Леонид Девятых. Шухер!

Отрывок из романа

…На остановке я один, разъезд пуст, да и вообще на всей улице не видно ни души.

Мимо медленно проезжает черный джип, и я вижу за стеклами его окон два белых пятна. Это лица водителя и пассажира, и они смотрят в мою сторону. Какая-то необъяснимая тревога закрадывается мне в душу, и я провожаю джип взглядом до тех пор, пока он не скрывается за поворотом улицы. Тревога отпускает; я снова сижу и вдыхаю августовский воздух, посматривая на небо с рассыпанными на нем звездами. Одна из них мигает, почти затухая, как огонек свечи на сильном сквозняке.

А трамвая все нет и нет.

Наконец, потеряв всякую надежду дождаться его, я встаю, решившись идти до дома пешком, и тут прямо против меня останавливается давешний джип. Где-то внутри, под темечком, громко звучит тревожный звонок, но уже поздно: два мордоворота, выскочив из машины, стиснули меня с обеих сторон, и в ребра сбоку мне уперлось что-то металлическое.

— Не рыпайся, сука, — буркает мне в ухо один, а тот, что ткнул мне под ребра пистолет (я уже не сомневался, что это именно пистолет), добавляет:

— Иди, сука, к машине.

Мое заявление, что совершается какая-то ошибка, остается без внимания. Первый мордоворот садится на заднее сиденье джипа, хватает меня за руку и втягивает вслед за собой. Второй примащивается с другого бока, и джип, взвизгнув покрышками, срывается с места.

— Господа, мне кажется, что, похищая меня, вы совершаете какую-то ошибку, — вновь очень вежливо говорю я. — Я не миллионер, не сын миллионера и даже не дочь, у меня ничего нет, а стало быть, никакой ценности я для вас не представляю. Однако я могу указать вам одного относительно молодого человека, у которого папа нефтяной магнат. И похитив его, а не меня, вы могли бы получить хороший выкуп.

— Заткнись, — не поворачивая головы, произносит человек в пиджаке, сидящий рядом с водителем.

— Заткнись, сука, — дублирует приказ, очевидно, босса этой команды, мордоворот, что сидит слева. А тот, что справа, — больно тыкает стволом пистолета мне в ребра.

Трамвайные пути, вдоль которых помчался джип, вот-вот должны были повернуть направо, к центру города. А Речной техникум был прямо.

— Здесь прямо, пожалуйста, — учтиво обратился я к водителю, когда мы подъехали к перекрестку. — Доедем до Речного техникума, а там двести метров и я дома. Вы зайдете? У меня есть хороший кофе.

Водитель и босс переглянулись, после чего последний повернул голову и испытующе посмотрел на меня. У него было довольно приятное лицо, которое можно было бы назвать добродушным, если бы не жесткие складки, шедшие от крыльев носа ко рту, и глубокая ямка на подбородке, грубая, будто высеченная топором.

— Ты дурак? — не отводя от меня взгляда, спросил он.

— Нет, — заверил его я. — У меня и справка есть.

Я потянулся к карману, чтобы достать справку из диспансера, вернее, копию, которую всегда носил с собой «на всякий случай», но тут же получил удар под дых и задохнулся.

— Придурок, — процедил сквозь зубы босс и отвернулся.

Покуда я приводил свое дыхание в норму, джип повернул направо, начисто лишив меня надежды, доехать до дому.

— Напрасно мы не завернули ко мне, — произнес я слегка обиженным тоном, когда дыхание совершенно наладилось. — Я бы угостил вас кофе, мы бы поболтали и, возможно, стали бы приятелями. И вы бы тогда поняли, что я совсем не тот, кто вам нужен…

— Слушай, Финт, а он нам не велик? — спросил босса водила, поглядывая на меня в зеркало заднего вида. — Мне еще тогда, когда он на остановке стоял, показалось, что он больно длинный.

— Ничо, поместится, — ответил Финт. — Затолкаем.

— А вдруг не помещусь? — задал я вопрос, совершенно не понимая, о чем идет речь. — Может, вам, пока не поздно, найти более подходящего человека, который поместится?

— Заткнись, — буркнул Финт.

— Заткнись, сука, — повторил мордоворот слева. А тот, что сидел справа от меня, спросил, осклабившись:

— Чо, ссышь, когда страшно?

— Мне вовсе не страшно, — я лучисто улыбнулся.

Босс и водила снова переглянулись.

— Почему? — спросил Финт, не поворачивая головы.

— Я эмоционально выхолощен, — ответил я. — Это еще раз говорит в пользу того, что я совсем не тот человек, который вам нужен.

Какое-то время мы ехали молча.

— Я думаю, вам стоит это знать, — нарушил я тишину и сделал паузу. Слишком долгую, чтобы смогли выдержать босс с его мордоворотами.

— Что знать? — повернулся ко мне Финт.

— Что мой отец — судья.

— И что он судит? Соревнования школьников?

Финт засмеялся, и оба мордоворота загоготали в поддержку шутки шефа.

— Нет, не соревнования школьников, — сказал я со значением и гордо вскинул голову. — Он судит людей в суде.

Я почти не кривил душой. Мой отец, когда был жив, являлся председателем товарищеского суда на заводе.

Финт и водила снова переглянулись, и я заметил, как у водителя запульсировала на виске голубая жилка.

— Врет, — убежденно сказал Финт.

— Врет, — подтвердил водила. А мордоворот справа опять больно ткнул меня пистолетом под ребра.

Мы миновали Старую дамбу и поехали в сторону вокзала.

— Может, ему глаза завязать, а, Финт? — предложил мордоворот справа. На что босс ответил:

— Не стоит. Он все равно уже никому ничего не скажет.

— А если вдруг скажу? — деловито спросил я, но мне ничего не ответили.

Мы завернули в проулок, названия которого я не знал, и встали возле двухэтажного дома из красного кирпича со светящейся вывеской между первым и вторым этажами:

РИТУАЛЬНЫЕ УСЛУГИ

Это меня озадачило. Неслышно открылись ворота железного забора, и мы въехали во двор дома.

— Выходим, — сказал Финт, и мы вышли. Оба мордоворота снова оказались у меня по бокам.

Пахло стружкой и масляной краской. Невдалеке, возле забора, притулились два сарая, очевидно, мастерские. Возле крыльца дома, как напоминание о бренности бытия, стоял черный катафалк, на боку которого было написано «Ритуальные услуги» и ниже — номер телефона. Этот катафалк озадачил меня еще больше.

— У вас кто-то умер? — спросил я как можно более непринужденно. И тут же получил от правого мордоворота удар в бок.

Мы молча вошли в дом, прошли небольшим коридором, и меня втолкнули в комнату, где посередине на двух табуретах стоял раскрытый гроб. Изнутри он был обшит блестящей белой материей с оборками по краям. Поодаль стояла крышка гроба, прислоненная внутренней стороной к стене. С другой стороны гроба сидел на стуле и дремал худой старик, смахивающий на Кощея Бессмертного.

— Мы вернулись, Василий Иванович, — негромко кашлянув в кулак, произнес Финт.

— А-а, — старик открыл мутные глаза и посмотрел сквозь меня. — А чо такой большой?

— Так темно же на улице, Василий Иванович, трудно углядеть, кто какого росту, — ответил Финт с оправдывающимися нотками в голосе, из чего я заключил, что Кощей пользуется в этой банде определенным весом. (Что это была банда преступников, я уже не сомневался.) Если он не ее главарь. Да нет, точно главарь. Ишь, как этот Финт на него смотрит. Подобострастно. Вот ведь, старик уже, а туда же, в главари…

— А потом, Василий Иванович, на улицах — хоть шаром покати. Всего-то около одиннадцати, а город будто вымер весь. Сами знаете, боятся люди по вечерам на улицу выходить.

— Зна-аю, — сказал Кощей таким голосом, будто кто-то очень вредный с сильным нажимом провел гвоздем по стеклу. — Раньше, бывало, по вечерам народу на улицах полно, гуляют, веселятся, песни поют. — Он вздохнул. — Вечерами только жизнь и начиналась, — продолжал он скрипеть железом по стеклу. — А вот днем никого нету, все на работе, — он снова вздохнул и проскрипел: — Вот ведь времена настали.

— Да-а, — соглашаясь протянул Финт.

Кощей поскреб ногтями тощую грудь.

— Длинный он больно. Костюмчик ему будет маловат, — продолжал смотреть сквозь меня Кощей.

— Вот и я то же вашим товарищам сказал, — непосредственно обращаясь к Кощею, поспешил я согласиться, лихорадочно ища выхода из аховой ситуации, в которую попал. Но выхода я не видел. Оставалось только тянуть время. Только вот зачем? — Не подхожу я вам…

— Да и коры жать будут, — пропустив мимо ушей мою реплику, проскрипел Кощей.

— Точно! — подхватил я. — У меня нога — сорок третий размер! Вам кого поменьше надо найти. Кстати, я тут знаком с одним, метр семьдесят росту, не больше. Вот он вам уж точно подойдет. Он работает…

— Хотя, с другой стороны…

— … главным редактором нашего республиканского издательства. И что интересно, в группе — а мы учились с ним на одном курсе — он был ни в зуб ногой ни по литературе, ни по русскому, а вот теперь, гляди ты…

— … кому какое дело, во что одет покойник.

Закончив фразу, Кощей несколько раз каркнул, что у него означало смех, и Финт услужливо улыбнулся. Вслед за этим громко загоготали мордовороты.

Каркнув последний раз, Кощей, прикрыв рот ладонью с пальцами в синих перстнях, вдруг зашелся в тяжелом кашле, и я подумал, что не такой уж он и бессмертный.

— Позвольте с вами не согласиться, Василий Иванович, — дождавшись, когда у него уймется кашель, твердо сказал я и сдвинул к переносице брови. — Одежда, в том числе и обувь, играют немаловажное, а подчас и решающее значение в жизни любого человека. Помните поговорку: встречают по одежке, а провожают по уму? Конечно, помните. Так вот, смею вас заверить, уважаемый, провожают человека, конечно, по уму. А вот встречают, скажу я вам — по одежке. И тут существенное значение приобретает вопрос: во что одет этот человек, которого встречают по одежке? Вы понимаете, о чем я? Ведь если тот человек, которого встречают, одет в хорошо пригнанный, новый и дорогой костюм, то его встречают совершенно иначе, нежели встречают человека, одетого в свитер с вытянутыми рукавами и поношенные джинсы. Человека в хорошем костюме встречают лучше, чем человека в свитере. Вы согласны со мной? Конечно, согласны. А обувь? Обуви, в частности ботинкам и полуботинкам, большое значение придают женщины. Если ботинки новые и чистые, это одно. А если поношенные и грязные — это совершенно другое. Помните сцену в электричке из фильма «Москва слезам не верит», когда актер Баталов впервые повстречал главную героиню? Ну, которую бросил телевизионный парень и которая потом стала директором фабрики? Она обратила внимание на грязную обувь Баталова и внутри себя решила, что владелец такой обуви — мужик никчемный. Если бы не обаяние героя Баталова, у них ничего бы не вышло. Именно из-за этого впечатления, навеянного грязной обувью. Вы понимаете, о чем я? Понимаете, куда я гну? Моя бабушка, которая одна воспитывала меня с малолетства, однажды сказала мне, что…

— Заткнись, — проскрипел Кощей, морщась.

— Заткнись, придурок, — повторил за ним Финт, угрожающе надвигаясь на меня.

— Заткнись, сука, — прошипел мне в ухо мордоворот слева, а мордоворот справа привычно сунул мне пистолет в ребра.

«Синяк будет», — подумал я про свой бок, и тут Кощей опять проскрежетал гвоздем по стеклу:

— Кончайте его, хлопцы.

О книге Леонида Девятых «Шухер!»

Чеченский Геббельс

Глава из книги Андрея Рубанова «Йод»

В столице России у меня появился шикарный кабинет. Московская приемная мэра Грозного обосновалась на двенадцатом этаже новейшего высотного билдинга рядом с Павелецким вокзалом. Привыкнув, я пригласил в гости Миронова, и Миронов, даром что бывалый человек, был впечатлен: войдя, он вытирал подошвы об коврик у входной двери до тех пор, пока я его не остановил.

С высоты пятидесяти метров, сквозь дымчатые панорамные стекла, дочиста отмываемые раз в неделю бригадой верхолазов, Москва выглядела неплохо — особенно если совсем недавно ты смотрел на этот жестокий, бестолковый и аморально богатый город через прутья тюремной решетки. Объект наблюдения выглядит очень разно, в зависимости от того, где пребывает наблюдатель.

— Отлично, — сказал Миронов, погружаясь в кожаное кресло и оглядываясь. — А курить можно?

— Нельзя, — ответил я. — Во всем здании не курят. Раз в полтора часа мы выходим всей бандой во двор и там курим.

— Все равно отлично.

Он посмотрел на книги, лежащие на моем столе: жизнеописание Йозефа Геббельса и уважаемый мною фундаментальный труд Густава Ле Бона «Психология толпы».

— Короче говоря, ты теперь чеченский Геббельс.

— Нет, — с сожалением ответил я. — Мне до него далеко. У Геббельса было целое министерство. Выделенный бюджет, сотрудники, полномочия. А у меня ничего нет. Мне даже денег тут не платят.

В восьмом часу вечера мы сидели одни. Секретарши, просители и приближенные к мэру люди, два часа назад заполнявшие офис пестрою толпой, давно исчезли. И я мог говорить про Геббельса — а также про то, что мне не платят — не опасаясь лишних ушей.

— Демократические системы, — сказал я, — традиционно пренебрегают пропагандой. В отличие от тоталитарных систем. Это очень плохо. Когда я впервые прилетел в Грозный, я был удивлен. Я думал, что город будет весь засыпан листовками. Но за три месяца я не видел ни одной пророссийской листовки. Нет газет, нет радио. Информационная война не ведется!

— А ты, значит, хочешь вести информационную войну, — сказал Миронов.

— Меня для этого позвали.

— Ты хорошо выглядишь. Загорел.

— В Чечне сейчас плюс тридцать.

— Ты молодец. Ты на своем месте.

Я с удовольствием кивнул. Мой шеф Бислан с ювелирной точностью поставил бывшего журналиста, финансиста и арестанта на тот участок фронта, где бывший журналист и арестант сразу принес пользу. Еще в июне бывший финансист, сидя на деревянном ящике во дворе мэрии Грозного, после второго стакана теплой водки требовал дать ему автомат и отправить в бой — теперь, спустя несколько недель, он догадался, что желающих бегать с автоматом по пыльным разбитым асфальтам чеченской столицы — хоть отбавляй, но среди них мало кто способен прилично связать на бумаге по-русски хотя бы несколько фраз.

— Скоро выборы, — сказал Миронов. — Бислан будет Президентом Республики. А ты взлетишь еще выше.

— Мне этого не надо, — ответил я. — Зачем взлетать? Я и так в полете. Как это ни смешно, я тут в натуре на своем месте. Мои амбиции мегаломаньяка полностью удовлетворены. Ходить с видом всезнайки, красиво пиздеть, быстро отвечать на любые вопросы. Постоянно мониторить прессу. Мне бы свое ведомство, двоих-троих толковых людей, мне бы бумагу и множительную технику — я бы поставил на уши половину Кавказа.

— Ты любишь это, — заметил Миронов, наблюдая за улыбающимся мною.

— Ставить что-то на уши? — я улыбнулся еще шире. — Да. Люблю. Не то что люблю — умею. Или мне кажется, что умею. Но когда я влияю на ситуацию — в Чечне, или в «Матросской тишине», или где-нибудь еще — мне тогда хорошо. Кроме того, я приношу пользу людям, а это важно.

— У тебя глаза блестят.

— Возможно, — я повертел в руках биографию Йозефа Геббельса. -Странно, да? Типичный русский Вася из деревни Узуново самореализовывается в Чечне. Ближе места не нашел…

Миронов сказал:

— Лермонтов тоже самореализовывался на Кавказе.

— Да. Кавказ нужен России, чтобы там умирали ее поэты.

— Слишком красиво сказано.

— Извини, — ответил я, переставая улыбаться. — Согласен. Я ж пресс-секретарь, я приучаю себя говорить афоризмами. На самом деле там страшно, Миронов. Хуево там. Я ожидал немного другого. Там сейчас сто тысяч человек мирного населения. Бабы плачут, в черное одетые. Грозный — город плакальщиц. А тут, за тыщу километров, черные вдовы никого не интересуют. Наоборот, публика злорадствует. Ага, непокорные вайнахи, хотели Ичкерию — так им и надо теперь!

Пахло дезодорантами, средствами для чистки ковров, новой дорогой мебелью. Охлажденным и очищенным воздухом. Немного пахло и сигаретами: приходившие на прием к мэру визитеры были люди суровые, много повидавшие и часто, наплевав на местные правила, курили за дверью пожарного выхода. И я ничего им не говорил: по кавказским понятиям младший не должен делать старшему замечаний.

Кстати, пришли и другие, несколько интеллигентных мужчин с учеными степенями, они присматривали за мной, чтобы я не облажался. Бислан не стал мне ничего объяснять, швырнул в гущу событий, как рыбак бросает сына с лодки в воду: плыви, как умеешь. Я пока плыл.

— Слушай, — сказал Миронов. — Пока не забыл: подари мне фотографию. На память. Какую-нибудь настоящую чеченскую фотографию. Чтоб ты стоял, как положено, с «Калашниковым», на фоне утеса и бурлящего горного ручья. В обнимку с товарищами по оружию, или как это у вас называется…

— Нет у меня такой фотографии, — ответил я. — Ни одной нет. Чужих снимков — сколько хочешь. Зачистки есть, мародеры есть, чеченский ОМОН есть, мэрия Грозного, городской рынок… Бислан есть… А самого себя нету. Как ты себе это представляешь? Чтобы я попросил какого-нибудь бойца сфотографировать меня «на память»? Он бы сразу понял, что я на их войне — турист. Приехал и скоро уеду.

— А ты уедешь?

— Нет. С какой стати? Какие фотографии, я не турист, я нанят работать чиновником. Представь себе, что Геббельс прилетает на Восточный фронт и просит ординарца сфотографировать его на фоне горящего Киева. На память.

— Да, — согласился Миронов. — Это глупо. Кто хочет заполучить весь мир, тому не надо фотографироваться на фоне отдельно взятого города. Ты прав. И ты молодец.

— Скажи это моей жене. Я уже месяц не приношу домой денег.

— Она поймет, — усмехнулся Миронов. — Она подобреет, как только ты станешь личным другом и секретарем президента республики. Лучше скажи: она не боится, что ты найдешь себе молодую красивую чеченку?

— Ты с ума сошел. Я за версту их обхожу. Молодых и красивых. Это Кавказ. Еще пристрелят, за невежливое слово. И потом, молодые чеченки все патриотки своего народа, они полны решимости рожать чеченских детей и восстанавливать численность населения Республики.

— Эй, — сказал Миронов. — Ты перепутал. Я не журналист из газеты «Известия». Мне не надо так красиво втирать про чеченский патриотизм. Я ведь тоже считаю, что они сами виноваты в своих бедах.

Мне захотелось положить ноги на стол, — будучи бизнесменом, я это любил. Но чиновники, наверное, ведут себя более прилично.

— Конечно, виноваты, — сказал я. — Целый народ стал заложником собственного имиджа. Половина цивилизованного мира считает чеченцев кровожадными дикарями. Никто не хочет с ними связываться. Никто не хочет с ними работать. В результате мэр столицы республики вынужден приглашать на должность пресс-секретаря — дилетанта. Студента-недоучку с уголовной судимостью.

Миронов опять с заметным удовольствием изучил вид из окна — закованную в гранит реку и Таганскую площадь, вращающуюся против часовой стрелки, как земной шар — и спросил:

— А там, в Чечне, знают, что ты судимый?

Я кивнул. Когда Бислана (и меня) судили, соратники и друзья мэра собирались возле здания суда злой плотной толпой и скандировали: «Свободу Гантамирову!» Однажды они, в сотню сильных рук, стали раскачивать автозэк, где сидели я и Бислан, и едва не перевернули тяжелый грузовик. Ближе к финалу процесса соратники стали великодушно требовать свободы не только Бислану, но и остальным подсудимым, в том числе и мне. Выпрыгивая из люка тюремной машины в объятия конвойных ментов, я слышал хриплый рев горцев: «Свободу Рубанову!» И вот, спустя год с небольшим, я проходил по коридорам мэрии, а незнакомые мне люди смеялись, поднимали в воздух кулаки и опять орали: «Свободу Рубанову!»

Конечно, кому было надо — все знали, кто я такой. А однажды один парень, примерно моих лет, приезжавший в Грозный помочь родственникам — в Москве он был влиятельный коммерсант, а на родине облачался в камуфляж и не расставался с автоматом — увидел меня и воскликнул:

— Ха! Рубанов! Что он тут делает?

Ему шепнули, что Рубанов теперь — пресс-секретарь.

— Какой он пресс-секретарь! — гневно сверкнув глазами, крикнул камуфлированный предприниматель и предпринял попытку взять меня на прицел. — Он же первейший аферист, банкир, отмыватель черного нала! Вы тут с ним поосторожнее, с этим пресс-секретарем! Он вам тут быстро офф-шорную зону устроит, фирм липовых наделает, штук сто! Вас, колхозников, вокруг пальца обведет! Через год все будете ему должны!

Далее все расхохотались, и я тоже. Ибо все это, разумеется, была чисто чеченская шутка.

Шутили много, грубо, шумно, юмор их был тяжеловесный, но искренний, и меня стали воспринимать всерьез только тогда, когда поняли, что московский гость умеет хохотать так же громко и беззаботно.

А что еще делать? Дома сожжены, работы нет, света и воды нет, ментовской зарплаты едва хватает на чай и муку — остается только хохотать.

Через несколько дней я неожиданно оказался в Махачкале. То есть, прилетел в Грозный, за новой порцией новостей, но на второй день люди из свиты Бисланасказали мне, что надо «съездить в одно интересное место», усадили в машину и куда-то повезли, в компании трех веселых автоматчиков; сидящий справа непрерывно ласкал средним пальцем скобу предохранителя, ноготь на пальце был черный, изуродованный, в точности как у Димочки Сидорова, тогда, в тюрьме; впрочем, сходство между Димочкой и смуглым вайнахом, обвешанным сизыми яйцами снарядов для подствольного гранатомета, на этом заканчивалось. Ехали примерно шесть часов, строго на восток; я не спрашивал, куда. Мне удавалось сохранять невозмутимость в самых щекотливых ситуациях — если куда-то едем, значит, так надо. Приезжая в Чечню, я никому не задавал вопросов. Никому, никогда не задал ни одного вопроса. Самый невинный вопрос изобличил бы во мне новичка, — а моя работа заключалась в том, чтобы иметь вид человека, абсолютно осведомленного во всем на свете.

К вечеру подъехали к многоэтажной гостинице в окружении чисто выметенных асфальтовых дорожек, кустов и деревьев, я вышел и уловил давно забытый запах; гостиница оказалась не гостиница, а пансионат, причем ведомственный, чуть ли не ФСБ, почему-то практически пустой.

В каждом номере был просторный балкон — а под балконом гудело и шуршало Каспийское море.

Мне принесли две бутылки местного дагестанского шампанского и рекомендовали отдыхать.

Я не хотел отдыхать; в Москве сидела грустная жена, в комнатах нашей квартиры не было штор, с потолков свисали голые лампочки, и раз в неделю сын протирал до дыр колени на новых джинсах — если бы шеф дал мне три дня отпуска, я бы потратил это время на хлопоты по хозяйству. Но шеф жил в немного другом мире; уговорив первую бутылку и вдоволь насмотревшись на пенные атаки длинных злых волн, я понял, что таким образом Бислан проявляет обо мне заботу. Показывает, что умеет жить. И предлагает мне учиться тому же.

Конечно, выходные на море были устроены не персонально для меня — ближе к ночи и сам шеф приехал, вместе с заместителем, и тут же пошел купаться, хотявода была холодна.

Я тоже прошелся по острым камням, но в воду не полез, хотя надо было все же рискнуть и искупаться. А лучше — раздобыть серф и попробовать прокатиться. Только где в городе Махачкале найти доску для серфинга?

Да и не умею я на серфе.

Последний раз я плавал в море, будучи подростком пятнадцати лет, в пионерском лагере близ Евпатории, а для меня, сугубо сухопутного человека, вдобавок бывшего пионера, поэта и романтика, море — практически священная субстанция. Дважды в своей жизни я остро и с наслаждением мечтал о море: когда сидел в офисе, фиолетово-желтый от переутомления, загребая деньги лопатой, и когда сидел в тюрьме, фиолетово-желтый от недостатка свежего воздуха, вылавливая вшей из нижнего белья. Если разобраться, Бислан сделал мне большой и важный подарок, и после того, как я вернулся, по темноте, на свой выложенный кафелем балкон и прикончил вторую бутылку жесткой, но вполне кондиционной шипучки, я уже был полон суровой благодарности к своему работодателю. Хотя чувство вины перед женой оставалось. Она тоже была бы рада морю, она его тоже заслужила, и это море нам с ней надо было увидеть вместе.

Судя по всему, в этом санатории Бислану нечего было мне сказать — разумеется, не все у него шло гладко, и его дорога к креслу президента республики не была прямой. И вообще, завидовать было нечему. Он сделал сумасшедшую политическую карьеру, но не мог помочь своему народу выбраться из руин, — это не под силу одному человеку, будь он хоть Де Голль, хоть Кемаль Ататюрк. Нужны исполнители, время, силы, деньги, наконец — у Бислана не было почти ничего. На следующий день после обеда я попросил шефа об аудиенции, и спустя полчаса, открыв дверь его номера, увидел мэра Грозного лежащим на диване — он вполглаза смотрел телевизор, какую-то ерунду, чуть ли не рекламу, вдобавок с выключенным звуком. Большой усталый человек в носках и пятнистых штанах. Увидев меня, сразу сел и мгновенным движением огромной ладони согнал с лица сонливость, подобрал повыше мышцы лба и щек, улыбнулся, нахмурился — пришел в рабочее состояние, но я сразу понял, что зря приперся; шеф, скорее всего, специально уехал — как из Москвы, где его осаждали сотни желающих «восстановить знакомство» и где ему приходилось два раза в неделю менять номер личного телефона, так и из Грозного, где исчезало без вести по пять человек в сутки, — уехал на два дня, по-русски говоря, оклематься, и я, конечно, был ему важен и нужен, но в тот день ему вообще никто не был нужен, и его обаяние, и размах плеч, и улыбка, и чрезвычайно звучный, едва не колоратурный баритон, и «Стечкин» за поясом широкого ремня — все было в первую очередь приемами игры, а уже во вторую очередь неотъемлемыми качествами его личности. Если ты обаятелен и силен от природы, но вынужден на протяжении полугода раскручивать обаяние и силу на полную мощность, однажды ты устаешь, и тебя тошнит от собственного обаяния.

Взъерошенный, загорелый, он выслушал деловитого, немногословного пресс-секретаря: тот отчитался о работе, сунул папку с вырезками из столичных газет, — Бислан открыл, стал смотреть, его глаза едва не слипались, и пресс-секретарь вежливо вынул папку из его пальцев, закрыл, положил на столик, сказал: «Потом прочитаешь, отдыхай» — не фамильярно, а на правах близкого товарища, соседа по централу «Матросская тишина».

Пресс-секретарь так и не отдохнул за те полтора дня, не смог расслабиться. Он выпивал, ел местную еду, часами просиживал на балконе, в пластиковом кресле, вытянув ноги и наблюдая жемчужные переливы меж собой и горизонтом, и хвалил свою предусмотрительность, заставившую прихватить из дома две пары чистых носков; в городе были перебои с водой, она не всегда текла из кранов, а если текла, то в любой момент могла перестать вытекать. Пресс-секретарь много и старательно дышал соленым воздухом, и если бы провел на берегу не сорок часов, а сто сорок, получил бы много пользы для здоровья и нервов, — но, повторим, почти ничего не получил. Он был сложно сделан, или думал, что сложно сделан, — так или иначе, ему всегда, с раннего пубертатного юношества, приходилось настраивать себя на отдых, мысленно вращать какие-то специальные внутренние рукоятки, позволяющие выйти из режима движения в режим покоя. Внезапный набег на каспийское побережье вышел слишком кратким, скомканным — пропитанный разнообразной тюремной дрянью организм пресс-секретаря ничего не понял.

В вестибюле пансионата стояла будка междугородного телефона, и он несколько раз звонил в Москву, говорил с женой.

За час перед отлетом у него разошелся шов на левом ботинке, и он сильно расстроился.

А Каспий был прекрасен, весел и бесшабашен и упруг, он ревел и хохотал, он очень обижался, ведь люди должны приезжать к нему не в камуфляже, с автоматами — а в белых штанах, на машинах с открытым верхом, чтоб сзади торчали в небо доски для серфинга.

О книге Андрея Рубанова «Йод»

Survivor

Рассказ из сборника Германа Садулаева «Бич Божий»

Виктор Калкин понимал, что всё это должно закончиться. Скоро.

Проезжая на автомобиле по улицам города, особенно ночью, когда всё вокруг выглядит празднично — светящиеся рекламы, витрины магазинов, гирлянды на домах и деревьях, — Калкин испытывал странное ощущение. Зыбкости, марева. Как в знойный полдень, когда воздух струится и колеблет образы. Однажды с ним уже было такое.

Много лет назад. Проходя мимо деревянного дома в пригороде, он рассеяно посмотрел. И дом вдруг дрогнул, закачался, потерял чёткость, расплылся по горизонталям. Калкин сморгнул, и наваждение исчезло.

Утром на месте строения, в грудах обгорелых брёвен и золы, залитых пеной, суетились запоздалые пожарные. Калкин тогда сказал себе, что у обречённых вещей прежде их физической гибели разрушается образ, матрица, по которой налеплены молекулы вещества. Иногда можно случайно подсмотреть, как колышется образ: так проявляются предвестники скорого распада. И ещё, так можно понять о близкой смерти человека. Или самого себя. Если начинаешь замечать дыры в своей собственной тени, или встаёшь перед зеркалом, а отражение появляется не сразу. И подрагивает, как если бы амальгама была водой, потревоженной слабым ветром.

Этот город уже не отбрасывал вовсе никакой тени, и не отражался ни в одном из зеркал. Всё зашло слишком далеко. Непоправимо.

И, чем быстрее вырастали комплексы новых торговых центров, перестраивались целые кварталы, чем активнее и суетливее были все эти люди, зарабатывавшие и тратившие с каждым днём всё больше и больше денег, чем увереннее звучали по радио, телевидению и с первых полос газет провозглашения новых успехов и достижений, заклинания о стабильности, тем сильнее Калкин утверждался в своём предчувствии. Иногда он шептал: Господи, даже я не думал, что всё будет так плохо и так быстро.

Калкин не был уверен, что в точности должно произойти. Он допускал множество сценариев. Самым вероятным был финансовый крах существующей экономики и цепная реакция развала и хаоса, которую этот крах породит. По сути, у экономики, насквозь виртуализированной, фальшивой, дутой не могло быть никакого иного будущего, кроме скорого краха. Но вполне вероятна была и техногенная катастрофа: взрыв электростанции и паралич энергоснабжения, как вариант. Неуправляемый социальный конфликт, уже перезревший в обществе, разделённом непроходимой границей на господ и быдло, и ежедневно готовом взорваться гноем, как огромный волдырь. Национальные беспорядки — дело только времени, когда город заселён людьми, половина из которых не говорит на твоём языке и смотрит на тебя, как на чужого и лишнего. Террористические акции или просто погромы. Путч и последующие тотальные репрессии, для устрашения. Даже нападения извне невозможно было совершенно исключить.

Что будет запалом, первым сломанным зубчиком шестерёнки вращающейся жизни обречённого города было не столь важно. В любом случае, все компоненты катастрофы будут накладываться друг на друга, пока не настанет полный коллапс.

Если катастрофа начнётся с массовых волнений, то к ней скоро присоединятся и техногенные факторы — системы жизнеобеспечения будут разрушены. Если, наоборот, катастрофа начнётся с выхода из строя систем жизнеобеспечения города, то всё равно — это спровоцирует массовые волнения, погромы и резню. Начавшись с чего угодно, катастрофа будет развиваться, пока не станет тотальной, абсолютной и не достигнет своего апогея в совершенной деструкции.

И главный фактор катастрофы, зародыш гибели города, гарантия его полного уничтожения — это люди, населяющие город. Калкин видел это, читал по лицам. Если во всём городе отключат электричество, перестанет работать освещение и охранная сигнализация, эти люди отправятся громить супермаркеты. Если правительство объявит о денежной реформе и деноминации на два порядка, обесценив все доходы и вклады, эти люди отправятся громить супермаркеты. И если революционеры низложат продажную власть, эти люди не соберутся силами, чтобы переустроить прогнившее государство — нет, они отправятся громить супермаркеты.

Они в любом случае будут громить супермаркеты, взламывать кассы, выносить продукты и растаскивать по домам цветные телевизоры, а по пути они будут поджигать автомобили и убивать друг друга.

Это будет происходить в течение месяца или дольше. Потом в город войдут войска, свои или чужие, ремонтные службы и спасатели. Энергоснабжение и коммуникации постепенно заработают, витрины вставят, мародёров расстреляют, порядок восстановят.

Калкин понимал, что его задачей будет выжить, продержаться этот месяц. И готовился.

В первую очередь, нужно было оружие. Виктор не собирался убивать и грабить, но оружие было необходимо для самозащиты. От тех, кто, несомненно, будет грабить и убивать. Страшнее всего будут банды подростков — мужчины среднего возраста, как правило, ведут обособленную жизнь, одни или в своих семьях. Им будет трудно объединиться. Подростки уже сейчас живут сворами, они лучше всех подготовлены к хаосу — хаос только развяжет им руки и высвободит агрессию. Группы подростков обоих полов, вооружённые всем, что они смогут достать, будут охотиться на взрослых, убивать их ради вещей или просто так, а также устраивать кровопролитные стычки друг с другом.

Другой опасностью будут бывшие милиционеры. Они станут бывшими, когда беспорядки хлынут через край, и защитники правопорядка поймут, что не в силах справиться с хаосом. Тогда копы сами превратятся в мародёров — они тоже, как подростки, организованы в шайки, и у них уже есть оружие.

Калкин сделал всё по закону, чтобы не наживать себе преждевременно лишних проблем. Он оформил охотничий билет и приобрёл многозарядный гладкоствольный карабин. Несмотря на то, что карабин считался охотничьим, у него были внушительные боевые характеристики: скорострельность, прицельная дальность, калибр. К карабину Виктор приобрёл две коробки патронов, по пятьдесят штук в каждой коробке. Через неделю раздумий, Виктор снова отправился в оружейный магазин, и приобрёл ещё шесть коробок патронов. Теперь он был готов к длительной обороне.

Карабин, оптический лазерный прицел и боеприпасы Калкин поместил в специально приобретённый стальной шкаф, запирающийся на ключ: всё, как требовалось по правилам хранения гражданского оружия в домах частных лиц.

В другом оружейном магазине Калкин купил себе два метательных ножа. Ещё недавно метательные ножи не поступали в свободную продажу, считались запрещённым холодным оружием и имелись только на вооружении военных и силовиков. Теперь такие ножи, с направленным центром тяжести, открыто лежали на прилавке. Продавец объяснил Калкину, что по длине и ширине лезвия эти экземпляры не подпадают под холодное оружие. Калкин купил для ножей и набедренные чехлы на ремнях. Метать ножи он научился ещё в детстве.

Калкин не собирался вести наступательных боевых действий, поэтому посчитал, что карабина и ножей в качестве вооружения хватит. Дальше стоило подумать о минимальных запасах продовольствия.

И, даже важнее — воды. Человек может жить без еды неделями, без воды — погибнет всего за несколько дней. Когда начнётся катастрофа, водопровод перестанет работать, рано или поздно. Калкин купил двадцать пятилитровых пластиковых канистр с водой. Этого должно было хватить на какое-то время. Если расходовать экономно — то на месяц вполне.

Калкин любил мыться дважды в день: утром он принимал душ, выдавливал на губку гель и натирал всё тело, вечером погружался в ванну с морской солью. Он с горечью думал о том, что на время бедствия от гигиенических пристрастий придётся отказаться. Он сможет позволить себе только обтирание намоченным в воде полотенцем. Гелем, шампунем и мылом Виктор не запасался — на смывание мыла тратится слишком много воды. Чтобы не беспокоили грязные засаленные волосы, Калкин приучил себя стричься очень коротко, почти под ноль. Он также сбривал лишние волосы в паху и подмышками.

Очень важно будет экономить воду! Пока остаётся вода — можно жить, не выходя в разбушевавшийся мир. На мытьё посуды драгоценную воду тратить глупо. Калкин запасся ящиком одноразовых тарелок.

С едой было сравнительно просто. Делать запасы скоропортящихся и замороженных продуктов не имело смысла — когда прекратится подача электричества, холодильник перестанет работать и всё стухнет. Но современная пищевая индустрия предлагала огромный выбор консервов и прочих продуктов длительного хранения.

Виктор отправлялся в продуктовые супермаркеты почти каждый день и пополнял свои запасы. Он был готов, если продавщица станет смотреть на него с подозрением, обмолвиться, что кормит бригаду рабочих, делающих у него ремонт. Но продавщицы бесстрастно пробивали товар и на Калкина совсем не смотрели. К тому же, обратив своё внимание на других покупателей, Калкин заметил, что многие из них катят к кассе тележки, с верхом гружённые всякой всячиной, как будто тоже собираются пережить длительную осаду или, как минимум, предвидят серьёзный скачок цен.
Он купил ящик лапши быстрого приготовления. Тридцать банок разнообразных рыбных и мясных консервов. Крупы и макароны. Сушёную и вяленую рыбу. Большую банку мёда, бутыль разливного подсолнечного масла, два килограмма топлёного масла — дома Калкин масло ещё раз перетопил и очистил, хорошо очищенное топлёное масло можно хранить без холодильника годами. Хлеб покупать не стоило — быстро почерствеет или, того хуже, заплесневеет. Сушить сухари Калкин не хотел. Он купил дюжину пакетиков готовых сухариков, к пиву. На них тоже не стоило особенно рассчитывать: усиливают жажду, а воду придётся экономить. Но стали продавать сушенные хлебцы из цельномолотого зерна, диетическое питание, и Калкин купил сорок упаковок. Конфеты хранятся долго, Калкин купил конфет. А также несколько килограммов сахара и пару банок сиропа, чтобы разбавлять воду для питья. Килограмма чая и двух литровых банок кофе хватит, посчитал он. Вообще не стоит особо рассчитывать на то, что в квартиру будут подавать газ.

Чтобы была возможность готовить, Калкин купил миниатюрный мангал и четыре мешка древесного угля — он продавался в супермаркетах, для любителей пикников. На растопку пойдут книги и журналы, они у Калкина были.

Виктор планировал устраивать и небольшие праздники. Поэтому не отказал себе в ящике пива, нескольких бутылках вина и коньяка.

Мысли о еде неизбежно привели к вопросу об экскрементах и прочих отходах. Когда прекратится водоснабжение, канализация тоже перестанет работать. Калкин решил, что будет пользоваться горшком, а ночью вываливать его содержимое в пакет и выбрасывать в окно, вместе с накопившимся мусором. Запас туалетной бумаги был сделан, пятнадцать рулонов. Мочиться можно будет в освобождающиеся канистры из-под воды и также выбрасывать их в окно, по мере наполнения. Только зашвыривать надо будет подальше, чтобы невозможно было установить, в какой квартире скрывается жилец.

Калкин готовился к самому худшему, но молил, чтобы бедствие не пришлось на суровую зиму. Центральное отопление работать не будет, а обогревать квартиру мангалом долго не получится. К тому же, придётся открывать окно, чтобы выходил дым. Калкин запасся тёплыми вещами — одеялами на синтепоне, овчинным тулупом, шерстяными носками, варежками, тёплой шапкой.

Лекарства. Необходимы были лекарства. Виктор собрал внушительную аптечку из жаропонижающих, обезболивающих, антисептиков, антибиотиков, сосудорасширяющих и прочих препаратов, купил бинты, вату, марлю и бактерицидные пластыри. Он часто думал, в какое ужасное положение человека, удалённого от благ цивилизации, может поставить внезапно разболевшийся зуб. В книгах и фильмах у робинзонов зубы не болят. Но в жизни это может произойти с очень большой вероятностью.

Калкин посещал стоматолога несколько месяцев, превентивно перелечил все зубы, а наиболее подозрительные удалил.

Калкин с трудом нашёл в хозяйственном магазине хорошие, толстые свечи и купил два больших ящика. Свечи будут освещать квартиру по ночам и немного согревать. Он подумал об опасности пожара и купил огнетушитель. Придётся быть начеку, ведь совсем без открытого огня обойтись не удастся!

Виктор подумал и о своём досуге, и о связи с внешним миром. Вся его бытовая техника — радиоприемник, телевизор, магнитофон — работали на батарейках. Запас элементов питания был сделан внушительный. В своей фонотеке он держал дюжину нераспечатанных кассет с музыкой — преимущественно классической. На книжной полке дожидались времени, когда досуга будет хоть отбавляй, десяток новых книг, толстых, в массивных переплётах. После прочтения они пойдут на растопку мангала — двойная польза.

Маленькая однокомнатная квартира Калкина превратилась в подобие мелкооптового склада. Вдоль стен громоздились ящики, коробки, канистры, банки. Часть мебели пришлось выкинуть, иначе запасы не помещались. Виктора это не смущало. Он давно перестал приглашать к себе друзей и даже девушек. Семьи Виктор не заводил.

О какой семье можно было думать сейчас, на пороге катастрофы? Какое будущее планировать? Калкин с грустью думал о мужчинах, которым, когда придёт беда, будет нужно заботиться не только о себе, но и о беспомощных орущих детях, о бьющихся в истерике женщинах, которых станут отлавливать и насиловать банды ментов и подростков. Им будет точно не выжить, не выдержать, не спастись. Они погибнут — все вместе. Семья тяжкая обуза, кандалы, балласт. Семьи быть не должно. Только одному можно хотя бы попытаться выжить. С семьёй на спасение не останется ни единого шанса.

Дом — крепость. Виктор вставил двойные железные двери. Но, чтобы не привлекать внимание, оббил внешнюю дверь самым дешёвым дермантином, да ещё и расцарапал его. Квартира не должна выглядеть так, как будто в ней живёт богач. Седьмой этаж, без балкона. Решётки можно было не ставить. Но, на случай, если выбьют стёкла, Калкин вырезал и поставил у окон щиты фанеры. С внутренней стороны он закрыл окна тяжёлыми светонепроницаемыми шторами. Такие шторы буду хранить тепло и скрывать свет огня, зажжённого в квартире.

Вечерами после работы Калкин, если не шёл в магазин, сидел дома, в одиночестве. Осматривал свои запасы, пересчитывал, заносил в журнал. Проверял сроки годности продуктов. Если срок годности подходил к концу, Калкин нёс упаковку на кухню, для употребления в ближайшее время, а в журнал записывал, что надо заменить запас этого продукта свежим.

И ещё Калкин думал, мучительно: что ещё? Чего он не учёл, не предусмотрел? Самая незначительная ошибка могла стать неисправимой, фатальной, когда катастрофа настанет.

Деньги. Калкин ничего не держал на банковских счетах и картах. Только наличные. С самого начала кризиса банкоматы будут взломаны, банки перестанут работать. А наличные ещё будут в ходу, по крайней мере, какое-то время. Калкин хранил в квартире накопленные деньги в трёх самых распространённых валютах: отечественной, долларах и Евро. Однажды, получив зарплату, Калкин подумал и разменял часть денег на китайские юани.

Ещё у него было немного золотых украшений. Он не был богат и не мог позволить себе бриллианты или что-то подобное.

Но что если и через месяц помощь не придёт, инфраструктуры не будут восстановлены, беспорядки не прекратятся? Или катастрофа будет развиваться так, что для того, чтобы выжить, необходимо будет ещё раньше покинуть город?

На автомобиль рассчитывать не приходилось. Много автомобилей — не исключено, что и его собственный — будут сразу разбиты, сожжены. Заправки работать не будут. К тому же, даже если и будет автомобиль, и бензин в баке — когда из города на машинах попытаются выехать сразу все, это парализует движение. Летом, стоя в пробке, Калкин думал, что городские трассы не приспособлены, не готовы к массовой эвакуации. Если даже одни дачники и отдыхающие по выходным закупоривают движение на всех выездах из города, то что будет твориться, когда объявят об эвакуации?

Следовательно, выбираться из города нужно пешком. И держаться подальше от магистралей. Калкин изучил карту и наметил путь личного спасения. Мимо гаражей, по пустырям и дальше — на юг. Идти надо на юг, туда, где мягче климат.

Калкин купил хорошие крепкие ботинки, непромокаемый комбинезон, вместительный рюкзак и палатку. Выходить надо в предутреннее время, не днём, когда светло, но и не ночью. Перед самым утром человек вял, даже если этот человек — злодей. В предрассветные часы удастся избежать встречи с шайками погромщиков. Если не удастся — у него будет с собой карабин, и дёшево он свою жизнь не продаст.

В рюкзак он сложит патроны, палатку, небольшой запас продуктов, воды. Надо не забыть документы.

Калкин был готов. Но ожидание томило его, неопределённость угнетала.

В один сырой осенний вечер он пришёл домой, опустил своё усталое тело на маленький диван, еле помещавшийся в комнате меж груд запасов, и включил телевизор. Шло старое кино, которое Калкин видел уже раз двести. Калкин стал засыпать.

Его разбудил экстренный выпуск новостей. С экрана к гражданам обращалось первое лицо государства. Было не совсем понятно, о чём оно говорит. Фразы звучали как ритуальные заклинания: «Мы призываем сохранять спокойствие… принимаются все необходимые меры… ситуация полностью контролируется правительством… у нас достаточно ресурсов, чтобы обеспечить… все возможные провокации получат адекватный ответ… затруднения носят временный характер… мы гарантируем, что в течение ближайших…»

Тогда, впервые за несколько последних месяцев, а, может, и лет, ему стало легко и спокойно. Он подумал — наконец… Улыбнулся светло. И сказал: храни нас, Господи!

О книге Германа Садулаева «Бич Божий»

Дэвид Майерс. Интуиция. Возможности и опасности

Отрывок из книги

Мышление без осознания

Говорил ли вам кто-нибудь, что вы просто удивительны? Да-да, именно вы. Вы обрабатываете огромное количество информации «за кулисами». Вы без каких бы то ни было усилий делегируете большую часть мышления и принятия решений массам когнитивных работников, которые трудятся в «подвале» вашего разума. Только по-настоящему важные ментальные задачи попадают на стол в кабинете, где работает ваше сознание. Когда вам задают вопрос: «О чем вы думаете?», то отвечает генеральный директор вашего сознания, повествующий о тревогах, надеждах, планах и вопросах, не обращающий внимания на работников нижних этажей.

«С этой великой идеей современной психологии — тем, что основная часть наших повседневных мыслей, чувств и действий осуществляется без контроля сознания, — людям трудно согласиться», — отмечают Джон Барх и Таня Чартранд, психологи из Нью-Йоркского университета. Наше сознание склонно полагать, что именно его собственные намерения и сознательный выбор правят нашей жизнью (что вполне понятно, поскольку верхушка айсберга сознания в основном осознает свое видимое Я). Но сознание переоценивает свой контроль. Давайте возьмем в качестве примера что-нибудь простое, например речь. Вереница слов без усилий вылетает из вашего рта почти в полном соответствии с синтаксисом (что поразительно, учитывая, каким огромным количеством способов слова могли бы перепутаться). Это похоже на то, как если бы в нашем «подвале» действительно сидели слуги, которые деловито сколачивали предложения, пускали бы их вверх по трубам и плавно выпускали их из нашего рта. Вряд ли у вас есть ключ к пониманию того, как они это сделали. Но это так.

Когда я печатал последний абзац и на экране компьютера появлялись слова, мои пальцы скакали по клавишам клавиатуры, следуя указаниям откуда-то, но явно не от генерального директора моей психики, отдающего приказы одному пальцу за другим. Я не мог бы, не спрашивая свои пальцы, сказать вам, где «в», а где «з». Если кто-нибудь войдет в мой кабинет, когда я печатаю, мои умные пальцы — на самом деле когнитивные слуги, управляющие ими, — закончат предложение, пока я одновременно буду вести разговор. Еще большее впечатление производят умелые пианисты, которые могут говорить, в то время как их пальцы исполняют знакомую пьесу. А еще есть студенты Корнельского университета, которых психологи Ульрик Ниссер, Элизабет Спелке и Уильям Хирст научили писать одной рукой слова под диктовку и одновременно с полным пониманием читать текст. Похоже, что у нас есть два разума: один для того, что мы сразу же осознаем, а второй для чего-то еще — для совершения вычислений, связанных с поимкой летящего мяча; превращения двухмерных изображений на сетчатке в трехмерные образы; совершения своевременного вдоха; застегивания пуговиц на рубашке; координации мышц во время написания собственного имени; знания того, как прыгнуть в кучу сухих листьев, и интуитивного нахождения следующего мастерского хода в шахматной партии.

Или рассмотрим в качестве примера вождение автомобиля. Когда человек только учится, вождение требует внимания на уровне генерального директора. Мы сводим разговоры к минимуму и все внимание сосредоточиваем на дороге. Первая неделя за рулем, проведенная американцем в Соединенном Королевстве, или первая неделя вождения британца в континентальной Европе — это повторение опыта начинающего водителя, что требует концентрации на правостороннем или левостороннем движении. Со временем человек научается навыкам вождения, а потом — «сверхнаучается» им. Подобно большинству жизненных навыков, они становятся автоматическими, что освобождает сознание для административной работы. Загорается красный свет, и мы жмем на тормоза без какого-либо сознательного решения посту пить именно так. Во время поездки с работы домой мы можем быть заняты разговорами или своими тревогами, поэтому к пункту назначения нас доставляют наши руки и ноги.

На самом деле иногда они везут нас домой, даже если мы намеревались отправиться в какое-то другое место. «Рассеянность — это один из штрафов, которые мы платим за автоматизм», — отмечает исследователь ментальных ошибок Джеймс Ризон. Он вместе с исследователями поведения животных Робином Фоксом и Лайонелом Тайгером входит в мой короткий список психологов с соответствующими фамилиями. Если босс не отдает приказ о другом пути, слуги, обслуживающие наши обычные интересы, делают то, что они обучены делать. Но бессознание может вмешаться в любое время. В отличие от «бессознательного» Фрейда, наполненного мятежными, задавленными рабочими, конфликтующими с начальством, бессознательные ментальные рабочие когнитивной психологии более дружелюбны, более склонны к сотрудничеству и гораздо более эффективны. Их лозунгом является: «Наша цель — служение».

Радуйтесь этому автоматизму бытия. Ваша способность лететь по жизни, главным образом на автопилоте, позволяет вам эффективно функционировать. Благодаря тому что ваши ментальные лакеи управляются с рутинными и отработанными заданиями, вы можете сосредоточиться на великих свершениях. В то время как окружающие занимаются газоном около Белого дома, накрывают на стол и отвечают на телефонные звонки, президент может заняться урегулированием международного кризиса и заботами о состоянии нации. Все это справедливо и в вашем случае. Вот что сказал философ Альфред Норт Уай тхед в 1911 г.: «Цивилизация развивается за счет увеличения количества операций, которые мы можем выполнять, не думая о них».

Всем нам хорошо знаком автоматизм бытия. Рассеянные профессора прекрасно знакомы с этим явлением. Иногда, выходя из ванной, я щупаю лицо, чтобы проверить, побрился ли я сегодня утром. Зайдя в ванную перед выходом на работу, я смотрюсь в зеркало, чтобы проверить, не забыл ли я причесаться. Спустившись в вестибюль факультета, я зачастую не имею ни малейшего понятия, почему я там оказался (как и в случае бритья и расчесывания волос, автоматизм ходьбы не требует того, чтобы мы держали в сознании свое намерение).

Интуитивное обучение детей

Есть вещи, которые, как мы знаем, мы знаем, но мы не знаем, каким образом мы узнаем их. Давайте вспомним, как вы усвоили язык. Если вы закончили среднюю школу, то вы знаете около 80 тысяч слов (скорее всего, эта цифра является заниженной, поскольку вы читаете эту книгу). Это означает, что в среднем в возрасте от 1 года до 18 лет вы выучивали примерно 5 тысяч слов ежегодно, т. е. 13 слов каждый день! Как вы сделали это — каким образом 5 тысяч слов, выученных вами за год, смогли настолько превысить те примерно 200 слов в год, которым школьные учителя сознательно учили вас, — одна из величайших человеческих загадок. Прежде чем вы научились складывать 2 + 2, вы уже создавали свои оригинальные и грамматически правильные предложения. Возможно, вашим родителям было бы сложно сформулировать правила синтаксиса. Однако, только-только научившись ходить, вы интуитивно понимали и говорили с легкостью, которая посрамила бы студента колледжа, изучающего иностранный язык, пытающегося смоделировать естественный язык на компьютере.

Даже младенцы — задолго до того, как они начинают мыслить словами, — обладают поразительными интуитивными способностями. Мы с самого рождения предпочитаем те зрительные образы и звуки, которые способствуют социальному взаимодействию. Только-только родившись, мы поворачиваем голову в направлении звука человеческого голоса. Мы гораздо дольше задерживаем взгляд на рисунке, на поминающем человеческое лицо, чем на том, на котором изображено нечто вроде глаза быка; а на рисунок бычьего глаза (напоминающий человеческий глаз) смотрим дольше, чем на закрашенный диск. Мы предпочитаем смотреть на объекты, находящиеся от нас на расстоянии 8–12 дюймов1 — именно на таком расстоянии (чудо из чудес) находятся глаза младенца и матери, кормящей его грудью.

Наши перцептивные способности непрерывно развиваются на протяжении нескольких первых месяцев жизни. В течение нескольких дней после рождения в нейронных сетях нашего мозга запечатлевается запах тела нашей матери. Так, грудничок всего недели от роду, если положить его между марлевой подушечкой из бюстгальтера матери и такой же подушечкой из бюстгальтера другой кормящей женщины, обычно повернется к подушечке своей матери. Младенец трех недель от роду, если дать ему соску-пустышку и включить запись голоса его матери или другой, незнакомой женщины, будет энергичнее сосать в том случае, когда слышит знакомый материнский голос.

Кроме того, у младенцев существует интуитивное понимание простых законов физики. Точно так же как взрослые недоверчиво смотрят на трюки фокусника, младенцы задерживают взгляд на мяче, повисшем в воздухе; на машине, которая проезжает сквозь твердый, на первый взгляд, объект; или на предмете, который вдруг исчезает. Младенцы способны даже считать. Исследовательница Карен Уинн показывала пятимесячным младенцам один или два предмета. Затем она прятала эти предметы за ширмой, время от времени убирая или добавляя один предмет через дверцу в этой ширме. Когда она поднимала ширму, младенцы нередко демонстрировали замешательство, и когда им показывали неправильное количество предметов, они смотрели на них дольше. Как и врожденный страх высоты у животных, это — интуитивное знание, не опосредованное словами и рациональным анализом.

«Левый мозг»/»правый мозг»

Более 100 лет нам было известно, что два полушария головного мозга человека выполняют различные функции. Травмы, инсульты и опухоли левого полушария обычно влияли на функции рационального, вер бального, неинтуитивного разума, такие как чтение, письмо, речь, арифметические расчеты и понимание. Аналогичные повреждения правого полушария редко вызывали столь драматичные последствия.

К 1960 г. левое полушарие (или «левый мозг») стали считать доминирующим, или главным, полушарием, а его более тихого компаньона — подчиненным, или второстепенным, полушарием. Левое полушарие в чем-то похоже на видимую сторону Луны — за ним гораздо легче наблюдать и изучать его. Оно разговаривает с нами. У Луны, конечно, есть и другая сторона, но она спрятана.

Когда хирурги впервые разделили полушария, использовав эту операцию как средство лечения тяжелой эпилепсии, они создали маленькую популяцию тех людей, которых стали называть самыми удивительными людьми на земле, — людей с расщепленным мозгом, которые в буквальном смысле этого слова обладали двумя разумами. Особая природа наших зрительных нервов позволяет исследователям посылать информацию либо в правое, либо в левое полушарие пациента. Пациент смотрит в точку, а затем справа или слева от нее на какое-то мгновение ему предъявляют стимул. Такую же операцию можно проделать и с вами, но в вашем интактном (неповрежденном) мозге болтливое полушарие, получившее информацию, сразу же передаст новости своему партнеру на другом склоне долины. Хирургическая операция по разделению полушарий перерезает телефонный кабель — мозолистое тело, — расположенный в этой долине. Поэтому исследователи получили возможность изучать каждое полушарие по отдельности.

Во время первых экспериментов психолог Майкл Гаццанига просил пациентов с расщепленным мозгом смотреть на точку, в то время как сам на короткое мгновение подавал зрительный сигнал «HE*ART». «HE» появлялось в левом зрительном поле испытуемого (от которого сигнал поступал в правое полушарие), а «ART» — в правом зрительном поле (откуда сигнал передавался в левое полушарие). Когда эксперимента тор затем спрашивал испытуемых, что они видели, они говорили, что видели «ART», и, что вызывало сильное удивление, левой рукой (которую контролирует правое полушарие) показывали на «HE». Учитывая возможность самовыражения, каждое полушарие сообщало только то, что оно видело. Левая рука интуитивно знала то, что она не могла выразить вербально.

Точно так же, когда правому полушарию предъявляли изображение ложки, пациенты не могли сказать, что они увидели. Но когда их просили идентифицировать, что они видели, дав потрогать левой рукой несколько спрятанных предметов, они безошибочно выбирали ложку. Когда экспериментатор говорил: «Правильно!», пациент мог начать препираться: «Что? Правильно? Как я могу выбрать правильный объект, если я не знаю, что я видел?!» Этот разговор, конечно, ведет «левый мозг», сбитый с толку тем, что невербальный «правый мозг» просто знает.

Эти эксперименты демонстрируют, что правое полушарие понимает простые просьбы и с легкостью воспринимает объекты. На самом деле правое полушарие превосходит левое во всем, что касается копирования рисунков, распознавания лиц, восприятия различий, переживания и выражения эмоций.

Хотя левое полушарие является «специалистом» в буквальной интерпретации языка, правое превосходит его в вопросах более тонких выводов. Если первоначально будет предъявлено слово «ступня», то левый мозг особенно быстро сможет распознать близко ассоциирую щееся с ним слово «каблук». Но если сначала будут предъявлены слова «ступня», «плакать» и «стекло», то «правый мозг» будет особенно быстро распознавать другое слово — «резать», опосредованно связанное со всеми этими тремя словами. А если дать вербальную задачу: какое слово сочетается со словами «высокий», «районный» и «здание», то именно «правый мозг» быстрее, чем «левый», распознает правильное слово «школа». Один пациент так говорил после инсульта, повредившего правое полушарие: «Я понимаю слова, но я упускаю тонкости и остроты». Таким образом, правое полушарие помогает нам наполнять свою речь живыми интонациями, чтобы сделать смысл сказанного более понятным, — когда мы спрашиваем: «Что там на дороге впереди?», а не «Что там на дороге, вперед иди?».

Некоторые пациенты с разделенными хирургически полушариями головного мозга какое-то время страдали от буйной независимости своей левой руки, которая могла начать расстегивать пуговицы на рубашке, в то время как правая рука застегивала их; или ставить продукты обратно на магазинную полку, после того как правая рука только что положила их в тележку. Это выглядело так, как если бы каждое полушарие думало примерно таким образом: «А почему бы мне не надеть сегодня зеленую (синюю) рубашку?» И действительно, по словам нобелевского лауреата, психолога Роджера Сперри, хирургическая операция по разделению полушарий создает людей «с двумя отдельными разума ми». (Читая эти статьи, я всегда представлял такого человека, играющего в игру «камень, бумага и ножницы» — левая рука против правой.)

Когда эти два разума не согласны друг с другом, левое полушарие выступает в качестве представителя по связям с общественностью, занимающегося ментальной гимнастикой с целью рационализировать необъяснимые действия. Если правое полушарие отдает команду о каком-то действии, левое интуитивно находит этому оправдания. Если правое полушарие отдает команду засмеяться, то пациент отреагирует смехом. Если же его спросить, почему он смеется, левое полушарие начнет рационализировать, указав, возможно, на «смешное исследование». Если пациент выполнит приказ, отданный «правым мозгом»: «Ходить», левое полушарие сразу же предложит этому объяснение: «Я иду в дом взять бутылочку кока-колы». Майкл Гаццанига приходит к заключению о том, что «левый мозг» является «толкователем», который мгновенно создает теории для оправдания нашего поведения. Мы, люди, легко и быстро конструируем смысл.

Имплицитная память

Мой 93летний отец недавно перенес микроинсульт, последствия которого выражаются только в одном. Он остался таким же доброжелательным и веселым человеком. Он так же подвижен, как и раньше. Он узнает нас и, листая семейные фотоальбомы, вспоминает все де тали. Но он почти полностью утратил способность накапливать но вые воспоминания о разговорах или бытовых эпизодах. Он не может сказать, какой сегодня день недели. Он наслаждается прогулкой на автомобиле и с удовольствием комментирует все, что видит, но на следующий день он не помнит, что ездил куда-то. Когда отцу опять и опять рассказывают о смерти брата его жены, он всякий раз выражает удивление, как будто слышит об этом первый раз.

Оливер Сакс рассказывает о другом пациенте, Джимми, с подобной утратой памяти, который, после того как получил травму головного мозга в 1945 г., на протяжении 30 лет на вопрос: «Кто у нас президент?», продолжал отвечать: «Гарри Трумэн». Сакс показал Джимми одну фотографию из «National Geographic» и спросил его: «Что это?».

— Это Луна, — ответил Джимми.

— Нет, — возразил Сакс. — Это фотография Земли, снятая с Луны.

— Доктор, вы шутите? Для этого кто-то должен был доставить туда фотоаппарат!

— Естественно.

— Черт! Вы смеетесь — как вы сделали это?

Удивление Джимми было удивлением умного молодого человека, которым тот был 25 лет назад, который с удивлением реагировал на свое путешествие назад, в будущее.

Тщательное исследование этих странных людей выявляет нечто еще более странное. Хотя Джимми и другие пациенты со сходной амнезией не способны запоминать новые факты или то, что они только что дела ли, они могут обучаться. Если показать им спрятанные фигуры на картинках (Где Уолдо?), позже они быстро находят их снова. Они могут научиться читать зеркальное письмо или собирать пазлы (но сначала они станут отрицать, что когда-нибудь прежде выполняли это задание). Их можно даже обучить сложным рабочим навыкам. Однако они дела ют все эти вещи, не осознавая то, что они научились этому.

Эти любопытные открытия противоречат идее о том, что память представляет собой единую целостную систему. Напротив, похоже, что мы имеем две системы, которые работают в тандеме. То, что разрушает сознательное вспоминание, оставляет неповрежденным бессознательное обучение. Эти пациенты могут научиться, как делать что-то, — это так называемая имплицитная память (процедурная память). Но они не знают и не могут сказать о том, что они знают, — а это так называемая эксплицитная память (декларативная память). Прочитав историю один раз, во второй раз они будут читать ее быстрее, демонстрируя имплицитную память. Но осознанных воспоминаний у них нет, поскольку они не могут вспомнить, что уже читали эту историю раньше. Сыграв в гольф на новом поле, они полностью забудут об этом опыте, хотя чем чаще они будут играть на этом поле, тем лучше будет их игра. Если несколько раз показать им слово «PERFUME», они не вспомнят, что видели его. Но если спросить их, какое слово приходит им на ум в ответ на слово сочетание «PER», они, к своему собственному удивлению, скажут «PERFUME», демонстрируя свое научение. Они помнят о прошлом, но не в явной (эксплицитной) форме. Интуитивно они знают больше, чем осознают.

Эта двойная система имплицитной и эксплицитной памяти помогает объяснить явление «младенческой амнезии». Реакции и навыки, которые мы выучили в младенчестве, — как ходить, стоит ли доверять окружающим или бояться их, — сохраняются и в нашем будущем. Тем не менее, будучи взрослыми, мы ничего не помним (в эксплицитном виде) о первых трех годах нашей жизни. Хотя мы извлекаем огромную пользу из наследия собранной интуиции — нашего восприятия расстояния, нашего чувства, что хорошо, а что плохо, наших предпочтений в отношении знакомых блюд, людей и мест, — наше сознание не содержит никакой информации об этих первых годах жизни. Младенческая амнезия имеет место потому, что мы, по большей части, выражаем свою эксплицитную память словами, которые младенцам, только-только на учившимся ходить, еще предстоит выучить, а также потому, что главный участок мозга, отвечающий за хранение эксплицитных воспоминаний (гиппокамп), — это одна из тех структур головного мозга, которые созревают в последнюю очередь. Мы не помним очень много го из собственного прошлого. Тем не менее некоторую часть того, что мы не можем вспомнить в эксплицитной, сознательной форме, мы по мним имплицитно, интуитивно.

О книге Дэвида Майерса «Интуиция. Возможности и опасности»

Папирусы и загадки

Отрывок из книги Колина Дурица «Год, который изменил мир. Год смерти Христа»

Зайдя в частную римскую библиотеку в 33 гю н э — а их было много, так как собирать книги было очень престижно, — вы были бы удивлены ее небольшим размером, хотя, скорее всего, она была бы хорошо обставлена и украшена. Разведя руки, вы смогли бы коснуться стен комнаты. Однако при этом здесь могло находиться до 1700 свитков, каждый из которых соответствовал небольшой книге. Свитки обычно располагались в пронумерованных шкафах, расставленных вдоль стен, и еще один прямоугольный шкаф находился в центре комнаты .

Подобные рукописные свитки (книги того времени переписывались от руки) состояли из последовательно сшитых листов папируса. В развернутом виде длина их могла составлять до 20 или даже 40 метров.

Помимо множества частных библиотек существовали и большие библиотеки, такие как знаменитая Александрийская библиотека в Египте, в которой могло храниться до 500 000 свитков, или в Пергаме — с примерно 200 000 свитками. Вокруг создания письменных трудов появилась целая индустрия. Автор мог диктовать текст группе писцов. Копии могли одалживаться или сдаваться в аренду для дальнейшего копирования одним или несколькими писцами под диктовку. Даже сейчас, когда лучшие издательские дома используют самые жесткие системы проверки оттисков перед отправкой в типографию, ошибки иногда пропускаются. При копировании в I в слова могли быть неверно прочтены диктующим или расслышаны писцом. После однократного появления ошибки распространялись дальше, если содержащая ошибку копия становилась источником дальнейшего копирования (как в испорченном телефоне). Неудивительно, что ученые, пытающиеся выявить значение древних текстов — как Евангелий, так и трудов римских и греческих авторов, — часто затрудняются с расшифровкой некоторых мест в тексте.

Примечательно, что позднее в I веке появились кодексы, которые были значительно больше похожи на книгу в нашем понимании. Страницы были сшиты и исписаны с обеих сторон. Не исключено, что появление кодексов было вызвано необходимостью христианских церквей по всей империи держать священные тексты собранными вместе. Точно известно, что к середине второго века, а возможно, и ранее, четыре Евангелия, ставшие известными как Евангелия от Матфея, Марка, Луки и Иоанна, были объединены вместе. Один из самых ранних фрагментов (из Евангелия от Иоанна) в виде кодекса датируется примерно 130 г. н. э. Стоит отметить, что на данный момент найдено около сорока папирусных фрагментов Евангелий. Т К Скит указывает на важность этого факта: «Эта статистика поразительна, если мы вспомним, что среди нехристианских папирусов свитки господствовали в течение долгих веков, и лишь около 300 г. н. э. кодекс стал так же часто использоваться, как и свиток, и прошло еще два века или три, прежде чем свиток окончательно перестал быть носителем текстов».

Грэм Стантон, выдающийся британский специалист по Новому Завету, соглашается с предположением Т К Скита, что именно христиане начали использовать кодексы, так как они могли вместить все четыре Евангелия (на одном свитке помещалось только одно Евангелие). Это имело самые серьезные последствия для решения ранней. Церковью сложного вопроса — какие тексты следует считать Священным Писанием.

Конечно, Евангелия являются важным источником для реконструкции событий 33 г. н. э. Ученые веками спорили о природе этих текстов. Являются ли они историческими (и в этом случае как нам оценивать моменты, которые кажутся нам исторически невероятными, такие как сотворение чудес)? Являются ли эти труды биографическими (и в этом случае почему они так отличаются от современных им представлений о биографическом жанре)? Являются ли они религиозными (и по этой причине могут иметь цели, совершенно отличные от исторических)? Кроме того, важны труды римских историков Тацита, Светония и Диона Кассия, писавших про 33 г. н. э. или о событиях, связанных с этим годом. Больше всего информации дает Тацит, так как его Анналы освещают события год за годом. Кроме того, существуют труды еврейского историка Иосифа Флавия. Другая литература того времени иногда дает нам представление о жизни, образе мыслей и мировоззрении людей. Вне римского и еврейского миров скрупулезно сохраненное описание этой эпохи можно найти в литературе Китая — цивилизации, имевшей к этому времени многовековую историю. При изучении древних текстов моими основными чувствами были радость, что они сохранились до наших времен и легкодоступны благодаря изданиям в мягкой обложке и Интернету, и печаль оттого, что так много было утеряно. Мое восхищение филологами, историками, переводчиками и археологами, занимающимися этим периодом, необычайно сильно.

При использовании четырех Евангелий я сделал то же допущение, что и для описаний Тиберия, взятых у Тацита, Светония и Диона Кассия. На основании этих источников можно выстроить картину произошедшего, которая будет достаточно последовательна и будет соответствовать другим доступным данным (например, археологическим находкам). Я уделил основное внимание общей картине, а не небольшим несоответствиям, которые являются полем для работы филологов. Я поступил так, поскольку хочу дать цельное представление о событиях 33 г — времени, в котором переплетаются различные, в особенности римские и еврейские, сюжеты. Мы можем оценить цели каждого отдельного Евангелия в той же степени, как можем оценить антипатию трех римских историков к «Юлио-Клавдиеву» периоду Тиберия, не отказывая им в исторической правдоподобности. Важным вопросом, несомненно, остается близость описаний к реальным событиям. Мы предполагаем, что римские историки основывались (с разной степенью точности) на более древних документах.

Многие ученые точно так же предполагают, что авторы Евангелий черпали информацию из более ранних источников, были непосредственными свидетелями описываемых событий или писали со слов очевидцев. Однако некоторые считают, что евангельские описания слишком удалены от событий в том смысле, что христианские верования радикально преобразили и изменили истории об Иисусе, чтобы можно было воспринимать их как исторические документы. Их нужно «разобрать» на составные части, чтобы получить представление об истинном Иисусе до христианского искажения событий Иисусе, как одном из нескольких святых учителей, чье обаяние привлекало последователей, или пророке, вещающем о конце света, или бродячем философе. Подобные оценки проблематичны, поскольку такой человек вряд ли смог бы стать причиной столь сильных изменений во всем мире — основным необычным элементом стремительного распространения христианства. В первом поколении христиан бытовало убеждение, что Иисус восстал из мертвых, и это подтверждало его слова о том, что он мессия. Значительное число ученых, которые не придерживаются радикальных взглядов о позднем времени создания Евангелий, предполагают, что они появились в период с середины 60-х (для Евангелия от Марка) до 90-х (Евангелие от Иоанна) годов I в н э. Точная датировка сочинений этого периода очень затруднена. Тот факт, что фрагмент из Евангелия от Иоанна был включен в кодекс, датируемый началом II в («папирус Райлендса 457» датируется приблизительно 130 г. н. э.), указывает, что текст был создан задолго до кодекса.

Существование четырех Евангелий и их взаимоотношения вызывали споры ученых на протяжении многих поколений. Хотя авторы преследовали разные цели, три Евангелия имеют много общих черт. Это позволяет предположить, что как минимум два автора использовали в качестве источников часть других Евангелий. Согласно весьма правдоподобной теории, свод утерянных устных или даже письменных материалов, состоящих из отрывков учения Иисуса, был общим источником для трех Евангелий (Матфея, Марка и Луки). Содержание этих материалов также горячо обсуждается. Некоторые ученые полагают, что схожие места трех Евангелий можно объяснить без использования подобного свода материалов (так называемые Q-материалы), — то есть что Лука использовал описания как Мар-ка, так и Матфея. Преобладает мнение, что первым было написано Евангелие от Марка и что Лука и Матфей использовали Евангелие от Марка и другой источник (Q-материалы), а также сведения, известные только самим авторам (например, описание рождений Иосифа и Иисуса у Матфея). По мнению ученых, четвертое Евангелие было написано независимо от первых трех и, скорее всего, позднее.

Помимо изучения литературных особенностей и источников Евангелий, многочисленные споры вызывают даты их создания. Суждения по данному вопросу зависят от взглядов на то, насколько близко Евангелия передают фактические события жизни Христа и его учение. Если считается, что большая часть материала является анахронизмом и, по сути, представляет собой позднейшее развитие христианской мысли, то указываются более поздние даты, так как авторы, бывшие очевидцами событий или опирающиеся на показания очевидцев, вряд ли изменили бы свои тексты таким образом. Неизбежно возникают и более общие вопросы. Весьма перспективным направлением исследований является помещение Евангелий в контекст разнообразных верований иудеев в период до 70 г., когда падение Иерусалима и разрушение храма оказало очень сильное воздействие на иудейские и христианские сообщества и когда столь многое было утеряно (см главу 6). Такие исследования могут учесть иудейскую природу писаний Нового Завета, например, в Послании евреям или в более поздней Книге Откровений. Есть все основания предполагать, что Церковь в первом поколении была в основном еврейской. Если считать Евангелия литературными произведениями, то они больше связаны с иудейскими священными текстами, а не с эллинистической литературой. Примером типичного произведения латинского писателя может служить Сатирикон Петрония. Хотя, как и авторы Евангелий, Петроний включает в повествование персонажей из низов общества, ему неинтересна историческая достоверность: его книга — сознательный вымысел, близкий к традиционным жанрам того времени, в особенности комедии и сатире. Сатирикон был написан приблизительно в то же время, что и Евангелие от Марка, и поэтому особенно важен для сравнения.

Однако верно и то, что авторы Евангелий были знакомы с современными им историческими сочинениями греков и римлян, что повлияло скорее на структуру их произведений, а не на особый характер повествования. Основываясь на работах некоторых предыдущих ученых, Ричард Барридж убедительно показывает жанровые соответствия между Евангелиями и современными им греко-римскими биографическими трудами. В своей работе What are Gospels?: A Comparison with Graeco-Roman Biography, после подробного изучения структуры биографий, написанных Ксенофонтом, Сатиром, Непотом, Филоном, Тацитом, Плутархом и другими, Барридж делает вывод, что Евангелия относятся к жанру греко-римских биографий. Общими чертами биографий и Евангелий являются длина (от 10 000 до 20 000 слов, помещающихся на обычный 10-ме-тровый свиток), отсутствие хронологической последовательности в повествовании и добавление в среднюю часть текста определенных историй, эпизодов, высказываний и разговоров. Кроме того, в содержании перечисленных биографий и Евангелий также есть сходство Барридж пишет:

Они начинают с короткого упоминания о предках, семье и родном городе героя, затем рассказывают о рождении и одном-двух случайных эпизодах из его взросления; обычно мы быстро переходим к его дебюту в общественной жизни. Описания жизни генералов, политиков или общественных деятелей значительно больше упорядочены в хронологическом отношении из-за перечисления их деяний и доблестей, в то время как биографии философов, писателей и мыслителей обычно содержат больше эпизодов из повседневной жизни и выстроены вокруг собраний сочинений героя, чтобы отразить их идеи и учения Хотя автор мог заявлять своей целью предоставление информации о герое, исходные задачи часто бывали апологическими (защитить память о герое от нападок других), полемическими (атаковать неприятелей героя) или дидактическими (научить последователей героя). Точно так же Евангелия фокусируются на учении Иисуса и его деяниях, чтобы объяснить веру ранних христиан. Что касается высшей точки повествования, то евангелисты посвящают от 15 до 20% своих трудов последней неделе жизни Иисуса, его смерти и воскрешению; примерно столько же места выделяется смерти героя в биографиях Плутарха, Тацита, Непота и Филострата, так как именно в кризисной ситуации герой демонстрирует настоящий характер, окончательно оформляет свое учение или совершает величайшее деяние.

Н Т Райт в книге The New Testament and the Peple of God развивает выводы Ричарда Барриджа и анализирует уникальное смешение жанров в каждом из четырех Евангелий. Он соглашается со схожестью жанров Евангелий и греко-римской биографии. Соотношение жанров в каждом из четырех Евангелий различно, но общие черты превалируют. Он довольно убедительно показывает, что каждое Евангелие является иудейским сочинением, предназначенным для широкой языческой публики. Таким образом, каждое Евангелие успешно совмещает иудейскую традицию с эллинистической биографией, делая описания доступными как для иудеев, так и для язычников. Иудейская традиция сама по себе полностью выдержана, будучи составным целым, включающим в себя апокалипсическое исполнение древнего пророчества и чувство завершения тысячелетней истории, когда Иисус «завершил» Ветхий Завет. Конечно, акцент на конкретных элементах различается от Евангелия к Евангелию. В дополнение к пересказу еврейской истории авторы Евангелий также успешно использовали эллинистический жанр биографии, чтобы их могла понять греко-римская аудитория.

Райт указывает на это уникальное смешение жанров, например, у Луки:

Как совмещаются эти жанры — еврейская история, достигающая своей высшей точки, и эллинистическая биография, жизнеописание индивидуума в греко-римском мире? Лука верил, что до Иисуса история еврейского народа еще не достигла своей вершины… но в то же время Лука ясно понимал не менее важную веру евреев в то, что, когда грехи избранного народа будут искуплены, весь мир будет благословлен. Благие вести об основании Царства Божьего должны были проникнуть в мир язычников. Следовательно, так как он верил, что эти благие вести приняли форму жизни и, в особенности, смерти и воскрешения одного человека и так как это было послание иудеев язычникам, Лука с виртуозным мастерством соединил два абсолютно несовместимых жанра. Он рассказал историю об Иисусе как еврейскую, главную еврейскую историю, во многом как Иосиф Флавий рассказал о падении Иерусалима как о высшей точке в длинной и трагической истории еврейского народа. Но он рассказал ее нееврейской греко-римской аудитории: здесь, в жизни этого человека, содержится иудейская весть о спасении, в которой нуждаетесь вы, язычники.

Евангелия интересны не только как образец уникального смешения жанров, но и с литературной точки зрения, так как события в них разворачиваются среди простых людей, несмотря на то что они посвящены великому человеку, издевательски названному Понтием Пилатом «Царем Иудейским». В этом они предвосхищают появление реалистического романа, а также связанного с этим становления документальной журналистики в «дневнике чумного года» Даниэля Дефо и наблюдениях за повседневной жизнью у любителей вести дневник, таких как Сэмюэль Пепис.

Хотя часть Анналов Тацита была утеряна, они тем не менее дают нам основное описание событий 33 г. н. э. как части жизни императора Тиберия. В них также упоминаются предшествующие события, повлиявшие на этот год, в особенности возвышение и падение Сеяна, заместителя Тиберия Они могли быть написаны в 15—17 гг н э. Жизнь двенадцати цезарей Светония содержит значительно более анекдотическое и колоритное описание Тиберия по сравнению со сдержанной и сжатой работой Тацита. Эта книга была написана позднее, во II в Третий важный портрет Тиберия и пересказ событий, связанных с 33 г. н. э., можно найти в Римской истории Диона Кассия, написанной в конце II в.

Последним основным историческим источником, освещающим этот период, являются Иудейские древности Иосифа Флавия (рас-.сказывающие об истории евреев с древнейших времен до 66 г. н. э. и о начале иудейских войн, которым он посвятил другую книгу). Родившийся в 37 г. н. э. , спустя четыре года после смерти Иисуса и возникновения Церкви, Иосиф был ближе всех к данному периоду (после авторов Евангелий). Его работа проливает свет на еврейский мир и ключевых лиц того времени.

О книге Колина Дурица «Год, который изменил мир. Год смерти Христа»

Александр Шевцов. Мы из будущего. Черные следопыты

Отрывок из книги

Полуденное солнце, добравшись до высшей точки в зените, заглянуло в разрытый окоп, согревая его чрево. Со дна окопа на следопыта пустыми глазницами взирал человеческий череп. И когда быстро теряющий влагу в июльской жаре, песок посыпался на выбеленную временем кость, проходя сквозь глазницы и аккуратную дырку от пули в темечке, крепко сложенный, обритый налысо парень невольно залюбовался увиденным, и вспомнил песочные часы, стоявшие в серванте у бабушки. Мать, растившая его одна, часто оставляла маленького Олега у этой доброй женщины, так непохожей на нее саму. Когда в прихожей бабушка в очередной раз отчитывала маму за ее непутевую жизнь, Олег вбегал в комнату, вставал на стул, дотягивался до часов и переворачивал их, задумчиво глядя как песчинки, обгоняя друг друга, летят вниз. Голоса женщин становились глуше, мысли уносились вдаль, и обида на мать постепенно исчезала.

Парень приподнял лопату, и коротким движением вогнал ее в середину черепа, легко разрезав его пополам. Невольно вспомнилось, что-то про Гамлета и Йорика, который был почему-то бедный. Впрочем, Олег, не заморачивался походами в театр, он уже не помнил, где слышал фразу про «бедного Йорика», а запомнилась эта дребедень наверняка потому, что его самого из-за бритой головы называли Черепом.

Он вылез из окопа, и огляделся по сторонам. Вокруг изрытой широкой поляны лениво покачивали ветками сосны, пахло сырым песком и хвоей. Подельника нигде не было. Череп тихо подошел к краю соседнего раскопа и заглянул в него. На дне, сложа руки на груди, лежал худощавый, долговязый парень и тихонько посапывал. Череп усмехнулся, и не без удовольствия, поддев лопатой изрядную порцию песка, сбросил вниз на спящего. Реакция не заставила себя ждать. Через мгновение вопящий от негодования Спирт выскочил из окопа, ловко ногой подбросил себе в руки лопату и побежал за убегающим Черепом:

— Придурок ты, Череп! Я на пять минут глаза закрыл!

— А какого хрена ты разлегся? Ты сюда, че, спать приехал?

Убедившись, что догнать шутника бесполезно, Спирт метнул лопату в сторону приятеля, — инструмент, как копье, воткнулся в кучу вырытого песка. Череп презрительно выдернул лопату и ловко кинул ее обратно Спирту, едва успевшему отскочить в сторону.

— Иди, работай!

Спирт сплюнул и заорал в сторону соседнего раскопа, из которого торчали почерневшие от времени бревна:

— Между прочим — время обеда. Жрать хочется. Борман, война войной, а обед по расписанию. Если так работать — скоро нас самих тут закапывать придется.

— Верно говоришь, кто работает — тот и ест, а вы, я смотрю, все языками чешете и в догонялки играете! — откликнулся главный.

Тренированным движением в один прием Борман выбрался из раскопа, отряхнул пыль с камуфляжных штанов и по-хозяйски оглядев перерытую поляну довольно присвистнул. Работа продвигалась. В этом году он решил не набирать большую команду, чтобы минимизировать расходы — бизнес становился все менее доходным, нетронутых мест практически не осталось. Из «стариков» взял только Спирта. Остальные двое были в этом деле новички и взяты были в качестве дешевой рабочей силы.

За ним вылез еще один парень — с суетливым взглядом, невзрачной внешностью. Борман, с удовольствием потянулся и небрежно бросил ему:

— Чуха, давай, прикинь, что у нас осталось.

Коротко кивнув, Чуха быстрым шагом направился к брезентовой палатке установленной на краю поляны, в тени леса. Потекли томительные минуты в ожидании обеда, говорить было лень, каждый задумался о своем. Борман скорей машинально, чем специально, подцепил армейским ботинком ржавую красноармейскую каску и перевернул ее — вместе с трухой, на песок вывалился фрагмент черепа с клоком рыжих волос. Неприглядное зрелище не способствовало подъему аппетита и Борман поспешил его убрать, наступив на остатки ногой. Под подошвой глухо хрустнуло. Сделав вид, что ничего не произошло Борман деловито прошел дальше, прикидывая новые места для раскопок. Спирт отвернулся, подошел к окопу, и сел, свесив в него ноги. К нему присоединился Череп.

— Слушай, Спирт, а мы здесь заразы какой-нибудь не подхватим?

— Не боись, это же труха.

— Да не по себе как-то.

— Полная дезинфекция временем. Да не заморачивайся ты, лучше посмотри какая красота.

Спирт откинулся навзничь, и не мигая уставился в синеву неба.

— Где ты такое в пыльном Питере увидишь? Дыши глубже. Оттягивайся.

Череп запрокинул голову. Небо взмыло над ними, оставляя внизу потревоженное через полвека поле боя.

***

Чуха аккуратно задернул за собой брезент прикрывающий вход в палатку. Убедившись, что его не видно снаружи, достал из потаенного кармана своей куртки белую таблетку с веселой рожицей. Закатив глаза, он лизнул ее и снова спрятал. Некоторое время Чуха тихо сидел, прислушиваясь к ощущениям. Облегчение не приходило, но рисковать он боялся. Борман несколько раз говорил в его присутствии, что «наркоты в команде не потерпит», словно подозревал, что это относится именно к нему. Да и таблетка оставалась одна. Усилием воли Чуха заставил себя расслабиться и не думать о ней. И хотя он по несколько раз на дню жалел, что поехал с бригадой, другого способа достать денег у него не было, а должен он был буквально всем. Проблемой стало просто выйти на улицу — его ловили, били, он снова врал что отдаст, устанавливались новые сроки возврата долга, а суммы росли. Здесь хоть его никто не доставал.

Чуха вздохнул, схватил тощий рюкзак и вытряхнул его содержимое. На землю с глухим лязгом тяжело упали две гранаты РГД-5, пистолет ТТ, затем с веселым звоном посыпались советские ордена и медали. Чуха закрыл глаза, тряхнул головой. Лизнул же совсем чуток, даже вкуса таблетки не почувствовал. Сердце бешено забилось. Он слышал, как приятели говорили, что у некоторых от наркоты съезжает крыша. Кто-то даже в окно сиганул, после этого. Друзья шутили — была не летная погода. Чуха приоткрыл один глаз — на полу лежала только банка сгущенки и объеденная до половины буханка хлеба. Чуха с облегчением вздохнул, схватил продукты и отдернул полог.

После полумрака палатки его ослепило солнце, он споткнулся, упал, снова схватил продукты и побежал к ребятам.

— Пацаны, кто консервы брал? Вот это все, что в рюкзаке осталось.

В качестве доказательства он продемонстрировал банку и буханку хлеба.

— Вчера вечером две банки тушенки оставалось и хлеб целый был.

Борман злобно пнул проржавевшую каску.

— Так, елы-палы, дерьмо история… Вещи надо называть своими именами — не кто брал, а кто жрал. И какая же сука это сделала?

Борман тяжелым взглядом уставился на Черепа. Спирт тоже скосил взгляд на приятеля. Череп отвел взгляд и засунул руки в карманы.

— А что это вы все на меня смотрите?

Борман усмехнулся:

— А на кого нам смотреть?

Спирт взял буханку из рук Чухи, и, разглядывая следы глубоких укусов, задумчиво произнес:

— Я слышал, что следы зубов, как и отпечатки пальцев — у каждого индивидуальны.

— Ну и че?

Борман положил руку на плечо Черепу.

— А вот мы сейчас и сравним, кто свои клыки на хлебе оставил. Давай, Череп, куси.

Спирт протянул хлеб Черепу.

— А че, больше в рюкзаке ничего нету? — Череп вздохнул: — Откуда же я знал, что последнее беру. Ночью темно было.

— Ты, дятел, рассказывай, как жрал! Не поедим — так послушаем.

— Да что сказать? Есть хотелось. Мне уже третью ночь поросята жаренные снятся. Ну, и не выдержал…

Борман махнул рукой. Спирт посмотрел в сторону леса и рассмеялся: — Шухер, пацаны, наша мамаша идет — молочка несет.

Из лесу на край поляны медленно вышла сухонькая старушка, из тех, кто отсчитывает последние дни вместе с уходящей в лету русской деревней, чьи соседи кошка Мурка, да дворняга Шарик. Издалека было видно, что женщина устала, но, увидев ребят, она широко улыбнулась, на мгновение сбросив десяток лет. Ее узловатые пальцы крепко держали банку молока.

Чуха не дожидаясь команды, спрыгнул в раскоп, проворчав: — Как на работу. Не лень, же, за пять километров, сюда таскаться.

Череп бодро схватил свою лопату и принялся энергично копать, словно не было полуденного зноя.

— А мне так парное молочко нравится. Протеин и все такое.

Борман со вздохом обхватил выступающее из земли бревно и попытался сдвинуть его в сторону, бросив Черепу:

— Спортсмен, блин, старатель, археолог фигов, если бы не ты, может и не таскалась бы сюда.

С другой стороны бревно обхватил Спирт:

— Да, Череп, когда ты ей ляпнул, что мы археологи, я чуть в окоп не упал. Сказал бы…

Борман резко оборвал его: — Ладно, все — харе, закрыли варежки. Работаем. И не улыбайтесь, как идиоты.

Отряд усердно принялся демонстрировать работу по поиску и установлению имен павших воинов. Женщина подошла к краю раскопа.

— Устали, сынки. Отдохните. Попейте молочка.

Череп с готовностью отбросил лопату в сторону.

— О, спасибо, мать. Это в самый раз, а то со снабжением тут плохо, военкомат одни консервы присылает.

Борман тихо шепнул Спирту: — Порекомендовал же ты мне этого идиота — военкомат ему консервы присылает… Его даже в стройбат бы не взяли.

— Ладно тебе. Зато сильный. А что дурачок — так это даже лучше.

Видя, как жадно Череп пьет из банки молоко, Чуха не выдержал и тоже вылез из раскопа.

— Вы коллегам своим оставьте, товарищ младший научный сотрудник.

Борман закатил глаза: — Еще один актерский талант пропадает.

Череп с неохотой передал банку Чухе и благодарно улыбнулся старушке:

— Спасибо, мать.

— Это вам спасибо, ребята. Жара то какая. Вам, небось, на озеро, купаться хочется, а вы тут с утра до вечера… святое дело… Низкий вам от меня и всего народа…

Борман бросил наполовину вытащенное бревно и подошел к женщине, боясь чтобы никто не сболтнул лишнего.

— Ну, что вы — это наш долг. Каждый кого-то на этой войне потерял…

Старушка продолжала: — Никому они тут не нужны. Ни властям, ни военным. А время ведь идет. Грех это так жить — на костях, в беспамятстве.

Борман вздохнул и скосил глаза в сторону:

— Да, поздно спохватились.

— Удается имена узнать?

— Не всегда. Увы. Но мы надежды не теряем. Сами видите, работы невпроворот.

Борман грустно махнул головой на изрезанную поляну, словно жаловался мнимому начальству на непосильные объемы работ.

Женщина сочувственно покачала головой.

— Бои тут жестокие шли. Такие же, как вы, они тогда были. Дети еще совсем. Погибали, а на их место новые, снова шли и шли… Господи…

Старушка протерла краем платка набежавшие слезы. Следопыты, потупив взгляды, разошлись по раскопу, делая вид, что работают, словно боялись посмотреть в эти влажные старушечьи глаза. Женщина не уходила.

— Сын у меня в этих местах погиб, в августе 1942 года. Написали, что без вести пропал. Кто же тут считал их.

Борман вздохнул: — Да, очень много не захороненных. Так вот погиб человек, и не узнал бы никто, если бы не мы.

— Ему перед отправкой на фронт восемнадцать исполнилось. Друзья на совершеннолетие портсигар подарили. Дарственная надпись на нем была: «Дмитрию Соколову на долгую память…», а вот как вышло. Я вот думаю, что по этой вещи его опознать можно было бы.

В разговор встрял Спирт: — Мать, не волнуйся, сделаем все возможное и невозможное. Если найдем такой портсигар — обязательно сообщим.

— Вы уж постарайтесь. Вы последняя надежда. Мне уж самой умирать. Хочу уйти спокойно.

Борман выражая всем лицом сочувствие, важно кивнул головой:

— Слово даем, все, что в наших силах, сделаем.

Спирт ковырнул лопатой песок.

— Из-под земли достанем портсигар. А из чего он сделан был?

— Простой — железный.

— Жаль, что железный, — теперь одна ржа от него осталась. Эх…

Борман вернулся к раскопу, давая понять недогадливой старушке, что пора и честь знать. Следопыты копали, не поворачивая голов в ее сторону.

— Ладно, не буду вам мешать. Пойду.

Женщина вытерев слезы, пошла к лесной тропинке. Борман с облегчением вздохнул: — Прощайте.

Череп помахал ей рукой: — До завтра, мать.

Старушка, перед тем как скрыться за деревьями, обернулась и перекрестила ребят. Когда ее сгорбленная фигура окончательно скрылась в лесном массиве, Борман вогнал лопату в землю:

— Череп, ты слышал, что лучше жевать, чем говорить? Ты чего плетешь… Какой тебе военкомат консервы должен, боец невидимого фронта?

— А чего, я как лучше хотел — она все равно ничего не поймет.

Спирт, рассмеялся, указывая на следы молока вокруг рта Черепа:

— Парни, да у него еще молоко на губах не обсохло.

Череп побагровел, он вообще всегда легко заводился, с детства привык защищать себя сам:

— Ты фильтруй базар. У кого не обсохло?!

С лопатой наперевес Череп рванул к Спирту, но более легкий Спирт быстро отскочил в сторону. Отбежав на безопасное расстояние, он вновь стал подначивать Черепа.

Некоторое время Борман наблюдал за поединком, удивляясь, откуда столько энергии у этих двоих: и жарко, и кушать хочется, и работают без выходных вторую неделю, а на них глянешь — веселая возня студентов на картошке.

— Так, все зачахли. Слушай сюда, Череп. Тебе последнее китайское предупреждение — еще раз чего выкинешь — уволю без выходного пособия.

Чувствующий себя победителем Спирт не удержался:

— И руки не распускай, а на ночь мы тебе рот лейкопластырем залепим, чтобы своих не обжирал.

— Это, между прочим, всех касается, — добавил Борман. — Мы должны быть одной командой. Всем все понятно?

В ответ он услышал неразборчивое мычание, тональность которого свидетельствовала о принципиальном одобрении сказанного, со скрытой оговоркой — мол, случись что, не взыщи, каждый сам за себя. Спирт, как ни в чем не бывало, прошел мимо Черепа, словно конфликт исчерпан и снова заныл: — Так жрать будем или нет?

Борман похлопал себя по карманам.

— Как малые дети — жрать, жрать… Череп, давай, дуй в деревню. Там коммерческий ларек должен быть. Возьмешь жратвы.

Спирт усмехнулся: — Ну и хрен мы ее увидим, он же все по дороге сожрет.

— Вот ты и пойдешь с ним, для контроля.

Череп почесал затылок.

— А че, только еды брать? Может водочки? Горючее, между прочим, тоже закончилось.

— А ты на водку заработал?

Спирт вступился за Черепа:

— Борман, ты не прав. Посмотри, мы всю округу, как кроты изрыли. Земля, как ломтик сыра. Вся в дырках.

— А толку, что роете… Пока от вас одни убытки. Кормить, поить, вас, дармоедов…

— Это тебе место надо было лучше выбирать.

— Ты поучи еще. Ладно. Возьмете водяры два литра. И губу можете не раскатывать. Это в качестве премии будет. Ну, все, встали. Вперед. Время деньги.

Череп подхватил пустой рюкзак. Борман отсчитал триста рублей и с вздохом, чуть медля, передал деньги Спирту.

— Чтобы чек взяли. И сдачу не забудьте вернуть. Все проверю.

О книге Александра Шевцова «Мы из будущего. Черные следопыты»

Питер Мейл. Франция: Афера с вином

Глава из книги

Дэнни Рот выдавил на ладонь несколько капель увлажняющего лосьона и любовно вмассировал их в сияющий череп, а заодно убедился, что на макушке не пробилось ни единого островка щетины. Некоторое время назад, когда шевелюра начала заметно сдавать позиции, он подумывал о стильном конском хвостике, этом первом прибежище лысеющих мужчин, но его жена Мишель решительно воспротивилась. «Имей в виду, дорогой, под каждым конским хвостом скрывается конский зад», — напомнила она, и Дэнни пришлось с ней согласиться. В итоге он остановился на прическе, именуемой в народе «бильярдный шар», и вскоре с удовольствием убедился, что к такому же решению пришли несколько звезд первой величины, плюс их телохранители, плюс множество подражателей.

Теперь он внимательно изучал в зеркале мочку левого уха. Вопрос с серьгой еще оставался открытым: либо золотой долларовый значок, либо платиновый акулий зуб. Оба символа вполне соответствуют его профессии, но, может, стоит придумать что-нибудь побрутальнее? Вопрос не простой, тут лучше не спешить.

Оторвавшись от зеркала, Рот босиком прошлепал в гардеробную выбирать костюм, который будет одинаково уместен и на утренних совещаниях с клиентами, и на ланче в фешенебельном «Айви», и на вечернем закрытом показе на киностудии. Что-нибудь вполне консервативное (он все-таки адвокат), но с этаким налетом богемности (он все-таки работает в шоу-бизнесе).

Несколькими минутами позже Дэнни в темно-сером, тончайшей шерсти костюме, белой шелковой рубашке с расстегнутыми верхними пуговицами, мокасинах от Гуччи и носках нежнейшего желтого цвета вышел из гардеробной, захватил с тумбочки смартфон, разумеется «блэкбери», послал воздушный поцелуй сладко спящей жене и направился вниз, в сверкающие полированным гранитом и нержавеющей сталью кухонные чертоги. На стойке его уже поджидала чашка кофе и доставленные горничной свежие номера «Вэраити», «Холливуд репортер» и «Лос-Анджелес таймс». Солнце светило прямо в окно, небо радовало глаз безукоризненной голубизной, и день начинался именно так, как должен начинаться день занятого и высокооплачиваемого голливудского адвоката.

Дэнни Роту не приходилось жаловаться на жизнь: она заботливо снабдила его молодой, актуально худой блондинкой женой, процветающим бизнесом, уютной квартиркой в Нью-Йорке, собственным коттеджем в Аспене и этим трехэтажным особняком из стекла и металла в престижнейшем и надежно охраняемом квартале Холливуд-Хайтс. Именно здесь он держал свои сокровища.

Помимо обычного статусного набора — бриллианты и дизайнерский гардероб жены, три Уорхола и один Баския на стенах в гостиной, один Джакометти в углу на веранде и прекрасно отреставрированный раритетный «мерседес» в гараже, — у Рота имелось и нечто особенное, источник постоянной радости и гордости, к которому в последнее время, впрочем, примешалась и некоторая доля досады — его коллекция вин.

На то, чтобы собрать ее, потребовалось несколько лет и очень много денег, но зато сам Жан-Люк, иногда дававший ему советы, сказал недавно, что у Рота один из лучших частных погребов в Лос-Анджелесе. Возможно, самый лучший. Разумеется, в нем имелись и топовые калифорнийский красные, и самые благородные белые из Бургундии. И даже целых три ящика дивного «Шато д’Икем» 1975-го. И все-таки главной жемчужиной своей коллекции Дэнни по праву считал почти пять сотен бутылок бордоских кларетов, все premier cru (Премьер Крю — классификация виноградников и вин (фр.).). И, заметьте, не только лучшие виноградники, но и самые прославленные винтажи: «Шато Лафит-Ротшильд» 1953-го, «Латур» 1961-го, «Марго» 1983-го, «Фижак» 1982-го, «Петрюс» 1970! Все это богатство хранилось у него под ногами в специально оборудованном подвале при постоянной влажности восемьдесят процентов и температуре не ниже тринадцати и не выше четырнадцати градусов по Цельсию. Время от времени, если удавалось купить что-нибудь достойное, Рот пополнял свою коллекцию, и крайне редко выносил какой-нибудь из ее экземпляров к столу. Ему достаточно было просто владеть ими. Вернее сказать, почти достаточно.

Последнее время, обозревая свои сокровища, Дэнни уже не испытывал такого острого наслаждения, как раньше. Его все больше угнетала мысль, что практически никто, кроме очень немногих избранных, не видит ни «Латура», ни «д’Икема», ни «Петрюса», да и те, кто видит, редко способны оценить. Взять хотя бы вчерашний вечер: он устроил гостившей у них паре из Малибу экскурсию по своему погребу — содержимое которого, между прочим, тянет на три миллиона долларов! — а они даже не удосужились снять темные очки. А когда вечером к обеду он, расщедрившись, открыл бутылку «Опус Уан», единодушно отказались и потребовали ледяного чая. Ни тебе восторгов, ни уважения. Такой прием способен обескуражить любого самого серьезного коллекционера.

Дэнни потряс головой, отгоняя неприятное воспоминание, и по дороге в гараж привычно остановился, чтобы полюбоваться видом: на западе — Беверли-Хиллз, на востоке — Тай-таун и Литл-Армения, а далеко впереди, на юге, за тонущем в солнечном мареве городом — крошечные, похожие на детские игрушки самолетики в международном аэропорту Лос-Анджелеса. Может, и не самый красивый вид на свете, особенно если над долиной висит облако смога, но зато панорамный, очень дорогой и, главное, его собственный! «Это мое. Все здесь мое», — с удовольствием напоминал себе Дэнни, когда по вечерам любовался на бесконечную россыпь огней внизу.

Он протиснулся в уютное, пахнущее дорогой кожей и полированным деревом нутро «мерседеса» — середина пятидесятых, культовая модель «крыло чайки», за которой их мексиканский слуга Рафаэль ухаживает тщательнее, чем за музейным экспонатом, — и медленно выехал из гаража. Его путь лежал в офис на бульваре Уилшир, и по дороге Дэнни все еще размышлял о своем любимом погребе и о том, что эти недоумки из Малибу ему все равно никогда особенно не нравились.

От частностей он постепенно перешел к общим рассуждениям о собственническом инстинкте и радостях обладания и тут вынужден был признать, что в его случае эти самые радости заметно меркнут, если не подпитываются восторгами и даже завистью окружающих. Ну что за удовольствие владеть чем-нибудь ценным, если не можешь этим похвастаться? Ему ведь не приходит в голову держать свою молодую блондинку жену в задних комнатах или навеки заключить раритетный «мерседес» в гараж. И тем не менее коллекцию лучших в мире вин стоимостью в несколько миллионов он прячет в закрытом погребе, куда едва ли заглядывает полдюжины человек в год.

К тому времени, когда Рот доехал до башни из дымчатого стекла, в которой располагался его офис, он успел прийти к двум важным выводам: первый состоял в том, что втихомолку наслаждаться своими жалкими сокровищами — это удел лохов, а второй — в том, что его великолепная коллекция, несомненно, заслуживает внимания самой широкой аудитории.

По дороге от лифта до своего углового офиса Рот мысленно готовился к неизбежной утренней стычке со старшим секретарем Сесилией Вольпе. Строго говоря, своей должности Сесилия не вполне соответствовала. У нее были серьезные проблемы с правописанием и дырявая память, и с большинством клиентов Рота она обращалась с патрицианским высокомерием. К счастью, помимо минусов у Сесилии имелись и некоторые плюсы: в частности, очень длинные и всегда загорелые ноги, кажущиеся еще длиннее благодаря одиннадцатисантиметровым каблукам, с которыми Сесилия, похоже, родилась. А кроме того, она была единственной дочерью Майрона Вольпе — нынешнего главы могущественной династии Вольпе, той самой, что вот уже три поколения то тайно, то явно ворочает делами киноиндустрии. Сама Сесилия без лишней скромности утверждала, что именно Вольпе являются некоронованными королями Голливуда.

Главным образом из-за этих бесценных семейных связей Рот прощал Сесилии и бесконечную болтовню по телефону, и вечные отлучки с рабочего места для обновления макияжа, и чудовищные орфографические ошибки. Сама Сесилия рассматривала работу как недурной способ скоротать время между свиданиями, а свои функции считала чисто декоративными. Служба у Рота была достаточно престижной, необременительной (к счастью, для всякой тягомотины в офисе имелась еще и младшая секретарша), а в тех случаях, когда к адвокату заглядывал кто-нибудь из звездных клиентов, еще и захватывающе интересной.

В общем, Рот и Сесилия неплохо ладили, а небольшие стычки случались только по утрам, во время обсуждения расписания на день. Так было и на этот раз. Первым в списке ожидаемых клиентов стояло имя стареющего актера, некогда снискавшего себе известность в кино, а теперь переживающего второе рождение на телевидении.

— Послушай, я в курсе, что ты от него не в восторге, но все-таки нельзя ли быть немного полюбезнее? Ты ведь не умрешь, если разочек улыбнешься, а?

Сесилия закатила глаза к потолку и демонстративно передернула плечами.

— Необязательно искренне. Просто вежливо. Да чем этот крендель тебя так достал?

— Он называет меня деткой и то и дело норовит прихватить за задницу.

В душе Рот вполне понимал своего клиента. Он и сам нередко подумывал о чем-то подобном.

— Обычные мальчишеские шалости, — пожал он плечами.

— Дэнни! — Еще один взгляд в потолок. — Он признается, что ему шестьдесят два, а сколько на самом деле, даже подумать страшно!

— Ладно-ладно. Согласен на ледяную вежливость. Послушай, у меня тут есть один личный проект, с которым ты, наверное, могла бы помочь. Такой небольшой сюжет для рубрики «Из жизни знаменитостей». По-моему, сейчас как раз правильный момент.

Две идеально выщипанные брови слегка приподнялись.

— А кто у нас знаменитость?

Рот предпочел не услышать этого вопроса.

— Ты ведь знаешь, что я собрал потрясающую коллекцию вин? — Он с надеждой посмотрел на брови, но на этот раз они не шелохнулись. — Да, так вот… Я готов дать по этому поводу эксклюзивное интервью прямо у себя в погребе правильному журналисту. Фишка такая: я не просто машина для делания денег, а человек со вкусом, гурман, знающий толк в хороших вещах — шато, винтажи, бордо, бутылки, паутина и прочая французская хрень. Что ты думаешь?

Сесилия пожала плечами:

— Ты ведь такой не один. Половина Лос-Анджелеса двинулась на вине.

— Ты не понимаешь, — покачал головой Рот. — У меня правда уникальная коллекция. Самые знаменитые красные вина из Бордо, исключительные винтажи — больше пятисот бутылок, всего — он сделал эффектную паузу, — на три миллиона баксов.

Три миллиона долларов произвели ожидаемое впечатление.

— Кру-уто!.. — уважительно протянула Сесилия. — Тогда понятно.

— Я думал, может, «Лос-Анджелес таймс» заинтерсуется? Ты там кого-нибудь знаешь?

Сесилия подумала и кивнула:

— Владельцев. Ну, вернее, папа знает владельцев. Наверное, он может с ними поговорить.

— Отлично! — Рот откинулся на спинку стула и полюбовался своими лодыжками в желтых носках. — Значит, договорились.

***

Интервью было назначено на утро субботы. Рот тщательно проинструктировал домашних и лично проверил общую готовность. Мишель предстояло на минутку появиться в самом начале, сыграть роль гостеприимной хозяйки, немного ревнующей мужа к его коллекции, после чего удалиться. Рафаэль под руководством хозяина несколько раз отцеплял и заново прицеплял побеги алой бугенвиллеи к стене террасы, пока не достиг желаемого эффекта. Натертый до ослепительного блеска «мерседес» стоял под стеной дома так, словно хозяин по рассеянности забыл загнать его в гараж. В погребе из спрятанных в углах колонок неслись ликующие звуки фортепьянного концерта Моцарта. Словом, все свидетельства богатства и утонченного вкуса были налицо. Рот собрался было открыть одну из своих драгоценных бутылок, но в последний момент передумал. Хватит с журналистов и шампанского, решил он и поставил его охлаждаться в хрустальное ведерко со льдом.

Из будки охранников у ворот позвонили и сообщили о приближении людей из «Лос-Анджелес таймс». Мишель и Рот заняли исходную позицию наверху лестницы, ведущей к подъездной дорожке. Когда журналисты выбрались из машины, они чинно, будто королевская чета, спустились им навстречу.

— Мистер Рот? Миссис Рот? Приятно познакомиться. — Грузный человек в мятом льняном пиджаке протянул руку. — Я Филипп Эванс, а этот ходячий склад аппаратуры, — он кивнул на увешанного камерами молодого человека, — Дейв Грифин. Он отвечает за картинки, я — за слова.

Эванс развернулся на каблуках и полюбовался на Лос-Анджелес внизу.

— Ну у вас тут и вид!

Рот небрежно отмахнулся от вида:

— Вы еще не видели моего погреба.

Мишель взглянула на часы.

— Дэнни, мне надо позвонить в пару мест. Я вас покидаю, мальчики, но не забудьте оставить мне бокальчик шампанского. — Улыбка, взмах руки, и красавица скрылась в доме.

Рот с журналистами спустился в погреб, фотограф занялся освещением и оборудованием, а интервью тем временем началось.

Эванс принадлежал к репортерам старой школы в том смысле, что факты интересовали его больше, чем отвлеченные рассуждения, а потому примерно час они посвятили подробностям биографии Рота: начало карьеры в шоу-бизнесе, первое знакомство с хорошими винами, зарождение и развитие романа с ними, процесс создания идеального погреба. Неторопливая беседа сопровождалась музыкой Моцарта, шипением вспышек и щелканьем камер: фотограф делал свое дело.

Рот, привыкший говорить от имени своих клиентов, вдруг обнаружил, что рассказывать о самом себе гораздо приятнее, и так увлекся, что чуть было не забыл об обязанностях гостеприимного хозяина, и только после вопроса журналиста о лучших сортах шампанского спохватился и открыл бутылку «Крюга». После пары бокалов беседа, как водится, пошла веселее.

— А вот скажите мне, мистер Рот, я знаю, что вы коллекционируете эти прекрасные вина ради удовольствия, но все-таки — у вас никогда не возникает желания их продать? Ведь, как я понимаю, у вас тут накопилась порядочная сумма.

— Давайте прикинем, — охотно подхватил тему Рот и оглядел стеллажи с бутылками и аккуратно составленные вдоль стен ящики. — Вот, например, ящик «Латура» шестьдесят первого года потянет на сто — сто двадцать тысяч, «Марго» восемьдесят третьего — тысяч на десять, а «Петрюс» семидесятого… Ну, «Петрюс» — это всегда большие числа. Думаю, он обойдется вам тысяч в тридцать, если, конечно, вы сможете его найти. И заметьте, с каждой выпитой бутылкой стоимость всего винтажа заметно увеличивается, да и качество со временем только растет. — Он долил в бокалы шампанского и минуту полюбовался на устремившуюся кверху спираль пузырьков. — И все-таки на ваш вопрос я отвечу «нет», у меня никогда не возникало желания их продать. Для меня все они — произведения искусства. Жидкого искусства, — уточнил Рот с улыбкой.

— А примерную сумму вы могли бы назвать? — не унимался Эванс. — Сколько стоит ваша коллекция?

— На сегодняшний день? Бордо — не меньше трех миллионов. И, как я уже говорил, чем меньше остается бутылок какого-то определенного года, тем выше их стоимость, так что эта сумма постоянно растет.

Фотограф, видимо исчерпавший весь художественный потенциал стеллажей и бутылок, с экспонометром в руках приблизился к ним.

— Теперь несколько портретов, мистер Рот. Вы не могли бы встать у дверей и, может, взять в руки какую-нибудь бутылку?

Рот на минутку задумался, а потом с величайшей осторожностью поднял с полки магнум ( Бутыль объемом 1,5 литра. — Примеч. пер.) «Петрюса» 1970 года.

— Эта подойдет? Десять штук баксов, но только вряд ли вы такую найдете.

— Отлично. Теперь голову немного влево, так чтобы свет падал на лицо, а бутылку держите на уровне плеча. — Клик-клик. — Точно. Бутылочку чуть повыше. Улыбочку. Красота! — Клик-клик-клик.

Так продолжалось минут пять, и, несколько раз сменив выражение лица, Рот успел предстать перед камерой как в образе жизнерадостного гурмана, так и серьезного инвестора.

Пока фотограф упаковывал свою аппаратуру, Рот с Эвансом ждали его снаружи, у дверей погреба.

— Ну как, узнали все, что хотели? — поинтересовался хозяин.

— Все, — кивнул журналист. — Материал будет отличный.

***

Так и получилось. Целый разворот в воскресном приложении с большой фотографией, на которой Рот держит в руках магнум, и несколькими поменьше с бутылками и стеллажами — все это в сопровождении достойного и весьма лестного текста. И не только лестного, но и грамотного, со множеством подробностей, столь ценимых знатоками: от объема производства для каждого винтажа до дегустационных оценок, данных такими экспертами, как Паркер и Бродбент; от купажей до состава почвы, периода мацерации и содержания танинов. И то тут, то там, подобно драгоценным кусочкам трюфеля в фуа-гра, по всей статье разбросаны цены: как правило, за ящик или бутылку, но иногда, чтобы не пугать читателя количеством нолей, за бокал (двести пятьдесят долларов) и даже, как в случае с «Шато д’Икем», семьдесят пять долларов за глоток!

Рот несколько раз перечитал статью и остался доволен. Главный герой представал человеком серьезным и знающим, без следа свойственной нуворишам вульгарности и бахвальства. Правда, мимоходом в ней упоминались и коттедж в Аспене, и любовь героя к частным джетам, но ведь в XXI веке для верхушки калифорнийского общества это совершенно нормально. Главное, что, по мнению Рота, статья достигла своей цели. Отныне мир — по крайней мере его мир, тот, который только и имел значение, — был оповещен о том, что Дэнни Рот не просто богач и удачливый бизнесмен, а еще и человек со вкусом, истинный знаток и покровитель лозы.

За несколько последовавших после выхода статьи дней этот вывод получил многократное подтверждение. Сомелье и метрдотели в любимых ресторанах Рота обращались к нему с подчеркнутым почтением и одобрительно кивали, когда он выбирал что-то из винной карты. Деловые знакомые спрашивали совета при создании своих скромных погребов. Из журналов звонили с просьбами об интервью. Чуть позже статья была перепечатана в «Интернэшнл геральд трибьюн», и ее прочитали во всем мире. Таким образом, буквально за одну ночь Дэнни Рот стал общепризнанным винным гуру.

О книге Питера Мейла «Франция: Афера с вином»

Сэм Сэвидж. Фирмин: Из жизни городских низов

Отрывок из романа

Мне всегда представлялось, что история моей жизни, буде и когда я ее напишу, начнется несравненной вводной строкой, эдаким чем-то таким лирическим вроде набоковского: «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел»; или, если на лирику не потяну, тогда чем-то забористым, как у Толстого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Каждый помнит эти фразы, даже если начисто забыл, что там дальше в книге написано. Хотя, что касается первых фраз, по-моему, сто очков вперед всем прочим даст «Солдат всегда солдат» Форда Мэдокса Форда (Форд, Форд Мэдокс (1873–1939) — английский романист; роман «Солдат всегда солдат» (с подзаголовком «История страсти») опубликован в 1915 г., переведен на русский язык.): «Это самая печальная история из всех, какие я слыхивал». Сто раз перечитывал, и все равно — мурашки по коже. Форд Мэдокс Форд — вот Великий писатель.

Всю мою жизнь борясь за возможность писать, ни за что я не боролся с таким нечеловеческим упорством — да-да, вот именно, что с нечеловеческим, самое что ни на есть верное определение, — как за такие вот вводные фразы. Мне казалось всегда, что, попади я тут в точку, остальное польется само собой. Первая фраза мне виделась некой такой словесной утробой, в которой роятся эмбрионы еще невыведенных страниц, посверкивая слитками гения, буквально задыхаясь от желания родиться. И из этого великого сосуда вот-вот брызнет, так сказать, весь роман. Роковое заблуждение! Все вышло с точностью до наоборот. Отличных вступительных фраз, собственно, у меня всегда было навалом. Посмакуйте хотя бы эту: «Когда ровно в три часа пополудни зазвонил телефон, Морис Монк, даже не успев поднять трубку, знал уже, что звонит ему дама, и знал еще кое-что: с дамами лучше не связываться». А? Или вот: «Перед самым тем мигом, когда его растерзали в клочья безжалостные солдаты Гамела, полковнику Бенчли привиделся милый беленый домик в Шропшире и в дверях миссис Бенчли с детишками». Ну? Или такое: «Париж, Лондон, Джибути — все это исчезло, как сон, как дым, когда он сидел среди остатков праздничного обеда по случаю очередного Дня благодарения с матерью, отцом и этим идиотом Чарлзом». Кого оставят равнодушным такие слова? Они столь полны значения, столь насыщены смыслом, в них, можно сказать, прямо-таки вскипают ненаписанные главы — ненаписанные, да, но вот же они, вот, тут как тут!

Увы, на поверку все эти фразы, все до единой, были мыльные пузыри, фантомы! Каждая из этих изумительных, столь многообещающих фраз была как коробочка в нарядной подарочной упаковке, зажатая жадной детской ручонкой, и в коробочке — ноль, пустота, ничего, кроме мелкой гальки и прочей дряни, а как она заманчиво брякает! Ребенок думает, что это конфеты! Я думал, это литература. Все эти фразы — и еще, кстати, много других — оказались не трамплинами для прыжка к великим ненаписанным книгам, а неодолимыми барьерами к ним на пути. Понимаете — чересчур уж они были прекрасны. Недостижимо прекрасны. Иные писатели никак не дорастут до уровня своего первого романа. Я никак не мог дорасти до уровня своей первой фразы. Нет, постойте, но как вам это понравится? Нет, вы только полюбуйтесь, как я начал мой последний труд, мое творение: «Я всегда представлял себе, что история моей жизни, буде и когда…» О Господи, «буде и когда»! Ну! Видали? Полная безнадега. Вымарать.

Это самая печальная история из всех, какие я слыхивал. Начинается она, как все подлинные истории, неведомо где. Искать начала — все равно что пытаться обнаружить исток реки. Месяцами шлепаешь вверх по течению под палящим солнцем, продираешься сквозь сырые зеленые стены джунглей, и взмокшие карты расползаются у тебя под рукой. Тебя сводит с ума обманная надежда, изводит злобный рой насекомых, водит за нос неверная память, и всё, чего ты достигаешь в конце концов — ultimа Thule (Крайний предел (лат.).) всех твоих смехотворных потуг, — это мокрое место в джунглях или, в варианте романа, некое до совершенства бессмысленное словцо либо жест. И однако же, в какой-то — более или менее произвольной — точке на пути между мокрым местом и морем, картограф ставит кружок, и здесь начинается Амазонка.

Точно то же и со мной происходит, картографом душ, когда выискиваю начало собственной биографии. Закрываю глаза и тычу наугад. Глаза открываю и вижу — трепещущий миг, замкнутый кружком: три часа семнадцать минут пополудни трина дцатого апреля 1961 года. Напрягаю взгляд, внимательно всматриваюсь. Ах, как мило, ах, как четко, кто у нас без подбородка? А это я, весь как есть, — верней, весь как был, — собственной персоной, осторожненько высунувший из-за края балкона кончик носа и один глаз. Балкон этот был несравненным местом для наблюдателя, для сторожкого, тайного соглядатая вроде меня. Оттуда мне открывался весь магазин внизу, притом что сам я был недоступен ни единому устремленному снизу взгляду. В тот день в магазине толпился народ, куда больше покупателей, чем обычно в будни, и кверху уютно взмывал рокот голосов. Стоял прелестный весенний денек, иные из этих людей вышли, может быть, прогуляться, когда их насторожило и привлекло большое, от руки написанное объявление в витрине: «На все покупки свыше 20$ скидка 30%». Конечно, я не мог осознать этого толком, то есть не мог осознать, что2 именно заманило их в магазин, ибо, не имея еще должного опыта, не разбирался в покупательной способности доллара. Кстати, и балкон, и магазин, и даже весна требуют пояснений, требуют отступлений, однако, при всей их насущности, они бы нарушили темп моего повествования, который, смею надеяться, у меня стремительный. Впрочем, кажется, я чересчур забежал вперед. Поторопившись взять быка за рога, я, видимо, перегнул палку. Положим, нам не дано разглядеть, где начинается история, но порой нам беспощадно ясно, где никоим образом не начало, не исток, ибо во всю ширь разлилась уже река.

Закрываю глаза, снова тычу. Расправляю трепещущий миг, распинаю, как бабочку на булавке: час сорок две минуты пополудни. 9 ноября 1960 года. Было сыро и холодно в Бостоне, на Сколли-сквер, и бедная, наивная Фло — которую скоро назову Мамой — нашла прибежище в подвале одного магазина на Корнхилл. С перепугу она как-то умудрилась протиснуться в самую глубь невообразимо узкой щели между большим металлическим цилиндром и бетонной подвальной стеной, и там она затаилась, дрожа от страха и холода. Сверху, с уровня улицы, слуха ее достигали несущиеся через площадь крики и смех. На сей раз они ее чуть не настигли — те пятеро, в матросской форме, топавшие, пинавшие, и они орали как бешеные. Она кидалась зигзагами, туда-сюда, рассчитывая их одурачить, в надежде столкнуть их лбами, — и тут блестящий черный башмак так ее саданул под ребра, что она полетела через весь тротуар.

Но как же она спаслась?

А как мы всегда спасаемся. Чудом: тьма, дождь, щель в двери, неверный шаг преследователя. «Преследование и спасенье в старейших городах Америки». Подхлестываемая паническим страхом, она сумела забежать за гнутую металлическую штуку, туда, куда доходил только очень слабый подвальный свет, и там она съежилась и надолго затихла. Закрывая глаза на боль в боку, она все мысли сосредоточила на дивном тепле, которое медленно, как прилив, ее омывало. Металлическая штука была восхитительно теплой. Дивно гладка была эмалевая поверхность, и бедная Фло к ней прижалась дрожащим телом. Возможно, она прикорнула. Да, я совершенно уверен, она прикорнула, и проснулась она освеженной.

И тогда уже, испуганная, робеющая, она, очевидно, вышла из своего укрытия в комнату. Лампа дневного света, вися на двух крученых проводах и слегка жужжа, синеватым, подрагивающим сиянием одевала ее среду. Ее среду? Не смешите! Мою, мою среду! Потому что вокруг, куда бы она ни глянула, были книги. От пола до потолка, по каждой стене и по обе стороны от невысокой, человеку по пояс, перегородки, на двое делившей комнату, стояли ломившиеся от книг некрашеные деревянные полки. Еще книги, главным образом тома потолще, были втиснуты плашмя над рядами, еще другие ступенчатыми пирамидами поднимались с пола или неверными скирдами, рыхлыми стогами громадились на перегородке. Сырое, теплое местечко, где нашла она прибежище, было книжным склепом, мавзолеем забытых сокровищ, кладбищем нечитанного и неудобочитаемого. Старинные, оплетенные кожей важные тома, заплесневелые, потрескавшиеся, стояли плечом к плечу с бодренькими книжицами, чьи желтоватые страницы успели тем не менее потемнеть и обшарпаться. Детективов Зейна Грея (Грей, Зейн (1872–1939) — популярный в свое время американский писатель, автор множества вестернов.) тут были горы, пруд пруди было грозных проповедей, тьмы и тьмы старинных энциклопедий и несчетные россыпи мемуаров времен Великой войны, замшелых памфлетов с выпадами против Нового курса, руководств и учебников для Новой Женщины. Но Фло, конечно, не понимала, что всё это книги. «Приключения на планете Земля». Приятно себе представить, как она осматривается на незнакомом ландшафте, — так и вижу ее милую усталую физиономию, округлое тело, затравленно посверкивающие глазки и дивную манеру морщить нос. Порой, просто так, шутки ради, на нее надеваю синенький скромный платочек, завязываю под подбородком — ну не прелестно ли? Мама!

В одной стене высоко-высоко были два оконца. Стекла дочерна потемнели от сажи, почти не пропускали света, и она вполне логически могла заключить, что еще ночь. Но, с другой стороны, она слышала нарастающий гул уличного движения и по долгому опыту не могла не сделать из этого вывода, что вот-вот начнется новый трудовой день. Магазин наверху откроют, того гляди люди повалят в подвал по крутым ступеням. Люди, мужчины скорей всего, громадные ножищи, громадные башмаки. Бамм. Надо было спешить, и — теперь уж пора сказать без обиняков — не потому, что она не слишком горячо мечтала о новой встрече с матросами, чтоб они ее шпыняли, пинали, а то и похуже. Надо было спешить из-за великой вещи, свершавшейся у нее внутри. Ну, не то чтобы именно из-за вещи, хотя вещи как раз в ней были (числом тринадцать), сколько из-за процесса, из-за некоего происшествия, которое люди, со свойственным им колоссальным чувством юмора, называют Счастливым Событием. Счастливое Событие вот-вот должно было свершиться, тут не могло быть вопроса. Единственный вопрос — для кого это было Счастливое Событие? Для нее? Или для меня? Кому тут счастье привалило? Ведь чуть ли не всю свою жизнь я твердо знал: кому угодно, только уж не мне. Но оставим меня в стороне — о, если бы я только мог! — и вернемся к положению в подвале: Великое Событие надвигалось, и вопрос был один — что с этим делать бедняжке Фло?

Итак, расскажу вам, что́ она с этим сделала.

Она облюбовала книжную полку, самую близкую к пещере за теплой металлической штукой, и вытянула оттуда самую большущую книгу, какую только могла прибрать к лапам. Вытащила, открыла и, придерживая ногами страницу, вырвала ее и изодрала зубами на конфетти. Так же точно поступила она и со второй страницей, и с третьей. Но я уже угадываю ваш скепсис, ваше недоверие. На каком основании, слышу ваш ехидный голосок, я сделал вывод, что она выбрала самую большущую книгу? Ну, это уж, как не устает повторять Дживс (Один из двух главных героев в серии юмористических романов (о Берти Вустере и его слуге Дживсе) английского писателя Пелэма Гренвила Вудхауза (1881–1975). Многие романы экранизированы и переведены на русский язык.), вопрос психологии индивида, каковым в данном случае является Фло, моя потенциальная мать. «Округлая» — так я ее, кажется, описал? Это, положим, чересчур мягко сказано. Она была омерзительно тучная, и как раз ежедневная каторга по накоплению всего этого жира и сделала ее кошмарно нервозной. Нервозной и просто, извините за выражение, свиньей. Побуждаемая алчностью миллионов несытых клеток, она вечно, бывало, схватит самый большой кусок, даже если уже набита едой под завязку и в состоянии только обкромсать его по краям. Ну, для всех других испоганит, конечно. Так что, будьте уверены, она растерзала самый большущий том, какой оказался у нее в поле зрения.

Порой мне лестно думать, что первые минуты моей борьбы за существование, как триумфальным маршем, сопровождались треском раздираемого «Моби Дика». Не оттого ль моей натуре присуща столь отважная страсть к приключениям? А в другие часы, когда особенно остро ощущаю себя отверженным, нелепым, сумасбродом, я убежден, что жертвой был «Дон Кихот». Вы только послушайте: «Одним словом, идальго наш с головой ушел в чтение, и сидел он над книгами с утра до вечера; и вот оттого, что он мало спал и много читал, мозг у него стал иссыхать, так что в конце концов он вовсе потерял рассудок. … И вот, когда он уже окончательно свихнулся, в голову ему пришла такая странная мысль, какая еще не приходила ни одному безум цу на свете, а именно: он почел благоразумным и даже необходимым, как для собственной славы, так и для пользы отечества, сделаться странствующим рыцарем» (Мигель де Сервантес. «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский». (Пер. Н. Любимова.)). Поглядите-ка на Рыцаря Печального Образа. Представьте: дубина стоеросовая, шут гороховый, наивный до слепоты, сентиментальный чудак, восторженный идеалист, просто умора, — ну кто это, как дважды два, если не ваш покорнейший слуга? По правде говоря, я никогда не мог похвастаться особенно здравым рассудком. Только я не борюсь с ветряными мельницами. Я — хуже: мечтаю о борьбе с ветряными мельницами, томлюсь по борьбе с ветряными мельницами, порой даже рисую в воображении, как они вызваны мною на бой. Ветряные мельницы, жернова культуры, или — скажем честно — самые вожделенные из неодолимых целей, эротикомолы, эти млеющие мельнички похоти, плотские фабрички соблазна, поля грез презренных прелюбодеев — тела моих Прелестниц. А-а, да какая, в сущности, разница? Безнадежное дело есть безнадежное дело. Впрочем, пока не буду в этом погрязать. Еще успею погрязнуть.

Мама воздвигла огромную бумажную гору и с великим трудом ее затолкала, переволокла в ту маленькую пещеру за круглой штукой. Однако же мы не позволим горестной какофонии ее мощных всхрапов и всхлипов отвлечь нас от фундаментального вопроса: откуда ведет свое происхождение вся эта бумажная гора? Чьи скомканные слова и рваные фразы сбила Мама в неудобочитаемую смесь, которая миг спустя смягчит удар моего погружения в бытие? Напрягаю глаза. Темным-темно в этом месте, куда она бумагу перетащила, а теперь утаптывает посередине, взбивает по краям, и, лишь нагнувшись над бездной, могу отчетливо разглядеть мгновение, когда родился. Смотрю с большой высоты, складывая воображение телескопом. Угу, по-моему, вижу. Да-да, теперь точно узнаю. Милая Фло пустила на конфетти «Поминки по Финнегану». Джойс — великий писатель. Возможно, самый великий. Я был рожден, взлелеян и вскормлен на безлистых останках самого во всем белом свете нечитаемого шедевра.

У нас была большая семья, и скоро мы, все тринадцать, прилюлились в его струинах, говоря его же языком, комкуясь, чин зван навзничь, в поисках молока. (Столько лет уж прошло, а вот я — все тот же, все так же комкуюсь, кучкуюсь в поисках молока, в поисках крох. О мечты!) Скоро все мы дружно бросились в драку за двенадцать сосков: Хрюни, Пупик, Льювенна, Финни, Шунтик, Плюх, Пи-пи, Пуддинг, Элвис, Элвина, Хемфри, Душка и Фирмин (это я, тринадцатое дитя). Всех, как сейчас, помню. Все гиганты. Хоть слепые и голые, может, даже и в особенности оттого, что голые, они прямо взбухали мышцами, мускулами — или мне так тогда казалось? Я один родился с широко открытыми глазами и скромно облаченный в мягкий серый мех. И еще я был хилый. И уж поверьте моему слову: быть хилым просто ужасно, когда ты маленький.

Особенно губительно это обстоятельство сказывалось на моей способности на равных участвовать в ежедневном кормлении, которое происходило приблизительно так: Мама вваливается в подвал — неизвестно, где ее перед тем носило, — в обычном своем репертуаре: настроение самое гнусное. Стеная и жалуясь, будто сейчас совершит такой героический подвиг, о каком ни одна мать от сотворения мира не смела и помышлять, она плюхается на постель и мгновенно засыпает, раззявя рот и храпя, абсолютно глухая к разбуженному ею хаосу. Царапаясь, толкаясь, кусаясь, визжа, мы, все тринадцать разом, кидаемся на двенадцать сосков. Молоко и мечты. Из этой игры я почти всегда вылетал, выбывал. Порой так и думаю о самом себе — Тот, Кто Выбыл из Игры. Н-да, найдешь формулу — и как-то оно легче. Но, если мне вдруг случалось оказаться хоть бы и самым первым, скоро меня все равно оттеснял кто-нибудь из более дюжих братишек или сестричек. Чудо еще, что мне удалось живьем выйти из такой семьи. Собственно, выжил я в основном на остатках. И сегодня даже, стоит только вспомнить, и живо чувствую — ужас! — как сосок мажет меня по губам и ускользает, пока меня оттягивают за задние ноги. Говоря об отчаянии, обыкновенно поминают пустоту внутри, холодные рукиноги, озноб, для меня же оно навсегда свяжется с ощущением ускользающего изо рта соска.

Но что это такое я слышу? Молчание? Смущенное молчание? Вы теребите себя за подбородок, вы думаете: «А-а, ну теперь с ним все ясно. Этот тип свою никчемную жизнь без остатка убил на поиски тринадцатой сиськи». Ну что мне вам на это сказать? Униженно согласиться? Или протестовать, орать: «Так уж и все? Действительно все?»

О книге Сэма Сэвиджа «Фирмин: Из жизни городских низов»

Еще раз о скандалах

Глава из книги Алексея Дунаевского «Каннский фестиваль»

Фестиваль чаще всего атакует пресса. В основном — за непризнание того или иного режиссера. Например, Ингмара Бергмана, который никогда не получал в Каннах ни Гран-при, ни «Золотую пальмовую ветвь», но всегда слышал одно и то же — что они у него обязательно будут. В конце концов, в 1997 году ему досталась специально учрежденная в честь 50-летия фестиваля «Пальма Пальм», которую, несмотря на пышное название премии, можно рассматривать лишь как утешительную награду.

Главные награды обошли стороной также Альфреда Хичкока, Франсуа Трюффо, Стэнли Кубрика, Клода Соте, Бертрана Тавернье, Андре Тешине, Вуди Аллена, Стивена Спилберга и многих других знаменитых мастеров. Что же касается Жан-Люка Годара, то он был приглашен к участию в конкурсе только в 1980 году («Спасай, кто может (жизнь)»). И лишь в 1993 году главная премия досталась женщине-режиссеру.

Тем не менее, именно пресса первой нападала на тех, кого затем объявляла «живыми классиками». В 1973 году она устроила настоящую обструкцию фильму «Большая жратва» и его режиссеру Марко Феррери. В дни проведения фестиваля в журналах и газетах можно было прочитать следующее: «Феррери позволил себе непристойное поведение» («Tele 7 Jours»), «…фильм для показа в общественных уборных» («Minute»), «…мусор, кошмар, отхожее место» («Paris Match»). Однако творческая команда фильма спокойно выдержала все эти наскоки. Исполнитель одной из главных ролей Филипп Нуаре сказал: «Мы даем зеркальное отражение людям, но они не хотят себя там увидеть. По-моему, это проявление глупости». Ну а режиссер Марко Феррери в свойственном ему духе вышел с расстегнутой ширинкой на балкон, откуда посылал с балкона публике и прессе воздушные поцелуи.

Впрочем, прессу может вывести из себя все, что угодно. Например, жанровое кино, которое показывалось в Каннах крайне редко. Но как только ситуация слегка улучшалась, СМИ тут же обрушивали на отборщиков шквал упреков.

И все же к голосу журналистов иногда стоит прислушаться. Дирекцию фестиваля, к примеру, часто критикуют за то, что она приглашает к участию в конкурсе фильмы одних и тех же режиссеров, пусть и обладающих мировой известностью. А ведь среди них, как отмечают из года в год кинокритики, есть немало «вышедших в тираж». Не менее часто можно услышать и обвинения в устарелости, старомодности и приверженности «большим брендам», где необходимость участия почти не просматривается, зато налицо коммерческий интерес.

В новом тысячелетии пресса стала отзываться о происходящем в Каннах как о «рекламном фестивале» из-за постоянного присутствия в неконкурсной программе голливудских блокбастеров. В 2006 году ситуация достигла точки кипения в связи со скандально известным «Кодом Да Винчи», который был удостоен чести открывать фестиваль. После каннской премьеры этот фильм прокатывался на двадцати тысячах экранов и собрал 24 миллиона долларов за один уик-энд. Однако на пресс-показе в Каннах он получил более чем холодный прием со стороны двух тысяч журналистов, периодически смеявшихся в зале. Публика же, наоборот, приняла его очень хорошо.

Кто бы что ни говорил, но фестиваль давно превратился в парад суперимен, о чем ежегодно свидетельствует конкурсная программа. В 2007 году только 13 фильмов из отобранных 22 представляли работы режиссеров, никогда не участвовавших в каннском конкурсе прежде.

Фестиваль сильно ругают также и за постоянное приглашение известных звезд, которые уже порядком надоели прессе. В то же время, когда новички и актеры-любители получают награды, в зале довольно громко посвистывают. Так что и здесь можно наблюдать полное расхождение мнений критики и публики. В 1999 году премию за лучшее исполнение женской роли получили сразу две актрисы: Северин Канеель («Человечность») и Эмили Декьен, («Розетта»). Когда они поднимались на сцену, некоторые зрители свистели и улюлюкали. Чуть позже кое-кто из них признался журналистам, что «хотел бы видеть на подиуме исключительно звезд, а не Бог весть знает кого».

Пресса постоянно отмечает также (здесь следует особо выделить «Le Monde Diplomatique»), что Канны вынуждают многих режиссеров снимать исключительно «под фестиваль».

Негативное отношение кинокритиков к некоторым решениям дирекции и каннского жюри досточно подробно рассмотрено в аннотированном каталоге, открывающем четвертую часть этой книги. Поэтому попробуем более подробно остановиться на острых ситуациях, вызванных реакцией обычных зрителей.

Скандалы из-за публики

Чаще всего зрители выступают против профессионалов кино во время вручения им фестивальных премий. В 1960 году «Приключение», открывавшее трилогию М. Антониони («Затмение», «Ночь»), получило очень холодный прием в Каннах. Фильм был освистан, так как никто не понял, почему исчезла главная героиня. Когда режиссер и актриса Моника Витти поднялись на сцену за наградой, в них полетели помидоры и самые различные предметы.

Чуть менее резкой, но такой же демонстративной была реакция на присуждение приза жюри малийскому фильму «Свет» режиссера Сулеймана Сиссе в 1987 году. Никого из зрителей, похоже, не волновало, что эта картина представляла в африканское кино в конкурсе после большого перерыва. При вручении награды некий мужчина, раздобывший где-то микрофон, прокричал в него: «Эй, грязный ниггер! Зачем тебе этот приз?» В ответ Сиссе сначала выхватил у него микрофон, а затем бросил его в лицо говорившему. Внезапно ситуация получила продолжение. На защиту Сиссе бросился известный французский режиссер Морис Пиала, который, в свою очередь, был поддержан малийским постановщиком, когда зрители освистывали его фильм «Под солнцем сатаны». Таким образом, впервые и в последний раз против публики выступили единым фронтом сразу два участника конкурса.

Следует отметить также, что не только церемонии награждения, но и сами сеансы не были защищены от недоброжелательно настроенных зрителей.

В 1987 и 1994 гг. режиссеры, удостоенные «Золотой пальмовой ветви», очень живо и интересно отреагировали на возмущенный гул и свист, раздавшиеся в зале. Морис Пиала («Под солнцем сатаны») подошел к микрофону и сказал: «Если вы меня не любите, то знайте, что я тоже вас не люблю», а Квентин Тарантино («Криминальное чтиво») и вовсе не стал размениваться на слова, ответив публике в свойственном ему духе — поднятым вверх безымянным пальцем.

В 2004 году все тот же Тарантино, но уже в качестве председателя жюри, на протяжении многих дней испытывал жесткие шумовые атаки со стороны зрителей из-за подозрения в продвижении американского документального фильма «Фаренгейт 9/11» к главной награде.

В 2009 году едва ли не самой сильной обструкции за всю историю фестиваля подвергся «Антихрист» Ларса фон Триера. Тем не менее создатель фильма назвал «Антихриста» своей самой важной работой, ставшей своеобразным «лекарством от депрессии, которой он был подвержен два года назад». И добавил, что «…по большому счету его не интересует реакция публики, так как внутренний голос продолжает сообщать ему, что он остается лучшим режиссером в мире».

В последнее время каннскую публику все больше и больше начинает беспокоить продолжающееся игнорирование жанрового кино, всемерно поддерживаемое прессой. С точки зрения зрителей, дирекция и отборщики фестиваля напрочь забыли о том, что кино является популярным искусством.

Скандалы из-за жюри

Решения жюри во все времена не только провоцировали острую полемику в СМИ, но и вызывали сильнейшее возмущение публики, граничащее с непредсказуемыми последствиями.

Иногда в центре грозных событий оказывался председатель жюри. Так, например, знаменитая писательница Франсуаза Саган умудрилась стать главным действующим лицом скандала через 7 месяцев после окончания фестиваля 1979 года. Неожиданно она рассказала в интервью журналу «Le Matin de Paris» о механизме присуждения премий на Каннском МКФ. По ее словам, дирекция фестиваля постоянно воздействовала на жюри, склоняя его к присуждению главной награды «Апокалипсису наших дней» Фрэнсиса Форда Копполы. В то же время сама Саган и остальные члены жюри отдавали предпочтение «Жестяному барабану» Фолькера Шлендорфа. В итоге «Золотая пальмовая ветвь» была поделена между двумя этими фильмами. Несмотря на то, что председатель жюри и его члены обязаны держать в секрете обстоятельства выработки своего решения, Саган все-таки решилась обнародовать эти сведения. Ее заявление вызвало грандиозную кампанию в печати, но фестиваль не отвечал на выпады, храня гордое молчание.

Случается и так, что острые ситуации возникают из-за отстутствия единства мнений в самом жюри. Так в 1987 году «Очи черные» Никиты Михалкова долгое время являлись фаворитом у судей, пока Элем Климов не заявил: «Если этот сукин сын будет награжден, я выйду из состава жюри и публично объясню свое решение». В итоге из-за этого неожиданного демарша «Золотая пальмовая ветвь» была присуждена фильму «Под солнцем сатаны», что, в свою очередь, привело к другому скандалу — причем едва ли не самому большому в истории фестиваля.

Скандалы из-за политики и дипломатов

Отбор фильмов иногда сопровождается сильным напряжением политического и дипломатического характера. Согласно регламенту Каннского МКФ, показываемые на нем фильмы не должны затрагивать чувства жителей других стран, которые представлены на том же фестивале (к сведению, это параграф 5 регламента).

В 1956 году дирекция фестиваля по предложению ФРГ попыталась исключить из официальной программы фильм Алена Рене «Ночь и туман», в котором показывались Холокост и концентрационные лагеря смерти. Однако такая «цензура» вызывала резкий протест не только во Франции, но и в Германии. История с покушением на фильм Рене не прошла бесследно. С этого времени ни один фильм, официально отобранный для участия в фестиваля, не исключался из его программы.

В 2007 году Министерство культуры Ирана обратилось в посольство Франции в Тегеране по поводу анимационного фильма «Персеполис», действие которого разворачивалось на фоне исламской революции в Иране. Представители названного министерства назвали включение этой ленты в конкурсную программу Каннского МКФ «антикультурным и политическим актом, который представляет зрителям ирреальную картину обстоятельств и свершения исламской революции».

Конечно, Каннский кинофестиваль сильно изменился по сравнению с 1956 годом и цензура, присущая ему ранее, практически исчезла. Однако все еще оказывается дипломатическое давление, которое наиболее ярко проявило себя в 2000 году, когда китайские власти попытались сделать все возможное, чтобы фильм «Дьяволы у порога» режиссера Дзян Вэня не попал в Канны. Об этой печальной ситуации подробно рассказывается в аннотации к фильму, завоевавшему в итоге Гран-при жюри, что также очень и очень показательно.

Скандалы из-за церкви

Нельзя сказать, что церковь часто вмешивается в дела мира кино и каннского фестиваля в частности, но все же время от времени она гневно осуждает некоторые фильмы.

В 1960 году журнал Ватикана «Osservatore Romano» опубликовал серию ядовитых статей, направленных против фильма «Сладкая жизнь» Федерико Феллини, который только что получил «Золотую пальмовую ветвь» в Каннах. Журнал уверял, что все католики были бы крайне оскорблены, если бы увидели эту картину. И лишь в 1994 году, через несколько месяцев после смерти Феллини, церковь сняла запрет с этой ленты.

Парадоксально, но факт: несмотря на позицию церкви, «Сладкую жизнь» довольно активно защищали иезуиты, особенно в тот момент, когда министр культуры наложил запрет на показ некоторых частей фильма.

В 1961 году «Виридиана» Луиса Бунюэля подверглась запрету в Испании, то есть в своей стране, находившейся под гнетом диктатуры Франко. Она была сурово осуждена католической церковью за богохульство. Однако все это не стало преградой для жюри, которое присудило фильму «Золотую пальмовую ветвь» несмотря на жесткое сопротивление Международного католического киноцентра. Увы, история с «Виридианой» завершилась отлучением Бунюэля от церкви.

В том же 1961 году польская католическая церковь пришла к выводу, что фильм Ежи Кавалеровича «Мать Иоанна от ангелов» наносит удар по чувствам верующих. Священники занесли эту ленту в пресловутую «6-ю графу» наиболее богопротивных произведений искусства, а в польских приходах появились объявления о строгом запрещении просмотра этого фильма. Но не помогло — картина стала одной из самых посещаемых в стране. В ответ лидеры церкви заявили, что Кавалерович выполнил задание властей по осуждению католицизма. Даже Ватикан, заигрывавший в то время с левыми силами, объявил неисторичными и фильм и повесть Ярослава Ивашкевича. Тем не менее, в Каннах «Мать Иоанна от ангелов» прошла на ура и получила в итоге Специальный приз жюри — вторую по значению награду фестиваля.

Разногласия с церковью вспыхивают по сей день. Не далее как в 2007 году фестиваль открывал скандально известный фильм «Код Да Винчи», подвергшийся еще до своей премьеры шквалу обвинений со стороны церкви и верующих. Католические организации проводили многочисленные кампании против этой картины, срывали афиши, организовывали пикеты и марши протеста, не забывая по ходу дела инициировать судебные процессы. Головы многих повернулись в те дни в сторону Ватикана, осуждающего любые виды экстремизма. Его официальная позиция оказалась такой: «…хотя в мире есть дела поважнее, чем создание фальшивого фильма, церкви не стоит оправдываться за срыв афиш».

Скандалы из-за непредвиденных обстоятельств

Случайности — постоянные спутники Каннского фестиваля. В 1946 году, в самом начале славных дел, организаторы первого кинофорума собирались показывать фильмы бесплатно, но взбунтовались спонсоры, напоминавшие о своем неприятии этой идеи каждый день.

На том же фестивале во время демонстрации фильма Хичкока «Дурная слава» киномеханики перерепутали бобины с пленкой, и сеанс превратился в настоящую кинокатастрофу. Примерно то же самое произошло в 1980 году с неконкурсным советским фильмом «Сталкер», показ которого неоднократно прерывался из-за забастовки электриков.

Обожающие выставлять напоказ голую грудь старлетки также преподносили неприятные сюрпризы. В 1954 году даже видавшие виды американцы были настолько оскорблены непристойным, с их точки зрения, поведением Симоны Сильвы, что объявили о возможном бойкоте фестиваля. И его исполнительному директору Роберу Фавру Ле Бре пришлось проявить чудеса дипломатии, исправляя ситуацию. На самом деле Сильву спровоцировали фотографы, когда она позировала перед камерами вместе с Робертом Митчемом. Съемка сильно затянулась, солнце стояло в зените, раскалив все докрасна, и фотографы стали призывать мокрую от пота Симону раздеться. Следуя их указаниям, она сначала высвободила плечи, затем руки и, наконец, сняла себя лифчик, а актер положил ей руки на грудь. И как бы ни возмущались члены американской делегации, этот кадр стал историческим и облетел весь мир. К сожалению, разразившийся скандал не способствовал карьере Сильвы. Неприятности начались в Каннах, когда дирекция не пропустила актрису на церемонию награждения, и на этом не закончились. Чтобы забыть о случившемся, Симона пробовала было сниматься, однако депрессия оказалась сильнее ее актерского таланта.

Отметим также и печальную историю с участием знаменитого спортсмена-бобслеиста, фотографа, астролога, директора Мюнхенского музея современного искусства и просто выдающегося плейбоя Гюнтера Сакса, мужа Брижжит Бардо. В 1969 году, незадолго до развода с ней, Сакс выдвинул фестивалю свои условия. Либо в программу будет включен его спортивный фильм «Хеппенинг в белом», либо Брижжит не появится в Каннах. Ситуация сложилась довольно непростая, так как картина Сакса была очень хорошей, в чем, кстати, через некоторое время убедились и советские зрители. Однако Оргкомитет и отборщики наотрез отказались пойти на поводу у немецкого «шантажиста».

В 1983 году Изабель Аджани стала виновницей первой в истории фестиваля забастовки фотографов, когда отказалась участвовать в пресс-конференции, посвященной премьере фильма «Убийственное лето». Фотографы положили свои камеры на ступени лестницы в знак протеста против поведения зарвавшейся суперзвезды.

В 1999 году Софи Марсо, выступавшая в роли ведущей церемонии награждения, довела зрителей в зале до свиста и топота своими неуверенными действиями и бесконечными запинаниями в словах, когда объявляла имена лауреатов. Дошло до того, что почетный президент фестиваля актриса Кристин Скотт Томас была вынуждена вмешаться в происходящее. Перебив Марсо, она лично объявила имя обладателя главной награды: «Победили братья Дарденны и „Розетта“!». Если же сложить обрывки выступления неудачливого церемониймейстера в единое целое, то ее речь выглядела следующим образом: «Вместо того, чтобы устраивать войну, давайте делать кино. Оно дарит людям мечту и эта мечта дарит им, дает им… один…. (первый свист)…одну…цель, один проект (?)… (выкрики)… на короткое время… что-то, что остается навсегда… (выкрики)». Этот конфуз, к счастью, никак не повлиял ни на карьеру Марсо, ни на премирование фильмов братьев Дарденн на Каннском фестивале в дальнейшем.

О книге Алексея Дунаевского «Каннский фестиваль»

Павел Фокин. Булгаков без глянца

Отрывок из книги

Облик

Елена Сергеевна Булгакова (урожд. Нюренберг, в первом браке Неелова, по второму мужу Шиловская; 1893–1970), третья жена Булгакова в 1932—1940 гг., его муза последних лет жизни:

У него были необыкновенные ярко-голубые глаза, как небо, и они всегда светились. Я никогда не видела у него тусклых глаз. Это всегда были ярко горевшие интересом, жадностью к жизни глаза [5; 382–384].

Валентин Петрович Катаев (1897–1986), писатель, драматург, поэт; сослуживец Булгакова в 1920-е годы в газете «Гудок»:

… у него действительно, если мне не изменяет память, были синие глаза на худощавом, хорошо вылепленном, но не всегда хорошо выбритом лице уже не слишком молодого блондина с независимо-ироническим, а временами даже и надменным выражением, в котором тем не менее присутствовало нечто актерское, а временами даже и лисье [10; 219].

Александр Михайлович Файко (1893–1978), драматург, сосед Булгакова:

[В начале 1920-х] Булгаков был худощав, гибок, весь в острых углах светлый блондин, с прозрачно-серыми, почти водянистыми глазами. Он двигался быстро, легко, но не слишком свободно [5; 347].

Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова (1895–1987), вторая жена Булгакова в 1924—1932 гг.:

Передо мной стоял человек лет 30–32; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. Но лицо в общем привлекательное, лицо больших возможностей. Это значит — способное выражать самые разнообразные чувства. Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило — на Шаляпина!

Одет он был в глухую черную толстовку без пояса, «распашонкой». Я не привыкла к такому мужскому силуэту; он показался мне слегка комичным, так же как и лакированные ботинки с ярко-желтым верхом, которые я сразу вслух окрестила «цыплячьими» и посмеялась [4; 88].

Валентин Петрович Катаев:

Это были двадцатые годы. Бедствовали. Одевались во что попало. Булгаков, например, один раз появился в редакции в пижаме, поверх которой у него была надета старая потертая шуба [5; 123].

Арон Исаевич Эрлих (1896–1963), писатель, сценарист, мемуарист; сослуживец Булгакова в 1920-е годы в ЛИТО Наркомпроса и газете «Гудок»:

Он шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед [16; 35–36].

И. С. Овчинников, сотрудник газеты «Гудок», сослуживец Булгакова:

Тулупчик единственный в своем роде: он без застежек и без пояса. Сунул руки в рукава — и можешь считать себя одетым.

Сам Михаил Афанасьевич аттестует тулупчик так:

— Русский охабень. Мода конца XVII столетия. В летописи в первый раз упоминается под 1377 годом. Сейчас у Мейерхольда в таких охабнях думные бояре со второго этажа падают. Пострадавших актеров и зрителей рынды отвозят в институт Склифосовского. Рекомендую посмотреть… [5; 131]

Татьяна Николаевна Кисельгоф (урожд. Лаппа; 1891 —1982), первая жена Булгакова в 1913—1924 гг. Из беседы с Л. Паршиным:
Саянский прекрасно карикатуры рисовал. У меня был его рисунок — мы с Булгаковым и Саянский с женой. Замечательно было сделано! Михаил в пижаме, как он всегда дома… неаккуратный такой, брюки приспущены, клок волос висит… [12; 107]

Николай Петрович Ракицкий (1888–1979), ботаник, филолог и садовод, муж писательницы С. З. Федорченко:

Устроив в печать «Белую гвардию» и получив деньги, Михаил Афанасьевич решил обновить свой гардероб. Он заказал себе выходной костюм и смокинг. Купил часы с репетиром. Приобрел после долгих розысков монокль. Как-то пришел посоветоваться — где бы ему можно было приобрести шляпу-котелок. Я ему предложил свой, который у меня лежал в шкафу с 1913 года, привезенный мною в свое время из Италии. Котелок был новый, миланской фабрики (без подкладки). Этому неожиданному подарку Михаил Афанасьевич обрадовался, как ребенок. «Теперь я могу импонировать!» — смеялся он [13; 172].

Александр Михайлович Файко:

Внешне перемена выражалась довольно забавно: он заметно преобразил свой наружный вид, начиная с костюма. <…> Cреди скромных и малоэффектных людей, он появлялся в лихо отглаженной черной паре, черном галстуке-бабочке на крахмальном воротничке, в лакированных, сверкающих туфлях, и ко всему прочему еще и с моноклем, который он иногда грациозно выкидывал из глазницы и, поиграв некоторое время шнурком, вставлял вновь, но, по рассеянности, уже в другой глаз… [5; 349]

Август Ефимович Явич (1900–1979), журналист.

С виду это был барин, спокойный, доброжелательный, насмешливый, с продолговатым лицом, зачесанными назад мягкими волосами и светлыми глазами [5; 157].

Арон Исаевич Эрлих:

Рано поредевшие светлые волосы его тщательно приглажены, должно быть по утрам он долго их обрабатывает крепкой щеткой и туалетной водой. Галстук бабочкой. Парадный черный пиджак, брюки в полоску [16; 67–68].

Михаил Михайлович Яншин (1902–1976), русский актер, режиссер. Первый исполнитель роли Лариосика в спектакле МХАТ по пьесе Булгакова «Дни Турбиных»:

Те, кому доводилось встречаться с Михаилом Афанасьевичем в ту пору, в середине двадцатых годов, помнят этого чуть сутулящегося, с приподнятыми плечами, светловолосого человека, с немного выцветшими глазами, с вечным хохолком на затылке, с постоянно рассыпавшимися волосами, которые он обыкновенно поправлял пятерней. Чувствовалась в этом особенная, я бы сказал, подчеркнутая чистоплотность как внешнего, так и внутреннего порядка [5; 269].

Эмилий Львович Миндлин (1900–1981), писатель, мемуарист:

В Булгакове все даже недоступные нам гипсово-твердый, ослепительно свежий воротничок и тщательно повязанный галстук, не модный, но отлично сшитый костюм, выутюженные в складочку брюки, особенно форма обращения к собеседникам с подчеркиванием отмершего после революции окончания «с», вроде «извольте-с» или «как вам угодно-с», целованье ручек у дам и почти паркетная церемонность поклона, решительно все выделяло его из нашей среды. И уж конечно, конечно, его длиннополая меховая шуба, в которой он, полный достоинства, поднимался в редакцию, неизменно держа руки рукав в рукав! [5; 145–146]

Софья Станиславовна Пилявская (1911–2000), актриса театра и кино:

Необыкновенно элегантный, подтянутый, со все видящими, все замечающими глазами, с нервным, очень часто меняющимся лицом [5; 259].

Юрий Петрович Полтавцев (1908–1998), харьковский адвокат:

[1928] Высокий, худощавый, светловолосый, с очень нервным лицом. Всматривающиеся умные глаза… [5; 328]

Екатерина Михайловна Шереметьева (1901–1991), завлит Красного театра в Ленинграде:

По-разному описывают его внешность, мне помнится очень гармонично созданный природой человек — стройный, широкоплечий, выше среднего роста. Светлые волосы зачесаны назад, высокий лоб, серо-голубые глаза, хорошее, мужественное, выразительное лицо, привлекающее внимание [5; 368].

Виталий Яковлевич Виленкин (1911–1997), искусствовед, театровед, литературовед, мемуарист:

Я всегда ловлю себя на том, что у меня безнадежно не получается цельности даже внешнего портрета. Портрет расплывается, как только попытаешься слить воедино особенности его внешности — лица, рук, фигуры, походки, манеры. Боишься литературности. Вот и приходится ограничиваться тем, что сразу подсказывает память, то есть какими-то отдельностями и штрихами, не сведенными воедино. Тогда начать можно, кажется, с чего угодно: хотя бы с того, каким крепким, небезразличным, всегда что-то значащим было его рукопожатие. И тогда сразу вспомнится его пристальный, ясный, прямо тебе в глаза проникающий взгляд, подвижность плотной, спортивной фигуры, острый угол всегда чуть приподнятого правого плеча, чуть откинутая назад светловолосая голова… Но тут же возникают какие-то уточнения: ясный взгляд? — да, но эти серо-голубые глаза были с каким-то стальным оттенком; стремительный, легкий? — да, но я видел его иногда и тяжелым, погасшим, бесконечно усталым. Особенно в последние годы [5; 282].

Федор Николаевич Михальский (1896–1968) театральный деятель; с 1918 инспектор МХТ; в дальнейшем главный администратор, помощник директора МХАТ; с 1937 директор музея МХАТ; прототип администратора Филиппа Филипповича из «Записок покойника» («Театрального романа»):

Теперь, через много лет, вспоминая Михаила Афанасьевича, я почему-то прежде всего слышу его голос — баритон чуть-чуть с носовым оттенком. Порой в нем чувствуется легкая ласковая ирония и к своему собеседнику, и к самому себе, и к событиям театрального дня. И тот же голос — голос колючий, с бескомпромиссными интонациями, когда посягают на его творчество, на его убеждения [5; 256].

Григорий Григорьевич Конский (1911–1972), актер и режиссер МХАТа:

Я провожаю Михаила Афанасьевича домой, в Нащокинский переулок. Идем молча. Не потому, что не о чем говорить, а потому, что Михаил Афанасьевич о чем-то задумался. Идет он быстро, не глядя под ноги. Выражение лица все время меняется — как будто в голове его непрестанно пробегают разные, сменяющие друг друга мысли. <…>

Одет он в какое-то странное меховое пальто, не подбитое мехом, а мехом наружу, чуть нескладное и вместе с тем очень элегантное. На голове его — шапка этого же меха. И очень странно видеть, как он — такой неуклюжий в этом меховом одеянии — с необычайной легкостью движется своей молодой упругой походкой по накатанному снегу бульвара [5; 335].

Александр Михайлович Файко:

Ранней осенью 1939 года Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна решили поехать в Ленинград, чтобы немножко развеяться, отдохнуть от потрясений и неудач, обрести силы для дальнейшей работы. Я надолго запомнил их отъезд на Ленинградский вокзал.

Они зашли ко мне проститься. После короткого прощания (Михаил Афанасьевич не любил сентиментальностей) я подошел к окну и глядел на них с четвертого этажа. Отчетливо помню спину Булгакова (он был в летнем пальто кофейного цвета и мягкой темной шляпе) — худую, с выступающими лопатками. Что-то скорбное, измученное было в этой спине. Я следил за его высокой фигурой, когда он, согнувшись, садился в такси, резким, характерным жестом отбросив в сторону папиросу. Хотелось крикнуть вслед какое-то прощальное слово, но я никак не мог его найти. Машина мягко тронулась с места и отъехала от нашего подъезда… «Неужели я больше никогда его не увижу, неужели?» — неожиданно подумал я.

Нет, я его увидел, и даже довольно скоро — примерно через месяц. Но Елена Сергеевна привезла обратно не отдохнувшего и успокоившегося, а уже очень больного и как-то сразу постаревшего человека. Михаил Афанасьевич слег и только спустя некоторое время, далеко не сразу, стал выходить к столу. Большей же частью он лежал на своей тахте, в легком халате (всякая излишняя одежда тяготила его) [5; 349–350].

Иосиф Матвеевич Рапопорт (1901–1970), советский актер, режиссер театра им. Е. Вахтангова, педагог:

Однажды я пришел к больному Михаилу Афанасьевичу. Он лежал, отгороженный от света большими шкафами. Когда я вошел, он сел, выпрямившись на белой подушке, в белой рубашке, в черной шапочке и темных очках [5; 364].

Рубен Николаевич Симонов (1899–1968), советский актер и режиссер, в течение многих лет возглавлял театр им. Е. Вахтангова:

Михаил Афанасьевич, тяжело больной, сидел дома, в черном халате, в черной шапочке (какие носят ученые), часто надевал темные очки [5; 358].

Характер

Виталий Яковлевич Виленкин:

Какой был Булгаков человек? На это можно ответить сразу. Бесстрашный — всегда и во всем. Ранимый, но сильный. Доверчивый, но не прощающий никакого обмана, никакого предательства. Воплощенная совесть. Неподкупная честь. Все остальное в нем, даже и очень значительное, — уже вторично, зависимо от этого главного, привлекавшего к себе как магнит [5; 282–283].

Елена Сергеевна Булгакова:

Энергичен он был беспредельно. <…> Булгаков был невероятный. Он мог выйти утром и бегать по всей Москве, добывая какой-то жалкий кусок хлеба. Но, поставив перед собой большие задачи, шел к этому очень твердыми шагами… <…>

Я не встречала по силе характера никого, равного Булгакову. Его нельзя было согнуть, у него была какая-то такая стальная пружина внутри, что никакая сила не могла его согнуть, пригнуть, никогда. Он всегда пытался найти выход [5; 385].

Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:

Л. П. А как Булгаков относился к славе? Рвался к ней или просто писал себе и писал…

Т. К. Очень даже рвался.

Л. П. Очень рвался?

Т. К. Очень рвался, очень рвался. Он все рассчитывал, и со мной из-за этого разошелся. У меня же ничего не было больше. Я была пуста совершенно. А Белозерская приехала из-за границы, хорошо была одета, и вообще у нее что-то было, и знакомства его интересовали, и ее рассказы о Париже… [12; 102]

Игорь Владимирович Белозерский, племянник Л. Е. Белозерской-Булгаковой. В записи С. П. Князевой:

Булгаков был неверный человек. У него были женщины, у него, наконец, были на стороне прижитые двое детей. <…> Виновником развода с Любовь Евгеньевной (Белозерской. — Сост.) был Булгаков. Он был большим неврастеником, а она здоровая женщина, которая единственная в Москве в то время имела собственный автомобиль и сама его водила. Она увлекалась конным спортом. Это должно было Булгакова раздражать, и, по всей видимости, раздражало. Рядом с ним билась здоровая жизнь.

Александр Михайлович Файко:

Он был слишком нервен, впечатлителен и, конечно, честолюбив [5; 349].

Екатерина Михайловна Шереметьева:

При большой сдержанности Михаила Афанасьевича все-таки можно было заметить его редкую впечатлительность, ранимость, может быть, нервность. Иногда и не уловишь, отчего чуть дрогнули брови, чуть сжался рот, мускул в лице напрягся, а его что-то царапнуло [5; 372].

Виталий Яковлевич Виленкин:

— Скажите, какой человеческий порок, по-вашему, самый главный? — спросил он меня однажды совершенно неожиданно.

Я стал в тупик и сказал, что не знаю, не думал об этом.

— А я знаю. Трусость — вот главный порок, потому что от него идут все остальные.

Думаю, что этот разговор был не случайным.

Вероятно, у него бывали моменты отчаяния, но он их скрывал даже от друзей. Я лично не видел его ни озлобившимся, ни замкнувшимся в себе, ни внутренне сдавшимся. Наоборот, в нем сила чувствовалась. Он сохранял интерес к людям (как раз в это время он многим помогал, но мало кому это становилось известным). Сохранял юмор, правда, становившийся все более саркастическим. О его юморе проникновенно сказала Анна Ахматова в стихотворении, посвященном его памяти [5; 294]:

Ты пил вино, ты как никто шутил

И в душных стенах задыхался…

Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова:

Самые ответственные моменты зачастую отражаются в шутливых записках М.А. Когда гражданская смерть, т.е. полное изничтожение писателя Булгакова стало невыносимым, он решил обратиться к правительству, вернее, к Сталину. Передо мной две записки.

«Не уны… Я бу боро…» — стояло в одной. И в другой: «Папа придумал! И решился»… [4; 163]

Виктор Ефимович Ардов (1900 — 1976), писатель, сосед Булгакова:

Удивительно обаятелен бывал Михаил Афанасьевич, если собиралась компания друзей — у него или в другом доме. Его необыкновенно предупредительная вежливость сочеталась с необыкновенной же скромностью… Он словно утрачивал третье измерение и некоторое время пребывал где-то на самом заднем плане. Весь шум, сопровождающий сбор гостей, он пережидал как бы в тени. Никогда не перебивал рассказчика, не стремился стать «душой общества». Но непременно возникал такой момент, когда Михаила Афанасьевича просили что-нибудь рассказать. Он не сразу соглашался… Это не было похоже на то, как «кобенится» домашнее дарование перед тем, как обнаружить свои возможности перед захмелевшими гостями. Булгаков был поистине застенчив. Но, преодолев застенчивость, он прочно овладевал вниманием общества [5; 342].

Павел Александрович Марков (1897 — 1980), русский театральный критик, историк театра, режиссер, педагог:

Михаил Афанасьевич обладал действительно огромным обаянием, острым и неожиданным [11; 225].

Сергей Александрович Ермолинский (1900 — 1984), писатель, драматург, мемуарист:

Он был общителен, но скрытен.

Он был гораздо более скрытен, чем это могло показаться при повседневном и, казалось бы, самом дружеском общении [8; 32].

Виталий Яковлевич Виленкин:

Булгаковский сарказм нередко касался театрального и литературного мира. Но я никогда не слыхал от него ни одной завистливой фразы, и он никогда не противопоставлял себя другим писателям, судьба которых складывалась счастливее [5; 294].

Елена Сергеевна Булгакова:

Он безумно любил жизнь. И даже, когда он умирал, он сказал такую фразу: «Это не стыдно, что я так хочу жить, хотя бы слепым». Он ослеп в конце жизни. Он был болен нефросклерозом и, как врач, знал свой конец. Он ослеп. Но он так любил жизнь, что хотел остаться жить даже слепым… [5; 384]

О книге Павла Фокина «Булгаков без глянца»