Навыки, усвоенные в детстве

Глава из книги Джеймса Уотсона «Избегайте занудства. Уроки жизни, прожитой в науке»

Я родился в 1928 году в Чикаго, в семье, верившей в книги, птиц и Демократическую партию. Я был первенцем, а через два года после меня на свет появилась моя сестра Бетти. Родился я в больнице Св. Луки, поблизости, если ехать на машине, от Гайд-парка, где мои родители поселились после свадьбы, в 1925 году. Вскоре после рождения Бетти родители перебрались на Южный берег, населенный средним классом, где бунгало и двухэтажные многоквартирные дома перемежались вакантными участками. Мы жили в квартире на авеню Меррилл, пока не переехали в 1933 году в небольшое четырехкомнатное бунгало, купленное моими родителями по адресу авеню Луэлла 7922, в двух кварталах от прежнего дома. Этот переезд позволил моей семидесятидвухлетней бабушке, которая к тому времени стала испытывать финансовые затруднения, поселиться вместе с нами, в дальней спальне, соседней с кухней. Мы с Бетти спали на койках в новых комнатках, устроенных наверху, под крышей.

Хотя вначале меня отдали в ясли при Школе-лаборатории Чикагского университета, из-за Великой Депрессии частное образование вскоре стало моим родителям не по карману. Однако я ничуть не пострадал от того, что вынужден был перейти в государственную школу. Наш дом на авеню Луэлла был всего в пяти кварталах от славившейся качеством образования Классической школы Хораса Манна, где я и учился с пяти лет до тринадцати. Школа располагалась в довольно новом здании, построенном в начале двадцатых годов в стиле эпохи Тюдоров, с просторным актовым залом и спортивным залом, где мне редко удавалось сделать больше двух или трех отжиманий.

Хотя родители моего отца оба принадлежали к Епископальной церкви (Епископальная церковь США состоит в Англиканском Сообществе церквей, и ее прихожане относятся к американской ветви англиканства. — Примеч. перев.), только мой дедушка по отцу, Томас Толман Уотсон (родившийся в 1876 году), биржевой маклер, был республиканцем. Бабушка, которую всегда расстраивало, что она замужем за биржевым дельцом, проявляла свое недовольство, неизменно голосуя за кандидата от демократов. Урожденная Нелли Дьюи Форд, она появилась на свет в Лейк-Женева (штат Висконсин). Предком ее матери был поселенец Томас Дьюи, прибывший в Бостон в 1633 году. Уотсоновская ветвь моей семьи восходит к родившемуся в 1794 году в Нью-Джерси Уильяму Уэлдону Уотсону, который стал священником первой баптистской церкви к западу от Аппалачей, построенной в Нэшвилле (штат Теннесси). Вернувшись со съезда баптистов, проходившего в Филадельфии, в крытой повозке (железных дорог еще не было), он привез с собой первый во всем Теннесси сатуратор. Борясь с местным дьяволом — продавцом виски, он поставил тележку с сатуратором на углу улицы неподалеку от церкви и в одиночку добился огромного успеха для своей содовой воды. Говорили, что он сделал на продаже содовой достаточно денег, чтобы построить новую церковь для своей растущей паствы, и эта церковь стоит в центре Нэшвилла и по сей день.

Его старший сын, Уильям Уэлдон Уотсон II, перебрался на север, в Спрингфилд (штат Иллинойс), где, как утверждается, по его проекту построили дом для Авраама Линкольна, через улицу от его собственного дома. Впоследствии он вместе с женой и братом Беном сопровождал Линкольна, когда тот торжественно переезжал в Вашингтон для вступления в президентскую должность. Сын Бена, Уильям Уэлдон Уотсон III, родившийся в 1847 году, в 1871 году женился на Августе Крафтс Толман, дочери банкира-англиканца из Сент-Чарльза (штат Иллинойс). Позже он держал гостиницу, вначале к северу от Чикаго, а затем в Лейк-Женева, где выросли пять его сыновей, в том числе мой дедушка, Томас Толман Уотсон. Дедушка женился в 1895 году, после чего поначалу искал счастья на недавно открытом месторождении Месаби-Рейндж — обширном железорудном бассейне в окрестностях города Дулут на западном берегу озера Верхнего. Затем он присоединился к своему старшему брату Уильяму, впоследствии ставшему одним из старших управляющих рудников Месаби. Мой отец, Джеймс Дьюи Уотсон-старший, родился в 1897 году. В течение следующего десятилетия на свет появились три его брата: Уильям Уэлдон IV, Томас Толман II и Стэнли Форд.

Из северной Миннесоты родители моего отца переехали обратно в окрестности Чикаго, где благодаря деньгам жены мой дедушка смог купить большой дом в неоколониальном стиле в Ла-Гранж — богатом западном пригороде Чикаго. Мой отец учился в местных школах, а затем в течение года — в колледже Оберлин в штате Огайо. Однако первый его год в колледже завершился не успехами в учебе, а скарлатиной. На следующий год он устроился на работу в компанию Harris Trust в банковском центре Чикаго (так называемой Петле, окруженной кольцом эстакадных железнодорожных путей), куда ему приходилось ездить каждый день из пригорода. Денег, как обычно, не хватало.

Но моему отцу всегда не по душе было заниматься зарабатыванием денег, и после начала Первой мировой войны он с энтузиазмом вступил в Национальную гвардию Иллинойса (33-ю дивизию) и вскоре отправился во Францию более чем на год. Вернувшись домой, он стал работать в Университете Ла Саля — процветающей заочной школе бизнеса. Там в 1920 году он встретил свою будущую жену, Маргарет Джин Митчелл, родившуюся в 1899 году. После двух лет обучения в Чикагском университете она стала работать в отделе кадров Университета Ла Саля. Моя мать была единственным ребенком Лочлина Александера Митчелла, портного, родившегося в Шотландии, и Элизабет (Лиззи) Глисон, дочери двух ирландских иммигрантов (Майкла Глисона и Мэри Кёртин), эмигрировавших из графства Типперери во время картофельного голода в конце сороковых годов XIX века. Десять лет они занимались фермерством в Огайо, а затем переехали на земли к югу от города Мичиган-Сити в штате Индиана, где в 1860 году и родилась наша бабушка (моя и моей сестры Бетти).

В молодые годы бабушка покинула ферму Глисонов, чтобы работать служанкой в доме Баркеров — самой богатой семьи в Мичиган-Сити, владевшей крупной фабрикой, производившей товарные вагоны. Вскоре бабушка получила повышение, сделавшись камеристкой госпожи Баркер, и сопровождала ее в поездках по курортам Среднего Запада. Впоследствии господин Баркер проявил по отношению к ней еще большую заботу и поселил ее в отдельной квартире в Чикаго, снабдив средствами, которые позволили ей жить, ни от кого не зависев. Лишь через десять с лишним лет, в тридцать пять, она вышла замуж за Лочлина Александера Митчелла, родившегося в 1855 году в Глазго в семье Роберта Митчелла и Флоры Маккиннон.

В юности Лочлин Митчелл иммигрировал в Торонто, а оттуда в Чикаго, ко времени Всемирной выставки 1893 года добился процветания своего дела — он шил костюмы на заказ. К сожалению, когда моей матери было всего четырнадцать, он погиб в результате несчастного случая в канун Нового года на выходе из гостиницы Palmer House, сбитый повозкой, потерявшей управление. Единственными напоминавшими о нем вещами, сохранившимися у моей матери, были небольшой килт с орнаментом клана Маккиннон, присланный ей из Шотландии, и превосходный пастельный портрет дедушки, который экспонировался на Всемирной выставке и был, как утверждалось, написан в качестве оплаты за сшитый им костюм. Бабушка стала сдавать комнаты гостям, тем самым по сути содержа на Южном берегу в Чикаго ирландский пансион.

Юность моей матери омрачил продолжительные приступы ревматической лихорадки, из-за которых у нее были больное сердце и одышка, начинавшаяся при ощутимых физических нагрузках. Эта болезнь в итоге привела к безвременной смерти от сердечного приступа в возрасте пятидесяти семи лет. Как и ее мать, она была последовательницей католицизма, но никогда не относилась к активным прихожанам. Я помню, что она ходила к мессе только на Рождество и на Пасху и всегда говорила, что ее сердцу по выходным нужен отдых. Нередко, особенно по воскресеньям, бабушка, у которой были редкие для чикагской ирландки кулинарные способности, помогала готовить еду для нашей семьи. Бабушка вскоре стала жить вместе с нами, что дало матери возможность устроиться на работу на неполный рабочий день в жилищное управление Чикагского университета. Ее доходы дополняли заработок моего отца, которого нам едва хватало и который был вдвое урезан — до 3 тысяч долларов в год, когда грянула Великая Депрессия.

За нашим домом проходил переулок, отделявший дома на западной стороне Луэлла-авеню от домов на восточной стороне Пэкстон-авеню. Машин там почти не было, что делало этот переулок безопасным местом для того, чтобы пинать консервные банки или зажигать хлопушки, которые свободно продавались перед Днем независимости. Когда я вырос до пяти футов, над воротами нашего гаража повесили щит с баскетбольной корзиной, и после школы я мог тренировать бросок. Из скромного семейного бюджета был куплен стол для пинг-понга, что оживило наш зимний досуг.

Мой нерелигиозный отец неохотно согласился на то, чтобы меня и мою сестру окрестили по католическому обряду, что позволило сохранить между отцом и бабушкой мир. Возможно, он пожалел об этом мировом соглашении, когда я и моя сестра стали по воскресеньям ходить с бабушкой в церковь. Поначалу я без возражений заучивал катехизис и ходил к священнику исповедоваться в простительных грехах. Но к десяти годам я уже знал о Гражданской войне в Испании, и отец сообщил мне, что Католическая церковь стоит на стороне презираемых им фашистов. Хотя один из священников и читал в Церкви Богоматери Мира проповеди в поддержку Нового курса президента Рузвельта, многие прихожане после каждой воскресной мессы покупали язвительный журнал отца Чарльза Кофлина, направленный против Рузвельта, Англии и евреев.

В одиннадцать лет, вскоре после конфирмации, я совсем перестал ходить на мессу по воскресеньям, чтобы сопровождать отца в его воскресных утренних экскурсиях для наблюдения за птицами. Птицы увлекали меня с раннего детства, и когда мне было всего семь лет, дядя Том и тетя Этта подарили мне детскую книгу о птичьих перелетах — “Путешествия с птицами” Радьерда Бултона, куратора орнитологической коллекции в чикагском Музее естественной истории Филда. Наблюдением за птицами мой отец увлекся в средней школе в пригороде Ла-Гранж. Это увлечение ничуть не угасло и после Первой мировой, когда семья отца переехала в квартиру в Гайд-парке на Южном берегу, чтобы его брату Биллу было проще посещать занятия в Чикагском университете. По утрам весной и осенью отец обычно вставал до рассвета и отправлялся наблюдать за птицами в близлежащий Джексон-парк. Наши с ним первые птичьи экскурсии тоже были в Джексон-парке. Там я впервые научился опознавать наших обычных зимующих уток, включая обыкновенного и малого гоголя, морянку и большого крохаля. Весной я быстро выучился отличать друг от друга наиболее обычных славок, виреонов и мухоловок, которые по весне летели на север из своих тропических зимних квартир. К одиннадцати годам я накопил уже достаточно книжных знаний, чтобы заранее представить многие из тех видов, что нам предстояло встретить в 1939 году во время поездки на взятой напрокат машине на Всемирную выставку в Сан-Франциско. За эту поездку я узнал для себя больше пятидесяти новых видов.

Моя мать, к тому времени возглавившая избирательный участок нашего Седьмого района, охотно работала на Демократическую партию. Наш полуподвал стал местом голосования, что приносило нам по десять долларов за каждые выборы, а еще десять мать получала за обеспечение избирательного участка персоналом. На национальном съезде демократов 1940 года, проходившем в Чикаго, мы поддерживали (впрочем, безуспешно) Пола Макнатта, симпатичного губернатора штата Индиана, стремившегося тогда стать при Рузвельте кандидатом в вице-президенты.

По вечерам папа часто погружался в работу, взятую на дом. В заочном унверситете Ла Саль он отвечал за работу с должниками и занимался в основном тем, что писал студентам письма с требованием внести просроченную плату за обучение. Он никогда не верил в угрозы и вместо них объяснял студентам, как изучение юриспруденции или бухгалтерского учета поможет им получить высокооплачиваемую работу. Теперь я понимаю, как трудно было удержаться на этой должности ему, демократу, симпатизировавшему социалистам, стоявшему на стороне тех студентов, кто был не в состоянии платить за свое обучение. Однако никто не мог обвинить его в том, что он отлынивает от работы или подрывает основы свободного предпринимательства. Или, если уж на то пошло, в неодобрении по поводу плутократической игры в гольф, которой он увлекся в юности, но в которую впоследствии мог играть лишь на корпоративных пикниках, после того как Депрессия вынудила его продать наш семейный “хадсон”.

Наша семья всегда поддерживала Франклина Рузвельта и его Новый курс, обещавший спасти тех, кто не устоял на ногах, от безжалостной хватки нерегулируемого капитализма. Для нас естественно было стоять на стороне бастующих рабочих большого металлургического завода на Южном берегу, в двух милях к востоку от нашего дома вдоль озера Мичиган, в их жестокой борьбе с компанией U. S. Steel. Однако экономические вопросы стали меньше волновать нашу семью по мере того, как росла германская угроза. Мой отец был убежденным сторонником помощи англичанам и французам — союзникам, на чьей стороне он воевал в Первую мировую. Для него и без Гитлера естественно было бы видеть в немцах врагов.

Помню, с какой горечью он воспринял взятие Мадрида войсками Франко. Местные радиостанции прославляли поражение республиканцев, на стороне которых были коммунисты, но отец тогда видел истинное зло в фашизме и нацизме. Ко времени Мюнхенского соглашения новости из Европы приковывали нас к приемнику не меньше, чем радиосериал “Одинокий ковбой” или репортажи с матчей бейсбольной команды Chicago Cabs. Особенно важным для нас был исход президентских выборов 1940 года, когда Рузвельт баллотировался на третий срок и ему противостоял Уэнделл Уилки. Почти столь же ужасными, как сами нацисты, отцу представлялись американские изоляционисты, которые хотели остаться в стороне от проблем Европы. Мой отец был в числе тех, кто видел в визите Чарльза Линдберга в Германию открытое проявление антисемитизма.

Время от времени у моих родителей случались неприятные ссоры из-за необдуманных трат. Но срывы такого рода не касались меня и моей сестры, и каждый из нас регулярно получал по пять центов на двойной дневной сеанс по субботам в расположенном поблизости кинотеатре Avalon. На некоторые фильмы родители ходили вместе с нами, как, например, на снятую Джоном Фордом экранизацию эпического романа Стейнбека “Гроздья гнева”. Я навсегда усвоил оттуда мысль, что порядочность самой высокой пробы сама по себе не гарантирует счастливого исхода. Продолжительная засуха, превратившая плодородные земли в клубящуюся пыль, не должна приводить к тому, что семья лишается всего, что имела. Как мог ответственный гражданин посмотреть этот фильм и не осознать, какую пользу несет в себе Новый курс, было для меня совершенно непонятно.

Мне всегда нравилось ходить в начальную школу, и я дважды перескочил через полгода, в итоге окончив школу в возрасте всего тринадцати лет. Несколько обескураживающими оказались результаты моих тестов на IQ, тайком подсмотренные на учительских столах. Ни в одном из этих тестов мой результат не превысил 120. Намного более вдохновляющими оказались результаты моих тестов на понимание прочитанного, по которым я оказался одним из лучших в классе. Я окончил начальную школу в июне 1941 года, вскоре после того, как Германия напала на Россию. К тому времени Черчилль стал, вместе с Рузвельтом, еще одним моим кумиром, и по вечерам мы обычно слушали репортажи Эдварда Мэрроу из Лондона в новостях CBS. В то лето я впервые провел некоторое время отдельно от семьи, отправившись на две недели на поезде в скаутский лагерь Ovasippe в штате Мичиган на реке Уайт, вверх по течению от города Маскегон. Там я охотно добивался получения почетного значка, которым награждали за знание природы и благодаря которому я стал Пожизненным скаутом (“Пожизненный скаут” (“Life Scout”) — один из скаутских рангов — почетных званий, за которые борются американские скауты. — Примеч. перев.). Намного меньше мне понравились походы с ночевкой, во время которых я неизменно отставал от остальных и догонял их, лишь когда они останавливались для привала. Несмотря на это, я вернулся домой, довольный тем, что мне удалось увидеть и опознать тридцать семь разных видов птиц.

Однако мне сложно было не заметить, что как юный орнитолог я сильно уступал Джерарду Дэрроу, который был намного младше меня, но благодаря удивительной памяти уже стал в Чикаго знаменитостью, когда рассказ о талантах четырехлетнего орнитолога был опубликован в Chicago Daily News. Еще больше я невзлюбил его, когда он завоевал известность как первый из “детей-знатоков” (“Quiz Kids”) в дневной воскресной радиопрограмме, впервые вышедшей в эфир в июне 1940 года. Группам по пять детей, каждый из которых получал в награду оборонную облигацию на 100 долларов, задавал вопросы ведущий — окончивший третий класс Джолли Джо Келли. До этого он вел программу “Национальный сельский праздник” (National Barn Dance), после того как добился славы на радио чтением юморесок на канале WLS. “Дети-знатоки” вскоре стали сенсацией национального масштаба: их еженедельная аудитория составляла от десяти до двадцати миллионов радиослушателей — почти половину от огромных аудиторий, собираемых Джеком Бенни, Бобом Хоупом и Редом Скелтоном.

Почти каждое воскресенье более двух лет я слушал “Детей-знатоков”, надеясь как-нибудь пробиться на эту программу и заработать оборонную облигацию. Эту надежду подпитывало то обстоятельство, что один из продюсеров программы, Эд Симмонс, жил в многоквартирном доме по соседству с нашим бунгало. Наконец, не то благодаря успешно пройденной пробе, не то благодаря влиянию Эда Симмонса, осенью 1942 года я стал четырнадцатилетним “знатоком”. Во время первых двух передач с моим участием все шло хорошо: многие из вопросов касались областей, в которых я хорошо разбирался. Но во время третьей передачи, ставшей для меня настоящей получасовой пыткой, мне пришлось соревноваться с восьмилетней девочкой по имени Рут Даскин, отвечая на целый ряд вопросов, посвященных Библии и Шекспиру. Меня никогда не настраивали на то, чтобы знать шекспировские сюжеты, а кроме того, раннее католическое воспитание оградило меня от знания Ветхого Завета. В итоге было заранее предопределено, что мне не судьба оказаться в числе тех трех участников, кто должен был попасть на следующую программу. Когда мы возвращались домой, я с горечью осознавал, как не хватало мне энциклопедических знаний и сообразительности, чтобы надолго остаться среди “детей-знатоков”. И все же я разбогател на целых три оборонных облигации. Впоследствии они пошли на то, чтобы приобрести семикратный бинокль Bausch and Lomb с линзами 50 мм на замену старинному биноклю, которым мой отец пользовался еще в юности, наблюдая за птицами.

К тому времени я уже второй год ходил в недавно построенную Среднюю школу Южного берега. Учился я по-прежнему в основном на “отлично”, хотя уровень знаний моих сверстников в этой школе был гораздо выше, чем в школе Хораса Манна. У нас была превосходная учительница латыни, мисс Кинни, которая отправила меня на государственный экзамен вместе с гораздо более выдающейся ученицей Мэрилин Вайнтрауб, в которую я был немного влюблен, о чем никто никогда так и не узнал. В то время меня очень беспокоил мой рост, составлявший, когда я пошел в среднюю школу, всего пять футов — меньше, чем был тогда рост моей сестры, у которой рано начался пубертатный период, в связи с чем она быстро доросла до пяти футов трех дюймов (и больше уже не росла).

Я иногда подрабатывал, продавая прохладительные напитки. Другая традиционная для местных подростков подработка состояла в том, чтобы развозить на велосипеде газеты. Но такая работа помешала бы мне совершать вместе с отцом утренние орнитологические экскурсии, поэтому я никогда всерьез не рассматривал эту возможность. Мы почти каждое утро, особенно в мае, вставали, когда было еще темно, чтобы добраться до Джексон-парка вскоре после восхода солнца. В итоге в нашем распоряжении было почти два часа на поиски наиболее редких видов славок, в основном в районе Лесистого острова. Папа различал голоса птиц намного лучше, чем я: например, услышав грубую песню красно-черной танагры, он никогда не принимал ее за более мелодичное пение балтиморского цветного трупиала, который также прилетает в Чикаго, когда распускаются листья. Затем папа садился в идущий на север трамвай и уезжал на работу, а я ехал в школу в троллейбусе, шедшем в противоположном направлении.

Именно в Джексон-парке в 1919 году папа встретил необычайно талантливого, но испытывавшего проблемы в общении шестнадцатилетнего студента Чикагского университета Натана Леопольда, который был столь же помешан на поиске редких птиц. В июне 1923 года богатый отец Натана выделил деньги на орнитологическую экспедицию, в которой приняли участие Натан и мой папа. Это была экспедиция в редколесья, образованные сосной Банкса, возле города Флинт в штате Мичиган, целью которой были поиски славки Киртланда — этой редчайшей из всех славок. Кроме Натана и моего отца в экспедиции участвовали еще два чикагских орнитолога, Джордж Портер Льюис и Сидней Стайн, а также Ричард Лёб, друг детства Натана, чья семья приложила руку к созданию империи супермаркетов Sears, Roebuck and Co.

Я лишь недавно пошел в среднюю школу, когда папа и мама рассказали мне о Натане и о том, как он и Ричард Лёб ради острых ощущений зверски убили своего младшего знакомого, Бобби Фрэнкса. Предложив подвезти Бобби домой после школы, они ударили его по голове и спрятали тело в водопропускной трубе неподалеку от рощи Эггерс, куда отец впоследствии нередко приводил меня наблюдать за птицами. Где-то за полгода до совершения Натаном этого жестокого и бессмысленного, хотя и почти идеального преступления, которое произошло 24 мая 1924 года, его отец связался с моим отцом, чтобы поделиться с ним своим беспокойством по поводу того, как помешался его сын на Лёбе. Натан к тому времени уже учился в Школе права Чикагского университета, и папа не был знаком с богатыми студентами, в обществе которых теперь проводили время Леопольд и Лёб. В июле они предстали в Чикаго перед судом, на котором присутствовало множество журналистов. Леопольда и Лёба защищал знаменитый адвокат Клэренс Дэрроу, просивший папу выступить на суде в качестве свидетеля, чтобы дать показания о характере обвиняемых. Но родители отговорили папу от этого, сказав ему, что это на всю жизнь испортит его репутацию в Чикаго.

После того как Дэрроу спас своих клиентов от смертного приговора (их приговорили к пожизненному заключению без права условно-досрочного освобождения), Натан написал папе письмо с предложением переписываться. Но папа оставил это письмо без ответа: его по-прежнему приводило в ужас преступление, потрясшее Чикаго как никакое другое. Многие из Леопольдов и Лёбов сменили фамилии, а мой отец и Сидней Стайн совершенно перестали общаться. Через много лет я случайно встретил Стайна, занимаясь поисками майских славок и мухоловок на дюнах в окрестностях Вокегана близ Северного берега Чикаго. К тому времени Стайн стал весьма успешным инвестиционным банкиром, а впоследствии сделался членом попечительского совета Чикагского университета. Он был крайне смущен, когда я представился ему как сын Джима Уотсона.

У нас дома постоянно говорили о Чикагском университете, особенно в связи с тем, что мой отец знал его президента, Роберта Хатчинса, чей отец, в свою очередь, был профессором богословия в Оберлине, когда мой отец учился в этом колледже. Хатчинс не так давно начал осуществление плана, позволявшего принимать в университет тех, кто окончил лишь два класса средней школы и чьи мозги еще не зачерствели от банальностей школьной жизни. Моя мать убедила меня сдать экзамен на стипендию, состоявшийся в одно зимнее утро 1943 года. Вскоре после этого меня вновь пригласили в университет для собеседования, в ходе которого я рассказывал о недавно прочитанных мною книгах, особенно об антифашистском произведении Карло Леви “Христос остановился в Эболи” (Вероятно, Уотсон вспоминает здесь какое-то более позднее собеседование: книга Карла Леви была опубликована лишь в 1945 году. — Примеч. перев. ). После собеседования я ужасно нервничал — до тех пор пока глава приемной комиссии, который дружил с моей матерью, не успокоил меня, сказав, что у меня есть неплохие шансы получить стипендию, которая полностью покроет плату за мое обучение. Когда мне сообщили об этом официально, я был слишком счастлив, чтобы расстраиваться по поводу того, что мой успех мог быть связан с хорошим отношением к моей матери членов комиссии по стипендиям. Единственным, что могло иметь для меня значение, было сознание того, что я перехожу в мир, где у меня будет возможность преуспеть, работая головой, а не благодаря личной популярности или физическим данным.

Усвоенные уроки

1. Избегайте драк с теми, кто выше ростом, и с собаками

В детстве я привык быть меньше и слабее других парней в моем классе. Моим единственным утешением было сочувствие родителей: они регулярно охотно водили меня в местный магазинчик, где отпаивали шоколадными молочными коктейлями. Я обожал эти коктейли, но тем не менее все время обучения в начальной школе меня третировали другие ученики. Поначалу я пытался отвечать им кулаками, но вскоре осознал, что терпеть, когда тебя дразнят трусом, лучше, чем быть битым. Проще было переходить на другую строну улицы, чем сталкиваться с угрозой уличных хулиганов, у которых был нюх на мою боязнь. Я не был достойным противником и для собак, особенно тех, которых я сам провоцировал, перелезая через заборы в их владения. Встреча с редкой птицей отнюдь не стоит того, чтобы быть укушенным злой дворнягой. А после того, как меня покусала немецкая овчарка, я понял, что предпочитаю кошек, несмотря даже на то, что они убивают птиц. Жизнь достаточно длинна, чтобы шанс увидеть редкую птицу представился не однажды.

2. Посильнее закручивайте мяч

Я долго мечтал принимать участия в играх в софтбол, проходивших на большом пустыре на другой стороне 79-й улицы. Поначалу я мог присоединиться к игравшим лишь затем, чтобы возвращать фаул-болы. Затем я научился закручивать мяч при нижней подаче, не позволяя даже лучшим бэттерам монотонно пробивать лайн-драйвы через дыры в аутфилде. После этого по утрам в субботу я уже в меньшей степени чувствовал себя аутсайдером. Подкручивание резаных подач в пинг-понге помогло мне стать хорошим игроком задолго до того, как мои руки стали достаточно длинными, чтобы доставать до шарика вблизи от сетки, играя на стоящем у нас в подвале столе.

3. Не ведитесь на “слабо”, если это опасно для жизни

Когда я видел, как одноклассники перебегают через дорогу перед несущейся машиной, я чувствовал ужас, а не зависть к их браваде. Преодолевая на велосипеде три мили, отделявшие наш дом от Музея науки и техники, я понимал, что мать, которая всегда за меня волновалась, предпочла бы, чтобы я ехал на трамвае. Но, соблюдая осторожность (везде, где возможно, выбирая небольшие переулки и никогда не отпуская руля, если рядом проезжает машина), я, в общем-то, никогда не подвергал свою жизнь серьезной опасности. Точно так же, когда я лазил по деревьям в окрестностях нашего дома или взбирался по водостокам на крыши одноэтажных гаражей, я, быть может, рисковал сломать ногу, но никак не погибнуть. Мне никогда не казалось, что острое ощущение стоит риска свалиться с высоты десяти футов.

4. Следуйте лишь тем советам, которые продиктованы опытом, а не откровением

Нельзя сказать, что я вырос, слушаясь старших лишь потому, что они были старше меня. Сталкиваясь в детстве с мнением моих родственников, что Новый курс разорит Америку или что Гитлер перестанет быть агрессором, когда завоюет Англию, я вполне избавился от иллюзии, будто взрослые менее склонны молоть чушь, чем дети. Мои родители в большинстве случаев старались рационально объяснять, почему мне стоит с чем-то соглашаться или что-то делать. Так, например, мать убедила меня следовать ее совету надевать в дождливую погоду галоши, чтобы не портить кожаные подошвы обуви. Вместе с тем я не принял ее не менее частого утверждения, что промокшие ноги приводят к простудам.

Еще в детстве я перенял свойственное моему отцу презрение к любым объяснениям, выходящим за рамки законов разума и науки. Астрологию следовало считать ерундой до тех пор, пока кому-нибудь не удастся показать проверяемым образом, что расположение звезд и планет оказывает влияние на жизнь индивидуума. Столь же неправдоподобным было для папы представление о верховном существе, широко распространенная вера в которого никоим образом не основана ни на наблюдениях, ни на экспериментах. Отнюдь не случайно, что многие религиозные представления восходят к временам, когда наука была еще не в состоянии удовлетворительно объяснить многие природные явления, служившие источником вдохновения для сочинителей мифов и священных книг.

5. Лицемеря, чтобы стать своим человеком в обществе, вы подтачиваете ваше самоуважение

Моих родителей не связывало с большинством соседей ничто, кроме начальной школы Хораса Манна. Моя мать с ее отзывчивой и щедрой натурой вскоре сделалась главой родительского комитета. Но у папы не было ничего общего с другими отцами, кроме живейшего интереса к бейсболу. Однако любовь к бейсболу редко приводила его во дворы соседей, чьи частые нападки на Новый курс и регулярные антисемитские шутки были непереносимы для папы, излюбленным человеком которого на радио помимо Франклина Рузвельта был высокоинтеллектуальный еврей Клифтон Фадиман. Папа умел избегать ситуаций, в которых вежливое молчание в ответ на какие-либо возмутительные замечания могло быть истолковано как знак согласия.

6. Не допускайте непочтительности по отношению к учителям

Мои родители объяснили мне, что я никогда не должен проявлять даже малейшее неуважение по отношению к людям, от которых зависит разрешение перескочить через полгода или перейти в более продвинутый класс. Не было ничего плохого в том, чтобы в шестом классе знать больше, чем выучила за свою жизнь моя учительница, но выражать сомнение в излагаемых ею фактах значило бы лишь напрашиваться на неприятности. Пока вы не окончите среднюю школу, вам не много пользы принесет выражение сомнений в том, чему учителя хотят научить вас. Лучше покорно заучить их излюбленные факты и получить наилучшие оценки. Отложите свои бунтарские порывы до того времени, когда вышестоящие не будут держать вас за горло.

7. В случае интеллектуальной паники постарайтесь немедленно получить помощь

У меня время от времени случались срывы, когда я не мог повторить алгебраический прием, выученный днем раньше. В таких случаях я всегда без колебаний обращался к кому-нибудь из одноклассников за помощью. Лучше пусть одноклассник узнает о моих проблемах, чем я не смогу перейти к следующей задаче. Быть может, в утверждении “делай сам, или ничему не научишься” и есть рациональное зерно, но если сделать не получается, то далеко не уедешь. Еще чаще случалось, что мне сложно было сформулировать свои мысли, и я регулярно затягивал с выполнением письменных заданий. Только благодаря тому, что моя мать в последний момент пришла мне на помощь, мне удалось в восьмом классе вовремя сдать хорошо написанную работу по истории Чикаго. Еще важнее было, что впоследствии мама настояла на том, чтобы отредактировать каждое слово моего вступительного сочинения для получения стипендии в Чикагском университете. Я без особого стыда принял внесенную ею значительную правку и ничуть не пожалел об этом.

8. Найдите себе молодого кумира и берите с него пример

В один из наших регулярных пятничных визитов в публичную библиотеку на 73-й улице отец посоветовал мне взять там знаменитую книгу Поля де Крюи “Охотники за микробами”, впервые увидевшую свет в 1926 году. В этой книге я прочитал увлекательные истории о том, как ученые побеждали инфекционные заболевания, преследуя болезнетворных микробов с тем же упорством, с каким Шерлок Холмс преследовал профессора Мориарти. Через несколько месяцев я принес домой книгу “Эрроусмит” Синклера Льюиса, которому Поль де Крюи помогал в качестве научного консультанта. В этой книге рассказано о так и не сбывшейся надежде главного героя спасти жертв холеры с помощью поражающего бактерии вируса. На меня произвела впечатление молодость главного героя: я осознал, что наука — это, быть может, что-то вроде бейсбола, то есть игра молодых, начинающих блистать, когда им едва перевалит за двадцать.

Ставить себе высокие планки мне помог также мой не особенно дальний родственник Орсон Уэллс, бабушка которого тоже носила фамилию Уотсон. Мы никогда не встречались, но он, так же как я, вырос в штате Иллинойс. После того как он по сути остался сиротой, он рос у дяди моего отца — известного чикагского актера Дадли Крафтса Уотсона. Появляясь в гостях у своего племянника всегда в наилучшем виде, в неизменном пенсне, Дадли с наслаждением рассказывал нашей семье об успехах Орсона, которые начались еще когда он играл в школьных спектаклях в Школе Тодда. Меня особенно вдохновляла дерзость Орсона, начиная с его известной радиомистификации с “Войной миров” и заканчивая эпохальным фильмом “Гражданин Кейн”. Кумиру ученого не обязательно быть микробиологом — или даже бейсболистом.

О книге Джеймса Уотсона «Избегайте занудства. Уроки жизни, прожитой в науке»

Бесконечный лабиринт

Авторское предисловие к книге Александра Маркова «Рождение сложности. Эволюционная биология сегодня: неожиданные открытия и новые вопросы»

Эта книга рассказывает о неожиданных и удивительных открытиях, сделанных в последние годы биологами. Наверное, не будет преувеличением сказать, что на протяжении последних пятидесяти лет биология развивается заметно быстрее всех остальных наук. Революция в биологии началась в 50-х — начале 60-х годов xx века, когда после долгих трудов и усилий ученые наконец сумели понять материальную природу наследственности. Расшифровка структуры ДНК и генетического кода поначалу была воспринята как разгадка Главной Тайны Жизни, разгадка полная и окончательная. В каком-то смысле так оно и было. Но история показала, что великие открытия середины прошлого века вовсе не дали окончательных ответов на все вопросы, стоявшие перед биологией. Они стали скорее волшебным «золотым ключиком», открывшим таинственную дверь, за которой обнаружились новые лабиринты неведомого. Окрыленные успехом, биологи ринулись в эти лабиринты, надеясь быстро пройти их, но за каждым поворотом их ждали все новые коридоры и развилки, и каждая разгаданная тайна порождала сотни новых вопросов. Так продолжается и поныне, и, хотя каждый пройденный шаг приносит нам новые знания, никаких признаков скорого постижения Жизни пока не заметно.

Поток новых открытий не иссякает. Наши представления об устройстве и развитии живой материи по-прежнему несовершенны и неполны. Теоретики не успевают осмыслить новые факты просто потому, что те слишком быстро накапливаются. Многие открытия, несмотря на необычайную скорость освоения информации в современном мире, оказываются неожиданными для самих ученых. Нам редко удается на основе уже имеющихся данных предсказать, что ждет нас за очередным поворотом, а это значит, что целостного понимания Жизни у нас пока нет, единая теория отсутствует.

И все же нельзя сказать, что мы совсем заблудились и потерялись в лабиринте знаний. Напротив, с каждым годом его карта становится все подробнее, а многие участки уже вполне прояснились. Только вот для теоретиков сейчас не лучшие времена: никто ведь не собирается ждать, пока они осмыслят полученные знания и разработают оптимальную стратегию дальнейшего поиска. Экспериментаторы мчатся вперед, не оглядываясь, а теоретики ковыляют в хвосте, спотыкаясь о груды добытых фактов и проклиная свою нелегкую долю. Кстати, это неизбежно ведет к некоторому снижению авторитета биологов-теоретиков по сравнению с героями сегодняшнего дня — биологами-экспериментаторами. Разумеется, это не более чем естественная «болезнь роста». Научное сообщество осознает, что сейчас время великих Экспериментов, накопления фактов, а время великих Теорий придет чуть позже, когда поток новых данных хоть немного начнет иссякать.

Новых знаний так много, что почти все теоретические конструкции — рабочие гипотезы, обобщения, правила, законы — то и дело приходится пересматривать и совершенствовать. Правда, классические концепции редко отбрасываются полностью. Обычно речь идет о расширениях и уточнениях пределов применения. Примерно так же в физике теория относительности вовсе не отменила ньютоновскую картину мира, а уточнила, дополнила и расширила ее. Как показывает опыт, лишь очень малая часть биологических теорий совсем не содержит в себе здравого зерна — конечно, если говорить о теориях, разработанных профессионалами, а не профанами.

У стороннего наблюдателя происходящее сейчас в биологии «бурление идей» может создать впечатление хаоса, полной ненадежности всех теорий. Но это впечатление обманчиво. Под кажущимся хаосом скрывается закономерный процесс развития науки, который, как и сама биологическая эволюция, часто идет методом проб и ошибок. Одна из задач этой книги — попытаться показать, как из хаоса фактов и идей постепенно выстраивается прочное и строгое здание теоретической биологии. Ну, может быть, не все целиком, но хотя бы ощутимыми блоками, которые в будущем непременно соединятся в нечто целостное.

Наверное, читатель уже догадался, что мы в этой книге не будем «опровергать дедушку Дарвина», равно как и других уважаемых и заслуженных «дедушек». В последнее время это стало слишком модно (правда, не столько в научном мире, сколько за его пределами). Что само по себе должно служить предостережением. Мода — не лучший ориентир для ученого. К тому же сами опровергающие порой весьма смутно себе представляют, какую именно из идей основоположника дарвинизма они опровергают и высказывал ли он вообще такую идею. Доходит до смешного: под броским заголовком «Дарвин был не прав» или «Теория Дарвина опровергнута» можно прочесть о том, что не все мутации случайны, или что приобретенные признаки, возможно, иногда наследуются, или что человек умелый (Homo habilis) мог и не быть прямым предком современного человека. Между тем Дарвин знать не знал ни о человеке умелом (его тогда еще не нашли), ни о мутациях в нынешнем понимании этого слова (генетики еще не было), а наследование приобретенных признаков Дарвин полагал вполне вероятным и даже очевидным. Подобные «опровержения» не свидетельствуют ни о чем, кроме дурного вкуса авторов подобных броских заголовков.

Все люди, и ученые в том числе, сильно различаются по степени толерантности, терпимости к чужим взглядам, мыслям и достижениям. Вот характерный пример. На одну статью российского палеонтолога, отправленную в западный журнал, пришло две рецензии. Первый рецензент утверждал, что статья плохая и публиковать ее можно только после кардинальной переработки. Далее шел список конкретных замечаний. Во второй рецензии говорилось, что статья превосходная, отлично написана и практически не требует никаких переделок, за исключением двух-трех мелочей. Затем, как и в первой рецензии, следовал список замечаний. Так вот: оба списка при ближайшем рассмотрении оказались абсолютно одинаковыми.

Смысл и результат, как видите, один и тот же (замечания были учтены и статья опубликована), но лично мне гораздо симпатичнее реакция второго рецензента. Если результат один, а разница только в эмоциях, то пусть лучше эмоции будут добрыми.

Как я уже говорил, теоретическая биология захлебывается в потоке новых фактов, в том числе совершенно неожиданных. Осмысление, обобщение, объяснение этой лавины открытий придет в свой черед, но случится это не в нынешнем году и не в следующем. Стоит ли тратить силы и время на выпячивание и эмоциональное переживание неизбежно возникающих противоречий между разными идеями и интерпретациями?

Теоретик-эволюционист Ю.В.Чайковский (известный, кстати, своими нетрадиционными взглядами на развитие органического мира) в своей последней книге1 выделяет четыре основных направления эволюционной мысли:

  1. Ламаркизм (наследование приобретенных признаков, возможность передачи информации от фенотипа к генотипу);
  2. Жоффруизм (изменение под прямым воздействием среды, в особенности изменение ранних зародышевых стадий);
  3. Дарвинизм (естественный отбор случайных отклонений);
  4. Номогенез (развитие на основе закономерностей, а не случайностей).

Яростные споры между ортодоксальными сторонниками этих направлений и по сей день время от времени сотрясают научную атмосферу, но ускоряют ли они развитие науки? Выдающийся палеонтолог С. В. Мейен, работавший над объединением учений № 3 и 4, говорил, что в спорах рождается только склока, а истина рождается в работе. Точнее не скажешь!

И Жан-Батист Ламарк, и Этьен Жоффруа Сент-Илер, и Чарльз Дарвин, и Лев Семенович Берг (автор теории номогенеза), и большинство их последователей были, право же, не глупее нас с вами. В чем-то каждый из них ошибался, но в главном они все были правы. Потому что опирались в первую очередь на научные факты, во вторую — на логику, а идеология и «партийная принадлежность» получающихся выводов интересовала их значительно меньше. В наши дни фактов стало больше, и на них тем более следует полагаться, так что мне совершенно непонятен ход мысли тех ученых, которые, услышав рассказ о результатах какого-нибудь эксперимента, заявляют: «Да вы хоть понимаете, что это чистейший ламаркизм?!» (дарвинизм, кладизм, полифилизм… нужное подчеркнуть).

Эволюция — факт. В этом отношении биологи вполне единодушны. То, что эволюция идет самопроизвольно, без контроля со стороны разумных сил, по естественным (а не сверхъестественным) причинам, — это общепринятая, отлично работающая гипотеза, отказ от которой крайне нежелателен (пока не обнаружены факты, требующие этого), потому что он сделал бы живую природу в основном непознаваемой. Детали, механизмы, движущие силы, закономерности, пути эволюции — вот главный предмет исследований биологовтеоретиков в наши дни.

Пытаться запихнуть весь гигантский массив биологических фактов и обобщений, накопленных к сегодняшнему дню, в какой-то отдельно взятый «-изм» (один из вышеперечисленных или любой другой) — исключительно неблагодарное занятие.

Последняя серьезная и даже весьма успешная попытка такого рода была предпринята в начале — середине xx века, когда в результате объединения классического дарвинизма с классической генетикой сформировалась так называемая «синтетическая теория эволюции» (СТЭ), иначе называемая неодарвинизмом. Но вскоре она затрещала по швам, распираемая изнутри новыми данными молекулярной биологии и других бурно развивающихся биологических дисциплин.

Величайшие открытия середины прошлого века — расшифровка структуры ДНК и генетического кода — произвели такое сильное впечатление на научное сообщество, что многим стало казаться, будто главный секрет жизни уже разгадан и пришла пора формулировать основополагающие законы биологии. Но новые факты продолжали сыпаться как из рога изобилия (о многих из них мы поговорим в этой книге), и вскоре стало ясно, что и эти законы совсем не так всеобъемлющи и абсолютны, как поначалу казалось.

Что представляет из себя сегодня совокупность принятых научным сообществом представлений об эволюции, какому «-изму» она соответствует, как ее вообще называть — все это весьма непростые вопросы. Часто ее по инерции называют «дарвинизмом», но на исходное учение Дарвина уже наложилось столько уточнений, дополнений и переосмыслений, что такое наименование только сбивает с толку. Иногда эту совокупность пытаются приравнять к СТЭ, что тоже кажется мне не очень хорошей идеей. Сегодня и классический дарвинизм, и классическая СТЭ образца середины прошлого века похожи скорее на музейные экспонаты, чем на живые рабочие теории. Нет, их не опровергли, и не было никакого «краха дарвинизма», о котором так любят толковать далекие от биологии журналисты и писатели, но многочисленные последующие модификации существенно изменили наши представления об эволюции. Это нормальный процесс развития науки, так и должно быть, и ничего тут не поделаешь. Любителям постоянства, абсолютных истин и нерушимых догм лучше держаться подальше от биологии, да и вообще от естественных наук. Парадокс состоит в том, что, чем лучше и полнее биологи понимают устройство живой природы и законы ее развития, тем противоречивее выглядят их идеи для внешнего наблюдателя. Особенно если этому наблюдателю неохота разбираться.

В научной среде постоянно идут разговоры о необходимости «нового эволюционного синтеза». Многие считают, что развитие биологии сдерживается отсутствием адекватной теоретической базы, всеобъемлющей новой теории, которая смогла бы сделать поиск новых знаний более осмысленным и конструктивным. В каком-то смысле это верно, но, думается, всерьез пытаться сформулировать такую теорию пока еще рановато. Лучше повременить с этим хотя бы до того момента, когда перестанут совершаться ежегодно абсолютно неожиданные, никем не предсказанные открытия. Ведь это говорит о том, что мы многого еще просто не понимаем!

Книга, которую вы держите в руках, отличается от большинства других толстых книг по эволюции, довольно часто издаваемых в последние годы, прежде всего тем, что в ней не делается попытка «нового эволюционного синтеза» и не предлагается очередная всеобъемлющая теория. Читатели, склонные всюду искать различия и противоречия, сочтут одни разделы книги махрово-дарвинистскими, другие — ламаркистскими (глава 8), третьи — номогенетическими (глава 6), в четвертых заметят некий жоффруистский уклон (главы 4–5), и так далее. Те же из читателей, которые умеют видеть общее в частностях и единство в многообразии, надеюсь, получат полезную пищу для размышлений.

Современная биология — это даже не лоскутное одеяло, скорее, это стремительно растущий ворох лоскутков, в котором будущее «одеяло» только начинает угадываться — да и то никогда не знаешь наперед, что угадалось правильно, а что потом придется перешивать.

Задача этой книги — ввести читателя в мир современной биологии, показав эту необычайно быстро развивающуюся науку, что называется, без прикрас — не как статичный свод установленных истин, а как головокружительную погоню за новыми знаниями, в которой не всегда находится время даже для того, чтобы остановиться и подумать.

О книге Александра Маркова «Рождение сложности. Эволюционная биология сегодня: неожиданные открытия и новые вопросы»

Советы и Немезида

Глава из книги Уинстона Черчилля «Вторая мировая война»

Немезида олицетворяет собой «богиню возмездия, которая разрушает всякое неумеренное счастье, обуздывает сопутствующую ему самонадеянность… и карает особо тяжкие преступления»1.

Сейчас нам предстоит вскрыть ошибочность и тщетность хладнокровных расчетов советского правительства и колоссальной коммунистической машины и их поразительное незнание собственного положения. Они проявили полное безразличие к участи западных держав, хотя это означало уничтожение того самого второго фронта, открытия которого им суждено было вскоре требовать.

Они, казалось, и не подозревали, что Гитлер уже более шести месяцев назад принял решение уничтожить их. Если же разведка поставила их в известность о переброске на Восток огромных германских сил, усиливавшейся с каждым днем, то они упустили время и не сделали необходимые шаги, которые следовало предпринять в этих обстоятельствах. Так, они дали Германии захватить все Балканы. Они ненавидели и презирали западные демократии; но в январе советское правительство еще могло при активной помощи Англии объединить четыре страны — Турцию, Румынию, Болгарию и Югославию, имевшие жизненное значение для него самого и его безопасности, и создать балканский фронт против Гитлера.

Советский Союз ничего не сделал, чтобы помешать разброду между ними, и в результате все эти страны, кроме Турции, были поглощены одна за другой. Война — это по преимуществу список ошибок, но история вряд ли знает ошибку, равную той, которую допустили Сталин и коммунистические вожди, когда отбросили все возможности на Балканах и лениво выжидали надвигавшегося на Россию страшного нападения или были неспособны понять, что их ждет. До тех пор мы считали их расчетливыми эгоистами. В тот период они оказались к тому же простаками.

Сила, масса, мужество и выносливость матушки России еще должны были быть брошены на весы. Но если брать за критерий стратегию, политику, прозорливость и компетентность, то Сталин и его комиссары показали себя в тот момент Второй мировой войны совершенно недальновидными.

* * *

До конца марта я не был убежден, что Гитлер решился на смертельную войну с Россией, и не знал, насколько она близка. Донесения нашей разведки очень подробно показывали усиленные переброски германских войск к Балканским государствам и на их территорию, которыми ознаменовались первые три месяца 1941 года. В этих псевдонейтральных государствах наши агенты могли передвигаться довольно свободно и были в состоянии сообщать нам точные сведения о крупных германских силах, двигавшихся по железным и шоссейным дорогам на юго восток. Однако ни одно из таких передвижений не означало обязательно вторжение в Россию, и все они легко могли быть объяснены германскими интересами и политикой в Румынии и Болгарии, замыслами Германии в отношении Греции и ее соглашениями с Югославией и Венгрией. Гораздо труднее было получить сведения о колоссальной переброске сил через Германию на главный русский фронт, простиравшийся от Румынии до Балтики. Чтобы Германия на этом этапе, даже не очистив Балканы, начала новую большую войну с Россией — это, казалось мне, слишком хорошо, чтобы быть истиной.

Мы не знали содержания переговоров, происходивших в ноябре 1940 года между Молотовым, Гитлером и Риббентропом в Берлине, а равно и содержания переговоров и предполагаемых пактов, которые последовали за ними. Не было никаких признаков уменьшения германских сил, расположенных против нас на другом берегу Ла Манша. Германская авиация продолжала совершать сильные налеты на Англию. То, как советское правительство истолковало концентрацию германских войск в Румынии и Болгарии, явно примирившись с ней, сведения, которыми мы располагали относительно отправки в Германию из России больших и ценных грузов, очевидная общая заинтересованность обеих стран в завоевании и разделе Британской империи на Востоке — все это делало более вероятным, что Гитлер и Сталин скорее заключат сделку на наш счет, чем будут воевать друг с другом.

Наше объединенное разведывательное управление разделяло это мнение. 7 апреля оно заявило, что в Европе распространяются слухи о намерении немцев напасть на Россию. Хотя Германия, указывало управление, располагает на Востоке значительными силами и можно ожидать, что рано или поздно она будет воевать с Россией, представляется невероятным, чтобы она решила открыть сейчас еще один большой фронт. По мнению объединенного разведывательного управления, ее главной целью в 1941 году оставался разгром Соединенного Королевства.

Еще 23 мая это управление, в которое входили представители всех трех видов вооруженных сил, сообщало, что слухи о предстоящем нападении на Россию утихли и имеются сведения, что эти страны намерены заключить новое соглашение. Управление считало это вероятным, поскольку нужды затяжной войны требовали укрепления германской экономики. Германия могла получить от России необходимую помощь либо силой, либо в результате соглашения.

Управление считало, что Германия предпочтет последнее, хотя, чтобы облегчить достижение этого, будет пущена в ход угроза применения силы. Сейчас эта сила накапливалась. Имелось множество данных о строительстве на оккупированной немцами территории Польши шоссейных дорог и железнодорожных веток, о подготовке аэродромов и усиленной концентрации войск, включая войска и авиационные части с Балкан.

Наши начальники штабов были проницательнее своих советников и имели более определенное мнение.

«У нас имеются ясные указания, — предупреждали они 31 мая командование на Среднем Востоке, — что немцы сосредоточивают сейчас против России огромные сухопутные и военно воздушные силы. Используя их в качестве угрозы, они, вероятно, потребуют уступок, могущих оказаться весьма опасными для нас. Если русские откажут, немцы выступят».

Только 5 июня объединенное разведывательное управление сообщило, что, судя по масштабам германских военных приготовлений в Восточной Европе, на карту поставлен, видимо, более важный вопрос, чем экономическое соглашение. Возможно, Германия желает устранить со своей восточной границы потенциальную угрозу становящихся все более мощными советских вооруженных сил. Управление не считало пока возможным сказать, будет ли результатом этого война или соглашение. 10 июня оно заявило:

«Во второй половине июня мы станем свидетелями либо войны, либо соглашения».

И наконец, 12 июня оно сообщило:

«Сейчас имеются новые данные, свидетельствующие о том, что Гитлер решил покончить с помехами, чинимыми Советами, и напасть».

* * *

Я не довольствовался этой формой коллективной мудрости и предпочитал лично видеть оригиналы. Поэтому еще летом 1940 года я поручил майору Десмонду Мортону делать ежедневно подборку наиболее интересных сообщений, которые я всегда читал, составляя таким образом, иногда значительно раньше других, собственное мнение2.

Так, в конце марта 1941 года я с чувством облегчения и волнения прочитал сообщение, полученное от одного из наших самых надежных осведомителей, о переброске германских танковых сил по железной дороге из Бухареста в Краков и обратно. В этом сообщении говорилось, во первых, что, как только югославские министры подчинились диктату в Вене (это произошло 18 марта), три из пяти танковых дивизий, которые двигались через Румынию на юг, к Греции и Югославии, были посланы на север, к Кракову, и во вторых, что вся эта переброска была отменена после революции в Белграде и три танковые дивизии были отправлены обратно в Румынию. Эту отправку и возвращение назад около 60 составов нельзя было скрыть от наших местных агентов.

Для меня это было вспышкой молнии, осветившей все положение на Востоке. Внезапная переброска к Кракову столь больших танковых сил, нужных в районе Балкан, могла означать лишь намерение Гитлера вторгнуться в мае в Россию. Отныне это казалось мне его несомненной основной целью. Тот факт, что революция в Белграде потребовала их возвращения в Румынию, мог означать, что сроки будут передвинуты с мая на июнь. Я немедленно сообщил эти важные известия Идену в Афины.

Я также изыскивал средства предостеречь Сталина, чтобы, обратив его внимание на угрожающую ему опасность, установить с ним связи наподобие тех, которые я поддерживал с президентом Рузвельтом. Я написал краткое и загадочное письмо, надеясь, что сам этот факт и то, что это было первое письмо, которое я посылал ему после моей официальной телеграммы от 25 июня 1940 года, рекомендовавшей сэра Стаффорда Криппса как посла, привлекут его внимание и заставят призадуматься.

Премьер министр — Стаффорду Криппсу

3 апреля 1941 года

Передайте от меня Сталину следующее письмо при условии, что оно может быть вручено лично вами.

«Я располагаю достоверными сведениями от надежного агента, что, когда немцы сочли Югославию пойманной в свою сеть, т. е. после 20 марта, они начали перебрасывать из Румынии в Южную Польшу три из своих пяти танковых дивизий. Как только они узнали о сербской революции, это передвижение было отменено. Ваше превосходительство легко поймет значение этих фактов».

Министр иностранных дел, вернувшийся к этому времени из Каира, добавил несколько замечаний:

«1. Если оказанный Вам прием даст Вам возможность развить доводы, Вы можете указать, что это изменение в дислокации германских войск говорит, несомненно, о том, что Гитлер из за выступления Югославии отложил теперь свои прежние планы создания угрозы советскому правительству. Если это так, то советское правительство сможет воспользоваться этим, чтобы укрепить собственное положение. Эта отсрочка показывает, что силы противника не являются неограниченными, и иллюстрирует преимущества, которые даст создание чего либо похожего на единый фронт.

2. Совершенно очевидно, что советское правительство может укрепить свое положение, оказав материальную помощь Турции и Греции и через последнюю — Югославии. Эта помощь могла бы настолько увеличить трудности немцев на Балканах, что им пришлось бы еще отложить свое нападение на Советский Союз, о подготовке которого свидетельствует столь много признаков. Если, однако, сейчас не будут использованы все возможности вставлять немцам палки в колеса, то через несколько месяцев опасность может возродиться.

3. Вы, конечно, не станете намекать, что мы сами просим у советского правительства какой то помощи или что оно будет действовать в чьих либо интересах, кроме своих собственных. Но мы хотим, чтобы оно поняло, что Гитлер намерен рано или поздно напасть на Советский Союз, если сможет; что одного его конфликта с нами еще недостаточно, чтобы помешать ему это сделать, если он не окажется одновременно перед особыми трудностями вроде тех, с которыми он сталкивается сейчас на Балканах, и что поэтому в интересах Советского Союза предпринять все возможные шаги, дабы помешать ему разрешить балканскую проблему так, как ему этого хочется».

Английский посол ответил лишь 12 апреля. Он сообщил, что перед самым получением моей телеграммы он сам направил Вышинскому пространное личное письмо, в котором перечислялся ряд случаев, когда советское правительство не противодействовало посягательствам немцев на Балканах. В письме содержался также настойчивый призыв, чтобы СССР в собственных интересах решился немедленно проводить энергичную политику сотрудничества со странами, все еще сопротивляющимися державам Оси в этом районе, если только он не хочет упустить последний шанс защитить собственные границы в союзе с другими.

«Если бы теперь, — писал он, — я передал через Молотова послание премьер министра, выражающее ту же мысль в гораздо более краткой и менее энергичной форме, то я опасаюсь, что единственным результатом было бы ослабление впечатления, уже произведенного моим письмом на Вышинского. Советское правительство, я уверен, не поняло бы, зачем понадобилось вручать столь официально такой краткий и отрывочный комментарий по поводу фактов, о которых оно, несомненно, уже осведомлено, и притом без какой либо определенной просьбы объяснить позицию советского правительства или предложений насчет действий с его стороны.

Я считал необходимым изложить Вам эти соображения, ибо я сильно опасаюсь, что вручение послания премьер министра не только ничего не дало бы, но и явилось бы серьезной тактической ошибкой. Если, однако, Вы не разделяете этой точки зрения, я, конечно, постараюсь в срочном порядке добиться свидания с Молотовым».

По этому поводу министр иностранных дел написал мне:

«В этой новой ситуации доводы сэра Стаффорда Криппса против вручения Вашего послания приобретают, мне думается, известную силу. Если Вы согласитесь, я предложил бы сообщить ему, что ему незачем вручать сейчас послание, но если Вышинский благожелательно отнесется к его письму, он должен изложить ему факты, содержащиеся в Вашем послании. Пока же я попрошу его как можно скорее передать нам по телеграфу содержание письма, которое он послал Вышинскому, и переслать нам текст при первой возможности».

Я был раздражен этим и происшедшей задержкой. Это было единственное послание перед нападением Германии, которое я направил непосредственно Сталину. Его краткость, исключительный характер сообщения, тот факт, что оно исходило от главы правительства и должно было быть вручено послом лично главе русского правительства, — все это должно было придать ему особое значение и привлечь внимание Сталина.

Премьер министр — министру иностранных дел

16 апреля 1941 года

Я придаю особое значение вручению этого личного послания Сталину. Я не могу понять, почему этому противятся. Посол не сознает военной значимости фактов. Прошу Вас выполнить мою просьбу.

И снова:

Премьер министр — министру иностранных дел

18 апреля 1941 года

Вручил ли сэр Стаффорд Криппс Сталину мое личное письмо с предостережением насчет германской опасности? Меня весьма удивляет такая задержка, учитывая значение, которое я придаю этой крайне важной информации.

Ввиду этого 18 апреля министр иностранных дел телеграфировал послу, велев ему вручить мое послание. Так как от сэра Стаффорда Криппса не было получено никакого ответа, я спросил, что же произошло.

Премьер министр — министру иностранных дел

30 апреля 1941 года

Когда сэр Стаффорд Криппс вручил мое послание Сталину? Не будете ли Вы так добры запросить его.

Министр иностранных дел — премьер министру

30 апреля 1941 года

Сэр Стаффорд Криппс направил послание Вышинскому 19 апреля, а Вышинский уведомил его письменно 23 апреля, что оно вручено Сталину.

Весьма сожалею, что по ошибке телеграммы, сообщающие об этом, не были посланы Вам вовремя. Прилагаю копии.

Вот что содержалось в этих приложениях:

Стаффорд Криппс, Москва — министру иностранных дел
19 апреля 1941 года

Сегодня я отправил текст послания Вышинскому, попросив передать его Сталину. Из Вашей телеграммы не было ясно, следовало ли включить комментарии в послание или же добавить от себя лично, и поэтому, ввиду моего письма Вышинскому от 11 апреля и моего вчерашнего свидания с ним, я предпочел воздержаться от добавления каких либо комментариев, которые могли быть только повторением.

Стаффорд Криппс, Москва — министру иностранных дел

22 апреля 1941 года

Сегодня Вышинский письменно уведомил меня, что послание вручено Сталину.

Я не могу составить окончательного суждения о том, могло ли мое послание, будь оно вручено с надлежащей быстротой и церемониями, изменить ход событий. Тем не менее я все еще сожалею, что мои инструкции не были выполнены должным образом. Если бы у меня была прямая связь со Сталиным, я, возможно, сумел бы предотвратить уничтожение столь большой части его авиации на земле.

* * *

Мы знаем теперь, что в своей директиве от 18 декабря Гитлер назначил вторжение в Россию на 15 мая и что в ярости, вызванной революцией в Белграде, он 27 марта отодвинул эту дату на месяц, а затем — до 22 июня. До середины марта переброска войск на севере на главный русский фронт не носила такого характера, чтобы для сокрытия ее немцам нужно было принимать какие либо особые меры. Однако 13 марта Берлин издал распоряжение закончить работу русских комиссий, действовавших на германской территории, и отослать их домой. Пребывание русских в этой части Германии могло быть разрешено только до 25 марта. В северном секторе уже сосредоточивались германские соединения. С 20 марта должна была начаться еще более крупная концентрация сил3.

22 апреля Советы пожаловались германскому министерству иностранных дел на продолжающиеся и усиливающиеся нарушения границы СССР германскими самолетами. С 27 марта по 18 апреля было зарегистрировано 80 таких случаев.

«Вполне вероятно, — говорилось в русской ноте, — что следует ожидать серьезных инцидентов, если германские самолеты будут и впредь перелетать через советскую границу».

В ответ немцы выдвинули ряд встречных жалоб на советские самолеты.

* * *

13 апреля из Москвы в Берлин прибыл Шуленбург. 28 апреля его принял Гитлер, который произнес перед своим послом тираду по поводу жеста русских в отношении Югославии. Шуленбург, судя по его записи этого разговора, пытался оправдать поведение Советов. Он сказал, что Россия встревожена слухами о предстоящем нападении Германии. Он не может поверить, что Россия когда нибудь нападет на Германию. Гитлер заявил, что события в Сербии послужили ему предостережением. То, что произошло там, является для него показателем политической ненадежности государств.

Но Шуленбург придерживался тезиса, лежавшего в основе всех его сообщений из Москвы.

«Я убежден, что Сталин готов пойти на еще большие уступки нам. Нашим экономическим представителям уже указали, что (если мы сделаем своевременно заявку) Россия сможет поставлять нам до 5 млн тонн зерна в год»4.

30 апреля Шуленбург вернулся в Москву, глубоко разочарованный свиданием с Гитлером. У него создалось ясное впечатление, что Гитлер склоняется к войне. Видимо, Шуленбург даже пытался предупредить на этот счет русского посла в Берлине Деканозова и вел упорную борьбу в эти последние часы своей политики, направленной к русско германскому взаимопониманию.

Официальный глава германского министерства иностранных дел Вайцзекер, несомненно, дал своему начальству хороший совет, и мы можем только радоваться, что оно не последовало этому совету. Вот что написал он по поводу этого свидания:

Вайцзекер, Берлин — Риббентропу

28 апреля 1941 года

Я могу выразить одной фразой свои взгляды на русско германский конфликт. Если бы каждый русский город, обращенный в пепел, имел для нас такую же ценность, как потопленный английский военный корабль, я предложил бы начать германо русскую войну этим летом. Но я считаю, что мы победили бы Россию лишь в военном отношении и, с другой стороны, проиграли бы в экономическом отношении.

Может быть, и соблазнительно нанести коммунистической системе смертельный удар, и можно также сказать, что логика вещей требует, чтобы Евразийский континент был противопоставлен англосаксам и их сторонникам. Но единственное решающее соображение заключается в том, ускорит ли это падение Англии.

Мы должны различать две возможности:

а) Англия близка к краху. Если мы примем эту посылку, то, создав себе нового противника, мы лишь ободрим Англию. Россия не является потенциальным союзником англичан. Англия не может ожидать от России ничего хорошего. В России не связывают никаких надежд с отсрочкой краха Англии так же, как вместе с Россией мы не уничтожаем никаких надежд Англии.

б) Если мы не верим в близкий крах Англии, тогда напрашивается мысль, что, применив силу, мы должны будем снабжать себя за счет советской территории.

Я считаю само собой разумеющимся, что мы успешно продвинемся до Москвы и дальше. Однако я весьма сомневаюсь, будем ли мы в состоянии воспользоваться завоеванным ввиду известного пассивного сопротивления славян. Я не вижу в русском государстве какой либо действенной оппозиции, способной заменить коммунистическую сис¬тему, войти в союз с нами и быть нам полезной. Поэтому нам, вероятно, пришлось бы считаться с сохранением сталинской системы в Восточной России и в Сибири и с возобновлением военных действий весной 1942 года. Окно в Тихий океан осталось бы закрытым.

Нападение Германии на Россию послужило бы лишь источником моральной силы для англичан. Оно было бы истолковано ими как неуверенность Германии в успехе ее борьбы против Англии. Тем самым мы не только признали бы, что война продлится еще долго, но и могли бы действительно затянуть ее вместо того, чтобы сократить.

Продолжение

О книге Уинстона Черчилля «Вторая мировая война»

Советы и Немезида

Глава из книги Уинстона Черчилля «Вторая мировая война». Часть вторая

Начало

7 мая Шуленбург с надеждой сообщил, что Сталин стал председателем Совета народных комиссаров вместо Молотова и тем самым — главой правительства Советского Союза.

«Причину этого можно искать в допущенных за последнее время ошибках во внешней политике, приведших к охлаждению сердечных германо советских отношений, к установлению и сохранению которых сознательно стремился Сталин.

На своем новом посту Сталин берет на себя ответственность за все акты правительства как во внутренней, так и во внешней областях… Я убежден, что Сталин использует свое новое положение, чтобы лично принять участие в поддержании и развитии хороших отношений между Советами и Германией».

Германский военно морской атташе в сообщении из Москвы следующим образом выразил ту же точку зрения:

«Сталин — оплот германо советского сотрудничества».

Примеры умиротворения русскими Германии множились. 3 мая Россия официально признала прогерманское правительство Рашида Али в Ираке. 7 мая из России были высланы дипломатические представители Бельгии и Норвегии. Был вышвырнут даже югославский посланник. В начале июня из Москвы была изгнана греческая миссия. Как писал впоследствии в своем докладе о военной экономике рейха заведующий экономическим отделом германского военного министерства генерал Томас, «русские выполняли свои поставки до самого кануна нападения, и в последние дни доставка каучука с Дальнего Востока производилась курьерскими поездами».

Мы, конечно, не располагали полной информацией о настроениях в Москве, но цели Германии казались ясными и понятными. 16 мая я телеграфировал генералу Смэтсу:

«Похоже на то, что Гитлер накапливает силы против России. На север с Балкан и на восток из Германии и Франции идет непрерывное движение войск, танковых сил и самолетов».

Сталин, должно быть, старался изо всех сил сохранить свои иллюзии в отношении политики Гитлера. 13 июня, после еще одного месяца усиленной переброски и развертывания германских войск, Шуленбург смог телеграфировать германскому министерству иностранных дел:

«Народный комиссар Молотов только что вручил мне текст следующего сообщения ТАСС, которое будет передано сегодня вечером по радио и опубликовано завтра в газетах:

„Еще до приезда английского посла в СССР Криппса в Лондон, особенно же после его приезда, в английской и вообще в иностранной печати стали муссироваться слухи о „близости войны между СССР и Германией“. По этим слухам:

1. Германия будто бы предъявила СССР претензии территориального и экономического характера, и теперь идут переговоры между Германией и СССР о заключении нового соглашения между ними.

2. СССР будто бы отклонил эти претензии, в связи с чем Германия стала сосредоточивать свои войска у границ СССР с целью нападения на СССР.

3. Советский Союз в свою очередь будто бы стал усиленно готовиться к войне с Германией и сосредоточивает войска у границ последней.

Несмотря на очевидную бессмысленность этих слухов, ответственные круги в Москве все же сочли необходимым заявить, что эти слухи являются неуклюжей пропагандой враждебных СССР и Германии сил, заинтересованных в дальнейшем расширении и развязывании войны“».

Гитлер имел все основания быть довольным успехом своих мер, принятых им в целях обмана и сокрытия своих истинных намерений, а также настроениями своей жертвы5.

Последний просчет Молотова стоит того, чтобы рассказать о нем.

Шуленбург, Москва — германскому министерству иностранных дел

22 июня 1941 года 1 час 17 минут утра

Сегодня в 9 часов 30 минут вечера Молотов вызвал меня к себе в кабинет. Упомянув о сообщениях относительно неоднократных нарушений границы германскими самолетами и заметив, что Деканозову поручено в связи с этим посетить министра иностранных дел Германии, Молотов заявил следующее:

«Имеется ряд указаний на то, что германское правительство недовольно советским правительством. Ходят даже слухи о предстоящей войне между Германией и Советским Союзом. Они подкрепляются тем фактом, что Германия никак не реагировала на сообщение ТАСС от 15 июня и что это сообщение не было даже опубликовано в Германии. Советское правительство не в состоянии понять причин недовольства Германии». Если такое недовольство вызвал в свое время югославский вопрос, то он (Молотов) считает, что он разъяснил этот вопрос в своих прежних сообщениях, и к тому же это дело прошлое. Он был бы признателен, если бы я мог сказать ему, чем вызвано нынешнее положение в отношениях между Германией и Советской Россией.

Я сказал, что не могу ответить на его вопрос, так как не располагаю нужной информацией, но что я передам его заявление в Берлин«.

Однако на деле все получилось по другому. Германское правительство не отреагировало на заявление ТАСС, тогда как советский народ и (что особенно пагубно) его вооруженные силы были дезориентированы за неделю до начала войны: вместо повышения бдительности их призывали к благодушию. Но час пробил.

Риббентроп, Берлин — Шуленбургу

21 июня 1941 года

1. По получении этой телеграммы весь шифрованный материал, еще находящийся там, подлежит уничтожению. Радиостанцию надо привести в негодность.

2. Уведомите, пожалуйста, тотчас же Молотова, что вы должны сделать ему срочное сообщение и поэтому хотели бы немедленно посетить его. Затем сделайте ему следующее заявление:

«…Правительство Германии заявляет, что советское правительство, вопреки взятым на себя обязательствам,

1) не только продолжало, но даже усилило свои подрывные действия в отношении Германии и Европы;

2) проводит все более антигерманскую внешнюю политику;

3) сосредоточило все свои силы в состоянии готовности на германской границе.

Тем самым советское правительство нарушило свои договоры с Германией и собирается напасть с тыла на Германию, ведущую борьбу за существование. Поэтому фюрер приказал германским вооруженным силам отразить эту угрозу всеми средствами, имеющимися в их распоряжении».

Прошу не вступать ни в какое обсуждение данного заявления. Правительство Советской России обязано обеспечить безопасность сотрудников посольства.

В 4 часа утра 22 июня Риббентроп передал русскому послу в Берлине официальный документ об объявлении войны. На рассвете Шуленбург явился в Кремль к Молотову. Последний молча выслушал заявление, зачитанное германским послом, и затем заметил:

«Это война. Ваши самолеты только что подвергли бомбардировке около 10 беззащитных деревень. Вы считаете, что мы заслужили это?».

Ввиду сообщения ТАСС нам было бесполезно прибавлять что либо к различным предостережениям, которые Иден делал советскому послу в Лондоне. Точно так же мне незачем было возобновлять личные попытки открыть глаза Сталину на угрожавшую ему опасность. Еще более точную информацию постоянно посылали советскому правительству Соединенные Штаты, но, что бы мы ни делали, мы не были в состоянии пробить стену слепой предубежденности и предвзятых мнений, которую Сталин воздвиг между собой и страшной истиной.

Хотя, по подсчетам немцев, на советских границах было сосредоточено 186 русских дивизий, из которых 119 находились на германском фронте, русские армии были в значительной степени застигнуты врасплох. Немцы не обнаружили никаких признаков наступательных приготовлений в передовой полосе, и русские войска прикрытия были быстро смяты. На русских аэродромах повторилось в гораздо больших масштабах нечто вроде той катастрофы, которая постигла 1 сентября 1939 года польскую авиацию.

На рассвете много сотен русских самолетов было застигнуто врасплох и уничтожено, прежде чем они успели подняться в воздух. Злобный бред, распространявшийся советской пропагандистской машиной в ночном эфире по адресу Англии и Соединенных Штатов, был заглушен на заре германской канонадой. Злые не всегда умны — так же, как диктаторы не всегда правы.

* * *

Нельзя закончить этот рассказ, не упомянув об ужасной политике, принятой Гитлером по отношению к его новым врагам и проводившейся в обстановке смертельной борьбы на обширных бесплодных или опустошенных землях и в условиях ужасной зимы. На совещании 14 июня 1941 года он отдал устные приказы, которые в значительной степени определили поведение германской армии по отношению к русским войскам и населению и привели к множеству жестоких и варварских поступков. Согласно документам Нюрнбергского процесса, генерал Гальдер показал:

«Перед нападением на Россию фюрер созвал совещание всех командующих и лиц, связанных с верховным командованием, по вопросу о предстоящем нападении на Россию. Я не могу припомнить точной даты этого совещания… На этом совещании фюрер заявил, что методы, используемые в войне против русских, должны отличаться от методов, применяемых против Запада… Он сказал, что борьба между Россией и Германией — это русская борьба. Он заявил, что, поскольку русские не подписали Гаагской конвенции, в обращении с их военнопленными не следует придерживаться статей этой конвенции… Он также сказал, что так называемые комиссары не должны рассматриваться как военнопленные«6.

Кейтель в свою очередь заявил:

«Гитлер упирал главным образом на то, что это решающая битва между двумя идеологиями и что этот факт исключает возможность применения в этой войне [с Россией] методов, которые были известны нам, военным, и которые считались единственно правильными согласно международному праву».

* * *

В пятницу вечером, 20 июня, я выехал один в Чекерс. Я знал, что нападение Германии на Россию является вопросом дней, а может быть, и часов. Я намеревался выступить в субботу вечером по радио с заявлением по этому вопросу. Разумеется, мое выступление должно было быть составлено в осторожных выражениях, тем более что в тот момент советское правительство, в одно и то же время высокомерное и слепое, рассматривало каждое наше предостережение как попытку потерпевших поражение увлечь за собой к гибели и других. Поразмыслив в машине, я отложил свое выступление до вечера воскресенья, когда, как я думал, все станет ясным. Таким образом, суббота прошла в обычных трудах.

За пять дней до этого, 15 июня, я послал президенту Рузвельту следующую телеграмму:

Бывший военный моряк — президенту Рузвельту
Судя по сведениям из всех источников, имеющихся в моем распоряжении, в том числе и из самых надежных, в ближайшее время немцы совершат, по видимому, нападение на Россию. Главные германские армии дислоцированы на всем протяжении от Финляндии до Румынии, и заканчивается сосредоточение последних авиационных и танковых сил.

Карманный линкор «Лютцов», высунувший вчера свой нос из Скагеррака и моментально торпедированный самолетами нашей береговой авиации, вероятно, направлялся на север, чтобы укрепить военно морские силы на арктическом фланге.

Если разразится эта новая война, мы, конечно, окажем русским всемерное поощрение и помощь, исходя из того принципа, что враг, которого нам нужно разбить, — это Гитлер. Я не ожидаю какой либо классовой политической реакции здесь и надеюсь, что германо русский конфликт не создаст для Вас никаких затруднений.

Американский посол, проводивший уик энд у меня, привез ответ президента на мое послание. Президент обещал, что, если немцы нападут на Россию, он немедленно публично поддержит «любое заявление, которое может сделать премьер министр, приветствуя Россию как союзника». Уайнант передал устно это важное заверение.

* * *

Когда я проснулся утром 22 июня, мне сообщили о вторжении Гитлера в Россию. Уверенность стала фактом. У меня не было ни тени сомнения, в чем заключаются наш долг и наша политика. Не сомневался я и в том, что именно мне следует сказать. Оставалось лишь составить заявление. Я попросил немедленно известить, что в 9 часов вечера я выступлю по радио. В этот момент ко мне в спальню вошел с подробными известиями генерал Дилл, поспешивший из Лондона. Немцы вторглись в Россию на широчайшем фронте, застигли на аэродромах врасплох значительную часть советской авиации и, по видимому, двигались вперед с огромной быстротой и стремительностью.

Начальник имперского генерального штаба добавил:

«Я полагаю, что они огромными массами будут попадать в окружение».

Весь день я работал над своим заявлением. Я не имел времени проконсультироваться с военным кабинетом, да в этом и не было необходимости. Я знал, что в этом вопросе мы все мыслим одинаково. Иден, лорд Бивербрук и сэр Стаффорд Криппс — он покинул Москву 10 июня — также находились со мной в течение всего дня.

* * *

В связи с этим может представить интерес рассказ моего личного секретаря Колвилла, дежурившего эту субботу и воскресенье в Чекерсе.

«1. В субботу, 21 июня, я приехал в Чекерс перед самым обедом. Там гостили г н и г жа Уайнант, г н и г жа Иден и Эдуард Бриджес. За обедом Черчилль сказал, что нападение Германии на Россию является теперь неизбежным и что, по его мнению, Гитлер рассчитывает заручиться сочувствием капиталистов и правых в Англии и США. Гитлер, однако, ошибается в своих расчетах. Мы окажем России всемерную помощь. Уайнант сказал, что то же самое относится и к США.

После обеда, когда я прогуливался с Черчиллем по крокетной площадке, он вернулся к этой теме, и я спросил, не будет ли это для него, злейшего врага коммунистов, отступлением от принципа. Черчилль ответил: „Нисколько. У меня лишь одна цель — уничтожение Гитлера, и это сильно упрощает мою жизнь. Если бы Гитлер вторгся в ад, я по меньшей мере благожелательно отозвался бы о сатане в палате общин“.

2. На следующее утро я был разбужен в 4 часа телефонным звонком из министерства иностранных дел, откуда сообщили, что Германия напала на Россию. Премьер министр всегда говорил, чтобы его не будили ни в коем случае, разве только если начнется вторжение [в Англию]. Поэтому я отложил сообщение до 8 часов утра. Единственным его замечанием было: „Передайте на радиостанцию БРК, что я выступлю сегодня в 9 часов вечера“.

Он начал готовить свою речь в 11 часов утра и, если не считать завтрака, на котором присутствовали сэр Стаффорд Криппс, лорд Крэнборн и лорд Бивербрук, посвятил ей весь день… Речь была готова лишь без двадцати девять».

В своем выступлении я сказал:

«Нацистскому режиму присущи худшие черты коммунизма. У него нет никаких устоев и принципов, кроме алчности и стремления к расовому господству. По своей жестокости и яростной агрессивности он превосходит все формы человеческой испорченности. За последние 25 лет никто не был более последовательным противником коммунизма, чем я. Я не возьму обратно ни одного слова, которое я сказал о нем.

Но все это бледнеет перед развертывающимся сейчас зрелищем. Прошлое с его преступлениями, безумствами и трагедиями исчезает. Я вижу русских солдат, стоящих на пороге своей родной земли, охраняющих поля, которые их отцы обрабатывали с незапамятных времен. Я вижу их охраняющими свои дома, где их матери и жены молятся — да, ибо бывают времена, когда молятся все, — о безопасности своих близких, о возвращении своего кормильца, своего защитника и опоры. Я вижу десятки тысяч русских деревень, где средства к существованию с таким трудом вырываются у земли, но где существуют исконные человеческие радости, где смеются девушки и играют дети. Я вижу, как на все это надвигается гнусная нацистская военная машина с ее щеголеватыми, бряцающими шпорами прусскими офицерами, с ее искусными агентами, только что усмирившими и связавшими по рукам и ногам десяток стран. Я вижу также серую вымуштрованную послушную массу свирепой гуннской солдатни, надвигающейся, подобно тучам ползущей саранчи. Я вижу в небе германские бомбардировщики и истребители с еще незажившими рубцами от ран, нанесенных им англичанами, радующиеся тому, что они нашли, как им кажется, более легкую и верную добычу.

За всем этим шумом и громом я вижу кучку злодеев, которые планируют, организуют и навлекают на человечество эту лавину бедствий…

Я должен заявить о решении правительства Его Величества, и я уверен, что с этим решением согласятся в свое время великие доминионы, ибо мы должны высказаться сразу же, без единого дня задержки. Я должен сделать заявление, но можете ли вы сомневаться в том, какова будет наша политика? У нас лишь одна единственная неизменная цель. Мы полны решимости уничтожить Гитлера и все следы нацистского режима. Ничто не сможет отвратить нас от этого, ничто.

Мы никогда не станем договариваться, мы никогда не вступим в переговоры с Гитлером или с кем либо из его шайки. Мы будем сражаться с ним на суше, мы будем сражаться с ним на море, мы будем сражаться с ним в воздухе, пока, с Божьей помощью, не избавим землю от самой тени его и не освободим народы от его ига. Любой человек или государство, которые борются против нацизма, получат нашу помощь. Любой человек или государство, которые идут с Гитлером, — наши враги… Такова наша политика, таково наше заявление. Отсюда следует, что мы окажем России и русскому народу всю помощь, какую только сможем. Мы обратимся ко всем нашим друзьям и союзникам во всех частях света с призывом придерживаться такого же курса и проводить его так же стойко и неуклонно до конца, как это будем делать мы…

Это не классовая война, а война, в которую втянуты вся Британская империя и Содружество наций без различия расы, вероисповедания или партии. Не мне говорить о действиях Соединенных Штатов, но я скажу, что если Гитлер воображает, будто его нападение на Советскую Россию вызовет малейшее расхождение в целях или ослабление усилий великих демократий, которые решили уничтожить его, то он глубоко заблуждается. Напротив, это еще больше укрепит и поощрит наши усилия спасти человечество от его тирании. Это укрепит, а не ослабит нашу решимость и наши возможности.

Сейчас не время морализировать по поводу безумия стран и правительств, которые позволили разбить себя поодиночке, когда совместными действиями они могли бы спасти себя и мир от этой катастрофы. Но, когда несколько минут назад я говорил о кровожадности и алчности Гитлера, соблазнявших и толкнувших его на авантюру в России, я сказал, что за его преступлением скрывается один более глубокий мотив. Он хочет уничтожить русскую державу потому, что в случае успеха надеется отозвать с Востока главные силы своей армии и авиации и бросить их на наш остров, который, как ему известно, он должен завоевать, или же ему придется понести кару за свои преступления.

Его вторжение в Россию — это лишь прелюдия к попытке вторжения на Британские острова. Он, несомненно, надеется, что все это можно будет осуществить до наступления зимы и что он сможет сокрушить Великобританию прежде, чем вмешаются флот и авиация Соединенных Штатов. Он надеется, что сможет снова повторить в большем масштабе, чем когда либо, тот процесс уничтожения своих врагов поодиночке, благодаря которому он так долго преуспевал и процветал, и что затем будет расчищена сцена для последнего акта, без которого были бы тщетны все его завоевания, а именно для покорения своей воле и подчинения своей системе Западного полушария.

Поэтому опасность, угрожающая России, — это опасность, грозящая нам и Соединенным Штатам, точно так же как дело каждого русского, сражающегося за свой очаг и дом, — это дело свободных людей и свободных народов во всех уголках земного шара. Усвоим же уроки, уже преподанные нам столь горьким опытом. Удвоим свои усилия и будем бороться сообща, сколько хватит сил и жизни«.


1 Оксфордский словарь английского языка.

2 Премьер министр — генералу Исмею 5 августа 1940 года:

«Я не хочу, чтобы получаемые сообщения отбирались и обрабатывались различными сотрудниками разведки. Майор Мортон будет пока это делать для меня и представлять на мое рассмотрение то, что он считает особенно важным. Он должен получить доступ ко всей информации и представлять мне подлинные документы в их первоначальном виде».

3 Nazi Soviet Relations. P. 279.

4 Nazi Soviet Relations. P. 332.

5 Это был последний акт дипломатической карьеры графа Шуленбурга. В конце 1943 г. его имя называют в кругах участников тайного заговора против Гитлера в Германии в качестве кандидата на пост министра иностранных дел в правительстве, которое должно было сменить нацистский режим. Это объяснялось тем, что он считался особенно подходящей фигурой для заключения сепаратного мира со Сталиным. После покушения на Гитлера в июле 1944 г. Шуленбург был арестован нацистами и заключен в тюрьму. 10 ноября он был казнен.

6 Nuremberg Documents. Part VI. P. 310. Nuremberg Documents. Part XI. P. 16.

О книге Уинстона Черчилля «Вторая мировая война»

Дмитрий Грунюшкин. Банк гарантирует

Отрывок из романа

1

— …Youngblood, you’re hot property, youngblood!!!

Рев колонок бил по ушам. Могучие, как ливень в горах, гитарные рифы Whitesnake терзали не привыкший к хард-року мозг Ашота. А хриплый вокал главного «белого змея» Дэвида Ковердейла сверлил барабанные перепонки не хуже, чем дрель соседа-самоделкина, который заводил свою шарманку часов в десять утра и заканчивал глумиться над жильцами дома поздним вечером.

Ашот давно собирался вычислить этого «дятла» и подать на входящую линию соседской квартиры вторую фазу, чтобы выжечь к чертям все его электрические приборы. Вот и сегодня перед рейсом он опять не смог отдохнуть. А к хронической головной боли сейчас добавлялся рев этих долбаных рокеров. Ашот покосился направо.

Вот кто забот не знал! Дядя Митя Толубеев давил «на массу» с самого начала рейса. Ему всего сорок с небольшим, но все его называли только так — дядя Митя. Нервы у него были даже не железные, а словно из титана, и разбудить его могла только команда «Приехали!». С полгода назад дядя Митя женился на двадцатипятилетней девице откуда-то из Сибири. С тех пор его глаза закрывались тут же, как только пятая точка касалась горизонтальной поверхности. Горячая, видать, сибирячка ему досталась.

Дядя Митя был инкассатором. А Ашот с остальным экипажем охраняли его груз.

Ашот сердито посмотрел вперед, где в кабине инкассаторской «Газели» колбасились напарники.

Странная это была пара. За рулем кивал головой в такт ритму Михалыч — мужик лет пятидесяти, которого Ашот считал уже стариком. Рядом с ним сидел Валек — разбитной пацан двадцати пяти лет, успевший вроде бы в Чечне побывать в составе какого-то очень специального подразделения. Война к тому времени уже кончилась, но и в «мирных» чеченских горах, говорят, было более чем «весело». Валек по идее должен бы что-нибудь современное слушать, а не этих мамонтов тяжелого рока. Но он подпевал во весь голос, наяривая пальцами по стволу помпового ружья, как по грифу электрогитары.

Вообще-то это было нарушением. «На линии» не полагалось врубать магнитофон, чтобы он не отвлекал от «сканирования» окружающей обстановки и сигналов рации. В городе экипажи никогда не позволяли себе подобных вольностей — там опасность могла подстерегать на каждом шагу. Но на «межгороде» парни иногда расслаблялись.

«Газель» вышла из Москвы ближе к полуночи, чтобы быть на месте рано утром. Областной центр Североволжск, куда они направлялись, находился в шести часах спокойной езды. Все в экипаже знали друг друга, все — далеко не новички в своем деле. Михалыч вообще считался самым матерым водилой в СОПе — службе охраны перевозок Гросс-Банка. Никаких неожиданностей ничто не предвещало.

Все неожиданности к тому моменту уже случились. Машина сопровождения попала в мелкую аварию на выезде из Москвы. На полупустой развязке МКАД она умудрились не разъехаться с какой-то иномаркой и притереться с ней бортами. Останавливаться инкассаторской машине по инструкции строжайше запрещено, поэтому «Газель» продолжила путь в одиночестве, сообщив на базу о происшествии.

Поначалу ехать без сопровождения было, как говорил Валек, «манеха бздево». Но за всю дорогу больше не произошло ни малейшей накладки.

Волноваться есть из-за чего. Сейф, который занимал всю заднюю часть кузова фургона, плотно набит инкассаторскими мешками с деньгами. Сколько их там, во всем экипаже знал только дядя Митя, но пытать его на этот счет бесполезно — инструкции он блюл свято. Даже по не самому опытному взгляду Ашота, там гораздо больше ста миллионов рублей. Но за время работы в СОПе он привык видеть в своем грузе именно груз, и ничего более. Зарплату он получал на карточку. А это разве деньги? Их же нельзя потратить, значит, никакие это не деньги.

Магнитофон издал особо изощренный гитарный запил, который Валек сопроводил восторженным индейским воплем. Ашот застонал и схватился за голову.

— Чего, ара? Не нравится музыка настоящих белых мужчин? — заржал, обернувшись к нему, Валек, никогда не отличавшийся ни политкорректностью, ни изяществом манер.

— Да пошел ты, — беззлобно огрызнулся Ашот. — Лимита проклятая!

— Ну да, это тебе не армянский дудук. Вам, черным, не понять.

— Вам, крестьянам, зато все понятно.

Михалыч только похохатывал над пикировкой. Роли в ней давно были расписаны, и никто ни на кого не обижался. Ашот был московским армянином черт знает в каком поколении, и «ару» в нем выдавал только внушительный нос, черные глаза и фамилия. На родном языке он не знал ни слова. Ну а Валек — классическим «понаехавшим» из какой-то ни на одной карте не отмеченной тмутаракани. Военная служба дала ему шанс вырваться из глухой северной деревни, и он использовал его по полной программе. Через год срочной в спецназе подписал контракт, а после армии с распростертыми объятиями был принят в службу безопасности Гросс-Банка.

Вообще-то, к ветеранам различных войн в «беспеке» относились настороженно, под любыми предлогами отказывая им в трудоустройстве. Народ уж больно горячий, с нервами наголо — за стволы ветераны хватались очень уж легко, не задумываясь. В бою они были бы незаменимы. Но тем и отличается профессия охранника от стези солдата, что главной задачей охраны является не победить, а не дать втянуть себя в конфликт.

К Вальку это все не относилось. Рекрутерам Гросс-Банка его сосватал командир «специального подразделения». Натура у Валька была легкая, а шкура толстая. О своих чеченских делах он рассказывал с постебушками, будто о прогулке на дискотеку в соседнее село. Не отмалчивался, как некоторые, но и не рвал тельняшку, как другие. Для него это было одним из жизненных эпизодов, не более того. Никаким «чеченским синдромом» он не страдал, поэтому и в охрану банковскую вписался идеально.

Валек еще пытался поподкалывать Ашота, но тот сердито натянул вязаную шапочку на глаза, сделав вид, что спит.

Отлаженный мотор «Газели» уверенно тянул машину по отмокшей от ночного дождя пустынной трассе. Шуршали под колесами первые опавшие листья. До осени было еще далеко, но яркая желтизна уже мазанула по тополям и березам, выстроившимся вдоль дороги.

До места назначения оставалось не больше получаса езды. Там процедура передачи денег, отдых в комнате охраны в банке и к вечеру обратно домой. Вот тогда уже можно будет действительно поспать, а не делать вид.

— Озяб, малой, — глумливо засмеялся Михалыч. — Голодное сейчас время.

Ашот поднял шапочку с глаз и заметил стоявшую в засаде машину ДПС и мрачного «гайца», проводившего их яркую машину сердитым взглядом. Тормозить инкассаторов даже в отмороженной провинции гаишники не решались. Глупее было бы только тормознуть фельдъегерскую почту. В обоих случаях вместо «бакшиша» легко и непринужденно можно заработать пулю в голову. О случаях нападений на инкассаторов под видом милиции было известно, и у бойцов имелись четкие инструкции — не останавливаться. А при попытке применить силу — стрелять на поражение.

— Ладно уж, сделай потише, — остепенил Михалыч раздухарившегося Валька. — Все равно город скоро. Видишь, уже строения появляются. Пора в рабочий режим входить.

Валек что-то еще пробурчал по инерции. Но, несмотря на то что официально статус старшего машины был за ним, реальным авторитетом в экипаже обладал именно Михалыч. И «бугор» если и возражал ему, то только для проформы. Ашот улыбнулся и снова натянул шапочку на нос. Сложил руки на груди, но тут же опустил их на колени — мешал заткнутый под броню пистолет.

— Гнездо, я Тетерев! Прием! — донесся голос Валька.

— Тетерев, я Гнездо, вас слышу, — мгновенно отозвалась рация.

— Прошли шестую реперную точку. Уровень зеленый. Движение по графику. Переходим на волну Скворца.

— Вас понял. Удачного дня, парни.

При движении по маршруту экипаж обязан связываться с дежурной частью службы безопасности Гросс-Банка в Москве в определенных точках, указанных в маршрутном листе. Старший экипажа получал его непосредственно перед выездом. Причем в целях секретности маршрут мог быть весьма замысловатым, вроде поездки в Иваново через Рязань.

Сейчас Валек доложил в «центр» о прохождении последней контрольной точки. После этого он должен выйти на связь с отделом безопасности местного филиала. И движение машины до пункта назначения было уже под контролем североволжцев.

В динамиках запел, завыл, заскрежетал эфир, когда Валек начал перестраивать рацию на другую волну. Ашот заерзал, устраиваясь в кресле поудобнее. Дядя Митя засопел и, не приходя в разум, почесал пятерней под мышкой.

Крики водителя и Валька слились в один вопль.

— Михалыч, бля!!!

— Куда прешь, сука!!!

Ашот мгновенно выхватил пистолет, но надвинутая на нос шапочка не дала ему ничего увидеть.

Страшной силы удар вырвал его из кресла, как тряпочную куклу, шарахнул о перегородку и завертел по салону. Через миг ядерная бомба взорвалась у Ашота в голове, и он вывалился в темноту небытия…

2

Начальника департамента безопасности Гросс-Банка Федора Сергеевича Батина его сотрудники, да и не только они, за глаза звали сокращенно — ФСБ. Свои три звезды на погонах с двумя просветами он заработал еще в той Конторе Глубокого Бурения ушедшей в историю могучей страны, которой так боялись и бандиты, и диссиденты, и шпионы.

Он был человеком старой закалки, но передовых взглядов. Поэтому, когда его бывший начальник предложил ему возглавить, а еще точнее — создать службу безопасности новорожденного Гросс-Банка в начале лихих девяностых, он размышлял не слишком долго. И дал свое согласие, несмотря на то, что поле деятельности для него было новым и совершенно нераспаханным.

В немалой степени принять такое решение его подтолкнули события в стране, стремительно катящейся то ли в дикий капитализм, то ли в неуправляемую анархию. Россию вели под откос громогласные демократы, на которых в «конторе» хранились дела толщиной с «Капитал». В этих папочках содержались не только тщательно задокументированные описания их «подвигов», но и номера счетов, на которые поступали вполне конкретные суммы не в рублях. Народ с энтузиазмом принялся разворовывать собственное достояние, растаскивая державу кто по клочкам в крысиные норки, а кто, не мелочась, нарезая куски покрупнее, размером с завод.

В «конторе» стало неуютно. Буйные ветры выдували оттуда и тех, кто служил верой и правдой, но пришелся не ко двору новым властям, и тех, кто искал местечко потеплее и паек пожирнее.

Батин быстро проверил по своим каналам, что у «конторы» есть на людей, к которым его сватал бывший шеф. Святыми они не были, как не были и пламенными борцами за народное дело. Но подкупило то, что эти люди не были крепко связаны ни с агентами влияния Запада, ни с бандитами, начинавшими потихоньку отмывать кровью замаранные деньги, ни с бывшими комсомольцами и коммунистами, резко сменившими масть и с воодушевлением кинувшимися воровать из кормушек, к которым имели доступ. Когда вокруг бушевала вакханалия под лозунгом «Грабь, а то не успеешь», эти люди были заняты ДЕЛОМ. Они вели его жестко, нахраписто, но и создавали что-то, а не только растаскивали.

Через неделю полковник КГБ Батин стоял перед новыми работодателями и выкладывал свои мысли и наработки по созданию службы безопасности недавно созданного Гросс-Банка. Для того чтобы найти общий язык, матерым хозяйственникам и опытному офицеру госбезопасности не понадобилось много времени. Еще через два дня полковник Батин, сменивший мундир на штатский костюм, обживал новый кабинет.

Становление службы было трудным. Мало кто понимал хоть что-нибудь в этом новом для страны деле. Понятие финансовой безопасности было незнакомым. Но Батин позвал надежных людей. Надежных и умеющих учиться. Разумеется, весь костяк новой службы состоял из офицеров КГБ. Да и в дальнейшем предпочтение при приеме на работу в департамент безопасности отдавалось своим, людям из КГБ, МБ, ФСБ. Как бы ни называлась эта организация, Федор Сергеевич всегда мог положиться на ее выходцев. Туда случайные люди не попадали. И сам Гросс-Банк в банкирской среде пользовался репутацией «конторского», в отличие от «ментовских», «бандитских», «комсомольских» и других разномастных банков.

Федор Сергеевич Батин обладал даром предчувствия, иногда доходившего до поистине экстрасенсорных высот. Этот дар помогал ему и на государевой службе, и сейчас, в банковском бизнесе.

Невесть откуда наваливалась вдруг беспричинная тревога. В ушах начинал позвякивать невидимый колокольчик, давило на виски, и сердце в груди начинало биться не ровно и мощно, как обычно, а редкими сильными толчками, будто ему там, между ребер, стало вдруг слишком просторно.

Сейчас все симптомы имелись в наличии. Он выбрался из машины, не дожидаясь, пока личный охранник откроет дверцу. Впрочем, он никогда этого не дожидался. У них с охранником это было чем-то вроде негласного состязания — успеет он подскочить к дверце раньше шефа или, как обычно, не успеет. Батин стремительно прошел к дверям банка, не поздоровавшись ни с охранником-«вратарем» на дверях, ни с дежурными главного поста на входе, чего с ним обычно не случалось. Подчиненные, от заместителей до охранников автостоянки, всегда знали: Батин — слуга царю, отец солдатам. Но раз даже не кивнул, значит, здорово не в духе.

Он поднялся на лифте на верхний этаж, стремительно прошел по коридору. В приемной едва поздоровался со своей помощницей Ириной, которую неосведомленные люди легкомысленно называли секретаршей. Для обычной секретарши у нее было слишком много нехарактерных обязанностей и слишком серьезный уровень допуска. Кстати, до прихода сюда миловидная девушка с открытой улыбкой успела поносить офицерские погоны с васильковым просветом.

Уже в дверях кабинета Федор Сергеевич остановился и со вздохом наказал Ирине:

— Меня пока нет. Скажу, когда можно будет.

Федор Сергеевич сел за стол, включил компьютер и пару минут тупо смотрел на замерцавший экран. Что-то должно произойти. Самым поганым в этом предчувствии было то, что оно предупреждало о грозящей опасности, но не говорило, откуда именно опасность исходит.

Батин встал, подошел к окну и распахнул его. В кабинет ворвался прохладный воздух и гул Москвы. Могучее дыхание огромного города, в котором почти не различались отдельные звуки, заполнило все пространство, вытесняя из груди тревогу. Но как только Федор Сергеевич сел к столу, она вернулась.

Мысли не шли в голову, все валилось из рук. Ожидание и неизвестность становились невыносимыми. В этот момент резко загудел сигнал селектора. И тут же на душе стало спокойно.

— Ну вот и все. Вот и началось, — сам себе сказал Батин и нажал кнопку. Бороться всегда легче, чем ждать непонятного.

— Это Матвеев, начальник службы охраны перевозок, — несмело сказала Ирина.

— Пусть войдет, — распорядился Батин, не напоминая, что велел никого к нему не пускать.

Александр Матвеев, рослый мужчина лет сорока, широкоплечий и чуть полысевший, вошел стремительно, почти ворвался в кабинет. Но тут же остановился, не доходя до Т-образного стола. По его напряженному лицу Федор Сергеевич понял, что на этот раз неприятности очень серьезные.

— Докладывай. Не стой столбом, как фельдфебель перед генералом.

— Беда, Федор Сергеич, — выдохнул Матвеев, чуть качнувшись вперед.

— Да что ты менжуешься, как целка! — прикрикнул Батин, умевший, когда надо, и чисто солдатским словом привести подчиненных в чувство. — Доложить по форме!

— Виноват! — вытянулся в струнку Матвеев. — Сегодня утром в районе Североволжска инкассаторская машина нашего банка попала в ДТП. Весь экипаж в тяжелом состоянии находится в местной больнице. Груз исчез.

— Вот как! — крякнул Батин. — А теперь расслабься и давай подробности.

— Так нет почти подробностей, — выдохнул Матвеев.

— Во сколько это случилось?

— По нашим данным, около шести утра.

Батин посмотрел на часы, стрелки которых показывали девять, и глаза его начали наливаться кровью.

— Почему я до сих пор не получил доклада оперативного дежурного? Почему у вас до сих пор «почти нет подробностей»?

— Экипаж должен был прибыть на объект по расчетному времени в семь часов плюс-минус тридцать минут. В семь тридцать оперативный дежурный начал выяснять, что могло случиться. Охрана кассы на объекте ничего не знала. В нашем филиале, куда инкассаторы должны были доложить о прибытии на объект, тоже информации не получали. Они сразу же выслали людей в милицию и другие органы для проверки. И только пятнадцать минут назад сами узнали о ДТП, — глядя в потолок, доложил Матвеев.

— Ладно, не пыжься, — успокоился Батин. — Что еще известно?

— Авария случилась в трех километрах от стационарного поста ГИБДД. Вторым участником аварии был рейсовый автобус. Менты приехали на место через пятнадцать минут…

— Милиция, — поправил Батин.

— Милиция была на месте через пятнадцать минут. Вернее, гаишники. Они вызвали скорую и настоящих ментов…

— Милиционеров.

— Да, милиционеров. Место оцепили. Но представителям нашего банка сообщили только четверть часа назад. Каюмов, начальник СБ филиала, звонил мне… — Матвеев бросил взгляд на наручные часы, — четыре минуты назад. Он сообщил, что денег в машине нет. Менты отказываются отвечать на его вопросы.

На этот раз Батин не стал поправлять Матвеева. Он невидящим взглядом уставился в стену. Гонор региональных милиционеров, от начальников ОВД до последних «пастухов», считающих себя эдакими шерифами Дикого Запада, ему слишком хорошо известен. Руки сами собой нащупали золоченый «паркер», подарок «хозяина» на юбилей службы, и начали крутить его в пальцах. Через минуту Батин отшвырнул ручку, и она с оглушительным грохотом в мертвой тишине покатилась по полированной столешнице.

Батин поморщился. Он не любил показывать эмоциональное напряжение на людях. Тем более при подчиненных.

— Главный знает? — Батин показал глазами наверх, хотя сам сидел на последнем этаже здания.

— Нет, Федор Сергеевич. Пока не докладывали.

— И обожди с докладом. Надо быстро все провентилировать и подготовить предложения. Сейчас ступай. На все про все тебе пятнадцать минут. За это время узнать как можно больше, сделать необходимые распоряжения. Если успеешь — подготовь докладную записку. И через четверть часа ты у меня на совещании с информацией. Понял?

— Так точно, — едва удержавшись, чтобы не козырнуть, бывший майор ФСБ Матвеев пулей выскочил из кабинета.

Батин подумал несколько секунд и нажал кнопку селектора.

— Ирина, собери срочно малый «совет в Филях». Мне нужны оба зама, начальник регионального управления безопасности и начальник отдела собственной безопасности. И пусть регионал захватит с собой этого своего Шерлока Холмса, Веремеева. Матвеева тоже пусти, когда вернется. Все нужны мне ровно через пятнадцать минут. Пусть возьмут с собой все, что у них есть по Североволжскому региону.

О книге Дмитрия Грунюшкина «Банк гарантирует»

На берегу Босфора

Отрывок из романа Александра Красницкого «Гроза византии»

День догорал.

Ярко-багровый диск заходящего солнца купался в позолоченных его последними лучами волнах Босфора. Он как бы медлил погрузиться совсем в эту беспредельную гладь и, казалось, отдыхал в отрадной вечерней прохладе, сменившей дневной зной. Последние лучи его упорно боролись с надвигавшейся темнотой ночи; не только золотили воды пролива, теперь безмятежно спокойного, но играли на куполах императорского дворца, на крестах дворцовых церквей и, золотя яркую зелень густых деревьев парка, полутенями спускались к самому берегу и пропадали в чуть заметной ряби Босфора, подходившего в этом месте как раз к подножию роскошных густолиственных деревьев, которые как зеленой рамкой окаймляли берег.

Было очень тихо, сюда почти не доносились грохот и гам Нового Рима — их заглушали деревья парка и шум волн. Редко-редко чириканье птиц нарушало торжественную тишину этого покойного уголка всегда такой шумной Византии.

Впрочем, не одни только птицы и волны Босфора нарушали эту тишину. Неуклюжая рыбачья ладья, покачивавшаяся у берега, показывала, что где-то близко люди. И, в самом деле, этот уголок был обитаем: в нескольких шагах от воды виднелась покачнувшаяся жалкая лачужка. Растянутые около нее для просушки сети, невода, небрежно кинутые у самого входа весла прямо говорили, что хозяин лачужки, несомненно, рыбак.

Около входа хижины, на небольшой прикрытой травой прогалинке, на камне сидел старик, нежась в догоравших лучах солнца. Он был согбен и сед, волосы на голове и длинная борода белы как снег. Старчески сморщенное лицо с крупными чертами очень добродушно, выцветшие от лет глаза смотрели тепло и ласково. Одет чуть ли не в лохмотья, едва прикрывавшие пепельно-серое тело.

Впрочем, в этом уголке другой одежды, пожалуй, и не требовалось. Люди сюда заходили редко, а молоденькая девушка, склонившая головку на колени старика, никогда не осудила бы его за убогую одежду, хотя бы потому, что старик, ласково гладя ее рукой по голове, называл внучкой.

Девушке, очень молодой и красивой, на вид никто не дал бы более пятнадцати-шестнадцати лет, и это отражалось в ее невинных чистых глазах с открытым прямым взглядом, беззаботном, веселом смехе и в шаловливости, так свойственной переходным годам, когда в ребенке-девочке только просыпается женщина.

Красивая, она, очевидно, не сознавала своей красоты, совсем особенной. Среди красавиц Нового Рима блондинки — редкость, а эта девушка — блондинка с золотистыми волосами, ясными голубыми глазами и ярким румянцем, как пламя заливавшим ее щечки. Фигура стройная, статная, с великолепно развитым бюстом, несколько приподнятыми плечами и крепкими, мускулистыми руками. Вся она дышала не только красотой и молодостью, но совсем несвойственной женщинам юга физической мощью, разлитой во всех движениях и придававшей ей какой-то самоуверенный вид.

Девушка полулежала на траве, упираясь локтями в колени старика, и слушала его тихую речь, прерываемую время от времени нежными обращениями; она в свою очередь называла его «добрым дедом Лукой». Они говорили.

— Вот так все и устроено, внучка, на этом свете, — говорил старец, — всегда так было и будет… Радость и горе постоянно чередуются друг с другом. Хорошо человеку — радуется он, счастлив, думает, так уже до конца его дней будет, а в это время горе сторожит уже его и вдруг как дикий зверь кидается на счастливца в тот самый миг, когда он и ожидать этого не мог… И всегда так…

— И меня, стало быть, ждет горе? — вздохнула девушка.

— И ты тоже, Ирина, не минуешь его… Это общая участь всех…

— Близко это горе…

— Близко? Откуда ты это можешь знать, дитя?.. Наше будущее скрыто от нас…

— Так, я это знаю, чувствую… Да, наконец, ты мне и сам только что сказал.

— Я ничего не говорил.

— Нет, ты сказал! Ты сказал сам, что горе подкрадывается к людям всегда в то время, когда они чувствуют себя счастливыми, так ведь?

— Да, это верно.

— Ну, так и со мной… Я счастлива, безмерно счастлива, порой мне кажется, что счастливее меня никого нет во всей Византии! А теперь я думаю, что как раз горе и сторожит мое счастье — пронесется оно, унесет его, и я буду плакать, долго плакать…

— Отгони от себя мрачные мысли, дитя! Кто знает будущее?.. Тебе придется страдать, как и всякому, но что поделать, если уж так суждено… Да и счастлива ли ты теперь?

— Счастлива, дедушка, я уже тебе сказала. Да и как же я могу не быть счастливой? Все у меня есть: ты выезжаешь на ловлю и всегда привозишь так много рыбы, что мы совсем не знаем голода, а что же еще? Кругом всего так много! Вот видишь — там журчит наш ручеек, вода его вкусна и холодна, кругом цветы, красивые цветы, и я могу ими украшать голову — я так хорошо умею плести венки… Наконец, ты, когда ходишь с рыбой к дворцовому куропалату, всегда получаешь от его слуг обильные подарки, так что нам даже не нужно заботиться об одежде. Видишь, всего у нас вдоволь, все есть, и живем мы тихо и покойно, не трогая других и сами забытые всеми.

Старик тяжело вздохнул.

— Когда бы всегда так было, Ирина! — печально промолвил он.

— Так и будет всегда.

— Нет-нет… так не может всегда быть. Я стар, дни мои сочтены, жизнь моя позади. Ты молода, твоя жизнь впереди… Что хорошо для старца, совсем нехорошо для молодки. Молодость требует сама другого…

— Чего же, Лука?

— Мало ли чего. В твои годы все так рассуждают, потому что молчит пока сердце…

— Как — молчит? Отчего?

— Оттого, что любовь еще не посетила его.

— Вот про что ты, дед! А почем ты знаешь, что я никого не люблю? Если так, то ты ошибаешься — я люблю…

— Как? Неужели? — с испугом воскликнул Лука.

— Да-да! Люблю… люблю вот эту хижину нашу, люблю свет солнца и это море… потом люблю нашу лодку, птиц, которые собираются клевать крошки после нашего обеда.. люблю, когда звонят колокола в храмах. И тебя люблю…

— Хвала создателю! — с облегчением вздохнул старик. — А я думал, что и в самом деле горе уже постигло тебя…

— А разве любовь — горе?..

— Да, дитя.

— Я думала — счастье…

— Для кого как… Для очень немногих на земле это, может быть, и счастье, только такое смутное, неясное, тревожное счастье, что, пожалуй, горе для человека — лучший удел, если сравнишь; для остальных любовь — горе, тяжелое, страшное горе…

— Вот как!

— Это верно. Видишь, я стар, долго-долго живу я на свете и твердо знаю это.

— Ты любил?

— Да, и меня посетило это горе. Оно неизбежно для всех.

— Но ты говорил, что был счастлив с твоей женой.

— Ты права… Мать твоего отца дала мне счастье, какое только возможно на земле. Но это-то счастье и было вместе с тем горем…

— Я не понимаю тебя!

— Поймешь сейчас: я боялся потерять это счастье и мучился, а когда потерял жену, то… вот прошло уже тому много лет… я не знаю счастья, а терплю одни муки…

— Она умерла?

— Да, с тоски по свободе и с горя, что жена ее сына убила себя сама… Я до сих пор вижу страшную рану на ее горле…

— Убила? Зачем?..

— Ты хочешь знать, дитя? Так я скажу. Она любила нас и решилась скорее умереть, чем расстаться с нами. Хочешь, я расскажу тебе все — теперь ты выросла и должна знать, как ты попала сюда. Мне уже недолго жить на свете, и я должен наконец рассказать тебе все… Ты будешь слушать?

— Да, дед… ты много раз обещал мне поведать это, но, как я тебя ни просила, ты никогда не был со мной откровенен… Отчего это?

— Не приходило время еще.

— А теперь пришло?

Старик задумался.

— Не знаю, что и сказать тебе, как ответить на этот вопрос… Вроде оно и не пришло, это время, но тут же какие-то мрачные предчувствия одолевают меня… Откуда это, почему — не знаю сам, но чувствую…

— Что же ты чувствуешь, Лука?

— Многое, ох, многое, дитя.

— Тобой недоволен куропалат…

— Нет, этого нет! А вот чувствую я, что жить мне недолго, ох, недолго остается.

Ирина вскочила и с трепетным страхом смотрела на старика.

— Дед, дед! Что ты говоришь! Опомнись… — лепетала она.

— Что, дитя, чего ты так испугалась?..

— Ты сказал про смерть, и так сказал, что и я поверила… Ты сказал это совсем по-особенному — в твоих словах была страшная уверенность…

— Что делать, этот конец неизбежен для всех живущих…

— А как же я?..

— За тебя-то мне и страшно! Да, за тебя… Ты последнее звено, приковывающее меня к жизни… самое последнее… Ради тебя только и живу я… Что я такое? Одинокий, жалкий, затерявшийся среди чужих старик… все равно как дерево, вырванное с корнем налетевшим вихрем и перенесенное на чужую почву, — вот я… Привился, прозябаю… зачем, к чему?.. Только ты, ты — мой побег молодой, юная лоза, жалко мне тебя…

— Лука, дед, старый дед! Ты не умирай! Ты послушайся меня — не умирай! — с громким воплем кинулась к нему на грудь Ирина.

— Да я и не думаю умирать.

— А сам сказал…

— Сказал только, что тоска меня смертная гложет… может быть, я еще и ошибаюсь… Может, все это пустяки — так, спалось плохо. Все-таки хочу тебе рассказать о прошлом — узнай на всякий случай…

— Лучше не говори, Лука!

— Отчего же, дитя?

— Ты так напугал меня… вот и не хочу слушать.

— Полно, успокойся! Ну не плачь же, прошу тебя, не плачь!

— Я не буду слушать… ты собираешься умирать, вот и хочешь мне рассказывать про свою прошлую жизнь…

— Тебе надо слушать… если что случится, ты должна знать, кто ты. Будешь?

Ирина потупилась.

— Будешь слушать? — настойчиво повторил Лука.

— Говори, буду! — прошептала девушка, отирая рукавом слезы.

О книге Александра Красницкого «Гроза византии»

Прощай, грусть

Отрывок из книги Виталия Вульфа «Женщины, изменившие мир»

С середины 1950-х годов весь мир зачитывался романами Франсуазы Саган. До сих пор в литературно-интеллектуальной среде не знать творчества Саган — это преступление, сравнимое разве что с незнанием Сартра и Библии. По ее романам изучали женскую душу и мужское сердце, учились искать любовь и жить в одиночестве. Одиночество и любовь — две основные темы творчества Франсуазы Саган, две основные составляющие жизни каждого человека. Ее романы были близки каждому именно потому, что Франсуаза прекрасно знала, о чем писала.

Она родилась в семье богатого промышленника Поля Куареза и его жены Мари, профессиональной светской львицы, 21 июня 1935 года. Детство ее было обычным для обеспеченной французской буржуазной семьи: строгое воспитание, благопристойное поведение, минимум чувств и максимум послушания. Непоседливую девочку держали в ежовых рукавицах и частенько запирали в темной комнате, когда Франсуаза позволяла себе слишком громко веселиться. Потом был католический пансион, где воспитанницам в первую очередь прививали веру в Бога, хорошие манеры и светский лоск. Франсуаза задыхалась среди предписаний и надоевших правил, пока в 14 лет не прочла Жан-Поля Сартра. Его книги произвели на нее огромное впечатление — Франсуаза немедленно отбросила и веру в Бога (как и в любые чудеса), и хорошие манеры. Обнаружив, что она родилась в один день с Сартром, только на тридцать лет позже, юная Франсуаза сочла это знаком свыше — их судьбы схожи, их жизни слеплены по одному образцу… Все правила поведения, все буржуазные ценности, привитые ей в семье, были забыты в один день. И если мадам Куарез больше волновало то, что ее дочь не хочет вести себя как подобает богатой наследнице, желающей достойно выйти замуж, — Франсуаза не заботилась о своей внешности, не слушала советов матери и разговаривала с молодыми людьми не о погоде и последних премьерах в театре, а о Камю и Прусте, — то ее отец старался спасти свои запасы виски и сигар, которые его дочь втихомолку растаскивала.

Окончив школу, Франсуаза, чувствуя в себе непреодолимое стремление к литературе, поступила на филологический факультет Сорбонны. Правда, мадемуазель Куарез на лекциях видели редко; большую часть времени она проводила в кафе и барах, где в компании богемных друзей пила виски и беседовала о литературе. Проводя дни в философских спорах, по ночам Франсуаза писала — в семнадцать лет она закончила повесть о радостях и разочарованиях плотской любви, хотя сама еще не познала ни того, ни другого. Единственным, кто знал о ее литературных попытках, был ее брат Жак.

Не сдав экзамена по английскому, Франсуаза вылетела из Сорбонны после первого же семестра. Оказавшись перед перспективой крупного семейного скандала, она набралась смелости и отослала рукопись своей повести «Здравствуй, грусть!» в крупное издательство, называвшееся по имени его владельца Julliard. Потом Франсуаза говорила, что ей просто повезло — она нарвалась на человека, у которого были и литературное чутье, и средства. Рене Жюйяр заинтересовался рукописью, но никак не мог поверить, что автором повести является семнадцатилетняя девушка, которая выглядит на пятнадцать и еще ни разу не целовалась. Слишком взрослым был текст, слишком реалистичным содержание, слишком глубок был философский подтекст. Автор убедительно говорил о том, что всеми человеческими поступками движут лишь любовь и одиночество: одиночество толкает на поиски своей половинки и приводит к зарождению любви; нежелание понять вновь приводит к одиночеству. Жюйяр долго колебался — то ли он напал на новую Жорж Санд, то ли на очередной розыгрыш кого-то из мэтров. Он специально попросил Франсуазу о встрече, и пред ним предстала худенькая, хрупкая девушка в растянутом свитере и неглаженой юбке; ее облик говорил о бедности и равнодушии, а не о богатстве и искушенности. Но когда она предъявила Жюйяру три тетради черновиков, он понял, что перед ним — настоящий самородок, с большим литературным будущим и прекрасным коммерческим потенциалом. «Мы открыли талант, не уступающий величайшим писателям XIX века!» — скажет он позже.

Опасаясь очередного семейного скандала, Франсуаза не решилась поставить на титульном листе свою фамилию. Отныне она стала Франсуазой Саган — в память о принцессе Босон де Саган, героине романа «В поисках утраченного времени» ее любимого Марселя Пруста. Одновременно с выходом книги была организована шумная рекламная кампания, где «Здравствуй, грусть!» представлялась читателям как прорыв в изображении человеческих чувств. И это действительно был прорыв: за год книга разошлась только во Франции тиражом в 350 тысяч экземпляров, а во всем мире тираж превысил миллион. Повесть — предвестница сексуальной революции, грустный и усталый взгляд на человеческие взаимоотношения — стала настоящим событием, ее буквально рвали друг у друга из рук. Книга, где семнадцатилетняя девушка искренне рассказывает о том, как хорошо быть молодой и счастливой, как надо наслаждаться жизнью и как легко можно от этого заскучать, с финалом, который в традиционной для Франции католической литературе мог бы считаться аморальным, — это было так смело, так необычно и так свежо, что не могло пройти незамеченным.

Франсуаза получила невиданный по тем временам гонорар — сто тысяч долларов, а за права на экранизацию в Голливуде ей заплатили еще три миллиона франков. Растерянная Франсуаза спросила у отца, что ей делать с неожиданно свалившимся состоянием. Тот ответил: «Выброси их в окно или немедленно истрать, потому что деньги для тебя — опасная вещь». Он хорошо понимал свою дочь…

Франсуаза в одночасье превратилась в главную французскую знаменитость. Каждая газета считала своим долгом написать о ней статью, каждый устроитель модной вечеринки желал видеть Франсуазу среди гостей, каждый уважающий себя критик писал исследование о «феномене Саган». Ее приглашали на презентации и банкеты, в зарубежные турне и на загородные прогулки. Франсуазе эти светские мероприятия надоели еще в юности. Она с горечью жаловалась Жаку: «Знаешь, они думают, что я вещь. Таскают меня на свои презентации, словно я манекен в модном платье». Ее больше заботило, что скажут о ней ее друзья и критики. Но большинство критиков сходилось в одном: Франсуаза — не талант, ей повезло случайно написать одну хорошую (не такую уж хорошую, говорили некоторые) книгу, но ее стиль, где смешались цинизм и лиризм, скоро приестся, а самой Франсуазе никогда не написать ничего путного. Но книга сразу же стала символом времени; критик Жорж Унден писал, что роман Саган «отразил настроения и позицию молодого поколения, вступающего в жизнь после огромного потрясения, которое пережил мир в годы войны, когда рухнули прежние представления о Добре и Зле, прежние нравственные ценности, былые запреты и табу». Образ Сесиль, главной героини, получился настолько всеобъемлющим, что немедленно возник термин «поколение Саган».

О книге Виталия Вульфа «Женщины, изменившие мир»

Президенты

Глава из книги Ларри Кинга «А что это я здесь делаю? Путь журналиста»

Когда-то давным-давно мне предложили читать в одном университете курс по интервью.

«Вы можете составить для нас учебный план?» — спросили они.

Я никогда не учился в колледже, так что не представлял себе, что это такое.

«Ну, просто опишите, чему вы будете учить на первой неделе занятий, чему на второй и так далее».

Иными словами, к примеру, я мог бы на третьей неделе учить студентов тому, как брать интервью у президентов.

Но дело в том, что, по-моему, то, что я мог бы рассказать в третью неделю, не сильно отличалось бы от того, что я рассказывал бы в первую. Суть вопроса всегда одинакова: быть собой. На президента я смотрю с тем же интересом, что и на слесаря. Наверное, именно этим я и отличаюсь от всех прочих. Если мне предстоит беседа с президентом, я не буду сидеть часами, придумывая заранее шестьсот вопросов. Это не мой стиль, и не это сделало меня тем, кто я есть.

Иногда, когда меня ждет большое серьезное интервью, я слышу:

«Ну, сегодня ты должен быть на высоте».

Это значит я должен добавить в программу нечто особенное для такого случая?! Меня всегда это оскорбляет. Разве я не должен вносить нечто особенное в программу, где беседую со слесарем? Естественно, когда я собираюсь брать интервью у президента, я сознаю, что это президент. Но если я стану относиться к нему иначе, чем ко всем остальным, это буду уже не я.

Я был дружен со всеми президентами Соединенных Штатов, начиная с Ричарда Никсона. И чем дольше длилась дружба с каждым из них, тем сильнее я воспринимал их как обычных людей, особенно после того, как они оставляли свой пост. Джеральд Форд однажды начал запинаться и путаться в словах во время интервью. Нам пришлось закончить его раньше времени, и в тот день с ним случился инсульт. Джордж Буш-старший расплакался, заговорив о потере дочери. Мой сын Чанс показывал в нью-йоркской студии CNN приемы карате и ударил Билла Клинтона по яйцам. Билл перенес стоически этот удар.

Так что я отношусь к президентам не так, как относятся к ним историки. Я знаю, что у каждого из них есть свои слабости. И еще знаю, что события, происходящие в масштабах мира, никто не в состоянии контролировать. Порой президенты поступают неправильно, но и каждый человек ошибается время от времени. Есть события, которые президенты провоцируют намеренно, как Линкольн спровоцировал Гражданскую войну. А есть события, на которые ни один президент повлиять не в силах, как не в силах и прекратить. Джордж Буш-младший как-то сказал очень правильную вещь. Его спросили: «Что о вас будет думать история?» — И он ответил: «Понятия не имею. Меня-то уже не будет».

Я могу рассказать вам лишь о том, каково это — общаться с президентами, пока они живы.

Ричард Никсон

Когда Никсон подал в отставку, я был безработным. Я совершил ошибку и был наказан за нее — точно так же, как и Никсон. У меня не было причин терять работу, точно так же, как не было у Никсона причин лишиться своего поста. Зачем нужно было взламывать представительство Демократической партии в Уотергейте накануне выборов 1972 года? Никсон на этих выборах победил в 49 штатах. Его победа над Джорджем Макговерном была одной из самых внушительных подвижек в истории президентства. Эти выборы он легко выиграл бы, даже не имея ни единого документа из тех, что находились в штабе демократов.

Я понимаю тех, кто пережил падение. Поэтому знаю, через что пришлось пройти Никсону. Мне кажется, это помогло мне, когда спустя несколько лет после отставки я брал у него интервью. Никсон чувствовал мою искреннюю симпатию. Когда я спросил его об Уотергейте, он сказал, что никогда там не бывает и даже отворачивается, когда проезжает мимо.

Самое удивительное для меня в Никсоне было то, каким образом этот политик достиг таких высот, будучи, в общем-то, не очень приятным человеком. Невозможно сделать себя приятным для людей специально. Про то, как грубо обращался Никсон с людьми во время своих поездок в ходе президентской кампании, рассказывали немало. А он не просто не был приятным человеком, думаю, он вообще не отличался любовью к людям. Мне кажется, он больше любил ситуации.

Если бы я был владельцем сети СМИ, я бы нанял Никсона в качестве аналитика. Никто так, как Никсон, не мог объяснить, как именно сложилась та или иная ситуация. Мог ли он решить проблемы, появившиеся в результате такой ситуации, это другой вопрос. Но он был замечательным аналитиком, удивительно проницательным и хватким.

Джеральд Форд1

Музей Форда в Гранд-Рапидс, штат Мичиган, — это красивое здание с тремя фасадами. Когда комика Марка Расселла спросили, что он думает о нем, тот ответил: «Ну да, Форд-то правил всего три года».

Форд пришел к власти в переломный момент. Уотергейтский скандал был событием невероятным — президент нарушил закон. Через месяц после своего вступления в должность Форд даровал Никсону полное прощение. Никогда не забуду его фразу: «Наш долгий национальный кошмар кончился…» Но это прощение не далось даром. Страна разделилась на два лагеря. Время было крайне напряженным. Собственный пресс-секретарь Форда после обнародования этого заявления подал в отставку. И многие счтали, что именно прощение, дарованное Никсону, послужило одной из причин поражения Форда на выборах 1976 года.

Но когда я спросил его об этом много лет спустя, Форд ответил, что считал и считает, что поступил тогда правильно. Его доводы действительно имеют смысл. Если он на президентском посту он хотел заниматься решением существующих в стране проблем, нужно было поставить точку в деле Никсона. Он верил, что со временем народ поймет его правоту.

На моей памяти Форд был самым обычным человеком из всех, кто занимал президентское кресло. Он никогда не стремился занять его. Это был настоящий конгрессмен — из тех, к кому обращаются за помощью, если задерживают выплату пособия. Джеральд Форд обязательно добился бы, чтобы был наведен порядок.

Форд был привлекателен и легок в общении. Попав в Белый дом, он стал проводить гораздо менее консервативную политику, чем та, за которую выступал в конгрессе. Но такое произошло не с ним одним после занятия высшего государственного поста. Управление страной волей-неволей заставляет занимать более центристскую позицию. Когда вы являетесь депутатом от Мичигана, вы представляете население штата Мичиган. Но оказавшись президентом, вы становитесь представителем всех граждан без исключения.

Форда неприятно поразило, когда в 1980 году Рональд Рейган пытался помешать его выдвижению. Но фатальной ошибкой в ходе дебатов с Джимми Картером стало заявление о том, что Восточная Европа не находится под давлением Советов. Это также стало одной из причин его неудачи.

Можно сказать, что главная роль, которую сыграли Форд и его супруга Бетти, — это роль целителей. Форд старался воссоединить страну после отставки Никсона. И я помню, как он рассказывал о вмешательстве родных, стремившихся помочь Бетти избавиться от пристрастия к алкоголю и обезболивающим средствам. Имя Бетти Форд стало синонимом реабилитации. Первое, что вспоминаешь, сталкиваясь с этим понятием, — это Центр Бетти Форд. Такое впечатление, словно до него реабилитационных клиник вообще не существовало в природе. Превосходно пошутил на эту тему Альберт Брукс: «Где же тогда лечилась сама Бетти Форд?» — спрашивал он.

Форд с печалью наблюдал за тем, как со временем Республиканская партия все больше и больше склонялась к крайне правым позициям. Я присутствовал на съезде республиканцев в 1992 году, когда Джордж Буш был выдвинут на второй срок. Раш Лимбо занимал в зале, где проходил этот съезд, почетную ложу. Пэт Бьюкенен2 произносил речь на пленарном заседании. Форд обернулся ко мне и спросил: «Что стало с моей партией?»

Джордж Буш 41-й

Лучше всего характеризует Джорджа Буша-старшего разговор за обедом, который у нас однажды состоялся. Он сказал: «Вы же знаете моего внука, он еще был у вас в эфире во время съезда. Милый парнишка. Он поступает в Джорджтаун».

«Это хорошо», — отозвался я.

И тут он спросил: «А вы не знаете никого в Джорджтауне?»

Я ответил: «Но ведь вы — президент».

А он мне сказал: «Да понимаете, пользоваться свои положением мне как-то неловко».

Мне это очень понравилось. Именно за это многие любили его. Я достаточно близко общался с Джорджем Бушем и Билом Клинтоном, но Буш все-таки мне как-то ближе. Я даже собирался вместе с ним прыгнуть с парашютом, но мой врач запретил мне.

Буш был человеком планеты. Мне кажется, во время войны в Заливе он вполне проявил свою силу и свою восприимчивость. Он собрал коалицию, прогнал Саддама Хусейна из Кувейта и выиграл войну за сто дней с минимальными потерями. Ему хватило ума держаться подальше от Багдада. У него были прекрасные советники. Брент Скаукрофт, например, был категорически против вторжения в Багдад. Сомневаюсь, что Бушу понравилось, что его сын втянул нас в войну с Ираком. С абсолютной уверенностью я, конечно же, сказать этого не могу. Однако многое можно было понять по языку его тела. Я отдыхал в том же месте, что и Скаукрофт, когда The NewYorker опубликовал большую статью о нем. Там весьма критически отзывались об этой войне. И я решил спросить Буша, что думает об этом Скаукрофт. «Мы это не обсуждали», — ответил Буш.

После победы в Заливе у Буша была, кажется, 90%-ная поддержка населения. Когда наши части возвращались домой, их встречали торжественными демонстрациями. И если бы не экономические проблемы, народ относился бы к Бушу 41-му совершенно по-другому. Но его репутация пострадала, когда выяснилось, что он ничего не знает об электронных сканерах в кассах супермаркетов. Это доказало, насколько далек он от жизни. Трудно победить на выборах, когда в сознании людей закрепляется подобный образ. Бушу пришлось столкнуться с категорическим неприятием — он шел на выборы на второй срок и был побежден малоизвестным выскочкой. Конечно, это нелегко.

Я считаю Буша добрым умным человеком, но ведь именно из-за Буша я попал в самую странную дипломатическую ситуацию, в которой мне только довелось побывать. Это случилось во время празднования его 80-летия на стадионе Minute Maid Park, где играли Astros. Церемония проходила на второй базе. Собралось очень много народу. Планировалось, что выступят бывшие лидеры пяти государств, представлявшие на празднике Израиль, Канаду, Мексику, Англию и Россию.

Все, кто выступал до них, говорили очень пространно, поэтому церемония слишком затянулась. Я как ведущий старался изо всех сил веселить всех присутствующих и не давать им скучать. Но вскоре стало очевидно, что программу нужно каким-то образом укоротить.

И я сказал президенту Бушу, что предложу мировым лидерам выбрать кого-то одного, кто будет говорить от их имени.

Это услышал Дэн Куэйл и заметил: «Не слишком удачная идея…»

Но других вариантов не было, и президент согласился: «Хорошо, попробуйте».

Я подозвал к себе всех лидеров и обрисовал им ситуацию. Казалось, что все всё поняли. Бывший лидер Канады Брайан Малруни был ближайшим другом Буша и заявил: «Говорить буду я».

«Ладно», — согласился я.

Но Михаил Горбачев запротестовал: «Нет! НЕТ!»

Он сказал: «Я приехал из такой дали ради этого. Говорить буду я!»

Остальные переглядывались, не зная, как поступить. Они казались похожими на парней-старшеклассников, столпившихся на школьном дворе.

Я подошел к президенту и сказал: «У нас возникла небольшая проблема…»

Куэйл заметил: «Я же вам говорил!»

«Горбачев непреклонен», — сказал я.

И Буш ответил: «Ну что ж, это он изменил мир».

Я вернулся к Малруни и повторил ему слова Буша.

И Малруни согласился: «Действительно».

Горбачев поднялся, чтобы говорить. Я думал, он заведется надолго. Но нет: он шутил, говорил очень выразительно и закончил буквально за считанные минуты.

Когда я вспоминаю об этом, я сам с трудом в это верю. Ларри Зайгер из Бруклина бегал туда-сюда, ведя переговоры между Бушем и Михаилом Горбачевым…

Билл Клинтон

Посмотрите в словаре определение слова «очаровательный», и вы сразу представите себе Билла Клинтона. Самый заклятый его враг не продержался бы против него и пяти минут, но Билл мог и быстрее покорить его.

Я помню момент, когда в Белом доме вывесили его портрет. Был устроен прием по этому поводу, и Джордж Буш 43-й был в полном восторге. Он все время говорил о том, каким замечательным человеком и прекрасным президентом был Клинтон. Через несколько недель я виделся с Бушем и напомнил ему об этом. «Вы не слишком переусердствовали в своих похвалах?» — спросил я.

Он удивился: «Вы что, шутите? Билл — лучший. Неужели вы этого не понимаете?»

Клинтон действительно один из самых умных людей, которых только можно встретить. Его знания поражают. Он познакомился с Хаей, и они тут же начали обсуждать Американский университет. Она закончила это учебное заведение, а он однажды выступал там с речью. Он вспомнил все аудитории, в которых побывал, и многих из администрации университета мог назвать по именам. Просто удивительно, сколько всего он знает и помнит. Он умеет вникать в самые разнообразные вещи — от кулинарии до баскетбола и управления государством.

Мне всегда нравилось брать интервью у Клинтона. Он — лучший собеседник в мире. Некоторые журналисты, правда, говорили, что он их разочаровал, но я этого никогда бы не сказал. Правда, он имеет привычку опаздывать, ну что ж тут поделаешь.

У него большое сердце, он прекрасно разбирается в черной культуре, и у него прирожденный талант разрешать проблемы. Он смог разобраться в ситуации на Балканах. И покинул свой пост, сохранив любовь сограждан. Если бы не Моника, его вообще можно было бы считать самым удачливым президентом.

Есть хорошее высказывание — забыл, кто его автор, может, я сам: «Не делай ничего такого, чего ты не хотел бы видеть в первом абзаце своей эпитафии».

Несмотря на достижения в борьбе с нищетой и в вопросе гражданских свобод, в первой строчке эпитафии Линдона Джонсона всегда будет стоять слово «Вьетнам». А у Никсона — «Уотергейт». Клинтон очень старался спихнуть Левински хотя бы во второй абзац. И все равно в первых строках возникает слово «импичмент».

Его явная слабость была в потакании своим желаниям.

Но разве у великих людей нет недостатков? Черчилль страдал манией. Линкольн впадал в депрессию. Интересно, как он это называл, своим голубым периодом? В свои черные дни он запирался ото всех. Когда у Линкольна или Черчилля случались моменты слабости, они могли полностью отстраниться от дел на три-четыре дня. Погружались в свои мысли или спали. Слабости Клинтона не мешали ему быть прекрасным президентом. Он всегда был и остается тружеником. Он постоянно в делах.

Даже самых лучших президентах есть за что укорять. Франклин Делано Рузвельт был великим — величайшим президентом на моей памяти. Мне было двенадцать, когда он умер. И я помню, как шел по улице и видел рыдающих людей. Рузвельт победил Депрессию и выиграл мировую войну. Не думаю, что кому-то еще из президентов довелось столкнуться одновременно с такими огромными проблемами. Но он не отдавал приказ бомбить железные дороги, ведущие к концентрационным лагерям. Он никогда не выступал за гражданские права или за черных на Юге. Элеанора говорила, что он мог бы сделать гораздо больше вместе с южными демократами, но предпочел остаться в стороне. Мне хотелось бы поговорить с Рузвельтом об этом. На каждого человека оказывает влияние его происхождение, время, в которое он живет, и сложности, с которыми ему приходится сталкиваться. Именно с этой точки зрения его и надо оценивать.

Как показало время, люди, которые пытались объявить импичмент Клинтону, остались в истории не более чем примечаниями. А Клинтон оказался замечательным президентом.

Джордж Буш 43-й

Джордж Буш мне действительно нравится. С ним замечательно ходить на бейсбольные матчи. Он из тех, кто просидит все девять иннингов. Мне грустно констатировать, что к тому моменту, как он покинул свой пост, его авторитет в народе упал до ниже некуда. Его проблема была в том, что он никогда не был любопытен. Его не интересовало неизвестное. А это большой недостаток.

Он сделал много хорошего. Он вложил в борьбу со СПИДом больше, чем любой другой президент в мире. Но когда я думаю о времени его президентства, то прежде всего вспоминаются его действия после 11 сентября, неспровоцированную война с Ираком, решение о начале которой было неверным с самого начала и которая обернулась для нас полным кошмаром, его неумелы действия при ликвидации последствий урагана «Катрина» и худший экономический кризис со времен Великой депрессии. Никто не мог этого предвидеть , когда я проводил дебаты между кандидатами от республиканцев накануне предварительных выборов в Южной Каролине в 2000 году. Но если сейчас просмотреть запись этих дебатов, можно заметить, что отголоски будущих проблем витали в воздухе уже тогда…


1 38-й президент США. Как вице-президент вступил на пост президента США после отставки Никсона в связи с Уотергейтским скандалом.

2 Известный политик, газетный колумнист и телеведущий со скандальной репутацией; придерживается ультраконсервативных взглядов.

О книге Ларри Кинга «А что это я здесь делаю? Путь журналиста»

Дмитрий Емец. Пегас, лев и кентавр

Отрывок из книги

Яра шла по пегасне. Вот и Эрих, мощный, широкогрудый жеребец, такой высокий в холке, что когда-то Яра его побаивалась. Яра скользнула внимательными пальцами по крыльям Эриха, начиная с основания рулевых и заканчивая маховыми. Ей надо было убедиться, что всё в порядке. Случалось, ночью пеги пугались, начинали биться в тесных денниках и получали травмы. Эрих настороженно скосил глаза и прижал уши. Пеги не любят прикосновения к крыльям.

— Значит, мне трогать нельзя, а тебе валяться можно? — поинтересовалась у него Яра, вынимая застрявшее между перьев сено.

Вчера Эриха выводили ещё до снегопада, и теперь, высунув морду из пегасни и испугавшись повсеместной колкой белизны, он всхрапнул, рванулся и попытался взлететь. Крылья у него были соломенного оттенка. Каждое метра по четыре. Громадные, щемящие совершенством формы.

Яра с трудом удержала его, позволила понюхать и изучить снег. Мало-помалу Эрих успокоился. Денис воевал с Дельтой, уговаривая ее расправить крылья. Иначе на пега не сесть. Хитрая Дельта упрямилась. Ей и в пегасне было неплохо.

— Задание! — вполголоса напомнил Ул.

Яра, совершенно об этом забывшая, благодарно взглянула на него и коснулась своей нерпью нерпи Дениса. В воздухе проступили синеватые дымные буквы. Подождав, пока они погаснут, Яра развеяла их рукой.

— У трехмесячной девочки неправильно развивается сердце. Сегодня днем операция. Шансов мало. Нужна закладка. Имя девочки — Люба, — сказала она.

Денис перестегнул Дельте нащечный ремень.

— Это не учебная легенда?

— Учебный нырок на двушку? — хмыкнул Ул, и Денис, смутившись, вновь стал дергать ремень.

— А если мы достанем закладку, операция всё равно состоится? — спросил он через некоторое время.

— Скорее всего. А там кто его знает? Закладка сама творит обстоятельства… — честно сказала Яра.

Она отвела Эриху левое крыло и вскочила в седло. Правое крыло Эрих приподнял уже сам, спасая его от прикосновения ноги. Ула всегда поражала твердость, с которой Яра, робкая и застенчивая в быту, управляла лошадью. Казалось, в седло садится совсем другой человек. Садится, откидывает назад волосы и — становится шныром. Вот и сейчас у него на глазах случилось именно такое преображение.

— Эрих — первый, Дельта — за ним! — крикнула Яра Денису.

Ул хмыкнул, оценив, как ловко она это сказала. Не «скачи за мной!», а «первый —Эрих». Женское руководство имеет свои особенности…

— Вчера вечером наши видели ведьмарей… Захватишь? — Ул сунул руку под куртку и извлек маленький арбалет с пистолетной рукоятью: шнеппер.

Яра покачала головой.

— Я надеюсь на Эриха, — сказала она, чтобы не говорить другого. Однозарядный арбалет не всесилен.

* * *

Яра и Денис сделали круг шагом, а затем еще два легкой рысью. И только потом Яра разрешила Эриху перейти в галоп. Тот только этого и ждал. Разогнался, из озорства понесся на забор, тяжело хлопнул крыльями и оторвался от земли. Яра услышала негромкий удар: задел-таки копытом, аспид!

Уже в небе она повернулась в седле, чтобы увидеть Ула. Маленькая родная запятая рядом с кирпичным четырехугольником пегасни.

Дельта пыталась схитрить и замедлиться, но Денис прикрикнул на нее, толкнул шенкелями и поднял на крыло. Развернув ленивую кобылу, норовившую незаметно свернуть в сторону пегасни, он послал ее за Эрихом. Эриху хотелось резко набрать высоту, но Яра пока придерживала его, заставляя делать это постепенно. Израсходуется, взмокнет, а сил должно хватить надолго.

Конская спина под ней мелко дрожала. Ощущения полета и скачки были разными. Она отличила бы их и с закрытыми глазами. Яра пригнулась к шее коня. Когда крылья делали взмах и, туго зачерпывая воздух, проносились назад, она видела редкий лес. Дальше склады и большое поле, соединенное с шоссе извилистой дорогой.

Яра закутала лицо шарфом. Встречный ветер обжигал скулы, вышибал из глаз слезы. Яра знала, что еще немного, и она ощутит себя куском льда, который криво посадили на лошадь. Всё смерзнется: и мысли, и радость, и любовь к Улу, и даже страх. Останется только желание тепла.

Денис нагнал ее и летел рядом. «Мышастая» шерсть Дельты начинала белеть, покрываясь изморозью. Шкура в нижней части морды обледенела, и было похоже, что у старой кобылы выросла белая редкая борода.

Небо на востоке было полосато-алое, как предательски убитая зебра. Яра держала курс прямо на эти полоски, тревожно всматриваясь в них. Внезапно что-то поменялось, и над ними нависло большое облако — ярко-белое по краям и грязноватое в центре. От облака отделялись клочья. Представлялось, будто внутри спрятался кот и рвет его лапами. Яра оценивающе посмотрела вниз. Низко. Для нырка надо набрать еще. Она махнула Денису и направила Эриха в облако. Секунд через десять он вырвался с другой стороны. Теперь облако лежало внизу, похожее на рыхлую кучу снега.

Наверху, сколько зачерпывал глаз, дрейфовали другие облака. Верхнее, огненное, похожее на бегемота, проглотило солнце и медленно его переваривало.

Денис появился только через минуту. Он с негодованием показывал на Дельту и грозил ей хлыстом. У кобылы был хитрющий вид. Яра поняла: Дельта притворилась, что испугалась облака, использовав это как предлог, чтобы вернуться. Яре ее фокусы были хорошо известны. В свое время она тоже начинала с Дельты.

Зная, сколько сил у пега уходит на набор высоты, Яра позволила Эриху лететь на юг, держась вдоль темного края нижней тучи. Небо здесь не имело четких границ. Большая туча обрывалась горой. В основании горы более мелкие тучи соединялись ватными бородами. Оттуда, где солнечные лучи путались в бородах, как сено в крыльях пега, внезапно появились четыре точки. С каждой секундой точки становились крупнее. Вскоре Яра различила плотные, кожистые, точно у драконов, крылья. Гиелы. К их спинам припали крошечные фигурки.

«Ну вот! Нарвались!» — подумала Яра.

В этот миг четыре крылатые точки распались на две двойки. Одна двойка осталась кружить внизу, другая нырнула за тучу.

— Смотри: ведьмари! — крикнула она Денису, оттягивая шарф.

Тот заметался и, путая Дельту, начал дергать повод.

— Не надо! У нас преимущество по высоте! Им быстро не набрать! Опаснее будет на обратном пути!

Яра сильно не вкладывалась в этот второй крик, зная, что ветер все равно снесет три четверти. Убедившись, что Денис больше не старается развернуть Дельту, она сложила пальцы утиным клювом и ткнула вниз. Это был сигнал к нырку.

Эрих откликнулся, едва она коснулась поводьями его шеи. Он накренился вперед, пригнул морду к земле и, ускоряясь, несколько раз с силой махнул крыльями. После пятого или шестого взмаха сложил крылья, однако из-за Яры и седла не смог сделать этого так, как в пегасне. Получилось, что он обнял ее крыльями. Яра оказалась между двух щитов, прикрывавших ее до груди. Порой ей приходило на ум, что только это и позволяет нырнуть. Вот и пойми — то ли случайность, то ли глубинная закономерность.

Пег набирал скорость. Сила тяжести влекла его к земле. Яра наклонилась, стараясь укрыться за шеей коня. Ветер свистел все тоньше и пронзительнее. Свободный конец шарфа больно хлестнул по затылку.

Яра попыталась оглянуться, чтобы определить, где сейчас Денис. Он оказался неожиданно близко. Испуганный, но не паникующий. Вцепился в гриву Дельты, чтобы не вцепиться в повод. Тоже вариант. Лицо бело-красное с четко обозначенными пятнами. Брови как две обледенелые гусеницы. Лыжную шапку с него сорвало. Волосы торчат белыми пиками.

«Значит, и у меня такие же брови! Вот почему морщиться больно! Умница Дельта! От Эриха не отстала!» — столкнулись в сознании у Яры две разные мысли.

Воспользовавшись тем, что Яра неосторожно повернула корпус и вывела его из-под защиты крыльев, ветер ударил ее в грудь и щеку, едва не выбив из седла. Яра вцепилась в переднюю луку, ощутив себя не просто жалким чайником, но утрированным самоваром.

Вроде пустяк, но он похитил у нее несколько ценных секунд. Когда Яра снова увидела землю, она была пугающе близко. По серым петлям шоссе ползла серебристая коробка трейлера. Яра поняла, что на крыло Эрих уже не встанет: скорость слишком большая. Но Эрих и не собирался становиться на крыло.

На краткий миг рядом мелькнули темный в полосках бок и плоская морда с выступающей нижней челюстью и близко посаженными глазами. Человек так тесно приник к гиеле, что они казались двухголовым существом.

Яра поняла, что нарвалась на одного из двух ведьмарей, нырнувших за тучу. Всадник не успевал развернуть гиелу: слишком несопоставимы скорости взлетающей гиелы и почти ушедшего в нырок пега. Отлично понимая это, ведьмарь наудачу вскинул руку с тусклым полумесяцем арбалета.

Эрих дернулся от боли. На его вытянутой шее длинной полосой проступила кровь, точно коня резанули бритвой. «Сообразил, что в меня не попасть, и пальнул в коня, чтобы мы разбились вдвоем», — определила Яра.

Пег мчался к земле, с каждым мгновением обретая невыразимую плотность. На его крылья невозможно было смотреть. Они не стали белыми или сияющими, но все равно ослепляли и отталкивали глаз, ставший для них слишком легким.

По мере того как Эрих преображался, все вокруг бледнело. Холмы, сосны, шоссе подернулись дымкой, размылись. При этом Яра осознавала, что мир остался таким же, как был: вполне вещественным и совершенно не призрачным. Просто Эрих больше не принадлежал этому миру, в котором он хотя и давний, хотя и родившийся здесь, но всё же гость.

Не раз Яра и другие шныры пытались описать новичкам переход, но не хватало слов, чтобы объяснить, как можно стать реальнее самой реальности при том, что и та сохраняется неизменной.

Яра искоса взглянула на свои руки — известный шныровский тест на разброс. Рядом с гривой Эриха кисти казались плоскими, картонными. Гораздо менее настоящими, чем Эрих. Из-за досадного удара ветра Яра осталась частью своего мира, тогда как пег уже не принадлежал ему. Через секунду или две Эрих пронижет ее мир насквозь, а Яра, если не сумеет с ним слиться, воткнется где-нибудь между шоссе и щеткой сосен на пригорке.

Яра поступила по наитию. Осознав, что безнадежно отстала, она наклонилась и как могла сильно обхватила шею Эриха. Щека уткнулась в жесткую щетку гривы.

— Не бросай меня! Я всё равно тебя не отпущу! — беззвучно прошептала она, зная, что Эрих, если и услышит, то всё равно не слова.

И он не бросил. Сомкнул основания и изменил наклон, накрыв Яру плотными парусами крыльев. Время встало. Пригорок, от которого Яру отделяло не больше полусотни метров, расплылся, точно на свежую акварель плеснули из банки. Он не расступился, не исчез, остался сам собой, но Эрих и Яра пронизали его как мыльный пузырь, сомкнувшийся за ними. Яра ощутила натяжение своего мира, соскользнувшее по прикрывавшим ее крыльям пега. Она рискнула и еще раз оглянулась. Мир медленно уплывал назад, отгороженный невидимым стеклом. Где-то там ехал трейлер и росли березы. Там же остался и Ул.

— Спасибо тебе! — шепнула Яра.

Ей стало ясно, что Эрих в последнее мгновение вытащил ее, бесконечно опоздавшую стать такой же, как и он.

А спереди на Яру уже надвигалось нечто рыхлое, цвета мясной накипи. Отвратительная бесформенная масса. Миновать или облететь ее невозможно — только пробиться насквозь. Тут не было ни неба, ни земли, ни созвездий — одна масса. Стремительно вращающаяся в центре, по краям она лежала неподвижно и образовывала тихие затончики. Сильнее всего она напоминала грязную воду с остатками пищи, которая с хлюпаньем втягивается в сток раковины. И там, в этом страшном центре, всё кипело и бурлило.

Что-то мелькнуло по левую руку от Яры. Приглядевшись, она поняла, что это Дельта. Приотставшая в нырке, кобыла быстро нагоняла. Яра не сразу поняла, есть ли у нее на спине Денис, и пережила несколько неприятных секунд.

«Но ведь нырнул! Не разбросало! Теперь только бы в болоте не запаниковал!» — решила она.

Яру качнуло в седле. Крыло, отходя назад, задело ее по плечу. Эрих ускорился. Вместо того чтобы лететь в спокойную и внешне безопасную пену, он, вытянув морду, понесся прямо во вращающийся центр «раковины». Дельта следовала за ним. Спираль «стока» то утолщалась и затихала, то сворачивалась в нитку, и тогда ее начинало швырять из стороны в сторону.

Яра по своему опыту знала, что для новичка это страшнее, чем падать вместе со сложившим крылья пегом и ждать удара о землю.

Перед тем как кинуться в кипящее жерло, Эрих сложил крылья. Ветер срывал Яру с седла. О ее шныровскую куртку разбивалась пена, повисала на ней и отбегала, как живая. На несколько секунд Яра утратила ориентацию и думала только об одном — не потерять стремя, не выпустить повод.

Ощутив, что ураган становится дряблым, Яра поспешно зачерпнула воздух. С запасом зачерпнула, до боли в груди, зная, что вскоре всякий вдох станет роскошью.

И точно: выдохнула Яра уже в болоте.

Как и в «стоке», всё здесь было цвета мясной накипи. Слежавшееся, мерзкое, остановившееся пространство, не содержавшее ни надежды, ни радости, ни движения. Мир, замкнувшийся в себе и завонявший, как погибший в яйце птенец. Яра выдохнула медленно, маленькими порциями, с сожалением, стараясь подольше не втягивать то, что заменяло здесь воздух. Воздух в болоте невероятно затхлый. Липнет к щекам, как жижа. Вползает в ноздри, щиплет глаза. Грязный станционный туалет показался бы в сравнении с ним грезами гурмана. Но всё равно дышать пришлось. Яра открывала рот и чувствовала, как вместе с воздухом втягивает в себя всю эту дрянь.

Только что Яру било ветром. Здесь же ветер вообще отсутствовал. Она летела и толкала языком колючий шарф, лезущий в рот.

Эрих больше не держал крылья сложенными. Он летел, но невероятно медленно. Маховые перья заламывались от напряжения. Казалось, он продирается сквозь клей. Каждый взмах продвигал их вперед, но чудовищно медленно. Яре казалось: они не летят, а ползут. Без пега она не смогла бы проплыть здесь даже сантиметр, хотя бы и загребала липкий воздух ладонями в течение столетий.

… В плотной тьме дрейфовали медлительные серые тени, похожие на облепленных глиной карликов с вываренными глазами. Эльбы. Тени смещались и приближались к стенкам тоннеля. Когда карлики касались стенок, то отстреливали нечто вроде паутины. Паутина касалась куртки Яры и сразу рвалась.

… Убедившись, что атаки безрезультатны, эльбы поменяли тактику.

Ставки повысились. Теперь вместо голода и тоски Яре предлагались удовольствия самого разного рода. Всё это прощупывало Яру, пытаясь отыскать в ней брешь. Значит, ты не хочешь по локоть запустить руки в золотые монеты индийского раджи или гладить мех ручного тигра? А как насчет пробежаться с гепардом или встать под радужную струю водопада? А шашлык с горячим глинтвейном? Снова нет? Может, синьорита предпочтет меха, длинную машину и молчаливого шофера, который медленно повезет ее по ночным улицам под звуки кокаинового джаза?

Образы были такими отчетливыми, такими зримыми, что Яра уже не отличала их от реальности. Едва определяла, где она на самом деле — под водопадом, на шумном восточном базаре или в душном и дрожащем, как холодец, болоте. Мечты, твердея, претворялись в реальность. Хотелось забыться, расслабиться и отдаться их убаюкивающей силе.

Скажи «да», крошка! Маленькая моя, любимая, теплая!

Скажи «да», существо!

Говори «да», дрянь!

Для самих эльбов все эти лихорадочные образы, которыми они пичкают ее сознание,— ничто. Эльбы холодны как лед. Не спят и не печалятся. Их наслаждения в иной сфере, которую ей и постичь невозможно. Золото, пища, романтика имеют для них не большую ценность, чем для рыбака шевелящийся на его крючке жирный червяк.

Яра знала, что если сейчас поведется и даст внутреннее согласие, то потом невозможно будет разорвать путы. Она залипнет здесь и навсегда останется в болоте. Много раз случалось, что шныры, даже самые опытные и закаленные, равнодушные к боли и легко переносящие голод, прыгали с седла, став пленниками заветного миража. И едва ли там, в душных испарениях болота, они обретали свои горные ручьи, улыбку красавицы или фантастические города.

Желая согреться мыслью о чем-то теплом и важном, Яра стала думать об Уле, но внезапно осознала, что совершенно его не любит. Грубиян, дуболом, пошляк! Цветочки по чердакам прятал, а она таскалась за ними, чтобы изваляться в голубином помете! Если бы хоть красавец, а то зубы неровные, ноги короткие! Ни квартиры, ни внятного будущего. В кафе и то каждую копейку считает!

Их всех щелей ее сознания шустрыми тараканами поползли мелкие обидки. Яра поняла, что никогда не была нужна Улу. Ему просто требовалась девушка, какая угодно, только бы согласилась терпеть его выходки. Другим он, понятное дело, до лампочки, а над ней, небось, весь ШНыр потешается!

Если бы Ул сейчас оказался здесь, Яра набросилась бы на него, как кошка, и стала царапать, кусать. Ей захотелось развернуть коня, чтобы окончательно разобраться с этим уродом. Ненависть была такой сильной, что Яра пред собой видела одни лишь черные пятна. Глаз она уже не закрывала. Зачем? Плевать на болото! Главный ее враг — Ул!!!

Эрих жалобно заржал — она не услышала, но угадала по нетерпеливому движению головы и закинутой морде с пенной шапкой у ноздрей. Спустя секунду пега стало кренить и заваливать на бок. Они больше не продвигались вперед, но зависли на одном месте. Правое крыло Эриха цепляло за что-то, чего не могло разорвать. Левое крыло судорожно загребало липкий воздух. Яра видела, что пега сейчас перевернет, а ее саму ударит о стенку тоннеля. Серые карлики тоже сообразили, что случится, и, давя друг друга, спешно сползались в одно место.

Не понимая, что происходит с Эрихом и почему он заваливается, Яра опустила глаза и увидела, что в ее ногу сразу над ботинком вошла паутина, утолстившаяся до подобия белого корня.

По паутине от эльба к Яре катились мелкие бусины. В момент, когда они касались ноги, она испытывала к Улу новые уколы ненависти. Правда, теперь ненавидеть стало технически сложнее. Колени скользили по седлу, левое стремя болталось, подпруги ослабли, а само седло вот-вот окажется под животом пега. Хорошо, хоть загнутая передняя лука удерживалась за основания крыльев.

«Я… люблю… Ула. Это… все… эльб!» — продираясь сквозь трясину ненависти, подумала Яра.

Очередная бусина не смогла просочиться под кожу. Откатилась и столкнулась со следующей. Паутина вздулась, не выдержала напряжения и оборвалась. Ее прочность оказалась обманчивой. Эрих зачерпнул освобожденным крылом густой вонючий воздух. Упругие кости выгнулись. Жеребец заржал от боли и, едва не выломав маховые перья, выровнялся. Яра сумела дотянуться до мускульного основания его крыла и вернулась в седло.

«Расслабилась! Поверила, что всё могу! Проводник называется!» — выругала себя Яра. Дельта давно унеслась вперед, и Яра даже приблизительно не представляла, где и когда встретится с Денисом.

… Всё притупилось в Яре: любовь к Улу, жалость к коню, беспокойство о крошечной девочке. Она помнила только одно: нельзя позволять новым корням войти в нее, потому что это смерть.

… Внезапно Яра почувствовала легкий толчок. Упругая неведомая сила разом коснулась всего ее тела, а затем расступилась, узнав и пропустив. Она ощутила тепло, согревшее ее заледеневшее в нырке лицо. За закрытыми веками что-то розовело. Она оттянула шарф, а потом и вовсе сорвала его. Глухая вонь исчезла. Яра открыла глаза. Эрих легко, без малейшего напряжения летел над землей. Остатки болота таяли на его опавших от усталости боках.

Над землей, а не по узкому тоннелю в болоте.

Здесь было гораздо светлее, однако свет казался неярким, точно предрассветным. Внизу угадывался лес. За лесом начиналось поле с медлительной и часто петлявшей речкой.

— ДВУШКА! — воскликнула Яра, хотя это было только начало.

Что-то обожгло ей висок. Это расплавилась большая пластмассовая заколка, о которой Яра забыла. Яра поспешно отбросила липнущую к пальцам мягкую массу, пока она не растеклась по голове.

Вот о чем Ул предупреждал Дениса. Здесь, на двушке, не могло существовать ничего вторичного и производного. Никакой синтетики и полимеров. Только кожа, хлопок, железо. Все помнили историю девушки-новичка, попытавшейся незаметно воспользоваться пластиковыми подпругами. Обратно через болото ей пришлось прорываться без седла, привязав себя к конской шее.

Яра вспомнила, сколько раз на этом попадалась, и удивилась, что не стала осторожнее. Несколько удачных нырков — и ты автоматически зазнаешься. Перестаешь проверять карманы, думать о заколках и смело открываешь глаза в болоте. Единственный способ вновь обрести ощущение реальности — получить по лбу.

Чем дальше летел Эрих, тем светлее становилось. Если раньше Яра лишь угадывала то, что внизу лес, то теперь различала отдельные деревья. Если в первые минуты здесь двушка была почти бесцветной, темной и лишь слегка намеченной, то сейчас, с каждым новым взмахом крыльев Эриха, становилась подробнее. Невидимая рука неспешно набрасывала на деревья краски, щедро рассыпала из теплой ладони звуки и запахи.

Лоб Яры покрывался испариной. Она вытерла его тыльной стороной руки и подумала, что сегодня всё началось рановато. Сказалась задержка в болоте. Слишком много грязи она там наглоталась.

Эрих прислушался и забрал левее. Яра доверилась ему, хотя ей казалось, что они летят не туда. Вскоре, всмотревшись, она различила на лугу пятно, оказавшееся пасущейся Дельтой. Дениса она увидела, только когда Эрих опустился рядом. Парень лежал в тени кустарника в расстегнутой шныровской куртке и казался едва живым.

Лицо у него было распаренным и двухцветным. Яра никогда не видела, чтобы люди потели в полосочку. Красный участок кожи — белый — красный — белый. И все с четкими границами. Один только нос не имел границ и торчал обычной просверленной редиской. Воздух Денис втягивал медленно, так же осторожно выдыхал.

— Поначалу всегда так. Потерпи. Скоро будет легче, — сказала Яра.

О книге Дмитрия Емца «Пегас, лев и кентавр»

А бог хромает?

Эссе Джеймса Гилмера «А бог хромает?» из книги Лии Уилсон «Загадка доктора Хауса — человека и сериала»

В западной цивилизации, особенно в американской, существует своеобразное отношение к боли. Может быть, мы обязаны этим иудейско-христианской идее терпения, что считается благом для души, с изрядной долей пуританской нравственности: страдания Адама и Евы, которые впали в немилость после грехопадения, и все такое. Помимо этого в американской культуре существует интересное представление о медиках: врачей изображают авторитарными личностями, которые знают все, которые с каменным выражением лица сеют богоподобную мудрость и лечат отважных больных, а те, стиснув зубы и вцепившись в кровать, терпят любой одолевающий их недуг.

И вдруг нам показывают доктора Грегори Хауса — гения, решающего медицинские загадки и жующего викодин, — воистину струя свежего воздуха в затхлом жанре медицинской драмы. Хаус снимает боль викодином — под этим названием поступает в продажу соединение гидрокодона с ацетаминофеном. Гидрокодон — вещество, снимающее напряжение, которое относится к группе полусинтетических опиатов, производных кодеина и тебаина.

Почему же в нашем обществе, где облегчить страдания можно лишь протянув руку к домашней аптечке (как утверждает реклама), это лекарство представлено таким монстром? Что страшного в том, что Хаус, которому, похоже, этот наркотик помогает, принимает его, чтобы нормально жить и делать свою работу? Почему его лучший друг постоянно пытается уговорить его попробовать другие способы лечения? Почему этот друг, онколог, который в своей практике постоянно сам сталкивается с болью у раковых больных, все время борется с Хаусом из-за того, что тот принимает викодин? Не является ли Хаус со своим умом и знаниями еще одним врачом с комплексом бога, хромым богом в политеистическом пантеоне, богом, страдающим от человеческих недугов и все-таки возвышающимся над обществом, или же он просто очень умный врач, который страдает от ужасных мучений?

ХАУС: Я сказал, что я наркоман. Я не говорил, что у меня есть какая-то проблема («Детоксикация», 1-11).

Вряд ли поведение Хауса у постели больных, которое никак не назовешь участливым, идет им на пользу, но причина такого поведения — не викодин, как заметила бывшая подружка Хауса Стэйси. Так почему же всех так заботит, что Хаус принимает эти таблетки? Что такого в этом несильном наркотике?

Само слово наркотик имеет таинственную силу. Оно сразу вызывает у нас определенные представления, не так ли? В этом слове заключен отрицательный смысл — на ум приходят заведения, где можно купить наркотики, и наркоманы. А ведь наркотики ежедневно применяются в больницах США для лечения больных с хронической или острой болью.

Термин «наркотик» первоначально обозначал медикаменты, получаемые из опиума, но в правовой практике США наркотиками признаны препараты, перечисленные в законе об обращении с контролируемыми веществами, даже если по химическому составу это вещество не относится к опиатам.

Викодин — лишь одно из торговых названий гидрокодона, который поступает в продажу и под другими названиями и является самым известным и широко распространенным наркотическим анальгетиком, продаваемым по рецепту. Тот, у кого нет хронических болей, приняв этот препарат, испытает то, что обычно называют «кайф», потому что он вызывает эйфорию (один из его побочных эффектов), а также снимает напряжение, беспокойство и агрессию.

Похоже ли это на Хауса? Можно сказать, что он пребывает в постоянном состоянии эйфории? Да, есть еще один нюанс: дело в том, что у таких хроников, как доктор Хаус, этот чудесный препарат не вызывает кайфа. Если бы они принимали его в дозах, превышающих уровень, необходимый для снятия боли, может быть, такой эффект и был бы, но в рамках традиционного лечения, когда мы видим, что Хаус хромает и весь день у него на лице гримаса боли, не похоже, что он находится в состоянии эйфории.

Да, изредка показывают, как Хаус принимает наркотика больше, чем надо, чтобы снять боль, и получает определенный кайф, но мы также видим, что он воздерживается от приема препарата, когда занимается пациентом. (Помните эпизод, когда он собрался сделать себе инъекцию морфия, но вдруг ему звонят из больницы? Он тут же откладывает шприц и ковыляет, чтобы делать свою работу.)

ХАУС: Кого ты предпочтешь — врача, который держит тебя за руку, а ты при этом умираешь, или врача, который на тебя внимания не обращает, а ты идешь на поправку? Думаю, самое паршивое — это когда ты умираешь, а врач на тебя внимания не обращает. («Бритва Оккама», 1-3)

В сериале часто упоминается, что опиаты не избавляют от боли, они ее только заглушают. Все так, но пока Хаус не получил новую ногу, и заглушить боль неплохо.

Хроническая боль не постоянна. Она не остается на одном уровне, и то, что помогает одному больному, не годится другому. Может, всем и не надо принимать опиатные анальгетики, как и каждому ребенку не надо бы глотать риталин.

Это и есть причина, называемая медицинской практикой: нет моментального средства или волшебной таблетки, такой, чтобы принять один раз, и боль сразу исчезла бы без следа.

ХАУС: Я рискую; иногда пациенты умирают. Но если не рисковать, больных умрет еще больше; поэтому, думаю, моя беда в том, что у меня все в порядке с математикой. («Детоксикация», 1-11)

Дать умирающему марихуаны, чтобы облегчить боли в желудке? Да, Уилсон без проблем скрутит сигаретку для больного. Хоть и скрепя сердце, но все чаще допускают возможность использования наркотиков при лечении безнадежно больных или больных раком, или с глаукомой, или чем-то подобным. Но больным дают марихуану, у которой нет такой репутации, как у викодина, или морфия, или оксиконтина, иначе называемого «героином для быдла».

Подростки продают риталин, вызывающий кайф, своим одноклассникам, и хотя определенная озабоченность высказывается, врачи не торопятся бросаться защищать тинэйджеров от риталина. Про действие риталина известно гораздо меньше, чем про викодин, но доподлинно известно, что прекращение приема риталина вызывает ломку, если происходит резко.

Большинство наркотиков влечет за собой ломку, если бросить их принимать. Это результат того, что ваш организм привыкает к препарату, а потом ему приходится приспосабливаться к тому, что наркотик больше не поступает. Да, эти симптомы не такие серьезные, как в случае с опиатами, но вся разница в степени, а не в характере ломки. Здравоохранение и широкая общественность только сейчас наконец-то начинают осознавать, что нет такого препарата, прием которого не был бы сопряжен с риском.

В любом взятом эпизоде «Доктора Хауса» вы увидите многообразные и различные побочные эффекты, которые может вызвать у больного неправильно назначенное лекарство. В сериале отлично показано, как не тот препарат, принятый не в то время, может привести к летальному исходу. Команда медиков постоянно борется с побочными эффектами, вызванными медикаментами, которые прекрасно подходят для лечения других заболеваний.

Посмотрите, как в сериале изображена реакция на боль, а еще лучше посмотрите, как люди из окружения Хауса реагируют на собственную боль. В сериях «Эйфория, часть 1» и «Эйфория, часть 2» (2-20 и 2-21) Форман оказывается в таком ужасном состоянии, что его жизни угрожает… очень болезненная смерть. Спасти его можно, только выяснив, чем он заразился, находясь во время карантина с больным, умершим от неизвестной болезни.

Форман, вероятно, больше всего похож на тех врачей, которых мы привыкли видеть на экране. Перед больным он спокоен, убедителен, если и позволяет себе улыбнуться, то это улыбка спасителя, медицинского бога, который спустился с небес, чтобы излечить страдающих.

Форман, самый здравомыслящий из всех помощников Хауса, в этих двух серях настолько пугается не смерти вообще, а мучительной смерти, что нарушает одну врачебную клятву за другой. Он делает укол коллеге инфицированной иглой, подвергая ее той же опасности, которая грозит ему. Он выполняет указание Хауса вопреки распоряжению Кадди и делает попытку сделать биопсию мозга другого умершего больного. И это после того, что еще один его больной чуть не умер, потому что Форман, пытаясь облегчить страдания, ввел ему слишком много морфия.

ХАУС: Такого не бывает! Наш организм может сломаться и когда нам девяносто, и даже тогда, когда мы еще не родились, но это происходит всегда, и никакого чувства достоинства здесь быть не может. Мне без разницы, как вы ходите, смотрите, подтираете задницу. Все это безобразно — всегда! Можно с достоинством жить, но нельзя с достоинством умереть. («Пилот», 1-1)

Сколько раз люди повторяли старую истину, что хотели бы умереть во сне? Что хотели бы уйти быстро и без мучений? В нашем обществе больше говорят о том, чтобы облегчить боль умирающего, а не избавить его от боли, пока он жив.

Боль и смерть — две спутницы, которые ходят вместе. В серии «Один день, одна комната» (3-12) третьего сезона Кэмерон лечит бездомного, желающего умереть в агонии, поскольку он уверен, что если смерть будет мучительной, значит, и жизнь его прошла не впустую. Многие считают, что боль имеет определенный смысл. Уилсон часто говорит Хаусу, что боль может быть хорошим признаком, она может означать, что происходит регенерация нервных окончаний. Но для Хауса это все равно боль, и неважно, о чем она свидетельствует.

Не бывает достойной смерти, красноречиво говорит Хаус в пилотной серии.

Это не означает, что он несерьезно относится к смерти или предсмертным страданиям, не означает, что какой-то вид боли для него важнее другого, он имеет в виду, что все виды боли равны. Человек, у которого болит, — это человек, у которого болит, и все-таки, как мы видим, герои сериала «Доктор Хаус» продолжают рассуждать о том, что люди должны уходить из жизни с достоинством, не обращая при этом внимания на то, что Хаусу приходится терпеть боль.

По ходу сериала в тот или иной момент каждый врач подходит к тому, чтобы подобно богу объявить больному о его праве на смерть или порассуждать о том, готов ли конкретный пациент умереть. Если ты уже одной ногой в могиле, ты получаешь право на инъекцию морфия, но если придется жить, испытывая боль, тебе придется с этим смириться.

Физиотерапия, акупунктура, хиропрактика, акупрессура, массаж, психотерапия, подсоединение электродов к спине и пропускание тока по телу, чтобы купировать боль, даже облучение и введение стероидов непосредственно в позвоночник… люди готовы пройти через все это, и врачи подвергают их этому — вместо того, чтобы дать им одну маленькую белую таблетку.

Без страдания нет избавления. Избавься от боли. Боль существует лишь в сознании. Это всего лишь страх покинуть оболочку. Живи полной жизнью, сдавай кровь, играй в хоккей!

ХАУС: Ты можешь истово верить в духов, в потустороннюю жизнь, в рай и в ад, но когда дело доходит до земной жизни, не будь идиотом. Ты говоришь, что готов поверить в Бога, если это поможет тебе прожить еще один день, но когда дело доходит до финальной черты, я знаю, ты смотришь в обе стороны. («Если сделаешь, то будешь проклят», 1-5)

Буддист скажет «Жизнь — это страдания». Еврейская и христианская вера отошлет нас к псалму 23, известному псалму Давида, который говорит, что только Бог может помочь нам пережить страдания. Ислам тоже рассматривает мирскую суету как испытание, через которое все мы должны пройти. Тема страдания как искупления постоянно звучит в «Докторе Хаусе» и очень явно проявляется в земной жизни.

Само слово «боль» происходит от латинского poena, оно означает боль, наказание или возмездие. Поэна была богиней возмездия в римской мифологии, поэтому мысль о боли как о наказании или каре богов, Бога или самой Вселенной присутствует практически в каждой культуре и глубоко укоренилась в нашем обществе. Хаус, понятное дело, отвергает понятие боли как искупления; он рассматривает его в здравых научных терминах: боль — это просто биологический процесс, указывающий на наличие патологии.

Люди во всем склонны искать смысл, поэтому полагают, что таковой есть и в боли. Неудивительно, что в религии боль рассматривают как кару за падение или как испытание, чтобы вернуть милость Всевышнего. Если религия — опиум для народа, то понятно, что Хаус предпочитает этот опиум в форме таблетки.

Забавно, но существует точка зрения, что Хаус является тем, что он есть, только благодаря своей боли. Красной нитью в сериале проходит мысль, что боль — одна из констант в жизни Хауса: боль с ним всегда, боль будет с ним до конца его жизни. В промежутке между вторым и третьим сезонами показано, что курс лечения кетамином оказался успешным, и боль отпустила Хауса. И тут же все были поражены изменениями, которые с ним произошли. Примечательно, что Кэмерон, которая пыталась обратить свой взгляд на Хауса как на предмет любви, потеряла к нему всякий интерес, когда он избавился от боли.

КАДДИ: Ты знаешь, есть и другие способы облегчить боль.

ХАУС: Какие, например? Смех? Медитация? Или кто-нибудь возьмется прочистить мою третью чакру? («Детоксикация», 1-11)

Когда Триттер, полицейский, который пытался привлечь Хауса к ответственности за употребление наркотиков, допрашивал Кэмерон, Формана и Чейза, они в один голос заявили, что никому не дано понять чужую боль. Но люди вообще, — включая Кэмерон, Формана и Чейза, — склонны с цинизмом относиться как к боли другого, так и к тому, насколько она сильна. Сколько раз команда Хауса говорила ему, что он принимает слишком много викодина, и сомневалась, так ли уж сильна боль, как он говорит?

Сколько раз герои сериала, глядя на ногу или на трость Хауса, участливо спрашивали «Болит?», а он в ответ отпускал одно из своих ядовитых замечаний? Похоже, даже Уилсон, его лучший друг и единственный человек, с которым Хаус позволяет себе быть откровенным, не в состоянии осознать, какую боль испытывает Хаус; он продолжает сомневаться, на самом ли деле тому нужны наркотики.

Хроническая боль и острая боль — не одно и то же. И когда у больного с хронической болью случается приступ острой боли (также известной как прорывающаяся боль, потому что она прорывается наружу на фоне лечения хронического больного и становится для него нестерпимой), тогда этот больной оказывается так же не готов к этому приступу, как и любой другой человек без хронической боли.

Хаус мог бы ввести себе морфий, чтобы полностью избавиться от боли. Он мог бы завести переносную капельницу и вводить морфий непосредственно в кровь или в позвоночный канал. Но в таких условиях вряд ли он смог бы нормально существовать. Цель любой программы помощи больным, страдающим от боли, — найти золотую середину в дозе анальгетика, определить, что «слишком много», а что «недостаточно». Тогда бы Уилсон не нашел Хауса валяющимся без сознания на полу в серии «Веселенькое Рождество» (3-10): ему не удалось раздобыть викодин на работе, он обнаружил заначку только у себя дома и накачался по полной программе.

ХАУС: Не волнуйтесь, потому что с большинством ваших проблем справится и мартышка, дав вам бутылку мотрина. Кстати, если вы и дальше будете меня доставать, смотрите: стоит мне руку протянуть. Это викодин. Он мой. С вами не поделюсь. Нет, я не участвую в программе помощи больным, страдающим от боли, я страдаю от боли сам. Кто знает, может, я не прав. Может, я слишком накачался, чтобы ясно выражаться. («Бритва Оккама», 1-3)

Обычно после приема викодина Хаус кажется чуть-чуть более счастливым. Нам остается только гадать: прошла ли у него боль в ноге? Случайно ли то, что он хуже соображает, если не может достать викодин? Может быть, в этом отчасти виновата интоксикация, хотя совершенно понятно, что боль тоже вносит свою лепту. Даже Кадди, его начальница, в одном из эпизодов третьего сезона выписывает ему рецепт на викодин, аргументируя это тем, что он лучше работает, если принимает его.

Боль становится центром вселенной Хауса. Она загоняет его в ловушку. Она занимает все его мысли. Забудьте о том, что викодин может слегка затуманивать мозги. Попытайтесь-ка сами думать, когда боль пронизывает все ваши суставы. Попытайтесь думать, в то время как по вашему позвоночнику колотят молотками, а в ногу вонзаются раскаленные иглы. Попытайтесь не спать несколько ночей, потому что от нестерпимой боли просыпаетесь каждые полчаса.

Поражает отношение Уилсона к состоянию друга. Он с готовностью идет на нарушение закона и делает самокрутки с марихуаной для своих пациентов, а Хаусу постоянно пытается внушить, что его боль носит психогенный характер и поэтому викодин ему не нужен. Может, и правда Хаус смог бы жить, не принимая наркотики, но нет сомнения в том, что его боль абсолютно реальна, и кажется странным, что Уилсон, который делает все, что в его силах, дабы облегчить страдания посторонних людей, отказывает в этом Хаусу. Более того, он хочет, чтобы Хаус смиренно принял боль, которая превратила бы его в другого человека — лучше, чем он есть. Чувствуете, на что похоже? Боль как путь к изменению? Боль как искупление?

В третьем сезоне мы видели, как ногу Хаусу на какое-то время подлечили, но у него появились мышечные судороги, которые стали предвестниками возвращения боли. Без викодина боль усиливалась, и чем сильнее была боль, тем труднее было работать, пока он не испытал выброса эндорфинов после пробежки. Тогда-то ему и пришло в голову начать лечение, в отношении которого у него были сомнения, но инстинкт подсказывал, что он прав. Вряд ли является совпадением то, что правильный ответ пришел к нему тогда, когда он испытал так называемый «кайф бегуна»; он сознательно подвел себя к точке, когда произошел естественный выброс эндорфинов и заработали механизмы контроля над болью, что и дало ему возможность испытать кайф.

ХАУС: В глубине души Уилсон уверен, что никогда не умрет, если будет себя беречь. («Сын коматозника», 3-7)

И снова вступает Уилсон, чтобы преподать Хаусу урок: после того как лечение, предложенное Хаусом, оказалось успешным (кстати, вначале Кадди его отвергла, но потом сдалась и одобрила назначение), Уилсон заставил Кадди поклясться, что она будет молчать, мотивируя это необходимостью дать понять Хаусу, что он не бог и может ошибаться.

В этой же серии становится ясно, что боль возвращается к Хаусу, но когда он просит у Уилсона викодин, тот хмыкает и отказывает. Это вынуждает Хауса в конце серии забраться в офис Уилсона и выписать себе поддельный рецепт.

В следующей серии Хаус и Уилсон встречаются, и Уилсон (этот друг, якобы всегда готовый прийти на помощь) объясняет свой отказ заботой о Хаусе: «Знаешь, в чем дело? Я бы испытал такое унижение, если бы что-то пошло не так, мне пришлось бы пересмотреть всю свою жизнь, поставить под сомнение природу истины и добра и превратиться в Кэмерон». Уилсон говорит, что он всего лишь пытается помочь, и сравнивает Хауса с Икаром, у которого расплавились крылья, — на что Хаус замечает, что Бог не хромает.

ХАУС: Я уверен, это противоречит всему, чему нас учили, но ответы могут быть правильными и неправильными. То, что ты не знаешь правильного ответа, а может быть, и не можешь знать, что такое правильный ответ, не делает твой ответ правильным или хотя бы приемлемым. Все намного проще. Ответ просто неверный. («Три истории», 1-21)

У Хауса нет иллюзий насчет своего места во Вселенной. Он не считает себя Богом. Он знает, что иногда ошибается, иногда поступает правильно, но лучше всего — просто вести честную игру. Он борется с болью и обычно выходит победителем в этой борьбе. Иногда он лжет и принимает неверные решения. Иногда он глотает слишком много таблеток. Иногда он ведет себя как обычный человек и признал бы это первым, если бы не считал себя намного умнее остальных.

УИЛСОН: Ты ведь сам знаешь, что у врачей иногда бывает комплекс мессии, и они считают, что их призвание — спасти мир. У тебя комплекс Рубика; ты стремишься разгадать головоломку («Меня не реанимировать», 1-9)

Хаус ищет способ отвлечься от боли и находит его в решении медицинских загадок. Он не готов умереть или лежать на больничной койке под капельницей до конца жизни, но он и не собирается идти по жизни через физические мучения, даже если его поведение у постели пациентов отталкивает от него окружающих, что наносит ему моральную травму.

Любители сериала, даже коллеги и друзья Хауса видят в его поиске путей отвлечься от боли черту характера и совсем упускают из виду, что, возможно, он делает это, чтобы не зацикливаться на боли. Он делает то, что можно назвать обычным методом борьбы с болью: он переключает внимание на игру своей тростью, занимает себя видеоиграми, — все для того, чтобы отключить сознание от боли, которую вынужден терпеть.

В конце концов, простых ответов нет. Боль у всех разная. Каждый остается один на один со своей болью, и неважно, находит он поддержку у семьи и друзей или нет. Боль становится константой.

Боль — это ось, вокруг которой вращается жизнь Хауса, боль становится персонажем сериала, пусть и неявным, но часто она оказывается механизмом развития сюжета. Весь гений Хауса и его острый ум не могут освободить Хауса от боли.

Маленькая белая таблетка способна вернуть Хаусу достоинство, однако на протяжении веков боль рассматривали как наказание свыше. Уникальность сериала в том, что он показывает боль как гуманизирующий фактор. Хаус нам ближе не благодаря мягкости, человечности, невинности, а из-за его боли. В отличие от прошлых телевизионных драм, изображавших богоподобных врачей, и сериалов типа «Скорая помощь» и «Клиника» с их практикантами-неудачниками, «Доктор Хаус» показывает нам живого врача с обычным человеческим недугом — и это приближает Хауса к простым смертным.

О книге Лии Уилсон «Загадка доктора Хауса — человека и сериала»