и содержания танинов. И то тут, то там, подобно драгоценным кусочкам трюфеля в фуа-гра, по всей статье разбросаны цены: как правило, за ящик или бутылку, но иногда, чтобы не пугать читателя количеством нолей, за бокал (двести пятьдесят долларов) и даже, как в случае с «Шато д’Икем», семьдесят пять долларов за глоток!

Рот несколько раз перечитал статью и остался доволен. Главный герой представал человеком серьезным и знающим, без следа свойственной нуворишам вульгарности и бахвальства. Правда, мимоходом в ней упоминались и коттедж в Аспене, и любовь героя к частным джетам, но ведь в XXI веке для верхушки калифорнийского общества это совершенно нормально. Главное, что, по мнению Рота, статья достигла своей цели. Отныне мир — по крайней мере его мир, тот, который только и имел значение, — был оповещен о том, что Дэнни Рот не просто богач и удачливый бизнесмен, а еще и человек со вкусом, истинный знаток и покровитель лозы.

За несколько последовавших после выхода статьи дней этот вывод получил многократное подтверждение. Сомелье и метрдотели в любимых ресторанах Рота обращались к нему с подчеркнутым почтением и одобрительно кивали, когда он выбирал что-то из винной карты. Деловые знакомые спрашивали совета при создании своих скромных погребов. Из журналов звонили с просьбами об интервью. Чуть позже статья была перепечатана в «Интернэшнл геральд трибьюн», и ее прочитали во всем мире. Таким образом, буквально за одну ночь Дэнни Рот стал общепризнанным винным гуру.

О книге Питера Мейла «Франция: Афера с вином»

Путь в литературу

Авторское предисловие к повести Бориса Гайдука «Террин из зайца»

В литературу меня привел, как это теперь принято говорить, мой младший брат.

Ему тогда было десять лет, мне двенадцать. Брат, которому полагалось во всем быть ниже плинтуса, однажды пришел и сказал:

— Я написал рассказ.

Фантастический рассказ под названием «Страх на неизвестной планете» (рукопись с иллюстрациями автора цела по сей день) был представлен родителям и друзьям. Уязвленный в самое сердце, я засел за письменный стол, и к концу недели были готовы не один, а несколько рассказов разных жанров: того же фантастического, приключенческого, любовного и даже эзотерического. А также краткий сценарий детектива.

Отзывы были хорошими. Младший брат присмирел, статус восстановился, и писательство на время утратило для меня всякий смысл.

Дальнейшие пунктиры творческой биографии выглядят так:

  • участие в стенгазете пионерского отряда «Орленок»,
  • попытка под влиянием кого-то из великих вести дневник, продлившаяся месяца три и закончившаяся в мусорном контейнере,
  • юношеская поэзия о вечном: Я Вас любил…
  • приличных размеров статья в институтской газете о Всесоюзном студенческом форуме, куда ненадолго распоясавшееся при перестройке студенчество спьяна выбрало автора этих строк.

Следующий серьезный приступ графомании случился в первые месяцы по окончании вуза. Будни молодого экономиста предоставили неожиданно много свободного времени.

Постстуденческий вакуум интеллектуальной и духовной активности требовал заполнения.

Люди вокруг были, мягко говоря, неинтересны.

Так под девизом «Я не такой» были написаны два коротких рассказа, украдкой растиражированы визжащим на всю контору матричным принтером и незамедлительно разосланы по всем литературным журналам до «Нового мира» включительно.

Из одного места пришел официальный доброжелательный отлуп. Рецензент (имени не помню, женщина, дай ей Бог здоровья), отмечала мою Наблюдательность, Легкую Манеру Письма и Внятность Изложения Мыслей. Недостаток, по ее мнению, был только один и состоял в том, что автор не вел за собой читателя, а как бы сам шел за ним. Это же явилось и причиной или, видимо, формальным поводом для отказа в публикации. Письмо привело меня в восторг и ликование. Еще бы, настоящий отказ толстого журнала, какие сотнями получали Бродский, Довлатов, Битов, — несомненный признак будущей славы! А вести за собой читателя — сущий пустяк. Бери его, дурака, за жабры и веди.

В это время, однако, случилось обострение реформ. Из продовольственных магазинов ушла последняя линия обороны: трехлитровые банки с зелеными помидорами. Самая обычная еда стала вожделенным дефицитом. Жигулевское пиво в коммерческой торговле перевалило за червонец. Речь пошла о выживании, и творчество снова пришлось отложить.

Выживание состоялось, вслед за ним пришли кое-какие скромные успехи, потом полные разорения, и снова маленькие взлеты, и опять досадные провалы, и так далее, и тому подобное, и прочее.

Мне повезло в одном: так прошла не вся жизнь, а всего семь или восемь довольно одинаковых лет, и только достопамятный август 98-го снова принес мне, как и многим другим соотечественникам, много досуга. Бизнес пришлось перевести в режим поддержания штанов, а свободное время посвятить размышлениям о выборе дальнейшего пути.

Так появились на свет еще несколько рассказов. Позже, перечитав, я со стыда их порвал и выкинул. Жаль, любопытно было бы взглянуть.

Параллельно получило развитие другое подавленное увлечение — кулинария. Потеряв жизненные ориентиры, я стал много и увлеченно готовить. Были куплены немецкие ножи лучшей стали, китайская сковорода с выпуклым дном и профессиональная разделочная доска толщиной в два пальца. Также в доме появились роскошно изданные кулинарные книги. Праздник с приемом гостей теперь начинался для меня с приготовления пищи: я солил семгу (рецепт высылается по требованию), готовил птичий холодец с грибами, крошил оливье из двух видов мяса (говядина с куриным филе или язык с индейкой и — никогда-никакой-колбасы), ваял сельдь под шубой (в качестве соуса — сметана пополам с майонезом, каждый слой пропитывается отдельно и на каждый — черного перцу и чуть-чуть, совершенно незаметно, острого сыра), закладывал в пряный маринад курицу для жарки по-индийски, в общем, ни в чем себе не отказывал.

Не хотелось бы слишком задирать нос, но мою еду хвалили. «Как узбек сделал», — сказал о плове приятель, уроженец Ташкента. Жена друга попробовала пирог с рыбой и вздохнула: «Есть же мужчины», за что друг настоятельно просил в следующий раз пирогов не печь. О салатах и супах я и сам знал — хорошо. Я начал всерьез задумываться о карьере повара.

И тут грянул гром.

Заглянув на один литературный интернет-сайт, где некоторое время безмолвно и безнадежно томились два моих рассказа, я нашел один из них номинированным на сетевой литературный конкурс. К тому же рассказ оброс ворохом доброжелательных отзывов, из которых «очень неплохо» было самым сдержанным. Подпрыгивая до потолка, я поспешил вынести на суд публики еще один, самый свежий и самый любимый рассказ.

«А вот это говно», — сказало общественное мнение.

«Не может быть, — не поверилось мне, — я так старался…» «Говно», — подтвердили новые отзывы.

«Ах так?!» — И я засел за новый рассказ…

Теперь профессиональная доска в два пальца толщиной вынимается из кухонного шкафа от силы три раза в год. Роскошные кулинарные книги не заросли пылью только потому, что я иногда люблю разглядывать в них картинки и пускать от этого слюни. Из немецких ножей лучшей стали в обиходе сейчас два, средних размеров. Остальные для ежедневного применения оказались или слишком большими, или, наоборот, маленькими. А китайская сковорода с выпуклым дном и вовсе куда-то подевалась.

А я, вскакивая по ночам, чтобы записать приснившееся слово, или хлопая в ладоши от удачно легшей в текст строчки, или даже поймав тот самый редкий кайф, когда пальцы просто шевелятся на клавиатуре, а пишется все как будто само собой, и так целые страницы, целый день, а потом ночь; так вот, даже в эти моменты я иногда говорю себе: опомнись — еще не поздно стать поваром!

О книге Бориса Гайдука «Террин из зайца»

Исаак Шапиро. Эдокко. История иностранца, выросшего в военной Японии

Отрывок из книги

Предисловие к русскому изданию

Прохладным солнечным днем, в сентябре 1958 года, я вдруг очутился в России — впервые в жизни. Я стоял перед домом № 10 по Новой Басманной, в Москве, спустя почти сорок лет после того, как Октябрьская революция вынудила моего отца и его семью покинуть двенадцатикомнатную квартиру, принадлежавшую семейству Шапиро. Вырос я в Японии, где родился в 1931 году и где провел всю Вторую мировую войну, прежде чем эмигрировать в Америку в 1946-м. Летом 1958 года, окончив Юридическую школу Колумбийского университета в Нью-Йорке, я получил специальную целевую стипендию, предоставленную мне для того, чтобы я, посетив Москву, Ленинград, Киев и Одессу, написал о профессии юриста в Советском Союзе.

Приехав в Москву из Нью-Йорка, с двадцатичасовой остановкой в Варшаве, я очутился в той среде, о которой я так часто слышал в детстве и себе воображал. Готовясь заранее, что меня устрашит мрачная политическая атмосфера, я, напротив, ощутил себя, можно сказать, совсем как дома. Казалось вполне естественным, что здесь все говорят по-русски: до пятилетнего возраста я и не слышал никакого другого языка. Я ожидал, что при первом визите в СССР мне откроется абсолютно неведомая страна, но выяснилось, что она очень напоминает ту картинку, которую старательно рисовал мне отец, пока я рос в Китае и Японии. В годы нашего японского детства многое препятствовало нашей культурной ассимиляции, не позволяя нам по-настоящему слиться с местным населением, и та социальная и учебная среда, где мы воспитывались, по-своему воссоздавала ту обстановку, в которой существовал мой отец первые тридцать лет своей жизни, проведенные в России и Германии.

Мой дед Исаак Сергеевич Шапиро, директор банка (в Саратове, а затем в Москве), принадлежал к числу тех российских евреев, которым закон в виде исключения позволял селиться в крупных городах за пределами черты оседлости. В свое время он благодаря удачной женитьбе вошел в семью богатых петербургских евреев. Мой отец учился на виолончелиста, но Октябрьская революция заставила его в 1918 году бежать в Германию. Именно там, в Берлине, он познакомился с моей будущей матерью Лидией Абрамовной Чернецкой и вскоре женился на ней. Это была молодая пианистка родом из Одессы; ее родители в 1905 году, после кровавого октябрьского погрома, спешно перебрались вместе с ней в Харбин. Там она училась в русской школе, а потом ее отправили в Германию, чтобы она получила образование в Берлинской музыкальной академии.

После свадьбы, состоявшейся в Берлине в 1925 году, мои родители пустились в длительное странствие: сначала они отправились в Палестину, затем — в Китай, а позже — в Японию, где оставались вплоть до послевоенных лет. Лишь в 1952-м они эмигрировали в Америку; там они и провели остаток своих дней.

Вторую поездку в Советский Союз я совершил в 1959 году, на сей раз — вместе с моей женой Жаклин. Прошло еще тридцать лет, прежде чем я снова посетил Россию, — в 1989-м, с целью изучить возможность создания в Москве филиала моей юридической фирмы. Когда филиал открыли, я почувствовал, что наконец-то воссоединился с моими русскими корнями. Вот уже двадцать лет я регулярно приезжаю в Россию и считаю ее своим вторым домом.

Исаак Шапиро,
Нью-Йорк, 25 января 2010 года

Предисловие

Не могу вспомнить точно, когда именно пришла мне в голову мысль написать эту книгу, но явно вскоре после того, как я впервые ступил на землю Соединенных Штатов (а если точнее, на территорию Гавайских островов), что произошло 12 июля 1946 года, меньше чем через год после капитуляции Японии. Первые пятнадцать с половиной лет своей жизни я провел в Китае и Японии — мальчик без родины, четвертый сын русско-еврейских родителей (оба — профессиональные музыканты): в двадцатых годах они нашли прибежище в относительно дружелюбной Японии, чтобы скрыться от захлестывавшей Европу волны войн, революций и нарождающегося антисемитизма.

Я быстро выяснил, что первым делом американцы обязательно спрашивают: «Ты откуда?» А когда я отвечал: «Я из Японии», мне задавали новый вопрос: «Как это? У тебя что, родители миссионеры?» Это меня всегда забавляло: я никогда не слыхал о еврейских миссионерах. Поэтому я говорил: «Ну да, в каком-то смысле. Музыкальные миссионеры. Они играли в ансамбле европейских исполнителей и несли японцам классическую западную музыку». И потом я принимался рассказывать собеседникам одиссею моего отца: родители появились на свет в России, где их предки жили веками. Моя мать выросла в Китае, отец — в России. Познакомились они в Берлине, вскоре после Первой мировой, и сбежали из послевоенной Европы сначала в Палестину (в то время — британская подмандатная территория Палестина), затем в Китай и, наконец, — в Японию, где я и родился.

Тогда мои собеседники спрашивали, как получилось, что я приехал на Гавайи один, к тому же сразу после войны. И мне приходилось рассказывать историю о том, как всего через несколько дней после капитуляции Японии я отправился в Иокогаму, где 31 августа 1945 года стоял на пирсе, наблюдая, как высаживаются американские войска. Потом я рассказывал о своей встрече с американским армейским капитаном: как он нанял меня, зеленого четырнадцатилетнего юнца, переводчиком для американских сухопутных войск, но я тут же переметнулся на сторону американского флота, когда несколько морских офицеров, которых я случайно встретил на иокогамской улице, пригласили меня на их корабль. Они, в свою очередь, передали меня полковнику американской морской пехоты Манну, которого все назвали Тоби, а он не только предоставил мне работу, но и отвез на жительство в Америку: это событие совершенно изменило все течение моей жизни.

Мои слушатели обычно все как один неизменно заявляли: «Это просто фантастическая история, тебе бы книгу написать». — «Когда-нибудь, может, и напишу», — откликался я. Но я-то знал, что у меня не будет времени на мемуары, пока я работаю. А еще я знал, что со временем воспоминания выцветут: особенно это касается того, как я видел те или иные события и что при этом думал и чувствовал. К 2003 году, когда я начал эту книгу, я уже знал (как адвокат, не раз выступавший в суде): тот факт, что воспоминания честно записаны, не обязательно означает, что они абсолютно точны во всех деталях. С этой оговоркой я предлагаю читателю своего рода отчет о том, каково это — расти в Японии военного времени, когда ты — иностранец, лишенный родины.

Я выражаю благодарность всем моим родственникам, друзьям, а также всем знакомым и незнакомым людям — всем, кто подталкивал меня к тому, чтобы написать эту книгу. Особенно признателен я своей жене Жаклин: она хорошо изучила мою семью, она подбадривала меня в минуты нерешительности, она терпеливо читала рукопись на всех стадиях работы, давала мне советы касательно композиции и языка и напоминала о происшествиях, о которых я забыл сообщить. Кроме того, я благодарен моему агенту Лауре Йорк, которая не только воодушевляла меня, когда я больше всего в этом нуждался, но и оказала мне всю необходимую помощь как профессиональный редактор.

И наконец, я говорю спасибо моему брату Якову, который тщательнейшим образом перечитал эту книгу, чтобы освежить мои воспоминания и привлечь внимание автора к отдельным неточностям.

Глава 1
Япония, Токио, 1931 год

Я родился в Японии, в Токио, 5 января 1931 года. Карл Густав Юнг, известный швейцарский психолог, писал, что «мы рождаемся в определенный момент, в определенном месте и, подобно выдержанному вину, несем в себе качества того года и сезона, когда мы появились на свет». В другой работе он замечал, что страна, где человек родился, проникает ему под кожу. Так вышло и со мной: Япония проникла мне под кожу и оказала глубокое влияние на то, как я рос и кем я стал.

О-сегацу, январь, или Новый год, — самый важный и самый веселый праздник в Японии. В те предвоенные дни 5 января стояло последним в череде трех отдельных национальных праздников, знаменовавших конец старого года и начало следующего. Ближе к концу уходящего года в каждом японском доме появлялись украшения из сосны и бамбука. В полночь 31 декабря (а это еще и день рождения моего отца) мы слышали, как колокола в храме бьют 108 раз — чтобы развеять несчастья прошедшего года.

Следующий день, 1 января, называли Ганджицу, или, в буквальном переводе, Первый день, а отмечали этот праздник ритуалом сихохай (молением, обращенным на все четыре стороны света). В этот день, согласно традиции, берущей начало с 890 года, между тремя и пятью часами утра — в «час тигра» — император с благоговением обращался к богам четырех сторон света, прося у них благополучия для своего народа. В этот же день японцы посещали своих родных, свои храмы и святилища. И наконец, 1 января считалось днем, когда все японцы становятся на год старше — независимо от того, в какой день они родились.

3 января называли Генсисай; в этот день император совершал приношения своим предкам. А мой день рождения, 5 января, приходится на день Синнен-Энкай, буквально — Новогодний пир. В этот день по всей Японии устраивали пышные празднования, дабы отметить наступление нового года.

Новый год стал моим любимым праздником, и у меня в семье его отмечали торжественнее всего. В это время мы поздравляли друг друга (по-русски говоря «S Novym godom»), дарили подарки, угощались праздничной едой. Новый год и еврейская Пасха были единственными нашими семейными праздниками. А за окнами мы видели своих японских соседей, наряженных в свои лучшие кимоно и возбужденно переговаривающихся. Дети, тоже в кимоно, играли в старинную игру ханецуки, что-то вроде бадминтона без сетки, где волан с перьями перебрасывают битой с подкладкой из цветной ткани. Забава эта считалась девчоночьей, но мне очень нравилось играть в такой бадминтон.

Место моего рождения, Токио, тоже приобрело для меня особое значение. Еще ребенком, представляясь японцам, я именовал себя Эдокко, то есть «сыном Эдо» — так назывался город Токио до того, как в 1868 году он стал японской столицей. Мои дедушка и бабушка стали первыми Шапиро, поселившимися в Японии. Они перебрались туда после русской революции 1917 года, и я гордился тем, что мог за явить: я токиец в третьем поколении. Вообще-то называть себя Эдокко мог лишь тот, чьи предки в третьем поколении родились в Токио: я слегка жульничал, но японцы меня прощали.

Я часто думаю, что чувствовала моя мать Лидия (мы звали ее Mama) перед моим рождением. В двадцать пять лет ей предстояло родить четвертого ребенка. Я воображаю, как она беспрестанно мерила шагами наш скромный хрупкий дом в Сендзоку, что в районе Мегуро, на юго-западе Токио. В эту ночь она позволила отцу поспать, а нашей сорокалетней русской гувернантке Ревекке Вайсман поручила заботу о моих братьях — Иосифе и Ариэле, четырехлетних близнецах, и о двухлетнем Якове. Я вижу, как она в темноте, одна, едет через весь город в Огикубо, что в северо-западной части столицы, туда, где находится больница адвентистов седьмого дня — Сейо-биойн, или Токийская санитарная больница.

Мои родители появились на свет в России; оба они были профессиональными музыкантами и осели в Японии в 1928 году, после долгих приключений и неудачных попыток наладить жизнь и устроить карьеру в Палестине и Китае. Они стали не первыми евреями, обосновавшимися в Японии. Люди с еврейскими корнями, главным образом португальские и голландские купцы, начали прибывать в Японию еще в XVI веке. Подавляющая часть российских евреев, искавших убежища от гонений (а позже — и от погромов) в конце XIX — начале XX века, направлялись в Северную и Южную Америку, а также в Палестину, однако многие русско-еврейские семьи в конце Русско-японской войны 1904–1905 годов и после широкой волны жестоких погромов, прокатившихся по стране после революции 1905 года, начали мигрировать на восток. К 1923 году, когда произошло Великое землетрясение Канто, еврейские общины уже бурно расцвели в Нагасаки, Кобе и Иокогаме. Я родился в 1931 году и стал представителем третьего поколения японских Шапиро.

К тому времени Токио уже оправился после Великого землетрясения, при котором погибло сто тысяч человек из его четырехмиллионного населения. Теперь в японской столице имелась лишь небольшая еврейская община. С расширением границ города население его увеличилось более чем на миллион, составив пять с половиной миллионов человек; было построено двести тысяч новых зданий и семь мостов. Самыми популярными видами общественного транспорта являлись трамваи и велосипеды. Но кроме них на улицах попадались такси и рикши, а первая линия токийского метро начала работать в 1920 году. Мама, в ее положении, не поехала бы в трамвае или на рикше. Наверняка она взяла такси, один из многих «ниссанов» («датсунов»), которые тогда начали появляться на улицах.

Иностранцы по-прежнему оставались диковинкой для Токио, и японцы как зачарованные разглядывали светловолосых пришельцев. Должно быть, одинокая блондинка на сносях показалась японскому таксисту весьма странным пассажиром. Водители такси по всему миру отличаются болтливостью и любопытством, и я уверен, что токийские таксисты — не исключение. Как только мамин таксист узнал, что его беременная пассажирка-иностранка немного говорит по-японски, он наверняка спросил, кто она и что она делает в Японии. Мамин японский был тогда еще очень далек от совершенства, к тому же у нее начинались схватки, и она, вероятно, отвечала на его вопросы односложно.

Пока такси ехало через весь Токио, мама, думаю, спрашивала себя, почему это в двадцатилетнем возрасте она выскочила замуж за человека, с которым была знакома всего полтора месяца. Как так получилось, что она оказалась в Японии и рожает уже четвертого ребенка? Но, так или иначе, она все-таки здесь, а ведь в этом возрасте она могла бы успешно продвигаться по музыкальной стезе где-нибудь в Европе или в Америке. Приехав в больницу незадолго до полуночи, она, скорее всего, почувствовала, что мое рождение близко. Вижу, как шофер помогает ей войти внутрь и как у входа маму встречает ее акушер — адвентист седьмого дня доктор Джеймс Кунинобу, американец японского происхождения.

Маме не пришлось долго ждать в родильной палате: я появился на свет в 4.15 утра. Позже она говорила мне, что роды оказались не очень трудными, хотя ростом она была всего пять футов два дюйма, а я весил больше девяти фунтов.

Почти весь день она в одиночестве отдыхала в больнице. Днем Ревекка Вайсман, наша гувернантка, проехала весь город, чтобы навестить маму и взглянуть на меня. Миссис Вайсман, зубной техник по профессии, в свое время стала, можно сказать, «милосердным ангелом», ниспосланным, чтобы помочь маме, которой был всего двадцать один год, когда она родила двух близнецов — в Тель-Авиве, в декабре 1926 года. Миссис Вайсман заменила ей мать (свою мама потеряла в 1921 году), а для нас стала гувернанткой. Она жила с нами как член семьи до самой своей смерти в 1968 году. В двухлетнем возрасте она оглохла из-за скарлатины, и ее мать, опытная медсестра, научила ее говорить и читать по губам.

Для меня остается загадкой, как глухая сорокалетняя женщина, которая умела говорить и читать по губам только по-русски, смогла разобраться в лабиринте токийских улиц и доехать до больницы в Огикубо.

Где находился в это время папа и почему он не пришел в больницу, мне так никто и не сказал. Возможно, пока мама там лежала, он там все-таки появлялся. Так или иначе, это именно она привезла меня домой, в Сендзоку, в наш крошечный домик в японском стиле. Вскоре после моего рождения мама возобновила музыкальную карьеру. Надо заметить, что, окончив Берлинскую музыкальную академию одной из лучших в классе, она вскоре начала давать сольные фортепианные концерты, а кроме того, выступала в качестве солистки вместе с симфоническими оркестрами и ансамблями камерной музыки в Палестине, а позже — в Харбине.

Когда мне было всего пять месяцев от роду, газета «Джапан таймс энд мейл» написала (12 июня 1931 года), что мои родители вместе услаждали слух «большой аудитории, состоявшей из членов иокогамского Международного женского клуба и гостей»: это происходило в мини-театре иокогамского отеля «Нью-гранд». Далее в статье отмечалось, что исполнителей «настойчиво вызывали на бис».

Несмотря на эту публичную демонстрацию семейной гармонии, уже в следующем месяце мама с папой расстались. В июле 1931 года, взяв с собой нас, четырех мальчишек, и миссис Вайсман, мама вернулась в китайский Харбин, к своему овдовевшему отцу — деду Абраму Чернецкому. Dedushka, как мы его называли, перебрался туда из Одессы в конце октября 1905 года, после особенно жестокого еврейского погрома (мама была тогда еще совсем маленькой). Маме исполнилось двадцать шесть, у нее на руках было четверо детей в возрасте от шести месяцев до четырех лет, она хотела поехать домой к своему отцу и заново обдумать собственное будущее.

Тогда я, конечно, не осознавал, что в середине 1931 года Япония переживала экономический спад и стояла на грани серьезного кризиса. При этом все больше усиливался милитаризм и национализм. Не знаю, насколько эти политические и экономические события повлияли на мамино решение вернуться в Харбин. Знаю лишь, что мы покинули папу и Японию и следующие пять лет прожили с дедушкой в Харбине. Мне тогда было всего полгода, и я не помню, как мы уезжали, так что когда мы вернулись в июне 1936 (мне уже исполнилось пять лет), это стало, можно сказать, моей первой встречей с Японией.

О книге Исаака Шапиро «Эдокко. История иностранца, выросшего в военной Японии»

Террин из зайца

Глава из повести Бориса Гайдука

— Террин из зайца, — говорит невысокий седовласый господин и делает жест в направлении скрюченной на столе розовой тушки. — Мусс из креветок и авокадо. Салат. Сыры. Геометрические сыры.

При слове «геометрические» он поднимает акцентирующий палец.

— Вина располагаются в погребе. Две бутылки на ваш вкус.

В голосе — завершающая нисходящая интонация. Легкий наклон головы.

Он итальянец и говорит по-итальянски. Женщина прилично выше его, черноволоса и черноглаза, но не итальянка. Скулы выдают что-то мадьярское или турецкое. Она мне улыбается при каждом кулинарном пожелании все более лучезарно.

Пожилой господин обретает черты: прежде всего на нем невыносимо пестрый шейный платок. Затем прорисовываются водянистые голубые глаза. Светлый пиджак с неопределенным рисунком. Волосы причесаны так, чтобы их казалось больше. Это всегда смешно, а рядом с такой женщиной — вдвойне. «Cедовласый» к нему не подходит.

Вслед за внешностью появляется имя: Маэстро. Банально, но на то есть три причины. Во-первых, он явно принадлежит к миру искусства или по крайней мере к людям свободных профессий. Во-вторых, он итальянец. И в-третьих — ему как минимум сильно за пятьдесят. Как еще можно назвать человека с набором таких признаков? Маэстро, никак иначе.

Женщина остается без имени. К концу эпизода она исчезает куда-то в тень. А жаль.

— Мы на вас очень рассчитываем, — подводит итог итальянец, кланяясь и в то же время внимательно заглядывая мне в глаза.

— Не беспокойтесь, — отвечаю я. — Все будет в самом лучшем виде.

Это я умею. Клиент должен получить гарантии. А потом нужно будет либо представить результат, либо дать разумное объяснение того, почему все произошло иначе. Второе случается редко, поэтому гарантии звучат у меня убедительно. Правда, мои клиенты и моя профессия не имеют к кулинарии никакого отношения, и сейчас я скорее по привычке держу лицо, нежели действительно владею ситуацией.

Пара уходит. Ее спина совершенна, я, разумеется, имею в виду не только спину. А он ниже ее на целую голову и старше лет на тридцать.

Я остаюсь один. В моем распоряжении четыре часа. За это время я должен приготовить перечисленные блюда.

Да, но кто же я?

Судя по тому, что я мельком вспомнил о клиентах и профессии, я — это я, только почему-то немного знаю итальянский язык. Но именно немного, потому что Маэстро старался говорить раздельно, всякий раз удостоверяясь взглядом, хорошо ли я его понял. Я слышал, что итальянский имеет очень сходное произношение с русским, поэтому неудивительно, что я легко понял холеного господина с бесом в ребре. В общем, я — это я.

Больше пока ничего не известно.

Я выхожу на середину кухни и потираю ладони. Ладони я распрямляю настолько, что образуется обратный изгиб и при трении они едва соприкасаются. Непонятно, откуда у меня появился этот жест, но означает он, что предстоит нечто необыкновенное, захватывающее, вызывающее и не лишенное приятности. Притом что именно сейчас нет никаких причин для приятности.

Итак.

Террин из зайца. Это хуже всего. Дело даже не в том, что я никогда в жизни не готовил зайца. Плохо то, что я не знаю значения слова «террин». Я несколько раз встречал его в меню, иногда в варианте «террине», но никогда не заказывал и не знаю, как это выглядит. «Террине» — видимо, французское написание, а «террин» — его же произношение. Но от этого ничуть не легче. Но через четыре часа «террин», или «террине», должен быть готов, и не просто готов, а предстать в лучшем виде. Ладно. Самое трудное оставим на потом.

Мусс с креветками и авокадо. Это запросто. Мусс — значит «взбивать». Авокадо есть. Креветки должны быть в холодильнике.

Я оглядываю просторную кухню. Здесь полно всякой техники: две плиты, газовая и электрическая, две микроволновые печи, настоящий маленький костерок в стенной нише, два гриля, вертикальный и обычный, несколько духовых печей, турецкий казан. А также бесчисленные электрические мельницы, мясорубки, крупорушки, слайсеры, миксеры, блендеры, ростеры, тостеры и прочие механизмы. Почти на всех приборах стоят неизвестные мне итальянские названия. Ни одного нормального «Сименса» или «Боша», сплошные «… zza» и «…gio». Из этого можно сделать вывод, что и сам я нахожусь в Италии. А может быть, в итальянском доме в Москве. Многие экспаты стремятся обставить временное жилье, как у себя на родине.

Слева, у самой стены, из массивной деревянной пирамиды выглядывают ручки ножей, и я сразу же направляюсь туда. Наугад вытащив по одному ножу каждой рукой, я невольно вспомнил рассказ Солженицына «Матренин двор», в котором бедная и праведная Матрена радовалась тому, какую прекрасную картошку ей довелось бесплатно копать у соседей. Я вынул из пирамиды еще пару ножей, и еще пару, и еще. Описание ножей опускаю. Скажу одно: такими ножами я согласился бы сто дней подряд шинковать капусту под присмотром прапорщика Зинько.

У противоположной стены несколько холодильников, казенно выстроенных в одну линию. Я поочередно открываю широкие белые двери и заглядываю внутрь. Если не распространяться и сказать кратко — есть все.

Как насчет специй?.. Взгляд мой падает на красную стрелку, озаглавленную длинным итальянским словом, в котором отдаленно угадывается наше «специи». Стрелка указывает на шкафчик, и там специи. Десятки увесистых стеклянных банок, на банках надписи, тоже итальянские. Занесло же меня! Хорошо, что я привык доверять не столько рецептуре, сколько собственным отношениям с приготовляемым блюдом. Рецептура бы тоже не помешала, но ее нигде нет. Даже на проклятом итальянском языке. Я быстренько обшарил все, но — нет. Только первоклассные продукты, кухонные принадлежности, техника, несколько предметов непонятного назначения и — разделочные кухонные доски. Какие это доски! Из цельного, неклееного дерева, в два пальца толщиной, элегантно, но и практично обточенные, с верхним отгибом. А кулинарной книги нет ни одной, и «террин» остается для меня загадкой. Если бы этот террин был у Молоховец или в советской книге о ВиЗП, то по одним иллюстрациям можно было бы догадаться о природе таинственного блюда.

Все, довольно отступлений! Десять минут истрачено на инспекцию кухни и позорные поиски поваренных книг. Десять драгоценных минут! Что у нас дальше по списку?

Салат.

Салат? Какой именно салат?

Ах да, салат. Для иностранцев «салат» по умолчанию означает растение салат. Салат есть, я видел тугие изумрудные пучки в одном из холодильников. Есть и центрифуга для сушки салата. Мне никогда не приходилось пользоваться центрифугой для сушки салата, но вряд ли на ней больше трех кнопок. Секрет хорошего салата прост — вымытые листья нужно тщательно отряхнуть от воды, от самых мельчайших капель. Во французских деревнях для этого применяют сетчатые корзины, которыми изо всех сил размахивают по сторонам, я видел это в фильме с Изабель Аджани в главной роли, кажется, «Убийственное лето», а в современной жизни применяются кухонные центрифуги. Салат лучше не резать, а рвать руками. Почему — не знаю, но мне нравится рвать салат руками. В этом есть что-то интимное. Не очень мелко порванные листья салата нужно смешать с соусом. Соус готовится так: оливковое масло, уксус, соль, сахар, капелька горчицы на кончике ножа. Все тщательно взбивается до появления рыжеватой пены. Уксус можно заменить соком лимона или лайма. Можно добавить мелко нарезанный яичный желток и по желанию — гренки.

Все!

С салатом никаких проблем. О нем пока можно забыть.

Что дальше?

Сыры. Яснее ясного. Нормальный французский десерт.

Кстати!

Только сейчас мне пришло в голову, что итальянец заказал почти стопроцентно французскую трапезу! И «террин», будь он неладен, и салат, и креветочный мусс, и сыры. Причем — геометрические сыры, он это особо подчеркнул. Наверное, его спутница француженка, но не вполне природная, а, например, марокканская или алжирская, из тех, которые жгут сейчас машины по всей стране от Гавра до Марселя. Или даже эмигрантка, только стремящаяся получить французское гражданство. А этот старый пень заказывает ей для знакомства настоящий французский обед. Но почему мне? Я не повар, о моих кулинарных способностях можно сказать словами предупреждения на дисках: for home use only, а о французской кухне я имею самое общее представление. Вы уже обратили внимание, что в этой истории много непонятного. Но, поверьте, мы в равных условиях. Я знаю немногим больше.

Нужно посмотреть, что представляют собой сыры.

Сыров изобилие. Круги и ломти всевозможных сортов. В рассоле и плесени. С травами и лесными орехами. Горгонзола и моцарелла. Пастушьи косички и королевские блюбрюйоны. Два холодильника доверху забиты сырами, и от этого мне становится тревожно. Что значит — геометрические сыры? Нужно их перебрать в поисках чего-нибудь геометрического? На это уйдет все время. Или выложить сырами геометрические фигуры? Отыскать закономерность в форме кусков? Вычислить геометрическую прогрессию? Хорошенькое дело! Сыры неожиданно тоже стали проб лемой.

И есть еще одно «но». Это, да простится мне пошлая рифма, — вино.

Вина, как было сказано, располагаются в погребе. Тоже мне, словцо для вин — «располагаются». Видимо, Маэстро специально выразился так, чтобы было понятно человеку со слабым знанием итальянского.

Обуреваемый недобрыми предчувствиями, я спускаюсь в погреб. Для того чтобы лучше передать мое состояние, мне хотелось бы все три слова в этом предложении сделать подлежащим: и «обуреваемый», и «недобрыми», и «предчувствиями». Спускаться пришлось глубоко: тридцать пять или сорок крутых и узких ступенек вниз. Перил нет, я держусь рукой за холодную шершавую стену. Света тоже почти нет.

«Умели раньше строить!» — мелькнула по дороге неуместная мысль.

Когда я с усилием толкнул рассохшуюся деревянную дверь, все недобрые предчувствия материализовались и все слова превратились в сплошное междометие. Огромный подвал, вроде того, где проходила половина фильма Кустурицы «Подполье» (или «Подземелье»? Или в русском прокате было и то, и другое? Underground, короче), весь этот огромный, уходящий в седую паутинную даль underground оказался ровно уставлен стеллажами с наклонно-горизонтально расположенными на них винными бутылками. Пахло склепом и пылью.

«Ни хрена себе!» — подумалось мне без стеснения. Это точно не Москва. Ни у одного олигарха, ни у одного министра и даже у главы администрации президента нет такой роскошной винной коллекции. Тем более в столь веселеньком подвале! Нет, милостивые государи и государыни! Это не Москва. Это какое-нибудь гадское «Шато» на берегах Луары или в предместьях итальянских Альп! Дом с привидениями! Со скелетами на всех антресолях! Один запах чего стоит!

Первым желанием было броситься обратно, вверх по крутой лестнице, но я заставил себя остаться. Пыль была повсюду. Кислород в этой атмосфере (слово «воздух» здесь не подходит) содержался лишь потому, что деревянная дверь была притворена неплотно. Я быстро огляделся. Не придется ли мне в этом погребке наткнуться на кости предыдущего кандидата в повара, как в рассказе Эдгара Аллана По «The Cask of Amontillado»? От этой мысли мне снова захотелось оказаться на светлой, современной кухне, начиненной всеми чудесами техники. Но теперь меня удержала мысль о том, что если я убегу, сюда придется спуститься еще раз. Потому что две бутылки вина, которые «на мой вкус», взять больше негде. Тем более что в погребе ничего страшного на самом деле нет. Даже как будто стало светлее.

Я двинулся вдоль рядов.

Вокруг, насколько хватало взгляда, вдоль и поперек, параллельно и перпендикулярно простирались огромные владения Бахуса. Если представить себе, что виноделие — это страна и у нее есть всякие государственные учреждения, то мой подвал можно смело сравнить с Центральным банком этой великой державы. Ибо здесь были основные и оборотные средства, и золотовалютный резерв, и рассчетно-кассовые остатки, и векселя, и акции с облигациями, и залоговые фонды, и все прочие полагающиеся активы. Я стал смотреть на этикетки. Большинство из них были на французском языке. Потом начался целый проход с этикетками на уже ненавистном мне итальянском. Потом снова на французском. Попадались бутылки с немыслимо древними надписями о сроках разлива, и это вызывало у меня благоговейные мурашки на руках, как у всякого человека с воображением и чувством истории, которому довелось прикоснуться к какому-нибудь великому камню. Глядя на бутылки, я начал вспоминать исторические даты: год Парижской коммуны, взятие Бастилии, Трафальгарское сражение и другие. Потом я поймал себя на том, что в голову лезут даты исключительно французской истории. Я даже тряхнул головой, словно пытаясь выбросить из нее все французское. Довольно того, что Франция и так заняла собой новости последних двух недель.

Именно в этот момент на глаза мне попались две полки немецких рислингов. Никогда я не любил рислинги, а тут обрадовался им как родным! Просто за то, что на этикетках красовались легкомысленные цветные картинки, а дата выпуска не оставляла сомнений в том, что самое большее три года назад этот мрачный готический подвал пополнялся свежим вином.

«Не взять ли мне бутылочку рислинга к…» — всплыла изнутри головы мысль, и от этой мысли я едва не вскрикнул.

Силы небесные!

Пока я брожу среди мохнатых бутылок, наверху тикают мои четыре часа! Сколько сейчас времени? Часы на руке я не ношу, а мобильный телефон остался на кухонном столе!

Спокойно, спокойно…

Я знаю за собой эту слабость — монотонно бродить среди чего-нибудь особенно запоминающегося. И все равно вряд ли я провел здесь более получаса. Пора срочно вернуться с небес на землю. Точнее из подвала в… подвал.

Итак, выбираем две бутылки вина. Чтобы сделать правильный выбор, нужно вспомнить меню: злополучный террин из зайца, какой-то там мусс, салат и сыр. Ах, да, мусс из креветок и авокадо, это немного меняет общую картину. Так… думаем… думаем… Сыры требуют красного вина, вкусного, с фруктовым или ягодным послевкусием и не особенно терпкого. Почему здесь нет нормальных чилийских или австралийских вин? Я бы мигом сориентировался! Нет, сплошной антиквариат!

Креветочный мусс? Он у нас не главный. К нему, может быть, подошел бы глоток холодного белого шардоне, почти безвкусного, которое мы пили все лето, как там его… не важно. Какое может быть шардоне, когда с одной стороны геометрические сыры, с другой — неизвестный террин, а лимит всего две бутылки! Пропустим мусс и обратимся к террину!

Что за незадача — подбирать вино к блюду, о котором не имеешь ни малейшего понятия! Стоп! Одна зацепка все-таки есть. Заяц.

Террин мы будем готовить из зайца. Заяц, точнее его несчастная ободранная тушка, лежит на столе. Заяц — то же самое, что кролик. А кролика, точнее, замороженное филе кролика я пару раз покупал на рынке. Не для себя, правда, а для детского питания, как наименее аллергенное мясо. И цвет этого кролика я помню очень хорошо — обычное розовое мясо, что-то между индейкой и свининой. Мне как-то приходилось доедать это питание за ребенком — ничего особенного.

Йоу-йоу!

Однако вполне может быть, что заяц — это не совсем кролик. Может быть, заяц — это дичь? Как, например, курица — это курица, а куропатка — дичь. А дичь требует красного вина, причем настолько красного-красного-красного, что подойдет даже год взятия Бастилии. Тогда ай-яй-яй! Но вряд ли заяц такая уж полноценная дичь. Дичью скорее называют лесную птицу. Но только ли птицу? А дикий кабан, например? Или олень? Это дичь или не дичь? Стараюсь припомнить, какого цвета была заячья тушка. Потому что на случай полной неизвестности есть простое, хотя и приблизительное правило — чем темнее мясо, тем более красным должно быть вино. Так, например, к тому же бледному кролику вполне уместно подать белое, а темномясых гуся и утку хорошо запить глотком красного.

Несчастное заячье тело припоминается мне неярко розовым. Вряд ли он очень уж дальний родственник кролика. Хорошо еще, что заяц в отличие от остальных продуктов лежит на столе. Но это и настораживает: значит, злосчастному террину уготована ведущая партия в обеденном оркестре. Не придется ли мне еще и прислуживать за обедом? Тут я пас! И не потому, что мне претит такого рода прислуживание — его можно было бы посчитать игрой, как я привык считать игрой все, что происходит со мной последние двадцать пять лет. Дело не в этом. Просто я совершенно не умею правильно манипулировать тарелками, бутылками и бокалами. Хотя в свое время написал для одного глянцевого журнала большую статью о застольном этикете и даже получил за нее гонорар. Но — заяц, заяц! Маленький розовый заяц!

Розовый…

А это идея. Розовое вино. Легкомысленное, немного даже нелепое розовое вино. Пасынок и падчерица высокой кухни.

Yesssssssssss!!!!!!!!!

О книге Бориса Гайдука «Террин из зайца»

Стиг Ларссон. Девушка, которая взрывала воздушные замки

Отрывок из романа

Когда сестра Ханна Никандер разбудила доктора Андерса Юнассона, на часах было около половины второго ночи.

— Что случилось? — растерянно спросил он.

— К нам летит вертолет. Двое пациентов. Пожилой мужчина и молодая женщина. У нее огнестрельные ранения.

— Ясно, — устало сказал Андерс Юнассон.

Он чувствовал себя совсем сонным, хоть и вздремнул всего каких-нибудь полчаса. В эту ночь ему выпало дежурить в отделении неотложной помощи Сальгренской больницы Гётеборга. Вечер выдался на редкость тяжелым. После того как он в 18.00 заступил на дежурство, больница приняла четверых, пострадавших при лобовом столкновении автомобилей возле городка Линдуме. Один из них находился в критическом состоянии, а у одного констатировали смерть почти сразу после поступления. Еще Андерс Юнассон оказал помощь официантке, ошпарившей ногу на кухне какого-то ресторана с Авеню, а также спас жизнь четырехлетнему мальчугану, который проглотил колесо от игрушечного автомобиля и был доставлен в больницу без признаков дыхания. Далее он успел перебинтовать девочку, угодившую на велосипеде в яму. Дорожные службы не нашли ничего лучшего, как вырыть яму на съезде с велосипедной дорожки, а кто-то вдобавок сбросил в яму ограждение. На лицо девочке наложили шов из четырнадцати стежков, и ей потребуются два новых передних зуба. Еще Юнассон пришил кусочек большого пальца столяру-любителю, который тот отсек себе рубанком.

К одиннадцати часам количество нуждающихся в неотложной помощи уменьшилось. Доктор совершил обход и проверил состояние пациентов, доставленных раньше и уже успевших отправиться в комнату отдыха, чтобы попытаться немного прийти в себя. Дежурство продолжалось до 6.00, и Андерсу Юнассону редко удавалось заснуть, даже если никого не доставляли на «скорой», но в эту ночь он почти мгновенно отключился.

Сестра Ханна Никандер подала ему кружку чая. Никаких подробностей о прибывающих пациентах она узнать пока не успела.

Андерс Юнассон покосился в окно и увидел в стороне моря мощные вспышки молний. Вертолет явно успел вылететь в последнюю минуту. Внезапно начался сильный дождь — на Гётеборг обрушилась непогода.

Стоя у окна, он услышал шум мотора и увидел, что к посадочной площадке приближается раскачиваемый шквалистым ветром вертолет. Затаив дыхание, Андерс Юнассон напряженно следил за тем, как летчик с трудом сохраняет контроль над машиной. Затем вертолет пропал из его поля зрения, и он услышал, что мотор сбавил обороты. Сделав глоток чая, доктор отставил кружку.

Носилки Андерс Юнассон встретил у входа в отделение неотложной помощи. Другой дежурный врач, Катарина Хольм, занялась тем пациентом, которого ввезли первым, — пожилым мужчиной с сильно изувеченным лицом. Доктору Юнассону досталась вторая пострадавшая — женщина с огнестрельными ранениями. Он быстро осмотрел ее, воспользовавшись окуляром, и констатировал, что перед ним девушка, на вид не более двадцати лет, сильно перепачканная землей и кровью, с тяжелыми повреждениями. Приподняв плед, в который ее закутала Служба спасения, он заметил, что раны на бедре и плече кто-то заклеил широким серебристым скотчем, и счел это на редкость здравой мыслью: скотч удерживал бактерии снаружи, а кровь внутри. Пуля вошла с внешней стороны бедра и прошила мышечную ткань насквозь. Затем он приподнял плечо девушки и определил место входа второй пули — в спине. Выходное отверстие отсутствовало, следовательно, пуля застряла где-то в плече. Андерс Юнассон понадеялся, что легкое не задето, и поскольку крови в полости рта он не обнаружил, то сделал вывод, что, вероятно, обошлось.

— Рентген, — сказал он ассистирующей медсестре. Более подробных объяснений не требовалось.

Под конец Андерс Юнассон разрезал повязку на голове девушки, наложенную персоналом Службы спасения. Нащупав пальцами входное отверстие и поняв, что девушка ранена в голову, он похолодел. Выходное отверстие здесь тоже отсутствовало.

Андерс Юнассон на секунду остановился и посмотрел на девушку. Ему вдруг стало не по себе. Он часто сравнивал себя с вратарем, стоявшим между пациентом и похоронным бюро «Фонус». На его рабочем месте ежедневно появлялись люди в разном состоянии, но с одной и той же целью — получить помощь. Среди них встречались семидесятичетырехлетние тетеньки, у которых останавливалось сердце прямо посреди крупнейшего торгового центра «Нурдстан», четырнадцатилетние мальчики, протыкавшие себе левое легкое отверткой, и шестнадцатилетние девушки, наевшиеся таблеток экстази, а затем танцевавшие по восемнадцать часов и падавшие замертво с посиневшими лицами. Встречались жертвы производственных травм и разного рода насилия. Попадались малыши, атакованные бойцовскими собаками на площади Васаплатсен, и рукастые мужчины, собиравшиеся лишь подпилить несколько досок электропилой «блэк-и-декер» и случайно разрезавшие себе запястье до мозговой трубчатой кости.

Андерс Юнассон составлял их последний рубеж обороны. Именно ему приходилось решать, как действовать, — прими он ошибочное решение, и пациент мог умереть или остаться на всю жизнь инвалидом. Чаще всего он действовал правильно, поскольку проблемы подавляющего большинства пациентов носили совершенно конкретный характер и требовали принятия понятных и конкретных мер; скажем, удар ножом в легкое или раздробление костей в результате автомобильной аварии. Выживет пациент или нет — это зависело от степени тяжести травмы и от умения врача.

Два типа травм Андерс Юнассон ненавидел. Первым были серьезные ожоги, которые почти независимо от принятых мер приводили к пожизненным страданиям. Вторым типом являлись черепно-мозговые травмы.

Лежавшая перед ним девушка могла жить с пулями в бедре и в плече. Но кусочек свинца, засевший у нее в мозгу, представлял собой проблему совершенно иного масштаба. Вдруг он услышал, что сестра Ханна что-то говорит.

— Простите?

— Это она.

— Что вы имеете в виду?

— Лисбет Саландер. Девушка, которую уже несколько недель разыскивают за тройное убийство в Стокгольме.

Андерс Юнассон посмотрел на лицо пациентки. Сестра Ханна была права: копию паспортной фотографии этой девушки он, как и все прочие шведы, начиная с Пасхи, регулярно видел на первых страницах газет перед любым табачным киоском. И вот теперь убийцу подстрелили саму, что, пожалуй, по большому счету было справедливо.

Однако его это не касалось. Его работа заключалась в спасении жизни пациента, будь он убийцей трех человек или нобелевским лауреатом. Или даже тем и другим сразу.

Далее началась типичная для отделения неотложной помощи хаотичная, но эффективная деятельность. Дежурный персонал привычно взялся за дело. Оставшуюся одежду Лисбет Саландер разрезали, сестра измерила кровяное давление — 100/70, а он сам тем временем приставил к груди пациентки стетоскоп и стал слушать удары сердца. Они казались относительно регулярными, в отличие от дыхания, бывшего далеко не столь регулярным.

Не колеблясь, доктор Юнассон сразу определил состояние Лисбет Саландер как критическое. Раны на плече и бедре могли пока подождать — достаточно двух компрессов или даже тех кусков скотча, которые накрепко приклеила какая-то вдохновенная душа. Главное — голова. Доктор Юнассон распорядился сделать компьютерную томографию — с помощью того самого томографа, в который больница вложила деньги налогоплательщиков.

Андерс Юнассон был голубоглазым блондином, родом из Умео. На разных должностях он проработал в Сальгренской и Восточной больницах двадцать лет — был научным сотрудником, патологом и врачом отделения неотложной помощи. У него была некая особенность, поражавшая коллег и заставлявшая персонал гордиться работой под его началом: он ставил перед собой задачу не дать умереть ни одному из пациентов его смены, и каким-то таинственным образом ему действительно удавалось держаться на нуле. Кое-кто из его пациентов, правда, все-таки умирал, но происходило это уже в ходе дальнейшего лечения или по причинам, никак не зависящим от действий врача.

К тому же Юнассон обладал неортодоксальным взглядом на врачебное искусство. Он полагал, что иногда врачи склонны чересчур поспешно сдаваться, не разобравшись как следует, либо тратят излишне много времени на попытки точно поставить пациенту диагноз. Разумеется, без этого невозможно назначить правильное лечение, однако проблема заключается в том, что, пока врач будет думать, пациент может умереть. А в худшем случае врач придет к выводу, что ситуация безнадежна, и прекратит лечение.

Между тем пациента с пулей в голове Андерс Юнассон получил впервые в своей практике. Здесь, вероятно, требовался нейрохирург. Этой области он не знал, но вдруг сообразил, что, возможно, ему повезло куда больше, чем он того заслуживал. Перед тем как помыться и надеть одежду для операции, он подозвал Ханну Никандер.

— Есть один американский профессор по имени Фрэнк Эллис, который работает в Каролинской больнице Стокгольма, но в данный момент находится в Гётеборге. Он известный специалист по проблемам в области мозга и к тому же мой хороший друг. Он живет в отеле «Рэдиссон» на Авеню. Будьте добры, узнайте его номер телефона.

Пока Андерс Юнассон ждал рентгеновских снимков, Ханна Никандер уже вернулась с номером отеля «Рэдиссон». Андерс Юнассон бросил взгляд на часы — 01.42 — и поднял трубку. Ночной портье в «Рэдиссон» упорно отказывался соединять его в такое время суток с кем бы то ни было, и, чтобы добиться своего, доктору Юнассону пришлось в достаточно резких выражениях описать ситуацию как экстренную.

— Доброе утро, Фрэнк, — сказал Андерс Юнассон, когда трубку наконец сняли. — Это Андерс. Я узнал, что ты в Гётеборге. У тебя нет желания приехать в Сальгренскую больницу и поассистировать в операции на мозге?

— Are you bullshitting me? (Ты надо мной гнусно издеваешься? (англ.)) — донеслось с другого конца провода.

В голосе слышалось сомнение. Несмотря на то что Фрэнк Эллис прожил в Швеции много лет и свободно говорил по-шведски, хоть и с американским акцентом, предпочитал он все же английский. Андерс Юнассон говорил по-шведски, а Эллис отвечал по-английски.

— Фрэнк, мне жаль, что я пропустил твою лекцию, но я подумал, что ты сможешь дать мне урок в частном порядке. У меня тут женщина с ранением в голову. Входное отверстие прямо над левым ухом. Я бы не позвонил тебе, если бы не нуждался в second opinion (Мнении другого врача (англ.).). И мне трудно представить себе лучшего советчика.

— Ты это всерьез? — спросил Фрэнк Эллис.

— Пациентка — девушка двадцати пяти лет.

— И ей прострелили голову?

— Входное отверстие есть, а выходного нет.

— Но она жива?

— Слабый, но регулярный пульс, дыхание менее регулярное, давление сто на семьдесят. У нее, кроме того, пуля в плече и огнестрельное ранение бедра. С этими двумя проблемами я могу справиться.

— Это звучит многообещающе, — сказал профессор Эллис.

— Многообещающе?

— Если у человека отверстие от пули в голове и он по-прежнему жив, то ситуацию надо считать обнадеживающей.

— Ты можешь мне проассистировать?

— Я должен признаться, что провел вечер в компании добрых друзей. До кровати я добрался в час ночи, и у меня в крови, вероятно, впечатляющее содержание алкоголя…

— Принимать решения и производить вмешательство буду я. Но мне нужен ассистент, который сможет заметить, если я начну делать какую-нибудь глупость. И, честно говоря, когда речь идет об оценке повреждений мозга, даже в стельку пьяный профессор Эллис, вероятно, даст мне много очков вперед.

— О’кей. Я приеду. Но ты будешь моим должником.

— Такси ждет перед гостиницей.

Профессор Фрэнк Эллис поднял очки на лоб, почесал в затылке и постарался сосредоточиться на экране компьютера, показывавшем каждый уголок и закоулок мозга Лисбет Саландер. Пятидесятитрехлетний, с иссиня-черными, чуть тронутыми сединой волосами и темной щетиной, с фигурой, которая свидетельствовала о регулярном посещении гимнастического зала, Эллис походил на второстепенного персонажа из Городской службы скорой помощи.

В Швеции Фрэнку Эллису нравилось. Приехав сюда молодым ученым по обмену в конце 1970-х годов, он задержался на два года. Потом регулярно снова приезжал до тех пор, пока ему не предложили должность профессора в Каролинской больнице. К тому времени он уже обладал именем с международной известностью.

Андерс Юнассон знал Фрэнка Эллиса четырнадцать лет. Впервые они встретились на семинаре в Стокгольме, где обнаружили, что оба являются заядлыми любителями ловли рыбы на мушку. Андерс пригласил американца на рыбалку в Норвегию. На протяжении всех этих лет они поддерживали контакт и неоднократно совместно выезжали на природу, однако работать вместе им не приходилось.

— Мозг — это таинство, — произнес профессор Эллис. — Я посвятил его изучению двадцать лет. Вообще-то даже больше.

— Я знаю. Прости, что я тебя вытащил, но…

— Ничего. — Фрэнк Эллис махнул рукой. — С тебя бутылка «Гранманье», когда мы в следующий раз поедем на рыбалку.

— О’кей. Это недорого.

— Несколько лет назад, когда я работал в Бостоне, у меня была одна пациентка — я описал этот случай в «Нью Ингленд джорнал оф медсин», — девушка, такого же возраста, как твоя. Она направлялась в университет, когда кто-то выстрелил в нее из арбалета. Стрела попала в конец брови с левой стороны, пронзила голову и вышла почти посередине затылка.

— И девушка выжила? — спросил пораженный Юнассон.

— Когда ее доставили в больницу, вид у нее был жуткий. Мы подрезали стрелу и сунули голову девушки в томограф. Стрела прошла прямо сквозь мозг. По логике вещей девушка должна была бы умереть или, по крайней мере, пребывать в коме.

— Каково же было ее состояние?

— Она все время находилась в сознании и, более того, сохраняла полную ясность ума, хотя, разумеется, была страшно напугана. Единственная проблема заключалась в том, что у нее в голове сидела стрела.

— Что ты предпринял?

— Ну, я взял щипцы, выдернул стрелу и заклеил рану пластырем. Примерно так.

— Девушка выжила?

— До момента выписки ее состояние считалось критическим, но, честно говоря, ее можно было отправлять домой в первый же день. У меня никогда не было более здоровой пациентки.

Андерс Юнассон подумал, уж не разыгрывает ли его профессор Эллис.

— С другой стороны, — продолжал Эллис, — несколько лет назад, в Стокгольме, моим пациентом был сорокадвухлетний мужчина, который ударился головой об оконную раму, причем не очень сильно. Ему сразу стало настолько плохо, что «скорая помощь» отвезла его в больницу. Я получил его в бессознательном состоянии. У него была маленькая шишка и совсем небольшое кровоизлияние. Однако он через девять дней умер в реанимации, так и не приходя в сознание. Я по сей день не знаю, что стало причиной смерти. В протоколе вскрытия мы написали «кровоизлияние в мозг в результате несчастного случая», но никого из нас этот вывод не удовлетворил. Кровоизлияние было столь незначительным и располагалось таким образом, что не должно было вообще ни на что повлиять. Тем не менее у него постепенно прекратили работать печень, почки, сердце и легкие. Чем старше я становлюсь, тем больше воспринимаю все это как своего рода рулетку. Лично мне кажется, что мы никогда не сумеем точно определить, как именно функционирует мозг. Что ты намерен делать?

Он постучал ручкой по изображению на экране компьютера.

— Я надеялся, что это мне объяснишь ты.

— Расскажи, как ты оцениваешь ситуацию.

— Ну, во-первых, похоже, что пуля мелкого калибра.

Она попала в висок, прошла в мозг сантиметра на четыре и остановилась возле бокового желудочка, где имеется кровоизлияние.

— Меры?

— Пользуясь твоей терминологией — взять щипцы и вытащить пулю тем же путем.

— Отличное предложение. Но я бы, пожалуй, воспользовался самым тонким из имеющихся у тебя пинцетов.

— Так просто?

— А что нам остается делать? Мы можем оставить пулю на месте, и не исключено, что пациентка проживет до ста лет, но это тоже дело случая. У нее может развиться эпилепсия или мигрень и любая другая проблема. А было бы крайне нежелательно сверлить ей череп и проводить операцию через год, когда сама рана уже заживет. Пуля лежит чуть в стороне от крупных кровеносных сосудов. В этом случае я бы рекомендовал тебе ее вытащить, но…

— Но что?

— Пуля меня особенно не тревожит. Ранения мозга удивительны — если девушка выжила, получив пулю в голову, это говорит о том, что она переживет и ее удаление. Проблема сосредоточена скорее здесь. — Он показал участок на экране. — Вокруг входного отверстия имеется множество осколков костей. Я вижу по меньшей мере дюжину фрагментов длиной в несколько миллиметров. Некоторые из них вонзились прямо в ткань мозга. Если ты не будешь действовать достаточно осторожно, они могут ее убить. — Эта часть мозга связана с речью и математическими способностями. Эллис пожал плечами. — Мамба-джамба. Я представления не имею, для чего эти серые клеточки предназначены. Ты можешь сделать лишь то, что в твоих силах. Оперировать будешь ты. А я стану следить у тебя из-за спины. Могу я одолжить одежду и где-нибудь помыть руки?

Микаэль Блумквист покосился на часы и отметил, что уже начало четвертого утра. Его запястья были скованы наручниками. Он на секунду закрыл глаза — смертельно уставший, он держался только на адреналине. Снова открыв глаза, Микаэль со злостью посмотрел на комиссара Тумаса Польссона и встретил взгляд, в котором явно читалось потрясение. Они сидели за кухонным столом в белом фермерском доме, неподалеку от городка Носсебру, в местечке под названием Госсеберга, о котором Микаэль впервые в жизни услышал менее двенадцати часов назад.

Катастрофа была налицо.

— Идиот, — сказал Микаэль.

— Послушай-ка…

— Идиот, — повторил Микаэль. — Я же, черт подери, предупреждал, что он смертельно опасен. Я ведь говорил, что с ним следует обращаться, как с гранатой с выдернутой чекой. Он уже убил по меньшей мере троих, он сильный, как танк, и убивает прямо голыми руками. А ты посылаешь арестовывать его двух деревенских полицейских, будто он обычный субботний алкаш.

Микаэль снова закрыл глаза. Интересно, что еще этой ночью может пойти наперекосяк?

Тяжело раненную Лисбет Саландер он отыскал в начале первого. Вызвал полицию и сумел уговорить Службу спасения выслать вертолет на уединенный хутор и эвакуировать Лисбет в Сальгренскую больницу. Он подробно описал ее ранения и пулевое отверстие в голове и заручился поддержкой какого-то умного и понятливого человека, который счел, что ей незамедлительно требуется медицинская помощь.

Тем не менее вертолета пришлось ждать более получаса. Микаэль сходил на скотный двор, служивший одновременно гаражом, вывел оттуда две машины, включил фары и осветил поле перед домом, отметив таким образом посадочную площадку.

Команда вертолета и двое прибывших санитаров действовали привычно и профессионально. Один из санитаров стал оказывать первую помощь Лисбет Саландер, а второй занялся Александром Залаченко, известным также под именем Карла Акселя Бодина. Залаченко был отцом и одновременно злейшим врагом Лисбет Саландер. Он пытался ее убить, но не сумел. Мужчину Микаэль обнаружил в дровяном сарае, тоже с тяжелыми повреждениями — его щека и лобная кость были разрублены топором.

Ожидая вертолета, Микаэль сделал для Лисбет все, что мог: достал из шкафа чистую простыню, разрезал ее и наложил первые повязки. Затем отметил, что кровь в пулевом отверстии на голове свернулась, закрыв его, словно пробка, и засомневался, можно ли перевязывать голову. Под конец он обмотал ей голову простыней, не затягивая, в основном, чтобы хоть немного защитить рану от попадания бактерий и грязи. Кровотечение же из пулевых отверстий на бедре и плече Микаэль остановил самым примитивным образом: нашел в шкафу рулон широкого серебристого скотча и попросту стянул им раны. Влажным носовым платком он обтер ей лицо и постарался хотя бы отчасти оттереть коросту из сохнущей глины.

В сарай, где ждал помощи Залаченко, Микаэль не ходил. В глубине души он решил, что Залаченко его по большому счету ни капельки не волнует.

Еще до прибытия Службы спасения он позвонил Эрике Бергер и объяснил ситуацию.

— Ты не ранен? — спросила Эрика.

— Со мной все в порядке, — ответил Микаэль. — Лисбет ранена.

— Бедная девочка, — сказала Эрика Бергер. — Я вечером прочла отчет Бьёрка о проведенном СЭПО (СЭПО — Служба государственной безопасности Швеции.) расследовании. Как ты думаешь с этим разбираться?

— У меня сейчас нет сил об этом думать.

Во время разговора с Эрикой он сидел на полу рядом с диваном и приглядывал за Лисбет Саландер. Его рука случайно задела брошенную возле дивана одежду — чтобы перевязать раненое бедро, ему пришлось стащить с нее башмаки и брюки. В кармане брюк он нащупал какой-то твердый предмет и вытащил карманный компьютер «Палм Тангстен T3».

Нахмурив брови, Микаэль стал его задумчиво рассматривать. Когда раздался шум подлетающего вертолета, он сунул компьютер во внутренний карман своей куртки. Потом, пока никто не появился, он наклонился и проверил все карманы Лисбет Саландер. Там обнаружился еще один комплект ключей от ее квартиры и паспорт на имя Ирене Нессер. Микаэль поспешно сунул оба предмета к себе в сумку.

О книге Стига Ларссона «Девушка, которая взрывала воздушные замки»

Жеральдин Бегбедер. Спонсоры

Отрывок из романа

«Мустанг кобра» Дарко срывается с места. Радио — ужас сколько децибел — выдает сербскую ультрапатриотическую песню в стиле турбо-фолк. Опять эта Цеца, бимбо эпохи Милошевича, вдова Аркана, военного преступника, действия которого дали основания TPI ( TPI или TPY — Международный трибунал для судебного преследования лиц, ответственных за серьезные нарушения международного гуманитарного права, совершенные на территории бывшей Югославии с 1991 года, был учрежден специальной резолюцией Совета безопасности от 25 мая 1993 года для разрешения в судебном порядке дел о серьезных нарушениях международного гуманитарного права в регионе.) выдвинуть против него в 1997 году обвинения в двадцати четырех преступлениях против человечества, в нарушении Женевских конвенций, в геноциде хорватов, боснийцев, косоваров и албанцев — в расправах, убийствах и насилии над мусульманами Боснии.

Бывший уголовник, экс-налетчик на банки, участвовавший в этнической «чистке» Вуковара в ноябре 1991-го, успел хорошенько набить себе карманы и набивал бы дальше, если бы не получил пулю в голову из автомата Хеклер&Кох. Когда субботним январским вечером 2000 года полиция через две минуты после выстрела приехала в шикарный белградский отель «Интерконтиненталь», он лежал в луже крови на полу вестибюля — там, где его и пристрелили. Убийство, похоже, заказал кто-то из окружения диктатора Милошевича — ему ведь охотно помогала организованная преступность. Особенно активно — те, кого называют спонсорами.

Как будто вижу перед глазами фотографию, опубликованную на прошлой неделе в газете «Глас явности». Вдова Аркана Цеца, звезда-символ. Миллиардерша с силиконовой грудью, в отделанных стразами серебряных мини-бикини от Версаче позирует на фоне собственной яхты со своими двумя детишками, смоляные волосы развеваются на ветру (Ближе познакомиться с Цецей и послушать, как она поет, читатель может, например, здесь: http://video.mail.ru/mail/ratnikova_a/950/954.html.).

Зад — просто конфетка. Вся — будто бомба, которая вот-вот взорвется. Да уж, выглядит эта Цеца потрясающе! Дарко рассказывает, что малышка не просто трахалась с балканским живодером Арканом, они действительно любили друг друга, эти двое. Настоящая история чистой любви — искреннее чувство и все такое прочее. Что тут сказать — ничего, кроме глубокого уважения, подобное чувство не внушает. Цеца даже ввела в моду стрижку, какую носил шеф военизированного сербского отряда «Тигры», добавляет он сообщически-доверительным тоном. И, с другой стороны, как будто хочет тем самым предотвратить любые мои возражения. А это ведь правда, что стрижка «под Аркана» — с точки зрения сербской молодежи — полный улет, и они от этой стрижки как тащились, так и сейчас тащатся. Гладко выбритый череп для них — способ показать себя мужчиной. Если мы сейчас встали на путь посткоммунизма и демократии, это еще не повод распускаться. Мы не пидоры, блин!

Виктор, сидящий на переднем сиденье, поворачивается к нам, пускает по кругу бутылку ракии. Стрелка спидометра резко смещается вправо — до ста восьмидесяти километров в час. Двигатель с диким ревом тащит нас вперед. Шины скрежещут об асфальт дороги. Скорость сумасшедшая, вот-вот оторвемся от земли.

Ален вжался в сиденье, он уже раскаивается в том, что сел в эту машину и смотрит на меня с легким беспокойством — как в самолете, который нес нас к Белграду. Он всегда боится взлета. А у меня кишки сводит, скорее, от приземления.

Наверное, наш водитель чувствует, что и я сейчас побаиваюсь, он снова поворачивается назад и говорит, что опасаться нечего. Дарко — профессионал, хочет стать автогонщиком. А тренироваться на улицах Белграда все-таки лучше, чем носиться по кругу, нет, что ли? Там все слишком предсказуемо. Никакого риска. Логика несокрушимая. Что можно добавить. Молча беру Алена за руку. Рука влажная, чувствую, что вот-вот заражусь его страхом. Если смотрю вперед, вижу затылок Дарко, вижу, как напряжена его шея, как вцепились в руль руки, а когда заглядываю в зеркало заднего вида этого чертова «мустанга», мне кажется, что водитель взглядом гипнотизирует дорогу — в точности так этот псих выглядит, когда они с Виктором обсуждают нескончаемые гонки с преследованием в «Гран-при 4», их кретинской видеоигре. Скотина Виктор истерически хохочет, так громко, что даже перекрывает иногда теплый чувственный голос Цецы. Короче, эти двое уже словили свою дозу адреналина, но продолжают ловить дальше.

На крутом вираже рука Алена еще сильнее сжимает мою. Стараюсь избегать его взгляда, и так знаю, что там отчаяние пополам с яростью. Он не хочет умирать. У нас впереди вся жизнь и еще много чего хорошего. Отвожу глаза, мне стыдно, что это из-за меня мы так вляпались. Ладно, сейчас главное — просто пережить этот морок. Главное — не смотреть на спидометр. Не паниковать. Отблески на стекле, мелькающие, наслаивающиеся одна на другую полосы света, будто ускоренное изображение при монтаже видеоряда для телесериала о ночном Париже, снятого методом субъективной камеры. Вот только все на самом деле, и мы в Белграде. Едва промелькнула за окнами площадь Князя Михаила — и мы уже на Славии, протискиваемся между машин. Слаломисты хреновы. Резкий разворот — кру-у-угом! — нас почти укладывает на бок — ничего, все под контролем — снова кру-у-угом! — этот разворот еще кошмарнее — теперь через круглую площадь… и все сначала.

— Дарко, он профи, он ас в круговых гонках! Что я вам говорил, ему ведь в мире равных нет, он же ведь величайший пилот мира, нет, вы видели, видели такое, Francuzi? — Виктор ликует.

Уж видели, как же! Видели, как прямо за поворотом выскочил прямо под колеса взъерошенный клубок желтой шерсти, видели в свете фар огромные удивленные глаза, видели открытую в последнем лае пасть. А теперь слышим. Скрежет шин. Жутковатый баммм впереди.

Дарко:

— О черт!

Останавливаемся. Дарко и Виктор бросают дверцу открытой и выходят посмотреть. Бродячая собака. Насмерть.

— О черт! — повторяет Дарко, разглядывая вмятину на правом крыле своего «мустанга».

Пнув как следует хромированный бампер и не сказав больше ни единого слова, он садится в машину, Виктор за ним, и мы на полной скорости срываемся с места.

М-да, в мире Дарко и Виктора жизнь точно не имеет никакой цены, тем более — собачья.

Эта мысль — вместе с несколькими другими, еще более безрадостными, — вертится у меня в голове, а «мустанг» тем временем мчится на всех парах к внезапно вынырнувшему не пойми откуда трамваю, который, в свою очередь, едет прямо в лоб машине, железо чиркает о железо, от воздухозаборника несет разогретой сталью, Дарко резко берет влево, съезжает на ухабистую боковую дорожку, окаймленную сорняками, потом разворачивается, снова крутит руль — и мы оказываемся еще на какой-то улице, по которой мчимся против движения — оно тут одностороннее, едва не опрокидываем всех пешеходов, будто они кегли, но вот в конце концов наш лихач сбавляет скорость и въезжает на территорию из трех улиц, окрещенную Силиконовой Долиной. «Мустанг» взбрыкивает еще пару раз — и мы у кафе «Диковина». Стайки карикатурных девчонок (такие девчонки — порождение конца войны) на каблуках-шпильках и в декольте до пупа прохаживаются вдоль витрин выстроившихся вдоль тротуара заведений. Спонсорские телки, поясняет Виктор с видом знатока: он глаз не сводит с золотой с бриллиантами цепочки стрингов типа «string bijoux», выглядывающей из джинсов одной из девиц. А сами ее джинсы украшены двумя стразовыми коронами, похоже, они из последней коллекции, созданной Викторией Бекхэм как дизайнером для самой же Виктории Бекхэм. Разукрашенная цепочка, джинсы с коронами и копия Виктории Бекхэм лениво задевают боком кузов «мустанга», впрочем, его не оцарапав.

У Дарко и Виктора здесь встреча с какими-то приятелями.

Мы вываливаемся из машины, слегка оглушенные, и через стеклянную дверь проникаем в кафе «Диковина». Внутри накурено, обстановка как бы модная. Один-единственный прямоугольный зал. Бар в глубине, несколько столиков с банкетками по обе стороны, на подвешенных к потолку и прикрепленных к стенам экранах — клипы умеренного похабства. По преимуществу — Пинк-ТВ («Пинк-ТВ» — первый французский телеканал для геев и лесбиянок, работающий вечером и ночью. В его арсенале более 200 эротических программ.).

Средний возраст посетителей — двадцать пять лет. Все — фанатики видеоигр и прочего виртуального мира. За столиком, уставленным бутылками — в основном ракии (кроме них, виднеются еще несколько баночек «Red Bull»), компания молодых людей. Едва завидев Francuzi с их бледными физиономиями, они начинают помирать со смеху. Подходим и садимся к ним за столик. Неша, еще один тип с бритым черепом, старший в компании, долго, с почти торжественной серьезностью, смотрит нам прямо с глаза — типично славянские штучки, бессознательный, почти животный способ исследовать потемки наших душ. Надо же понять, что у них там, у этих Francuzi. Похоже, вождь племени удовлетворен тем, что увидел. Он звучно хохочет и, не сводя глаз с Алена, одаряет его дружеским шлепком, словно говоря: «А ты ведь из наших, парень!» Потом спрашивает, как нам Дарко в роли водителя. Только псих может сесть в машину, когда за рулем такой идиот, говорит он, напирая на конечное «т», но признает в конце концов, что мы молодцы, не сдрейфили, и заказывает без лишних слов еще порцию сливовицы.

Пора бы мне уже рассказать вам, что с Виктором мы познакомились в августе 2001 года в ТКП (Товарищество Капиталистического Производства). На киностудии, принадлежащей Большому Боссу — энергичному сорокалетнему человеку, приземистому, с пронизывающим взглядом голубых глаз, бывшему члену ультранационалистической партии (Югославские ультралевые), ставшему в силу обстоятельств сторонником Милошевича, теперь, естественно, тоже бывшим. Во время войны именно компьютерный гений Виктор придумал зеленую лазерную мигающую надпись «НАТО — агрессор», а идея добавить к ней звуковым фоном саундтрек из «Звездных войн» пришла в голову Большому Боссу в один из вечеров, когда особенно сильно бомбили. Тогда ТКП везло во всем, и Большой Босс обзавелся немалым количеством марок и долларов. Мало того, гениальная идея помогла ему довольно быстро стать личным советником Милошевича по связям с общественностью, а это, в свою очередь, позволило ему приобрести несколько десятков тысяч квартир по две тысячи марок каждая, а кроме того, вот эта вот самая киностудия была именно тогда оснащена последними моделями компьютеров APPLE XXL, лазерных сканеров и ксероксов, даже — кофейным автоматом со стаканчиками, ну и еще всяким разным. За образец взяли интерьеры из американских детективных сериалов.

Всему хорошему приходит конец, закончилась и война. Милошевича отправили в Гаагу, в тюрьму Международного уголовного трибунала, у ТКП появились серьезные трудности, кое-кто сел на скамью подсудимых. Большой Босс, почуяв откуда ветер дует, быстро сориентировался и переметнулся в другой лагерь. Вот только, надо думать, недостаточно быстро, потому что никто отныне не желал с ним сотрудничать. Все, кто раньше лизал ему задницу, больше знать не хотели этого типа: внезапно Большой Босс показался им подозрительным и не внушающим доверия. За его спиной перешептывались, о нем распускали грязные слухи, его пытались сломить, выбить из седла. Все завистники, все бывшие коммуняки превратились нынче в либералов и демократов — и чего он только не наслушался! Столько нелепостей, столько чуши собачьей, только шли бы они все подальше со своей политикой, на политику ему плевать! С высокой колокольни! Если разобраться, Большой Босс просто неудачливый карьерист, но повезло еще, как он сам говорит, что у него сработал инстинкт, и он хотя бы часть своего состояния перевел на Кипр.

С тех пор он пытается искупить свою вину хорошим поведением. Конечно, на это потребуется время, но все получится. Он и не такого навидался, и кожа у него толстая.

Крысы сбежали с тонущего корабля, теперь в ТКП остались только верный Виктор, Неша и несколько случайных людей, называющих себя друзьями Большого Босса, но если и связанных с ним дружбой, то весьма недолговечной. Виктор с Нешей ничего уже не ждали от будущего, потому они укрылись в виртуальном мире видеоигр и Интернета, не оставив себе другого окна во внешний мир.

Что же до Дарко — он не из их компании. Он крутит роман с Иваной, секретаршей Большого Босса, красивой девятнадцатилетней брюнеткой с ногами от ушей, которая кружит головы всем потенциальным клиентам ТКП и, благодаря своим прибыльным ножкам, уже сколотила — желающих хватало — неплохой запасец средств. Только в глазах Неши и Виктора главное отнюдь не романы Дарко, а то, что он регулярно работает на спонсоров: именно эта его работа укрепляла в них взаимное преклонение, молчаливое, достаточно сдержанное, и меньше всего с их стороны относившееся к нему самому…

Насколько мы поняли, что касается спонсоров — служит им Дарко весьма своеобразно: в нужное время он занимает место на скамье подсудимых и садится в тюрьму вместо кого-то из них. Работенка, скорее, непыльная и с возможностью роста. Когда-нибудь Дарко и сам сможет стать спонсором. «Мустанг-кобра» — знак благодарности, он получит еще много других подарков, если будет и дальше хорошо на них работать…

С тех пор, как закончились натовские бомбардировки, Белград вступил в период под названием Tranzicija — и, ей-богу, хуже бардака, чем этот самый Переходный Период, не придумаешь: большая месса, к которой собрались все кому можно и кому нельзя.

Спонсоры, хорошо нажившиеся на войне, стали нуворишами, их с каждым днем все больше и они процветают в полной безнаказанности. На любом перекрестке можно встретить их черные лимузины с тонированными стеклами, увидеть их за рулем сверкающего «понтиака», «корвета» или «шевроле», самым крутым такие привозят из Лос-Анджелеса, а тем, кто на подступах к самой крутой крутости — «хонды» или «кавазаки». Спонсоры — везде, они просочились даже на самые верхние этажи власти.

На Дединье (Дединье — квартал в Белграде, где находилась резиденция Милошевича. В годы его правления сложилась поговорка: «Sto je dobro za Dedinje — nije dobro za Cetinje», то есть «Что хорошо для Дединье — то плохо для Цетинье», исторической столицы Черногории.) растут как грибы кричаще роскошные виллы в неоклассическом стиле, украшенные позолоченными статуями. Крайне важная деталь: от бронированных дверей с резными створками к тротуару тянется красная ковровая дорожка. И если посмотреть на все это пристально, неминуем вывод: именно спонсоры — звезды нынешнего Переходного Периода.

А ракия уже ударила мне в голову, и мной овладевает ощущение, что Дарко не доживет до старости, что вся Сербия быстрым ходом движется к катастрофе и что, как бы там ни было, если Белград стал Нью-Йорком образца 1997 года, логовом гангстеров, паскудных политиканов, сутенеров и шлюх с силиконовыми грудями, тут уже ничего не поделаешь.

К двум часам ночи народ из «Диковины» начал помаленьку расходиться. Замечаю, что пол здесь выложен керамической плиткой, и это очень практично — легко вымести окурки. На самом деле диковинного в этом кафе — только название. А так — обычная забегаловка, претендующая на стиль high-tech, но явно не дотягивающая до уровня. Мебель, возможно, и итальянского дизайна, но самая дешевая, свет чересчур яркий. Но все-таки есть, есть тут что-то такое, что трудно определить словами, что-то дико трогательное.

Видеоэкраны гаснут, а еще часом позже официант дает нам понять, что пора бы все-таки всерьез подумать о том, чтобы сдвинуться с места. В кафе никого не осталось, если бы ушли и мы, можно было бы закрывать, и нет никакого смысла раздражать этого парня: у него под черной майкой с черепом играют такие мускулы, что ясно — среди нас ему соперников нет и быть не может. Дарко достает из кармана банковские билеты и платит за всю компанию, выкладывая за раз — чисто славянская манера! — эквивалент месячной зарплаты с нескрываемым удовольствием оттого, что у двух других нет таких бабок. И, конечно, речи быть не может, чтобы Francuzi сами за себя платили — это он всех пригласил, да-да-да, для него это дело чести, и даже не думайте о складчине, а то ведь он разозлится! Ну и еще вот что: мы же друзья Виктора, значит, теперь, и его друзья — правда, Francuzi? Да, конечно, друзья, только нам сейчас уже очень хочется домой. Ракия нанесла нам удар под дых, мы почти уверены, что дикая головная боль обеспечена.

Дарко предлагает нас отвезти, но мы ни за какие коврижки больше не сядем в его машину для смертников. Тут у нас с Аленом полное согласие, и мы в один голос отвечаем, что хочется пройтись пешком. Свежий воздух нам определенно поможет, и потом, разве это разумно — настолько бухими грузиться в автомобиль?

Дарко отвечает: «Ну, как хотите…» — а насмешливый оскал на его лице выдает совсем другие мысли: «Ну и слабаки вы, Francuzi, да не спорьте — бесполезно, только что сами дали себя на этом поймать!» И тут, не знаю почему, меня заносит, я начинаю оправдываться, и увязаю еще больше. Некоторое время мы, стоя на тротуаре перед «Диковиной», выясняем отношения, остальные пока курят травку вместе с мускулистым официантом, который в конце концов вышел за ними, и тут вдруг Дарко осеняет новая идея, ему, видите ли, хочется выпить где-нибудь еще по стаканчику — надо же укрепить нашу зародившуюся дружбу:

— Ну а на это — что скажете? Эй, нельзя же вот так взять и расстаться, а, Francuzi? Всего-то два часа ночи, вы в Сербии, и великая мать-родина смотрит на вас! Расслабьтесь хоть немножко, надо уметь жить и отрываться по полной, черт побери! Знаете, как мы оттянемся, какой кайф словите, ей-богу, вы же еще ничего тут не видели!

Сопротивляться бессмысленно. В конце концов Ален хватает меня за руку и уводит просто-таки посреди фразы. А когда мы, успокоенные безмятежным пением сверчков, подходим уже к Скадарлии (Скадарлия — уголок старого Белграда начала века, где сохранились и уютные балканские домики под черепицей, и маленькие ресторанчики, и «кафаны» (кафе) со столиками на улице, в которых можно отведать национальные напитки и блюда.), считая, сколько шагов осталось до улицы Бирчанинова, до нашей кровати, и обдумывая каждый что-то такое, что у нас уже не хватает сил высказать вслух (да и зачем — все равно мысли у нас одинаковые), далеко позади слышится рев «мустанга», готового сорваться с места и бьющего от нетерпения копытом о раскаленный асфальт: скорее, скорее начать снова свой безумный, самоубийственный бег в ночи.

О книге Жеральдин Бегбедер «Спонсоры»

Эволюция власти

Отрывок из книги Владимира Соловьева и Николая Злобина «Путин—Медведев. Что дальше?»

Раньше мы уже говорили о том, что ни у Владимира Путина, ни у Дмитрия Медведева в момент их прихода к власти формально не было собственной команды. Но при ближайшем рассмотрении совершенно неожиданно выясняется то, что команда была, причем довольно сильная, и уже сидела на своих местах.

Фактически с 1999 года Россией управляют, если можно так выразиться, воспитанники очень популярного и влиятельного политика 1990-х годов — первого мэра Санкт-Петербурга Анатолия Собчака. Выяснилось, что в противостоянии двух городов, двух команд — московской (куда входили, в частности, Юрий Лужков, Евгений Примаков и большое количество депутатов Госдумы) и питерской, — питерская команда все последнее десятилетие играет откровенно сильнее.

Как-то так получилось, что еще во времена Анатолия Собчака ставки в команде питерцев делались не на внешние проявления ораторского искусства, а на конкретную вдумчивую и содержательную работу. В результате молодые, хорошо образованные люди, юристы, экономисты и прочие «собчаковцы», собравшиеся вокруг Владимира Путина, очень быстро, хорошо понимая друг друга, выстроили систему внутренней иерархии и, проникнув в администрацию, стали достаточно эффективно заниматься перехватом как политической, так и экономической инициативы.

Очевидно, что выигрыш петербургской команды у московской в конце 1990-х — начале 2000 х годов во многом был связан не только с тем, что они были молоды и энергичны, но и с тем, что между ними сложились другие отношения. Они проявляли друг к другу больше лояльности, оказывали помощь — возможно потому, что им было нечего делить, а может быть, они понимали, что идут против московской «мафии» и им надо держаться вместе. Иными словами, они не конкурировали внутри своей группы, не уничтожали сами себя, что в московской команде в этот момент происходило по полной программе. И когда питерские появились в Москве, то вели себя как муравьи: один появившийся тащил за собой другого представителя Санкт-Петербурга. Оказавшись в Москве, они продолжали друг друга поддерживать, что для столичного чиновничества достаточно новое явление.

Эта тенденция в общих чертах сохраняется и по сей день. Однако Москва, к сожалению, накладывает на людей свой отпечаток, и питерские мало-помалу начали воевать друг с другом. Но на том, начальном этапе личная лояльность и изначальная невовлеченность в интриги оказались довольно сильным козырем. Питерские не то чтобы не рассматривали политику как интриги — конечно, рассматривали, но эти интриги были направлены вовне, а не внутрь команды, не на ее членов лично. Это позволило им не только победить московских — а если говорить точнее, выдавить олигархический клан, — но и создать цельную команду, члены который рассчитывали друг на друга, опирались друг на друга и окружали своего лидера — президента Владимира Путина, который тоже оказался большим патриотом питерских кадров.

Именно так появились в большой политике и Игорь Сечин, который всегда пользовался доверием Путина, и Алексей Кудрин, который к тому времени уже работал во властных структурах, но получил дополнительный стимул и толчок к развитию, и все остальные питерские. Разумеется, точно таким же образом в конце 1999 года пришел Дмитрий Медведев, который сейчас, став президентом, сохраняет эту традицию, делая ставку только на людей, которых он знает лично, с которыми у него имеется некая совместная история, общее переживание, и которым он может доверять чуть больше, чем один чиновник доверяет другому. Другое дело, что сегодня ситуация в стране совсем иная.

Есть определенная особенность появления на российском политическом небосклоне таких людей, как Владимир Путин. Борис Ельцин все-таки появился в результате некоей пертурбации, а Путин — в результате каких-то случайных обстоятельств. Этот человек не должен был и не мог стать президентом в тех условиях, однако он стал — совершенно случайно, вопреки всему. Это наложило существенный отпечаток на личность Путина. Он всегда придавал большое значение случайным обстоятельствам, понимал, что важно быть в нужном месте в нужное время и ловить момент, знал, что системы нет и рассчитывать на то, что она выберет лучшего, нельзя — сейчас в России это невозможно. Такие проблемы не стоят перед западными лидерами, которые понимают, что у них есть отработанная система, в которой люди растут в соответствии с определенными законами. А в России ничего этого нет.

Можно сказать, что, если бы не знаменитая раскладушка на кухне Алексея Кудрина, Кудрин не стал бы министром финансов. Фактор случайности, безусловно, присутствует в характере политика Путина. В отличие от многих западных лидеров, которые являются по большому счету менеджерами, действующими по книжке, по учебнику, зная, что и как должно работать в соответствии с системой, Путин — человек инстинкта. И в этом его сила, потому что он кожей чувствует правильность того или иного поступка раньше, чем понимает его головой.

Безусловно, Путин — талантливый политик-тактик, которого первым разглядел Борис Ельцин. Возможно, он не самый глубокий мыслитель, однако он способен максимально критически проанализировать сегодняшнюю ситуацию, увидеть плюсы и минусы, опрокинуть ее и воспользоваться возможностями, которые она дает. В этом его сила, и в этом же его слабость.

Именно поэтому ему было принципиально важно располагать огромным объемом информации, равно как и монополией на принятие решений, выраженной в вертикали власти. Понимая, что стал лидером огромной страны со всеми нерешенными проблемами во многом случайно, как и то, что эта случайность могла и не состояться, Путин инстинктивно принял решение впредь страховаться от случайностей. А это можно сделать, только зная и контролируя все до мелочей.

По следам перспективного чиновника Владимира Путина в российскую политику пришла — тоже достаточно случайно — плеяда людей, на тот момент особо не известных, но относительно профессиональных. У них был еще один большой плюс по сравнению с другими: они хорошо знали, что такое проиграть. Потерпев фиаско вместе с командой мэра Собчака на городских выборах, они поняли, что больше проигрывать не хотят. Для них это был почти смертельный удар, и второго они себе позволить не могли. Вряд ли они пережили бы еще одно такое поражение, поэтому, скорее всего, те феноменальные, возможно, даже не осознаваемые, единство и сплоченность внутри команды начали складываться в результате понимания абсолютной невозможности следующего проигрыша.

Нетрудно, кстати, заметить, что корни политики обоих президентов — Путина и Медведева — по отношению к СМИ лежат, отчасти, в истории Анатолия Собчака. Когда Собчак стал мэром Санкт-Петербурга и казалось, что по крайней мере в своем городе он — кумир, его внезапно со страшной силой принялись «мочить» как представители правоохранительных органов, присланные из Москвы, так и средства массовой информации.

В конечном итоге это стоило Анатолию Собчаку победы на выборах, поскольку он играл роль честного демократа, каковым на самом деле и являлся, и не мог подтасовать результаты. Поэтому и стала возможной организация «выборного десанта» граждан из морских училищ и воинских частей, единодушно проголосовавших за Владимира Яковлева, обеспечив тому победу с крайне незначительным преимуществом.

По всей вероятности, и Путин, и Медведев в этот момент ясно поняли, что нельзя упускать ни СМИ, ни силовые структуры, ни избирательный процесс. Можно быть сколь угодно прекраснодушным демократом, но есть технологии, которые необходимо учитывать в такой стране как Россия, имея дела с такими политическими противниками, с которыми свела их жизнь в те времена. История с Анатолием Собчаком стала, если можно так выразиться, родимым пятном для Владимира Путина.

Отчасти проблема усугубилась тем, что сам Путин — не человек, принадлежащий какой-то команде. Можно сказать, что он одинок в политике. Он — волюнтарист в самом прямом смысле слова. В принципе это тоже одновременно и плюс, и минус Владимира Владимировича. Путин очень хорошо себя чувствует в одиночестве, комфортно, поэтому ему команда не нужна. Ему нужны подчиненные, структура власти, которую он и выстраивал.

Если же необходимо с кем-то посоветоваться… что ж, может быть, есть два-три человека, которым он действительно доверяет по жизни. В частности, он доверял Волошину, по крайней мере до известных событий, когда тот ушел из администрации. Безусловно, доверенным лицом был и остается Игорь Сечин, человек, отношения которого с Путиным всегда были и остаются особыми. Ну и, конечно, Дмитрий Медведев. Есть еще Сергей Иванов, отношения с которым у Путина не были столь близкими и доверительными, как у трех вышеупомянутых персонажей, однако Иванов, в отличие от всех, кто окружает Путина, стал генералом КГБ, когда последний был еще подполковником, поэтому по большому счету ничем ему не обязан.

Все остальные в большей или в меньшей степени являлись ведомыми Путиным. Это не столько команда, сколько люди, которых он вытащил, которые вплыли вместе с ним в политику, если можно так выразиться, как рыбы-прилипалы — в хорошем смысле этого слова. Поэтому рассматривать их как путинскую команду по большому счету нельзя. Это команда «вокруг Путина». Есть люди, через которых Владимир Владимирович осуществляет свои решения и проводит программы, но сам он по определению не нуждается в спарринг-партнере, который будет сидеть и размышлять вслух, и это особенно ясно было видно в период его президентства.

О книге Владимира Соловьева и Николая Злобина «Путин—Медведев. Что дальше?»

Сергей Минаев. The Тёлки: два года спустя, или VIDEOТЫ

Отрывок из романа

«Мирки Миркина». За полтора года мы стали одним из двух самых популярных шоу молодежного музыкального канала М4М. Еще бы! Суть программы заключалась в том, чтобы менять социальный статус людей. Проститутки в нашем эфире становились менеджерами по продажам, а менеджерихи выходили на федеральную трассу, управляющий банком менялся местами с водителем маршрутного такси, а повар итальянского ресторана — с продавцом шаурмы. И между всеми этими типами, я — проверяющий, как им живется в новой шкуре, я — дающий советы, я — издевающийся, я — смеющийся, я — плачущий вместе с ними. Пресса поливала меня помоями, носила на руках, снова поливала. Участники программы трижды подавали на меня в суд — безуспешно. Мне дважды били морду — оба раза все тот же закомплексованный мудак, муж одной из менеджерих:

—Она… стояла на дороге… как проститутка!!! Вы понимаете, чего ей это стоило?!

— Но она же не дала клиенту!

Непонятно, чем он был больше возмущен, — моим ответом или тем, что его жена не вышла в финал нашего шоу.

Деятели культуры писали коллективные письма, требуя закрыть программу. Один заслуженный режиссер, сделавший полтора фильма, вопил о морали и грозил походом к Президенту, пока в интернете не появилась запись его разговоров с собственной секретаршей. Он предлагал ей одеться школьницей и грозил отшлепать солдатским ремнем. После этого альянс духовненьких распался. Они явно остыли. Видимо, мы поймали за руку самого невинного из них. Могу себе представить, о чем говорили со своими секретаршами остальные.

Вода, кстати, тоже остыла, пора менять съемочный павильон. Я выхожу из ванной и перемещаюсь в гостиную. Сажусь на ковер, ставлю музыку и наливаю себе первый стакан виски.

Я оглядываю окружающее пространство и ловлю себя на мысли, что моя квартира со временем превратилась в отель. Современный, дизайнерский, очень комфортный, но все-таки отель. Честно говоря, я давно ловлю себя на мысли, что веду себя в этом городе как иностранец. Как командированный. Рок-звезда в туре. Недели проходят как один день, месяцы как неделя, а год как… кстати, какое сегодня число?

Тут мне следовало бы поплакаться, рассказать о жесточайшей нагрузке, диком нервном напряжении, частых депрессиях, отсутствии времени на личную жизнь, и как следствие всего вышесказанного — о невозможности создать семью. Но вы читаете не повесть «Кровь и пот на льду Евровидения», да и я, кажется, не Дима Билан. Посему будем честны друг перед другом.

Сложно жаловаться на жизнь, когда последний раз ты пользовался общественным транспортом ввиду жесточайшей необходимости приехать вовремя: речь шла о контракте ценой пятьдесят тысяч долларов. О контракте, согласно которому ты на протяжении месяца должен рекламировать пиво, оценивая присланные про него рассказы любителей. Да и оценивать предстоит не тебе: от тебя требуется лишь имя и фотография в хорошем разрешении.

Глупо стенать о постоянной усталости, если в прошлом году ты провел за границей в общей сложности семьдесят пять дней, твоя карточка в фитнес-клуб стоит три тысячи евро, но ты туда не ходишь, потому что не можешь найти ее в ящике письменного стола. Отвратительно рассказывать о сложностях съемочного процесса и внезапных переездах с места на место, когда гостиничные номера, в которых ты останавливаешься во время своих командировок, должны стоить не дешевле семисот долларов за ночь. Лицемерно сообщать, что у тебя часто нет времени на обед или ужин, учитывая тот факт, что ты не можешь вспомнить, когда обедал или ужинал в заведении со средним счетом менее пяти тысяч рублей на человека.

Ты не знаешь, во сколько обходится каналу твоя мобильная связь и медицинская страховка, ты никогда не смотришь в конец ведомости представительских расходов — просто подписываешь. Такси, которое ты имеешь право вызывать, если опаздываешь на запись или задерживаешься допоздна на работе, давно уже используется твоими друзьями и их подругами, а на предложение канала нанять тебе водителя, скромно потупив глаза, ты заявляешь, что предпочитаешь передвигаться на «Веспе», не думая о том, во сколько обходится твоя логистика.

Количественные характеристики в отношении финансов давно перестали быть моей темой. В какой-то момент стало очевидно, что тех денег, которые мы не заработали в начале нулевых, мы точно не заработаем в их конце. И я успокоился. Того, что я получал на канале, было недостаточно для перелетов частными самолетами, покупок недвижимости за границей и прочих девайсов, которые отличают жизнь селебритиз в странах, так и не вставших с колен, типа Америки или Соединенного Королевства. Но этого вполне хватало, чтобы раза два в месяц внезапно срываться, скажем, в Лондон, не думая о том, сколько денег в данный момент на твоих карточках.

Мой гардероб практически полностью состоял из убитых джинсов, растянутых свитеров и футболок с дурацкими принтами, сделанных неизвестными дизайнерами, но купленных либо в Harvey Nichols либо на Camden Market, либо еще где-то на острове. Эта нарочитая небрежность, конечно, тщательно поддерживалась. Не верьте лохам, утверждающим, что у них «миллионеры и звезды ходят одетые как бомжи, потому, что им все равно, как они выглядят». Весь этот тинейджерский треш надевается только с одной целью — показать, что тебе не все равно. И ты круглый год ходишь практически в одних и тех же кедах не оттого, что тебе нечего надеть, а потому, что у тебя их тридцать пять пар. На поверку вышло, что выглядеть бомжом труднее, чем выглядеть русским миллионером. Для этого требуется что-то большее, чем деньги. Но разговоры о финансах — пошлейшая тема. Даже эсэмэски, которые приходят после каждой операции по кредитке, я тут же раздраженно стираю. Они отвлекают.

От чего? Да практически от всего. От интервью, фотосессий, эфиров, встреч с поклонниками творчества, съемок в эпизодах кинокартин (что особенно нравится), походов на радио и телеэфиры (ненавижу, но все равно хожу), диджейсетов, квартирников, чтения чужих произведений вслух, продюсирования сериала (об этом позже). Главное — от себя самого. Ведь ты практически не останавливаешься, понимая, что, если это сделаешь, непременно упадешь. Персонажей, желающих «быть Андреем Миркиным»,— целая электричка «Владимир—Москва». В ней сидят поклонники, талантливые, но пока неизвестные. Они могут годами ждать твоего места.

Кстати о поклонниках. Самые конченые ублюдки среди нас, селебритиз, стенают от якобы невозможности выйти на улицу незамеченным. Даже если это так, даже если твоя жизнь напоминает сумасшедший дом — смени профессию, чувак! Стань счастлив — начни снова вести отстойную жизнь простого человека. Или не жалуйся, мать твою!

И я не жалуюсь. Я просто живу. Жизнью человека, который берет на себя повышенные обязательства, назначая восемь встреч в день и последовательно все отменяя, потому что у него вот уже третий час не получается правильно свести на домашних вертушках «Smells Like Teen Spirit» Nirvana с «Все идет по плану» Гражданской Обороны. Жизнью человека, который по пути на студию замечает нечто особенное и по приезде бегает по потолку с требованием за час до прямого эфира переделать все сюжеты. Потому что он вдруг обнаружил, они не соответствуют.

Чему? Частенько ты и сам не знаешь, просто в какой-то момент ловишь тень идеи и целыми днями думаешь, как именно ее использовать. Это заставляет тебя вскакивать ночью и измарывать каракулями три-четыре листа, причем так замысловато и подробно, что утром уже невозможно разобрать, что ты имел в виду. Из-за этого ты часами стоишь в супермаркете и тупо вертишь в руках коробки с хлопьями, пораженный внезапной мыслью, что в программе нужно переделать все — от заставки до звукового сопровождения. Но наконец понимаешь, что дело не в заставках, логотипах и озвучке. Дело не в сюжетах и монтаже. Проблема в тебе. В червяке, который постоянно грызет печень, требуя новых побед, оваций, признаний. В твоем чертовом тщеславии, чувак.

Особенно очевидно это в такие дни, как вчерашний. Я сломал под столом карандаш, когда главный редактор канала сказал на планерке, что на прошлой неделе шоу было пресноватым. Пресноватым, бля! И это я слышу от человека, который каждый раз своим появлением наводит меня на две мысли — о суициде и эмиграции. Или о суициде в эмиграции. Реально, если вы хотите моей смерти — оставьте меня с ним на сутки в замкнутом пространстве. Послушав его рассуждения об исследовании аудитории или тенденциях в мировой музыке, пристально посмотрев в его постное лицо, ощутив его дирольно-стерильное дыхание, я вскрою себе вены чуть быстрее, чем за десять минут. Брр… даже руки зачесались. Нет, вскрывать не буду, не люблю вида крови, лучше дознуться. Говорят, прикольная смерть.

Я опрокидываю в себя очередной стакан. На чем, бишь, я остановился? На передозе? А, на вчерашнем дне. Так вот, после планерки я давал трехминутное интервью интернет-порталу, название которого, как всегда, не запомнил, и журналистка заставила меня побелеть от злобы, заметив вскользь, что не смотрит мое шоу уже три недели. Она, сука, видите ли, не успевает. А вечером… вечером я чуть с ума не сошел, когда мне показалось, что официант в ресторане меня не узнал. Я заплакал бы, kids, да вы все равно не увидите слез за темными очками, которых я практически не снимаю. Реально, kids, в такие моменты я чувствую, что этот город больше не любит меня.

Внезапно я ощущаю дикий голод. Встаю, уже порядком набравшийся, разогреваю в микроволновке картонку с лапшой, наливаю еще виски и возвращаюсь на пол.

Кстати о любви. Ее стало гораздо больше, чем раньше. Например, на прошлой неделе я почти переспал с пятью девушками. Почти — потому что с одной дошло только до страстных поцелуев в туалете (я был сильно пьян), у двух в самый ответственный момент обнаружились месячные, четвертая, с которой меня познакомил Антон, весь вечер одаривала меня знаками внимания, мы тискали друг друга под столом, а потом она вышла поговорить по телефону и исчезла (а как же дружеские рекомендации и хорошие отзывы с прежнего места в постели?). Последняя девушка была проституткой, что вроде бы за победу не катит. Или уже катит? Не хотелось бы в это верить.

Отношения с женщинами стали напоминать аренду дорогих автомобилей. Ты непременно хочешь покататься, но постоянного желания обладать у тебя нет. Тому есть масса причин — от быстрого пресыщения до связанных с наличием такого авто головняков. Но в отличие от женщин, машина не стремится въехать к тебе домой и остаться в твоей постели. Я стал предельно честен — я не хочу серьезных отношений. Об этом говорится в Users’ Guide Андрея Миркина, которая вручается на раннем этапе знакомства. И если раньше страх проснуться женатым был связан с юным возрастом, отсутствием денег и социального статуса, теперь он базируется на наличии всего вышеизложенного. И хотя с тем, как себя позиционировать, все давно ясно, по-прежнему… как-то сложно все…

Многие в этом городе готовы полюбить того парня с экрана, который весел, циничен, успешен и молод. Того чувака, что скрашивает ваши тоскливые дни каждую среду и воскресенье с двадцати одного до двадцати двух. Иногда мне кажется, что встречаясь, общаясь по телефону, присылая эсэмэски, просыпаясь со мной в одной постели, — они говорят с другим человеком. Точнее, тот самый «кто-то третий» это и есть настоящий я, что смотрит шоу по телевизору, сидит в массовке, стоит за спиной с камерой или вращает суфлер, стараясь попасть в ритм.

В углу гостиной висит дискобол, подаренный мне одним из безумных друзей, тех, которым все время кажется, будто вечеринка вот-вот начнется. Я поднимаю глаза и смотрю на сотню Миркиных, отражающихся в каждом стеклянном квадратике. Каждое отражение чуть отличается от другого. Где в этом калейдоскопе настоящий? Тот, который другой. Тот, который лучше меня. И найдется ли одна, та самая, готовая просыпаться по утрам с настоящим мной? Готов ли я проснуться самим собой?

Дискобол напоминает лягушачью икру. Однажды я сниму его, потому что он давно надоел. Либо сотни Миркиных разорвут наконец икринки и наполнят собой квартиру. Они окружат меня, стиснут в кольцо, прижмут в угол и примутся сверлить ненавидящим взглядом: —За что?! — закричу я. — Чего еще я проебал, не успел, забыл сделать? Чего вам нужно?!

— Ничего, nothing, rien, nada… — послышится их нестройная разноголосица.

Но дискобол все еще на своем месте. Разглядывать его — все еще доставляет. Своим видом он как бы олицетворяет фразу:

«Есть другой мир. Должно быть, он есть», — фразу, которой я неизменно заканчиваю шоу.

Я смотрю на свое отражение в квадратике, что напротив моего носа. Черные прямые волосы, глубокие носогубные складки от постоянных улыбок, равнодушные глаза. Мне тридцать лет, я — ведущий успешного молодежного ток-шоу, неплохой диджей и, как мне недавно сказали, небесталанный актер. Я сижу абсолютно голый на полу собственной квартиры и ем вермишель «Роллтон» из картонного стакана. Не потому что голоден, а потому что похуй. Меня практически ничто не напрягает. Практически — потому что через полчаса я прикончу бутылку виски и лягу спать.

В этот момент в дверь звонят. Шатаясь, я бреду в прихожую, чтобы обнаружить на экране домофона Танино лицо. Прошу, не заперто.

— Знаешь, я подумала… ты мне нравишься! — открывает Таня прямо с порога беспорядочную стрельбу.

— Хочешь… работать… в Останкино? — с трудом выговариваю я.

О книге Сергея Минаева «The Тёлки: два года спустя, или VIDEOТЫ»

Исчезнувшая цивилизация

Рассказ из сборника Бернара Вербера «Рай на заказ»

Я, археолог, страстно увлеченный загадками мировой истории, всегда верил в легенду об «исчезнувшей Великой цивилизации». Я уверен, что очень много лет назад на свете жил загадочный народ, создавший невероятно высокую культуру.

Скорее всего, этот народ познал стремительное развитие и, возможно, в отдельных областях зашел гораздо дальше, чем мы, достиг апогея могущества, а затем пал и исчез так же внезапно, как появился.

Мне бы очень хотелось понять, как целая культура столь высокого уровня развития могла разом исчезнуть, да так, что не оставила по себе ни малейшего следа.

Даже в случае с динозаврами ученым в конце концов удалось установить ход событий. Гигантских рептилий уничтожил метеорит, падение которого привело к возникновению в атмосфере слоя пыли, почти непроницаемого для солнечных лучей, что в свою очередь вызвало резкое падение температуры и наступление вечной зимы, к которой холоднокровные существа не сумели адаптироваться.

С этими же созданиями дело обстояло совершенно иначе, и тайна их существования, а затем исчезновения представлялась мне, молодому археологу, самым дерзким из возможных вызовов. Я с восторгом бросился на поиски разгадки и потратил несколько лет, собирая информацию о загадочной Великой цивилизации.

Я начал исследования с территории собственной страны, но находки, которые я совершил, быстро привели к тому, что я стал путешествовать — до того самого дня, когда обнаружил нечто, показавшееся мне серьезным следом. Тогда я решил организовать крупномасштабную научную экспедицию.

Коллеги открыто насмехались надо мной, они говорили о беспочвенных фантазиях, о тщеславии, о наивности, свойственной начинающему ученому.

Однако после нескольких лет, потраченных на подготовку, мне удалось собрать команду из десятка высокопрофессиональных археологов, каждый из которых специализировался в своей сфере знаний, а также нанять более полусотни носильщиков, нагрузив их съестными припасами и инструментами, необходимыми для ведения раскопок и анализа состава почвы.

Мы отправились в сторону великих Восточных гор. Мы шли долго и перенесли множество ужасных испытаний. Сначала группу поразила эпидемия лихорадки, которая унесла пять жизней. Затем мы неожиданно встретились с племенем горцев. Они приняли нас сперва просто недружелюбно, а затем и с открытой враждебностью — в конце концов нам пришлось защищаться с оружием в руках. Мы потеряли еще нескольких товарищей, причем из числа самых выдающихся членов нашей необычной экспедиции.

Тем не менее мы продолжили восхождение. Я был твердо намерен не отступать ни под каким предлогом. Мать воспитала во мне упорство, и именно благодаря ей я хотел довести это безумство до конца, какую бы цену ни пришлось заплатить.

Холод, истощение, снег замедляли наше продвижение по мере того, как мы поднимались к головокружительно высоким горным пикам. Моральных же дух членов экспедиции непрерывно падал.

И вот настал тот проклятый день, когда один из ученых — угрюмый и молчаливый детина, который с самого начала путешествия каждый вечер тихо ругался в своем углу палатки — взбунтовал остальных против меня. Он утверждал, что вся эта авантюра обречена на провал и приведет нас в тупик или, еще хуже, к смерти. Он напоминал о перенесенных невзгодах и жизнях, потраченных зря — во имя бредовой идеи исследователя, страдающего манией величия. Полагаю, он имел в виду меня. Он утверждал, что не существует никакой исчезнувшей Великой цивилизации, что вся эта история — всего лишь сказки для детей. Впрочем, его мнение разделяли далеко не все, так что наша команда быстро раскололась. Две группы выступили друг против друга. Мой противник оказался очень резким на язык типом. Но насилие — последний аргумент глупцов — вновь положило конец всем спорам. Сначала мы обменивались оскорблениями, затем угрозами, потом он ударил меня, и я стал защищаться. Сражение оказалось яростным. Моим сторонникам с трудом удалось одержать победу, часть противников сдалась, часть обратилась в бегство.

Горстка, оставшаяся от нашего маленького отряда, продолжила смертельно опасное восхождение к небесам. Переправа через глубокое ущелье и нападение диких животных стоило нашей доблестной экспедиции еще нескольких жизней, но мы по-прежнему карабкались вверх по склону, становившемуся все более крутым.

Затем у нас под ногами обрушился ледяной мост, и мы нос к носу столкнулись с огромным мохнатым зверем. Мы убили его, но заплатили за это страшную цену — несколько наших товарищей погибли.

Изнурительный поход к заснеженным вершинам, укутанным белесой дымкой, продолжился. Случались, увы, новые мятежи, эпидемии неизвестных болезней, нападения враждебных тварей, встречались пропасти, которые мы замечали слишком поздно.

Через неделю форсированного марша наша исследовательская группа сильно поредела. Из шестидесяти четырех членов отряда, отправившихся в путь, до вершины добрались лишь двое: носильщик и я.

Он сильно кашлял. Однако мы не желали отказываться от цели. Невозможно было даже помыслить о том, что столько жертв принесено напрасно.

Наши запасы пищи и воды уже давно подошли к концу, мы пили растопленный снег и ели лишайник, содранный с гранитных глыб. Мы потеряли много сил, но это не повлияло на нашу решимость идти до конца.

Мы шли еще несколько дней, пока мой спутник не соскользнул в расселину. Он разбился о ее дно, и тем самым обнаружил вход, который вел в гигантскую впадину, спрятавшуюся среди скал.

Я осторожно спустился в эту неожиданно обнаружившуюся пещеру. Мой товарищ больше не кашлял. Я быстро похоронил его и продолжил исследования в полном одиночестве. В высоту пещера достигала размеров пятиэтажного здания. На стенах красовались огромные красочные фрески.

Сгорая от нетерпения, я решил взглянуть на них через специальное оптическое устройство, которое один из моих коллег-ученых разработал для этой экспедиции. Отладив фокусировку, я сумел получить общее изображение гигантских фресок — так, будто они были размером с меня. Именно в этот момент я и обнаружил первые признаки того, что некогда ОНИ побывали здесь.

Больше не могло быть никаких сомнений: представители исчезнувшей цивилизации сами изобразили себя на настенных картинах!

От ужаса меня вырвало. Казалось, образы этих невероятных существ взяты из мира кошмаров. Охваченный страхом, я почувствовал искушение повернуть назад, спуститься вниз, вернуться домой. И забыть. Но я остался на месте, очарованный каким-то странным ощущением — своеобразным величием, которое было в этих изображениях несмотря на их отталкивающий вида. Эти мерзкие создания казались настолько отличными от всего, что нам знакомо. От всего, что мы способны вообразить. Начнем с их роста. По моей оценке, размерами они превосходили нас раз в десять. Слово «великаны» применительно к нарисованным созданиям казалось смехотворным. Это были Титаны.

Передо мной находилось доказательство того, что они действительно существовали.

О детских байках больше не могло быть и речи, что бы об этом ни думали мои покойные коллеги (пусть земля им будет пухом) и скептики всех мастей.

Никто не смог бы добраться сюда и создать подобные фантасмагорические изображения.

Я детально изучил фрески с помощью оптического устройства. Каждая мелочь в них потрясала. Цвета, формы, позы. Лишь головы нарисованных существ имели весьма отдаленное сходство с нашими. Смутно угадывались два глаза, рот, дыхательные отверстия.

Все остальное внушало ужас и вызывало трепет. Как будто Природа была пьяна в день создания этих тварей и бросила дерзкий вызов остальным видам жизни. Гнусный вызов красоте и гармонии.

Обнаружив пищу (грибы и съедобные корешки, в изобилии произраставшие тут), я решил продолжить исследования. Туннель, столь же широкий, сколь и высокий, вывел меня к некому подобию лестницы невероятных размеров, вырубленной, разумеется, самими Титанами прямо в толще скалы.

Я спускался несколько дней и вышел к черному городу, выбитому в камне у подножия горы и состоящему из жилых зданий, предназначенных для гигантских пещерных обитателей. Каждая постройка тянулась вверх на несколько этажей.

Напряжение моих чувств достигло пика. Я трепетал. Наступило осознание того, что мне, невзирая на перенесенные испытания, удалось осуществить. Я заставил себя глубоко вздохнуть, и подумал, что сам еще не понимаю всей важности совершенного открытия.

Я обнаружил тайный город из древних легенд. ИХ ГОРОД. Он тянулся ввысь прямо перед моим изумленным взором.

Вне себя от возбуждения, я продолжал двигаться вперед. И на повороте одной из их «улиц» уперся в нечто, напоминавшее памятник.

На самом деле, это был скелет.

Искривленные белесые трубки устремлялись к верху пещеры, как у современных скульптур. Расположенный вертикально шест, к которому крепились закругленные кости со сквозным отверстием внутри, напоминал колонну с отростками. Челюсть округлой формы дополнялась сочленением под таким углом, который позволял открывать пасть очень широко. Из моих первых наблюдений следовало, что это существо обладало прикусом феномальной силы.

Я произвел замеры, собрал драгоценные образцы, сделал заметки и эскизы, испытывая священный трепет ученого, приблизившегося к концу своих исследований.

Целых шесть месяцев я оставался под землей — один в огромной пещере, — чтобы изучить их город. Кладбище чудес, полное сокровищ для пытливого ума. Я не хотел бросать мое открытие, не поняв, кем же были эти создания, как они жили и в чем ошиблись, ведь они все-таки исчезли.

Новейшие технологии помогли мне расшифровать их письменность. В конце концов, я стал понимать слова. Затем они начали складываться в фразы. Соединив их, я сумел выделить абзацы. Перечитав каждый из них сотни раз, я постепенно постиг логику их построения и добрался до смысла.

Итак, много веков тому назад Титаны царили на поверхности нашей планеты.

Они достигли исключительного уровня развития науки и духовности. Они владели исчерпывающими знаниями в сфере сельского хозяйства, животноводства, градостроительства и прокладки дорог. Они создали особо утонченное искусство. Они были способны общаться друг с другом на большом расстоянии. Они умели летать под облаками. Они даже могли путешествовать между звездами и погружаться в глубины океанов.

По мере того, как мне открывалась суть Титанов, я стал находить их прекрасными.

Численность этих созданий постоянно росла, и начался период упадка, во время которого они беспрестанно воевали друг с другом. Несмотря на высокий уровень развития, основополагающее правило «саморегуляции численности потомства в зависимости от энергетических запасов среды обитания», судя по всему, оказалось Титанам неведомо.

Они потерпели неудачу в том, в чем преуспели миллионы примитивных биологических видов: в регулировании собственного демографического роста. Тем самым они нарушили хрупкое равновесие с Природой, которая кормила их и давала им место для жизни.

В результате, истощив пищевые запасы и разрушив свою среду обитания, Титаны в конце концов передрались между собой.

Их разум теперь был направлен на средства ведения войны, и это привело к самым опустошительным разрушениям. В первые же годы междоусобных конфликтов они, будто объятые неистовой жаждой самоуничтожения, сожгли леса и предали огню сельскохозяйственные культуры и домашний скот. Титаны умышленно отравили воздух и воду, надеясь получить преимущество над страшными врагами, которыми были их собственные братья. Болезненное самолюбие и надменность ослепили их. Противостояние приобрело такие масштабы, что у Титанов не оставалось ни малейшего шанса выжить на поверхности планеты.

Тогда они принялись возводить подземные города. Они использовали фильтрованные воздух и воду, и считали, что здесь они в безопасности.

Однако ни агрессивность, ни стремление к разрушению все еще не были утолены. И войны продолжились под землей. Титаны закапывались в толщу планеты все глубже и глубже, так что вскоре их потомки уже не знали, что такое свет солнца.

Но они приспособились и к этим условиям, они создали новые сельскохозяйственные культуры — грибы и корешки. Те самые, что составляли мой ежедневный рацион на протяжении долгих месяцев исследований.

Жизнь под землей привела к изменениям в строении тела Титанов. Раньше они были двуногими созданиями с вертикальной осанкой, теперь же сгорбились, чтобы передвигаться по низким туннелям. И постепенно превратились в четвероногих существ, ползающих по коридорам колоссальных подземных городов, спроектированных так, чтобы защитить их от атак соплеменников. Они сконструировали сухопутную разновидность подводных лодок — «подземники», передняя часть которых оснащалась землеройными механизмами, способными прокладывать туннели с огромной скоростью.

И Титаны вновь начали воевать, посылая во врагов смертоносные торпеды, прогрызавшие скалы. Фрески подробно изображали грандиозные сражения между целыми армадами «подземников», обменивающихся залпами земляных торпед.

Чтобы защититься от этих убийственных механизмов, Титаны постоянно уходили глубже в земную кору, прокладывая туннели и строя новые подземные города.

Они больше не переносили свет, холод, свежий воздух. Их кожный покров стал совсем белым, глаза обрели способность видеть в полной темноте, как у некоторых видов кротов.

Устройство их общества также претерпело изменения. Титаны распределились по кастам в соответствии с морфологическими особенностями организма. Более низкие создания заботились о нуждах потомства. Более высокие вели войны.

Каждый город выбирал одну тучную самку и назначал ее хранительницей рода, отвечающей за воспроизводство себе подобных. Она решала, нужно ли рожать детей. И производила на свет столько новых Титанов, сколько было необходимо для восстановления равновесия в обществе — исходя из размеров места обитания, числа солдат, призванных обеспечить его защиту, и запасов пищи. Это было удачным решением вопроса, вызвавшего столько проблем, но решение это слишком запоздало.

Озлобленность Титанов не уменьшалась. Братоубийственные войны под землей продолжались, и эти четвероногие создания в конце концов полностью истребили сами себя, пустив по туннелям отравленный газ. Население городов, запертое под землей и лишенное возможности быстро заменить весь объем используемого воздуха, не имело шансов уцелеть.

Так они и исчезли все до единого, уничтоженные ненавистью к себе подобным.

Обнаруженный мной город возник в результате отчаянной попытки создать убежище не в земных глубинах, а на вершине, под самым высоким пиком горного массива, расположенного на востоке планеты. В условиях строжайшей тайны.

Эта идея на некоторое время обеспечила обитателям города безопасность, но в результате предательства, совершенного одним из них, война добралась и сюда, покончив с местными Титанами, как и со всеми остальными.

Я ошалел от обилия информации, прочитанное ошеломило меня. Неужели народ с таким высоким уровнем развития и утонченной культурой может в конце концов вложить все имеющиеся дарования в проект по собственному уничтожению в планетарном масштабе?

Но мне была хорошо понятна причина этого явления. Они должны были ненавидеть себе подобных до белого каления.

Впрочем, самое потрясающее открытие еще ждало меня впереди.

Однажды, блуждая по этому гигантскому кладбищу в стремлении понять тайну полного исчезновения не только цивилизации, но целого биологического вида, я обнаружил, судя по всему, один из их музеев. Место, где были выставлены предметы и даже книги эпохи «золотого века» Титанов — времени, когда они еще жили на поверхности планеты.

Увиденное здесь заставило меня содрогнуться. В одном из текстов приводилось недвусмысленное описание другого биологического вида… Нас. Они говорили о нас. Они даже изображали нас на своих схемах и рисунках. Мы их интересовали! Итак, сколь бы удивительным это ни показалось, некогда два наших вида сосуществовали!

Мои предки и их предки знали друг о друге!

Они жили вместе.

Или, по крайней мере, бок о бок.

Они видели друг друга. Они наблюдали друг за другом.

Исходя из легенд и комментариев Титанов, я смог сделать вывод, что с их точки зрения мы были… мелкими ничтожными существами.

Мы им не нравились.

Они называли нас термином, который, если передавать его привычными для нас звуками, произносится как «муравьи».

Чтобы «разобраться с нами», то есть. уничтожить, Титаны даже изобрели ядовитые газы. Они называли их «инсектицидами».

Зачем же они хотели убить всех наших предков? Размышляя над ничтожной частью текста, которую мне удалось перевести, я в конце концов смог понять причину. Они боялись, что мы, «муравьи», украдем у них пищу!

Они считали, что земля производит свои фрукты и овощи исключительно ради них — Титанов, повелителей планеты. И думали, что все, включая природные материалы, безраздельно принадлежит только им.

Они видели в нас даже не врагов или соперников, но всего лишь… паразитов.

Они желали стереть нас с лица Земли, но, по иронии судьбы, использовали те же самые газы-«инсектициды» для самоуничтожения.

Какая насмешка!

Так кончают свое существование высокомерные цивилизации, презирающие соседей из-за их роста или особенностей внешнего облика.

Таков был секрет исчезнувшей Великой цивилизации Титанов.

Теперь, после такого открытия, мне оставалось принять решение.

Должен ли я сообщить миру о факте их существования? Или мне следует скрыть все, что я узнал?

Принимая во внимание, что мои собратья по науке никогда не поверят моему рассказу, и опасаясь сойти за безумца, а также учитывая последствия подобного открытия, я решил молчать.

Однако мне не хотелось, чтобы все страдания, жертвы, проделанная работа оказались напрасными, поэтому я взял на себя ответственность завещать моему потомку — тебе, — этот секретный отчет, равно как и эскизы, переводы и планы, выполненные за долгие месяцы исследований.

Ты, читающий эти слова, — знай, что в прошлом на Земле существовала другая развитая цивилизация. Биологический вид титанических по размеру существ, быстро появившийся и столь же стремительно ушедший в небытие.

Согласно моим расчетам, если возраст нашего вида составляет около 100 миллионов лет, Титаны появились более 3 миллионов лет назад, и исчезли примерно пятьсот тысяч лет назад.

Это был гигантские, но хрупкие создания, существа, чье присутствие на нашей планете оказалось недолговечным, эгоистичные твари, не понимавшие правил игры, которую сами начали.

Еще одна деталь: своими усиками я сумел расшифровать в их письменных текстах, что они называли себя странным термином, который нашими звуками можно передать как «люди».

О книге Бернара Вербера «Рай на заказ»

Навыки, усвоенные в детстве

Глава из книги Джеймса Уотсона «Избегайте занудства. Уроки жизни, прожитой в науке»

Я родился в 1928 году в Чикаго, в семье, верившей в книги, птиц и Демократическую партию. Я был первенцем, а через два года после меня на свет появилась моя сестра Бетти. Родился я в больнице Св. Луки, поблизости, если ехать на машине, от Гайд-парка, где мои родители поселились после свадьбы, в 1925 году. Вскоре после рождения Бетти родители перебрались на Южный берег, населенный средним классом, где бунгало и двухэтажные многоквартирные дома перемежались вакантными участками. Мы жили в квартире на авеню Меррилл, пока не переехали в 1933 году в небольшое четырехкомнатное бунгало, купленное моими родителями по адресу авеню Луэлла 7922, в двух кварталах от прежнего дома. Этот переезд позволил моей семидесятидвухлетней бабушке, которая к тому времени стала испытывать финансовые затруднения, поселиться вместе с нами, в дальней спальне, соседней с кухней. Мы с Бетти спали на койках в новых комнатках, устроенных наверху, под крышей.

Хотя вначале меня отдали в ясли при Школе-лаборатории Чикагского университета, из-за Великой Депрессии частное образование вскоре стало моим родителям не по карману. Однако я ничуть не пострадал от того, что вынужден был перейти в государственную школу. Наш дом на авеню Луэлла был всего в пяти кварталах от славившейся качеством образования Классической школы Хораса Манна, где я и учился с пяти лет до тринадцати. Школа располагалась в довольно новом здании, построенном в начале двадцатых годов в стиле эпохи Тюдоров, с просторным актовым залом и спортивным залом, где мне редко удавалось сделать больше двух или трех отжиманий.

Хотя родители моего отца оба принадлежали к Епископальной церкви (Епископальная церковь США состоит в Англиканском Сообществе церквей, и ее прихожане относятся к американской ветви англиканства. — Примеч. перев.), только мой дедушка по отцу, Томас Толман Уотсон (родившийся в 1876 году), биржевой маклер, был республиканцем. Бабушка, которую всегда расстраивало, что она замужем за биржевым дельцом, проявляла свое недовольство, неизменно голосуя за кандидата от демократов. Урожденная Нелли Дьюи Форд, она появилась на свет в Лейк-Женева (штат Висконсин). Предком ее матери был поселенец Томас Дьюи, прибывший в Бостон в 1633 году. Уотсоновская ветвь моей семьи восходит к родившемуся в 1794 году в Нью-Джерси Уильяму Уэлдону Уотсону, который стал священником первой баптистской церкви к западу от Аппалачей, построенной в Нэшвилле (штат Теннесси). Вернувшись со съезда баптистов, проходившего в Филадельфии, в крытой повозке (железных дорог еще не было), он привез с собой первый во всем Теннесси сатуратор. Борясь с местным дьяволом — продавцом виски, он поставил тележку с сатуратором на углу улицы неподалеку от церкви и в одиночку добился огромного успеха для своей содовой воды. Говорили, что он сделал на продаже содовой достаточно денег, чтобы построить новую церковь для своей растущей паствы, и эта церковь стоит в центре Нэшвилла и по сей день.

Его старший сын, Уильям Уэлдон Уотсон II, перебрался на север, в Спрингфилд (штат Иллинойс), где, как утверждается, по его проекту построили дом для Авраама Линкольна, через улицу от его собственного дома. Впоследствии он вместе с женой и братом Беном сопровождал Линкольна, когда тот торжественно переезжал в Вашингтон для вступления в президентскую должность. Сын Бена, Уильям Уэлдон Уотсон III, родившийся в 1847 году, в 1871 году женился на Августе Крафтс Толман, дочери банкира-англиканца из Сент-Чарльза (штат Иллинойс). Позже он держал гостиницу, вначале к северу от Чикаго, а затем в Лейк-Женева, где выросли пять его сыновей, в том числе мой дедушка, Томас Толман Уотсон. Дедушка женился в 1895 году, после чего поначалу искал счастья на недавно открытом месторождении Месаби-Рейндж — обширном железорудном бассейне в окрестностях города Дулут на западном берегу озера Верхнего. Затем он присоединился к своему старшему брату Уильяму, впоследствии ставшему одним из старших управляющих рудников Месаби. Мой отец, Джеймс Дьюи Уотсон-старший, родился в 1897 году. В течение следующего десятилетия на свет появились три его брата: Уильям Уэлдон IV, Томас Толман II и Стэнли Форд.

Из северной Миннесоты родители моего отца переехали обратно в окрестности Чикаго, где благодаря деньгам жены мой дедушка смог купить большой дом в неоколониальном стиле в Ла-Гранж — богатом западном пригороде Чикаго. Мой отец учился в местных школах, а затем в течение года — в колледже Оберлин в штате Огайо. Однако первый его год в колледже завершился не успехами в учебе, а скарлатиной. На следующий год он устроился на работу в компанию Harris Trust в банковском центре Чикаго (так называемой Петле, окруженной кольцом эстакадных железнодорожных путей), куда ему приходилось ездить каждый день из пригорода. Денег, как обычно, не хватало.

Но моему отцу всегда не по душе было заниматься зарабатыванием денег, и после начала Первой мировой войны он с энтузиазмом вступил в Национальную гвардию Иллинойса (33-ю дивизию) и вскоре отправился во Францию более чем на год. Вернувшись домой, он стал работать в Университете Ла Саля — процветающей заочной школе бизнеса. Там в 1920 году он встретил свою будущую жену, Маргарет Джин Митчелл, родившуюся в 1899 году. После двух лет обучения в Чикагском университете она стала работать в отделе кадров Университета Ла Саля. Моя мать была единственным ребенком Лочлина Александера Митчелла, портного, родившегося в Шотландии, и Элизабет (Лиззи) Глисон, дочери двух ирландских иммигрантов (Майкла Глисона и Мэри Кёртин), эмигрировавших из графства Типперери во время картофельного голода в конце сороковых годов XIX века. Десять лет они занимались фермерством в Огайо, а затем переехали на земли к югу от города Мичиган-Сити в штате Индиана, где в 1860 году и родилась наша бабушка (моя и моей сестры Бетти).

В молодые годы бабушка покинула ферму Глисонов, чтобы работать служанкой в доме Баркеров — самой богатой семьи в Мичиган-Сити, владевшей крупной фабрикой, производившей товарные вагоны. Вскоре бабушка получила повышение, сделавшись камеристкой госпожи Баркер, и сопровождала ее в поездках по курортам Среднего Запада. Впоследствии господин Баркер проявил по отношению к ней еще большую заботу и поселил ее в отдельной квартире в Чикаго, снабдив средствами, которые позволили ей жить, ни от кого не зависев. Лишь через десять с лишним лет, в тридцать пять, она вышла замуж за Лочлина Александера Митчелла, родившегося в 1855 году в Глазго в семье Роберта Митчелла и Флоры Маккиннон.

В юности Лочлин Митчелл иммигрировал в Торонто, а оттуда в Чикаго, ко времени Всемирной выставки 1893 года добился процветания своего дела — он шил костюмы на заказ. К сожалению, когда моей матери было всего четырнадцать, он погиб в результате несчастного случая в канун Нового года на выходе из гостиницы Palmer House, сбитый повозкой, потерявшей управление. Единственными напоминавшими о нем вещами, сохранившимися у моей матери, были небольшой килт с орнаментом клана Маккиннон, присланный ей из Шотландии, и превосходный пастельный портрет дедушки, который экспонировался на Всемирной выставке и был, как утверждалось, написан в качестве оплаты за сшитый им костюм. Бабушка стала сдавать комнаты гостям, тем самым по сути содержа на Южном берегу в Чикаго ирландский пансион.

Юность моей матери омрачил продолжительные приступы ревматической лихорадки, из-за которых у нее были больное сердце и одышка, начинавшаяся при ощутимых физических нагрузках. Эта болезнь в итоге привела к безвременной смерти от сердечного приступа в возрасте пятидесяти семи лет. Как и ее мать, она была последовательницей католицизма, но никогда не относилась к активным прихожанам. Я помню, что она ходила к мессе только на Рождество и на Пасху и всегда говорила, что ее сердцу по выходным нужен отдых. Нередко, особенно по воскресеньям, бабушка, у которой были редкие для чикагской ирландки кулинарные способности, помогала готовить еду для нашей семьи. Бабушка вскоре стала жить вместе с нами, что дало матери возможность устроиться на работу на неполный рабочий день в жилищное управление Чикагского университета. Ее доходы дополняли заработок моего отца, которого нам едва хватало и который был вдвое урезан — до 3 тысяч долларов в год, когда грянула Великая Депрессия.

За нашим домом проходил переулок, отделявший дома на западной стороне Луэлла-авеню от домов на восточной стороне Пэкстон-авеню. Машин там почти не было, что делало этот переулок безопасным местом для того, чтобы пинать консервные банки или зажигать хлопушки, которые свободно продавались перед Днем независимости. Когда я вырос до пяти футов, над воротами нашего гаража повесили щит с баскетбольной корзиной, и после школы я мог тренировать бросок. Из скромного семейного бюджета был куплен стол для пинг-понга, что оживило наш зимний досуг.

Мой нерелигиозный отец неохотно согласился на то, чтобы меня и мою сестру окрестили по католическому обряду, что позволило сохранить между отцом и бабушкой мир. Возможно, он пожалел об этом мировом соглашении, когда я и моя сестра стали по воскресеньям ходить с бабушкой в церковь. Поначалу я без возражений заучивал катехизис и ходил к священнику исповедоваться в простительных грехах. Но к десяти годам я уже знал о Гражданской войне в Испании, и отец сообщил мне, что Католическая церковь стоит на стороне презираемых им фашистов. Хотя один из священников и читал в Церкви Богоматери Мира проповеди в поддержку Нового курса президента Рузвельта, многие прихожане после каждой воскресной мессы покупали язвительный журнал отца Чарльза Кофлина, направленный против Рузвельта, Англии и евреев.

В одиннадцать лет, вскоре после конфирмации, я совсем перестал ходить на мессу по воскресеньям, чтобы сопровождать отца в его воскресных утренних экскурсиях для наблюдения за птицами. Птицы увлекали меня с раннего детства, и когда мне было всего семь лет, дядя Том и тетя Этта подарили мне детскую книгу о птичьих перелетах — “Путешествия с птицами” Радьерда Бултона, куратора орнитологической коллекции в чикагском Музее естественной истории Филда. Наблюдением за птицами мой отец увлекся в средней школе в пригороде Ла-Гранж. Это увлечение ничуть не угасло и после Первой мировой, когда семья отца переехала в квартиру в Гайд-парке на Южном берегу, чтобы его брату Биллу было проще посещать занятия в Чикагском университете. По утрам весной и осенью отец обычно вставал до рассвета и отправлялся наблюдать за птицами в близлежащий Джексон-парк. Наши с ним первые птичьи экскурсии тоже были в Джексон-парке. Там я впервые научился опознавать наших обычных зимующих уток, включая обыкновенного и малого гоголя, морянку и большого крохаля. Весной я быстро выучился отличать друг от друга наиболее обычных славок, виреонов и мухоловок, которые по весне летели на север из своих тропических зимних квартир. К одиннадцати годам я накопил уже достаточно книжных знаний, чтобы заранее представить многие из тех видов, что нам предстояло встретить в 1939 году во время поездки на взятой напрокат машине на Всемирную выставку в Сан-Франциско. За эту поездку я узнал для себя больше пятидесяти новых видов.

Моя мать, к тому времени возглавившая избирательный участок нашего Седьмого района, охотно работала на Демократическую партию. Наш полуподвал стал местом голосования, что приносило нам по десять долларов за каждые выборы, а еще десять мать получала за обеспечение избирательного участка персоналом. На национальном съезде демократов 1940 года, проходившем в Чикаго, мы поддерживали (впрочем, безуспешно) Пола Макнатта, симпатичного губернатора штата Индиана, стремившегося тогда стать при Рузвельте кандидатом в вице-президенты.

По вечерам папа часто погружался в работу, взятую на дом. В заочном унверситете Ла Саль он отвечал за работу с должниками и занимался в основном тем, что писал студентам письма с требованием внести просроченную плату за обучение. Он никогда не верил в угрозы и вместо них объяснял студентам, как изучение юриспруденции или бухгалтерского учета поможет им получить высокооплачиваемую работу. Теперь я понимаю, как трудно было удержаться на этой должности ему, демократу, симпатизировавшему социалистам, стоявшему на стороне тех студентов, кто был не в состоянии платить за свое обучение. Однако никто не мог обвинить его в том, что он отлынивает от работы или подрывает основы свободного предпринимательства. Или, если уж на то пошло, в неодобрении по поводу плутократической игры в гольф, которой он увлекся в юности, но в которую впоследствии мог играть лишь на корпоративных пикниках, после того как Депрессия вынудила его продать наш семейный “хадсон”.

Наша семья всегда поддерживала Франклина Рузвельта и его Новый курс, обещавший спасти тех, кто не устоял на ногах, от безжалостной хватки нерегулируемого капитализма. Для нас естественно было стоять на стороне бастующих рабочих большого металлургического завода на Южном берегу, в двух милях к востоку от нашего дома вдоль озера Мичиган, в их жестокой борьбе с компанией U. S. Steel. Однако экономические вопросы стали меньше волновать нашу семью по мере того, как росла германская угроза. Мой отец был убежденным сторонником помощи англичанам и французам — союзникам, на чьей стороне он воевал в Первую мировую. Для него и без Гитлера естественно было бы видеть в немцах врагов.

Помню, с какой горечью он воспринял взятие Мадрида войсками Франко. Местные радиостанции прославляли поражение республиканцев, на стороне которых были коммунисты, но отец тогда видел истинное зло в фашизме и нацизме. Ко времени Мюнхенского соглашения новости из Европы приковывали нас к приемнику не меньше, чем радиосериал “Одинокий ковбой” или репортажи с матчей бейсбольной команды Chicago Cabs. Особенно важным для нас был исход президентских выборов 1940 года, когда Рузвельт баллотировался на третий срок и ему противостоял Уэнделл Уилки. Почти столь же ужасными, как сами нацисты, отцу представлялись американские изоляционисты, которые хотели остаться в стороне от проблем Европы. Мой отец был в числе тех, кто видел в визите Чарльза Линдберга в Германию открытое проявление антисемитизма.

Время от времени у моих родителей случались неприятные ссоры из-за необдуманных трат. Но срывы такого рода не касались меня и моей сестры, и каждый из нас регулярно получал по пять центов на двойной дневной сеанс по субботам в расположенном поблизости кинотеатре Avalon. На некоторые фильмы родители ходили вместе с нами, как, например, на снятую Джоном Фордом экранизацию эпического романа Стейнбека “Гроздья гнева”. Я навсегда усвоил оттуда мысль, что порядочность самой высокой пробы сама по себе не гарантирует счастливого исхода. Продолжительная засуха, превратившая плодородные земли в клубящуюся пыль, не должна приводить к тому, что семья лишается всего, что имела. Как мог ответственный гражданин посмотреть этот фильм и не осознать, какую пользу несет в себе Новый курс, было для меня совершенно непонятно.

Мне всегда нравилось ходить в начальную школу, и я дважды перескочил через полгода, в итоге окончив школу в возрасте всего тринадцати лет. Несколько обескураживающими оказались результаты моих тестов на IQ, тайком подсмотренные на учительских столах. Ни в одном из этих тестов мой результат не превысил 120. Намного более вдохновляющими оказались результаты моих тестов на понимание прочитанного, по которым я оказался одним из лучших в классе. Я окончил начальную школу в июне 1941 года, вскоре после того, как Германия напала на Россию. К тому времени Черчилль стал, вместе с Рузвельтом, еще одним моим кумиром, и по вечерам мы обычно слушали репортажи Эдварда Мэрроу из Лондона в новостях CBS. В то лето я впервые провел некоторое время отдельно от семьи, отправившись на две недели на поезде в скаутский лагерь Ovasippe в штате Мичиган на реке Уайт, вверх по течению от города Маскегон. Там я охотно добивался получения почетного значка, которым награждали за знание природы и благодаря которому я стал Пожизненным скаутом (“Пожизненный скаут” (“Life Scout”) — один из скаутских рангов — почетных званий, за которые борются американские скауты. — Примеч. перев.). Намного меньше мне понравились походы с ночевкой, во время которых я неизменно отставал от остальных и догонял их, лишь когда они останавливались для привала. Несмотря на это, я вернулся домой, довольный тем, что мне удалось увидеть и опознать тридцать семь разных видов птиц.

Однако мне сложно было не заметить, что как юный орнитолог я сильно уступал Джерарду Дэрроу, который был намного младше меня, но благодаря удивительной памяти уже стал в Чикаго знаменитостью, когда рассказ о талантах четырехлетнего орнитолога был опубликован в Chicago Daily News. Еще больше я невзлюбил его, когда он завоевал известность как первый из “детей-знатоков” (“Quiz Kids”) в дневной воскресной радиопрограмме, впервые вышедшей в эфир в июне 1940 года. Группам по пять детей, каждый из которых получал в награду оборонную облигацию на 100 долларов, задавал вопросы ведущий — окончивший третий класс Джолли Джо Келли. До этого он вел программу “Национальный сельский праздник” (National Barn Dance), после того как добился славы на радио чтением юморесок на канале WLS. “Дети-знатоки” вскоре стали сенсацией национального масштаба: их еженедельная аудитория составляла от десяти до двадцати миллионов радиослушателей — почти половину от огромных аудиторий, собираемых Джеком Бенни, Бобом Хоупом и Редом Скелтоном.

Почти каждое воскресенье более двух лет я слушал “Детей-знатоков”, надеясь как-нибудь пробиться на эту программу и заработать оборонную облигацию. Эту надежду подпитывало то обстоятельство, что один из продюсеров программы, Эд Симмонс, жил в многоквартирном доме по соседству с нашим бунгало. Наконец, не то благодаря успешно пройденной пробе, не то благодаря влиянию Эда Симмонса, осенью 1942 года я стал четырнадцатилетним “знатоком”. Во время первых двух передач с моим участием все шло хорошо: многие из вопросов касались областей, в которых я хорошо разбирался. Но во время третьей передачи, ставшей для меня настоящей получасовой пыткой, мне пришлось соревноваться с восьмилетней девочкой по имени Рут Даскин, отвечая на целый ряд вопросов, посвященных Библии и Шекспиру. Меня никогда не настраивали на то, чтобы знать шекспировские сюжеты, а кроме того, раннее католическое воспитание оградило меня от знания Ветхого Завета. В итоге было заранее предопределено, что мне не судьба оказаться в числе тех трех участников, кто должен был попасть на следующую программу. Когда мы возвращались домой, я с горечью осознавал, как не хватало мне энциклопедических знаний и сообразительности, чтобы надолго остаться среди “детей-знатоков”. И все же я разбогател на целых три оборонных облигации. Впоследствии они пошли на то, чтобы приобрести семикратный бинокль Bausch and Lomb с линзами 50 мм на замену старинному биноклю, которым мой отец пользовался еще в юности, наблюдая за птицами.

К тому времени я уже второй год ходил в недавно построенную Среднюю школу Южного берега. Учился я по-прежнему в основном на “отлично”, хотя уровень знаний моих сверстников в этой школе был гораздо выше, чем в школе Хораса Манна. У нас была превосходная учительница латыни, мисс Кинни, которая отправила меня на государственный экзамен вместе с гораздо более выдающейся ученицей Мэрилин Вайнтрауб, в которую я был немного влюблен, о чем никто никогда так и не узнал. В то время меня очень беспокоил мой рост, составлявший, когда я пошел в среднюю школу, всего пять футов — меньше, чем был тогда рост моей сестры, у которой рано начался пубертатный период, в связи с чем она быстро доросла до пяти футов трех дюймов (и больше уже не росла).

Я иногда подрабатывал, продавая прохладительные напитки. Другая традиционная для местных подростков подработка состояла в том, чтобы развозить на велосипеде газеты. Но такая работа помешала бы мне совершать вместе с отцом утренние орнитологические экскурсии, поэтому я никогда всерьез не рассматривал эту возможность. Мы почти каждое утро, особенно в мае, вставали, когда было еще темно, чтобы добраться до Джексон-парка вскоре после восхода солнца. В итоге в нашем распоряжении было почти два часа на поиски наиболее редких видов славок, в основном в районе Лесистого острова. Папа различал голоса птиц намного лучше, чем я: например, услышав грубую песню красно-черной танагры, он никогда не принимал ее за более мелодичное пение балтиморского цветного трупиала, который также прилетает в Чикаго, когда распускаются листья. Затем папа садился в идущий на север трамвай и уезжал на работу, а я ехал в школу в троллейбусе, шедшем в противоположном направлении.

Именно в Джексон-парке в 1919 году папа встретил необычайно талантливого, но испытывавшего проблемы в общении шестнадцатилетнего студента Чикагского университета Натана Леопольда, который был столь же помешан на поиске редких птиц. В июне 1923 года богатый отец Натана выделил деньги на орнитологическую экспедицию, в которой приняли участие Натан и мой папа. Это была экспедиция в редколесья, образованные сосной Банкса, возле города Флинт в штате Мичиган, целью которой были поиски славки Киртланда — этой редчайшей из всех славок. Кроме Натана и моего отца в экспедиции участвовали еще два чикагских орнитолога, Джордж Портер Льюис и Сидней Стайн, а также Ричард Лёб, друг детства Натана, чья семья приложила руку к созданию империи супермаркетов Sears, Roebuck and Co.

Я лишь недавно пошел в среднюю школу, когда папа и мама рассказали мне о Натане и о том, как он и Ричард Лёб ради острых ощущений зверски убили своего младшего знакомого, Бобби Фрэнкса. Предложив подвезти Бобби домой после школы, они ударили его по голове и спрятали тело в водопропускной трубе неподалеку от рощи Эггерс, куда отец впоследствии нередко приводил меня наблюдать за птицами. Где-то за полгода до совершения Натаном этого жестокого и бессмысленного, хотя и почти идеального преступления, которое произошло 24 мая 1924 года, его отец связался с моим отцом, чтобы поделиться с ним своим беспокойством по поводу того, как помешался его сын на Лёбе. Натан к тому времени уже учился в Школе права Чикагского университета, и папа не был знаком с богатыми студентами, в обществе которых теперь проводили время Леопольд и Лёб. В июле они предстали в Чикаго перед судом, на котором присутствовало множество журналистов. Леопольда и Лёба защищал знаменитый адвокат Клэренс Дэрроу, просивший папу выступить на суде в качестве свидетеля, чтобы дать показания о характере обвиняемых. Но родители отговорили папу от этого, сказав ему, что это на всю жизнь испортит его репутацию в Чикаго.

После того как Дэрроу спас своих клиентов от смертного приговора (их приговорили к пожизненному заключению без права условно-досрочного освобождения), Натан написал папе письмо с предложением переписываться. Но папа оставил это письмо без ответа: его по-прежнему приводило в ужас преступление, потрясшее Чикаго как никакое другое. Многие из Леопольдов и Лёбов сменили фамилии, а мой отец и Сидней Стайн совершенно перестали общаться. Через много лет я случайно встретил Стайна, занимаясь поисками майских славок и мухоловок на дюнах в окрестностях Вокегана близ Северного берега Чикаго. К тому времени Стайн стал весьма успешным инвестиционным банкиром, а впоследствии сделался членом попечительского совета Чикагского университета. Он был крайне смущен, когда я представился ему как сын Джима Уотсона.

У нас дома постоянно говорили о Чикагском университете, особенно в связи с тем, что мой отец знал его президента, Роберта Хатчинса, чей отец, в свою очередь, был профессором богословия в Оберлине, когда мой отец учился в этом колледже. Хатчинс не так давно начал осуществление плана, позволявшего принимать в университет тех, кто окончил лишь два класса средней школы и чьи мозги еще не зачерствели от банальностей школьной жизни. Моя мать убедила меня сдать экзамен на стипендию, состоявшийся в одно зимнее утро 1943 года. Вскоре после этого меня вновь пригласили в университет для собеседования, в ходе которого я рассказывал о недавно прочитанных мною книгах, особенно об антифашистском произведении Карло Леви “Христос остановился в Эболи” (Вероятно, Уотсон вспоминает здесь какое-то более позднее собеседование: книга Карла Леви была опубликована лишь в 1945 году. — Примеч. перев. ). После собеседования я ужасно нервничал — до тех пор пока глава приемной комиссии, который дружил с моей матерью, не успокоил меня, сказав, что у меня есть неплохие шансы получить стипендию, которая полностью покроет плату за мое обучение. Когда мне сообщили об этом официально, я был слишком счастлив, чтобы расстраиваться по поводу того, что мой успех мог быть связан с хорошим отношением к моей матери членов комиссии по стипендиям. Единственным, что могло иметь для меня значение, было сознание того, что я перехожу в мир, где у меня будет возможность преуспеть, работая головой, а не благодаря личной популярности или физическим данным.

Усвоенные уроки

1. Избегайте драк с теми, кто выше ростом, и с собаками

В детстве я привык быть меньше и слабее других парней в моем классе. Моим единственным утешением было сочувствие родителей: они регулярно охотно водили меня в местный магазинчик, где отпаивали шоколадными молочными коктейлями. Я обожал эти коктейли, но тем не менее все время обучения в начальной школе меня третировали другие ученики. Поначалу я пытался отвечать им кулаками, но вскоре осознал, что терпеть, когда тебя дразнят трусом, лучше, чем быть битым. Проще было переходить на другую строну улицы, чем сталкиваться с угрозой уличных хулиганов, у которых был нюх на мою боязнь. Я не был достойным противником и для собак, особенно тех, которых я сам провоцировал, перелезая через заборы в их владения. Встреча с редкой птицей отнюдь не стоит того, чтобы быть укушенным злой дворнягой. А после того, как меня покусала немецкая овчарка, я понял, что предпочитаю кошек, несмотря даже на то, что они убивают птиц. Жизнь достаточно длинна, чтобы шанс увидеть редкую птицу представился не однажды.

2. Посильнее закручивайте мяч

Я долго мечтал принимать участия в играх в софтбол, проходивших на большом пустыре на другой стороне 79-й улицы. Поначалу я мог присоединиться к игравшим лишь затем, чтобы возвращать фаул-болы. Затем я научился закручивать мяч при нижней подаче, не позволяя даже лучшим бэттерам монотонно пробивать лайн-драйвы через дыры в аутфилде. После этого по утрам в субботу я уже в меньшей степени чувствовал себя аутсайдером. Подкручивание резаных подач в пинг-понге помогло мне стать хорошим игроком задолго до того, как мои руки стали достаточно длинными, чтобы доставать до шарика вблизи от сетки, играя на стоящем у нас в подвале столе.

3. Не ведитесь на “слабо”, если это опасно для жизни

Когда я видел, как одноклассники перебегают через дорогу перед несущейся машиной, я чувствовал ужас, а не зависть к их браваде. Преодолевая на велосипеде три мили, отделявшие наш дом от Музея науки и техники, я понимал, что мать, которая всегда за меня волновалась, предпочла бы, чтобы я ехал на трамвае. Но, соблюдая осторожность (везде, где возможно, выбирая небольшие переулки и никогда не отпуская руля, если рядом проезжает машина), я, в общем-то, никогда не подвергал свою жизнь серьезной опасности. Точно так же, когда я лазил по деревьям в окрестностях нашего дома или взбирался по водостокам на крыши одноэтажных гаражей, я, быть может, рисковал сломать ногу, но никак не погибнуть. Мне никогда не казалось, что острое ощущение стоит риска свалиться с высоты десяти футов.

4. Следуйте лишь тем советам, которые продиктованы опытом, а не откровением

Нельзя сказать, что я вырос, слушаясь старших лишь потому, что они были старше меня. Сталкиваясь в детстве с мнением моих родственников, что Новый курс разорит Америку или что Гитлер перестанет быть агрессором, когда завоюет Англию, я вполне избавился от иллюзии, будто взрослые менее склонны молоть чушь, чем дети. Мои родители в большинстве случаев старались рационально объяснять, почему мне стоит с чем-то соглашаться или что-то делать. Так, например, мать убедила меня следовать ее совету надевать в дождливую погоду галоши, чтобы не портить кожаные подошвы обуви. Вместе с тем я не принял ее не менее частого утверждения, что промокшие ноги приводят к простудам.

Еще в детстве я перенял свойственное моему отцу презрение к любым объяснениям, выходящим за рамки законов разума и науки. Астрологию следовало считать ерундой до тех пор, пока кому-нибудь не удастся показать проверяемым образом, что расположение звезд и планет оказывает влияние на жизнь индивидуума. Столь же неправдоподобным было для папы представление о верховном существе, широко распространенная вера в которого никоим образом не основана ни на наблюдениях, ни на экспериментах. Отнюдь не случайно, что многие религиозные представления восходят к временам, когда наука была еще не в состоянии удовлетворительно объяснить многие природные явления, служившие источником вдохновения для сочинителей мифов и священных книг.

5. Лицемеря, чтобы стать своим человеком в обществе, вы подтачиваете ваше самоуважение

Моих родителей не связывало с большинством соседей ничто, кроме начальной школы Хораса Манна. Моя мать с ее отзывчивой и щедрой натурой вскоре сделалась главой родительского комитета. Но у папы не было ничего общего с другими отцами, кроме живейшего интереса к бейсболу. Однако любовь к бейсболу редко приводила его во дворы соседей, чьи частые нападки на Новый курс и регулярные антисемитские шутки были непереносимы для папы, излюбленным человеком которого на радио помимо Франклина Рузвельта был высокоинтеллектуальный еврей Клифтон Фадиман. Папа умел избегать ситуаций, в которых вежливое молчание в ответ на какие-либо возмутительные замечания могло быть истолковано как знак согласия.

6. Не допускайте непочтительности по отношению к учителям

Мои родители объяснили мне, что я никогда не должен проявлять даже малейшее неуважение по отношению к людям, от которых зависит разрешение перескочить через полгода или перейти в более продвинутый класс. Не было ничего плохого в том, чтобы в шестом классе знать больше, чем выучила за свою жизнь моя учительница, но выражать сомнение в излагаемых ею фактах значило бы лишь напрашиваться на неприятности. Пока вы не окончите среднюю школу, вам не много пользы принесет выражение сомнений в том, чему учителя хотят научить вас. Лучше покорно заучить их излюбленные факты и получить наилучшие оценки. Отложите свои бунтарские порывы до того времени, когда вышестоящие не будут держать вас за горло.

7. В случае интеллектуальной паники постарайтесь немедленно получить помощь

У меня время от времени случались срывы, когда я не мог повторить алгебраический прием, выученный днем раньше. В таких случаях я всегда без колебаний обращался к кому-нибудь из одноклассников за помощью. Лучше пусть одноклассник узнает о моих проблемах, чем я не смогу перейти к следующей задаче. Быть может, в утверждении “делай сам, или ничему не научишься” и есть рациональное зерно, но если сделать не получается, то далеко не уедешь. Еще чаще случалось, что мне сложно было сформулировать свои мысли, и я регулярно затягивал с выполнением письменных заданий. Только благодаря тому, что моя мать в последний момент пришла мне на помощь, мне удалось в восьмом классе вовремя сдать хорошо написанную работу по истории Чикаго. Еще важнее было, что впоследствии мама настояла на том, чтобы отредактировать каждое слово моего вступительного сочинения для получения стипендии в Чикагском университете. Я без особого стыда принял внесенную ею значительную правку и ничуть не пожалел об этом.

8. Найдите себе молодого кумира и берите с него пример

В один из наших регулярных пятничных визитов в публичную библиотеку на 73-й улице отец посоветовал мне взять там знаменитую книгу Поля де Крюи “Охотники за микробами”, впервые увидевшую свет в 1926 году. В этой книге я прочитал увлекательные истории о том, как ученые побеждали инфекционные заболевания, преследуя болезнетворных микробов с тем же упорством, с каким Шерлок Холмс преследовал профессора Мориарти. Через несколько месяцев я принес домой книгу “Эрроусмит” Синклера Льюиса, которому Поль де Крюи помогал в качестве научного консультанта. В этой книге рассказано о так и не сбывшейся надежде главного героя спасти жертв холеры с помощью поражающего бактерии вируса. На меня произвела впечатление молодость главного героя: я осознал, что наука — это, быть может, что-то вроде бейсбола, то есть игра молодых, начинающих блистать, когда им едва перевалит за двадцать.

Ставить себе высокие планки мне помог также мой не особенно дальний родственник Орсон Уэллс, бабушка которого тоже носила фамилию Уотсон. Мы никогда не встречались, но он, так же как я, вырос в штате Иллинойс. После того как он по сути остался сиротой, он рос у дяди моего отца — известного чикагского актера Дадли Крафтса Уотсона. Появляясь в гостях у своего племянника всегда в наилучшем виде, в неизменном пенсне, Дадли с наслаждением рассказывал нашей семье об успехах Орсона, которые начались еще когда он играл в школьных спектаклях в Школе Тодда. Меня особенно вдохновляла дерзость Орсона, начиная с его известной радиомистификации с “Войной миров” и заканчивая эпохальным фильмом “Гражданин Кейн”. Кумиру ученого не обязательно быть микробиологом — или даже бейсболистом.

О книге Джеймса Уотсона «Избегайте занудства. Уроки жизни, прожитой в науке»