А железо ползет

Отрывок из романа Наля Подольского «Время культурного бешенства»

Весна года сто пятьдесят первого от сотворения «Черного квадрата» выдалась ранняя. Уже в марте началось повсеместное таяние снегов. Танковая колонна к этому времени добралась до Зеленогорска, но весенняя распутица не замедлила движения машин.

Поначалу вся информация о продвижении танков засекречивалась, но с начала весны секретность была снята специальным штабным предписанием, ибо полный отчет о поведении боевых машин все равно ежедневно появлялся в Интернете. Плюс к тому распространялись всякие фантастические слухи.

То, чего так опасались военные, не случилось — среди населения Петербурга не возникло ничего похожего на панику. Сводки региональных новостей по телевидению заканчивались примерно так: «За истекшие сутки механизированная колонна преодолела расстояние 395 метров, то есть на 12 метров меньше, чем в предыдущий день. Завтра в Петербурге температура около девяти градусов, ветер слабый, мокрый снег, дождь».

Сознание обывателя мгновенно приспособилось воспринимать танки равнодушно, как привычную бытовую реальность, и тот факт, что более миллиона тонн никем не управляемого железа ползло к их городу, рядовых петербуржцев не беспокоил. У этой старой техники, надо думать, есть свои счеты с начальством, вот начальство пускай с ней и разбирается. И только малую часть горожан самовольство, казалось бы, уже мертвых машин, задело за живое. Среду людей творческих — поэтов, музыкантов, художников и прочих служителей муз марш железа привел в состояние активного брожения. В этой легко возбудимой прослойке общества считалось доказанным, что великое переселение машин было инициировано грандиозным балетным спектаклем и «Черным квадратом». И коль скоро искусство побудило огромную массу металла к движению, то, несомненно, и остановить эту массу можно также с помощью искусства. Художник, которому это удастся, станет знаменит и велик. А поскольку никто не знает, чем именно можно заклясть железо, у каждого теплилась надежда, что у него есть шанс. А вдруг во мне живет что-то такое, о чем я и сам не знаю?

Практические шаги первыми начали предпринимать живописцы, убежденные в максимальной авторитетности своего вида искусства. Они, обычно в сопровождении друзей и поклонников, привозили свои полотна, кто — из старых запасов, а кто — написанные специально для танков, выискивали брешь в оцеплении и, проникнув внутрь колонны, выставляли свои творения среди танков. Солдатам подполковника Квасникова прибавилось работы — теперь им приходилось гонять не только вакумистов с их букетиками, но и живописцев с картинами. Многие художники утверждали, что танки явно положительно реагировали на их произведения, и если бы не окаянные солдаты, колонна наверняка бы остановилась.

Такой не вполне легальный способ предъявления танковому и человеческому сообществам своего творчества, хотя и причинял определенные неудобства, вносил в жизнь художников привкус остроты и романтики. Они чувствовали себя веселыми контрабандистами, что служило дополнительным источников вдохновения. Тем не менее выездная деятельность живописцев вскоре была легализована по инициативе губернатора.

По странному совпадению двадцать первый век в Петербурге забавным образом повторял восемнадцатый век в России — все сменявшие друг друга губернаторы были женщины. Горожане к этому настолько привыкли, что уже не могли и представить в губернаторском кресле существо мужского пола. Средства массовой информации, в грамматическом смысле, превратили слово «губернатор» в существительное женского рода. Та губернатор, что пребывала у кормила власти в году сто пятьдесят первом от сотворения «Черного квадрата», как и ее предшественницы, покровительствовала искусствам. И ей не понравилось, что одного из ее любимчиков солдаты выдворили из бронеколонны, не дав ему даже распаковать полотна.

Решающий разговор на эту тему состоялся на ежегодном весеннем губернаторском балу а Шереметевском дворце, проходившем под девизом «Петербург — столица авангарда». В числе гостей было несколько многозвездных генералов, количество коих в городе и, соответственно, на балах тоже, возрастало по мере продвижения танков на юг. И вот у одного из них, небрежно обмахиваясь веером, губернатор спросила рассеянным тоном:

— А скажите, почему там, на шоссе, ваш подполковник обижает художников? Уверяю вас, они абсолютно безвредны.

— Это не мой подполковник, — улыбнулся генерал, — мы из совершенно различных ведомств.

— Неужели? — Удивилась она. — Ну и что с того, что ведомства разные? Здравый смысл ведь один, не так ли?

Этого оказалось достаточно. Генерал провел беседу с подполковником, завершив ее словами:

— Мы с вами из разных ведомств, но надеюсь, здравый смысл у нас один и тот же?

— Слушаюсь, — уморенный бессонными ночами подполковник согласно кивнул. Его занимало только одно: как остановить эти проклятые танки, и было глубоко наплевать на художников, вакумистов и всех прочих сумасшедших, которые норовят превратить критическую ситуацию в повод для развлечений.

Впрочем, правильное понимание здравого смысла пошло подполковнику на пользу: вскоре он превратился в полковника Квасникова, а художники были допущены к общению с танками.

Дабы живописцы не устраивали толкучки и не собачились из-за мест в первых рядах колонны, полковник поручил поддержание порядка проныре-прапорщику. Тот раздавал живописцам бирки с номерами, означавшими номер ряда. Понятно, что за престижные первые ряды прапорщик получал подношения коньяком и колбасами. Полковник смотрел на это сквозь пальцы, ибо прапорщик отлично справлялся со своими функциями, и художники полковнику не докучали.

Вслед за художниками на Приморское шоссе повалили музыканты, поэты, артисты и всякая шушера неопределимого творческого профиля. Почувствовав себя чем-то вроде директора Дворца культуры на свежем воздухе, полковник утешался тем, что рано или поздно все это кончится. Но поскольку в ФСБ даром хлеб не едят, он не терял бдительности, помня о постоянной угрозе вражеских провокаций. Прапорщик был обязан оперативно докладывать обо всех потенциально вредительских художественных изделиях и акциях.

Первой жертвой военной цензуры стала скульптура из собачьих какашек, принесенная достаточно известным в Петербурге художником. И сколько он ни уверял, что сия скульптура есть самое значимое художество в защиту окружающей среды, полковник остался непреклонен. Его письменный вердикт гласил: «Экспонат из собачьего дерьма с экспозиции снять».

Следующий, более серьезный скандальчик был связан с балетным холдингом. В мае, когда головной танк миновал поселок Комарово, на передовой появились юные выпускницы ГАС (Государственной Академии Стриптиза), дочернего предприятия Мариинского театра. Повертев попками перед прапорщиком, они получили бирку с престижным номером первым и незамедлительно начали свое шоу перед головным танком, под одобрительный свист и вой зрителей. Заинтересовавшись причиной ажиотажа, полковник посадил голых девиц в грузовик и выдворил за пределы дислокации вверенной ему танковой колонны. Стриптизерши предъявили дипломы своего достославного ВУЗа и угрожали ябедой, с намеком на статью «Враг балета», но полковник не счел их аргументацию значимой.

В Петербурге девицы пробились со своими жалобами на прием к губернатору. И вот тут-то она продемонстрировала, что умеет не только помахивать веером. Своим личным указом она сформировала Военно-полевой худсовет (ВПХ) в который вошли три академика, по одному от Эрмитажа, Русского музея и Мариинского театра. Четвертым членом «тройки» и ее председателем с правом решающего голоса был назначен полковник Квасников.

У губернатора были все основания быть довольной собой: одним коротким указом, достойным пера императора Павла, она навела порядок в танковой колонне, упрочила свои отношения с ФСБ, отметилась знаком «плюс» в Министерстве обороны и указала художественным корпорациям их истинное положение в системе иерархии власти. Поняв, что решающее мгновение упущено, все три твердыни изящных искусств молча стерпели полученную оплеуху и направили свою профессуру на Приморское шоссе.

Стихийный фестиваль искусств, происходящий меж танков и самоходок, на их продвижение влияния не оказывал — телеметрические системы наблюдения не фиксировали изменений скорости машин. Но некое возбуждение железа чувствовалось. Впервые, после ненастной осени и начала безумного железного похода, на броне снова стали появляться огни святого Эльма. И военные, и ученые считали это простым совпадением, связанным с наступлением теплого времени года, а художники поголовно верили, что активность железа порождена искусством.

Из действующих лиц нашего повествования два человека считали усмирение железа своим кровным делом: полковник Квасников и бывший сержант бронетанковых войск, а ныне свободный художник Виконт.

Полковник был сторонником решительных силовых действий. Деликатные, спокойные методы разборки танков на части, например с применением газорезки или тепловых углекислотных лазеров, грозили растянуть удовольствие на два — три года. Полковник считал самым разумным поставить перед подрывниками четкую боевую задачу — все это ржавое железное старье поочередно разнести на куски и вывезти по частям. Но увы — столь внятная и практичная идея полковника натолкнулась на глухое сопротивление губернатора.

— Нет, нет, — жестко уперлась она, — никаких бомбежек, никакой пиротехники.

— А что вы станете делать, когда они войдут в город и начнут сносить дома? — попытался ее образумить полковник.

— Об этом не беспокойтесь, в Петербург я их не пущу. Если дойдет до этого, я просто велю развести мосты.

— Вы уверены, что это их остановит? Кислород им не нужен, могут форсировать Неву и по дну.

— Вы это серьезно? Тогда мобилизуем буксирный флот, пусть их стащат в залив. Под водой-то, небось, прыти у них поубавится.

Не зная, как ее урезонить, полковник перешел на доверительный тон:

— Вынужден вам признаться, нам до сих пор неизвестно, кто за всем этим стоит. И точно так же неизвестно, какие еще трюки у них в запасе.

— Вот именно поэтому я и прошу вас воздержаться от слишком агрессивных действий, — закруглила разговор губернатор.

В отличие от полковника, Виконт был уверен, что разведки и диверсии здесь ни при чем. Источником безобразия был несомненно Казимир Малевич, и его же надо было использовать в качестве противоядия. Клин клином вышибают.

Сначала Виконт испробовал простейший, можно сказать, детский ход, не особенно, впрочем, надеясь на успех. Он закупил в Русском музее пачку дешевых репродукций «Черного квадрата» и разместил их на пути танковой колонны на столбах и заборах с таким расчетом, чтобы увести машины к Финскому заливу, если они, конечно, клюнут на эту наживку. Но увы, железяки не обратили на репродукции никакого внимания.

— Я так и думал. Их на мякине не проведешь, они хотят подлинник, — Виконт деловито сплюнул на землю. — Ладно, будет им подлинник.

Жизнь бронеколонны постепенно устоялась и усилиями полковника приобрела солидную размеренность. Отчасти она напоминала муравейник со множеством обитателей, каждый из коих выполнял собственную, свойственную только ему, функцию. Особенно это сходство усиливалось по ночам, при свете факелов святого Эльма. В авангарде художники выставляли картины, поэты, сменяя друг друга, читали стихи, музыканты играли на своих инструментах. За обочинами толпились зрители, среди них шныряли коробейники, разнося выпивку и закуску. Солдаты следили за тем, главным образом, чтобы зрители не пробирались в колонну. А в арьергарде денно и нощно трудились воентехники, в поисках безопасных и скорых способов расчленения старой боевой техники.

Дни шли за днями, художники сменяли друг друга, но ни одно из множества предъявленных произведений искусства не произвело на машины решительного впечатления, хотя, как казалось, художественная атмосфера привносила в их поведение некоторую нервозность. Выражалась она в небольших отклонениях от прямолинейности движения и колебаниях скорости. Многие художники, поначалу полные оптимизма и надежды на выигрышный билет, пали духом и стали сомневаться, существует ли в этой лотерее выигрышный билет вообще. Ответ на этот вопрос был получен в конце мая, когда танки добрались до поселка Репино.

К этому времени испытать на военных машинах магию своего искусства успели служители муз разнообразных направлений и профилей. Вне этих творческих акций оказались фотографы, и по двум причинам. Во-первых, даже самые гениальные из них не решались предположить, что танки станут разглядывать фотоработы. А во-вторых, и это было главным препятствием, для фотографии в колонне просто не было выставочного пространства. Раскладывать снимки прямо на броне полковник категорически запретил. Невозможность выставляться среди машин фотографы компенсировали массированными съемками, которые происходили практически непрерывно.

И вот в один прекрасный весенний день на передовую прибыл знаменитый фотограф Ч. За последние десять лет на его работах все чаще появлялась канцелярская кнопка. Обыкновенная кнопка устаревшего образца, железный кругляк с выбитым пуансоном и отогнутым под прямым углом острием-клином. Постепенно это изделие стало пронизывать (прокалывать) почти все снимки мастера. Мелкие кнопки вскоре перестали его устраивать, и Ч. заказал крупномасштабную кнопку, величиной с кастрюлю. Этот объект стал неизменным атрибутом всех его съемок, да и самого фотографа, как такового. Широкая публика смутно понимала концептуальный смысл кнопки и ее эстетическую нагрузку, но зато к ней привыкла, и многие поклонники Ч. не представляли, как возможна художественная фотография без кнопки.

Появление Ч. перед танками было обставлено зрелищно. Впереди вышагивал сам маэстро, отягченный кофром с аппаратурой. Вслед за ним шли гуськом три модели женского пола. А в арьергарде маленького отряда четыре ассистента катили трехметровую канцелярскую кнопку.

Приезжие живописцы из Набережных Челнов, не дожидаясь приказа, сами освободили площадку перед головным танком. Установив кнопку наилучшим образом, мэтр приступил к съемкам. Фотосессия длилась несколько часов с короткими паузами. Модели в предписанном порядке раздевались, переодевались и принимали на кнопке запланированные мастером позы. Кнопку же вертели и переворачивали так и этак, и к концу рабочего дня она оказалась полностью воткнутой в землю, благо, в асфальте дыр было предостаточно. В таком виде кнопка являла собой просто круглую площадку, нечто вроде плоского подиума, на котором и были сделаны заключительные кадры.

Упаковав аппаратуру, мастер присел на складной стульчик передохнуть и распить со своими моделями и ассистентами вполне заслуженную бутылку коньяка. И в этот самый момент на площадку влетел до крайности возбужденный полковник, которого все привыкли считать образцом невозмутимости. Оказалось, за последние пятнадцать минут телеметрические системы зафиксировали прекращение движения машин.

Осмотрев место действия, полковник пришел к выводу, что кнопка, пронзившая грунт своим метровым шипом, не хочет (или не может) ползти вместе с танками, а головной танк не хочет давить железную кнопку.

Последовавшие затем сцены всеобщего ликования были столь колоритны, что уморенному работой фотографу пришлось снова извлечь из кофра фотокамеру.

Возможно, инцидент с походом железа на Петербург был бы исчерпан, если бы, борясь за свой престиж, в дело не вмешался Мариинский театр.

О книге Наля Подольского «Время культурного бешенства»

Илья Бояшов. Кто не знает братца Кролика!

Отрывок из книги

Со стеной знакомимся на удивление быстро. Секунду назад тупичок, словно заброшенный склеп, излучал уют, но вырастают знакомые «газики», с треском откинулись дверцы и повсюду снуют здоровенные лоси: бьюсь об заклад, у них даже трусы с носками камуфляжные. Московского гостя припечатали рядом: тотчас ноги расставили, ткнули стволом под его цыплячьи ребра.

Из бани выводят девиц, правда, не наших. Девчонок так же заставляют изучать заиндевелые кирпичи.

Покорно готовимся следовать в поданный с шиком фургон, однако, случился маленький казус: Васенька не желает повиноваться. Человек-гора бьет его по ногам прикладом. Наивный парень! Если Васенька заупрямится — дело труба! Следом за чудиком летит автомат. Тогда двое пытаются повторить финт товарища — и тоже получают по шее. Слон разбушевался. Я его никогда таким не видел! Омоновцы позабыли про крутость: скрипят от усердия зубами, лезут напролом, без всяких своих показных приемчиков. Устроили кучу-малу. Человек пять возится с нашим другом. Остальным и палец уже не просунуть. Столпились, подбадривают смертников и матерят их за бестолковость. Проститутки чуть ли не по асфальту катаются.

— Вам одного-то не завалить! А все туда же. Только и умеете перед бабами понты кидать!

Наконец, из фургона выпрыгивает настоящая горилла; налегке, без всяких там наворотов, в гимнастерке с засученными рукавами: мох на голых руках стоит дыбом. Гориллообразный просто задавливает своей массой и Васеньку, и еще одного не успевшего откатиться бедолагу. И тогда вояки гогочут, словно только что всем скопом расправились со Змеем Горынычем. Топчутся, гады, по Самсону.

Горилла дышит так, что слышно за десять километров. Он обещает:

— Погоди, приедем, разберемся с тобой.

А потом свирепо приказывает:

— Переверните-ка его, ребята. Я хочу ему в морду взглянуть!

Запыхавшиеся ребятишки с трудом исполняют приказ.

— Ты, сука, еще и по закону получишь, за сопротивление, — обещает главный. — Мы тебя закатаем на пяток лет.

Мне становится плохо: ведь действительно закатают. Еще и бригадира припомнят. Это Кролик завел всех сюда, мерзавец!

Омоновский авторитет вытаскивает фонарик: посмотреть, что за рыба. И неожиданно ахает:

— Васильев!

И начинает реветь — теперь уже от счастья.

Вся ситуация мгновенно на сто восемьдесят градусов развернулась: мы и пикнуть не успели. Вот за что люблю я Святую Русь — раз попался однополчанин — законы, по которым можно и закатать, и даже уконтрапупить летят ко всем собачьим чертям.

Проституток хотят на радостях отпустить, но те артачатся: кому охота топать отсюда пешком до центра. Добро пожаловать в фургон, девочки! Нет, если у тебя в этой замечательной стране не найдется пусть даже самого завалящего знакомого во внутренних органах — пропащий ты человек.

Командирский «газик» забит до отказа. Васенька и не вздрогнул: словно немыслимая встреча на банных задворках вещь для него сама собой разумеющаяся. А полковой друг обнял находку ужасающей ручищей и немедленно вспоминает о Гиндукуше: оказывается, пулемет в горах — нужнейшая вещь. Пулеметчика лелеют и холят, как пони в зоопарке. Но подставлять для махины он должен собственный горб, потому что у других свои обязанности. Васенька ишачил у них пулеметчиком. И ни разу не подводил.

— Сейчас отпразднуем встречу! — заявляет Кинг-Конг мне и поручику.

И тут Киже ни с того, ни с сего интересуется:

— А как же ваша работа? Как патрулирование?

Если бы омоновец вдруг спохватился, хлопнул себя по лбу: «ах, да, я как-то совершенно забыл — у меня же серьезные обязанности» — и тотчас бы всех высадил, перевернулся бы весь православный мир. Но я спокоен за отчизну — летим прямиком на базу государевых слуг. Попадающиеся «форды и «БМВ» жмутся к тротуарам: сунуться под колеса такого вот разухабистого отряда в сегодняшнем Петербурге не решились бы Бонни и Клайд. Торжеством момента проникнуты даже светофоры: нам светит сплошная «зелень». Едва успел нырнуть в проулок глупенький зазевавшийся джип. Шофер «газона» прищелкивает языком:

— То-то, гнида!

В центре дамам галантно протянуты лапы и лапищи. Вместе с ними вылез московский гусь:

— Передайте…Чтоб в «Сретенке» не появлялся!

И в сторону «Метрополя» направил свое высохшее гвоздеобразное тело.

ОМОН квартирует на Мойке. Плечом к плечу восседаем в прокуренной комнате за не менее бесконечным, чем ночь, столом. Штык-ножи распахивают консервные внутренности. Здешние стаканы напоминают снарядные гильзы: поручик сжимает один такой кубок, словно заправский вояка. Командир продавил Самсону плечи и в который раз заводит китайскую песню про путь с пулеметом. Башибузуки уважительно поглядывают в сторону «фронтового брата». Всех их скопом отправляют в Чечню: эшелон подадут со дня на день. Горилла приглашает друга на бранный пир:

— Давай, присоединяйся. Чего тебе здесь киснуть?

В «дежурку» постоянно кто-то заглядывает, приносят новые табуретки: сплошная камуфляжная рябь. И вновь мне полк вспомнился — и, видно, я опять что-то там ляпнул вслух.

Киже взвился:

— Принялся за свое?!

— Ты «Бхагават-Гиту» читал?

— Допустим, — еще больше тревожится Юлик.

— Помнишь, перед самой главной битвой Кришна сказал Арджуне, когда увидел вражеские войска: «Они уже мертвы. Он еще этого не знают, но так решено. Ибо я знаю то, чего не знают они. Я знаю Конец битвы».

— Ну, и? — ждет очередного подвоха поручик.

— Христос поэтому и приказывает стоять. Он знает Конец битвы. Не важно, что голос у него грубый и что за шиворот нас как щенят обратно в строй втаскивает. Он ведь и тогда, в прежнем своем кротком обличье разгневался на торговцев в храме! А сейчас вообще не до проповедей. Сейчас ему камуфляж, а не хитон надевать нужно!

— Ты на игле?

— Нет.

— Ну, тогда причем здесь «Бхагават-Гита»? — чуть ли не со слезами вопрошает.

— Очень даже при чем.

— Не желаю слушать твои бредни.

Выхватываю, словно меч из пачки соседа-омоновца крепкую сигарету и еще одно облачко присоединяю к большому, густому мареву, которое уже окутало потолок и явно намеревается опуститься. И подмигиваю собеседнику.

Поручик терпеть не может марсианского языка:

— Придурок! Какой такой Арджуна?

— Самый настоящий!

— Нашел время.

— Самое время и нашел, — упрямлюсь. — И нет времени более подходящего. Мы уже мертвы. Но мы — не мертвы. Вот в чем штука! Христос это знает — поэтому и загоняет в строй.

Киже отшатнулся. Но не успевает меня окончательно послать — главный хозяин наполнил свою стаканюгу.

Конечно же, не Цицерон! Без конца подается образ всем им тогда позарез нужной боевой тропы. Мой великан-сосед заметил: я самым подлым образом чуть пригубил единственную оказавшуюся здесь посреди бравых граненых собратьев, рюмку. Он явно белая ворона в петербургской милиции: слушает доводы, не перебивая. Однако затем преспокойно доводит дело до конца: не требует поменять емкость, но заставляет ее осушить. А Кинг-Конг заряжает по новой. И, окончательно перечеркивая Конституцию, клянется в преданности к личному корефану, пусть даже Васенька такое натворит, за что предлагают пять пожизненных сроков. Заодно упомянуты и мы, грешные. В считанные секунды мне и поручику обеспечен надежный тыл.

Я даже начинаю жалеть, что Кролик улизнул — вот бы порезвился сейчас в Валхалле посреди скандинавских богов, которым только шлемов и не достает; а так все присутствует, включая веселую свирепость, с которой божества хлещут водку. Переходим к павшим: к тем, чьи фотографии сейчас за нашими спинами и к тем, кого потеряли Васенька с командиром на той бесконечной дороге. Штык-ножами кромсается колбаса. Разламывается хлеб и каждый ломоть — порция Циклопов. Так продолжается тризна, самая удивительная из тех, которые я когда-либо видел. Никакой болтовни. Пьют и едят по приказу. Все нарезается и наполняется с невероятной проворностью, словно орудуют два молодца из ларца. К подобному варианту замечательной мужской попойки женщин нельзя подпускать и на сто километров.

Тост за «надежную затычку для любых дыр» предлагается тоже до дна. И вот здесь-то клешня соседа чуть было не перекусила мое запястье, ненавязчиво заставив сменить рюмочку на полновесный стаканище. Кубок Большого Орла и в три глотка не осушить, но все уже встали: ОМОН, как и павшие — дело святое. Отказаться, когда за тобой пристально следит дюжина здоровенных варягов — дерзость, граничащая с безумием.

— За ноги не беспокойся, — грохочет легендарный васенькин друг. — Доставку берем на себя.

Даже в поручике совершенно некстати проснулось гусарство:

— Пей, скотина!

Один из богов, налысо бритый, с рыжими запорожскими усами, подавая пример, опрокидывает полновесные триста грамм, а затем, нехорошо оскалясь, размахнулся бутылкой, которую перед этим до капли выжал в свою стеклянную гильзу. Сноп брызг, а омоновец доволен — и все-то ему нипочем, и его железной башке — тоже.

И тогда остальные, выпивая, начинают соревнование — бутылок хватает. У одного не получилось с первого раза: стиснул зубы и повторяет попытку. Я думал, к осколкам приклеятся мозги, но воин, как ни в чем, ни бывало, крякает, почесывает темя. И усаживается, сияющий.

Распаренные, разгоряченные парни уставились на единственного отщепенца — и, видно, мне пропадать! Придется осушить это ведро и тоже треснуть себя чем-нибудь по голове. Однако медлю (неохота приближать верную погибель) и таращусь на стол, осыпанный блестками. Никотиновый туман наконец-то загустел и спустился. Воздуха не хватает. Я все еще мучительно раздумываю.

— Ну, — почти что рычит поручик: ведь самым бессовестным образом я позорю и его, и Васеньку — и весь род людской. — Пей же!

О, погибель! О, эти последние томительные секунды!

О книге Ильи Бояшова «Кто не знает братца Кролика!»

Роберт Менассе. Изгнание из ада

Отрывок из романа

Они подожгут дом. Мы сгорим. А выбежим на улицу — убьют.

В прорезях ставен мелькали огни факелов, он слышал громкий шум, толпа под окнами распевала, кричала, вопила.

А было это погребальное шествие. По улицам двигалось огромное погребальное шествие, в городке Вила-душ-Комесуш никогда такого не видывали, и что самое странное, никто из участников процессии не скорбел.

Пара вороных, украшенная лиловыми матерчатыми розетками, тянула катафалк, на котором лежал гробик, подходящий разве что для новорожденного младенца. За катафалком, обеими руками поднимая вверх распятие, шел кардинал Жуан д’Алмейда из Эворы, в алом облачении и алой же шапочке, на плечах отороченная горностаем мантия, шлейф которой несли четверо каноников в лиловых ризах. Далее следовали приходские священники Комесуша и окрестных общин, все в черных сутанах, белых стихарях и лиловых епитрахилях. Дворяне, в пурпурном бархате, препоясанные широкими кожаными ремнями, шагали, обнажив шпаги и опустив их острием вниз. Представители общинного управления и третьего сословия, в черной одежде и больших черных шляпах, несли факелы, черный дым которых заволакивал солнце траурным флером.

Вся эта помпа, вполне бы приличествовавшая государственным похоронам, отнюдь не могла скрыть, что общий настрой насыщен злобой, ненавистью и жаждой убийства. Почти весь Комесуш был на ногах и примкнул к процессии, которая провожала в последний путь кошку. Люди бормотали не молитвы, а проклятия, не сплетали набожно руки, а потрясали кулаками. Лица их раскраснелись не от солнца, а от крепкой виноградной водки багасейры, и сквозила в них не скорбь, а жажда убийства, поджога, грабежа.

Клирики затянули хорал «Martyrium Christi», «Муки Христовы», но звуки его тонули в воплях толпы, которая, проходя мимо иных домов, орала идущим впереди факелоносцам:

— Подпалите крышу!

Шествие свернуло на улицу Консоласан, в гробике лежала кошка, успевшая прожить всего-то восемь-девять месяцев, маленькая черная кошка с белыми пятнышками вокруг глаз, словно в маске.

— Давайте! Подпалите крышу!

На сей раз это был дом семьи Соэйру.

Антония Соэйра — одна из немногих, что не вышли на улицу. Вместе с детьми, Эштрелой и Мануэлом, она стояла у окна, боязливо поглядывая в щелки закрытых ставен, а когда гвалт снаружи угрожающе усилился, отвела детей в глубь комнаты и сказала:

— Эти безумцы, чего доброго, объявят кошку божеством. Пускай она сожрет голубя на католических небесах.

Причиной великого возбуждения, охватившего Комесуш и окрестности, послужило то, что означенная кошка была распята. Прибитую большими железными гвоздями к деревянному кресту, ее нашли возле Каза-да-Мизерикордиа, Дома милосердия. Церковные мужи мигом смекнули, что, устроив пышные похороны и тем вернув крестной смерти священное ее достоинство, они сумеют сплотить население, подогреть фанатизм и двинуть людей на борьбу с еретиками и вольнодумцами — двумя неделями ранее в Комесуш прибыла инквизиция.

Пение и крики удалялись, мальчик стоял в темной комнате, ему хотелось убежать, как можно скорее и как можно дальше, но он совершенно оцепенел. Перед тем как мать оттащила его от окна, он успел увидеть гробик на катафалке и тут только впервые подумал, что, наверно, никогда больше не увидит отца. Тот был одним из первых, кого арестовал Священный трибунал.

Вороные кони, черные как ночь, гроб, облитый красноватым светом, будто солнце заходит и кардинальский пурпур вот-вот вспыхнет огнем. Последний солнечный закат, конец света.

Мануэлу строго-настрого велено до захода солнца быть дома. С тех пор как он однажды вечером убежал на улицу к друзьям, отец неумолимо твердил: до захода солнца. Опоздаешь — пеняй на себя. Почему? Объяснений не последовало, и в конце концов он сам понял, но слишком поздно.

Отец его, человек тучный, начисто лишенный вкуса, одевался всегда очень аккуратно, но без аристократизма. На щеке у него был большой шрам в форме полумесяца, который вызывал у Мануэла отвращение и страх. То и дело отец вырастал перед своими детьми, одергивал их, призывал к порядку. Говорил тихо, почти что хриплымшепотом, невнятно. По вечерам сидел над книгой, прямо-таки чахнул над нею. Мануэл безропотно называл егосеньор, однако не воспринимал его как господина, сеньора, скорее как плохого лицедея, изображающего господина. И, стоя перед отцом, смотрел в пол, от страха, а еще от презрения: не мог глядеть ему в глаза.

Но сейчас мысль, что он никогда больше не увидит отца, внушала ему беспредельный страх. Издали еще доносился шум похоронной процессии, и Мануэл чувствовал, как удары сердца отдаются в голове, резко, ритмично, будто сердце отчаянно старается попасть в такт барабанной дроби и размеренным выкрикам толпы. Но в такт уже не попадешь. Они всех нас убьют.

Он услыхал, что мать и Эштрела разговаривают друг с дружкой, тихонько, однако голоса их звучат до странности холодно и деловито. Хотя Эштрела всего на четыре года старше восьмилетнего Мане́, держалась она уже как взрослая, уменьшенное подобие, если не сказать копия матери. Личико острое, сравнительно небольшое, с суровыми, жесткими чертами, а тело кругленькое, упитанное, правда — вероятно, в силу впечатления, какое оставляло лицо, — оно казалось не мягким, а энергичным, несгибаемым, сильным, каждая мышца под пышным черным платьем словно вдвое-втрое толще, чем на самом деле. Говорили они о том, какие меры можно бы принять для защиты, и о том, что о бегстве даже думать нечего, пока отец не вернется, так и сказали «пока отец не вернется», словно он просто в отъезде. Этот разговор раздражал Мануэла, почему-то вызывал у него неловкость, как будто мать и сестра неуместными, нелепыми поступками выставляли себя на посмешище.

— Вдобавок у нас еще и сложность с… — сказала Эштрела, как раз когда Мане поднял голову, и осеклась, он пристально смотрел на них обеих, а они молча глядели на него. Мальчик как бы увидел себя их глазами, и ему почудилось, будто увидел он что-то недозволенное. Свой страх, и свою покорность, и что поведение матери и Эштрелы казалось ему неловким и бессмысленным. Что ни говори, одну вещь он все же успел усвоить: участвуя в игре, нужно исполнять назначенную роль. Мысль не вполне понятная, но тем не менее отчетливая: люди на улице не могут иначе, они вынуждены так делать. И он тоже не может иначе и должен с этим примириться. Он не сумел предусмотреть последствия собственного поступка, и все же они были приняты в расчет. Так что надо с ними примириться. В противном случае ярость людей и ужасы лишь наберут силы.

Он едва дышал от страха, однако при всей огромности это был просто-напросто страх ребенка перед наказанием, которого следовало ожидать.

Он знал, что случится скандал, и хотел этого, хотел скандала, который не изгладится из памяти, не в пример всяким мелким пакостям, ведь они были не такими уж и мелкими, а теперь все же забыты или рассказываются как анекдотичные байки, с несуразной взрослой снисходительностью, с ухмылкой, а то и со смехом, с хлопаньем по жирным ляжкам, — все прощено и забыто во имя воспоминаний.

Он к этому приготовился. Постарался заранее представить себе, кто и как станет реагировать. Был готов примириться с чем угодно, принять любые последствия, ради этого спектакля, который непременно хотел устроить и увидеть. Акогда все произошло, как и предусмотрено, получилось, однако, куда страшнее, чем он думал. Ожидал он молчания, потом крика, но не такой тишины и не такого крика потом. Злоба, неприязненные выпады — разумеется, он полагал, что готов к ним, но к такой всеобщей злобе, к такой единодушной враждебности? Нет, сколь ни основательно все обдумал, он тем не менее не ведал, что творит.

Двадцать пять лет со дня окончания гимназии. До сих пор Виктор никогда не ходил на встречи одноклассников и, если память ему не изменяет, уже лет двадцать не получал приглашений. Возможно, они решили, что он так и так не придет, а возможно, и встреч никаких не было, ведь и на первые-то мало кто приходил. Их класс отнюдь не соответствовал идеалу тогдашних педагогов, именовавшемуся «неразделимое сообщество судеб». Сдав выпускные экзамены и получив аттестаты зрелости, они просто разошлись, с этакой холодной радостью, что больше нет нужды встречаться. Порвал этот класс и с давней школьной традицией «выпускного путешествия» — как правило, все абитуриенты вместе с классным руководителем и учителем греческого летели самолетом в Афины, к Акрополю, последняя общая фотография перед Парфеноном, первая большая попойка, хмель от узо и рецины. Они стали первым выпуском, который единодушно и без долгих споров объявил, что подобное итоговое путешествие никого не интересует.

И вот теперь, по прошествии двадцати пяти лет, они все до одного собрались в отдельном кабинете «Золотого тельца», ресторана, расположенного в пяти минутах ходьбы от школы. Растроганные, полные любопытства стояли у длинного накрытого стола, где стаканы для аперитива и бокалы для красного и белого вина ожидали начала торжества, которое затем продлится считанные двадцать пять минут либо, если посмотреть с других позиций, всю ночь до рассвета, — впрочем, сейчас никто не мог предугадать, как именно все обернется.

Какое множество восклицательных знаков после каждой фразы! Двадцать пять лет!!! Четверть века!!! Виктор ожидал увидеть корпулентных мужчин с лысинами, полнотелых мамаш, однако в большинстве все физически прекрасно сохранились, и были от этого в восторге, и то и дело хвалили друг друга, и с удовлетворением принимали похвалу. В сущности, только у одного Виктора волосы заметно поредели, а фигура начала зримо расплываться. Но при том что лица сияли счастьем, в настрое сквозила принужденность. Надо ли разыгрывать былого гимназиста, вернуться к давней роли, какую много лет назад исполнял в кругу этих людей по своей либо по их воле, или же просто демонстрировать, кем и каким стал с тех пор, чего достиг в жизни? Виктор никак не мог решить, прикидываются ли солидные, добропорядочные люди инфантильными, или же, наоборот, люди, оставшиеся инфантильными, изображают солидность, а тем временем каждого вновь прибывшего встречали громким «привет!». Вдобавок, к его удивлению, здесь присутствовал не только директор школы, но и многие из тогдашних учителей. Не верилось ему, что они вправду помнят учеников, которым преподавали более четверти века назад, но в первую очередь его удивило, что они еще живы. И собственные чувства, с какими он на них смотрел, приводили его в замешательство: к примеру, г-жа профессор Рехак, учительница математики, которую он ненавидел и боялся и которую все за глаза звали Ехидной, стала на редкость красивой старой дамой, весьма бодрой, весьма любопытной, притом помнящей всех по именам. Или г-жа профессор Шнайдер, преподававшая у девочек гимнастику, с нею он в школе, понятно, дела не имел, однако хорошо помнил, как она влепила Хильдегунде пощечину потому только, что та пришла в школу в джинсах, — сейчас она выглядела точь-в-точь как современная рекламная бабушка, о какой можно лишь мечтать: вместе с внуками она устраивает велопробеги и покупает им фирменные джинсы, непомерно дорогие для родителей. Профессор Шпацирер, латинист: его оживленная, раскрасневшаяся физиономия образцово сияла неистребимой жаждой наслаждений, которую сокрушит только смерть, но не возраст. Как же Виктор ненавидел его, когда на одном из переводных экзаменов Шпацирер задавал ему особенно каверзные вопросы, в результате Виктор засыпался и все каникулы готовился к переэкзаменовке. Проф. Шпацирер сказал ему тогда: «Если хочешь выдержать экзамен в классической, гуманитарной гимназии, тебе в конце концов необходимо уразуметь: гуманитарность не имеет ничего общего с гуманностью! Садись!»

Все уселись за стол.

Четырнадцать мальчиков, восемь девочек — с какой непринужденностью эти мужчины и женщины снова называли друг друга мальчиками и девочками! — семеро тогдашних учителей и директор, три десятка людей, с некоторой чопорностью наблюдающие, как метрдотель в черном и двое официантов в белых куртках сервируют аперитивы.

О книге Роберта Менассе «Изгнание из ада»

Клаудиа Пиньейро. Вдовы по четвергам

Отрывок из романа

Открыв холодильник, я какое-то время просто стояла без единой мысли в голове, держалась за ручку и рассеянным взглядом скользила по его содержимому, залитому холодным светом. До тех пор пока не зазвенел индикатор, напоминающий о том, что дверца открыта слишком долго и холодный воздух начал выходить. Лишь тогда я вспомнила, зачем здесь стою. Я поискала чего-нибудь поесть. Положила на тарелку вчерашние остатки, разогрела в микроволновке и поставила на стол. Скатерть стелить не стала, просто положила пальмовую салфетку, ту, что несколько лет назад привезла из Бразилии, из отпуска, который мы в последний раз провели все вместе, втроем. Всей семьей. Я села напротив окна, а не там, где обычно сидела, — когда я одна, мне нравится за едой смотреть в сад. В тот вечер, в тот самый вечер, Рони ужинал у Тано Скальи. Как всегда по четвергам. Но это был необычный четверг. Сентябрь 2001 года. Двадцать седьмое сентября. Тот самый четверг. Тогда мы все еще не отошли от шока, вызванного разрушением башен-близнецов в Нью-Йорке, и открывали письма в резиновых перчатках, опасаясь получить в конверте белый порошок. Хуани уже ушел. Я не спросила его, куда и с кем. Хуани не любил, когда я задавала ему такие вопросы. Но я и так знала. Или догадывалась, а значит, все равно что знала.

Тарелки я почти не испачкала. Уже несколько лет как я смирилась с тем, что мы не можем позволить себе домработницу на полный день, только пару раз в неделю к нам приходила женщина, выполнявшая черную работу. С тех пор я взяла за правило как можно меньше пачкать посуду, научилась не мять одежду и очень аккуратно расправлять кровать. Не потому, что это такой уж большой труд, нет, просто когда я мыла тарелки, заправляла постель или гладила белье, всякий раз вспоминала о том, что у меня раньше было и чего теперь я лишилась.

Я хотела выйти прогуляться, но побоялась встретиться с Хуани: вдруг он решит, что я за ним слежу. На улице стояла жара, ночь выдалась звездной и светлой. Мне не хотелось укладываться в постель и ворочаться без сна, раздумывая о какой-нибудь сделке с недвижимостью, которую никак не удавалось довести до конца. Тогда мне казалось, что все сделки распадаются раньше, чем я успеваю получить свои комиссионные. Уже несколько месяцев продолжался экономический кризис, и кому-то удавалось лучше, чем другим, делать вид, будто все идет по-прежнему, но так или иначе жизнь изменилась у всех. Или вот-вот должна была измениться. И у нас тоже. Я сходила к себе в комнату за сигаретами, решив все-таки прогуляться, что бы там ни взбрело в голову Хуани, а на улице мне всегда хочется курить. Проходя мимо комнаты сына, я подумала было заглянуть туда за сигаретой. Хотя знала, что все равно не найду там того, что искала на самом деле, просто мне нужно было оправдание, чтобы войти, несмотря на то что утром я уже все проверила, когда заправляла его кровать и убиралась в комнате, и тоже ничего не нашла. На моем прикроватном столике лежала новая пачка, я открыла ее, вытащила сигарету, зажгла и спустилась по лестнице к выходу. Но тут вернулся Рони, и планы пришлось поменять. Этой ночью все шло не так, как хотелось бы. Рони направился прямо к бару.

— Странно, ты сегодня так рано… — сказала я, все еще стоя на лестнице.

— Да, — ответил он и двинулся наверх, прихватив стакан и бутылку виски.

Я немного выждала и поднялась следом за ним. Прошла в спальню, но его там не было. В ванной тоже. Заглянула на открытый балкон. Там он и оказался — сидел в шезлонге и потягивал виски. Я пододвинула стул, тихо села рядом с ним и стала молча глядеть в том же направлении, что и он. Хотела, чтобы он мне что-нибудь сказал. Я не ждала ничего важного, или забавного, или просто осмысленного — мне надо было, чтобы он всего лишь произнес несколько слов, выполнил свою часть того обмена банальностями, в который со временем превратились наши разговоры. В цепочку пустых фраз, которые заполняли тишину, хотя сами по себе они были ничем не лучше молчания. Скорлупки от слов. В ответ на мои жалобы Рони отговаривался тем, что мы проводим вместе слишком много времени: — о чем рассказывать, если большую часть дня мы не расстаемся. Это началось шесть лет назад, когда Рони потерял работу и все никак не мог устроиться на новое место. Пару раз что-то наклевывалось, но дело ничем не кончилось. Не то чтобы мне обязательно нужно было выяснить, почему из наших отношений исчезли слова, скорее мне хотелось понять, почему я только недавно обнаружила: молчание прижилось в нашем доме, словно дальний родственник — и выгнать нельзя, и терпеть дальше нет мочи. И еще мне было важно разобраться, почему это меня не огорчает. Вероятно, боль воцарялась постепенно, в молчании. Как и само молчание.

— Пойду возьму еще бокал, — наконец сказала я.

— И принеси лед, Вирхиния! — прокричал мне вслед Рони.

Я пошла на кухню и, пока доставала лед из морозильника, все думала о том, почему Рони сегодня вернулся так рано. Скорее всего, он там с кем-то поссорился. Конечно, с самим Тано Скальей или с Густаво. Точно не с Мартином Уровичем, Мартин уже давно перестал с кем-нибудь спорить, даже с самим собой. Вернувшись на балкон, я прямо спросила его — не узнавать же о ссоре завтра за игрой в теннис от жены одного из них. С тех пор как он остался без работы, Рони вечно ходит обиженный и умудряется выплескивать досаду в самый неподходящий момент. Тот самый механизм социальной адаптации, из-за которого мы не говорим того, чего не следует, в случае моего мужа в последнее время определенно стал давать сбой.

— Нет, я ни с кем не ссорился.

— А почему же ты вернулся так рано? По четвергам ты никогда не приходишь раньше трех часов ночи.

— А сегодня пришел, — отрезал он.

Больше он ничего не добавил, да и мне ответить было нечего. Рони встал и подвинул шезлонг поближе к перилам, и теперь я видела лишь его спину. Но он поступил так не для того, чтобы обидеть меня. Он вел себя как зритель, которому хочется получше разглядеть сцену. Наш дом расположен по диагонали от жилища семейства Скалья, участка через два-три. Но наш дом — самый высокий на улице, поэтому, хотя тополя во дворе у Итуриа немного закрывали обзор, с балкона были неплохо видны крыша, сад и бассейн наших знакомых. Рони смотрел на бассейн. Фонари не горели, так что ничего особенного разглядеть не удавалось. Только общие очертания, силуэты, рябь на воде, тени, скользящие по бирюзовой плитке.

Я подошла и облокотилась на спинку шезлонга Рони. Было очень тихо, лишь тополя у Итуриа шумели, шелестели листьями в теплом воздухе, будто посреди этой звездной ночи вдруг пошел дождь. Я не знала, уйти мне или остаться, потому что, несмотря на свой отсутствующий вид, Рони не дал мне понять, что хочет, чтобы я ушла, а это уже значило довольно много. И я смотрела на него сзади. Муж нервно двигал шезлонг туда-сюда, никак не мог найти подходящее положение. Потом я поняла, что он не нервничал, а боялся, но тогда я этого не знала. Такое сложно было заподозрить, он же никогда ничего не боялся. Даже того, чего боялась я, этот страх появился несколько месяцев назад и не оставлял меня ни днем, ни ночью. Из-за него я застывала перед открытым холодильником, забывая, что ищу. Этот страх я испытывала постоянно, даже когда притворялась, даже когда смеялась, даже когда разговаривала на любую тему, даже когда играла в теннис или подписывала договор. Он терзал меня и той ночью, когда, несмотря на дистанцию, которую сохранял Рони, мне удалось выговорить довольно естественным тоном:

— Хуани ушел.

— С кем? — поинтересовался муж.

— Я его не спросила.

— И когда вернется?

— Не знаю. Он пошел кататься на роликах.

Мы еще немного помолчали, и я добавила:

— На автоответчике было сообщение от Ромины, она сказала, что ждет его гулять. А вдруг «гулять» у них — это какое-то тайное слово?

— Гулять значит гулять, Вирхиния.

— Думаешь, можно не волноваться?

— Думаю.

— Он будет с ней.

— С ней.

И мы снова замолчали.

Потом мы, наверное, говорили еще о чем-то, я не помню. Все те же штампы, предусмотренные нашим негласным договором. Рони снова налил себе виски, я пододвинула ему лед. Он схватил слишком много, целую пригоршню, и несколько кубиков упали на пол и покатились к перилам. Рони уставился на них, на некоторое время позабыв о доме напротив. Он смотрел на лед, а я смотрела на него. Так бы мы и продолжали глядеть каждый на свое, но тут у бассейна Скальи вдруг зажглись фонари и сквозь похожий на шум дождя шелест тополей стало возможно различить голоса. Смех Тано. Музыку, что-то вроде современного джаза в миноре.

— Диана Кралл*? — спросила я, но Рони не ответил.


* Диана Кралл — канадская джазовая пианистка и певица.

Он вдруг насторожился, встал, раздавив кусочки льда, сел обратно, поднес кулаки ко рту и стиснул зубы. Я поняла, что он о чем-то умалчивает, поэтому и закрывает рот, чтобы не проговориться. Он должен был что-то там увидеть, вот и не мог оторвать глаз от бассейна. А еще раньше случилась ссора, сцена ревности или прозвучали резкие слова, на которые он обиделся. Или шутка, за которой крылась издевка, — любимый прием Тано, подумалось мне. Рони снова встал и подошел к самым перилам, чтобы получше видеть. Он выпил свой виски. Он стоял между тополей, смотрел и не давал хоть что-нибудь разглядеть мне. Вдруг я услышала плеск воды и подумала, что это кто-то нырнул в бассейн.

— Кто это прыгнул? — спросила я.

Ответа не последовало. Не то чтобы мне хотелось услышать чье-то имя, но меня раздражало молчание, оно словно стена, на которую я натыкаюсь всякий раз, когда хочу стать ближе к своему мужу. Все бесполезно, лучше мне уйти. Я не разозлилась, просто было очевидно, что Рони сейчас не здесь, не со мной, а там, через улицу, плещется в бассейне вместе со своими друзьями. Я уже начала было спускаться вниз по лестнице, когда джаз, доносившийся из дома Тано, вдруг оборвался на середине музыкальной фразы, будто сломав ее.

Я прошла на кухню и вымыла стакан тщательнее, чем нужно. Голова моя буквально пухла от разных мыслей, кажется, они там уже не помещались. Я думала о Хуани, а не о Рони. Эти мысли приходили мне в голову против моей воли, и я изобретала всякие средства, чтобы избавиться от них. Некоторые считают овец, чтобы заснуть, а я старалась думать о незакрытых сделках с недвижимостью, о тех людях, которым я показывала дом Гомеса Пардо, о том, что мне повезет, если Канетти получат кредит на покупку, о том, что я забыла получить кое-какие бумаги от Абревайи. Перед глазами опять стоял Хуани, а вовсе не Рони. Я видела Хуани отчетливо, ярко. Я вытерла стакан и поставила на полку, но потом снова взяла его и налила воды: этой ночью, чтобы заснуть, мне потребуется какое-нибудь лекарство. После которого я рухну на кровать как подкошенная. В аптечке должна еще оставаться подходящая таблетка. К счастью, я не успела ничего принять, потому что вдруг услышала быстрые шаги на лестнице, а затем крик и тяжелый звук падения. Я выбежала и увидела своего мужа на полу, из кровавой раны на ноге у него торчал осколок кости. Меня зашатало, все вокруг поплыло, но надо было взять себя в руки, ведь кроме меня ему никто не поможет, я поблагодарила судьбу за то, что не успела ничего выпить. Нужно наложить жгут, а я понятия не имею, как этот жгут накладывается, хотя бы перевязать ногу первой попавшейся под руку чистой салфеткой — остановить кровь, и позвонить в «скорую», хотя нет, «скорая» обычно едет очень долго, лучше самим ехать в больницу и не забыть оставить записку Хуани: «Мы с твоим отцом уехали по одному делу, но скоро вернемся, если что — звони мне на мобильный. Все хорошо. Надеюсь, у тебя тоже. Целую. Мама».

Пока я тащила Рони к автомобилю, он кричал от боли, и вот тут-то я окончательно пришла в себя.

— Вирхиния, отвези меня к Тано, — кричал он.

Я не обратила на его слова особого внимания, решила, что он бредит от боли, и как могла запихнула его на заднее сиденье автомобиля.

— Да отвези же меня к Тано, твою мать! — снова заорал он и тотчас потерял сознание.

Потом в больнице мне сказали, что от боли, но нет, вряд ли. Я ехала с максимально возможной скоростью, не обращая внимания ни на знаки «Осторожно, дети», ни на лежачих полицейских. Я не притормозила, даже когда увидела Хуани, перебегавшего босиком боковую улицу. Следом мчалась Ромина. Как будто за ними кто-то гонится, да, эти двое постоянно убегают от кого-то, подумала я. Коньки он уже где-то забыл. Хуани вечно все теряет. Но сейчас я не могла позволить себе думать о Хуани. Только не этой ночью. По дороге к главным воротам Рони очнулся. Все еще не совсем придя в себя, он выглянул в окно, пытаясь сообразить, где находится, но, кажется, так и не понял. Он уже не кричал. За два квартала до выезда из Лос-Альтоса нам встретился джип Тересы Скальи.

— Это Тереса? — спросил Рони.

— Да.

Рони схватился за голову и заплакал, сначала тихо, как-то жалобно, а потом со всхлипами. Через зеркало заднего вида я смотрела на него, скорчившегося и несчастного. Попробовала поговорить с ним, успокоить, но все было бесполезно, так что мне пришлось терпеть его причитания. Как тупую боль, которая понемногу овладевает тобой, как разговоры, состоящие из слов-скорлупок.

Когда мы приехали в больницу, я уже не обращала внимания на рыдания мужа. Но он еще плакал.

— Что же вы так плачете? — спросил его дежурный врач. — Вам очень больно?

— Мне страшно, — ответил Рони.

О книге Клаудии Пиньейро «Вдовы по четвергам»

Джон Дербишир. Простая одержимость

Авторское вступление к книге

В августе 1859 года Бернхард Риман стал членом-корреспондентом Берлинской академии наук; это была большая честь для тридцатидвухлетнего математика. В согласии с традицией Риман по такому случаю представил академии работу по теме исследований, которыми он был в то время занят. Она называлась «О числе простых чисел, не превышающих данной величины». В ней Риман исследовал простой вопрос из области обычной арифметики. Чтобы понять этот вопрос, сначала выясним, сколько имеется простых чисел, не превышающих 20. Их восемь: 2, 3, 5, 7, 11, 13, 17 и 19. А сколько простых чисел, не превышающих тысячи? Миллиона? Миллиарда? Существует ли общий закон или общая формула, которые избавили бы нас от прямого пересчета?

Риман взялся за эту проблему, используя самый развитый математический аппарат своего времени — средства, которые даже сегодня изучаются только в продвинутых институтских курсах; кроме того, он для своих нужд изобрел математический объект, сочетающий в себе мощь и изящество одновременно. В конце первой трети своей статьи он высказывает некоторую догадку относительно этого объекта, а далее замечает:

«Хотелось бы, конечно, иметь строгое доказательство этого факта, но после нескольких недолгих бесплодных попыток я отложил поиск такого доказательства, поскольку этого не требуется для непосредственных целей моего исследования».

Эта высказанная по случаю догадка оставалась почти незамеченной в течение десятилетий. Но затем, по причинам, которые я поставил себе целью описать в данной книге, она постепенно завладела воображением математиков, пока не достигла статуса одержимости, непреодолимой навязчивой идеи.

Гипотеза Римана, как стали называть эту догадку, оставалась навязчивой идеей в течение всего XX столетия и остается таковой по сей день, отразив к настоящему моменту все без исключения попытки доказать ее или опровергнуть. Эта одержимость Гипотезой Римана стала сильна как никогда после того, как в последние годы были успешно решены другие великие проблемы, долгое время остававшиеся открытыми: Теорема о четырех красках (сформулирована в 1852 году, решена в 1976), Последняя теорема Ферма (сформулирована, по-видимому, в 1637 году, доказана в 1994), а также многие другие, менее известные за пределами мира профессиональных математиков. Гипотеза Римана сегодня — это гигантский Белый Кит математических исследований.

Гипотеза Римана поглощала внимание математиков в течение всего XX века. Вот что говорил Давид Гильберт, один из виднейших математических умов своего времени, обращаясь ко второму международному конгрессу математиков:

«В теории распределения простых чисел в последнее время Адамаром, де ля Валле Пуссеном, фон Мангольдтом и другими сделаны существенные сдвиги. Но для полного решения проблемы, поставленной в исследовании Римана „О числе простых чисел, не превышающих данной величины“, необходимо прежде всего доказать справедливость исключительно важного утверждения Римана <: : :>».

Далее Гильберт приводит формулировку Гипотезы Римана. А вот как сто лет спустя высказался Филип А. Гриффитс, директор Института высших исследований в Принстоне, а ранее — профессор математики в Гарвардском университете. В своей статье, озаглавленной «Вызовы исследователям XXI века», в январском номере Journal of the American Mathematical Society за 2000 год он пишет:

«Несмотря на колоссальные достижения XX века, десятки выдающихся проблем все еще ожидают своего решения. Наверное, большинство из нас согласится, что следующие три проблемы относятся к числу наиболее вызывающих и интересных.

Первой из них является Гипотеза Римана, которая дразнит математиков уже 150 лет <: : :>».

Интересным явлением в Соединенных Штатах в последние годы XX века стало появление частных математических исследовательских институтов, финансируемых богатыми любителями математики. И Математический институт Клея (основанный в 1998 году бостонским финансистом Лэндоном Т. Клеем), и Американский математический институт (основан в 1994 году калифорнийским предпринимателем Джоном Фраем) ориентировали свои исследования на Гипотезу Римана. Институт Клея установил премию в миллион долларов за ее доказательство или опровержение. Американский математический институт обращался к Гипотезе на трех полномасштабных конференциях (в 1996, 1998 и 2000 годах), собравших исследователей со всего мира. Помогут ли эти новые подходы и инициативы в конце концов победить Гипотезу Римана, пока не ясно.

В отличие от Теоремы о четырех красках или Последней теоремы Ферма Гипотезу Римана нелегко сформулировать так, чтобы сделать ее понятной для нематематика, потому что она составляет самую суть одной трудной для понимания математической теории. Вот как она звучит:

Гипотеза Римана

Все нетривиальные нули дзета-функции имеют вещественную часть, равную одной второй.

Для обычного читателя, даже хорошо образованного, но без продвинутой математической подготовки, это, вероятно, полная бессмыслица. С равным успехом можно было бы сформулировать Гипотезу на церковнославянском. В данной книге параллельно с описанием истории Гипотезы и ряда людей, имевших к ней отношение, я попытался довести этот глубокий и таинственный вывод до уровня, доступного широкому читателю, сообщая при этом ровно столько математических сведений, сколько необходимо для понимания Гипотезы.

*

План книги очень простой. Главы с нечетными номерами (сначала они планировались как главы с простыми номерами, но я подумал, что не стоит казаться слишком умным) содержат математические объяснения, подводя читателя — надеюсь, плавно — к пониманию Гипотезы Римана и к осознанию ее важности. В главах с четными номерами раскрываются исторические и биографические подробности.

Изначально я собирался сделать эти две нити повествования независимыми, так чтобы читатели, недолюбливающие формулы, могли наслаждаться только четными главами, а читатели, которых не слишком интересуют история и байки про математиков, могли спокойно читать нечетные. Реализовать этот план мне удалось не в полной мере, и я теперь сомневаюсь, что со столь запутанным предметом это вообще возможно. Тем не менее в своей основе планировавшееся разбиение сохранилось. Математики намного больше в нечетных главах и намного меньше в четных, и читатель волен, разумеется, попытаться следовать при чтении той или иной линии. Правда, я все же надеюсь, что вы прочтете книгу целиком.

Книга предназначена для понятливого и любознательного читателя-нематематика. Такое утверждение, конечно, вызывает целый ряд вопросов. Что имеется в виду под «нематематиком»? Какой уровень математических знаний предполагается у читателя? Ну, начнем с того, что каждый хоть что-то знает из математики. Наиболее образованные люди могут, вероятно, иметь смутное представление о том, что такое математический анализ. Я думаю, что мне удалось написать книгу, отвечающую уровню тех читателей, кто был в терпимых отношениях со школьной математикой и, возможно, прослушал пару институтских курсов по математике. Первоначально я собирался объяснить Гипотезу Римана вообще без использования математического анализа. Такая постановка задачи оказалась немного слишком оптимистичной; в результате набрались три главы, содержащие (в очень ограниченном объеме) самый элементарный анализ, причем все необходимое объясняется по ходу дела.

Практически все остальное — это просто арифметика и элементарная алгебра: раскрытие скобок в выражениях типа (a + b)_(c+d) или преобразования уравнений, позволяющие превратить S = 1 + x S в S = 1=(1 — x). Еще потребуется готовность читателя принять кое-какие сокращенные обозначения, позволяющие пощадить мускулы кисти руки при переписывании математических выражений. Я могу утверждать по крайней мере следующее: я не думаю, что Гипотезу Римана можно объяснить, используя математику более элементарную, чем та, что излагается в этой книге; поэтому если, закончив чтение, вы так и не будете понимать, в чем состоит Гипотеза, то можете быть уверены, что вы этого никогда не поймете.

*

Многие профессиональные математики и историки математики великодушно откликнулись на мои просьбы о помощи. Я глубоко благодарен целому ряду людей, добровольно уделивших мне время, за данные мне советы (которым я не всегда следовал), за их терпение, когда им приходилось отвечать на одни и те же тупые вопросы, а одному из них я особенно благодарен за оказанное мне гостеприимство. Вот эти люди: Джерри Александерсон, Том Апостол, Мэтт Брин, Брайан Конри, Хэролд Эдвардс, Деннис Хеджхал, Артур Джаффе, Патрисио Лебеф, Стивен Миллер, Хью Монтгомери, Эрвин Нейеншвандер, Эндрю Одлыжко, Сэмюэль Паттерсон, Питер Сарнак, Манфред Шредер, Ульрике Форхауер, Матти Вуоринен и Майк Вестморланд. За все серьезные ошибки в книге несу ответственность я, а не они. Бригитт Брюггеман и Херберт Айтенайер помогли мне восполнить пробелы в немецком. Заказы на статьи от моих друзей из National Review, The New Criterion и The Washington Times позволяли кормить моих детей, пока я работал над книгой. Многочисленные читатели моих онлайновых колонок помогли мне осознать, какие именно математические идеи представляют наибольшую трудность для понимания нематематиками.

Вместе с благодарностями приходится принести и примерно такое же количество извинений. Книга посвящена предмету, который целый ряд лучших умов человечества интенсивно исследует на протяжении сотни лет. В рамках отведенного объема и в соответствии с выбранным методом изложения пришлось выкинуть целые области исследований, связанных с Гипотезой Римана. В книге вы не найдете ни слова ни о гипотезе плотности, ни о приближенном функциональном уравнении, ни даже о целом захватывающем направлении, лишь недавно пробудившемся к активной жизни после долгой спячки, — исследовании моментов дзета-функции. Не будут также упомянуты обобщенная гипотеза Римана, модифицированная обобщенная гипотеза Римана, расширенная гипотеза Римана, большая гипотеза Римана, модифицированная большая гипотеза Римана и квазириманова гипотеза.

Еще огорчительнее, что в моей книге не встретится имен многих ученых, которые десятилетиями трудятся на этом поприще, не покладая рук. Это Энрико Бомбьери, Амит Гош, Стив Гонек, Хенрик Иванек (в половине приходящей к нему электронной корреспонденции указан адресат «Хенри К. Иванек»), Нина Снейт и многие другие. Я приношу им свои искренние извинения. Когда работа начиналась, я и не подозревал, какой груз взваливаю на свои плечи. Эта книга с легкостью могла оказаться в три или в тридцать раз длиннее, но мой редактор уже шарил под столом в поисках бензопилы.

И еще одна благодарность. Я придерживаюсь того суеверия, что всякая книга, выходящая за рамки ремесла, — другими словами, всякая книга, написанная с тщанием и любовью, — имеет своего духа-хранителя. Этим я просто хочу сказать, что за всякой книгой стоит определенный конкретный человек, образ которого не покидает мысли автора во время работы и личность которого добавляет красок его страницам. (В художественной литературе, боюсь, таким человеком слишком часто оказывается сам автор.)

Дух-хранитель этой книги, чей взгляд через плечо я, казалось, временами ловил, пока писал, чье легкое покашливание в соседней комнате я иногда слышал в своем воображении и кто неслышно действует за сценой и в математических, и в исторических главах, — это Бернхард Риман. Чтение того, что написано им, и того, что написано о нем, вызвало во мне смешанные чувства по отношению к этому человеку: глубокое сочувствие к его неприспособленности к жизни в обществе, подорванному здоровью, выпавшим на его долю тяжелым утратам и хронической бедности смешано с благоговением перед невероятной мощью его ума и силой его сердца.

Книгу следует посвятить кому-то из живущих, чтобы посвящение могло доставить удовольствие. Я посвятил эту книгу своей жене, которая совершенно точно знает, насколько это посвящение искренне. Но в определенном смысле, и это нельзя обойти молчанием в предисловии, эта книга принадлежит Бернхарду Риману, который за свою короткую жизнь, омраченную многими горестями, оставил людям столь много имеющего непреходящую ценность — включая и задачу, которая продолжает манить их через полторы сотни лет после того, как он с типичной для себя застенчивостью упомянул о своих «недолгих бесплодных попытках» ее решить.

О книге Джона Дербишира «Простая одержимость»

Иэн Стюарт. Истина и красота. Всемирная история симметрии

Отрывок из книги

На календаре 13 мая 1832 года. В рассветной дымке два молодых француза стоят друг против друга с пистолетами в руках. Дуэль — из-за молодой женщины. Выстрел; один из юношей падает смертельно раненным на землю. Ему всего 21 год; перитонит убивает его через два дня, и его хоронят в общей могиле. Одна из наиболее важных идей в истории математики и науки едва не погибает вместе с ним.

Оставшийся в живых дуэлянт так и остался неизвестным; погибший же — Эварист Галуа, политический революционер, одержимый математикой. В полном собрании его работ едва наберется шестьдесят страниц, и тем не менее наследие Галуа произвело революцию в математике. Он изобрел язык, позволяющий описывать симметрии в математических структурах и выводить их следствия.

Сегодня этот язык, известный как «теория групп», используется во всей чистой и прикладной математике, причем отвечает за формирование закономерностей в физическом мире. Симметрия играет центральную роль на передовых рубежах физики, в квантовом мире сверхмалого и релятивистском мире сверхбольшого. Симметрия может даже проложить дорогу к долгожданной «Теории Всего» — математическому объединению двух ключевых направлений в современной физике. И все это началось с простого вопроса по алгебре — вопроса о решениях математических уравнений, то есть о нахождении «неизвестного» числа на основе нескольких математических подсказок.

Симметрия — это не число и не форма, но специальный вид преобразований, то есть некоторый способ «шевелить» объект. Если объект выглядит неизменным после преобразования, то данное преобразование представляет собой симметрию. Например, квадрат выглядит так же, как раньше, если его повернуть на прямой угол.

Эта идея — серьезно расширенная и усовершенствованная — лежит в основе того, как современная наука понимает вселенную и ее происхождение. Теория относительности Альберта Эйнштейна основана на принципе, согласно которому законы физики должны оставаться неизменными во всех точках пространства и с течением времени. Другими словами, законы должны быть симметричны относительно движений в пространстве и течения времени. Квантовая физика говорит нам, что все во вселенной состоит из набора очень маленьких «фундаментальных» частиц. Поведение этих частиц управляется математическими уравнениями — законами природы, и эти законы снова обладают симметриями. Частицу можно математически преобразовать в совсем другие частицы, и эти преобразования также оставляют законы физики неизменными.

Все эти концепции — как и самые последние, относящиеся к рубежам современной физики, — не были бы открыты без глубокого математического понимания симметрии. Такое понимание пришло из чистой математики; роль симметрии в физике проявилась позднее. Чрезвычайно полезные идеи могут возникать из чисто абстрактных рассуждений — нечто вроде того, что физик Юджин Вигнер назвал «непостижимой эффективностью математики в естественных науках». Когда дело касается математики, мы порой получаем на выходе больше, чем вкладывали изначально.

Начиная с писцов древнего Вавилона и заканчивая физиками двадцать первого столетия, «Почему в красоте правда» повествует, как математики наткнулись на концепцию симметрии и как казавшийся бесцельным поиск формул, которых, как выяснилось, вообще не существует, открыл новое окно во вселенную и произвел переворот в естественных науках и математике. Говоря более широко, история симметрии иллюстрирует, как культурное влияние и историческую непрерывность великих идей можно выпукло отразить на фоне как политических, так и научных сдвигов и переворотов.

Первая половина книги может на беглый взгляд показаться вовсе не имеющей отношения к симметрии и лишь вскользь относящейся к реальному физическому миру. Причина в том, что в качестве доминирующей идеи симметрия появилась не так, как можно было бы этого ожидать, — т. е. не через геометрию. Вместо этого глубинно прекрасная и жизненно необходимая концепция симметрии, которой сегодня пользуются математики и физики, пришла к нам из алгебры. Поэтому значительная часть данной книги описывает поиск решений алгебраических уравнений. Может показаться, что это сугубо технический момент, однако в действительности это поистине захватывающее приключение, многие из ключевых участников которого прожили необычные и драматические жизни. Математики — живые люди, пусть даже иногда они теряются за своими абстрактными размышлениями. Некоторые из них могут позволить логике слишком сильно вмешиваться в их жизнь, но мы снова и снова будем убеждаться, что нашим героям не чуждо ничто человеческое. Мы увидим, как они жили и умирали, прочтем об их любовных историях и дуэлях, жестоких спорах из-за приоритета, сексуальных скандалах, пьянстве и болезнях, а по ходу дела увидим, как пробивали себе дорогу их математические идеи, изменявшие мир.

Начиная с десятого столетия до Рождества Христова и вплоть до кульминации в начале XIX века, связанной с фигурой Галуа, повествование шаг за шагом поведет нас по пути завоевания уравнений — дороге, которая в конце концов зашла в тупик, когда математики попытались победить так называемую «квинтику» — уравнение, в которое входит пятая степень неизвестного. Перестали ли их методы работать из-за того, что в уравнении пятой степени крылись какие-то фундаментальные отличия? Или же можно было найти похожие, но более мощные методы, с помощью которых удалось бы получить формулы для его решения? Застряли ли математики из-за того, что встретили настоящую преграду, или им просто отказала сообразительность?

Важно понимать, что факт существования решений уравнений пятой степени был достоверно установлен. Вопрос состоял в том, всегда ли их можно представить алгебраической формулой. В 1821 году молодой норвежец Нильс Хенрик Абель доказал, что уравнение пятой степени нельзя решить алгебраическими средствами. Его доказательство, однако, было несколько таинственным и довольно непрямым. Он доказал, что никакого общего решения быть не может, но при этом оставалось непонятно почему.

Именно Галуа открыл, что невозможность решения уравнения пятой степени вытекает из симметрий этого уравнения. Если эти симметрии проходят, так сказать, тест Галуа (это означает, что они устроены некоторым очень специальным образом, который я не буду объяснять прямо сейчас), то уравнение можно решить с помощью алгебраической формулы. Если симметрии не проходят тест Галуа, то никакой такой формулы нет.

Общее уравнение пятой степени нельзя решить с помощью формулы, потому что у него неправильные симметрии.

Это эпического масштаба открытие составляет второй сюжет данной книги — сюжет группы, т. е. математического «исчисления симметрий». Галуа перенял древнюю математическую традицию — алгебру — и развил ее, создав новый инструмент для изучения симметрии.

Пусть пока что слова вроде «группы» останутся необъясненным специальным жаргоном. Когда значение таких слов станет важным для нашего рассказа, я приведу все необходимые пояснения. Но иногда нам будет требоваться всего лишь подходящий термин, чтобы иметь ориентиры в нашем рассказе. Если вы наткнетесь на что-то в этом роде — на то, что выглядит как профессиональный жаргон, но непосредственно не объясняется, — отнеситесь к этому просто как к указателю на нечто полезное, чей конкретный смысл пока не играет большой роли. Иногда это значение будет проясняться по мере дальнейшего чтения. «Группа» — как раз такой случай, но мы поймем, что это такое, не раньше, чем дойдем до середины книги.

Наш рассказ также затрагивает вопрос о любопытной значимости в математике некоторых конкретных чисел. Я говорю сейчас не о фундаментальных физических постоянных, а о математических постоянных, таких как π(греческая буква пи). Скорость света, например, могла бы в принципе иметь любое значение, но так случилось, что в нашей вселенной она составляет 300 000 метров в секунду. С другой стороны, число πимеет значение, немногим большее, чем 3,14159, и ничто в мире не может его изменить.

Неразрешимость уравнений пятой степени говорит нам, что, как и π, число 5 также довольно необычно. Это наименьшее число, для которого соответствующая группа симметрии не проходит тест Галуа. Другой занятный пример — это последовательность чисел 1, 2, 4, 8. Математики открыли серию расширений концепции обычных «вещественных» чисел — сначала строятся комплексные числа, а затем нечто, называемое кватернионами и, далее, октонионами. Они соответственно конструируются из двух экземпляров вещественных чисел, из четырех экземпляров и из восьми экземпляров. Кто же следующий? Естественная догадка — 16, но на самом деле дальнейших разумных расширений числовых систем нет. Это замечательный и глубокий факт. Он говорит нам, что число 8 — особенное, причем не в каком-нибудь поверхностном смысле, а в терминах глубинных структур самой математики.

Кроме чисел 5 и 8 в этой книге появятся некоторые другие, среди которых надо в первую очередь отметить 14, 52, 78, 133 и 248. Эти любопытные числа представляют собой размерности пяти «исключительных групп Ли», и их влияние пронизывает всю математику и значительную часть математической физики. Эти числа — главные действующие лица в математической драме, тогда как другие числа, с первого взгляда мало чем отличающиеся, — всего лишь статисты.

Математики открыли, насколько эти числа особенные, в конце девятнадцатого столетия, когда родилась современная абстрактная алгебра. Существенны не числа сами по себе, но роль, которую они играют в основаниях алгебры. С каждым из этих чисел связан математический объект, называемый группой Ли и обладающий уникальными и замечательными свойствами. Эти группы играют фундаментальную роль в современной физике, они связаны с глубокими структурами пространства, времени и материи.

Это и подводит нас к заключительному сюжету — фундаментальной физике. Физики давно задавались вопросом, почему пространство имеет три измерения, а время — одно; иными словами, почему мы живем в четырехмерном пространстве—времени? Теория суперструн — самая современная попытка объединить всю физику в единое целое, управляемое набором взаимосогласованных законов — привела физиков к вопросу, может ли пространство—время иметь дополнительные «скрытые» измерения. Идея может показаться бредовой, но у нее имеются неплохие исторические прецеденты. Из всех свойств теории суперструн присутствие дополнительных измерений вызывает, наверное, меньше всего возражений.

Куда больше вопросов вызывает другое свойство — вера в то, что формулировка новой теории пространства и времени зависит главным образом от той математики, на которой основаны теория относительности и квантовая теория — два столпа, на которых покоится современная физика. Объединение этих взаимно противоречащих теорий воспринимается как математическое упражнение, а не как процесс, требующий новых революционных экспериментов. Ожидается, что математическая красота сыграет роль необходимого предварительного условия для физической истины. Это допущение может таить в себе опасность. Важно не потерять из виду физический мир, так что, какая бы теория в конце концов ни родилась из современных построений и какой бы замечательной ни была ее математическая родословная, она не освобождается от проверки экспериментами и наблюдениями.

Как бы то ни было, на данный момент имеются веские причины придерживаться математического подхода. Одна такая причина состоит в том, что до тех пор, пока по-настоящему убедительная объединенная теория не сформулирована, никто не знает, какие эксперименты осуществлять. Другая причина в том, что математическая симметрия играет фундаментальную роль как в теории относительности, так и в квантовой теории — в двух областях, демонстрирующих значительный дефицит взаимно согласованных позиций, — так что особую ценность приобретают любые, пусть даже совсем небольшие области, в которых такой согласованности удается добиться. Возможные структуры пространства, времени и материи определяются своими симметриями, и некоторые из наиболее важных возможностей могут быть связаны с исключительными структурами в алгебре. Может быть, пространство—время обладает теми свойствами, которые мы наблюдаем, потому что математика допускает к участию в финальном туре только небольшое число специальных форм. Если так, то вполне разумно прислушиваться к тому, что говорит математика.

Почему вселенная выглядит столь математической? На этот вопрос предлагались разнообразные ответы, но ни один из них не кажется мне достаточно убедительным. Отношения симметрии между математическими идеями и физическим миром, равно как и симметрия между нашим чувством красоты и наиболее глубокими и важными математическими формами, представляют собой глубокую и, быть может, неразрешимую загадку. Никто из нас не знает, почему красота есть истина, а истина — красота. Все, что нам остается, — это созерцать бесконечное разнообразие их взаимоотношений.

О книге Иэна Стюарта «Истина и красота. Всемирная история симметрии»

Нил Шубин. Внутренняя рыба: История человеческого тела с древнейших времен до наших дней

Отрывок из книги

Впервые я увидел одну из тех рыб, что сохранились внутри нас, снежным июльским днем, исследуя породы возрастом 375 миллионов лет на острове Элсмир, около 80° северной широты. Вместе с коллегами я добрался до этого далекого безлюдного острова, чтобы обнаружить одну из ключевых стадий перехода от рыб к наземным животным. Из скалы торчала рыбья голова — и не просто голова, а удивительно плоская. Едва увидев ее, мы поняли, что нашли что-то важное. Если внутри каменного склона нам удастся отыскать другие части скелета этой рыбы, они откроют нам тайны ранних стадий развития нашего черепа, нашей шеи и даже наших конечностей.

Что эта плоская голова сообщала нам о выходе рыб на сушу? Или, если говорить о моих собственных безопасности и комфорте, почему я был в Арктике, а не на Гавайях? Ответить на эти вопросы можно лишь рассказав о том, как мы находим древние ископаемые остатки и как используем их, чтобы разобраться в нашем прошлом.

Ископаемые остатки — один из важнейших источников данных, позволяющих нам познать самих себя. Другие источники подобной информации — гены и зародыши, о них речь пойдет позже. Но немногие знают, что поиск ископаемых — довольно точная наука и мы нередко можем предсказать, что и где обнаружим. В городе мы работаем над тем, чтобы в поле у нас были максимальные шансы преуспеть. А затем полагаемся на удачу.

Это парадоксальное соотношение расчета и случая лучше всех охарактеризовал Дуайт Эйзенхауэр в известном изречении: «Готовясь к сражениям, я всегда убеждался, что планы бесполезны, но планировать необходимо». Эти слова как нельзя лучше выражают суть полевой работы палеонтологов. Мы делаем всевозможные расчеты, как добраться до многообещающих местонахождений ископаемых, но, когда мы прибываем на место, оказывается, что все наши планы полевых исследований можно спокойно выбросить на свалку. Приземленные факты меняют самые блестящие расчеты.

Но все же мы можем задумывать экспедиции с целью ответить на конкретные научные вопросы. Исходя из нескольких простых идей, о которых я расскажу ниже, мы можем предсказывать, где можно обнаружить важные ископаемые остатки. Конечно, у нас никогда нет стопроцентной гарантии успеха, но, если повезет, можно найти что-то по-настоящему интересное. Вся моя научная карьера была построена именно на этом: я искал древних млекопитающих, чтобы узнать о происхождении млекопитающих, древнейших лягушек, чтобы узнать о происхождении лягушек, и некоторых из древнейших четвероногих, чтобы узнать о выходе рыб на сушу.

В наши дни обнаруживать новые местонахождения стало значительно проще, чем прежде. Благодаря геологическим исследованиям, проводимым местными властями и нефтегазовыми компаниями, нам стало больше известно о геологии многих районов. Интернет дает возможность оперативно работать с картами, данными аэрофотосъемки и материалами различных исследований. Где бы вы ни жили, сегодня я, не вставая из-за ноутбука, могу определить, есть ли перспективные места для поиска ископаемых у вас во дворе. Наконец, компьютерные методы построения изображений вместе с радиографическими устройствами позволяют нам видеть некоторые породы насквозь и изучать заключенные в них кости.

Но, несмотря на все эти достижения, охота за ценными ископаемыми во многом осталась такой же, какой она была лет сто назад. Палеонтологам по-прежнему приходится изучать горные породы, в буквальном смысле ползая по ним, и нередко вручную извлекать скрытые в них ископаемые остатки. Разыскивая и добывая такие остатки, нам приходится на месте принимать так много решений, что эти процессы по-прежнему сложно автоматизировать. Кроме того, смотреть в поисках ископаемых на экран монитора — занятие далеко не такое увлекательное, как своими руками добывать их в природе.

Занятие это хитрое, потому что местонахождения ископаемых довольно редки. Чтобы шансы на успех были максимальны, нам нужно, чтобы сошлись три фактора. Мы ищем такие места, где залегают породы определенного возраста и определенного типа, которые могут содержать ископаемые остатки древних животных, и где эти породы выходят на поверхность земли. Есть и четвертый фактор — везение. Это я покажу на примере.

Этот пример — один из важнейших переходных этапов в истории жизни на Земле — выхода позвоночных на сушу. Четыре миллиарда лет назад все живое обитало только в воде. Затем, около 400 миллионов лет назад, живые существа начали осваивать сушу. Для жизни в этих двух средах требуется разное. Для дыхания в воде требуются совсем не такие органы, как для дыхания на суше. То же относится к выделению, питанию и передвижению. Чтобы выйти на сушу, живым организмам понадобилось радикально перестроить свое тело. Граница между водной и наземной средой кажется на первый взгляд почти непреодолимой. Но научные факты позволяют увидеть эту проблему в другом свете. То, что могло показаться невозможным, случилось на самом деле.

В наших поисках горных пород определенной эпохи нам помогает одно примечательное обстоятельство. Ископаемые остатки в породах Земли распределены далеко не случайным образом. Местоположение содержащих такие остатки пород и характер этих остатков — все это подчиняется строгим правилам, и мы можем использовать эти правила, планируя свои экспедиции. Менявшийся за миллиарды лет облик Земли оставил следы в виде последовательности из множества различных слоев горных пород. Легко проверяемое рабочее предположение, из которого мы исходим, состоит в том, что слои, расположенные ближе к поверхности земли, моложе слоев, залегающих глубже. Обычно так и бывает в районах, где слои залегают ровно, образуя что-то вроде слоеного торта (например, Большой каньон). Но движения земной коры приводят к появлению разломов, которые меняют взаимное расположение слоев, иногда переворачивая их так, что более древние оказываются над более молодыми. К счастью, если разобраться, как именно прошел тот или иной разлом, нередко первоначальную последовательность слоев можно восстановить.

Заключенные в этих породах ископаемые также соответствуют определенной последовательности. В нижних слоях захоронены совсем не те виды ископаемых, что в верхних слоях. Если бы мы могли добыть единую колонку из горных пород, отложенных за все этапы истории Земли, перед нами предстало бы необычайное разнообразие ископаемых остатков. В самых нижних слоях видимых свидетельств существования жизни было бы немного. В более высоких наблюдались бы отпечатки самых разных животных с мягким телом — вроде медуз. Еще выше залегали бы слои с остатками скелетных организмов, у которых были различные придатки и другие органы — например глаза. Над ними лежали бы слои с первыми позвоночными животными. И так далее. Слои с древнейшими людьми залегали бы намного выше. Разумеется, единой колонки из пород, отложенных за все этапы истории Земли, не существует. В каждой точке земной коры залегают породы, отражающие лишь некоторые, сравнительно небольшие отрезки времени. Чтобы получить общую картину, мы составляем эти отрезки вместе, сравнивая и сами породы, и захороненные в них ископаемые остатки, как бы собирая гигантский пазл.

Неудивительно, что в колонке горных пород содержится последовательность ископаемых организмов. Менее очевидно, что на основании сравнения ископаемых видов с современными мы можем довольно точно предугадывать, как будут выглядеть организмы, которые мы обнаружим в том или ином слое. Накопленные знания дают нам возможность заранее предвидеть, какие ископаемые будут обнаружены в определенном слое древних пород. Более того, последовательность ископаемых можно во многом предсказать, основываясь лишь на сравнении нас самих с животными из какого-нибудь зоопарка или аквариума.

Как прогулка по зоопарку может помочь нам узнать, в каких породах искать особо ценные ископаемые остатки? В зоопарке есть много живых существ, по-разному отличающихся друг от друга. Но отвлечемся от их различий: чтобы справиться с поставленной задачей, нам нужно сосредоточиться на их сходстве, чтобы выявить признаки, общие для многих видов, и выделить группы животных со сходными признаками. Всех живых существ можно распределить по таким группам, заключенным одна в другой, как матрешки, так что меньшие группы находятся в составе больших. Сделав это, мы увидим одно фундаментальное свойство живой природы.

У всех животных в зоопарке или аквариуме есть голова и пара глаз. Назовем таких животных «всеми». В пределах этой группы будет подгруппа животных с головой и парой глаз, у которых есть четыре конечности. Назовем таких животных «всеми с четырьмя конечностями». Подподгруппа этих животных, наделенных головой, глазами и четырьмя конечностями, будет включать организмы с огромным мозгом, ходящие на двух ногах и разговаривающие. Эта подподгруппа — мы, люди. Таким способом мы могли бы, конечно, выделить и намного больше групп, но даже эта трехуровневая схема имеет некоторую предсказательную силу.

Ископаемые остатки, заключенные в горных породах, обычно соответствуют именно такой последовательности, и мы можем с ее помощью планировать новые палеонтологические экспедиции. Воспользуемся приведенным выше примером. Первые представители группы «всех», существа с головой и парой глаз, встречаются в ископаемом виде в более глубоких слоях, чем первые из «всех с четырьмя конечностями». Говоря точнее, первые рыбы (полноценные представители «всех») встречаются раньше, чем первые земноводные (представители «всех с четырьмя конечностями»). Очевидно, эту схему можно усовершенствовать, рассматривая многих других животных и признаки, по которым их можно объединить в группы, а также оценивая абсолютный возраст горных пород.

Именно это мы и делаем в своих лабораториях, используя тысячи и тысячи признаков и видов животных. Мы обращаем внимание на мельчайшие различия анатомических черт, а нередко также и на крупные куски ДНК. Данных накоплено так много, что нам часто необходимы мощные компьютеры, чтобы их обрабатывать и получать длинные последовательности групп, заключенных одна в другой. Этот подход лежит в основе всей биологии, потому что он позволяет нам выдвигать гипотезы о том, в каком родстве живые существа состоят друг с другом.

Ископаемые остатки, накопленные за сотни лет сбора, не только помогают нам группировать живые организмы по степени родства. Благодаря коллекциям этих остатков у нас в распоряжении имеется обширная библиотека, или каталог, разных периодов истории Земли и жизни на ней. Теперь мы можем приблизительно оценить, когда происходили важнейшие изменения. Вы интересуетесь происхождением млекопитающих? Обратитесь к породам времени, называемого ранней мезозойской эрой. Геохимический анализ говорит нам, что этим породам где-то около 210 миллионов лет. Интересуетесь происхождением приматов? Обратитесь к меловому периоду, к породам, залегающим выше, возраст которых порядка 80 миллионов лет.

Порядок залегания ископаемых остатков в горных породах Земли дает нам богатый материал для изучения нашей связи со всей остальной жизнью. Если бы в породах, которым около 600 миллионов лет, мы нашли остатки древнейших медуз, залегающие по соседству со скелетом сурка, нам пришлось бы переписать наши учебники, потому что это означало бы, что первый сурок появился в палеонтологической летописи раньше древнейших известных млекопитающих, рептилий и рыб — даже раньше первых червей. Более того, этот древний сурок показал бы нам, что значительная часть того, что, как нам кажется, мы знаем об истории Земли и жизни на ней, не соответствует действительности. Однако, несмотря на то что люди уже больше 150 лет ищут ископаемые остатки древних организмов на всех материках и во всех доступных слоях горных пород, ничего подобного этому сурку никогда не находили.

Теперь вернемся к проблеме поиска родственников первых рыб, которые вышли на сушу. В нашей трехуровневой схеме эти существа должны находиться где-то между «всеми» и «всеми с четырьмя конечностями». Соотнесем это с тем, что нам известно о горных породах, и придем к выводу, что геологические данные указывают нам на промежуток времени от 380 до 365 миллионов лет назад. Близкие этому промежутку более молодые породы, которым около 360 миллионов лет, содержат ископаемые остатки различных животных, в которых все мы узнали бы амфибий (земноводных) и рептилий (пресмыкающихся). Моя коллега Дженни Клэк из Кембриджского университета и некоторые другие палеонтологи нашли остатки амфибий в Гренландии в породах, которым около 365 миллионов лет. Их шея, органы слуха и четыре ноги делают их непохожими на рыб. Но в породах возрастом около 385 миллионов лет мы находим остатки настоящих рыб, которые и похожи на рыб. У них были плавники, голова конической формы и чешуя, а шеи не было. Учитывая эти обстоятельства, неудивительно, что мы обратили особое внимание на породы возрастом около 375 миллионов лет, чтобы найти переходные формы между рыбами и наземными позвоночными животными.

Итак, мы определились с промежутком времени, который хотим исследовать, а значит, и с теми слоями геологической колонки, в которых нужно искать. Теперь наша задача состоит в том, чтобы найти породы, сформировавшиеся при таких условиях, что в них могут залегать ископаемые остатки живых организмов. Вулканические породы нам в целом не подходят. Ни одна известная нам рыба жить в лаве не может. Даже если бы такая рыба существовала, остатки ее костей не выдержали бы страшного перегрева, необходимого для формирования базальтов, риолитов, гранитов и других магматических пород. Мы можем также отбросить метаморфические породы, такие как кристаллический сланец и мрамор, потому что с начала своего образования они претерпели или перенагрев, или воздействие крайне высокого давления. Какие бы ископаемые остатки в них ни залегали, они давно пропали. Идеально для захоронения остатков живых организмов подходят осадочные породы: известняки, песчаники, алевролиты и глинистые сланцы. По сравнению с вулканическими и метаморфическими породами эти породы возникли в менее экстремальных условиях, в том числе на дне рек, озер и морей. В таких средах могут обитать животные, и, что не менее важно, в них происходят процессы осадконакопления, в ходе которых и образуются осадочные породы, где с большой вероятностью сохраняются ископаемые остатки. К примеру, в океане или в озере из толщи воды на дно постоянно оседают различные частицы. Со временем, по мере накопления этих частиц, их начинают сдавливать новые, более высокие слои. Постепенное сдавливание в сочетании с химическими процессами, происходящими внутри этих пород в течение долгого времени, дает скелетам, заключенным в таких породах, неплохие шансы сохраниться в виде ископаемых остатков (фоссилизироваться). Сходные процессы происходят в реках и в их долинах. Общее правило здесь таково: чем медленнее река или ручей, тем лучше сохраняются ископаемые.

У каждого лежащего на земле камня есть своя история — история о мире в те времена, когда сформировалась порода, из которой этот камень состоит. Внутри камня хранятся сведения о былом климате и об условиях, часто сильно отличающихся от тех, в которых он находится сегодня. Пропасть между теми и другими может быть почти немыслимо глубока. Возьмем такой исключительный пример, как гора Эверест, у вершины которой, на высоте почти девяти километров, залегают породы, когда-то находившиеся на дне древнего моря. На Северной стене, практически в пределах прямой видимости со знаменитой Ступени Хиллари, можно найти ископаемые морские раковины. Подобный контраст между настоящим и прошлым есть и в Арктике, где мы работаем. Зимой морозы здесь нередко достигают минус сорока градусов по Цельсию. Однако в некоторых из горных пород в этих краях заключены остатки организмов, обитавших в древней тропической дельте, чем-то похожей на дельту Амазонки. Растения и рыбы, остатки которых мы здесь находим, могли жить только в теплом и влажном климате. Находки на огромных высотах и на Крайнем Севере ископаемых видов, приспособленных к жизни в тепле, свидетельствуют о том, как сильно может меняться наша планета: на ней вырастают и разрушаются горы, климат становится то теплее, то прохладнее, а континенты непрестанно движутся. Полученные на сегодня представления о том, за какое огромное время происходили эти необычайные изменения, позволяют нам использовать такого рода сведения, организуя новые экспедиции для охоты за ископаемыми.

О книге Нила Шубина «Внутренняя рыба: История человеческого тела с древнейших времен до наших дней»

Борис Носик. Еврейская лимита и парижская доброта

Отрывок из книги

Монпарнас известен ныне всему миру как некая колыбель современного искусства. И всякий человек, хоть краем уха слышавший о современном искусстве, знает: есть город Париж, а в нем — бульвар Монпарнас. Эта репутация очень важна для парижской индустрии туризма, главной отрасли французской экономики.

Конечно, раньше Париж славился и как город просвещения, город-светоч: об этом на всех языках мира сообщали детям в школе. Позднее у тех взрослых, кто сумел забыть школьную премудрость, появились сомнения. Ну да, все эти их якобинские деятели сомнительного происхождения ненавидели церковь, отрубили головы королю, прекрасной королеве, ученым и священникам, подло обошлись с вандейцами и шуанами, а потом беспощадно резали друг друга до тех пор, пока пузатый коротышка-генерал не назначил сам себя императором и не послал французов завоевывать мир. И они покорно пошли, славя плебея-императора. На их счастье, всех французских мужиков он загубить не успел — его в очередной раз разгромили и вторично сослали на остров, так что нынче туристов водят поклоняться его пышному парижскому надгробию, однако замечено, что экскурсия эта лишь бросает тень на хваленое французское свободолюбие. Ну а если не знаменитая «Марсельеза», не пузатый коротышка-император и не сомнительный автор (в том смысле, что авторство его сомнительно) Дюма-отец, что же остается от репутации этого воистину прекрасного города в качестве города-«светоча«? Вот тут-то на помощь Парижу и приходит современное искусство. С конца позапрошлого века Париж считался Меккой художников. Отсюда исходили все новейшие течения (все «измы»), здесь рождались репутации, здесь произрастали гении. Конечно, не все они были французских кровей, но все они стали французами, на худой конец — просто парижанами. Так что ныне туристы толпами бредут на бульвар Монпарнас, к их знаменитой колыбели, чтобы поклониться их памяти. Ибо кафе, где эти гении сидели за стаканом вина или чашкой кофе, чуть не все целы — и «Ротонда», и «Дом», и «Куполь». Правда, они стали такими шикарными и дорогими, что даже чашка кофе в них не всем по карману, не говоря уж о хорошем вине, но тут уж чем можно помочь?

Мы, впрочем, считаем, что выход есть. На помощь, как и в былые времена, может прийти просвещение — им мы и займемся.

«Улей »

Мы не станем убеждать вас, что истина не в вине. Напротив, мы сообщим вам, что знаменитый винный павильон художников цел, что эта колыбель парижского искусства сохранилась. Правда, она не здесь, не на бульваре дорогих кабаков: она чуть дальше, у южной границы города, всего в получасе неторопливой ходьбы от «Ротонды» (а уж езды на метро — и вовсе пустяк). Там все в сохранности, хотя и без многорядья автомобилей, без огней рекламы и блеска витрин, без вечерней толпы, зато все настоящее. Там уцелела, дремлет среди поредевшей зелени эта странной архитектуры ротонда, которую можно считать скромным (для одних — священным, для других — вполне безбожным) Вифлеемом Парижской школы искусства. Конечно, Парижская школа — это еще не все французское искусство, так что неленивый человек найдет во Франции не меньше полдюжины колыбелей (есть еще бретонский Понт-Авен, Овер-сюр-Уаз, есть Барбизон, Живерни, есть усадьба Колет), однако на всякий случай напомним, что здесь, к югу от Монпарнаса, между метро «Плезанс» и Версальской заставой, близ улицы Данциг, в крошечном Данцигском проезде, скромно стоит известное многим, но еще не замеченное толпой пилигримов искусства круглое здание парижского «Улья». О его судьбе и о судьбе трудолюбивых его «пчелок» и пойдет рассказ.

Историю обитателей «Улья» один из самых знаменитых его постояльцев, вышедших в официальные гении, описал жестокой фразой: «Здесь или подыхали с голоду, или становились знаменитыми…» Учтем, что он был еще немножко и сочинитель, этот знаменитый Шагал, на самом деле многие выжили, но не прославились (о них у нас тоже пойдет речь). Иные были убиты за что-то такое, о чем они и сами давно забыли (ах, это местечко, раввин, обрезание, погромы…).

А иных еще ждет признание, задержавшееся в дороге. Ведь и первые, и вторые, и третьи оставили после себя творения своих рук, след неуспокоенных душ. Как же нам не помянуть их всех, подходя по Данцигскому проезду к витым железным воротам «Улья», некогда украшавшим Женский павильон Всемирной выставки?

Альфред Буше

Возникновению этого уникального питомника искусств на южной окраине Парижа предшествовало стечение множества благоприятствовавших обстоятельств, среди которых ученые-искусствоведы отмечают начавшуюся уже в конце поза-прошлого века миграцию парижских художников с севера (с Монмартрского холма) на юг (к бульвару Монпарнас), неизбежное восстание еще не признанных творцов как против творцов признанных, так и против всякого «академизма» в искусстве, против любых правил («любовь свободна, мир чарует»), против собственной нищеты и безвестности. Специалист по национальному вопросу напомнит нам также о еврейском неравноправии в странах Восточной Европы, о бегстве нацменской молодежи из Восточной Европы и России, о бунте ее против строгих религиозных правил общины и местечкового убожества. Французские специалисты намекнут, что и в самом названии этой общаги художников не обошлось без веянья революции, без влияния Фурье и его фаланстеров (или «фаланг»). Того самого Фурье, о котором нам со школы долбили как об «источнике и составной части марксизма».

Впрочем, вы сами знаете, что более заметную роль, чем революция, сыграла в нашей истории монархия. И не только русская, поставлявшая Франции изгоев, но и другие, помельче, скажем, греческая или румынская. Да-да, румынская, не следует удивляться: до прихода к власти в Румынии «кондукатора» Чаушеску или энергичной коминтерновки Анны Паукер-Рабинович там сидели на троне короли и королевы, причем иные из них отличались красотой и талантами. Славилась, к примеру, на рубеже прошлого столетия румынская королева, которая писала романы и пьесы, недурно рисовала, оформляла театральные спектакли, резала деревянные скульптуры и вдобавок была красивой и щедрой. Чтобы избежать избыточных похвал, она свои произведения подписывала псевдонимом Кармен Сильва, но в домашнем быту ее называли запросто «ваше величество». На отдых румынские и другие иностранные монархи часто выезжали на французский водолечебный курорт Экс-ле-Бэн (Франция уже тогда славилась во всем мире отличной постановкой курортного дела). На этом курорте их румынские величества и познакомились с будущим благодетелем Парижской школы скульптором Альфредом Буше. Этот вполне популярный в те годы ваятель родился в середине позапрошлого века в бедной семье садовника неподалеку от городка Ножан-сюр-Сен, что лежит в департаменте Об. Отец маленького Альфреда ухаживал за садом местного скульптора месье Рамю (между прочим, это он слепил статую королевы Анны Австрийской, что стоит в Люксембургском саду, в том самом его углу, где любил — при наличии свободных мест — отдыхать лауреат Нобелевской премии Иосиф Бродский). Иногда папа-садовник брал с собой на работу сынишку Альфреда, чтоб тот был под присмотром. Но разве за всем уследишь… Случилось так, что мальчонка, выбрав из кучи мусора куски гончарной глины, сляпал из них бюст папаши, притом до того похожий, что изумленный хозяин месье Рамю немедленно показал этот бюст своему другу месье Дюбуа, который оказался ни больше ни меньше как директором парижской Школы изящных искусств.

Месье Дюбуа взял низкородного мальчонку учиться на скульптора, и способный мальчик забирал у них на конкурсах все медали. Потом Альфреда отправили за казенный счет во Флоренцию, но он и там не ударил в грязь лицом, а вернулся во Францию уже международной знаменитостью. Он очень удачно поселился затем в курортном городке Экс-ле-Бэне, где все знаменитости и монархи, приезжавшие туда для отдыха и лечения, просили его вылепить для потомства их бюсты, охотно позируя в свободное отпускное время. Буше никому не отказывал, в результате чего заработал кучу денег.

Особую щедрость проявила упомянутая нами выше румынская королева, которая, как и все клиенты, осталась довольна работой Буше, умевшего польстить заказчику и больше всего на свете ценившего красоту в человеке. Королева не только расплатилась с бородатым скульптором по высшей ставке, но и подарила ему шикарное издание своих произведений, украшенное королевским гербом, а также легкую коляску с лошадкой и элегантной упряжью. Знаменитый и всеми признанный скульптор Альфред Буше очень полюбил прогуливаться в этой дареной коляске по окрестностям Парижа вместе с другом своим Тудузом, тоже славным художником, немало оставившим своих росписей и в Сорбонне, и в Комической опере.

И вот во время одной из таких прогулок случилось происшествие, которое все историки «Улья» пересказывают со слов почтенного месье Перро, почетного президента Художественного общества департамента Об (того самого, где я теперь обитаю). Желая придать своему очерку наибольшую документальность, я решил просто перевести для вас ту часть речи месье Перро на заседании, посвященном памяти Альфреда Буше, где рассказано о том, как утомленные жарой Буше и его друг Тудуз остановили лошадку на пустыре у южной окраины города и зашли в тенек под навес кабака, чтобы промочить горло:

«Ожидая, пока им принесут заказанные напитки, Буше спросил у кабатчика:

— А что, земля небось недорого стоит в этих местах?

— Нет, недорого, — отозвался хозяин. — У меня вон рядом пять тыщ метров, если бы мне кто предложил пять тыщ франков, я бы ее сбыл с рук, эту землю, не торгуясь.

— Покупаю, — сказал Буше и вытащил из бумажника тыщу залога — ему явно пришла в голову гениальная идея.

Это было в конце 1900 года, в Париже как раз начали ломать Всемирную выставку и продавать все постройки с молотка. Буше приобрел винную ротонду — большое круглое здание — и несколько легких павильонов. Вместе они смогли одолеть трудности своего пути. И многие достигли известности. Среди них и знаменитый Шагал».

Этот пассаж из доклада почтенного месье Перро с большей или меньшей точностью обычно и пересказывают историки Парижской школы, отчего-то нисколько не удивляясь тому факту, что почти никто из молодых питомцев «Улья», достигших позднее известности, разбогатевших и написавших воспоминания о своем трудном пути к славе, не только не пожелал повторить альтруистический подвиг бородатого Буше, но и не упомянул о своем благодетеле (взять того же Шагала). А если и упомянул (как Жак Шапиро), то с более или менее мягкой издевкой: и скульптуры у него, дескать, были старомодные, у этого ваятеля роденовского разлива Буше, и коллекционерский вкус престранный (облапошили его антиквары), и живописи своей он стеснялся (а все же писал), и старик был уже вполне дряхлый (в пятьдесят с небольшим, в том возрасте, когда современный художник только начинает искать очередную и, увы, не последнюю жену), и не теми скульптурами уставлял всякое свободное пространство в «Улье»… Мы-то с вами, наверное, убедились, что человеческая доброта важнее всяких скульптур, поэтому, хоть и не будучи напрочь лишенными чувства юмора, мы желали бы подчеркнуть прежде всего старомодно-идиллический характер этого начинания, ту ауру филантропической доброты, которая и нынче словно бы разлита над круглым павильоном бордолезских вин. Там по сю пору вечерами приветно светятся окна ателье в знаменитой ротонде близ углового дома, где в кафе «Данциг» состоялась знаменитая сделка с кабатчиком, над поредевшими аллеями сада, над Данцигским проездом…

Кстати, кабатчик папаша Либион нисколько не прогадал на этой сделке: он избавился от налога на землю, получил кучу новых клиентов-художников, заправлял в «Ротонде» и со временем купил (для тех же художников и им подобных) роскошное кафе «Куполь» на Монпарнасе.

Ну а что папаша Буше? Думается, и он не прогадал — что можно потерять в этой жизни, кроме интереса к ней и здоровья? А он говорил иногда в старости, что ему удалось снести золотое яичко… И поправлял на груди орден Почетного легиона.

О книге Бориса Носика «Еврейская лимита и парижская доброта»

Дэниел Депп. Город падших ангелов

Глава из романа

Когда фургон свернул с Лорел-Кэньон на Уандерленд, Поттс спросил Сквайерса:

— Ты сколько трупаков видел?

Сквайерс задумался на минуту, морщась, словно сама мысль о мертвецах причиняла ему боль. Поттс решил, что, наверное, так оно и было.

— В смысле в морге или вообще, где попало? — наконец уточнил Сквайерс.

Вот такие ответы неизменно бесили Поттса. Задаешь ему простейший вопрос, а этот мудак зависает дня на три и выдает что-нибудь идиотское. Поэтому-то Поттс и не любил с ним работать.

— Господи! Ну да, вот прям так, твою мать, на полу валяются. Твоя гребаная бабуля в гробу меня не интересует.

Сквайерс снова погрузился в раздумья, помогая себе гримасами. Пока он кумекает, можно спокойно за кофе смотаться, подумал Поттс. Ему захотелось звездануть напарника чем-нибудь тяжелым. Но он сдержался, закусил губу и стал разглядывать проплывающие мимо дома.

Видавший виды фургон тащился в гору по крутой извилистой улочке, которой не было видно конца. Сквайерс сидел за рулем, как обычно, потому что любил водить, а Поттс нет. Поттс считал, что нужно быть идиотом или маньяком, чтобы получать удовольствие от вождения в Лос-Анджелесе. А Сквайерс был и тем, и другим. Поттс где-то вычитал, что в Лос-Анджелесе живет больше десяти миллионов человек. И все они буквально полжизни проводят на дорогах. Кое-где машины запруживают все двенадцать полос и несутся на скорости восемьдесят миль в час, бампер к бамперу, разделенные всего несколькими дюймами. Люди сидят, вцепившись побелевшими пальцами в руль этих кренящихся набок махин из стекла и металла. Будешь плестись слишком медленно — въедут в зад. Будешь нестись слишком быстро — не успеешь остановиться, когда какой-нибудь старый пердун затормозит от своих старческих галлюцинаций и соберет за собой очередь из ста тачек. И выбора не остается. Приходится делать то же, что все остальные, даже если это полный идиотизм. Так что молча повторяешь за ними и стараешься не прикидывать в уме, насколько это все невероятно с математической точки зрения. Такой вот тупой бездумный оптимизм, надежда на то, что продержишься тут больше пятнадцати секунд, что тебя не убьют и не покалечат. С другой стороны, в Лос-Анджелесе каждые пятнадцать секунд кого-нибудь убивают и калечат, так что париться по этому поводу вполне нормально. Ездить по Лос-Анджелесу могут только камикадзе.

Но больше всего Поттса бесило то, что приходится делать вид, будто другие знают, что делают, когда они ни хрена не знают. Посмотришь на физиономии, которые мелькают за окном, и поймешь, что надеяться не на что. Мимо проносится сборище алкашей, перевозбужденных подростков, мамаш, орущих на детей, бизнесменов-гипертоников, орущих в мобильники, старичья, полуслепых, неудачников, которым уже и жить незачем, накаченных амфетаминами недосыпающих дальнобойщиков за рулем многотонных фур с унитазами. Рожи из фильма ужасов — жуть берет. Одно неверное движение — и всем хана. Чтобы переносить такое, приходится врать себе. И это доканывало Поттса. Оптимистом он не был. Отмотаешь пять лет в техасской тюряге — изменишь свое представление о людях. Господи, сколько же на свете психов разгуливает без привязи. Странно, что нам вообще удается просыпаться живыми, не то что по этому гребаному шоссе ездить. Но когда выкатываешься из дома утром, приходится через силу отодвигать все эти мысли в сторону, засовывать в чуланчик на задворках мозга и запирать на ключ. Заставляешь себя забыть все, что знал о жизни, что считал истиной, и делать вид, что люди — все сплошь душки, а не сборище воров, чокнутых и уродов, как на самом деле и есть. И это бесило Поттса. Этот самообман изводил его. И давил на плечи тяжелым камнем, не давая передохнуть.

Поттс взглянул на Сквайерса, который смотрел прямо перед собой, сдвинув брови и изображая умственную деятельность. Сквайерс был огромным, бледным и тупым, прямой противоположностью Поттса. И Поттс почти восхищался им. Его, конечно, раздражала компания этого типа. Мир, думал он, стал бы куда безопаснее, если бы Сквайерс угодил под поезд. Сквайерс был медлительным и усердным. Все происходившее в его голове даже отдаленно не напоминало то, что творилось в голове Поттса. Сквайерс никогда ни о чем не беспокоился, не нервничал и не пугался. И вообще мог уснуть стоя, как корова. Никогда не задавался вопросами, не утруждал себя ответами и не спорил. Мог сделать что-то, а мог и не делать. И не угадаешь, чего от него ожидать, поскольку за его действиями не наблюдалось мыслительного процесса. Наверное, Сквайерс был самым счастливым человеком из всех знакомых Поттса. В его жизни не было конфликтов. Поставь ему простенькую киношку с окровавленной бензопилой или дай стопку дешевых порножурналов — и парень будет доволен, как ребенок. А вот у Поттса все время болел желудок, и, сколько он себя помнил, небеса грозили обрушиться на него. Поттс слегка завидовал Сквайерсу, но при этом ненавидел — псих да и только. Ричи называл их — Матт и Джефф*, шутил, что вместе они образуют идеального работника, но по отдельности — абсолютнейшие бестолочи. Впрочем, Ричи Поттс тоже недолюбливал, хотя платил он неплохо, а бывшим зекам не до капризов.


* Персонажи серии комиксов начала XX века. Матт — невысокий и глуповатый, Джефф — долговязый пациент психиатрической лечебницы.

Фургон полз все выше на холм, из одного мира в другой, мимо шикарных домов, стоивших миллионы и все равно подпиравших сваями свои задницы над каньоном. За такую прорву денег могли бы и задний дворик сделать. Надо же, чтобы было куда выйти воздухом подышать, пивка выпить, шашлычок пожарить. Даже в том сортире, который он снимал в Редлендсе, был какой-никакой задний дворик. Но дело в том, что весь этот пейзажик на Голливудских холмах — полный отстой. За пару-тройку миллионов получаешь говенную хижину без дворика, да еще с жопой, которая висит над пропастью. Хотя чего уж, это и есть Голливуд, разве нет? Вся эта дыра — сплошное надувательство. Кинозвезды, мать их. Кучка лохов. Дом без дворика — не дом.

— Сто двадцать три, — выдал Сквайерс.

Поттс посмотрел на него.

— Чего?

— Ну трупаков я видел.

— Вот что ты мне тут несешь? Сто двадцать три? Ты в Освенциме что ли подрабатывал? Господи!

— Не, я серьезно. Я видел, как самолет разбился. Скончались сто двадцать три человека.

Слово «скончались» в устах Сквайерса добило Поттса. Врет и не краснеет, гад. Небось услышал в новостях про авиакатастрофу, и репортер сказал «скончались». А Сквайерс даже не знает, что это значит, где уж ему такое слово употреблять. Поттс решил вывести его на чистую воду.

— Ты сам видел, как разбился самолет?

— Да, вот именною.

— Вот прям как самолет падал, видел?

— Нет, как он об землю звезданулся, не видел. Я пришел сразу после этого. Когда пожарные понаехали и все такое.

— И трупы видел?

— А?

— Ты там трупы видел, так? Сто двадцать три гребаных трупа, разбросанных по земле. Ты их посчитал, да? Раз, два, три, сто двадцать три?

— Ну нет, вот прям трупаков я не видел, но они там были. На борту летело сто двадцать три человека. И все скончались.

Поттс сделал глубокий вдох и выдохнул.

— Я тебя о чем спросил?

— Когда?

— Когда спросил, сколько трупов ты видел? Я сказал «видел». Именно это слово. Я не спрашивал, про сколько трупов ты слышал от долбаных козлов по телеку. Просекаешь?

— Но они ж там были, верно? Чего мне было на них пялиться? Целый самолет, полный людей.

— Но фишка в том что ты их не видел, так? Ты про них слышал, но своими глазенками не видел. Правильно?

— Да, но…

— Да пошел ты со своими «но». Ты лично своими собственными глазами видел сто двадцать три трупа? Просто скажи: да или нет. Да или нет.

Сквайерс запыхтел, поерзал на сиденье и коротко ответил:

— Нет.

— Ага! — обрадовался Поттс. — Что и требовалось доказать.

Фургон медленно плелся по извилистой дороге. Было три утра. Наползающий туман не добавлял удовольствия. Несколько раз им пришлось остановиться, чтобы узнать улицу. Какой-то крысиный лабиринт. И подъему конца-краю не видно. Поттс терпеть не мог холмы. Ему по душе была ровная местность, поэтому он и жил в пустыне.

— Приехали, — сказал он.

Они затормозили у огромных железных ворот. Сквайерс подкатил к самому домофону и покосился на Поттса, шарившего по карманам военной формы, которую любил носить.

— У тебя код есть?

— Ясное дело, есть. — На самом деле Ричи написал код на желтом листке с липкой полосой, только сейчас Поттс никак не мог его отыскать. Он машинально взял этот чертов листок у Ричи в клубе и куда-то сунул. Поттс подавил приступ паники. Сквайерс, ублюдок, наблюдал за ним с едва скрываемой насмешкой. Он надеялся, что Поттс не найдет код, позвонит Ричи и тот порвет его, как Тузик грелку. Сквайерс злился на него из-за самолета, но ему не хватало мозгов, чтобы придумать план мести.

Наконец Поттс отыскал листок в одном из нагрудных карманов камуфляжной куртки и почувствовал, как отпускает спазм в желудке. Сквайерс заметно расстроился. Поттс пытался напустить на себя хладнокровия, как будто и не вспотел совсем от волнения. Он прочитал код. Сквайерс высуну руку из окна и набрал его. Ворота вздрогнули и открылись. Они проехали внутрь.

Дом был приткнут на бугорке над самым концом Уандерленд-авеню. Когда ворота закрылись, они въехали по узкой дорожке на мощеную площадку перед гаражом. Дальше шел резкий поворот направо, и дорожка снова карабкалась круто вверх к дому. Сквайерс остановил фургон у гаража, они вылезли и пошли к крыльцу.

— Твою мать! — вырвалось у Поттса. — А ручник у этой развалюхи нормальный?

— Да хрен знает. Не мой же фургон.

— Надо будет его задним ходом подать наверх, — сказал Поттс, махнув рукой в сторону дороги. — Молись, чтобы этот урод не поехал под горку и не улетел в космос.

— Черт! — Сквайерс посмотрел на фургон, потом проследил взглядом возможную траекторию по склону холма и дальше — в долину, утыканную домами.

— Ладно, — согласился он. — Только сначала пойдем посмотрим.

Они поплелись вверх по склону. Поттс был невысок и жилист, но много курил. Сквайерс же был здоровенный и любил придуриваться. Дойдя до вершины холма, они оба тяжело дышали. Присели на минутку. Потом Сквайерс дернул дверь. Она оказалась незаперта. Он выжидательно обернулся на Поттса.

Они вошли в неосвещенный дом и попали в гостиную с высоченным потолком, подпираемым с двух сторон стеклянными стенами. Снаружи ее окаймлял дворик с видом на огни Лос-Анджелеса, лежавшего далеко внизу.

Сквайерс потянулся к выключателю, но Поттс остановил его.

— Ты что делаешь? Мы ж тут как в аквариуме. Нас же от гребаного Комптона видно будет.

Поттс подошел к стене и наглухо сдвинул шторы.

— Ну, включай теперь.

Они осмотрелись.

— Во помойка, — заметил Поттс. — У этого засранца миллиард в кармане, а вкуса — ни грамма. И стырить-то нечего.

— Ричи тебе навешает, если ты что-то стыришь, — напомнил Сквайерс. — Он же велел ничего не трогать.

— Да пошел бы твой Ричи. Тут брать все равно нечего, одно говно. Господи!

Поттс взялся за ручку двери.

— Где она, он говорил?

— Вроде бы наверху.

Они поднялись по ступенькам. Поттс открыл дверь. Кабинет. Другую. Огромная спальня, бардак. Еще одну.

Девушка сидела на унитазе, привалившись к бачку. На вид лет шестнадцать-семнадцать, очень симпатичная, длинные каштановые волосы, фигура что надо. Коротенькое кукольное платьице, разноцветные колготки спущены до икр. Из левого бедра торчал шприц. Рядом на раковине героиновый набор.

Несколько секунд Поттс и Сквайерс смотрели на нее молча.

— Хорошенькая, — очнулся наконец Сквайерс. — Ты уверен, что она того… совсем откинулась?

— Да уж хорошо бы.

— Сиськи классные.

— Извращенец гребаный, — с омерзением фыркнул Поттс, — вот ты кто.

— Я ж не сказал, что хочу ее трахнуть. Вот если б она живая была.

Поттс скривился.

— Где камера?

Сквайерс достал дешевую туристическую фотокамеру под тридцатипятимиллиметровую пленку.

— А чего он цифровую-то не дал? — удивился Сквайерс, изучая камеру. — Это ж говно говном.

— Да потому что ему пленка нужна.

— А почему именно пленка?

— Ну не верит он нам, понятно? Может, мы тут копий себе нашлепаем. Вот он и хочет, чтобы все было только на пленке.

— Ага.

— Ну давай камеру.

Поттс снял девушку с разных сторон, останавливаясь только, чтобы дать вспышке время подзарядиться.

— Ладно, иди подгони фургон, — наконец велел он Сквайерсу. — Прям к двери, как можно ближе. Мне не улыбается тащить эту суку по всему холму.

— А что сразу я? Почему ты сам не пойдешь за фургоном?

— Да потому, что ты долбанутый извращенец. И одного тебя с этой сукой я не оставлю. Такой ответ тебя устроит?

Сквайерс посмотрел на него и не сдвинулся с места. Поттс уже решил, что тот сейчас накинется на него. Правда, со Скверсом ни за что не угадаешь, о чем он думает. Если слово «думать» вообще подходит к тому, что происходит в его голове. Уставится на тебя остекленелыми глазенками, будто взглядом тебя насквозь прошьет и в затылок упрется. Поттс ждал удара. По Сквайерсу никогда не видно, что он сейчас ударит. Только мышцы слегка напрягаются. Сквайерс, может, и дебил недоделанный, но его не поймешь.

Однако Сквайерс только пожал плечами и пошел вниз по лестнице. Поттс выдохнул и повернул в спальню, чтобы поснимать там. Ричи требовал «говорящих снимков», как он выразился. Такие, по которым можно было узнать дом. Ричи все продумал. Поттсу эти его указки нравились не больше, чем идиот Сквайерс. Но нужно отдать ему должное: он ничего не упустит.

А Сквайерс тем временем в страшных муках вкатывал фургон задним ходом на холм. Он взял его на время у зятя, который божился, что тачка надежная. Сквайерс представил себе, как этот прощелыга будет ржать над ним, и решил взгреть его как следует, когда вернется, — пусть он и сестрин муж. Коробка переключения передач — говно, первая передача слишком слабая, вторая — слишком сильная. Фургон скрежетал и раскачивался, но Сквайерсу удалось дотянуть до гаража, потом он резко сдал назад и поехал вверх по холму. Добравшись до вершины, Сквайерс включил первую передачу и дернул ручной тормоз. Фургон скатился на несколько сантиметров по склону, но потом замер. Сквайерс подождал еще, но развалюха осталась на месте. Тогда он выпрыгнул из машины и вошел в дом.

— А еще громче не мог, долбоеб? — приветствовал его Поттс.

— Я думаю, надо побыстрее. Не доверяю я тормозам этого ведра.

Поттс поднялся в спальню и стащил с кровати одеяло. Потом вышел в коридор и разложил его на полу. Сквайерс дернулся в ванную за девушкой, но Поттс отпихнул его. Сквайерс шагнул в сторону, пропуская напарника. Поттс выдернул шприц и положил его на раковину. Поднял девушку с унитаза, выволок в коридор и уложил на одеяло. Платье задралось. Она была голая по пояс. Поттс неуклюже натянул на нее трусы.

— Ну что ты паришься-то? — удивился Сквайерс, который наблюдал за ним с довольной миной.

— Еще не хватало, чтобы подумали, что мы ее отымели.

— А какая на хрен разница?

Поттс не удосужился ответить. Ему стало тошно от мысли, что кто-то найдет труп и решит, что над ним надругались. Такую мерзость обожают газетчики и телевизионщики. Не дай Бог еще скажут, что это все он, пусть даже и не зная, кто он. Приведя девчонку в порядок, Поттс закатал ее в одеяло, как конфетку в фантик.

— А что с барахлом этим? — спросил Сквайерс про героиновый набор.

— Ричи велел оставить. Чтобы этому мудаку напоминанием было, когда домой вернется.

Они взялись за концы свернутого одеяла и неловко понесли его по лестнице вниз, потом на улицу к машине. Сквайерс потянулся к ручке дверцы, и фургон дернулся вперед сантиметров на десять. Потом еще.

Испугавшись, Сквайерс выпустил свой конец одеяла. Голова девушки глухо ударилась о землю. Сквайерс пританцевывал у фургона, сражаясь с дверью. Фургон покатился вниз. Сквайерс исхитрился вскочить в него на ходу. Он надавил на тормоз, но это не очень помогло. Гараж пугающе маячил впереди. Сквайерс навалился всем телом на проклятую педаль, пытаясь вдавить ее в пол, уперся спиной в сиденье и вцепился в руль изо всех сил. Фургон отвратительно заскрежетал, и Сквайерс уже решил, что тормоза совсем отказали. Но тут фургон замедлил ход с грохотом товарняка и замер в полуметре от бампера стоявшего в гараже «Порше».

Сквайерс свалился на руль. Потом вышел из машины и посмотрел на Поттса, оставшегося на вершине холма. Тот сидел рядом с трупом девушки, раскрыв рот.

Сквайерс потрусил к нему.

— Долбаные тормоза, — радостно сообщил он, словно только что прокатился на американских горках.

Поттсу просто нечего было ответить. Они дотащили труп до фургона и запихнули внутрь. На подъезде к Онтарио Поттса еще трясло, он курил сигарету за сигаретой, чтобы успокоиться. И тут Сквайерс ляпнул ни с того ни с сего:

— Хорошо, хоть жопа у нее чистая была.

О книге Дэниела Деппа «Город падших ангелов»

Софи Ханна. Маленькое личико

Отрывок из романа

Вот я и на улице. Пусть в двух шагах от порога, но все-таки вышла, одна. Проснувшись утром, я и не думала, что это случится сегодня. День казался неподходящим, вернее, сама я была не готова. Все решил звонок Вивьен.

— Пойми, так ты никогда не соберешься, — сказала она, — нужно просто взять и пойти.

Конечно, она права. Надо пойти.

По булыжнику двора, по гравийной дорожке. В руках — только сумочка. Я чувствую какую-то странную легкость. Деревья — будто вязанные из ярких ниток: красные, коричневые, с капелькой зеленого. Небо — цвета сырого шифера. Это не тот обычный мир, где я жила прежде. Все стало отчетливей, будто сама природа, которую я воспринимала как фон или декорацию, требует моего внимания.

В конце дорожки, у ворот, отделяющих «Вязы» от шоссе, стоит моя машина. Водить мне вроде пока не разрешено.

— Какая чушь! — с негодованием отмела врачебный запрет Вивьен. — Здесь рядом. Если придерживаться всех этих новомодных правил, так и шевелиться нельзя.

Физически я готова сесть за руль. Я быстро оправилась после операции. Может, помог гиперикум, который я себе выписала, а может, просто сила воли: я торопилась скорее поправиться.

Поворачиваю ключ и крепко жму на газ. Жужжит проснувшийся мотор. Выруливаю на шоссе и плавно набираю скорость. Не больше шестидесяти миль в полчаса, как шутил отец, когда эта машина принадлежала им с мамой. Я буду ездить на своей «вольво», пока она не рассыплется в прах. Это лучшая память о родителях, и никакие фотографии или вещи не сравнятся с ней.

Опускаю окно, дышу свежим ветром. Сколько еще человечеству нужно простоять в пробках, чтобы люди перестали считать автомобиль символом свободы? Проносясь по пустой дороге, мимо полей и домиков, я кажусь себе сильней и могущественней. Приятная иллюзия.

Думать о Флоренс и растущем между нами расстоянии я себе запрещаю.

Мили через четыре шоссе превращается в главную улицу Спиллинга — ближайшего к нам городка. На середине будет рынок, вдоль дороги тянутся приземистые елизаветинские дома с неяркими фасадами. В некоторых — лавки, в других, как мне кажется, живут престарелые богатые снобы, зануды в бифокальных очках, чахнущие над историческим наследием Спиллинга. Наверное, я к ним несправедлива. Вивьен уж точно живет не в Спиллинге, хотя это ближний к нам город. Если у нее спрашивают адрес, она просто говорит: «Вязы», будто это не дом, а всем известный населенный пункт.

На светофоре роюсь в сумочке, отыскивая инструкции Вивьен. Налево мини-развязка, потом первый поворот направо — и ехать, пока не увидишь вывеску. Вот наконец и она, массивным белым курсивом на ультрамариновом фоне: «Уотерфронт». Сворачиваю в аллею и огибаю квадратное здание под куполом. На задах здания просторная стоянка.

В вестибюле пахнет лилиями. Они расставлены повсюду в высоких угловатых вазах. Под ногами дорогой ковер, из тех, что никогда не выглядят тусклыми, — ярко-синий в розовых розах. Туда-сюда снуют люди со спортивными сумками, одни потные, другие — недавно из душа. Блондинка с колючей прической за стойкой администратора спешит меня обслужить. На значке у нее написано: «Керили». Как хорошо, что у моей дочки нормальное имя со смыслом и с историей, а не какая-нибудь белиберда, словно придуманная командой маркетологов для пятнадцатилетней поп-старлетки. Я опасалась, что Дэвид или Вивьен забракуют мой выбор, но, к счастью, им обоим понравилось.

— Я Элис Фэнкорт, новенькая.

Протягиваю девушке конверт со своими данными и думаю: «Чудно́, — ей и невдомек, какое это большое событие для меня».

— А, невестка Вивьен. Ведь вы только что родили дочку! Пару недель назад, если не ошибаюсь?

— Все верно.

Членский билет клуба «Уотерфронт» — подарок моей свекрови, или, вернее, награда за рождение внучки. Годовой абонемент стоит, пожалуй, не меньше тысячи. Вивьен из тех редких людей, у которых богатство сочетается с щедростью.

— Ну и как наша Флоренс? — спрашивает Керили. — Вивьен от нее без ума. И Феликсу тоже повезло — заиметь маленькую сестричку!

Странно, когда вот так говорят о Флоренс. Для меня-то она всегда на первом месте — мой первый ребенок, мое все. Но у Дэвида она вторая.

Феликса в клубе хорошо знают, он бывает здесь едва ли не чаще, чем в школе. Детские турниры по гольфу, уроки плавания, игровые дни в «Чики-чимпс»* — пока Вивьен в бассейне, в тренажерном зале, в салоне красоты, в баре… Стало быть, обоим хорошо.


* Сеть детских игровых центров в Великобритании.

— Значит, вы уже оправились, — подытоживает Керили. — Вивьен рассказывала о родах. Я так поняла, вы натерпелись.

Я слегка опешила.

— Ну, было непросто. Но девочка родилась здоровой, а ведь это главное.

Внезапно меня охватывает тоска по дочке. Что я делаю здесь, в этом фитнес-клубе, когда мне надо быть рядом с моей прекрасной малюткой?

— Я впервые с ней рассталась, — признаюсь я. — Да и вообще первый раз вышла из дому после больницы. Все такое странное.

Обычно я не откровенничаю с чужими, но раз уж Керили и так все знает о моих родах, я решаю, что вреда не будет.

— О, так у вас нынче великий день! Вивьен предупреждала, что вам будет слегка не по себе.

— Да?

Вивьен ничего не упускает.

— Ага. Она просила первым делом отвести вас в бар и угостить вкусным коктейлем, а уж потом все остальное.

Я смеюсь.

— Увы, я за рулем. Хотя Вивьен…

— …считает, что, чем больше выпьешь, тем осторожнее водишь, — подхватывает Керили, и мы хихикаем. — Что ж, давайте запишем вас в базу?

Керили смотрит на дисплей компьютера, пальцы зависли над клавиатурой.

— Элис Фэнкорт. Адрес — «Вязы», правильно?

Она произносит это название почтительно. Нашу усадьбу знает большинство местных, даже те, кто не знаком с хозяевами. «Вязы» были последним жилищем знаменитых Блантайров, связанных с королевской семьей. Отец Вивьен купил усадьбу в сороковых, после смерти последнего Блантайра.

— Да, — отвечаю я, — уже «Вязы».

И вспоминаю свою квартиру в Стрэтхэм-Хилл, где я жила, пока не вышла за Дэвида. Посторонний человек назвал бы ее темноватой и тесной, но мне она нравилась. Уютное гнездышко, тайное убежище, где никто не найдет, уж мои кошмарные чокнутые пациенты — точно. После смерти родителей только там я могла быть собой, предаваться одиночеству и тоске, не стесняясь чужих глаз. Мой дом принимал меня надломленной и несчастной, какой я была, но какой, казалось, не хотел меня принять внешний мир.

А в «Вязах» неуютно — слишком величественно там все. Кровать в нашей спальне точь-в-точь как во французских дворцах-музеях, что стоят, огороженные веревками. В такой могут улечься четверо, а если не особо толстые, то и пятеро. Вивьен называет этот размер «райским». Обычные двуспальные кровати — для недомерков, считает она. У Флоренс просторная детская со старинной мебелью, там есть приоконный диванчик и деревянная лошадка ручной работы, на которой качалась в детстве еще Вивьен. У Феликса две комнаты: спальня и узкая длинная игровая на чердаке, где живут плюшевые медведи вместе с другими игрушками и книгами.

С верхних этажей открываются восхитительные виды. В ясный день с одной стороны можно разглядеть Калвер-Ридж, с другой — Силсфордскую колокольню. Сад так велик, что разбит на несколько распланированных и диких участков. Идеальное место для прогулок с коляской в теплый денек.

Дэвид не понимает, зачем переезжать. В ответ на мое предложение он напомнил мне, что у нас не хватит денег на аренду.

— Ты правда хочешь променять все то, что у нас есть в «Вязах», на городской домик с двумя спальнями и без сада? Да и работаешь ты в Спиллинге, от мамы в двух шагах. Ты же не хочешь подолгу добираться?

Я никому не признаюсь, но едва подумаю, что придется снова работать, меня мокрым туманом окутывает уныние. Теперь я вижу мир по-иному, и от этого никуда не деться.

— Сейчас Росс, наш менеджер, покажет вам клуб.

Голос Керили возвращает меня к реальности. — А потом, если хотите, можете поплавать или позаниматься в тренажерке.

От этих слов все сжимается внутри. Я представляю, как расходятся швы и на месте красного рубца открывается рана.

— Ну, это рановато. — Я кладу ладонь на живот. — Я только неделю как из больницы. Но с удовольствием осмотрелась бы и, может, правда выпила коктейльчик.

Росс — коротышка-южноафриканец с отбеленными волосами, оранжевым загаром и мускулистыми ляжками — ведет меня в просторный тренажерный зал, там полированный деревянный пол и все мыслимые снаряды. На этих гладких черно-серебристых агрегатах люди в лайкровых трико бегут, шагают, крутят педали и даже гребут. Многие, пока их мышцы преодолевают сопротивление металла или резины, смотрят дневные ток-шоу, надев наушники и уставившись в телеэкраны, что вывешены в ряд под потолком. Я начинаю понимать, отчего Вивьен так здорово выглядит в свои годы.

Росс показывает двадцатипятиметровый бассейн с подсветкой. Ярко-бирюзовая вода искрится, будто растопленный аквамарин, переливаясь и рассыпая блики. Вокруг бассейна — каменный бордюр, римские лестницы с торцов, рядом площадка, обнесенная мраморной колоннадой. Оказалось, там джакузи, заполненное до краев, пена и брызги выплескиваются наружу. На другом конце бассейна — сауна: сладкий хвойный аромат, запотевшая стеклянная дверь парной. Внезапно слышится какой-то дробный стук, я вздрагиваю и поднимаю глаза. Вот что — это дождь барабанит в прозрачный купол крыши.

Росс провожает меня к женской раздевалке. Как и все в этом клубе, она не просто удобна, а даже роскошна. Пол устлан толстым лиловым ковром, а в душах и туалетах выложен матовой черной плиткой. Повсюду кипами, стопками и грудами сложены всякие приятности: пушистые белые полотенца, халаты с эмблемой, кремы, шампуни, лосьоны и даже пилочки для ногтей. В раздевалке три женщины сушат волосы и одеваются. Одна трет живот полотенцем, и от этого зрелища меня мутит. Другая застегивает блузку, поднимает глаза и улыбается мне. У нее здоровый, цветущий вид. Голые ноги порозовели после душа. Хоть я полностью одета, стесняюсь и робею.

Смотрю на ряды пронумерованных деревянных шкафчиков вдоль стен. Одни приоткрыты — в замках торчат ключи, другие заперты.

Пройдя по кругу, я нашла кабинку Вивьен — № 131. Она выбрала ее, потому что 13 января — день рождения Феликса, к тому же место удобное, рядом с душем и дверью «Бассейн». Только Вивьен позволено иметь постоянную кабинку, ключ от которой хранится на стойке администратора. «А то таскайся со всеми манатками, как беженка», — пояснила Вивьен.

Росс ждет у корзины для полотенец.

— Нормально? — спрашивает он.

— Еще бы, — отвечаю я.

Все, как и описывала Вивьен.

— Вопросы? Поняли, как шкафчики открываются? Чтобы закрыть, надо сунуть в щель монету в один фунт. Вы, конечно, получите ее назад.

Я ожидаю, что мне выделят постоянную кабинку, но не тут-то было. Легкий укол разочарования.

Росс ведет меня в «Челфонтс», элегантный ресторан при клубе, а затем в шумный псевдоамериканский кафе-бар «Чомперс», который, я знаю, Вивьен терпеть не может. В баре для членов клуба Росс препоручает меня барменше Таре. Осмелев, беру меню и заказываю коктейль, надеясь, что он немного успокоит, но Тара сообщает, что уже приготовила мне напиток: жирную смесь из сливок и калуа. Оказывается, Вивьен заказала его для меня заранее.

Денег с меня не берут, что неудивительно.

— Вам повезло, — говорит Тара.

Наверное, имеет в виду, что я — невестка Вивьен. Интересно, знает ли она о Лоре, которой повезло намного меньше?

Притворяясь спокойной и беспечной, быстро проглатываю коктейль. Но в душе я напряжена, как, наверное, никто в этом клубе — не терпится вернуться домой к Флоренс. Я понимаю, что бессознательно стремилась обратно, едва выйдя за дверь. Ну, теперь я осмотрела все, что здесь есть, и можно ехать. Что собиралась, я сделала.

Дождь перестал. На трассе я гоню, алкоголь играет в крови. Чувствую себя смелой и вольной, но только до тех пор, пока не вспоминаю, что придется ехать мимо акушерки Черил. Она укоризненно заохает, увидев, как я лихачу на раздолбанной «вольво» всего через пару недель после родов. А что, если я кого-нибудь собью? Ведь я еще принимаю таблетки, которые мне дали при выписке, да плюс выпила крепкий коктейль. Что я делаю? Так недолго и отравиться.

Понимаю, что надо сбросить скорость, но не сбрасываю. Просто не могу. Мне не терпится увидеть Флоренс — это почти физическая потребность. На желтый я не торможу, как обычно, а газую. Мне кажется, я оставила дома руку или печень.

Подъезжая к «Вязам», задыхаюсь от нетерпения. Не обращая внимания на ноющую боль внизу живота, выбираюсь из машины и бросаюсь к крыльцу. Входная дверь приоткрыта. — Дэвид!

Молчание. Неужели повез малышку на прогулку? Нет, этого не может быть: Дэвид всегда запирает дверь. Прохожу в гостиную и зову уже громче:

— Дэвид!

Наверху скрип половиц и глухое ворчание: вот оно что, Дэвид дремал. По лестнице спешу в спальню. Он зевает, сидя на кровати.

— Сплю, пока дите спит, как советует Мириам Стоппард*, — шутит муж.


* Мириам Стоппард (р. 1937) — известная в Великобритании врач, писательница, колумнистка и телеведущая.

С тех пор как родилась Флоренс, он стал таким счастливым — ну просто другой человек! Сколько лет я огорчалась, что Дэвид не делится со мной своими переживаниями, а теперь это и не нужно. Он явно доволен. В глазах появился блеск, в голосе — напор, движения энергичные.

Дэвид кормит Флоренс по ночам. Он вычитал, что кормление из бутылочки дает возможность отцу установить эмоциональную связь с грудным ребенком. Для него все это в новинку. Когда родился Феликс, они с Лорой уже развелись. Флоренс — его вторая попытка. Он не распространяется на эту тему, но я знаю, что на сей раз Дэвид хочет показать себя молодцом. Он даже взял целый месяц отпуска. И твердо решил доказать себе, что отцовские гены не помешают ему стать хорошим родителем.

— Ну, как «Уотерфронт»?

— Классно. Сейчас расскажу.

Я выхожу из комнаты и на цыпочках спешу через лестничную площадку в детскую.

— Смотри не разбуди, — шепчет вдогонку Дэвид.

— Только гляну. Я тихонько, не бойся.

Обожаю сопение Флоренс: частое, громкое, с присвистом — ни за что не поверишь, что кроха способна так пыхтеть. Захожу в детскую. Никак не привыкну к этой забавной кроватке, с колесиками и тряпочными бортами, — должно быть, французская. Дэвид с Вивьен приметили ее в силфордской витрине и решили купить, чтобы сделать мне сюрприз.

Шторы задернуты. Заглядываю в кроватку и сначала вижу лишь силуэт младенца. Через пару секунд глаза привыкают. Господи. Время убийственно застывает, сердце рвется из груди, меня мутит. Во рту — вкус сливочного коктейля пополам с желчью. Я неотрывно смотрю, и меня словно затягивает куда-то. Своего тела не чувствую, вокруг все плывет, и не за что ухватиться. Это не сон. Явь обернулась кошмаром.

Я обещала Дэвиду не шуметь, но кричу что есть мочи…

О книге Софи Ханны «Маленькое личико»