Ксения Букша. Жизнь господина Хашим Мансурова

  • М.: Открытый мир, Гаятри, 2007
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 978-5-9743-0056-1, 978-5-9689-0075-3
  • 5000 экз.

Buksha’s мог

Как стать автором поколения двадцатилетних? Нет ничего проще. Вспомните какую-нибудь историю из жизни. Запишите ее так, как если бы вы рассказывали ее приятелю за пивом. Сурово намекните на то, что у этой истории есть высший смысл, имеющий отношение к метафизике или судьбе России, — благо такой смысл можно выудить в любой истории из жизни. Готово. Теперь относите в издательство, вас приглашают в Липки, и вот вы — многообещающий молодой прозаик.

Это если вам никто не сказал, что литература — это нечто большее, чем бесконечное «как я провел лето/понедельник/курил наркотики/ходил в поликлинику/милицию». Если же такой добрый человек нашелся и вы пишете что-то, что выделяется на фоне остальной прозы двадцатилетних примерно как пальма на картофельном поле, то вы почти наверняка Ксения Букша. Одна половина критиков называет вас графоманом и полунамекает на то, что тексты за вас пишет кто-то другой, другая половина (во главе с Дмитрием Быковым) превозносит вас до небес и утверждает, что ваша проза — одно из самых значительных явлений не только т. н. «прозы двадцатилетних», но и вообще всей современной русской литературы.

Быть Ксенией Букшей в этом смысле неудобно, но почетно. Почетно — сочинять такие страницы, от которых волосы ходят по голове. Не рассказывать историю из жизни в безумной надежде, что до тебя ее никто не рассказывал, а — колдовать словами, шептать, ворожить, подкидывать в котел с романом слова, как корни трав, как пыльцу цветов. «Густой воздух дрожал над Долиной Солнца. Солнце долины медленно текло по небу от края до края. Потрескивали кусты в красном мареве за дорогой. С них осыпались сухие колючки. Ручей постепенно пересыхал, и грозные плоды в тишине наливались — трещали ветки».

Новая книга Ксении Букши — в сущности, первый роман (раньше были повести). История девяносто первого года, рассказанная не такой, какой она была, а такой, какой она должна была бы быть, — если бы и вправду существовал юноша-мог, делающий реальность такой, какой он ее видит, становящийся таким, каким его видят другие. Этот роман — если угодно, фантастика, если угодно, альтернативная история — дает понять о сущности нашей истории больше, чем десяток-другой честнейших жизнеописаний а-ля «Рыба» или «Русскоговорящий». Роман, в котором действуют вместе и экономист Гайдар, и старуха-процентщица, — грандиозное историческое полотно, правдивое, потому что они действительно одинаково реальны для летописца, записывающего не то, что было, а то, что было на самом деле.

Мелкие недостатки этого текста — шероховатости, вызванные, быть может, недостаточной его выдержкой (как коньяка). Все-таки «он взял себя в руки и отнес на берег реки» — это слишком просто, чтобы быть правдой. Такие пустые, как гнилые орехи, фразы нужно было бы по трезвости выкинуть. Но их слишком мало, чтобы всерьез испортить впечатление от этого сложного, удивительного романа о человеке, который все полюбил и скупил все долги.

Вадим Левенталь

Петр Вайль. Стихи про меня

  • Издательство: КоЛибри, 2006 г.
  • Твердый переплет, 688 стр.
  • ISBN 5-98720-031-8
  • Тираж: 10000 экз.

Любовь — это присвоение

Петр Вайль рассказывает о литературе, высказывается по поводу текстов, заглядывает в судьбу поэта, с особенным вкусом вспоминает собственную жизнь. Все это нынче едва ли не более актуально, чем сама поэзия. Говорю без укора, хотя и хочется добавить «увы». Впрочем, читать интересно. К тому же автор повсеградно оэкранен, как сказал бы один из его персонажей. Идет налево, говорит о гении места, идет направо — о месте гения. Закусывает рекламно, пьет пиво, судя по цвету и пене качественное.

Хочу, однако, снять случайно возникшую иронию, которая относится скорее к жанру TV, чем к Петру Вайлю. Вайль назвал книгу эпатажно. Он сам по себе брэнд, имеет право. Кто-то и при этом, правда, может поднять брови: «Не слишком ли? Фактически автор на каждом шагу заявляет: „мой Блок“, „мой Пастернак“, как Цветаева о Пушкине. Но там один великий поэт говорил о другом».

Не слишком. Просто многим из нас не дает покоя уютная коллективистская скромность, которая в нашем отечестве умеет быть высокомерной и агрессивной. В действительности это единственно честное занятие: говорить о своем поэте, а не блефовать от имени абсолютной истины. Любовь — это присвоение. «Я сознаю частью своей собственной биографии то, как сложились биографии русских писателей моего века».

Речь в данном случае идет о личной антологии поэзии ХХ века. 55 стихотворений. Отличных, иногда гениальных.

Поначалу меня смутил подбор имен. Заглянул в короб начала века: нет Брюсова и Вячеслава Иванова, нет блиставшего на поэтических балах Бальмонта, стихами которого, как говорили, можно лечить астму. В середине века не нашел хмурого Смелякова, рано погибшего Дмитрия Кедрина, трагического паяца Хармса, астматика Багрицкого с его птицами и контрабандистами. А Твардовский? Нет его ни в тридцатых, ни в шестидесятых.

Ну, ладно, Тарковского автор только притворялся, что любил, в чем честно признался. Но Коржавин, Самойлов, Слуцкий, Кушнер, Левитанский, Винокуров, Горбовский. О поэтах помоложе я уж и не говорю. При этом из 55 стихотворений ХХ века два Северянина, два Уфлянда, два Цветкова, три Лосева, четыре Гандлевского. То есть почти четверть антологии.

Все это, однако, не более чем придирки читателя-современника, неизбежные при чтении любой антологии. А тут речь к тому же о личной антологии, которая по определению пристрастна. И купили мы не сборник поэзии, а книгу Петра Вайля, собеседника умного, искреннего и наблюдательного. Чего же еще? Давайте читать.

Стихи спускаются к читателю

Книга вышла в то время, когда все жалуются на утрату интереса к поэзии. То есть мы, последнее поколение читателей, как был уверен Бродский, и жалуемся в основном. Беда, однако, в том, что сами мы все меньше и все реже живем стихами. Года клонят известно к чему. В этом надо признаться честно. Вайль и признается: «Очень важно помнить, что чувствовал раньше. Возродить эмоцию не получается, ощутить заново то, что восхищало, волновало, возмущало, — нельзя…»

Эти слова я взял из главки, посвященной стихотворению Блока «Девушка пела в церковном хоре…». Тут возродить не получилось действительно ничего, кроме разве такого: «…пили все разное: мы — бормотуху, Есенин — водку, Блок — порядочное вино (»Нюи«елисеевского разлива № 22, уточняет Георгий Иванов)…». Между тем, на мой взгляд, о самом стихотворении можно было бы и сегодня написать взволнованную повесть, оно ничуть не устарело со времен поражения русского флота в войне с Японией. А отношения поющего и слушающих по-прежнему сопровождает вечное недоразумение: гармония заглушает трагический смысл песни. Но у Вайля про само стихотворение сказано только о ритме, правильно, жизненно сбивчивом ритме. Впрочем, верно сказано.

Вайль то и дело возвращает стихи в жизнь, причем не в жизнь, из которой некогда родилось стихотворение (такую попытку реального прочтения предприняла однажды Надежда Мандельштам, попытку полезную и забавную одновременно), а в свою собственную. Хотя и признается при этом: «Жизнь всегда работает на снижение, на то и жизнь». Он пытается актуализировать стихи, проецируя их на сегодняшнюю политическую реальность, но, чувствуя, что зашел далеко, тут же оговаривается, что стихи, «как водится в большой поэзии, — не об этом».

Странно. Но не исключено, что благодаря этому и осуществляется главный, полезный эффект книги. Мало читающее поколение, может быть, и не купило бы Северянина и Георгия Иванова. Вайля купят. А значит, прочтут неизбежно и стихи. Литературоведческий анализ скучен. Истории о себе, о поэтах и вокруг стихов прочтут с удовольствием. Стихи здесь сами спускаются к читателю. Для начала нужно наладить контакт, а там видно будет.

Историй между тем много замечательных и остроумных. Как, например, блистательный, горький и смешной рассказ о том, как ездили они с Гандлевским и его женой на барахолку у платформы Марк. Тут, несомненно, своя поэзия. Местный эксцентрик поет a capella в расчете на то, что нальют: «И забрезжит рука и гитара, и твое с синевою лицо». В таких рассказах автор всегда точен, впечатление, что записал по живому следу.

От стихотворения Петр Вайль любит уйти далеко, не всегда и возвращается. Берет верх в нем гурманство краеведа и бытописателя. Но, уяснив наконец, что дело не в стихах, этому перестаешь удивляться, а удивляешься и радуешься уже самим рассказам.

Оплошности и открытия

С тем же азартом автор пускается иногда в общие о поэзии рассуждения. Легкость ассоциаций и сопряжений — едва ли не обязательная принадлежность эссеистики. Но они столь же искусительны, сколь и опасны. Суждение вообще не может быть таким же безусловным, как метафора, которая сводит и венчает далекие понятия. Тут иногда необходима точность буквальная.

«Авангард довел до предела важнейшее открытие за многовековую историю человеческой мысли — открытие романтизма, он же индивидуализм (эпоха, освященная великими именами Наполеона, Байрона, Бетховена): автор равен произведению. В футуризме (а потом в поп-арте) само явление художника стало главным актом творчества». Подросток, склонный к глобальным обобщениям, быть может, и пролетит с легкостью это место и даже не спросит, о какой, собственно, эпохе речь. Ведь индивидуализм на несколько веков старше романтизма. Ряд имен эффектен, но этим и исчерпывается его содержание. Почему бы, к примеру, не добавить в него Сталина? Тоже был романтик. Общие черты можно найти при желании в чем угодно, хоть в морковке с ананасом. Можно, конечно, долететь за две строчки от романтизма до поп-арта, но ничего это не объяснит ни в том, ни в другом. Да и не ставили романтики знак равенства между творцом и произведением. Творец для них был важнее произведения, именно поэтому им принадлежит выражение «гений времени». И впервые попытались превратить свою жизнь в искусство не футуристы, а их предшественники — символисты. Вот и выходит, что все явления как будто в чем-то схожи, откликаются друг другу кривым эхом, но не попадают в лад, и музыки не получается.

Не слишком много по отношению к основному корпусу текста, но Вайль все же говорит и о самих стихах, обнаруживая при этом замечательное филологическое чутье. Так, он задумывается, почему в цветаевской «Тоске по родине» допущена очевидная ошибка: рябина названа кустом? И ошибка ли это? Я с юности знаю это стихотворение наизусть, но никогда подобным вопросом не задавался. Исходя из простого предположения, что гений не может допустить такой оплошности, Петр Вайль обратился к стихотворным циклам «Деревья» и «Куст» и сделал, мне кажется, небольшое открытие. Интересно сравнение стихотворений с одинаковым названием «Август» Пастернака, Бродского и Анненского. Или такая неожиданная и по ходу текста доказанная перекличка: «Хемингуэя Пастернак ставил очень высоко. В строке из „Магдалины II“ — „И земля качнется под ногами…“ — даже слышится отзвук слов другой Марии, из романа „По ком звонит колокол“…»

Остается добавить, что книга прекрасно издана, ее не только интересно читать, но и приятно держать в руках.

Николай Крыщук

Chiсklit, или Библиотека в курятнике

Для детей есть книжки-игружки, книжки-раскладушки. Для мужчин — книжки-войнушки, книжки-порнушки. А для женщин придумали книжки-подружки. Потому что пока дети познают этот мир, развинчивая его на гайки и вскрывая микросхемы, а мужчины играют в свои шовинистские игры, надо же чем-то скрасить свой досуг. Если же по причине эмансипированности и необремененности семьей досуга оказывается еще больше, любительницам почитать приходится искать достойную замену дамским романам и глянцевым журналам. Свежим решением десятилетие назад оказалась chiсklit.

Chiсklit, или литература для женщин, как направление сформировалось в 90-е годы XX века в Великобритании, и уже оттуда распространилось в США и другие англоязычные страны. На сегодняшний день этот жанр один из самых коммерчески выгодных и сюжетно востребованных: и деньги приносит, и потенциальных читательниц на время занимает. Литература для женщин оказалась мощной отраслью книжного бизнеса — от 30 до 35 процентов рынка — и стала лидером продаж в большинстве западных стран. Можно сказать, что chiсklit — самостоятельное государство в государстве, с развитыми торговыми отношениями, общественными связями и собственной идеологией. На нее «работают» специализированные магазины, клубы и Фан-клубы, интернет-сайты, форумы и чаты. Тексты начинающих авторов занимают свое место под виртуальным солнцем в Интернете. Кстати, на многих англоязычных сайтах chiсklit позиционируется под девизом «Литература для женщин, которые любят слова». На этой ниве трудятся сочинители обоих полов, поэтому жанр подразделен на два подтипа: chiсklit (авторы — женщины) и ladlit (авторы — мужчины, пишущие для женщин). Темы разнообразны: книги о любительницах путешествий или шопинга, о деловых леди и чадолюбивых наседках, о неженках и спортсменках, о карьеристках и домохозяйках, о влюбленных в мужчину мечты или в кулинарию. Есть книги «ни о чем», для очень занятых дам (дневники, афоризмы), а также эротика, детективы и приятные сюрпризы для литературных гурманов.

В детстве мне верилось, что именно дети могут написать лучшие детские книги, поскольку они знают, что хотят получить от сказок. Всякое поучение и мораль в придуманных взрослыми книгах раздражала, особенно если в нее тыкали носом. Другое дело, что многие авторы так профессионально запеленывают эту мораль в ворох чудес, что не сразу просечешь, что к чему, и она, как вирус, быстро всасывается в кровь незащищенного организма. Главное — усыпить бдительность волшебными приключениями, разогнать кровь бутафорским адреналином…

Для женщин, понятное дело, должны сочинять женщины. Кто же еще знает женский мир изнутри, и вообще знает, «чего хочет женщина»? О чем бы стал сочинять «женскую» книгу мужчина? Пофантазируем. Скорее всего, среднестатистический абориген, не ступавший на Землю Обетованную, ухватился бы за стереотипы — и испек книгу «про блондинок». О том, что распродажа в бутиках — это лучший праздник в году, сломанный ноготь или стрелка на колготках — трагедия вселенских масштабов, а любимая игра называется «Поймай спонсора». А представьте, как восприняли бы дамы книгу под названием «Все бабы — дуры». Амазонская истерика! Но это сказала женщина, для нас же, женщин. Поэтому мы только вздохнем и кивнем — мы ведь это и сами знаем. А те, кто под таким определением подписываться не готов — ну, это просто другая женская разновидность.

Женщины эмоциональны, и им хочется говорить о том главном, что их волнует — о чувствах, во всех их проявлениях. И говорить о них можно бесконечно. Для чего говорим? Во-первых, высказаться. Во-вторых, поделиться опытом. И хотя учиться на чужих ошибках не так болезненно, мы предпочитаем выполнить норматив своих. А чужой опыт собирается как всеобщая база данных, у которой вкладчиков гораздо больше, чем заемщиков.

Женщинам в женской литературе все дозволено: они могут классифицировать на типы и подтипы соседей по мегаполису, задаваться бессмысленными вопросами (Зачем мыть подошвы уличной обуви?), рассуждать о воспитании детей и потешаться над кретинизмом своих мужей и возлюбленных. Это почти шоу-бла-бла. Или театр реальности. Обстановка узнаваемая, время действия — сегодня, место действия — город. В руках у автора нити сюжета и послушных персонажей плюс разрешение за подписью Современной Литературы делать со всем этим, что душеньке будет угодно.

Это о писательницах сhiсklit. Теперь о читательницах. Итак, образованные женщины, предъявляющие определенные требования к книгам, оказавшимся в поле их зрения. Перелистывая страницы, они хотят просто отдохнуть, развеяться, а не потерять время и не попортить контур лица одолевающей зевотой. Современных женщин, у которых не атрофировались потребности читать удобоваримую литературу, на мякине не проведешь. Они не хотят переноситься вслед за автором в другие миры и реальности, предпочитая им такую знакомую обжитую землю. Достаточно и здесь еще неоткрытых дверей и «параллельных мирков», куда можно заглянуть из-за спины нанятого страниц на 300 проводника. Книжное пространство должно быть максимально узнаваемо, чтоб легче было по нему передвигаться, как в компьютерной игре по пересеченной местности. Здесь же, как в справочнике по выживанию в чрезвычайной ситуации, могут быть даны варианты решения проблем, нарисованы стрелки к запасному выходу, указаны не заминированные ступени на пути «вперед и выше» (а вдруг и вам туда же?). То и дело будут появляться полезные советы, будто склянки с надписью «Выпей меня!»: как покорить принца или разгадать код «сейфа» валютного толстосума, сколько съесть салатных листьев, чтобы не растолстеть, как вытрясти из хищников бизнеса старые долги, в чьи надежные руки пристроить детей на время жизненно важного флирта и т.д.

Героини сhiсklit — реальные женщины среднего возраста, и проблемы, которые им приходится разруливать, ох как знакомы. Одна из вопиющих — невозможность выполнить ветхозаветный наказ «Каждой твари — по паре». Невозможность или нежелание? Нежелание или все-таки… невозможность? Одиночество молодых современных женщин преподносится как стиль, как образ жизни. И зачем эту формулу надо было списывать из «тетради» западного соседа? Сериал по книге Кендас Бушнелл «Секс в большом городе» смотрели очень многие российские женщины. Учились жизни у цивилизованных сестер! Теперь им есть на что сослаться, чем подтвердить «добровольный» выбор. Может, чьему-то эгоизму пропагандируемое одиночество и импонирует, другие же просто воспользовались готовым плакатом, чтобы прикрыться, заткнуть вход в раковину, чтоб не застудиться на сквозняке. Потому что в их жизни «так складывается». Обойдемся без психоанализа, вина ли это самих женщин (плюс кризис среднего возраста), или действительно так Рок им судил. Другое дело, что приходится приспосабливаться и выживать одиночкой, метаться от романа к роману, не останавливаться, искать свое счастье. И с помощью чиклитовских книг понять, что они одиноки в любви, но не одиноки с этой проблемой. Такова мировая тенденция.

«Книжка-подружка» может стать личным тренером и наставником, особенно если героиня «одна из нас» и на глазах читателей борется с типичными женскими проблемами всех времен и народов. Классический пример — «Дневник Бриджет Джонс» Хелен Филдинг. Бриджет откровенна, нелепа, со своими тараканами в голове, и ей тоже чего-то не хватает для полного счастья. Поэтому она самосовершенствуется, борется со слабостями и добивается результатов. Чем не тренинг или руководство к самостоятельному действию? Такие книги подкупают, потому что заряжены позитивом, показывают доступную модель и результат прилагаемых усилий и… все-таки похожи на сказку с хорошим концом. Но жизнь есть жизнь, поэтому никакого ожидаемого хэпи энда в чиклитовских книгах может не быть. Не все рождаются под счастливой звездой — небо утыкано и простенькими звездочками.

Литература постепенно перешла из сферы просвещения в сферу обслуживания, и теперь ее главной задачей становится не «научить», а «удовлетворить потребность». Спрос рождает… по-моему, мы уже не справляемся с тем, что нам нарожали. И рождается оно зачастую не в муках творчества, а выводится в пробирках по нехитрой технологии. «Родители» отказываются от новорожденных, и «дети» воспитываются как сыны полка, выходя в свет под фамилиями, распределяемыми коммерческими интернатами. Потому что щедрый литературный бизнес заботится и о потенциальных потребителях, и о голодающих «негритятах». Сейчас модно и выгодно работать писателем. Даже если автор подлинный, писать он может не по зову сердца, а по заданию, как школьное сочинение. Главное, конечно, что получается в итоге, ведь отличники всегда справляются с поставленной задачей лучше других. Однако, упомянутый выше «личный опыт», который читательницы предполагают найти под обложкой, может оказаться вовсе не личным, а почерпнутым из всевозможных источников буквенного формата.

Чтобы читающей публике легче было ориентироваться в потоке чиклитовской литературы, книги распределяют по сериям. Например, «Рублевка LOVE», ББ «Болтовня Брюнетки», «Покорителям Москвы посвящается», «Femina-мини», «Фантики» и другие. Правда, и подаются они под этим соусом, так что сделать собственные выводы будет чуть сложнее.

P.S. Лев Лосев еще два года назад предложил перевести на русский язык chiсklit как «баблит». Встречается и другой перевод — «цыполит», но привкус у него какой-то медицинский («энцефалит»). Почему бы не сказать проще — «женлит»? Конечно, в этом случае слово утрачивает сленговое значение («chiсk» — цыпочка, молодая женщина), зато оно для уха благозвучнее, и разъяснений меньше потребует.

Ярослава Соколова

Доминик Сильвен. Дочь самурая

  • М., «Иностранка», 2006
  • Переплет, 368 с.
  • ISBN 5-94145-407-4
  • 5000 экз.

Сразу уточню: с Японией детектив Сильвен связан, но не очень значительно. К настоящим же самураям он не имеет отношения вовсе.

«Самурай» — прозвище французского актера Мориса Бонена, любителя кендо и обладателя бурного темперамента. А вынесенная в заглавие дочь — красавица Алис Бонен, профессиональный двойник Бритни Спирс для различных мероприятий, по непонятным причинам выбросившаяся из окна. Все очевидно: самоубийство, но почему тогда якобы случайная видеозапись трагедии вызывает чрезмерную заинтересованность полиции? Какое отношение к случившемуся имеет возлюбленный Алис, в прошлом связанный с баскскими террористами? С чего вообще Алис сводить счеты с жизнью? За дело берутся давние знакомые «самурая», комиссар полиции в отставке Лола Жост и прибывшая в Париж из США массажистка (заодно стриптизерша) Ингрид Дизель. В расследовании подруг ждут секреты светских львов, грязные дела политиков, продажные частные сыщики, ненормальное поведение ревнивого поклонника Ингрид и многое другое.

Криминальную литературу можно использовать для анализа социальных проблем, размышлений об истории, человеческой психологии, тщательного воссоздания атмосферы действия, использования оригинальных нарративных технологий. Реализующие такие возможности авторы раздвигают жанровые рамки, выводят свои книги в ранг «настоящей» беллетристики. Пожалуй, сегодня лучше всего это получается у американцев, например, Эллроя или Лихейна. Однако можно просто делать свою работу, отвлекая читателя от проблем сюжетными поворотами и сохраняя развлекательную функцию детективного жанра. Сильвен определенно предпочитает именно этот подход. Даже когда в «Дочери самурая» возникает возможность вывести историю на разоблачение политических интриг и агрессивной тупости «светской» жизни, писательница предпочитает не акцентировать на этих линиях внимание, подавая их лишь как острую добавку к основному сюжету. Поэтому за пределы добротного детектива Сильвен выходить не стремится.

К счастью, она находит и способ не уподобиться поставщику однообразной конвейерной продукции и не превратить роман в литературный эквивалент заурядного полицейского телесериала. Способ простой, но действенный: юмор. Довольно остроумные диалоги, ирония в описании «напряженных» сцен, некоторое общее ощущение несерьезности происходящего книге только помогают. Несерьезность очевидна даже в выборе героинь. Дуэт немолодой, но мудрой и острой на язык Лолы и взбалмошной красотки-американки, путающейся во французском, но знающей, когда сказать «fuck», уже настраивает на соответствующий лад. Сильвен подчеркивает условность романа еще и отсылкой к киномастеру иронически отыгрывать жанровые каноны Квентину Тарантино, одевая в одной из сцен свою Ингрид в костюм Элль Драйвер из «Убить Билла. Фильм 1». Так что именно подобные элементы иронии и самопародии ставят роман чуть повыше заурядной детективной продукции.

Вот только после прочтения «Дочери самурая», как и после прочтения романов Жана Кристофа Гранжа, например, приходишь к выводу, что кокнуренции с лучшими американскими авторами криминального жанра французским писатели все же не выдерживают.

Иван Денисов

Андрей Краско. Не похожий на артиста, больше чем артист

  • М.: Центрполиграф, 2007
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 978-5-9524-2594-1
  • 10 000 экз.

Тоска…

Эту книгу надо рассматривать двояко: как собственно книгу и как жест.

С первой все довольно просто. Герой ее умер 5 июля 2006-го, продукт подписан в печать 24 октября того же года. Понятно, что книга не сделана, а сляпана. Собрана из чего ни попадя: что удалось достать, что подвернулось под руку. Для воздвижения этого кенотафа пошли в ход любые стройматериалы, даже самые негодящие, вплоть до сообщений типа «Svetlaia pamiat velikomy aktery», присланных на обустроенный по велению народного сердца сайт А. Краско.

Чем объяснить такую спешку? — даже годовщины не дождались (хорошо хоть к сороковинам не поспели). Суета неизбежно ставит под сомнение если не искренность скорби, то ее глубину — что ж, не износив босоножек, хвататься лихорадочно гнать халтуру? Может быть, инициаторы издания не были уверены, что через год оно попадет в зенит рыночной ситуации? Не знаю. Как бы то ни было, раз книга есть — примемся читать.

Внутритекстовые примечания подписаны «А. В.». Менее, чем я, догадливый потребитель так и пребывал бы в неведенье, чьи это инициалы, я же слазал на последнюю страницу — там обозначены два составителя: Иван Краско, отец Андрея, и некая Анна Величко. Ею-то, вероятно, и сделаны примечания. Потому, рискну предположить, оная г-жа Величко и есть ответственное за книгу лицо.

Обозначена, правда, еще «ответственный редактор» — неправда: редактор она вполне безответственный. Ладно, допустим, «наша книжка — что хотим, то и включаем», вплоть до уж совсем однозвучного жизни шума. Однако то ли листажа категорически не хватало, то ли впопыхах недоглядели, но… Многие анекдоты, рассказанные Андреем Краско, его отцом, другими близкими, повторены нарезкой в специальном разделе «Непридуманные истории из жизни». Вместо обычной в таких изданиях подборки интервью героя эти интервью слиты в нерасчленяемые «тематические блоки» (почти без указаний, кто когда эти интервью брал), а поскольку журналисты спрашивают одно и то же, одинаковые ответы также повторяются многократно. Мало того, в части, составленной из откликов на помянутом сайте, трогательная маленькая исповедь Петра Шубина («Буквально за год до смерти Андрея я закачал своему отцу в телефон сигнал, где Андрей Иванович… Когда я узнал, что Андрея Краско нет, я остолбенел») напечатана слово в слово дважды: на стр. 217 и 218. На той же 218-й уж совсем несусветный vox populi:

К душе придет бессмертие
В критический момент.
И на неделе следующей
Опять пойдет «Агент…».

Речь, понятно, о всенародно прославившем Краско сериале «Агент национальной безопасности». Впрочем, сии вирши немногим хуже процитированных рядом стихов Евтушенко. Но — что есть в печи, все на стол мечи: скажем, умный текст высокопрофессионального Михаила Трофименкова в «Коммерсанте» запросто соседствует с некрологом из, прости господи, газеты «Жизнь».

Что же до интервью — их у сериальных звезд, как известно, берут невежественные девицы из всяких бульварных листков и неразлучных спутников телезрителя. Оные девицы как шуршащую диктофонную запись расслышат — так и печатают, не утруждая себя ни сверкой у самого интервьюируемого, ни проверкой с помощью надежных источников и знающих людей. В результате актер Анатолий Насибулин превращается в «Толю Сибурина», известнейший литовский писатель и драматург Саулюс Шальтянис — в Хортяниса, сценарист и режиссер Александр Буравский — в Буровского, спектакль по повести Галины Щербаковой «Роман и Юлька» — в «Роман и лед», и т. д. Особенная дикость — все эти Сибурины и Хортянисы в таком виде перекочевали в список ролей и постановок (даром что Насибулин не раз помянут в письмах Краско под своей действительной фамилией). Кому дело, что составление библиографий, фильмографий и тому подобных перечней — строгая наука? Переврано все, что может быть переврано.

Казалось бы, не знаешь предмета — не берись за книгу про него, но ведь у этой книги совершенно другие задачи. Ее, как якобы сказал Сталин про сборник фронтовой лирики Симонова, надо издавать тыражом два экзэмплара: для нэго и для нэе. Это, повторю, еще и жест.

Жест куда интереснее.

Книга устроена как похороны и поминки — строго ритуализованные мероприятия. Готовые, заранее предуказанные правила и ритуалы помогают человеку, смятенному и растерянному пред умонепостигаемым таинством смерти, вести себя прилично.

Вокруг гроба — значительные лица и близкие друзья, пышные респектабельные венки (Михаил Пореченков, Юрий Стоянов, кинорежиссеры, продюсеры), потом представители «среднего звена» (костюмеры, осветители), в отдалении, в последнюю очередь — простой народ с незатейливыми чистосердечными букетиками — теми самыми месседжами на фанатский сайт и письмами на тот свет в блокноте, который положила на могилу какая-то поклонница. Ну правильно: ведь на поминки принято всех звать, без разбору, эта ситуация сводит вместе (хоть и не ровняет) персонажей из разных времен и углов жизни покойного. Как положено, в речах — непременное второе лицо с непременной же оговоркой насчет невозможности прошедшего времени глаголов. Тут встает кто-то из семьи: «Я хочу прочитать, что Андрей писал…»

Это — одна из двух в самом деле ценных вещей в книге.

«Для нэго и для нэе» — потому, что предполагается: никому из адресатов 10-тысячного тиража не нужно объяснять, кто такой Андрей Краско. Тот же, кто не знал его работ, настоящего представления, какой он был актер, по интервью и воспоминаниям не составит. Зато письма Андрея — из Томска, куда его услали по распределению, а потом из армии, полны черт нежных, острых, трогательных.

«Дождь здесь очень крупный, очень частый и плескучий. Если смотришь на воду, такое ощущение, что она пошла волдырями…»

«Еще пару шоколадок. Тута нету. Из инструментов мне нужно: плоскогубцы, ножовку, рубанок, коловорот, топор, ножовку по металлу, дюбеля, отвертку. Постепенно осваиваюсь…»

А вот нервный голос достоевских мальчиков, еще и с цветаевским призвуком: «Все, папа (а мама, как всегда, почувствовала. И Юля, наверное, тоже. Ох уж эти мне бабы!), что вокруг этого имени вращается, действительно рвет меня за душу и, надо добавить, больно. Это как крест. Сам во всем виноват. Пережевываю бритвы, зубы крошатся, десны режутся, больно, ан выплюнуть не могу».

Непреднамеренный бонус этой неряшливой скороспелой книжки — сам собой складывающийся паззл жизни большой разветвленной семьи Краско. Иван Иванович сдержанно, обиняками рассказывает про своих жен, детей, про пьянство сына. Потом про жен и слабости Андрея, сочувственно и сокрушенно — aut bene, aut nihil, — друзья. Потом, в интервью, Андрей сам рубит: да, я алкоголик, перечисляет шестерых детей отца, и даже: «Моя мама уникальная женщина. Она узнала, что у папы роман, и сказала: „Ты должен уйти и жить там. Там молодая девушка, ребенок, ты им нужен“». Да еще неизбежная обоюдная рефлексия: сначала известный в городе актер, чей сын на десять лет ушел из этой профессии, пил и зарабатывал шитьем штанов, потом — формально народный артист, отец действительно народного кумира. Хоть пьесу пиши, ей-богу.

Одна роль в ней уже готова. Это как раз Иван Иванович Краско. Прочие воспоминания — явно литзапись, он же, несомненно, писал сам. Его 40-страничный текст открывает книгу. Вернее, уж совсем ее открывает анонимное предисловие (принадлежащее, как и такое же послесловие, надо думать, перу г-жи Величко). В нем — эссенция тех самых безнадежных и бессмысленных ритуальных поминальных речей. «Судьба зачастую сурова с людьми, а с людьми творческих профессий — вдвойне… Каждому предназначено пройти в жизни определенный маршрут, у которого есть начало и конец. Повлиять на этот маршрут практически невозможно. И к сожалению, умершие не воскресают, а уходят в небытие или навечно остаются в памяти тех, кому они дороги» — etc. Отец же (тогда еще не умиротворенный телевизионным приемом у доктора Курпатова) мучительно, спазматически пытается подобрать слова — слова подбираются, в общем, те же самые: «Твой уход — такой внезапный — наложил печать интереса… Все получилось само собой — Валентина Ивановна Матвиенко распорядилась похоронить тебя в Комарове… В тебе, Андрюша, тоже была мудрость… Мудрость вообще такая категория — либо она есть, либо нет…» В задыхающемся лепете старческого хрипловатого баска явственно слышен литературный предшественник. Это, конечно, рассказ Чехова «Тоска».

«Иона оглядывается на седока и шевелит губами… Хочет он, по-видимому, что-то сказать, но из горла не выходит ничего, кроме сипенья.

— Что? — спрашивает военный.

Иона кривит улыбкой рот, напрягает горло и сипит:

— А у меня, барин, тово… сын на этой неделе помер.

— Гм!.. Отчего же он умер?..

Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын, но тут горбач легко вздыхает и заявляет, что, слава богу, они наконец приехали. Получив двугривенный, Иона долго глядит вслед гулякам, исчезающим в темном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина… Утихшая ненадолго тоска появляется вновь и распирает грудь еще с большей силой…»

«Кстати, помнишь, ты тоже пытался сочинять стихи? Второклассником был, когда попросил у меня новую тетрадь… Черед полчаса принес мне, как положено, подписанную „Тетрадь для стихатворений ученика 2 класса 329 школы Андрея Краско“. Открываю с интересом. Вещь, можно сказать, программная.

Написал я на абложки
Ленин, Партия, сапожки».

«Иона молчит некоторое время и продолжает:

— Так-то, брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить… Ведь жалко?

Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина…

Иона увлекается и рассказывает ей все…»

Дмитрий Циликин

Сказка на ночь — 2

Ватсон и Надсон

Мария Валентиновна была урожденная Де Роберти де Кастро де ла Серда. Дочь испанского аристократа, неизвестно как сделавшегося малороссийским помещиком.

Семнадцати лет, в 1865 году, окончила Смольный институт. На выпускном акте получила брошь с вензелем императрицы — и читала собственного сочинения французские стихи. M-lle Де-Роберти (фамилия свернулась, как веер) заинтересовала Александра II: он долго и ласково с нею говорил.

И много еще лет она попадалась ему на глаза: в аллеях Летнего сада, где государь прогуливался каждое утро. Она кланялась, он с улыбкой отвечал, а иногда и останавливался — сказать шутливый комплимент.

Днем же и вечером она занималась самообразованием (английский язык, немецкий, итальянский, испанский, португальский), но главное — общественной работой.

Старший брат, застрявший за границей (как окончил Александровский лицей, так сразу и покатил по университетам: Гейдельберг, Йена, Париж, далее везде), писал всякое разное научно-популярное — и присылал Марии Валентиновне — чтобы отнесла в такую-то передовую редакцию или в другую. Она постепенно перезнакомилась в литературе со всеми. Стала своим человеком в самой порядочной тогдашней газете — в «Санкт-Петербургских ведомостях». Там работали отчаянные журналисты — Корш, Ватсон, Суворин, Буренин. Там — под маркой Литературного фонда — ежедневно осуществлялась практика малых дел. Сборник ли составить в пользу голодающих, петицию ли против какой-нибудь очередной репрессии, да и просто денег собрать: скажем, неимущему — на стипендию, сосланному — на дорогу.

И вот оказалось, что Мария Валентиновна словно создана для всей этой тревожной суеты. Ездить к разным сановникам — простаивать часами в коридорах учреждений, дожидаясь приема, — просить, чтобы такое-то мероприятие дозволили, а такому-то человеку смягчили участь.

Она никогда не сомневалась в успехе своего ходатайства, — и, как правило, ей, действительно, шли навстречу. «Ее убежденность в том, что просящему надо дать, как-то сообщалась тем, кого она просила», — с некоторым недоумением замечает один современник — и признается, что сам-то он поначалу считал, что у Марии Валентиновны «дефект чувства реальности».

Как бы там ни было, она сделалась правой рукой Эрнеста Карловича Ватсона, который, в свою очередь, был душой Литературного фонда, а силы собственной души (надо же, какое стечение штампов!) отдавал «Санкт-Петербургским ведомостям».

Но в 1874 году его — и всех его друзей — из газеты попросили. Вроде как спор хозяйствующих субъектов, нам ли не понять.

Мария Валентиновна стала женой Ватсона, мачехой его дочери Лики. Тот бедствовал (кажется, и попивал) — перебивался переводами. Стала и она печатать в журналах — свои стихи, переводные стихи, статьи из истории западных литератур. Но по-прежнему каждый Божий день обивала пороги всевозможных начальников, ходатайствуя за разных несчастных.

Ей исполнилось уже тридцать семь, когда ее познакомили с этим — почти однофамильцем — подпоручиком Надсоном.

А ему стукнуло двадцать три, он напечатал дюжины две стихотворений (штук шесть — очень недурных). Полонский, Плещеев и сам беспощадный Салтыков находили у него талант, — а доктора нашли чахотку. В свой талант он не очень верил, а про чахотку еще не знал: в одном легком, сказали ему, катар, в другом плеврит, отсюда и кашель с кровью; а что нарыв на ноге (на самом деле — туберкулезная фистула) — так оперировать, и дело с концом. Надсон же на этот нарыв даже возлагал надежды: авось комиссуют — прощай, армия, здравствуй, литература! Хоть корректором, хоть рецензентом, хоть кем.

Мария Валентиновна нашла подходящее военно-медицинское светило, и отставку оформили за несколько недель. Сыскалась и литработа: в газете «Неделя», секретарем редакции. До конца лета все шло прекрасно, в сентябре Надсон начал умирать.

Шанс если и был, то в Италии. 10 000 франков на дорогу и операцию появились как из-под земли: мир не без добрых людей. Только Надсон был совсем плох, и отпустить его за границу одного — усадить в вагон и помахать платочком вслед поезду — выглядело немногим лучше, чем, скажем, бросить его под колеса и отвернуться, зажав уши.

Никто не удивился, что г-жа Ватсон решилась сопровождать больного юношу. Литературные люди, наоборот, высоко оценили ее вызов пошлым условностям света. Только и слышно было: honni soit qui mal y pense (да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает). Лишь бы удалась операция. А к тому времени, как Надсон пойдет на поправку, в Италию собирается, например, один молодой человек, некто Фаусек, он с удовольствием заменит Марию Валентиновну.

Так и случилось. В начале ноября в Ницце Надсона оперировали, через месяц она, оставив его на попечение этого самого Фаусека, возвратилась в Петербург. Надсон написал Эрнесту Карловичу замечательно сердечное письмо, как бы исчерпывающее весь инцидент: «Считаю теперь наиболее уместным поблагодарить вас за ту великую милость, которую вы мне оказали, решившись расстаться для меня с М. В. на такой сравнительно долгий срок. <…> Я знаю, как тяжело было со мной М. В.: не говоря уже о тех хлопотах и беспокойстве, которые неизбежны при участии к человеку серьезно больному, — я видел, что она постоянно скучает о вас и Лике и постоянно за вас беспокоится. Но теперь, когда она будет с вами, я думаю, что ей доставит некоторое нравственное удовлетворение та мысль, что она поступила высоко-великодушно и — скажу не прибавляя — просто спасла человеческую жизнь…»

В сущности, почти ничего неизвестно про ум и характер этого несчастного мальчика. Он успел высказать только три желания: быть любимым, здоровым и участвовать в литературе. Был сирота, почти всю жизнь провел в военно-учебных заведениях, и немного в этой жизни насчиталось бы дней, когда он чувствовал себя хорошо. Но держался достойно. Позволил себе всего лишь один малодушный поступок — написал Марии Валентиновне (в ответ на некий упрек, о содержании которого нетрудно, впрочем, догадаться): «…не хочу быть Молохом и принимать ваши жертвы, как должное… Не писал я вам еще и потому, чтобы не показать вам, как я хандрю, и тем бесполезно не огорчать вас; а хандрю я ужасно: вы мне необходимы, а в возможность свидания весной я не верю, не верю! <…> Ради Бога, устройте что-нибудь: или ваш приезд, или дайте мне возможность уехать. <…> Видите, какая трагедия, мое солнышко, а я знаю, что и вы приехать не можете! Что делать, что делать! У меня голова на части ломится!.. Я в отчаяньи!»

Через какое-то время он опомнился — залепетал в письмах, что ничего, ничего, что это был приступ хандры, а теперь все прошло; что и нога — хоть сейчас в пляс; и что вообще-то он имел в виду: как славно было бы ей изыскать возможность отдохнуть в Италии. «А всего бы лучше, если бы и Э. К. мог приехать…»

Но она все уже для себя решила.

Возьмем в скобки график их совместных скитаний, медицину, бюджет и внутренние дела. Чиркнем предпоследней спичкой год спустя, в 1886-м. Живут вдвоем в домике на окраине Ялты. Надсон знаменит. Книга вышла и вся раскуплена, идет второе издание. Осенью светит Пушкинская премия. Правда, стихи не пишутся. Зато пишутся (хотя тяжело) обзоры столичных журналов для одной киевской газеты. Все вместе похоже на счастье. Развязка кажется далека.

Но в Петербурге, в редакции «Нового времени», Виктор Буренин уже распечатал конверт — от неизвестного доброжелателя; уже прочитал вырезанный из этой самой киевской «Зари» обзор, в котором о нем — о Викторе Буренине! — писателе знаменитом и блестящем — сказано походя, с небрежной насмешкой — и как неумно! — и, главное, кем!

Буренин казнил по пятницам.

С Надсоном он покончил в три приема.

Первым делом — 7 ноября — уничтожил стихи. Для чего подпустил чуток теории: «У евреев, вследствие космополитического склада их чувства, недостает его реальной поэтической сосредоточенности: оно расплывается в блестящую и цветастую по внешности, но тем не менее по существу холодную и фальшивую риторику. Отсутствие эстетического вкуса, понимания эстетической пропорциональности — это также один из еврейских характеристических недостатков…»

Что ж, возражать не приходилось. Надсон не скрывал, что он внук выкреста. Сам не был уверен — внук или правнук. Отца не помнил — но тот был, без сомнения, православный: надворный советник, дворянин. Мать из фамилии старинной, столбовой — урожденная Мамантова. Одним словом, плюнуть на этот фельетон и забыть.

Следующий появился 21 ноября. Про маленького поэтика, сидящего на насесте в маленьком курятнике; как этот субъект, одаренный куриными силами, воображает, будто весь мир — не что иное, как его курятник. И в придачу несколько слов насчет «недугующего паразита», симулянта, обиралу сострадательных спонсоров.

Надсон собрался в Петербург — стреляться с Бурениным, — но внезапно у него отнялись нога и рука. В Петербург поехала Мария Валентиновна. Провела какие-то переговоры, написала какие-то письма. Вернулась.

И 16 января 1887 года грянул третий фельетон. В криминалистике это единственный пример идеального убийства.

«Весна 188… года для молодого поэта осветилась ярким заревом пламенной любви: в кухмистерской у Калинкина моста поэт встретился с Василисой Пуговкиной. Любовь между двумя гениальными натурами вспыхнула разом и объяла их существо скоропостижно. Василиса в то время находилась в полной зрелости своих нравственных и физических совершенств. Ей было сорок три года. Она была необыкновенно хороша, несмотря на некоторые важные недостатки, например, медно-красный цвет угреватого лица, грушевидный нос, черные зубы и слюну, постоянно закипавшую при разговоре в углах губ, так что во время оживленной беседы Василиса как будто непрерывно плевалась. Ее зрелая душа кипела пожирающим огнем и широко открывалась. <…> Поэт, страдавший катаром желудка, привязался к Василисе страстно. <…> В это лето были созданы чудные перлы гражданской лирики: „Скрипы сердца“, „Визги молодой души“, „Чесотка мысли“, „Лишаи фантазии“; кроме того, необычайно поэтический эпос „Дохлая мышь“ и исполненный нежности и страсти романс, представляющий высочайшую вершину, на которую когда-либо воспаряло чувство: „Василиса, Василиса, ты свяжи набрюшник мне“, и т. д.»

Кода скучней: Буренину не хватает дыхания.

Про этих дур, которые бегают по редакциям и вымаливают положительных рецензий на ничтожные стишки, «предупреждая при этом, что у автора стишков злейший геморрой, который может усилиться от строгих отзывов». Как эти назойливые психопатки угрожают неподкупным критикам: «объявляют их хуже всяких извергов, угрожают им „скандалами“, отлучением от „либеральной интеллигенции“ и — самой ужасной карой, какую только они могут придумать, — неподаванием критикам своей честной и всегда потной от запоздалой сантиментальности руки…»

В Ялту газета доставлена была, надо думать, на следующий день, 17 числа. К 19 января все было кончено. Как говорится: воспаление мозговых оболочек. Или: он умер у нее на руках. Или: она закрыла ему глаза.

А ей — через сорок пять лет — кто-то из персонала советской богадельни для престарелых и бездомных ученых и писателей. Там верили, что она когда-то была невестой какого-то поэта: за изголовьем кровати стоял его гипсовый бюст. Навели справки — где поэт теперь; и ей путевку выписали, слава Богу, туда же.

Семен Надсон

В альбом

Мы — как два поезда (хотя с локомотивом

Я не без робости решаюсь вас равнять),

На станции Любань лишь случаем счастливым

Сошлись, чтоб разойтись опять.

Наш стрелочник, судьба, безжалостной рукою

На двух различных нас поставила путях,

И скоро я умчусь с бессильною тоскою,

Умчусь на все моих парах.

Но, убегая вдаль и полный горьким ядом

Сознания, что вновь я в жизни сиротлив,

Не позабуду я о станции, где рядом

Сочувственно пыхтел второй локомотив.

Мой одинокий путь грозит суровой мглою,

Ночь черной тучею раскинулась кругом, —

Скажите ж мне, собрат, какою мне судьбою

И в память вкрасться к вам, как вкрался я в альбом?

1882

Самуил Лурье

Салман Рушди. Восток, Запад (East, West)

  • Авторский сборник
  • СПб: Амфора, 2006
  • Переплет, 224 с.
  • ISBN 5-367-00288-9
  • 10 000 экз.

Игра с мечтой

Имя Салмана Рушди хорошо известно российскому читателю. Правда, до некоторых пор книги Рушди, уроженца Индии, пишущего по-английски, не переводились на русский язык. Но уже и тогда история об авторе, которого иранские власти осудили на смерть за роман, порочащий мусульманскую религию, будоражила умы. Политический скандал постепенно перерос для отечественной аудитории в литературное открытие, и теперь мы можем видеть на прилавках книжных магазинов произведения Рушди, одно за другим выходящие на русском языке. Среди них — сборник рассказов «Восток, Запад». Книга была опубликована впервые в 1994 году и переведена с опозданием на 13 лет.

Прежде всего, говоря о достоинствах книги, следует отметить, что в ней успешно реализована сама идея сборника. Рассказы, собранные вместе под одной обложкой, кажутся на первый взгляд очень разными, далекими друг от друга в сюжетном и культурном отношении; но с другой стороны, все они объединены общей идеей. Каждый из рассказов повествует о судьбе одной человеческой мечты. Рушди либо развенчивает ее иллюзорность, либо с необыкновенным мастерством реализует старую как мир идею о проницаемости границ между реальным и вымышленным мирами, либо философствует о том, как усилия, затрачиваемые на осуществление мечты, постепенно ее обесценивают. Каждый раз Рушди предлагает нам новое решение, новый взгляд на проблему. В то же время ощущение единства и целостности не покидает читателя на протяжении всей книги.

Пожалуй, особый интерес представляют собой рассказы «Йорик» и «Ухажерчик».

В частности, «Йорик», не выходя за рамки общей тематики сборника, является периферийным пересказом шекспировского «Гамлета», где в центре всех событий оказывается тот самый шут, череп которого хорошо известен нам по тексту оригинала. Подобного рода периферийные решения великих сюжетов являются характерной чертой литературы второй половины XX века. Нам, читавшим, скажем, Стоппарда, Гарднера и Джона Барта, это хорошо известно. Таким образом, Рушди как бы ставит на своей книге знак ее временно2й принадлежности.

Кроме этого, текст, безусловно, является игровым и отчасти даже пародийным. Автор откровенно высмеивает саму идею фрейдистской интерпретации, представляя своего Гамлета семилетним мальчиком, влюбленным в мать и ненавидящим отца. Маленький принц, кроме всего прочего, еще и становится свидетелем происходящей между ними постельной сцены, после чего руками шута лишает жизни ненавистного ему родителя. Рушди до такой степени выпячивает концептуальную подоплеку своего текста, что относиться к ней всерьез просто невозможно. Да и сам автор в финале рассказа задушевным тоном объявляет читателю о том, что все вышеизложенное есть не что иное, как «враки».

Непосредственность, остроумие и изящная литературная игра выделяют этот рассказ среди прочих, не в пример более серьезных и грустных.

«Ухажерчик» — это последний рассказ в сборнике. Он автобиографичен и не просто повествует о сердечном и трогательном романе пожилой няни и гроссмейстера-привратника, он рассказывает о скитальчестве, которого ни один человек не может избежать в своей жизни, — вполне ожидаемая тема для автора, 18 лет живущего вдали от родины.

Рушди не делает выводов, следующих из сравнительного анализа Востока и Запада, чего, в принципе, можно ожидать от книги с таким названием. Да в рассказах и нет никакого сопоставления. Автор, напротив, сосредотачивает свое и наше внимание на общечеловеческих ценностях, на единстве в противовес разделению. После прочтения книги не остается вопросов о принципиальной возможности общего языка для людей, принадлежащих к разным культурам. Вывод, который автор предлагает своим читателям, заключается в том, что только такой язык и существует.

Есть мнение, что в наши дни нечасто можно встретить книгу, которая была бы образцом качественной, хорошей литературы. Я с этим не согласна. И рассказы Рушди в очередной раз убедили меня в неправомерности такого суждения.

Анна Макаревич

Людмила Петрушевская. Жизнь — это театр

  • СПб.: Амфора, 2006
  • Переплет, 400 с.
  • ISBN 5-367-00279-X
  • 7000 экз.

Женщины, старики, дети…

Если где авария, природная катастрофа или террористический акт (а из чего еще и состоят нынешние новости?), непременно сообщат нам в теплую квартиру, что на месте происшествия были женщины, старики и дети и что они-то и пострадали в первую очередь. Женщины, старики и дети — главные герои прозы Петрушевской. Они — наиболее уязвимая и страдающая часть населения. Или человечества. Для прозы, опущенной в быт, больше подходит все же «население».

Герои Петрушевской редко обращают взгляд к небу. Женщины, замордованные жизнью и обманутые мужиками (все женатые, пожилые, то есть сорокалетние, трусливые и почему-то непременно скупые). Умирающие старики, брошенные детьми и государством. Да что там! Вся жизнь в нужде, одиночестве и недоедании. Тут не до лирических излияний. Поэтесса не может купить себе авторучку (все по 80 копеек, а по 35 иди поищи). Мысль короткая, в ту же заботу о деньгах упирается, синтаксис судорожный, какие лирические излияния? Простодушные, униженные, уже озлобленные, о себе они говорят охотно, главное передается через деталь: «…она томно ходила с нами в кабак, увешанный сетями, на станции Майори, и мы за нее платили, однова живем, несмотря на ее серьги с сапфирами. А она на мой пластмассовый браслетик простой современной формы 1 рубль 20 копеек чешский сказала: „Это кольцо для салфетки?“ — „Да“, — сказала я и надвинула его на руку».

Рассказ у Петрушевской — это всегда концентрация унижения, страдания и личной катастрофы. Жизнь предстает именно в этом формате, лишнее отсеивается. Рисунок, сжатый до эмблемы, хотя и с многочисленными узнаваемыми подробностями. Вроде того, что моча внука «пахнет ромашковым лугом» (вот, собственно, и лирика).

Иногда это напоминает дорожные истории, рассказанные в цейтноте дорожного времени, но обязательно со щемящими душу деталями. И та же сосредоточенность на главном, то есть не на жизни вообще, а на происшествии в жизни, — об остальном не успеть, да и неинтересно. Жизнь на краю суицида.

Выскажу рискованное предположение: проза Петрушевской — это Зощенко, вывернутый наизнанку. Вернее, взятый в трагическом ключе. Ведь ту же историю с пирожным в театральном буфете, которое «Ложи, — говорю, — взад!», можно подать как историю драматическую или, по крайней мере, жалостливую. И женщина унижена, и герою, при его-то доходах, несладко. И у Петрушевской и у Зощенко на круг выходит, что жизнь такова, гримасы человеческие известны, истории повторяются, и знаем мы, как все это там происходит у вас, у них, у нас.

Вот парикмахерши Светочка и Наташка выпивают после рабочего дня, «лепечут вздор, приплакивают, роняют пепел на стол, оттягивая жуткий момент возвращения домой, к мужьям», а «в огромной витрине течет мимо улица, старухи с сумками, молодежь с поклажей, дамы с собачками, мужики прутся, свободно развесив руки, шастают машины». И горькая выпивка эта, и улица за окном написаны, конечно, в общих чертах, но этого вполне достаточно тем, кто договорился, что жизнь такова.

В ожидании очередной мрачной истории восприятие незаметно притупляется, со стыдом понимаешь, что не испытываешь уже сострадания к этим безусловно несчастным людям, а, напротив, хочешь незаметно улизнуть, в форточку, к птицам, клейким листочкам, опрятным старичкам на лавочке и тем же детям, которые крушат свои песочные замки, не подозревая еще, что сама песочница окружена кольцом настоящих войн.

Но случается, и на этот конвейер бед попадает история, от которой не уклониться, и спазмы схватывают горло, и происходит, в общем, все, что должно происходить, что испытывали в юности при чтении классики. Такие рассказы, как «Надька», или «Шопен и Мендельсон», или финал романа «Время ночь», который в свое время подло и глупо обошли Букеровской премией. Кому же, скажите, и давать еще эту премию?

Николай Крыщук

Джузеппе Томази ди Лампедуза. Гепард

  • Перевод с итал.: Е. Дмитриевой
  • М.: Иностранка, 2006
  • Переплет, 336 с.
  • ISBN 5-94145-412-0
  • 5000 экз.

Классический текст, классический сюжет, классическая оптика. История души человеческой, показанная сквозь призму исторических событий, вполне бурных.

Гепардом родные и друзья зовут главного героя — титулованного сицилийца дона Фабрицио, чьи лучшие годы, расцвет сил пришлись на время гарибальдийской революции и гражданской войны.

«Всему этому, — рассуждал он про себя, — должен прийти конец, но все останется так, как есть, так будет всегда, если, разумеется, брать человеческое всегда, то есть сто, двести лет… Потом все изменится, только к худшему. Наше время было время Гепардов и Львов. На смену нам придут шакалы, гиены. И все мы, гепарды, шакалы и овцы, будем по-прежнему считать себя солью землю».

В СССР этот текст, сколько можно понять, особенно любили — и не только из-за традиционной симпатии ко всему итальянскому. История, изложенная в романе, наглядно рифмуется с отечественной историей, не правда ли?

Один из самых знаменитых итальянских романов ХХ века, переизданный только на родине писателя больше сотни раз, сценарная основа не менее знаменитого фильма Висконти, возвращается к нам в новом переводе и под исконным названием. Почему у нас роман и фильм упорно называли «Леопардом», когда в оригинале всегда было — «Il Gattorado», я из предисловия маститого итальяниста Евгения Солоновича, кстати, так и не понял.

Сергей Князев

Надежда Тэффи. Черный ирис, белая сирень

  • М.: Эксмо, 2006
  • Переплет, 448 с.
  • ISBN 5-699-17254-8
  • 3100 экз.

Блестящая, надо сказать, идея составителя Елены Трубиловой, столь же прекрасно воплощенная: собрать под одной обложкой малоизвестные тексты замечательной юмористки: лирические стихи, мемуарные виньетки, портреты современников, среди которых Бальмонт, Распутин, Северянин… — тексты, представляющие ее творчество и, не в последнюю очередь, жизнь по-новому. В аннотации сказано, что здесь представлена «серьезная Тэффи», что, по-моему, не совсем точно. Тэффи неоднократно писала, что анекдот и трагедия — это нередко одно и то же, только точка зрения на происходящее меняется. Возможно, благодаря этой своей программной установке она умела писать о трагическом талантливо и остроумно, нимало не впадая при этом ни в занудство, ни в кощунство.

«Я лежала в больнице в Париже. У меня был тиф. И зашел меня навестить Биншток, секретарь Союза иностранных писателей…

Мне было худо. Я сказала Бинштоку:

— Ради Бога, ничего не рассказывайте. Меня все беспокоит, и я очень больна. Не хочу знать ни плохого, ни хорошего.

— Я знаю, я знаю, — заторопился он. — Я утомлять не буду. Я только одно. Новость. Гумилев расстрелян.

— О-о-о! Ведь я же просила. Зачем вы… Я так любила Гумилева! О-о-о!

И слышу дрожащее блеяние Бинштока:

— Дорогая! Я же думал, что это вас развлечет…»

Сергей Князев