Лучшие пьесы 2009

Отрывок из книги

Иосиф Райхельгауз о конкурсе

Так получилось, что я уже много лет имею дело с драматическим театром, который, в свою очередь, имеет дело с современной драматургией. «Современник» в то время, когда я там работал, был центром современной драматургии, и Михаил Рощин был тогда просто автором театра. Анатолий Васильевич Эфрос искал современную пьесу и находил — от Виктора Розова до Алексея Арбузова. В 70-е годы в театре Станиславского поставили Александра Вампилова и Виктора Славкина. Все эти авторы сейчас считаются классиками русско-советской драматургии.

Тем не менее, во все времена звучат жалобы театров, режиссеров на отсутствие современной пьесы. Дескать, дайте нам хорошую пьесу! Но сама по себе она не обнаружится. Чаще всего эту хорошую пьесу находят на премьере хорошего спектакля. Прошла в Москве премьера спектакля «Мой бедный Марат» в постановке Анатолия Эфроса, или в Ленинграде — «Пять вечеров» Александра Володина в постановке Георгия Товстоногова, и все — эти пьесы тут же оказывались «нарасхват» в каждом театре страны!

Пример из моего опыта: я сделал спектакль из рассказов Василия Шукшина в «Современнике» «А поутру они проснулись» — и в сотне театров их начали ставить. Поставил «Из записок Лопатина» по Константину Симонову — и покатилась волна…

Сегодня я слышу те же разговоры — разговоры моего любимого выдающегося коллеги Петра Наумовича Фоменко: «Я нашел замечательную современную пьесу, она называется „Три сестры“. Ее написал Чехов». Я очень люблю и уважаю Петра Наумовича Фоменко, но не считаю его шутку смешной… Потому что она говорит о том, что режиссеры просто не хотят прочесть что-то новое, узнать, что пишут сегодня на нашем языке наши современники. Я совершенно уверен, что русский театр по-прежнему талантлив и, прежде всего, талантлив своей драматургией. Современная драматургия есть! Но нельзя предугадать, где появится шедевр. Нельзя понять, какая из пьес станет классикой. Я хорошо помню, как «Любовь» Людмилы Петрушевской все тот же великий Анатолий Эфрос назвал «чернухой». А сегодня я дал своим студентам в ГИТИСе эту пьесу как классическое произведение — каждый из них покажет на экзамене свою «Любовь», которая выдерживает любой жанр, любую трактовку, любой разбор. То же самое могу сказать о пьесах Семена Злотникова, которые уже более 30 лет идут по всему миру. Именно в нашем театре как драматурги дебютировали Евгений Гришковец, Александр Демахин, Борис Акунин*, Людмила Улицкая**, Ксения Степанычева. Новая пьеса Павла Пряжко, вошедшая в тройку лучших пьес 2009 года (она опубликована в настоящем сборнике), уже в нашей афише.

Конкурс «Действующие лица» мы проводим семь лет. Смысл его только в одном — максимально открыть двери талантливым людям любого возраста, любой художественной программы, которые в своих пьесах талантливо и современно отражают нашу жизнь, тем самым, давая повод режиссеру сочинить спектакль, на который придет зритель. А зритель в свою очередь идет в театр, чтобы включиться в тот опыт, который отбирает из окружающего нехудожественного мира для него драматург.

Думаю, что наш театр по своей идеологии просто обязан быть центром современной драматургии, «Школой современной пьесы». И важнейшее в этой Школе — конечно же, конкурс «Действующие лица» и программа «Класс молодой режиссуры», которые вместе, в одной связке могут открыть новые имена, новые пьесы, новый взгляд на мир. Мы ждем следующих пьес!

Виктор Калитвянский

Родился на Украине в 1953 году. Вырос на Дальнем Востоке, в Комсомольске-на-Амуре. Окончил Московский авиационный институт по специальности инженер-экономист в 1976 году. После института работал в подмосковном городе Дубна на оборонных предприятиях (последняя должность — заместитель директора по экономике). С 1980 года по 1986 год учился на заочном отделении Литературного института им. Горького (семинар прозы А. И. Приставкина). В конце 90-х годов переехал в Москву. Работал в финансовой сфере. В 90-е годы занимался литературной деятельностью, как говорится, без отрыва от производства. Вышли книги «На три голоса», «Карьер». Первую пьесу написал в 2003 году. Всего написано 12 пьес (драмы, комедии и даже, осмелюсь заметить, одна трагедия). Ни одна из них в профессиональном театре не поставлена. Пьеса «Возчик» написана в 2008 году. На конкурсе Свободного театра в 2009 году пьеса «Возчик» вошла в шорт-лист. В итогах конкурса пьеса получила так называемое особое упоминание. Был женат, теперь разведен. Двое взрослых детей — сын и дочь. На конкурс представлена пьеса «Возчик».

Возчик

Пьеса в девяти сценах

Действующие лица

КОВТУН — уполномоченный НКВД, женщина лет 35.

СЕМЕНОВ — работник НКВД, около 40 лет.

ПЕТРЕНКО — работник НКВД, около 60 лет.

СЕКРЕТАРЬ (РАЙКОМА) — за 40 лет.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (РАЙСОВЕТА) — около 50 лет.

ВОЗЧИК — неопределенного возраста.

ШОФЕР — около 40 лет.

АНЬКА — около 30 лет.

ВТОРОЙ СЕКРЕТАРЬ (РАЙКОМА) — около 40 лет.

ЖЕНА (ВТОРОГО СЕКРЕТАРЯ) — за 30 лет.

НАЧАЛЬНИК РАЙОТДЕЛА НКВД — за 40 лет.

СЦЕНА 1-я

Большая комната в старом деревянном доме — райотделе НКВД. Справа — лестница в подвал. В центре — двустворчатая дверь. Слева — маленькая дверь. Между двумя дверьми — старый шкаф. Между большой дверью и лестницей в подвал — окно. В центре — большой стол и две длинные лавки. Слева — стол поменьше, два стула. За маленьким столом сидит Петренко, возится с бумагами. Раздается выстрел. Петренко вздрагивает, смотрит в сторону лестницы, качает головой, крестится. Берет папку с бумагами, идет к шкафу, открывает дверцу. Раздается скрип.

ПЕТРЕНКО. Господи ты боже мой, где бы маслица-то веретенного, а?..

Вздыхает, ставит папку в шкаф. Тянется к дверце и осторожно ее закрывает. Дверца не скрипит. Медвежьим салом надо помазать. Не забыть. Идет к столу. Снова берется за бумаги. На лестнице из подвала появляется Семенов. Лестница под его тяжелыми шагами постанывает. Садится за большой стол, расстегивает ворот гимнастерки. Сидит, постукивая сапогом. Петренко косится на него.

СЕМЕНОВ. Вот сука…

ПЕТРЕНКО. Ты чего палил?

СЕМЕНОВ. Ничего!

ПЕТРЕНКО. Ты чего?.. Неужто?..

СЕМЕНОВ. Да не боись. Живой он, сука. Я так. Попугать.

ПЕТРЕНКО. Попугать… Ну чего к нему пристал? Пусть человек отдохнет. Сколько ему жить-то осталось — одному богу известно.

СЕМЕНОВ. Богу… Мне известно. Мне! Начальник вот вернется из Иркутска, так он часу не проживет, сучье племя!

Пауза.

ПЕТРЕНКО. Только что-то долгонько его нет. Начальника-то.

СЕМЕНОВ. Думаешь, его тоже…

Делает неопределенное движение головой.

ПЕТРЕНКО. Ничего я не думаю. Просто долго не возвращается.

Cкладывает бумаги в папку и завязывает тесемки.

СЕМЕНОВ. А тебе бы только бумажку подшить.

ПЕТРЕНКО. А это не просто бумажки. (Встает, идет к шкафу). Правильно оформленная бумага — это порядок. Когда порядок в бумагах, порядок и в государстве. (Тянет дверцу, раздается скрип). Чтоб ты провалилась!

СЕМЕНОВ. Скрипит, гадина. Веретенного масла надо капнуть.

ПЕТРЕНКО (ставя папку на полку). Надо. Да где ж его взять.

СЕМЕНОВ. Как михеевскую лавку прикрыли в тридцать втором, так больше веретенного не видали. (Пауза). Надо салом помазать, медвежьим… (Пауза). Налей.

Петренко достает из шкафа стакан и штоф, наливает. Осторожно, без скрипа, прикрывает дверцу. Приносит стакан Семенову. Тот одним махом выпивает.

Порядок, говоришь… Ну-ну.

ПЕТРЕНКО (чуть раздраженно). Что — ну-ну? Опять ты за свое?

СЕМЕНОВ. А как ты думал? Кто из нас двоих должен быть бди тельный?

ПЕТРЕНКО. Мы оба должны быть бдительные.

СЕМЕНОВ. Ну да. Только я — больше. Сам знаешь, — почему.

ПЕТРЕНКО. Ты это брось. Я про порядок говорил. А порядок — он везде порядок. Что при капитализме, что при социализме. Товарищ Ленин что говорил? Социализм — учет и контроль. А что такое учет и контроль? Это и есть порядок.

СЕМЕНОВ. Да?

ПЕТРЕНКО. Да! Написано в статье… (Хмурится, пытается вспомнить). В общем, в одной известной статье.

СЕМЕНОВ. Ну вот. Забыл. Опять же, непонятно почему забыл. Может, потому что старый стал, а может — еще почему-то? А?

ПЕТРЕНКО. Опять ты за свое?

СЕМЕНОВ. Ты гляди у меня, забывчивый!.. Товарищем Лениным прикрылся… Насквозь я тебя вижу, старый хрен. Порядок у него… Ты бумажку, гляди, не потеряй! На которой две подписи стоят. И третью ждут. Понял?

ПЕТРЕНКО. Понял.

СЕМЕНОВ. Только начальник на порог, так сразу третью подпись… Тогда я его и кончу.

Оба смотрят в сторону лестницы.

ПЕТРЕНКО. Ты бы не палил попусту. А то не дай бог, зацепишь кого. Забыл, как Колчака нашего подстрелил?

СЕМЕНОВ. Ишь ты, Колчака пожалел. А может, он за дело пролетариата погиб, а?

ПЕТРЕНКО. Ну ежели за дело…

СЕМЕНОВ. Пса ты жалеешь, старый хрыч… Лучше бы ты тех людишек жалел, которых твои дружки расстреливали…

ПЕТРЕНКО. Ей-богу, что ж ты каждый раз поминаешь-то? Столько лет прошло.

СЕМЕНОВ (похлопав себя по левому плечу). А у меня поминалка есть. Как погода меняется, так я снова и вспомянываю, как вы по народу шмаляли и как я чуть не отдал… чуть не погиб.

ПЕТРЕНКО. Опять ты… Ребята же поверх голов стреляли. Тебя-то кой черт понес на ту сосну?

СЕМЕНОВ. Ага, меня, значит, случайно зацепило. А десяток мужиков?

ПЕТРЕНКО. Ну что ты врешь? Трое молодых со страху пальнули — в божий свет, как в копеечку. Задело кого-то. Ну и тебя, дурака малолетнего.

СЕМЕНОВ. Кого-то. Не кого-то — а народ.

ПЕТРЕНКО. Ну да, ты у нас — народ.

СЕМЕНОВ. А то нет? А кто же я, по-твоему? Или, может, народ у нас — ты? Чего молчишь? (Пауза.) Вот и выходит — народ расстреливали. А кто приказ отдавал? (Смотрит на Петренко. Петренко молчит.) А приказ твой дружок отдал, становой пристав.

ПЕТРЕНКО. Сколько раз тебе говорят, не дружок он мне. Он был начальник, а я — служащий.

СЕМЕНОВ. А ты договаривай. Скажи: я служил в полиции. Помощником станового… Ну давай!

ПЕТРЕНКО. Хватит тебе. Я всю жизнь агентурой занимался. А это при всех властях требуется. И вообще…

СЕМЕНОВ. Что — вообще?

ПЕТРЕНКО. Совести у тебя нет, вот что. Я ж тебя, дурака, вот на этих руках сюда принес. И возился тут с тобой, пока фельдшер мужиков пользовал.

СЕМЕНОВ. И что?

ПЕТРЕНКО. Ничего.

СЕМЕНОВ. Вот именно то, что ничего. (Пауза). А может, потому ты здесь и сидишь, живой да здоровый, бумажки свои перебираешь, что я помню, как ты меня принес и перевязал? А? (Они смотрят друг на друга. Петренко машет рукой.) То-то. (Пауза). Говорят, его опять видали.

ПЕТРЕНКО. Кого?

СЕМЕНОВ. Сам знаешь, кого.

ПЕТРЕНКО. А, ерунда. Небось, Васька-дурачок?..

СЕМЕНОВ. Что у Васьки на языке, у других на уме.

ПЕТРЕНКО. Двадцать лет прошло, как он пропал.

СЕМЕНОВ. И что? Могилы — нет. И трупа — нет.

ПЕТРЕНКО. Попусту болтают.

СЕМЕНОВ. Ну да, попусту. А только вот описывают его, словно бы живехонького. Это как?

ПЕТРЕНКО. Ты сам Ваську в смущенье вводишь, допытываешься. Он со страху чего только не выдумает.

СЕМЕНОВ. Может, и так. А может, и нет. Распахиваются обе дверные створки. Входит женщина в черном пальто и с саквояжем — Ковтун.

КОВТУН. Кто здесь старший?

Семенов и Петренко переглядываются.

ПЕТРЕНКО. Он.

СЕМЕНОВ. Я. Ковтун протягивает Семенову бумагу.

СЕМЕНОВ (читает). Управление НКВД по Иркутской области… направляется… товарищ Ковтун…

КОВТУН. Это я.

ПЕТРЕНКО. А начальник наш… Не будет его?..

КОВТУН. Я теперь ваш начальник.

СЕМЕНОВ. Ага… Присаживайтесь, товарищ… (Смотрит в бумагу). Товарищ Ковтун.

Ковтун расстегивает пальто, садится на лавку за большой стол.

КОВТУН. Весь наличный состав?

СЕМЕНОВ. Еще возчик есть.

КОВТУН. Арестованные?..

СЕМЕНОВ. В подвале. Как положено.

КОВТУН (оглядывая помещение). Старая постройка. Дореволюционная?

СЕМЕНОВ. Так точно.

Кивает на Петренко. Ковтун смотрит на Петренко.

ПЕТРЕНКО (сдержанно). Полицейская часть занимала.

КОВТУН. А ты там служил, верно?

ПЕТРЕНКО. Верно.

КОВТУН. Так это при тебе был тот самый расстрел рабочих на мосту?

СЕМЕНОВ. А как же! При нем. То есть, при нас.

КОВТУН. При вас?

СЕМЕНОВ. Ну да. Он в полиции служил, а я, значит, малолетний. Одиннадцать годов. На сосну залез, смотрел, как мужики у моста собиралися. А как они (кивает на Петренко) по народу шмалять стали, тут и мне досталось…

ПЕТРЕНКО. Сколько раз я тебе говорил: поверх голов стреляли!

СЕМЕНОВ. Вот, в плечо долбануло, прямо по кости пуля прошмыг нула. Как погода меняется, у меня ломота, спасу нет.

КОВТУН. А кто приказ отдавал?

СЕМЕНОВ. Ясное дело, кто. Становой. Пристав.

КОВТУН (глядя на Петренко). Тот самый, который пропал в во семнадцатом году?

Пауза. Ковтун смотрит на Петренко. Петренко и Семенов — на Ковтун.

СЕМЕНОВ. Тот самый. Ни трупа, ни могилы. Вот, в этом подвале сидел. Утром пришли, а его и след простыл. С тех пор никто не видал. Окромя Васьки-дурачка.

Пауза.

КОВТУН (глядя на Петренко). Так говоришь, приказ был — поверх голов?

ПЕТРЕНКО. Поверх.

КОВТУН. А как же убитые?

ПЕТРЕНКО. Один был убитый. А два трупа с прииска притащили. Следствие установило.

СЕМЕНОВ. Может, с прииска, а может, и нет.

ПЕТРЕНКО. Я ж говорю, трое было новобранцев, без году неделя. Мужики стеной поперли, у них, видать, руки-то и затряс лись. Несчастный случай.

СЕМЕНОВ. Может, и несчастный. А может, и нет.

КОВТУН (глядя на Петренко). А может, это ты приказ отдал?

ПЕТРЕНКО. Я? Господь с вами.

Поднимает руку — перекреститься, но — опускает. Ковтун улыбается.

СЕМЕНОВ. Да нет. Он по агентуре всегда работал. Он меня сюда принес и перевязал, когда меня подстрелили. Он по агентуре, Петренко-то.

КОВТУН. Ладно, разберемся.

СЕМЕНОВ. Вот и говорю: разберемся. Товарищ Ковтун, тут вопро сец один важный есть.

КОВТУН. Какой вопрос?

СЕМЕНОВ (Петренко). Ну-ка, давай протокол!

Петренко медлит, глядя на Ковтун.

КОВТУН. Что за протокол?

СЕМЕНОВ. Решение тройки. Две подписи есть. Прокурор и секретарь райкома. А начальника нашего в Иркутск вызвали… ну вы знаете. И он забыл подписать. Такая вот хреновина.

КОВТУН (Петренко). Покажи протокол.

Петренко идет к шкафу. Открывает дверцу. Раздается скрип.

СЕМЕНОВ. Вот зараза! Скрипит. Веретенного масла не можем достать.

Петренко снимает папку с полки, достает бумагу, подходит к Ковтун.

КОВТУН. По агентуре, говоришь? Это хорошо.

Читает протокол. Семенов подносит чернильницу и ручку. Ковтун берет ручку и подписывает.

СЕМЕНОВ (со сдержанным нетерпением). Разрешите, товарищ Ковтун, исполнить приговор трудового народа?

КОВТУН (внимательно глядя на Семенова). Разрешаю. Семенов кивает, пятится два шага, поворачивается и быстро спускается по лестнице в подвал.

КОВТУН. Он всегда такой?.. Не терпится ему — всегда?

ПЕТРЕНКО. Да нет.

КОВТУН. А этот чем ему насолил?

Пауза. Ковтун поворачивается к Петренко.

ПЕТРЕНКО (неохотно). Болтают, что этот… ну арестованный… баловал с его женой.

КОВТУН (улыбаясь). Понятно. Житейское, значит, дело.

Раздается выстрел. Петренко поднимает руку, но — опускает.

КОВТУН. А сколько у вас в подвале арестованных?

ПЕТРЕНКО. Один. То есть… теперь — ни одного.

КОВТУН. Один? (Качает головой). Да, работнички. Ладно, разберемся.

КОНЕЦ 1-й СЦЕНЫ

О книге «Лучшие пьесы 2009»

 

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.

** Признаны в РФ иноагентами.

Джорджо Бассани. В стенах города. Пять феррарских историй

Отрывок из книги

I

Возвращаясь мыслями в годы далекой молодости, всегда, всю жизнь Лида Мантовани с волнением вспоминала день родов и особенно несколько предшествующих дней. Всякий раз, думая об этом, она испытывала волнение.

Долгое время, более месяца, провела она тогда, лежа в постели, в глубине коридора; и все эти дни только и делала, что смотрела в окно напротив, обычно распахнутое настежь, на листья большой столетней магнолии, возвышавшейся прямо посреди сада. Потом, ближе к концу, за несколько дней перед тем, как начались схватки, она вдруг резко потеряла интерес и к этим черным и блестящим, словно смазанным маслом, листьям магнолии. Она перестала даже есть. Бессловесная вещь, вот во что она превратилась: надутый и бесчувственный предмет (было уже жарко, хотя стоял только апрель), оставленный там, в глубине больничной палаты.

Она почти ничего не ела. Но профессор Барджеллези, в то время главный врач родильного отделения, повторял, что это к лучшему.

Он стоял в ногах кровати и наблюдал за ней.

— Действительно, жарко, — говорил он, поглаживая своими хрупкими красноватыми паль- цами белую бороду с пятнами от табака вокруг рта. — Если хочешь дышать как нужно, лучше не перегружать себя. А кроме того, — добавлял он с улыбкой, — кроме того, мне кажется, что ты уже и так достаточно толстая…

II

После родов время снова пошло вперед.

Сначала, думая о Давиде (скучающий, недовольный, он с ней почти никогда не разговаривал: целыми днями лежал в постели, пряча лицо за книгой, или спал), Лида Мантовани рассчитывала прожить самостоятельно в меблированной комнате дома на улице Мортара, где вместе с ним она жила последние полгода. Но позднее, через несколько недель, поняв, что Давид уже не даст о себе знать, заметив к тому же, что несколько сотен лир, которые он ей оставил, вот-вот кончатся, и так как, помимо всего прочего, у нее стало не хватать молока, она решила вернуться домой к матери. И вот таким образом, летом того же года, Лида вновь появилась на улице Салингуэрра и опять стала жить в маленькой комнатушке с пыльным деревянным полом и двумя составленными вместе железными кроватями, где провела детство, отрочество и раннюю юность.

Хотя это был подвальный этаж, когда-то использовавшийся для хранения дров, проникнуть туда было нелегко.

Войдя в подворотню, служившую прихожей, большую и темную, как сеновал, нужно было вскарабкаться по лесенке, поднимавшейся вдоль левой стены. Лесенка вела к низенькой двери вполроста: пройдя в нее, Лида упиралась головой в балки потолка, нависающие над дырой, напоминавшей лестничную шахту. «Боже, какая тоска! — сказала себе Лида в вечер своего возвращения, задержавшись наверху и глядя вниз. — Однако и какое чувство защищенности, спокойствия…» С ребенком на руках она медленно спустилась по внутренней лестнице и пошла навстречу матери, поднявшей голову от своего шитья, наклонилась, чтобы поцеловать ее в щеку. Та ответила поцелуем, спокойным, без единого слова приветствия или обсуждения.

Почти сразу встал вопрос о крещении ребенка.

Едва осознав положение, мать перекрестилась.

— Ты что, с ума сошла? — воскликнула она.

Пока мать в волнении провозглашала, что нельзя терять ни минуты, Лида чувствовала, как в ней ослабевает всякая способность к сопротивлению. Когда в родильном отделении, принимая у нее ребенка, к ней обращались с радостными вопросами, как она хочет назвать малыша, из желания не делать ничего против Давида она не отвечала, говорила, что хочет подумать еще немного. Но теперь, размышляла она, с чего бы ей продолжать проявлять принципиальность? Чего теперь ей дожидаться? В тот же вечер ребенка отнесли в церковь Санта-Мария-ин-Вадо. Мать все устроила; именно она, в память о своем умершем брате, о существовании которого Лида даже не подозревала, решила назвать внука Иренео… Направляясь в церковь, мать и дочь шли поспешно, будто их кто- то преследовал. А на обратном пути они медленно, словно вмиг утратив всякую энергию, поднимались по улице Борго-ди-Сотто, где городской фонарщик зажигал один за другим уличные фонари.

На следующее утро они вновь принялись за работу.

Сидя, как когда-то, как всегда, под квадратным окном, выходившим на улицу вровень с тротуаром, склонив головы к шитью, они предпочитали говорить, если уж случалось, не о том горьком для них обеих времени, которое они только что пережили, а об отвлеченных вещах. Они чувствовали сейчас гораздо большую теплоту, привязанность друг к другу. Обе они, впрочем, понимали, что согласие между ними могло сохраняться только так: при условии, что они будут избегать всякого упоминания о той единственной вещи, на которой оно основывалось.

Порой, однако, не в силах сдержаться, Мария Мантовани бросала какую-нибудь шутку, скрытый намек.

Со вздохом она произносила:

— Эх, все они, мужчины, одинаковы!

Или даже:

— Мужчина — охотник, известное дело.

О книге Джорджо Бассани «В стенах города. Пять феррарских историй»

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами

Отрывок из романа Эдуарда Кочергина «Крещенные крестами»

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами: Записки на коленках. — СПб.: Вита Нова, 2009. — 272 с., 51 ил.

Не солоно хлебавши

Бежал я удачно только на второй год пребывания в молотовском приёмнике. Первоначально, по старой моей схеме: на товарняке. Но товарняк мой где-то на границе с Удмуртией стал. Мне удалось почти на ходу вскочить в пассажирский поезд, шедший на Ижевск, и опять сныкаться в кочегарке. В ней я преодолел несколько остановок до станции Чепца. На ней лагашка-кондукторша приметила меня, выходящего из-закрытой кочегарки. Слава Богу, что произошло это, когда поезд остановился у платформы, и мне удалось смыться из-под ее рук с выходящими пассажирами.

Пробившись через массу людей с мешками, корзинами, чемоданами к концу платформы, я было почувствовал себя в безопасности, как вдруг кто-то схватил меня за запястье. Я обернулся и увидел крепко держащего меня рябого человека неопределенного возраста — не молодого и не старого, который, обращаясь к двум другим дядькам, сказал:

— Смотри-ка, какой форточёнок подходящий. От кого летишь, оголец? Не бойсь, не бойсь, не обидим. А откуда выдру-то достал?

В спешке и в суматохе моего бега я забыл сныкать поездной ключ, и он предательски торчал у меня в правой руке, зажатой клещами рябого.

— А ну, отдай-ка мне это вещественное доказательство, шкет.

«Во, влип-то, не повезло крепко», — почему-то без всякого страха подумал  я. Дядьки не похожи были на ментов даже переодетых.

— Пора канать отсюда, не то на тебя, как на живца, мухоморов нашлют, и нам всем баранки накрутят, — произнёс старший, отойдя порядочно от вокзала, рябой обратился ко мне:

— Давай знакомиться. Откуда сбежал-то, Спирька, и куда бежишь?

— Бегу из челябинского детприёмника к матке в Питер.

— Давай, оголец, пришейся к нам, в нашей работе такой складной пацанёнок, как ты, пригодится.

Так, неожиданно, я оказался поначалу обласканным, а затем повязанным с кодлой поездушников-скачков-майданников1 в качестве «резинового-складного» пацанчика, который мог засунуться в любую щель, не говоря уже о собачьем ящике (в ту пору во многих старых вагонах существовали такие остатки прежнего сервиса). С этими тремя дядьками, нёсшими за спиной по хорошему сидору, обойдя стороной станцию, вышли к реке и по берегу притопали на край малой заросшей деревушки, где и приютились в сторонней солидной, со всеми атрибутами — русской печкой, сенями, горницей, с красной геранью — избе. Встретила нас добрая тётенька Василиса.

— Знакомься с прибавком, Вася, на станции обнаружили «пионера» с выдрой в руках, во, как! придется взять в семью и учить подворыша шлиперскому2 уму-разуму.

Вот так, после всех моих разнообразных учений я, не солоно хлебавши, стал осваивать один из самых опаснейших видов воровского заработка — майданно-поездушный.

Трижды пришлось мне встревать в промысел скачков в качестве резины-форточёнка или «крана» — помоганца-гаврика в разных местах эсэсэсэрии по моему кривому маршруту на родину. Трижды меня могли выкинуть с поезда под откос рассвирепевшие пассажиры, но Бог миловал. С другой стороны, вряд ли я обошел бы этот промысел стороною при моём нелегальном бесплатном шестилетнем движении из Сибири на запад по нашим железным дорогам да при этом без грошей. Во все случаи моего служения шлиперскому делу посвящать вас не стану, но про обучение и первые мытарства в нем попытаюсь рассказать.

Школа скачка-поездушника

Обучали, то есть натаскивали меня, как собачонку, все трое. Шеф кодлы — рытый, или Батя, — из них самый опытный и хитрый мастер, второй помощник — Пермяк и третий — Антип. попал я к ним, очевидно, в их «отпуск». И они по восемь-десять часов в сутки мутузили меня. Что только ни делали со мной: с утра, кроме всех бегов, приседаний, отжимов, заставляли по многу раз складываться в утробную позу, причем, с каждым днем сокращая время, пока не добились буквально секундного результата. Затем, вдвоем брали меня за руки за ноги, раскачивали и бросали с угорья вниз — под откос. На лету я должен был сложиться утробой и плавно скатиться по траве шариком. Учили мгновенно превращаться в пружину и, с силой отталкиваясь от ступени крыльца-подножки, прыгать вперёд, на лету складываясь в зародыша. Упаковывали меня в огромный ватник, на голову нахлобучивали и завязывали зимний малахай и колошматили по мне кулаками, заставляя отбиваться. Чем быстрее я отвечал им сопротивлением, тем похвальнее. Добивались одновременной, а лучше — опережающей реакции с моей стороны. В конце концов, после многочисленных посинений я начал звереть раньше побоев. Они добились своего: выработали у меня мгновенную реакцию. после такого обучения за всю последующую жизнь никто не поспевал меня ударить. я либо быстро выворачивался, либо бил первым.

Научили ближнему воровскому бою, то есть приёмам защиты и одновременно отключению нападающего: противник думает, что он мною уже овладел, прижал к стенке, но вдруг сам неожиданно падает на землю, на время лишаясь памяти. такой древний воровской прием — одновременный удар локтем в сердце и костяшками кулака в висок — называется «локоть»: это расстояние у человека природа сделала равным локтю.

Обучили пользовать нож-финку, держать ее правильно, по-воровски, и перебрасывать за спиной, когда нападающий пробует выбить ее из рук. Научили ловко и незаметно ставить подножки, перекидывать преследующего мента или кого другого через себя при кажущемся падении и многому другому.

Научили идеально упаковывать вещи, складывать рубашки, пиджаки, брюки так, чтобы они занимали минимальное место в воровской поклаже. Научили ловко скручивать простыни, полотенца, белье для сохранения товарного вида после раскрутки.

Большая часть упаковки, в том числе краденые «углы»-чемоданы, выбрасываемые с поезда, как вещественное доказательство сжигалось или оставлялось в каком-либо схроне — кустарнике, канаве, овраге. а содержимое складывалось и скатывалось в мешки-сидоры из парусины защитного цвета (чтобы не привлекать внимание людей) и в таком виде доставлялось в «ямы» (места хранения) или «хазы» в руки законных каинов — скупщиков краденого.

Условия работы

Профессия скачка-маршрутника требовала не только ежедневных тренировок, но и холодного расчёта, смекалки, наблюдений, разведки.

Во-первых, необходимо было наизусть выучить расписание движения поездов. В сталинские годы пассажирские поезда ходили четко, не опаздывая. Во-вторых, поездушники хорошо знали все географические особенности маршрута — все виражи, повороты, заставляющие поезда двигаться медленнее, все подъёмы на высоты и спуски с них, где поезда также понижали скорость. Знали, в какое время тот или иной состав будет проезжать эти места. Предпочитали поезда, которые проходили в нужной географии ночью. При посадке пассажиров наблюдали, кто, с чем в какой вагон садится, и намечали два-три объекта для «кормления». Воры знали, в какое время на каком маршруте контролёры проверяют проездные билеты. Никогда не начинали работать сразу после посадки. Давали кондуктору и вагону время успокоиться, залечь, заснуть. И только потом начинали действовать.

Поначалу отсиживались в тамбурах или кочегарках в конце состава. Выдры-отмычки имели всех типов. Когда поезд покидал станцию и набирал скорость, с нужной паузой проходили в намеченные вагоны по крышам, чтобы лишний раз ни перед кем не засвечиваться. Такой номер назывался «перейти по хребту крокодила». Иногда этот трюк проделывался с чемоданами. В ту пору закрытых переходов — кожаных диафрагм, как в современных пассажирских поездах, ещё не было. И при ловкости им ничего не стоило мгновенно забраться на крышу или в полной темноте при движении эшелона перейти по бамперам и крюкам подвески из вагона в вагон, по ходу вскрыв торцевую дверь.

Засветившись на маршруте Кауровка-Мулянка между Свердловском и Молотовым, кодла скачков переезжала в другую область, где у них тоже все было отработано. Запомнилось, что по маршруту Молотов-Киров они имели три ямы-хавиры. В одной маруху прозывали Косой Матрёной, во второй — Ганькой-торопышкой, а в третьей — просто Фроськой.

Работа

Перед началом операции один из скачков — антип (самый незаметный) производил разведку: проходил сквозь выбранные во время посадки вагоны и выяснял, где больше поживы, кто едет, каков кондуктор, нет ли ментов… Маршрутники «распечатывали» намеченный для работы вагон, то есть открывали все двери с обеих сторон. В том числе и торцевые. Первым в вагон входил главный спец — пахан скачков — самый опытный вор. он на глаз определял, как лучше брать. Ловко, без звуков вытаскивал «углы» из-под полок или доставал их с полок и выставлял в проход. Второй шел мимо и, подхватив вещи, выносил их в противоположный от кондуктора-лагаша тамбур. главный обрабатывал сонников в следующем купе и, если оно намечалось последним, третий атасник, всю дорогу бывший у двери кондуктора, проходя, забирал и этот товар. Все действия скачков поражали абсолютной выверенностью. К концу операции змея поезда входила в поворот или забиралась на гору, сбавляя скорость. Воры распахивали входные двери, бросали под откос чемоданы, баулы, мешки и вслед за ними прыгали сами.

Много позже, оформляя номера и программы в цирке, я часто вспоминал моих скачков. Они спокойно могли бы работать на арене фокусниками, силовыми акробатами, прыгунами, эквилибристами, ходили бы по канату. Такие подвиги им были бы нипочём. Тогда в пассажирских вагонах деревянные стенки купе доходили только до третьих полок, а верхнее пространство между ними разделяла металлическая труба. Я, будучи подворышем, по третьим полкам проникал в нужное купе, пролезая спокойно между трубой и полкой, спихивал чемодан с полки вниз. Его ловил проходящий скачок, причем, ловил в обхват, без звука и исчезал с ним из вагона. Второй, проходящий мимо, забирал меня на свои плечи, превращая в «кран». В другом купе на плечах нижнего «силового акробата» я двумя руками сдвигал баул тоже с третьей полки и отправлял вниз. Вернувшийся скачок на лету подхватывал его и уносил в противоположном направлении. причем, всё это происходило неимоверно быстро. Без специальной подготовки такие трюки сделать было невозможно. Как и цирковое дело, эти воровские приемы требовали длительных тренировок и колоссальной сосредоточенности. Со стороны, ежели оценивать специальность маршруточников, то, пожалуй, она может показаться даже романтической, но меня такая романтика никак не привлекала. Да ещё Антип стал приставать ко мне со всякими непотребными нежностями, и перед Кировом я растворился в пространстве. То есть исчез с глаз долой, оборвался: был я, и нет меня. Недаром имел кликуху тень. Хватит, и так они пасли меня три месяца. В Кирове сдался государству и был отправлен в местный детприёмник.

На север

Про кировский ДП, пожалуй, сказать особенного ничего не смогу. Ни хорошего, ни плохого. Да и в памяти моей осталось от него что-то серое. Под конец пребывания, то есть к следующему лету, подружился я там с пацанчонком из архангельской области по кличке Буба. С ним-то и бежал. Кликуху такую пацан заработал тем, что учил уроки вслух — бубнил. Предки его были лесоплавщиками. почему их выселили первоначально в Сибирь, а затем на Урал, Буба не мог сказать. Отец его погиб в штрафбате под Курском. Матери с двумя малолетками позволили вернуться на родину, а Бубу по непонятным причинам сдали коптеть в кировский детприёмник. С тех пор он спал и видел свою архангелогородчину. Он-то и уговорил меня драпануть с ним на север в Устьянский край к лесорубам, а уже оттуда, через Вельск-Вологду дунуть на Питер.

Короче, как всегда, свалили мы из ДП с приходом тепла — в середине мая. Перед этим неплохо подготовились — накопили в двух схронах сухарей, сахару, соли и пропали, провалились, смылись.

Опыт моих нескольких бегов пригодился. Мы рванули в обратную сторону от станции к путям, где формировались грузовые составы, направлявшиеся на север. Один из них, состоящий из нескольких рабочих теплушек с металлическими печными трубами на крышах и большого количества платформ, загруженных мостовыми фермами, стоял уже под парами. Для нас — лучший вариант, какой только мог быть. Нам надобно быстрее исчезнуть из города. Обойдя состав с обратной стороны, мы двинулись к теплушкам, надеясь найти хотя бы одну открытую и пустую, но таковой не оказалось. Из двух работных вагонов доносились разговоры. Буба, приставив ухо к стенке теплухи, вдруг сообщил мне:

— Слышишь, они бают по-нашему…

— Ну и что? Все говорят по-нашему!

— Да нет, по северному, как моя мать, как я сам — эти люди архангельские. Хочешь, я с ними поговорю?

— Нет, Буба, погоди — опасно. Давай ещё пошукаем, где сныкаться можно. Когда отъедем на хорошее расстояние, тогда и тараторь на своей архангельской фене. Нас здесь уже ищут.

Пока говорили, состав дернулся, и нам ничего не оставалось, как вскарабкаться на платформу с фермами и засесть за бревенчатыми опорами, на которых они стояли. И только мы успели все это проделать, как поезд снова рванулся и медленно-медленно пополз вперёд.

Поезд двигался на север в сторону Котласа. На два первых часа мы с Бубой застыли и не высовывались, но к вечеру стало прохладней, и боязнь замерзнуть заставила нас хоть как-то обустроиться на ночь. Обшарив всю территорию платформы, обнаружили много сосновой щепы, и только. Опоры под фермы, очевидно, рубили прямо на месте. мы сгребли всю щепу к срубу передней опоры. Сделав из неё гнездовище, забрались внутрь его и привалились к срубу. Он защищал нас от ветра, но не от холода. Ночью из-за холода почти не спали. Поспать удалось утром, когда нас чуть пригрело солнцем. Поезд шел довольно скоро, почти без остановок. проснувшись, поели и уснули снова в полном спокойствии — для вятского начальства мы уже недосягаемы.

Разбудили нас два дядька в железнодорожных фуражках и робах с вопросами:

— Кто такие? Как сюда попали? Куда едете?

Поезд стоял на каком-то разъезде у небольшой реки. Дядьки из работных вагонов обходили платформы с проверкой — всё ли в порядке, и обнаружили двух спящих цуциков под фермами в дурацком гнездовище из щепы. Говорили дядьки по-архангелогородски: с вопросительной интонацией в конце предложения. Буба с той же интонацией по их фене донес им, что рождением он с реки Устьи-Ушьи и едет к матке с сестрою и братиком, что батя его погиб под Курском, на дорогу денежков нет, а я, его дружок, совсем без отца и матери, оттого он пригреет меня в своей деревне, если дядьки не погонят.

Мы замолились им, чтобы не гнали нас, а провезли до Котласа и сдали там милиции, коли так положено. А мать с Бестожево приедет да заберёт — там недалече.

— Дак ты с Бестожево? У нас с тех мест техник — второй начальник. Вон там на реке раков ловит. Выбирайтесь из своего гнездовища и дуйте к нему.

Техник оказался из Шангалы, что по дороге на Вельск от Котласа. По местным расстояниям село Бестожево от станции близко — всего километрах в шестидесяти. Шангалец пообещал разжалобить начальственного инженера относительно нашего путешествия.

Вечером нас пристроили в третьей теплушке сре-ди ящиков с оборудованием и инструментом. Да ещё отвалили несколько поношенных ватников, большую миску горячей пшённой каши, чаю и велели не высовываться на станциях. Земляк Бубы объявил, что от Котласа мостостройотряд северной железной дороги пойдет в район Сольвычегодска — там строят мост через железную дорогу. А нам надо на запад, в сторону шангалы-Вельска к кому-то прибиться.

Перед Котласом мостостроители выдали нам сухой паек: пшено, чай, сахар, соль, — и оставили по ватнику. Ватники мы превратили в гуньки-телогрейки, отрезав рукава (так легче скручивать).

В Котласе техник устроил нас на грузовой поезд, уговорив сопровождавших архангелогородцев довезти земляков хотя бы до Увтюги. Ночью перед Увтюгой товарняк затормозили на малом полустанке, и нам велели быстро смыться из вагона, так как на станции шухер — НКВД шмонает составы: из каких-то лагерей сбежали зеки. если нас обнаружат, никому мало не покажется.

— Дуйте в обратную сторону, справа через полтора километра находится куст деревень. Там переждёте.

Так мы с Бубой нежданно-негаданно оказались в неожиданных двух полуопустевших с войны деревнях, знаменитых своим старичьём: одна древним Лампием, другая — ведуньей Параскевой.

Лампий

Первая деревня, в которой мы ночевали только одну ночь, в округе считалась чудной. Колхозные поля в ней засевали по приказу районного начальства день в день. а свои огороды только по совету Евлампия, по-местному Лампия — древнего мужичка, который уже давно стариковал на печи собственной избы.

По весне перед посевной деревня стаскивала его с печи, заворачивала в овчинный тулуп и выносила на крыльцо евлампиевого родового дома. Сажала на скамью и спрашивала:

— Ну, как, Лампий, пора нам сеять али не пора?

Он доставал из нагретого тулупа правую руку, мочил слюной указательный палец и выставлял его на ветер. Одну-две минуты молчал, держа поднятую ладонь со слюнявым пальцем. Вся деревня замолкала в ожидании приговора.

— Не пора, родимые, не пора. Обождите, — говорил Лампий, опуская и пряча в тулупе свой метеорологический прибор. Его уносили на печь.

Через три-четыре дня Евлампия опять выносили на крыльцо. Он снова слюнявил палец и снова выставлял его на ветер, и вдруг, в тиши рядов ожидавших сельчан раздавалось долгожданное:

— Пора, родимые, пора… сажайте…

И только после этого его высочайшего разрешения деревня сеяла и сажала в своих огородах. Колхозное наполовину гибло, так как померзали семена, а своё, посеянное позже, вырастало и давало благодаря местному барометру Лампию замечательный урожай.

Параскева

Во второй деревеньке приютились мы, или пригрелись, по-местному, в большой старой избе у древней бабки Параскевы. про неё деревня хвалилась: «Наша старуха с языком до уха. Слушайте её, но не прислушивайтесь — иной раз такое снесёт, что мало не покажется». Убедились мы в этом при первой же встрече на крыльце её избы. Вдруг без здоровканья обратилась она к нам — пацанятам, указывая своим лисьим подбородком на журчавшие кругом ручьи:

— Гляньте, вон, весна пришла, щепка на щепку лезет, вороб на воробке сидит. а затем, прямо на крыльце объявила:

— Ежели таскать чего или двигать что, то сами. У меня от спинной болезни ноги отпали, не стоят, по нужде на карачках хожу, самовар черпаками наливаю…

Уже в избе спросила, откудава мы взялись и куда землю топчем. Узнав, что добираемся до села Бестожево Устьянского района, обругала тамошних мужиков-плотогонов пьянью бесстыжею.

— Кормятся они не землей, а лесом, валят его, плоты сбивают и по Устье вниз до железки гонят водою. меня туда при царях горохах невестили, но, слава Богу, не вышло. У них и колхозов нет. Заправлят там лесхимпромхоз какой-то. Они, окромя плотогонства, сосны, прости господи, доят, как лешаки: смолу собирают — дикари прямо какие-то. Когда я увидала, как они сосны мучают, жениха побила, да бежала от них. Если там что и делают хорошо, так это пиво варят вкусное, и то с участием поганого.

Из сеней проводила она нас прямо в прируб, где стояли две пустые металлические кровати. Выдала два холщовых подматрасника, велела набить их сеном на сеновале, а после устройства жилья жаловать в избу к чаю.

В избе кроме нас оказался ползающий по полу в одной короткой рубашонке без штанов крошечный мальчонка, которого бабка Параскева обозвала последышем, явно внук или правнук ее. Бабка, одарив нас чаем, объявила, что сегодня мамка последыша должна вернуться с Котласа, и что она ученая, в колхозе счетоводом служит.

По приезде дочери или внучки с подарками сыну-ползунку бабка велела сразу не давать их, а сныкать:

— Пускай сам усмотрит-то среди взрослых вещей свое да попросит поиграть. А когда внучок обнаружил игрушку и без всякой просьбы схватился за неё, она обратилась к нам, как к свидетелям случившегося безобразия, с осуждением происшедшего:

— Не успел из жопы выпасть, как за игрушку схватился. В моём девотчестве такого и быть не могло. Колобашку без разрешения в руки не возьмёшь. Поленце куклу изображало, и то по разрешению. Семи-то годков из тряпья сама себе машку сшила да нянькала ее, спрятамшись. а тогда что у девок-то было — три дороги: замужество, монастырь, али с родителями бобылить. а теперь как, а? Вон матка-то его свою любилку к залётке военной пристроила, так насвистел он ей пузыря — вишь, на полу кряхтит, встать собирается, ползать надоело.

Теперешним временем антихрист правит, отсюда все накось да покось — вон сплошные войны да потехи, кровью крашеные. Мужиков всех перевели, оттого и бабы шалуют. На залётку бросились как мухи на мёд. Вокруг его срачиц хороводы водили, смехи да хихи строили. От заезжего кутака три девки забрюхатились. Урожайным оказался, вишь, трех осеменил. А деревня-то рада-радешенька, прости меня, заступница бабья Параскева пятница, три мужичка из них выползли взамен погибших. Один вон перед вами, вишь, попёрдывает. а залётка что — осеменил да полетел, как змей летучий. так и не узнал, что трёх сыновей разным маткам оставил. Но самое дивительное: на деревне пустые девки понёсшим завидуют…

У бабки Параскевы мы гостевали четверо суток. отработали хлеб-соль мужицкими работами: чисткой её запущенного двора да столь же заброшенного колодца и заготовкой дров для русской печи. В деревянной бадейке в колодец, естественно, опускали меня. Из него я выгреб множество грязи и всяческих бяк. Колодец не чистили лет двадцать. работая внутри него, я сильно озяб, и, чтобы не заболеть, Параскева заставила меня выпить чаю с водкой. так я, впервые в жизни, в доме деревенской ведуньи (правда, по нужде) познакомился с нашим знаменитым «лекарством».

Пятым днем мы с Бубой опять чёпали по железнодорожным путям, чёпали почти весь день. На нашем полустанке ничего не останавливалось. К ночи подошли к Увтюге. Там уже всё было спокойно. переночевали под колодою снегооградительного забора на еловом лапнике и сене. от холода спасли ватники, отданные нам мостостроителями. поутру на очередном товарняке двинули в шангалы — столицу Устьянского края. шангалы запомнились лозунгами-призывами вроде «Шангальцы и шангалки! Будьте бдительны!» и «Славу родины умножь, что посеял, то пожнёшь!»

1Майданник — поездной вор (блатн.)

2Шлипер — вор (блатн.)

Купить книгу «Крещенные крестами» Эдуарда Кочергина

Продолжение

Абрамович

Первая глава романа Робера Бобера «Что слышно насчет войны?»

Меня зовут Абрамович. Морис Абрамович. Здесь, в ателье, меня прозвали Абрамаушвиц. Сначала ради смеха, а потом как-то вошло в привычку. Придумал и пустил в ход эту шуточку Леон, наш гладильщик. Не сразу, конечно, — сразу у него не хватило бы духу. Все-таки бывший узник — это прежде всего бывший узник, даже если он хороший портной-моторист.

В этом деле я кого угодно за пояс заткну. Особенно по части скорости. Я пришел наниматься в начале сезона, по газетному объявлению, и нас было двое на одно место. То есть приходили и другие, с газетой под мышкой, но мы уже сидели за машинками. Второй кандидат был молодой, крепкий парень, и по тому, как он глянул на крой, я сразу понял: мастер. Но прошло сорок минут, я уже притачивал второй рукав, а он только начинал возиться с воротом. Когда же я накинул готовое пальто на манекен, он поднял голову, улыбнулся и сказал, что если б он с самого начала знал, что я гринер (Гринер (зеленый — на идише) — только что приехавший эмигрант. В США таких называют greenhorn, во Франции — un bleu.), то не стал бы тягаться со мной за это место. Хозяин заплатил ему за готовое изделие, и он ушел искать другую работу. А я остался и понемногу освоился в ателье.

Всего у нас тут три машинки. Одна моя, вторая, прямо напротив, другого портного, Шарля, он знаком с хозяином еще с довоенных времен, но целый день сидит молчком, а третья — самого хозяина, хотя он редко к ней подходит. Шьет только подкладки и образцы, ну, иногда еще что-нибудь по мерке. В основном же его дело — раскрой.

Каждую неделю он приносит от Вассермана материал, разворачивает на своем столе и раскладывает выкройки, чтобы как можно меньше уходило в лоскут. И все время напевает чудны е песенки, каких не услышишь по радио. Их пели, он говорит, до войны в мюзик-холле. А мадам Лея, жена хозяина, та если запоет, так на идише. Впрочем, в разгар сезона стоит такой шум от швейных машинок — кто что поет, все равно не слышно.

Вообще-то мадам Лея нечасто заходит в мастерскую, у нее двое детей: Рафаэль, ему тринадцать лет, и маленькая Бетти. Хорошая полная семья.

В субботу мы тоже работаем — все слишком дорожат местом. Но в этот день после обеда мадам Лея приносит нам чай в больших стаканах и по куску домашнего пирога. Молчун Шарль произносит одно слово — «спасибо», выпивает горячий чай — почти кипяток — маленькими глоточками и, прежде чем снова приняться за работу, тщательно протирает запотевшие очки.

Пока мы чаевничаем, мадам Лея смотрит на нас обоих, как будто мы тоже ее сыновья. А потом тихонечко вздыхает и уносит стаканы на кухню.

Того, что успеваем сделать мы с Шарлем, хватает на троих мастериц-отделочниц. Здесь, во Франции, портних-евреек не бывает. То есть бывает иногда, придет молоденькая девушка еврейка, но очень скоро она выходит замуж за портного, и они начинают работать самостоятельно.

Одна из наших мастериц, мадам Полетта, еврейка, но уже пожилая. Ей, правда, хочется, чтобы ее считали гойкой, и она уверяет, будто у нее эльзасский акцент. Но мне сказал Леон, что раньше у нее был натуральный еврейский, не хуже моего.

Есть еще Жаклина и Андре. Ее называют мадам Андре, потому что она была замужем и развелась. Может, поэтому она всегда такая грустная. То есть не то чтобы очень грустная, но никогда не смеется.

Правда, смеются у нас в ателье обычно тогда, когда кто-нибудь что-нибудь расскажет на идише.

Помню, мама говорила мне еще у нас в Шидловце, в Польше, что ее, мамина, мама любила повторять:

— Идиш — самый лучший язык на свете!

— Почему? — спрашивала моя мама. А мамина мама отвечала:

— Да потому, Рейзеле, что в нем каждое слово понятно!

Но мадам Андре не смеется, даже когда говорят по-французски. Как будто не каждое французское слово понимает. Можно подумать, это из-за нашего выговора, но Леон, гладильщик, считай, во Франции родился, а она и на его шутки не смеется. Когда он первый раз назвал меня Абрамаушвицем, все от смеха аж работу побросали. А мадам Андре стала белая как полотно. Если б я не хохотал со всеми вместе, она, уж верно бы, Леона приструнила: сказала бы, что такими вещами не шутят или что ладно бы шутили неевреи, но здесь, в ателье, среди евреев, которые все испытали на себе!

Однажды, еще до этого, она пришла такая же бледная. Услышала по радио, как один певец, Жан Риго, сказал про концлагеря: «Это были не крематории, а инкубаторы!» Тогда и Леон побелел. Вслух никто ничего не сказал. Каждый переживал про себя. Я подумал: чтоб он сдох, этот певец! Мсье Альбер, хозяин, в тот день ни разу не запел, и вообще все молчали, только и слышно было, как стрекочут машинки да пар шипит, когда Леон проводит утюгом по влажной тряпке.

Мне очень нравится мадам Андре, и у меня сердце сжимается, когда она вот так белеет. Прямо прозрачная становится. Это она-то, смуглая брюнетка. Румянец ей идет гораздо больше, и, надо сказать, она легко краснеет.

О книге Робера Бобера «Что слышно насчет войны?»

Франк Коллар. История отравлений. Власть и яды

Авторское предисловие к книге

В начале XXI в. политическая борьба внутри демократических режимов ведется резко и порой коварно. И все же, насколько известно, для того чтобы поразить противника или подставить ножку сопернику, в ней не используются яды. Журналисты говорят, конечно, об «усладах и ядах» парламентаризма, но имеют при этом в виду всего лишь мелкие и вполне безобидные игры политиканов. По-другому обстоит дело в странах с авторитарными режимами, а также в отношениях между государствами. Два впечатляющих примера этого были нам преподнесены в конце 2004 г. — один касался Украины; второй — Палестины.

В первом случае события разворачивались в стране, расстающейся с коммунистическим тоталитаризмом. на лице кандидата в президенты Виктора ющенко мы увидели следы попытки отравления диоксином, в котором обвинили украинские спецслужбы. Покидавший пост президента Леонид Кучма и его назначенный преемник Виктор янукович стремились якобы устранить опасного соперника, популярность которого увеличивалась обратно пропорционально понижению доверия к тем, кто стоял у власти. Кандидат оранжевой революции оказался сильнее яда ее противников и, в конце концов, выиграл президентские выборы. Во время кампании изуродованное лицо ющенко говорило больше, чем любые слова. Оно разоблачало заговор и подлые методы его врагов.

Этот поразительный случай свидетельствует о том, сколь многообразно использование яда в политике. С его помощью хотели убрать претендента на высшую власть, а послужил он дискредитации самих заговорщиков. Все могли наблюдать результаты подобного способа действия, противоположного демократической прозрачности, и испытывать физическое отвращение к нему.

Во втором случае речь шла о взаимоотношениях двух правительств. Глава палестинской администрации ясир арафат умер в военном госпитале перси в Кламаре, куда его поместили на обследование. незадолго до этого арабский лидер был поражен таинственным недугом, который должны были определить медицинские светила. Однако врачи отказались квалифицировать природу болезни, которая до сих пор остается неведомой. В арабском мире немедленно распространился слух о яде. Израиль, который не мог достичь своей цели иными средствами, якобы отравил бывалого героя ооп, много раз выходившего целым и невредимым из самых отчаянных положений. Премьер-министр ариель Шарон приказал уничтожить своего несговорчивого противника, ибо ирредентизм арафата мешал его политике урегулирования конфликта между его страной и палестинцами.

В первом случае западные комментаторы сочувствовали, во втором — выражали недоверие. И в том и в другом они уткнулись в сегодняшний день, и никому не пришло в голову рассмотреть исторические корни столь важных событий.

За несколько лет до этого, после терактов 11 сентября 2001 г. Некоторые американцы получали письма, инфицированные сибирской язвой. тогда все считали отравителями исламистов, но это, как мы сегодня знаем, была неправда. И опять никто не попытался вписать события в историческую перспективу, хотя подобные обвинения, восходящие к идее заговора, вновь и вновь повторяются испокон веков. Например, в XIV в. врагом западного мира считались евреи, состоявшие в союзе с мусульманами. Тогда весьма широкое распространение получило мнение, что они стремились уничтожить христиан, отравляя колодцы и реки. И ужасным последствием этого стали погромы 1348 г.

Однако, наверное, от современных журналистов и аналитиков нельзя требовать выявления, скажем так, «согласования времен».

Богатейший сюжет отравления с политическими целями недавно вновь обрел актуальность. притом вопрос о том, имел ли место сам факт, не так важен, к тому же ответ на него часто найти не удается. Может показаться, что проблема лишена интереса, даже анекдотична, если речь идет не об убийстве как таковом, его корнях и движущих силах, а всего лишь о его, так сказать, аксессуарах. Известно, однако, что и в наши дни в некоторых регионах мира манера убивать противника является своего рода политическим посланием. В этой ситуации вопрос «как?» жалко приносить в жертву вопросу «почему?». Что же касается отдаленных эпох, то тогда способ действовать тем более сообщал убийству государя особенный колорит. Важно попытаться понять, не придавало ли употребление яда такому убийству особый масштаб. И не следует ли в данном случае понимать выражение «политическое убийство» в двойном смысле?

Этот вопрос до сих пор редко ставился достаточно широко и глубоко, в соответствующей ему исторической и хронологической перспективе. К решению его не применялся структурный, антропологический и компаративистский подходы. занимаясь отравлениями, авторы склонялись то к историческому анекдоту и вымыслу, то к наукообразию и позитивизму, а подчас и к тому и к другому сразу. Старые публикации об исторических загадках ограничивались беллетризованными описаниями. В 1903 г. появилась знаменитая книга Кабанеса и насса «яды и ведьмы». Авторов больше всего интересовала природа примененного яда и то, насколько вероятно было его использование. Ответ часто давался отрицательный, т.е. разоблачалось невежество древних эпох и «абсурдные легенды об отравлении». Однако не вскрывались механизмы возникновения и распространения этих легенд. В 1920 г. вышел впечатляющий и широкоохватный Очерк Л. Левина «Яд в мировой истории». Этот автор тоже больше интересовался природой и действием ядов, чем их преступным применением. Те же вопросы рассматривались и в большинстве более поздних публикаций. Единственная работа, в которой ставилась проблема политического убийства через отравление — это книга «нож и яд» Жоржа минуа. однако в ней выбраны очень странные хронологические рамки: 1400–1800 гг. Кроме того, минуа скорее перечисляет и описывает, чем объясняет и выявляет подходы, и нигде не разбирает причины выбора того или другого оружия. Задача этой книги состоит в последовательном рассмотрении проблемы политического убийства через отравление в западной цивилизации, начиная с ее библейских и греко-римских истоков до нашего времени. Политическое убийство понимается нами широко и включает в себя любые действия, осуществляемые с целью завоевания или сохранения власти, как против внутреннего соперника, так и против внешнего врага. В этом смысле международные отношения тоже становятся полем исследования, поскольку властные отношения сказываются и на них.

Невозможно представить исчерпывающую картину данного сюжета, пространство которого можно обогащать бесконечно. Невозможно составить полный перечень связанных с политикой дел, в которых признано применение яда. Причем важна здесь не столько достоверность фактов, сколько вера окружающих в их правдоподобие, а также то, что говорилось по поводу подозрительной смерти правителя или выдвинутого против другого правителя обвинения. Главным для нас, в отличие от наших предшественников, является не то, играли ли яды в истории, и особенно в XVI в., ту капитальную политическую роль, которая им приписывается. Мы стремимся определить, как использование токсических средств в политике связано с самим устройством власти и с ее осмыслением. Выражение «применение яда» мы понимаем в широком смысле, имея в виду как практическое использование отравляющих веществ, так и вредоносную пропаганду. Коль скоро верно то, что вплоть до наших дней восприятие этого явления зиждится на унаследованных от глубокого прошлого ментальных конструкциях, то особое внимание должно быть уделено развитию понимания и трактовки политических отравлений.

В то же время историка, изучающего феномены длительной протяженности, всегда подстерегает опасность увидеть их статичными и все объяснять неизменным устройством человеческой психики. Получается, что великие мира сего во все времена были готовы на преступления ради завоевания или удержания власти. Маленькие же люди точно так же всегда проявляли готовность поверить в насильственную смерть правителей (Альфред де Виньи писал, что, «говоря о монархах, всегда оспаривают две вещи: их рождение и смерть. Люди не хотят признавать, что первое было легитимным, а вторая — естественной».) или согласиться с поспешными, стереотипными уподоблениями, скажем, дворов Людовика XIV и александра македонского. Однако задача историка, напротив, состоит в том, чтобы выявлять изменения, связанные с развитием техники, институтов или идеологий.

Вот почему мы будем рассматривать тему в хронологическом порядке. Начав с «античной матрицы», мы обратимся затем к эпохе варварского насилия и рыцарских идеалов, когда на первый взгляд яд не играл такой уж большой роли во властных отношениях. После этого мы подробно рассмотрим проблему политического использования яда в XIII—XV вв., в захватывающий период становления современного государства. В заключение нашего очерка мы более кратко остановимся на эпохе абсолютизма и на современности. Власть в это время сильно обезличивается, что, впрочем, не мешает ей применять отравляющее оружие. особенно это характерно для внешней политики. Отравление врагов случалось в истории отнюдь не только в правящих кругах. И все же в атмосфере дворцов и в окружении тронов оно приобретало особый масштаб. Как говорил один падуанский врач начала XIV в., именно здесь риск оказывался максимальным.

Предлагаемый очерк основан главным образом на нарративных, а для более поздних эпох — на юридических источниках. Мы стремились понять смысл реального или вымышленного вмешательства яда в политическую сферу. Мы ставили перед собой цель показать, как отравления позволяли нарушать или извращать многовековые устои политических систем, изменившиеся только с наступлением демократии.

О книге Франка Коллара «История отравлений. Власть и яды»

Никки Каллен. Гель-Грин, центр земли

Отрывок из книги

Через год Хоакин получил от Рири бессвязное письмо: «Юэль, пап, представляешь, она здесь живет. Её маме стало плохо на севере, и они переехали в этот порт — морской воздух, ламинарии на ужин и всё такое. Но что-то еще загадочное — с самой Юэль… она больше не танцует. О, пап, какая она… Белая, прозрачная, как ракушка, как сахар… Я люблю, понимаешь?.. Но она любит другого? совсем не любит — холодное, как в Гауфе, сердце. Я сказал — выходи за меня, принес кольцо — но она сказала: нет. Но почему? Ведь я ждал её всю жизнь. Твоя фотография у меня над столом. Но она как глянет — и в слезы. Прихожу назавтра: уехала. Бабушка не с ней… Куда, пап? Мне нужно искать её — я же обещал. А вдруг она снова полюбит меня, как тогда — в дождь…» Хоакин испугался, что Рири сошел с ума, отпросился в больнице, отдал Битлз Фуатенам, собрал вещи и купил билет на самолет. Их было даже три; Хоакина тошнило в конце от бессонницы. По конверту он нашел адрес. Открыл Анри-Поль; он стал совсем взрослым — невероятно красивым, но как картина в музее: огромный парусный корабль вот-вот выломится из рамы на зрителя; запах соли повсюду.

— Вы рыбу, что ли, солите? — спросил с порога Хоакин.

— Здравствуйте, дядя Хоакин, — Анри-Поль вытащил изо рта трубку. — Это воздух так пахнет. Здесь недалеко порт — из окна видать…

— А где Рири? В университете?

— Ищет Юэль.

Хоакин прошел, ожидая бардака, но комнаты были в абсолютном порядке; словно кто-то собрался уезжать. Посреди одной стояла стремянка, а на потолке висела надпись на красном шелке: «Слава мне, великому!». Хоакин сел на софу — антиквариат, красное дерево, серебряное с розовым обивка — кукольная мебель; «расскажи». Анри-Поль поставил кофе, сел напротив в такое же кресло — ножки-драконы; рассказал, показалось Хоакину, сказку: Рири и Юэль столкнулись в университете, на лестнице, он сбил её с ног, полную книг, дисков, пластинок, она обругала почем зря, а потом, подбирая, посмотрели друг на друга и сразу узнали — семнадцать лет спустя. Рири влюбился, как разбился; был принят дома; квартира на вершине небоскреба; пил чай с бергамотом, разговаривал о камнях и породах — родители Юэль были в восторге; Витас Вайтискайтис, оказывается, профессор на их кафедре — старшие курсы; собрался взять обоих Анри с собой на практику зимой, на мыс Шмидта. Рири научился летать на самолете, написал в небе: «я люблю Юэль». Купил её любимые цветы — желтые нарциссы — все в весеннем городе: миллион один цветок; заполнил комнату Юэль, как корзину. Купил два кольца из сплава серебра и золота — как они с Юэль. Собирался делать предложение утром; но дверь не открывали. Рири прокараулил у подъезда, вышла мама — Роберта; испугалась, когда он упал на колени и спросил, зачем Вайтискайтисы хотят его смерти. Роберта расплакалась, пригласила в дом, опять налила чаю с бергамотом. Оказывается, сразу после приезда с юга, на второй день, Юэль, катаясь с горки, упала и повредила позвоночник. О танцах пришлось забыть. Десять лет в корсете. Детей иметь нельзя. Почти не выходила из дома — в университете учится заочно. Постоянно хотела умереть — девушка, лицо которой помогало Рири жить все эти годы. Единственный парень в её жизни, двоюродный брат, — парень неплохой, но очень простой; ему была нужна протекция в университете от Витаса; начал ухаживать за Юэль; но Витас и Роберта всё поняли и мягко отказали в дружбе. И вдруг появляется Рири — как небо на голову; сильный и сверкающий, как море в полнолуние; и Юэль ожила — любви родителей ей было мало. Но двоюродный брат, не поступив на нужный факультет, прознал, подкараулил из университета; сказал неожиданно грубо и убил: «Дура инвалидная, думаешь, ты ему нужна… Папа твой. Половина геологического мира продаст за родство с ним душу». Юэль испугалась, рассуждала весь вечер у зеркала, ломая пальцы; но в безумие верить проще, чем в разум; доказано историей церкви и коммунизма; испугалась и уехала. «Куда?» — закричал Рири, вскочив и опрокинув на себя весь чай, — пропах бергамотом. Но Роберта не сказала; «прости, Рири, мы тебя понимаем; но ты тоже нас пойми — она может и не прожить долго: каждый день мы ждем, что она сломается — в прямом смысле, как веточка вербы; а ты… Чудесный парень. Мария Максимовна до сих пор помнит тебя. Но ты совсем из другого мира…» «Сериал какой-то», — ответил Хоакин. Анри-Поль согласился. Подоспел кофе. К ночи пришел Рири. Хоакин открыл дверь и не узнал его: резко-красивый мужчина; черные волосы, шрам над губой, темные провалившиеся глаза; синяя рубашка со священническим воротником, приталенная куртка из серого вельвета.

— Папа? Как твои дела?

— А твои?

— Ты же знаешь…

— Тебе чем помочь?

— Не знаю. Можешь дать мне денег. Они закончились, когда я купил нарциссы.

— Жалеешь?

— Я бы еще купил — в одном магазине оставались.

— Какая она сейчас?

— Похожа на снег.

— А ты говорил, на снег ничего не похоже.

— Не знал…

Рири не просто был в горе — казалось, он купец-скупец и утонул корабль со всем его имуществом: золотом, амброй и экзотическими фруктами. Хоакин сел к телефону и обзвонил: ж/д и морской вокзалы, аэропорт, автовокзалы; «я уже там был — не дают сведений о пассажирах». Хоакин взял его за руку, и они пошли по городу. Собирался дождь. «Пап, знаешь, о чём я мечтаю: о городе, который построю сам; огромный порт с северным сиянием; люди там будут похожи на птиц; дети будут рождаться либо фантазерами, либо ясновидящими; на вершине горы будет стоять разноцветный маяк, и, когда в городе будет идти дождь, он не будет черным, серым, одиноким, а — желтым, синим, зеленым, красным… красиво, правда?» «Я хотел бы погостить в твоем городе», — ответил Хоакин; «несмотря на снег?» «не смотря на снег». Рири сжал его руку, и дождь потек по их лицам. На углу сияла, как папоротник в ночь Ивана Купалы, синяя вывеска кафе. Они зашли, заказали кофе: со сливками, корицей, перцем. Кафе было с детской комнатой, стены расписаны цветами, мягкие игрушки, ковер; на стене — телефон под начало серебряного века. И справочник. «Мария Максимовна Вайтискайтис — почему мы не подумали? вряд ли Юэль уехала далеко — родители не отпустят»; Рири подошел медленно, будто не цифры, а каббала; нашел и позвонил. «Юэль? Это я, Рири… Здесь дождь, а у тебя?.. Простыла? Хочешь, привезу тебе мед… Всё в порядке… Я простил… А ты выйдешь за меня?» Хоакин положил в карман его куртки на спинке стула деньги и уехал домой, на юг.

О книге Никки Каллен «Гель-Грин, центр земли»

Кристиан Метц. Воображаемое означающее. Психоанализ и кино

Отрывок из книги

Фрейдовский психоанализ и другие виды психоанализа

В «формулировке», занимающей меня, когда я пишу и которую я разворачиваю этим письмом, я чувствую другой важный аспект: «фрейдовский психоанализ» («Каким может быть его вклад в изучение кинематографического означающего?»). Почему именно это слово, а точнее, два слова? Потому что психоанализ, как известно, не является исключительно фрейдовским — это далеко не так — и провозглашенное Лаканом решительное «возвращение к Фрейду» обусловливается именно этой ситуацией. Но подобное возвращение никак не затронуло мировое психоаналитическое движение в целом. И даже независимо от этого влияния, психоанализ и фрейдизм в зависимости от страны находятся в различных взаимоотношениях (во Франции психоанализ в целом более фрейдовский, чем, например, в Соединенных Штатах, и т. д.), и тот, кто претендует на то, чтобы применить психоанализ, как в настоящий момент делаю это я в отношении кино, должен непременно указать, о каком психоанализе идет речь. Существует множество примеров «психоаналитических» практик и сопутствующих им более или менее явных теорий, в которых все, что есть живого в открытии Фрейда, что делает его (или должно было бы делать) бесспорным достижением, решающим моментом в познании, оказывается сглаженным, урезанным, «перекроенным» в новые варианты нравственной психологии или медицинской психиатрии (гуманизм и медицина — вот два главных способа отделаться от фрейдизма). Наиболее ярким (и далеко не единственным) примером подобных практик являются некоторые терапевтические доктрины «в американском духе», прочно воцарившиеся почти повсюду, которые в основном представляют собой техники стандартизации и обезличивания характера с целью избежания конфликтов любой ценой.

То, что я понимаю под психоанализом, — это традиция Фрейда и всегда актуальное ее продолжение, те его оригинальные разработки, которые связаны с трудами Мелани Кляйн в Англии и Жака Лакана во Франции.

Время, отделяющее нас от трудов Фрейда, — тем более что они велики не только по своему значению, но и объему, — позволяет без особых затруднений или произвола обнаружить даже внутри них некоторые достаточно самостоятельные «секторы», неодинаковые по тому интересу, который они представляют (по крайней мере, в том смысле, что одни оказываются более «устаревшими», чем другие), и, что меня интересует в наибольшей степени, неравноценные в плане того, что они могут дать за пределами того поля, где первоначально располагались. (Изучение кино, в сущности, является одним из ответвлений того, что сам Фрейд и остальные психоаналитики называют порой «прикладным психоанализом», — название, впрочем, странное, поскольку в психоанализе, как и в лингвистике, нет ничего прикладного, а если ему и придают такой характер, то тем хуже; речь, в сущности, идет о другом: определенные феномены, которые психоанализ освещает или может осветить, обнаруживаются в кино и играют там существенную роль.) Возвращаясь к различным исследованиям Фрейда, я намерен (так сказать, на скорую руку) разделить их на шесть главных групп.

1. Метапсихологические и теоретические исследования, начиная с «Толкования сновидений» и заканчивая «Торможением, симптомом, тревогой», включая «Метапсихологию», а также такие значительные работы, как «Введение в нарциссизм», «По ту сторону принципа наслаждения», «Я и Оно», «Экономическая проблема
мазохизма», «Ребенка бьют», «Отрицание», «Фетишизм» и т. д.

2. Чисто клинические исследования: «Пять случаев психоанализа», а также «Этюды по истерии» (с Брейером) и такие статьи, как «Начало психотерапевтического лечения» и т. д.

3. Популяризаторские произведения: «Введение в психоанализ» и многие другие («Новые лекции по психоанализу», «Краткое изложение психоанализа», «Сновидение и его толкование», представляющее собой учебный вариант «Толкования сновидений», и т. д).

4. Исследования искусства и литературы: «Градива Ибсена», «Моисей Микеланджело», «Детское воспоминание Леонардо да Винчи» и т. д.

5. Антропологические и социоисторические исследования: «Тотем и Табу», «Неудовлетворенность культурой», «Коллективная психология и анализ человеческого Я» и т. д.

6. Последняя группа менее отчетлива, чем другие, и, если сравнивать ее с четвертой и пятой, видно, что она носит промежуточный характер; в нее входят, например, «Психопатология обыденной жизни» и «Остроумие в его отношении к бессознательному». Другими словами, речь идет об исследованиях, направленных
именно на изучение психологии предсознательного, объект которого, по существу, является культурным, но не в строго эстетическом смысле (в отличие от четвертой категории), и социальным, но не собственно историческим или антропологическим (в отличие от пятой категории).

Какую я преследовал цель, распределяя все эти работы по группам? Некоторые из них не поднимают специальных проблем. Так, например, третья группа представляет интерес только в педагогическом отношении, и по этой причине она не отвечает нашим задачам. Или, например, «клиническая» группа: по определению, она как будто никоим образом не может касаться анализа культурного производства, такого, например, как кино, и тем не менее очевидно, что эти работы все-таки имеют к нему отношение благодаря многочисленным прозрениям, которые в них содержатся, а также потому, что без этих работ мы бы не могли по-настоящему понять теоретические исследования Фрейда. Или, наконец, шестая группа произведений — об ошибках, оговорках, юморе, комическом — она будет особенно полезна нам при изучении соответствующих явлений кино: комического, бурлеска, гэга и т. д. (см., например, исследования Даниэля Першерона и Жан-Поля Симона).

Ситуация, наоборот, оказывается более неожиданной, — хотя на это часто указывается как в беседах специалистов, так и в их текстах, — когда мы обращаемся к тем работам, которые сам Фрейд относил к области чисто социологических или этнологических
исследований, таким, например, как «Тотем и Табу». Эти исследования Фрейда благодаря самому их объекту могут показаться более существенными для нашей семиологической перспективы и в любом случае более соответствующими тем задачам, которые мы ставим перед собой, чем исследования «чистой» метапсихологии. Однако сами этнологи говорят (и я тоже так думаю), что дело обстоит совсем наоборот: в то время как общая теория Фрейда является одним из неизменных оснований их работы, собственно этнологические исследования последнего представляют для них наименьший интерес. В сущности, это не так уж удивительно: ведь фрейдовское открытие по своему масштабу касается фактически всех областей знаний, но при условии его адекватного соединения с материалом и теми требованиями, которые предъявляет каждая из этих областей, и в особенности те из них, непосредственным объектом которых является социальное; положение «первооткрывателя» (отца), еще не является гарантией того, что именно он — лишь в силу того, что он «первооткрыватель», — в состоянии наиболее успешно перенести свое открытие в те области, в которых он не имеет глубоких знаний. (То же самое я заметил относительно значения работ Фрейда для лингвистики: потенциально оно весьма велико, и Ж ак Лакан это хорошо показал, но прямые обращения Фрейда к лингвистическим фактам лишены этого значения или обладают им только в редких случаях (эти его пассажи лингвистов часто разочаровывают).) Хорошо известно, что «филогенетическая гипотеза», присутствующая в работе «Тотем и Табу», неприемлема для современных антропологов. Теперь, как представляется, трудно решить, какой статус придавал ей сам Фрейд, поскольку точная степень «реализма» здесь, как и в других случаях (теория соблазнения в раннем детстве как источник будущих неврозов и т. д.), всегда является проблематичной: идет ли речь о гипотезе подлинной предыстории или о мифологической притче, имеющей символический смысл. Впрочем, несомненно, что во многих пассажах Фрейд, хотя бы отчасти, склонялся именно к первой (реалистической) интерпретации и работа Лакана состояла в том, чтобы всю совокупность психоаналитических идей о кастрации, убийстве отца, эдипове комплексе и Законе «перенести» на уровень второй интерпретации (которую скорее готовы принять антропологи). Говоря более широко, мне кажется, что слабость социологических построений Фрейда в конечном счете происходит из определенной и легко объяснимой объективными причинами недооценки важности социоэкономических факторов и нередуцируемости их специфических механизмов. Именно этот слабый пункт в теории Фрейда и обернулся тем «психологизмом» (не характерным, однако, для его главных открытий), за который его справедливо упрекали.

Аналогичная, хотя на самом деле еще более «запутанная» ситуация возникает, когда рассматриваются фрейдовские работы по эстетике. Иногда хочется, чтобы там было меньше биографии и больше психоанализа, а иногда, наоборот, поменьше «психоаналитичности» в интересах более психоаналитического объяснения, а также больше внимания к особенностям различных видов искусств и автономии означающего — то есть к тем проблемам, которые, совершенно очевидно, не были в центре размышлений Фрейда. Появляется соблазн возразить, что общие работы содержали в зародыше возможность «применения» более тонкого и более сосредоточенного на текстах: это справедливо и именно в этом направлении сегодня предпринимаются попытки развернуть все возможности психоаналитического инструментария. Но не стоит удивляться тому, что сам Фрейд не очень далеко продвинулся по тому пути, первооткрывателем которого он был. Он жил в иную эпоху и, обладая огромной культурой — в том значении, какое это слово имело для буржуазии в конце века, — все-таки не был теоретиком искусства, и, самое главное (об этом забывают, поскольку это кажется трюизмом), он был первым, кто попробовал (это была единственная и яркая попытка) применить психоаналитический метод к литературе и искусству: ведь невозможно ожидать, что новое предприятие с первой попытки достигнет полного успеха.

Настаивая на этой, возможно несколько утомительной, библиографической классификации, я стремился — в преддверии того времени, когда надеюсь увидеть развитие психоаналитических исследований кино, — описать положение вещей, больше известное этнологам, чем нам, но которое имеет отношение и к нам тоже: мы не должны удивляться, если семиология кино станет в целом больше опираться на те тексты Фрейда, которые, казалось бы, не имеют к ней прямого отношения (теоретические и метапсихологические исследования), а не на те, которые как будто бы непосредственно связаны с ней в обоих ее аспектах — социоисторическом и эстетическом.

О книге Кристиана Метца «Воображаемое означающее. Психоанализ и кино»

Вадим Басс. Петербургская неоклассическая архитектура 1900–1910 годов в зеркале конкурсов. Слово и форма

Отрывок из книги

Конкурсы: «коммерческое предприятие цеха» или «идейное дело»? «Конкурсный истэблишмент»

Мнение о конкурсах как коммерческом предприятии архитектурных объединений основано на существовавшей системе отчислений с выдаваемых премий в казну обществ. Между тем среди современников бытовало мнение о невыгодности существующей практики для самих конкурентов. «Каждый удачный конкурс является, в сущности, жертвой со стороны многочисленных участников. Слишком не соответствует сумма, назначаемая на премии, общему количеству труда». Как указывал в 1905 году В. Старостин, «в последнее время раздаются жалобы на неудачность конкурсов: они или малочисленны по количеству конкурентов, или слабы по содержанию, причем по адресу наших корифеев архитектуры раздаются упреки, что они не выступают на кон курсах.

Разгадку нетрудно найти, если мы взглянем на <…> премии. <…> В большинстве случаев общая сумма конкурса настолько мала, что совершенно не обеспечивает задаваемой работы, если ее исполнить добросовестно, а тем более с выгодой для себя». На примере конкурса на дом Перцова (ОГИ) отмечается, что даже первая премия составляет не более 1/3 стоимости изготовления только эскизного проекта. Автор подчеркивает, «насколько велико желание купить на грош пятаков у тех, кто объявляет конкурсы. <…> Нет ничего удивительного, если в отзывах жюри мы слышим, что <…> ни один [проект] <…> не удовлетворяет требованиям конкурса». «Чтобы поднять значение кон курсов», предлагается «обществам <…> принимать только такие <…>, где хотя бы общая сумма премий удовлетворяла нормальному вознаграждению труда зодчих». Столь же невыгодной была система международных состязаний. В докладе «Об условиях объявления и организации международных архитектурных конкурсов» (ПОА) П.Ю. Сюзор отмечал: «Современную постановку конкурсного дела нельзя считать вполне удовлетворительной: она выгодна для заказчика, будь то государство, городские общества или частные лица, и крайне невыгодна для зодчих». Сюзор ссылается на подсчеты проф. Штира по 258 конкурсам за 20 лет с 1880 по 1900-й. «Из 11.256 авторов получили премии лишь 751, то есть всего 6%, а остальные <…> работали даром… В настоящее время невыгодность работы на конкурсах еще более возросла. На конкурсе дворца мира в Гааге, при 6 премиях, представлено 217 проектов; <…> премированных было менее3%».

Одновременно можно говорить о формировании круга архитекторов, для которых конкурсы стали важнейшей составляющей профессиональной деятельности и — существенным финансовым источником: премии по отдельным конкурсам достигали нескольких тысяч рублей (для сравнения: штатный оклад профессора-руководителя мастерской Академии в начале XX века составлял 2400 р.). Многие из постоянных участников состязаний начали конкурировать с более опытными коллегами еще на академической скамье — или сразу по окончании учебных заведений. Это положение было сродни обстановке в мастерских Академии, где ученики, несколько лет назад закончившие гимназию, работали рядом с профессионалами, уже обладающими значительной практикой (например, с зодчими, закончившими Институт гражданских инженеров). Подобная «неоднородность» профессионального цеха в особенности характерна для конца XIX — начала XX века. В карьере ряда архитекторов этого времени (например, И.А. Фомина) периоды обучения сменяются практикой, сотрудничеством в проектных бюро известных мастеров. На становлении ряда зодчих сказалась и революция 1905–1907 годов, прервавшая строительный бум начала века.

Показателен пример С.С. Серафимова, поступившего в Академию еще в 1901 году. «Революционные события пятого года, в которых С.С. принимает участие, прерывают его занятия на два года, и он оканчивает Академию по мастерской проф. Померанцева только к 1910 году. В годы перерыва <…> С.С. начинает работать помощником у арх. Лидваль. После окончания Академии С.С. целиком отдается участию в архитектурных конкурсах — этой, по его личному выражению, „наиболее любимой форме творческой работы“. Большое количество премий (<…> свыше 30) характеризует итоги его участия в этих архитектурных соревнованиях».

В конкурсной практике складывается новая цеховая элита периода неоклассики, целый ряд представителей которой впоследствии вой дет в число ведущих мастеров русской и советской архитектуры. Среди участников наиболее значительных конкурсов 1900—1910-х годов — П.В. Алиш, А.Е. Белогруд, А.Ф. Бубырь, Н.В. Васильев, Э.Ф. Виррих, А.И. Владовский, Я.Г. Гевирц, С.Г. Гингер, Г.Е. Гинц, А.З. Гринберг, А.И. Дмитриев, М.Х. Дубинский, З.Я. Леви, Ф.И. Лидваль, А.Л. Лишневский, М.С. Лялевич, Н.Л. Марков, О.Р. Мунц, М.М. Перетяткович, Ф.М. Плюцинский, С.С. Серафимов, Л.Р. Сологуб, И.А. Фомин, Е.Ф. Шреттер, Л.Л. Шретер, В.А. Щуко. «Конкурсная активность» этих архитекторов была неравномерной, одни из них принимали участие в состязаниях начала столетия, у других пик участия в конкурсах пришелся на предвоенные годы, третьи, подобно М.М. Перетятковичу, конкурировали на протяжении всего периода (его работы были удостоены трех десятков премий). Сроки конкурсов были весьма жесткими, часто — два-три месяца, а то и меньше. Впрочем, для профессионалов начала века изготовление эскизных проектов в такие сроки было естественным еще со школьной скамьи: учебный год в архитектурных мастерских Академии делился на пять сроков, к каждому из которых должен был быть представлен проект по заданной программе.

Интенсивность конкурс ной жизни была такова, что участие в любом из множества одновременно объявляемых состязаний уже было актом выбора со стороны конкурента — выбора задачи, в наибольшей степени отвечающей предпочтениям зодчего. Так, по приводимым В.Г. Лисовским и В.Г. Исаченко сведениям, архитекторами Н.В. Васильевым и А.Ф. Бубырем в 1901— 1917 годы выполнено 75 конкурсных проектов15, в том числе 7 совместных и 68 — по отдельности и в соавторстве с другими коллегами (53 и 15 соответственно). Причем в отдельные годы количество работ Н.В. Васильева достигает 6, 7 и даже 8 (1913 год). Фактически, архитектор на пике своей карьеры постоянно совмещал проектно строительную, преподавательскую, экспертную и т. п. деятельность с участием в том или ином соревновании, постоянно был занят конкурсным проектированием. Обилие близких по времени или даже хронологически совпадающих конкурсов нашло отражение и в том, что многие «постоянные конкуренты» тиражируют отдельные решения, мотивы или цитаты прототипов из проекта в проект (примеры можно найти у Дубинского, Фомина, Лялевича, Дмитриева, Перетятковича, Лишневского).

Многие архитекторы участвовали сразу в нескольких конкурсах, и их проекты, связанные общим городским контекстом, в силу замысла или невольно обретали характер составляющих единого феномена — ансамбля одного автора или даже своеобразного «города одного архитектора». Феномена в основе своей классического, в столичной архитектуре восходящего, в частности, к масштабным российским переустройствам центральных ансамблей. Распространенной практикой в начале века было соавторство. Архитекторы могли объединяться для участия в конкретном состязании, но существовали и более или менее устойчивые «творческие тандемы»: А.Ф. Бубырь — Н.В. Васильев, М.С. Лялевич — М.М. Перетяткович, Н.Л. Марков — Ф.М. Плюцинский, М.Х. Дубинский — А.З. Гринберг, Б.Я. Боткин — В.И. Романов, И.Г. Лангбард — И.Л. Берлин, Д.М. Иофан — С.С. Серафимов, Г.А. Косяков — Н.Л. Подбереский, Л.А. Ильин — А.И. Клейн, соавторами ряда архитекторов выступали С.Я. Турковский, М.В. Замечек и др. Количество авторов проекта достигало иногда 4 человек. Зачастую автор или коллектив представлял не один, а несколько проектов. Так, на конкурс проектов Сытного рынка, объявленный в 1906 году ОГИ по поручению Петербургского Городского Управления архитекторы Перетяткович, Лялевич и гражданский инженер Вышин ский представили три (!) работы, которые удостоились первой и пятой премий и рекомендации к приобретению. Второе и третье места на конкурсе проектов Сельскохозяйственного музея (объявлен ПОА в 1914 году) получили проекты, выполненные в соавторстве Дубинским и Гринбергом. Примеры можно множить.

Особое место занимают конкурсы, объявлявшиеся самими архитектурными обществами. Здесь постановка вопроса о «коммерческом предприятии цеха» вообще оказывается неправомочной. Премии вы давались из средств общества — соответственно, и размер их не мог соперничать с вознаграждением по конкурсам, устраивавшимся по поручению сторонних заказчиков. Так, объявленный в 1905 году ПОА конкурс на здание Государственной Думы «из-за ограниченности <…> средств <…> с самого начала решено было сделать эскизным». Представляя программу конкурса на обсуждение ПОА, комиссия под председательством П.Ю. Сюзора указывала, что «денежные соображения должны отойти на второй план, сравнительно с нравственным удовлетворением участников <…> от сознания, что они служат столь высокой для зодчего задаче, как проект своего парламента». Тот же мотив звучал и при присуждении премий: «Сравнительно скромные размеры премий отходят на второй план перед нравственным удовлетворением конкурентов, послуживших идейному делу». Показателем значимости «идейных дел» для цеха может послужить то, что в подобных конкурсах принимают участие и новоиспеченные профессионалы, и сложившиеся мастера. В конкурсной практике нашла отражение двойственность статуса архитектора — как носителя искусства, представителя профессии, цеха и конкретного объединения (объединений) и одновременно — как «представителя заказчика», сотрудника городских органов и всероссийских институций, чиновника. Принадлежность к институтам и группам разного уровня определяла разные причины участия в состязаниях, стратегии, мотивы выбора задач, роль и позицию в конкретном сюжете. Степень включения архитекторов в соревновательный процесс определялись, в частности, социальным статусом, обширностью проектно строительной практики, возможностями получения заказов — в том числе связанными с личным покровительством, с «социальным обликом» архитектора. Определенную роль играло происхождение. Среди участников столичных конкурсов характерно обилие непетербуржцев по рождению, для которых демонстрация принадлежности к цеху и высокого профессионального статуса становилась частью «программы» социализации. Состязания имели для участников не только практическое значение, но и символический смысл, становясь актом приобщения к цеху, утверждения себя в группе. Конкурсы рассматривались и как форма увековечения памяти кол лег — что также позволяет акцентировать «ритуальный» аспект. Так, ПОА в 1902 году учредило периодические конкурсы имени В.А. Шретера. В собрании 25 апреля 1906 года, посвященном памяти Шретера, И.С. Китнер отмечал, что «В.А. положил немало труда на дело устройства архитектурных конкурсов, участвовать в которых он сам так любил. Благодаря же его умению и энергии, эти конкурсы приобрели права гражданства в нашем отечестве, получая все большее и большее распространение и проводя в самые отдаленные местности все более и более здравые воззрения на строительное дело и его художественную сторону… Заслугу эту было решено отметить объявлением через каждое пятилетие всероссийского конкурса имени академика Шретера». Темой первого состязания (1906) был театр на 3000 человек в столице, а в 1912 году состоялся второй конкурс — на застройку территории Тучкова буяна. В 1914 году и ОАХ рассматривало предложение «учредить постоянные поощрительные конкурсы имени А.И. фон Гогена, который сам всегда был сторонником идеи таких конкурсов» — и принимал участие во множестве состязаний, как в роли конкурента, так и в качестве члена комиссии судей.

О книге Вадима Басса «Петербургская неоклассическая архитектура 1900–1910 годов в зеркале конкурсов. Слово и форма»

Лев Наумов. Александр Башлачев: человек поющий

27 мая 2010 года исполнилось 50 лет со дня рождения поэта и музыканта Александра Башлачева (1960-1988). Специально к его юбилею издательство «Амфора» выпустило книгу Льва Наумова — «Александр Башлачев: человек поющий», в которую вошли все стихи (включая прежде не публиковавшиеся), наиболее полная биография Александра Башлачева, редкие интервью, материалы и фотографии из семейного архива. «Прочтение» публикует отрывок из биографического раздела книги о последнем месяце жизни Башлачева.

14 января состоялся концерт у Егора Егорова в Москве, у станции метро «Речной вокзал». Запись, которую производил там Олег Коврига, частично издана на альбомах «Башлачёв VI» (треки 8–11) и «Башлачёв VII» (треки 1–3). Историю организации этого концерта рассказывает Олег: «В декабре 1987 года мы устроили концерт «Среднерусской Возвышенности» в общежитии ГИТИСа. Поскольку организация такого рода мероприятий всё ещё числилась «незаконным промыслом», я договорился с определённым числом людей, с которыми мы уже провели немало концертов, сколько (примерно) каждый обязуется привести народу и, соответственно, сколько денег он сдаёт в «кассу», а билетов не делали вообще, дабы нас нельзя было «поймать за хвост». В результате я «влетел» на 170 рублей. На тот момент это было полторы моих месячных зарплаты. Я составил таблицу. В левой колонке было имя человека, с которым мы договаривались, в средней — число людей, которых он должен был привести, а в правой — число реально приведённых им людей. Внизу был подведён печальный итог. Я показал эту таблицу всем действующим лицам, не обозначая словами, чего я от них хочу. Все расстраивались и качали головами. Хотя это были лучшие люди, на которых можно было положиться в большей степени, чем на других. И только Егор Егоров, дружок мой, посмотрев на эту таблицу секунд пять, сказал: «Так, всё понятно. Но денег у меня сейчас, как ты понимаешь, нет — как, естественно, не было их и у всех остальных — зато сейчас у меня в квартире можно что-нибудь устроить. Давай попробуем частично восполнить потери таким путём». Я нашёл Сашу: «Давай, — говорю, — ещё один квартирник устроим». Саша отвечает: «Давай. Только, если получится, можно попробовать собрать не двадцать пять рублей, как обычно, а сорок? Извини, что торгуюсь». К этому моменту инфляция уже продвинулась довольно далеко, и его просьба была вполне оправданной. «Конечно, — говорю, — попробуем. Правда, должен тебе честно сказать…» — и изложил ему наш с Егором коварный план. «На это могу тебе тоже честно сказать, что, если бы мне сейчас не были нужны деньги, я бы выступать не стал. На самом деле, мне сейчас петь совершенно не хочется». В результате состоялся концерт, я его записывал. Правда, звук там не очень, потому что Саша случайно ударил гитарой по микрофону и развернул его. А я подумал: «Сколько уж раз писали, не буду я лезть туда. Пускай пишется, как оно есть». А зря. Перед концертом я предложил ему водки. А он говорит: «Нет, я сейчас не буду. Но ты там припрячь где-нибудь для меня». Надо сказать, что он перед своими концертами почти никогда не пил, а если и пил, то мало. Не потому, что ему не хотелось — он это дело тоже любил. Просто он спеть хотел хорошо и не хотел смазывать песни. После концерта мы с Сашей выпили (тайком от Насти, с которой он туда пришёл). Я ему, естественно, отдал сорок рублей, а не двадцать пять. Он спрашивает: «Ну, как, тебе-то удалось как-то восполнить потери?» Я говорю: «Удалось, удалось…» «А пел-то я хоть ничего?» Я отвечаю: «Хорошо, конечно, пел. Правда, я в последнее время больше люблю потом слушать это в записи, а на концерте воспринимаю хуже». «Да, я тоже…»»

22 января состоялся квартирный концерт около станции метро «Коломенская». Запись этого мероприятия производил Олег Величко.

Приблизительно 24 января у Олега Ковриги состоялся следующий разговор с Александром. Рассказывает Олег: «Мы с Мишей Симоновым договорились, что надо обязательно записать Башлачёва в студии. Ну, сколько, в конце концов, можно тянуть? Время идёт, а записи, в основном, квартирные, на подручных средствах. Миша говорит: „Давай недели через две. Мне ещё надо достать то-то и то-то“. Я Саше говорю: „Всё. Давай тебя запишем по-нормальному, в студии“. „Давай. Но только в течение трёх дней“. Я говорю: „Не успеем за три дня. Надо ещё чего-то достать. Давай недели через две“. „Нет. Не могу. Только три дня. Извини“. Я тогда очень удивился. Понятно было, что он не выпендривается, потому что он никогда не выпендривался. Это не было ему свойственно».

26 января Башлачёв дал концерт в Институте элементно-органических соединений Академии Наук СССР на улице Вавилова, в котором работал Олег Коврига: «Они пришли в ИНЭОС с Настей и её подругой Светой. Мы со Светой пили спирт. Настя, естественно, не пила, потому что была беременна. А Саша на нас смотрел, смотрел — и говорит: „Ладно, налейте и мне немножко водки“. Поскольку всё это происходило в химической лаборатории, я ему налил в маленькую мензурку, из которых мы там пили. Он её в руку взял: „Это, случайно, не цианистый калий?“ — спрашивает. „Нет“. „И пью я цианистый калий, и ем я цианистый кал…“ После концерта, когда было выпито уже довольно много, Саша увидел восковую грушу, попробовал её куснуть, но груша-то была ненастоящая, и он кинул её куда-то, куда глаза глядят. Хорошо, что не попал в вакуумную установку». Вспоминает Илья Смирнов: «Там угощали спиртом, но Башлачёв как раз был совершенно не склонен напиваться, ему и так было весело. [Когда мы поехали по домам] На «Ленинском проспекте» в вагон метро сел какой-то невероятный мужичок, гораздо более поддатый, чем все мы вместе взятые, в тулупе, застёгнутом не на те пуговицы, на которые положено, криво надетом треухе… И Башлачёв говорит: «Вот он, „Батька-топорище“!»

Марина Тимашева рассказывает: «Потом он сказал, что хочет у меня играть ещё один квартирный концерт. Но на следующий день я должна была рано утром улетать на самолёте в командировку по своим театральным делам. Плюс он позвонил буквально за день, то есть было ещё и трудно найти людей с деньгами, плюс я была смертельно простужена. Я ему говорю: „Давай я с кем-нибудь из ребят договорюсь, не в моей квартире, но устроимся“. И в первый раз в жизни он вдруг как-то странно и капризно сказал: „Нет, хочу у тебя!“ Отказать ему я не могла». В результате 29 января дома у Марины состоялся один из последних концертов Башлачёва. Его записывал Маринин муж, Сергей Тимашев, и часть песен, исполненных тогда, издана на альбоме «Башлачёв VII» (треки 4-15). Марина продолжает: «Он начал, как водится, с более или менее ранних песен, улыбался, а потом я с кухни слышу, что он поёт в такой последовательности: сначала „Когда мы вдвоём“, потом, не останавливаясь, через гитарный перебор поёт „Ванюшу“, и дальше, без остановки — „Посошок“. И я понимаю, что эта последовательность песен мне не нравится, потому что в ней есть логика. То есть, сначала человек пишет прощальное письмо кому-то, потом он рассказывает историю смерти, а потом поёт про посошок, про отпевание, про загробную жизнь». На этом выступлении коду своей известнейшей песни «Время колокольчиков» Александр исполнил без слов «я люблю» и, заменив «рок-н-ролл» на «свистопляс».

Александр не собирался в Ленинград, но Евгения Каменецкая решила менять свою квартиру, в которой он был прописан. При этом у неё украли сумку, где находились их паспорта. Башлачёву нужно было приехать для того, чтобы восстановить документ. Кроме того, пришло время забрать из «Камчатки» зарплату за несколько месяцев. Александр поехал 3 февраля.

В феврале Александр ходил в гости к Виктору Тихомирову. Виктор с Владимиром Шинкарёвым написали сценарий фильма «Город», в котором была роль специально для Башлачёва. Виктор рассказывает: «Мы писали про него, это однозначно… Вот есть художник, который приходит, показывает свои картинки, но в принципе на него всем, в общем-то, наплевать, у всех своего добра полно, и ему предстоит путь такого медленного продвижения. А есть люди, которым ничего не надо доказывать, они просто один раз появились, и все сразу же всё поняли. Сразу же сверкнул бриллиант — и всё, как Башлачёв». Вспоминает Владимир Шинкарёв: «Он был очень смурным и маловменяемым. Как большой ребёнок, пассивный такой. Помню, он стоит за спиной у Тихомирова, именно как ребёнок, Тихомиров рисует что-то… Он в каком-то ступоре был. Отчего б не сыграть в фильме? Не думаю, чтобы он даже сценарий целиком прочёл, только относящиеся к нему страницы». Виктор Тихомиров продолжает: «Сидел так, листал, вроде как внимательно читал [см. фото 38], но каких-то реакций не было. У нас же там много смешных мест, ещё чего-то, но никаких реакций. Он так лучезарно улыбался, читал себе и читал дальше. Согласился сниматься, всё нормально. Сказал, что нравится. Дальше стал песни петь, играя на моей гитаре». Тогда состоялся второй концерт Башлачёва у Виктора Тихомирова. На него пришли также Александр Флоренский с женой, режиссёр фильма «Город» Александр Бурцев и другие. Вспоминает Александр Флоренский: «Я ему сказал: „Мне кажется, что это очень хорошо“. Он ответил: „Тебе я верю“ [ударение на слово „тебе“]».

Казалось бы, Александр уже легко собирал большие аудитории, в квартиры набивались слушатели до отказа. Была запланирована совместная запись с одним из ведущих отечественных гитаристов Сергеем Вороновым, работавшим в группе Стаса Намина и выступавшим, в частности, с Питером Гэбриелом, Кенни Логгинсом, Литтл Стивеном, Лу Ридом, не говоря уже о его участии в «Лиге Блюза». Сергей приехал в Ленинград именно для работы с Башлачёвым, а попал на его похороны. Он вспоминает: «У нас была идея сделать нормальный альбом. Мы ориентировались, насколько я помню, на что-то вроде „Dire Straits“, такая минорная музыка. Я думаю, получилось бы хорошо, но что уж сейчас говорить… Тогда ещё не было мобильных телефонов. Я приехал к нашему общему другу Марику, который жил на Невском проспекте. Смотрю — все девушки в чёрном…»

Вспоминает Виктор Тихомиров: «В самом начале знакомства он был вполне нормальный парень, выражался лаконично, немногословный такой был, не болтун, но, по крайней мере, внятно и рассудительно говорил. А вот в конце знакомства уже невозможно даже было с ним договориться о встрече. Например, мы договариваемся, а он придёт на час позже или не туда придёт. Поведение странное, не говоря уже о том, что просто иногда стал заговариваться… Вот [приблизительно 14 февраля], он куда-то пропал. Мы поехали с Марьяной Цой к нему домой, сказать, что ему надо сниматься в фильме 17 февраля и ещё, что через день у него должен быть большой концерт в ДК Пищевиков, Марьяна договорилась. Мы пришли, а он спит за шкафом, на какой-то газетке, без штанов, в солдатской белой рубахе. Разбудить его было невозможно. Мы его жене всё сказали, она говорит: „Я всё передам“».

Рассказывает Анастасия Рахлина: «Я должна была приехать 17 февраля, но он знал, что я не приеду. Мы разговаривали по телефону в понедельник, 15 февраля. Я легла в больницу на обследование… Наш разговор закончился его словами: „Береги дитя“. Но поскольку он всё время очень странно разговаривал, я решила, что он просто опять со мной странно поговорил».

Виктор Тихомиров продолжает: «Ему всё равно почему-то было трудно с жильём или как-то не очень было уютно, а у меня в мастерской ему нравилось. Он пришёл, чтобы у меня пожить до съёмок в мастерской. Я его забрал к себе именно с тем, чтобы он никуда не слинял, и чтобы его снимать. Он пришёл, а меня вдруг в Новгород вызывают». К Виктору зашёл его друг, Евгений Захаров, и Тихомиров попросил его отвезти Александра домой на своей машине. Разговор по дороге не клеился, Башлачёв был погружён в себя. Евгений привёз Александра в дом на улице Кузнецова. В квартире никого не было. По воспоминаниям Евгения, когда Башлачёв открыл дверь, то даже отшатнулся — там было темно и холодно. Выхоложенная квартира производила впечатление склепа. Захаров предложил Александру поехать к нему в гости, на Бухарестскую улицу. Башлачёв согласился. На следующий день утром Евгений отвёз его на «Ленфильм».

Рассказывает Вячеслав Егоров: «[16 февраля] он зашёл на три минуты, просто забрать какую-то свою вещь. Я бросил ему вслед: „Ну, пока“. Он сказал: „Не, я не прощаюсь“. И я в тот момент просто подумал, что, наверное, он вскоре вернётся: „Почему, — говорю, — не прощаешься?“ Он повторил: „Не прощаюсь“. И ушел. И всё. Я тут же куда-то уехал с „Аквариумом“, вернулся вечером, и наутро мне позвонили, сказали, что произошло… В том, как он со мной расстался — „не прощаюсь“ — был намек… Я и тогда почувствовал что-то важное в его словах, но не мог допустить и мысли… И, в то же время, не был очень удивлен происшедшим, это было неотъемлемой частью его философии. Он решил пойти до конца».

Съёмки Башлачёва для фильма «Город» были назначены на 17 февраля в мастерской Виктора Тихомирова. Виктор вспоминает: «У нас вся съёмочная группа здесь сидела. Мы уже сняли обратные планы. Посадили человека, похожего на него, с гитарой, чтобы снимать толпу, а он так краешком как бы в кадре и что-то на гитаре играет. Думаем, в монтаже пригодится. Лица там снимали, реакции всякие, якобы, на игру его, хотя его самого ещё не было… Потом пришла Марьяна и сказала: „Не ждите“».

17 февраля Александр Башлачёв покончил с собой, выбросившись из окна восьмого этажа квартиры Евгении Каменецкой в Ленинграде.

Александр говорил в интервью Андрею Кнышеву: «Понимаете, самое главное, когда человек скажет: „Ты спел, и мне хочется жить“, — мне после этого тоже хочется жить. А вот когда человек говорит: „Мне не хочется жить“, — я бессилен… Если мне плохо, и ко мне придёт кто-то, кому тоже плохо, нам не станет от этого хорошо. Мне не станет хорошо от того, что кому-то плохо. Мне — не станет. Поэтому нытик разрушает, не создаёт. Но раз он уже ноет, значит, у него уже болит, значит, он запоёт, в конце концов. Своей болью запоёт он. Когда человек начал петь, это был плач сначала».

Вспоминает Александр Измайлов: «Когда-то в невнятное время и в невнятном месте мы с Сашей разговаривали, и я теперь не помню, разговаривали ли мы, или это я сочиняю прошлый разговор. Саша говорил, что хотел бы написать роман о человеке, который от начала до конца поставил свою жизнь как спектакль. Этот великий актёр, чтобы доказать окончательную подлинность своих убеждений, погибает по собственной воле. За то, чтобы ему поверили, он назначает цену собственной жизни. И ещё что-то вспоминаю, почти не слыша его голоса: „Перед смертью не лгут, и вся жизнь станет правдой, если сознательно прошла перед смертью…“»

Фотография Алексея Гайдая с сайта Льва Наумова Homo Cantans — человек поющий

О книге Льва Наумова «Александр Башлачев: человек поющий»

Горан Петрович. Различия

Отрывок из новеллы «Найди и обведи»

Красноватая нитка: год первый

На вид мне около шести месяцев. Я лежу на диване, меня голышом положили на живот, выгляжу не вполне прилично, но именно так тогда было принято фотографировать детей. Указательным пальцем правой руки я самозабвенно расковыриваю один из популярных в те времена серийного производства настенных ковриков, наш был с так называемыми лесными, идиллическими мотивами. Совсем рядом с огромным оленем, вытканным на лесной полянке, оленем, который не моргая наблюдает за мной своими крупными глазами, мне удалось вытащить из ковра одну ниточку. Не длиннее пары сантиметров. Но я чувствую, что эта красноватая нитка — только начало большого дела.

Выгляжу я гордым. Весьма гордым…

И еще добавлю: мне кажется, таким гордым, как после этого славного предприятия, я не выглядел больше никогда.

Дырка размером с пятак: год второй

Здесь я уже совершенно самостоятельно, одетый по всем правилам, сижу в центре того же самого дивана. На коврике, вокруг вытканного и теперь уже не такого большого оленя, там и сям можно заметить целую «поросль» вытащенных и торчащих в разные стороны ниточек. И еще где-то здесь есть дырка размером с тогдашний пятак.

Судя по выражению моего лица, можно заключить, что я не особенно доволен. Причина не только в заметном на фотографии ячмене на правом глазу, но еще и в том, что я приложил столько усилий, чтобы проделать в коврике отверстие, а после этого оказалось, что меня там ждала стена. Тем не менее я ногтями расковырял слой побелки и принялся за штукатурку.

Возможно, такая страсть к ковырянию указательным пальцем, такое желание узнать, что же находится за ковриком, за стеной, свойственны любому ребенку, но, возможно, это и какая-то передающаяся по наследству особенность. Как бы то ни было, я был очень взволнован, когда спустя более чем четверть века увидел рядом с кроваткой нашей дочери разодранные обои и углубление в штукатурке. Сейчас в домах преобладают моющиеся обои с повторяющимся орнаментом, совсем непохожие на вездесущие тогда коврики с наивными буколическими мотивами. Однако проделанное углубление было таким же, а может быть, даже и чуть больше.

Что там, за стеной? Я следил за работой нашей дочери день за днем, месяц за месяцем, измеряя диаметр взятым у тестя штангенциркулем, собирая крошки штукатурки и вместе с женой оценивая, на сколько миллиметров в глубину она продвинулась.

Потолок: год третий

Я, собственной персоной, рядом с наряженной елкой, в объятиях Деда Мороза. Уже тогда у меня зародилось сомнение, а что если в обычной, «гражданской», жизни этот Дед Мороз не кто иной, как дядя Рачич, добродушный, шумный актер, друг моего отца. (Папа до женитьбы сыграл в местном театре несколько ролей, о чем свидетельствуют сложенные вчетверо афиши в одном из ящиков шкафа.) Мне доводилось видеть дядю Рачича без шапки и белой бороды, с чуть припудренным лицом, «под действием значительного количества глинтвейна». Поэтому я и заподозрил обман, причем крупный. Кроме того, дядя Рачич необычно тихим голосом посетовал моему отцу: «Что делать, Тодор… Это у меня уже двадцать седьмое выступление за сегодняшнее утро. Чтобы в наше время заработать на жизнь, приходится большую часть этой самой жизни быть кем-то другим».

Я повторю, он сказал это совсем тихо, но тогда в квартире у нас было мало вещей, поэтому слова не тонули в них, а звенели даже громче, чем были произнесены.

И все же, несмотря на разочаровывающее открытие, на фотографии с елкой и поддельным Дедом Морозом видно: настроение у меня вовсе не плохое. Я знаю, что на нашу семейную встречу Нового года придет дядя Раде. А он, давно покойный рыжеволосый дядя Раде, он лучше всех подбрасывает меня вверх, как говорится, под потолок…

Мы живем в центре города, на пятом, последнем, этаже здания с плоской крышей. А каково бы было, если бы в комнатах не было потолков?

Помпоны и гортензии: год четвертый

На набережной Ибара. Здесь рассказывать не о чем. Эта шубка с завязками, на концах которых болтаются смешные помпоны, никогда мне не нравилась.

Фотографию я не порвал только потому, что на ней я снят в обществе пожилого господина по фамилии Прокич. Мама ходила на работу, родственников в Кралеве у нас не было, в детском саду я то и дело подхватывал простуду, так что часто сидел дома, где за мной присматривала сначала некая Л[á]тинка, потом еще одна женщина, чье имя я не запомнил, а напоследок — супруга господина Прокича, Мима, которая была заметно моложе его. Они были удивительной парой. Детей у них не было, потому что они поженились, когда Прокич был уже в годах. Их небольшой домик и двор на окраине города утопали в настоящих зарослях гортензий, которые они каждый год поливали водой другого цвета. Выглядел Прокич всегда безукоризненно, в галстуке, в костюме из довоенного материала, с цветком в петлице, с новыми набойками на туфлях. За исключением времени, когда помогал Миме поливать гортензии. Тогда поверх костюма он надевал фартук. Соседи посмеивались над Прокичем. Но он не обращал на такие вещи внимания, в нем было гораздо больше достоинства, чем во всех этих насмешниках, вместе взятых, даже когда он был в фартуке. Мима и Прокич неделями, а порой и целыми месяцами обсуждали, а случалось, и мягко препирались, пытаясь договориться о том, какой водой поливать цветы на следующий год. Казалось, самым важным вопросом для них был цвет гортензий вокруг их дома. А может быть, и на самом деле нет в жизни более важных вопросов.

Лет десять спустя, когда Прокич умер, Мима сдалась. На его могиле она выращивала гортензии только таких оттенков, какие больше всего любил господин Прокич.

Все более редкие икринки пузырьков: год пятый

В первый раз на море. Мол, над которым повис раскаленный воздух, словно вытесан из цельной каменной глыбы, фотография и сегодня испускает свет и тепло, а на оборотной стороне написано: «Остров Раб, лето 1966 года». На мне полосатая сине-белая майка и короткие штанишки. Я сижу на большой штуковине, названия которой не знаю и по сей день, она из бурого, монолитного железа, на нее наматывают канаты причаливших судов. Я сижу лицом к открытому морю. Словно кого-то или чего-то жду. И, хотя этого не видно, болтаю тонкими ножонками.

Позже мне рассказывали, как я чуть не утонул, здесь же, на этом самом моле, через три дня после того, как была сделана фотография. Я хотел зачерпнуть ведерком воды, хотел обрызгать Лолу, дочку наших знакомых, с которыми мы вместе отдыхали, и в результате головой вниз свалился в море. Меня еле-еле успели живым вытащить на берег.

Я этого не помню… Лишь иногда, и сейчас, когда закрою глаза… когда крепко сомкну веки… я словно медленно ныряю… словно вижу пятнистую, колеблющуюся морскую траву… и стаю мелких, серебряных рыбешек, в панике метнувшихся в разные стороны, влево, вправо… и икринки воздушных пузырьков, которые появляются все реже и реже… и где-то на самом дне, возле давно затонувшей лодки с торчащими вкривь и вкось ребрами, рядом с написанным на носу именем «Утренняя звезда», вжавшиеся в мелкий песок… где-то на самом дне размеренно дышат моллюски, плавно шевелятся две или три актинии и одна-единственная морская звезда раскидывает в стороны свои красноватые руки…

Невероятное событие: год шестой

Воспоминание из Врнячка-Бани. Рядом с «Партизанкой», гостиницей полузакрытого типа, которая в течение нескольких десятилетий служила местом отдыха для передовиков труда из Госбезопасности и Министерства внутренних дел, до недавних пор располагалось фотоателье Драги Крчмаревича. Мальчишки могли выбирать, хотят ли они увековечиться в стилизованных ковбойских, индейских или мексиканских костюмах. Я выбрал последнее. В то время Мексика была чрезвычайно популярна благодаря черногорским эстрадным певцам Славке Перовичу и Николе Каровичу. Да, благодаря им, а может быть, и Тито, который любил такого рода музыку. Президент охотно фотографировался в сомбреро, правда, при этом будучи в смокинге. Между прочим, через год я понял, что он позволял себе такую вольность исключительно в неофициальной обстановке. Единственный раз я видел его, стоя в шеренге школьников вдоль улицы, которая вела к вагоностроительному заводу, и размахивая бумажным государственным флажком; Тито был с непокрытой головой и выглядел довольно напряженным, может быть даже усталым. А может быть, ему не понравилась наша мрачная улица. По правую сторону тянулись закопченные цеха железнодорожной котельной с вечно запотевшими окнами и дымящимися трубами. Слева улицу ограничивала покосившаяся ограда старого городского кладбища, забитого мраморными свидетельствами жизни и смерти попечителей города, офицеров королевской армии, довоенных торговцев и сбежавших от октябрьской революции русских. Так вот, махали мы зря, Тито смотрел только вперед, а хвостатый американский лимузин без крыши промчался как комета.

Позже, гораздо позже, я причислил съемку в мексиканском костюме в Врнячка-Бане к невероятным событиям. Я упомянул его в одной рукописи. Вообще, мне кажется, что не будь невероятных событий, не было бы и рукописей…

Так что мне и по сей день неясно, почему прошлым летом, когда мы с дочкой были на карнавале в Которе, я с таким трудом согласился сфотографироваться в маске, купленной перед особняком семьи Бескуча. Почему я едва согласился на еще одно невероятное событие? Должно быть, подумал, что это уж слишком несерьезно.

Карта, букварь и карандаш: год седьмой

Мама несомненно потрудилась над безукоризненностью моей прически, позаботилась о белой рубашке, о темно-синем джемпере с овальным вырезом…

Но вот сам я на этой фотографии, которая кажется насквозь пропитанной всеми оттенками сепии… Я на фотографии, снятой по особому случаю — иду в первый класс, с огромной картой страны на заднем плане, той страны, которой больше нет… Я на фотографии с картой, на которой Илджо, строгий учитель географии, уж слишком старательно обвел Кралево… Я на этой старой фотографии — явно испуган. Передо мной раскрытая книга, вероятно букварь. В соответствии с канонами того времени держу в правой руке совсем новый карандаш. Точнее говоря, сжимаю карандаш, так сильно, так судорожно, что суставы пальцев у меня побелели… Да, я настолько испуган, что, мне кажется, мог бы свалиться под парту, если бы не держался за карандаш… Если бы не делал вид, что пишу…

«Ну-ка шевелитесь, что вы там сбились в кучу! А ты, мальчик?! Куда ты собрался с этим карандашом? Оставь его на парте, он понадобится следующему!» — кричит учитель Илджо, снимают нас в кабинете географии, персонажи перед камерой сменяются по его команде.

То же самое происходит и сейчас. Большие или маленькие карты за спиной становятся то меньше, то больше, реки то выходят из берегов, как набухшие вены, то, перерезанные границами, опадают, истекая по капле; время от времени на этих картах кто-то что-то слишком ревностно обводит, настолько ревностно, что они в некоторых местах совсем протерлись, они перекопаны вдоль и поперек, а я рухнул бы от страха, если бы не держался за карандаш. Умер бы от страха, если бы не писал.

«А ты?! Куда ты собрался с этим карандашом?!» Я словно и сейчас слышу учителя Илджо, который даже за малейшую провинность безжалостно таскал нас за вихры.

Писк золотой трубы: год восьмой

Родители повели меня на концерт популярной музыки в Дом ЮНА (Дом Югославской народной армии, что-то вроде Дома офицеров в СССР), там был единственный в городе большой зал. На фотографии с краями, обрезанными фигурным резаком, я вижу, что только чувство собственного достоинства не позволяет мне расплакаться. Дело в том, что буквально минут за десять до того, как была сделана фотография, отец попросил одного из белградских оркестрантов разрешить мне подуть в трубу. В те времена после окончания концерта музыканты еще некоторое время оставались на сцене и общались с публикой. Толстенький дяденька великодушно протянул мне инструмент, — я просто не мог в это поверить, — и, надув щеки, сказал:

— Почему нет, пусть попробует… Сынок, техника такая: сложи губы, как я покажу, и просто дунь… Изо всех сил, ну, герой, давай!

Я старался изо всех сил, напрягал все тело, но мне не удалось выжать из золотой трубы ни звука. Даже просто писка. Такой шанс! Невероятный шанс хоть раз протрубить! Да еще перед оркестрантами. Однако ничего не получалось… Трубач положил конец моим мучениям, вынеся приговор:

— Это не для него. Лучше пусть попробует на барабане.

Я не плакал. Точнее, я с трудом сдерживался, чтобы не заплакать, потому что считал себя уже взрослым. Но мне было так обидно… Так, что и теперь, когда я вспоминаю ту золотую трубу, мне кажется, что вот-вот расплачусь. И сдерживаюсь я по той же причине. Меня останавливает только то, что я считаю себя уже достаточно взрослым.

Свечки и сыр, натертый соломкой: год девятый

И все-таки мне удалось задуть все огоньки на свечках. Торт по случаю дня рождения. Жалко, что фотография не цветная. Бутерброды с сыром, натертым соломкой. День рождения в самом начале июля, попадает как раз на летние каникулы, так что не меньше четверти приглашенных не откликается. Некоторые о приглашении уже и забыли, хотя с последнего школьного дня прошло чуть больше недели. Кто-то уехал, кому-то интереснее валяться на городском пляже на Ибаре и играть в Плякиных траншеях или, уже потом, слоняться по только что открывшемуся универмагу «Белград» и сводить с ума персонал, с утра до вечера катаясь на первом в городе эскалаторе, а еще позже — бездельничать, устроившись каждый на своем «месте», вдоль пешеходной улицы: перед магазином «Вартекс», напротив «Позамантерии», на углу рядом в «Колониалом», у кинотеатра «Сутьеска», под липой… Да, не меньше четверти приглашенных не откликнулись… А это, между прочим, для виновника торжества такого возраста невесело. Совсем невесело.

Но не бесполезно. К некоторым вещам следует привыкать заблаговременно.

Размеры мира: год десятый

У брата в Вышеграде. Совсем маленький город, а мне он кажется центром мира. У нас за спинами всем известный мост. Мост на Дрине (Так называется роман югославского писателя, лауреата Нобелевской премии Иво Андрича). Огромный. Мы любим сидеть на каменной скамье, ее здесь называют турецким словом «сечия». Из века в век, с утра до вечера, все словно только сюда и стремятся. Словно именно здесь находится та единственная точка, где пересекаются все пути и дороги, где происходят все встречи и все расставания.

В то утро мы удили рыбу, очень далеко, а на самом деле всего в нескольких километрах вверх по течению, в том месте, где Лим впадает в Дрину. Не знаешь, чего было больше — рыбы или пенящейся воды. Позже город превратился в городишко, мост как-то съежился, а рыбы стало заметно меньше. Или меньше стали глаза, и они теперь ничего не умели видеть большим, значительным.

Эта «глазная болезнь», проявляющаяся при взгляде на мир, страшна. Начинается она с того, что думаешь, и даже, кажется, точно устанавливаешь, что и это тебе не большое, и то тебе не величественное, да, пожалуй, и те, что рядом с тобой, тоже ничего особенного собой не представляют… И так одно за другим всё вокруг тебя уменьшается, сжимается, а на самом деле это ты все мельчаешь или становишься все менее любознательным, во всяком случае, ты все реже готов быть очарованным. И происходит это пропорционально скорости твоего взросления.

О книге Горана Петровича «Различия»